15

Когда лесорубы Тиммо Ватанен и Хейкки Турунен вернулись в Суомуссалми, а было это молочно-белым днем в конце марта 1940 года, город делал первые попытки возродиться из пепла: стайки самых нетерпеливых жителей уже вернулись назад, на черных от копоти и сажи фундаментах поднимались новые столбы и белые доски, в побитом лесу визжали пилы и стучали топоры, тянулись подводы, грузовики и трактора с любимым скарбом, дети играли в черном снегу, безоружные солдаты и гражданские с несмелыми улыбками на опасливо отрешенных лицах спешили куда-то в похожем на табор лагере из грязных палаток с кривыми, исходящими дымом печными трубами, нацеленными в небо, которое теперь с каждым днем будет становиться теплее и приветливей, дело к весне, к лету, к новой жизни в новых домах.

И в тот же вечер в самой большой палатке, столовой, раскинутой на школьном дворе, был устроен праздник с гармоникой, и танго, и самогоном, и это одна из причин, по которым Тиммо отказался рассказывать дальше, ему было страшно стыдно, невыносимо стыдно, ведь всю военную зиму он продержался трезвым как стеклышко, а тут в мирное время нате: зачем-то вылил в себя жуть сколько самогона и стал кидаться с топором на растяжки палатки, порвал скатерть, затеял драку с кузнецом… в общем, в конце концов трое солдат скрутили его и заперли в бытовке на колесах. В ней не было ничего, кроме печурки размером с консервную банку, двух скамеек и узенькой столешницы, которую Тиммо разнес в щепы голыми руками, чтобы топить этой холодной ночью, которую он испоганил еще и тем, что молотил кулаками стену и вопил, к ужасу и изумлению горожан:

— Мы русские! Все мы русские!

Хейкки, гостивший у родственников в Хулконниеми, услышал о происшествии под утро и выручил друга. Город успокоился.

— Они справятся, — сказал Хейкки о рубщиках. — Справятся.

— Да, — согласился Тиммо.

Хейкки вернулся к своей родне, а Тиммо отправился отсыпаться после похмелья в заднюю комнатушку к Антти.

С хмелем ушла и злость, но не стыд, Тиммо проснулся, но из дому никуда не пошел, даже и за едой не вышел, сидел у окна, дышал на стекло и рисовал на нем, а мимо тянулись груженые сани и машины, и все более густая толпа гражданских, возвращавшихся в свои сожженные дома.

Так он коротал дни, пока не вернулось семейство Антти с сыновьями, все взбудораженные и довольные, что нашли свой дом в целости, сохраненный истощавшим и растерянным Тиммо, который тем только и занимался, что холил их жилье во время этой длившейся почти целую вечность разлуки.

Тиммо помог им занести в дом все, что они вынесли из него в начале декабря, трое полных саней мебели, картин, одежды и сундуков, ну и швейную машинку и прялку Анны, которыми давным-давно никто не пользовался, но от которых теперь в мирной жизни еще труднее будет отделаться… Целый склад консервов плюс десять мешков муки торговец дальновидно упаковал в самые маленькие сани, которые вез конь Тиммо, Кеви, — он узнал своего хозяина и положил слюнявую морду ему на плечо, словно хотел поцеловать его, и Тиммо гладил ему шею и бока, приговаривая, что тот не иначе как простоял всю зиму в тепле, так он замечательно выглядит.


Магазин открылся день спустя, и за прилавком пришлось торчать смущенному Тиммо, поскольку Антти с сыновьями снова уехали за товаром, до зарезу не хватало инструментов, гвоздей, консервов, мяса, кофе, муки… разве что дров было в избытке. И только когда Антти вернулся во второй раз, Тиммо выложил ему, что он учудил на празднике, и потому, дескать, не сможет он теперь оставаться в городе, а хочет отправиться к себе в Лонкканиеми, вместе с Хейкки, уже основательно испытавшим на прочность гостеприимство родичей и готовым взяться за восстановление своего хутора. Тиммо мог бы, наверно, ему помочь, Тиммо и сам не знал, куда податься, одно только было ему ясно — что он не сможет находиться в Суомуссалми, в родном своем городе, из которого его не сумела выгнать даже русская армия, а выжил стыд, эта незримая черная зараза. Но Тиммо хотел попросить напоследок Антти об одолжении, как-никак он присматривал за его домом: не отвезет ли Антти к нему на хутор ту груду железного лома, которая валяется перед домом Луукаса и Роозы и ржавеет на солнце?

— Железного лома?

Ну да, Тиммо собирался превратить его если не в золото, то уж точно в справный инструмент, который даже если не удастся продать, то всегда сгодится на таком большом хуторе, как у него, где вечно что-то нужно чинить и прилаживать, а уменьшать свой хутор Тиммо не собирается, нет.

Антти видел, что война не пощадила его друга: совсем еще молодой, а стал стариком, какая-то тяжесть в его лице, и при этом — какой-то провал, точно полынья посреди льда, и столь очевидна неуместность Тиммо в теперь уже послевоенном мире, в котором все вокруг прилежно обустраивались со счастливым щебетанием, по крайней мере, те, кто не потерял всего — близких, дома… Короче, Антти не стал спрашивать, на что Тиммо сдались ржавые железки, только кивнул и пообещал, что, когда сойдет снег и просохнут дороги, он все привезет и заодно приведет Кеви.

— Но только ты смотри не исчезай, — строго сказал Антти.

Тиммо пообещал появляться.


Той же ночью они с Хейкки ушли на север, опять по льду, провели несколько дней в Лонкканиеми, а потом Тиммо отправился с ним дальше, на его хутор у самой границы, чтобы помочь своему другу поставить новый дом.

Стены они возвели уже в начале лета и стали класть крышу и обшивать дом. Но сколько может длиться тишина? И как, в конце концов, понять, добрый это знак или зловещий?

— Граница на замке, — сказал Хейкки. — Мы ничего о них не узнаем, ни сейчас, ни позже, наверно, никогда.

— Да, — согласился Тиммо.

— Но это не так уж важно. Наверняка у ребят все нормально.

— Да, — согласился Тиммо.

— Ты только вспомни, какие они были справные, у них сроду не было столько сил, как тогда, когда они пустились в путь.


Ну а потом Тиммо вернулся домой и, по своему обыкновению, погрузился в хлопоты: то всякие полевые работы — у него ведь были луга, то чистил канавы, то валил деревья, то рыбачил, но в основном пропадал в мастерской, чинил инструмент. Ну и снова рубил дрова, конечно. Он работал сутками напролет, изматывал себя работой, лишь бы не лежать белыми ночами без сна с этими мыслями, со страхом, вопившими в тишине… Тиммо казалось, им пора бы уже развеяться; а еще должен был бы притупиться стыд, и страх, что его арестуют, а особенно — мучительный страх, что рубщики погибли: он видел, как они падали в беспамятстве один за одним у горящей избушки, и даже Антонов воздевал свои крепкие руки, жизнь человеческая мало чего стоит, но раз уж она дана человеку, тот цепляется за нее всеми доступными ему способами, часто очень трогательно, и эта трогательность отпечаталась в мозгах Тиммо; не отпускали душу жалкие доходяги, которых он по зову неслышимого гласа спас, возможно, тем и спасшись сам… а в результате, пережив войну и чудом выжив, в очередной раз оказался неприкаянным бродягой в своей собственной жизни, и теперь он сколько угодно мог пожимать плечами и дергаться, тяжесть никуда не девалась: ни ее, ни мысли эти нельзя было прихлопнуть и растереть, как он поступал с комарами и мухами, этими роящимися тварями, зудевшими вокруг его потного распаренного тела все лето от зари до зари, он избавлялся от них, только зайдя в дом или плавая в Киантаярви, скорее дрейфуя, так лениво и так редко делал он гребки, нежась в озере белыми, без сумерек, и безветренными вечерами, которых выдалось так много этим летом, истинное благословение, свет.

За зиму и весну со льда собрали пять тысяч трупов, но много тел озеро поглотило, и теперь они гнили на дне и по берегам бухт, Тиммо наткнулся на несколько, идя по лисьим следам или на вороний галдеж; черная, прежде прозрачная, вода озера помутнела, а в лесу развелось множество волков, и еще вроде как кто-то все время у него за спиной, то конь вдруг зафыркает, то тень метнется за окном, когда он поднимет глаза от тарелки с мясом; водные лилии и водоросли гладили живот и бока, когда он плавал, будто большая белая рыбина, погружаясь в то, что прежде было таким, каким создано от века — теплым, прохладным и вечным, но теперь кто-то побывал здесь — и все изменилось.

Когда наступил август, Тиммо надумал купить поросенка, поздновато в августе, конечно, но так уж сложилось. В общем, сел он на весла и двинулся на юг. Он махал веслами, и вскоре ему наскучило грести, ну и ну, обычно его это не утомляло, но в этот золотистый пресыщенный день уходящего лета, когда куда ни глянь — лес и небо… лодка нарезала и нарезала маслянисто-глянцевые складки на огромном зеркале, Тиммо греб все быстрее, руки его, обхватившие мокрые деревянные весельные ручки, потели и кровили, уключины мягко скрипели в тишине, и казалось, все это уже никогда не кончится, но ведь должно же, должно прекратиться… И тут он внезапно увидел город, бревенчато-белый город в полвысоты себя прежнего, еще стоявший на коленях, понурившийся, но готовый выпрямиться и до того невообразимо прекрасный и светлый, что Тиммо не мог не причалить, а выбравшись на берег, он застыл, тараща глаза, остро ощущая всю свою никчемность и неприкаянность… — он мог бы вскрыть письмо Суслова, но он не сделал этого, он заранее знал, что учитель написал в предсмертном письме, — то же самое, что в записочке, которую он вложил в очешник Роозы, когда они убегали в первый раз: «спасибо» — и ничего больше, не могло там быть более ничего.


Привязав лодку, Тиммо решительным шагом отправился к кузнецу, на которого набросился тогда на празднике, и сказал, что хочет извиниться и заказать кое-что, крышку на дровяной ларь, и подробно описал, что ему нужно, из какого железа, какой толщины и формы, под какие болты… Кузнец все записал, и они пожали друг другу руки, предварительно сговорившись насчет цены, и немалой, и о том, что все будет готово через неделю.

Вообще-то он собирался потом к Антти, но раз уже день задался, то он притормозил у дома Роозы и Луукаса, полюбовался новым тамбуром и недавно окрашенными окнами в гостиной и кухне, потом постучался, зашел в дом и прошел коридором на кухню, где сидели старики, несчастные старики, потерявшие сына, Маркку, на Перешейке, и ждавшие двоих других сыновей, тоже солдат. Тиммо тихонько спросил у них, не находили ли они кота, серого такого, без хвоста.

Нет, кота они не видели.

Тиммо сразу заметил возникшее отчуждение, потому что хоть с ним и поздоровались, и налили ему кофе, и Рооза рассказала о Маркку, Луукас говорил мало, не пошутил ни разу и ни о чем не расспрашивал. Поэтому Тиммо, покончив с кофе и пирогом, не ушел, а сидел, сомлев от тепла и понурив голову. В конце концов Луукас встал и вытащил из ящика, в котором Тиммо нашел тогда очки, маленький блокнотик и карандаш, подсел к Тиммо и, положив руку ему на плечо, сказал:

— Смотри мне в глаза, Тиммо, когда я с тобой разговариваю.

Тиммо взглянул на него. Луукас сказал:

— Давай тогда как обычно. В октябре мне нужно три меры дров, по тридцать сантиметров, березовых. Ни ель, ни сосна — только береза!

Он медленно записал заказ на бумажке и протянул ее Тиммо. Тот взял ее со слезами на глазах, сложил, убрал в карман рубашки и выбежал со словами:

— Я приеду. В октябре. Я приеду!


Он подумывал зайти заодно к тому мужику с болотно-зеленой бородой и стребовать с него долг, но передумал и пошел прямиком к Антти. Магазин не работал, парадная дверь была заперта, зато задняя, ведущая в его комнату, была, как всегда, открыта, поэтому он зашел, улегся на чистое белье и уснул прежде, чем на город опустилась тишина, и спал, и ему не снились ни окаменевшие лица русских, ни лицо стыда, а только лес, который когда-нибудь пойдет под топор или останется жить, непреодолимые гектары леса.

Проснувшись, он плотно поел, поставил крестик в бумажке над кухонным столом, где отмечали завтраки и обеды Тиммо Ватанена, и написал короткую записочку Антти. По дороге к продавцу поросенка он встретил лейтенанта Олли, по-прежнему лейтенанта, но в штатском.

Однако вечный лейтенант прошел мимо, отвернувшись в другую сторону, у него были дела поважнее, чем узнавать какого-то гражданина, которого он, согласно приказу, строго говоря, должен был выставить из города как ненужного свидетеля. Тиммо опешил, потому что он и не мыслил держаться с Олли без должного почтения. И в то же время он теперь чувствовал себя куда более сильным и почти нормальным и смело пошел к бородатому, который поначалу никак не желал расставаться со своими деньгами. Пересчитывал их снова и снова, но потом все же отслюнявил причитающееся со страдальческим видом, словно жертва бессовестного вымогательства.

— Вот спасибо, — сказал Тиммо. — Я знаю, что ты не любишь ходить в должниках.

— Тебе спасибо, — сказал бородатый.

И тогда уже Тиммо сходил и купил порося, отнес его в лодку, привязал к задней скамье и поплыл домой по водному зеркалу, блестевшему ярче, чем накануне, но он греб в сторону дома не для того, чтобы прочитать письмо Суслова, он и так знал, что в нем написано, к тому же по-русски Тиммо читать не умел.

Загрузка...