На похмелье нет времени (фрагменты автобиографии)

Я родился в 1946 году, в год Собаки, на нее, наверное, и похож. И добродушный, и могу укусить. Думаю, что я не такса и не бульдог. Скорее всего «кавказец», тем более что такой же лохматый. Родился рядом с Таганкой, на Большой Андроньевской, в старом мещанском доме, в коммунальной квартире, где соседей — как семечек в арбузе.

Когда я был маленьким, то думал, что по радио передают одни только аплодисменты, а в газетах печатают всего одну фразу: «Лучше надо работать, товарищи!»

Взрослые приходили домой очень поздно, потому что задерживались на собраниях. Они приходили с опухшими от «бурных и продолжительных оваций» ладонями. Может быть, потому у нас сейчас руки не очень-то лежат к делу, что в свое время их отбили аплодисментами?

Мои папа и мама родили меня случайно. Родителям не было двадцати, и я им, студентам, конечно, очень мешал. Они передавали меня по бабушкам, дедушкам. Родственники очень спешили выпихнуть меня в большую жизнь и отдали в школу в шесть лет. Я ничего не мог усвоить, а когда началась таблица умножения — просто обалдел. Школа для меня — непроходящее отчаяние. Я не мог понять, что такое тригонометрия, химия, что от меня все хотят… И за чем все это? С трудом дождался восьмого класса, когда появилась возможность сказать: я дальше учиться не хочу, я пойду работать. В панике собрался семейный синклит. На котором дедушка, бывший военный, работавший инженером по технике безопасности (тогда все отставники были или инженерами по технике безопасности, или кадровиками), сказал: «Черт с вами, он пойдет ко мне на завод учеником слесаря».

На заводе слесаря посылали меня за бутылкой, заставляли вытирать фикус и отправляли к какой-то Вальке-инструментальщице за банкой менструации. Простые приколы тех лет.

Я бросил дневную школу и учился в вечерней. Которую закончил только благодаря слезам матери.

В детстве я думал, что заграница — это одна большая страна. Что если долго морщить лоб, то будешь очень умным. Что дружба народов — это просто такой фонтан на ВДНХ. Что каждый человек в берете и с фотоаппаратом — американский шпион.

Мы спали и видели, как поймаем каждый по шпиону, а один мой знакомый мальчик был уже на пороге осуществления заветного желания: он подозревал в шпионаже собственного папашу. Справедливые подозрения вызывало то, что батяня допоздна что-то писал. Слава богу, приятель вовремя повзрослел и не успел заложить своего предка.

Со словом «финка» я познакомился раньше, чем с женщиной одноименной национальности.

У нас во дворе никто не мечтал быть ни учителем, ни врачом, ни космонавтом. Все мечтали попасть в тюрьму. И надо сказать, многим удалось.

Помню песенку: «Берия, Берия, потерял доверие, а товарищ Маленков дал нам хлеба и блинков». В школе мы вымарывали его портрет карандашами, бывший товарищ Берия стоял на трибуне Мавзолея с безжалостно затушеванным лицом.

Наручные часы были только у богатых. Авторучки — тоже. Телевизоры — у баснословно богатых.

В институте, помню, на перилах вырезано перочинным ножом: «Обожаем Кешу Смока. Люда П. Вера К. Алла М.». Это они про Смоктуновского.


Настоящая фамилия моего деда была Новзен. Он русифицировал ее, вступая в армию, потому что даже в Красной Армии плохо быть солдатом Рабиновичем. Солдатская биография другого дедушки, отца матери, начиналась в Первую мировую, начиналась трудно — он тонул в Мазурских болотах с армией генерала Самсонова, выбирался из окружения в том несчастном августе 1914 года; и выбрался. Великая Отечественная грянула, когда он был уже пожилым человеком, в действующую его не брали, зато взяли в рабочий батальон, ну а кто знает что это такое, поймет, что свой военный хлеб мой дедушка ел не даром.

Один из дядьев, курсант танкового училища, погиб, прикрывая отход наших из Пятигорска, в 42-м, другой, помкомвзвода разведки, получил тяжелое ранение в ногу при форсировании Десны, ногу ему ампутировали. Помню, как маленьким мальчиком я боялся никелированного протеза моего дяди, стоящего у кровати и охраняющего беспокойный дядин сон.

Ну а мой отец… Отец не воевал. Когда-то это было одним из самых тяжелых детских переживаний, и попробуйте объяснить тогдашнему пацану, что в 45-м его отцу исполнилось всего только семнадцать, что работал он на тракторе в далеком среднеазиатском колхозе плюс сильнейшая близорукость и начинающийся туберкулез легких. Но такие извинения не принимались моралью моего детства, проходившего в одном из московских дворов и в некоторых других местах в начале пятидесятых годов XX века…

Отцовские глаза достались мне по наследству. В придачу к кое-каким еще дефектам здоровья. Фрунзенским райвоенкоматом города Москвы я признан негодным к службе в армии в мирное время и годным к нестроевой во время военное.

У матери фамилия Сорензон. Она с Украины, из Полтавы. Корни предков уходят в еврейские местечки, сплошь населенные мелкими ремесленниками, в шоломалейховскую голытьбу…

Отец и мать выбились в интеллигенцию, мама в Москве закончила Полиграфический институт, художественный факультет. А отец, родившийся в Москве, как ни странно, — Литературный институт. После чего его распределили в Брянск, где он работал в газете «Брянский комсомолец», кстати, вместе с Фазилем Искандером.

Там, в Брянске, отец написал и выпустил книгу рассказов. А потом почему-то ударился в кулинарию. Любил ходить на базар, выбирать продукты и вообще был докой по этой части. В этом есть что-то национальное. Практика базара. На Востоке, на Юге базар — это все, это жизнь, это способ существования, это мироощущение, это удовольствие. Это средство массовой информации.

Потом мать от нас ушла, мы остались вдвоем. Мое детство — с восьми до четырнадцати — Брянск.

Брянск — это театр с колоннами, овраги, колокольни, рынок у самой Десны-реки. Я помню в детстве в Брянске на 7 Ноября на площади перед обкомом партии натягивали экран и показывали «Ленин в 1918 году», «Ленин в Октябре». Стоит огромная толпа на морозе и смотрит, как на бледном экране перемещаются плохо различимые тени…

Знаете ли вы, как обидно, когда тебе не верят, что ты родился в Москве? Мне не верили.

Жизнь в маленьком городке очень мне потом помогла: было легко знакомиться и разговаривать с разными людьми.

Я не был в Брянске более тридцати лет. А он появляется в снах — школа, дорога из дома. Или про сто, вне изображения возникает какая-то особая тональность, настроение, и я понимаю, что это Брянск.

К журналистике я приобщился рано. Работал в многотиражках «Московский водник», «Знамя труда». И очень хотел попасть в штат «Литературной России», это тогда была крупная газета, орган Союза писателей России (писателей! — предел мечтаний). А меня не брали из-за национальности, хотя завотделом хотела взять. Она мне говорила:

— Лева, я бы с удовольствием. Но вот наш редактор, Константин Иванович Поздняев, он не любит евреев. Если вы можете как-то обойти этот момент или повлиять на него… Поговорите со своими родителями.

Мне было двадцать лет. Я был совсем инфантильный мальчик. Пришел домой и пожаловался на судьбу. Я тогда жил с матерью и отчимом. Отчим был председателем московского горкома графиков.

В это время строили дом на Грузинской (в котором потом жил Высоцкий), это был дом горкома графиков. И в этом же доме кто-то из Михалковых должен был покупать квартиру… Или старший Михалков для кого-то квартиру «делал»? Короче говоря, как-то нашли возможность ему позвонить, объяснить связь между этой квартирой, мной и «ЛитРоссией».

Михалков позвонил Поздняеву. И позже содержание этого разговора мне передавали так.

Михалков, заикаясь, говорит:

— Костя, ты, говорят, это, ж-жжидов н-не б-берешь?

Я потом был свидетелем подобного, когда освещал секретариаты Союза писателей как корреспондент «ЛитРоссии»: Михалков со всеми был на «ты», с пожилыми людьми как со школьниками разговаривал.

Перепугавшийся Поздняев оправдывается:

— Сергей Владимирович, да у меня и замредактора еврей, и ответственный секретарь…

Тогда Михалков ставит точку:

— Ну, ты одного жиденка еще возьми. Новоженов фамилия.

В результате этого звонка я стал работать в отделе информации.

Очень хорошо помню, как начинался рабочий день в редакции. Все время: пойдем по сто грамм, пойдем еще… Первое, что я увидел в первой своей газете, — это бутылка водки, батон хлеба за 28 копеек и колбаска, нарезанная ломтями, такая была у меня журналистская практика. А впереди же — рабочий день; и выпивали по стакану и шли на задание. Умирали тогда исключительно от пьянства. Никто не умирал от рака или СПИДа.

Я прихожу вечером в редакцию и вижу: ответственный секретарь, покойный ныне, Дима Пискунов сидит и плачет. Я испугался и говорю:

— Чего ты плачешь?

Он говорит:

— Кеннеди убили. Роберта.

Я отошел в сторону и думаю: ведь действительно, личное горе переживает человек. Хотя совершенно пьяный. Плачет, слезы. Пожилой человек. Где Кеннеди, где он?!

Я в первый раз выпил в семь лет со своим приятелем на поминках его отца. И на самом деле я очень люблю пить. И всегда любил. Но сейчас уже нет времени на похмелье. Иногда выпьешь, конечно, но все равно с оглядкой. Я ведь на телевидении. Значит, думаешь о том, с каким лицом выйдешь вечером в эфир. И потом — ответственность, раньше всегда был кто-то, кто заменит, подопрет. А сейчас я крайний.

Когда ты знаешь, что вечером — прямой эфир, пусть даже всего десять минут, спокойным в течение дня оставаться невозможно. Это можно сравнить с непрекращающимся напряжением перед серьезным экзаменом.

И когда уже выходишь из эфира и понимаешь, что все наконец сложилось и пронесло, то чувству ешь необыкновенную легкость, хочется прыгать. А на дворе — начало первого. И в принципе, нужно ехать домой и ложиться спать.

А у тебя ощущение двоечника, которому достался единственный билет, который он выучил. И хочется куда-то ехать и общаться.

Первый год мы все время выпивали, праздновали каждый эфир. Потом поняли, что, наверное, скоро умрем: мало того, что не спим, так еще и выпиваем. И постепенно это стало сходить на нет.

Иной раз, конечно, и теперь выпьешь, но обычно едешь домой, там все уже спят, ругаются сквозь сон, «работа твоя дурацкая». Но ты все равно еще два часа ходишь, читаешь, ложишься наконец в 3–4. Нервишки уже никуда.

С едой у меня сложные взаимоотношения. Я стал бояться ощущения сытости. С этим чувством трудно работать, жить, разговаривать. В сон клонит. В молодости я любил поесть, теперь это прошло. Наступил период, когда хочется быть немного голодным. Я, конечно, не стал безумно богат, но некоторого материального благополучия достиг. Я понял, что и завтра будет еда, и послезавтра, — синдром человека, спасшегося с «Титаника», исчез.

Остались какие-то здоровые вещи — кусочек поджаренного хлеба, глоток чего-нибудь вкусного. Хотя как-то странно: когда остаюсь один, вообще есть не могу, просто хожу и страдаю от голода.

Возвращаясь к работе в «ЛитРоссии», не могу не вспомнить, как же собственно я начал писать. Сам момент создания первого художественного произведения, в общем-то, не был связан с редакцией. К моей жене приехала сестра, им нужно было ходить по магазинам, они как две сороки трещали, а я был вынужден плестись сзади. Мне было страшно скучно и хотелось перенестись в какое-нибудь другое место, не присутствовать при этом. И как люди считают баранов перед сном, я стал что-то сочинять. Сочинил историю, пришел домой — записал, и ее напечатали. В «Литературной газете». На той самой последней полосе — 16-й странице, в знаменитом «Клубе 12 стульев». Дело в том, что мой сосед по редакционному кабинету Володя Владин без конца пропадал в «Литературке», был одним из авторов знаменитого «Бурного потока» — романа века, пародийного произведения пародийного писателя-душелюба Евгения Сазонова. Именно Владин и отнес мое первое произведение в «ЛГ». Несколько последующих лет я был автором «Клуба ДС».

Жанр юмористической миниатюры как-то очень совпал с моей внутренней самооценкой. У меня всегда были очень скромные притязания. Я понимал: столько уже написано, одно лучше другого! И имею ли я право, жалкий раб, отнимать у человека время, отвлекая его от великих шедевров?! Со своим скромным талантом я могу отвлечь его на 5-10 минут.

Кстати, в советской литературе всегда существовал комплекс маленькой формы. Советская литература страдала гигантоманией, как любое фашистское искусство. Люди, которые писали «кирпичи», были людьми. Все остальные — второй сорт. И так — во всех творческих союзах. Скульпторы-монументалисты не признавали графиков, живописцы — карикатуристов. Чем больше, в смысле объема, человек делал, тем больше он был художником. А юмористы — это вообще эдакие евреи от литературы. Такой маленький презираемый народец. Но — читаемый! Вспомните, читать «Литературку», советскую «толстушку», начинали исключительно с последней полосы. Юмористы были своего рода диссиденты от литературы.

Женился я четырежды. Мой первый брак был по большой любви — вероятно, именно поэтому он закончился несчастливо. У меня вообще складывается впечатление, что такой финал обязателен для каждой настоящей любви. А когда мы «не сошлись характерами» и довольно быстро разошлись, я, как и многие мужчины, нашел для утешения родственную душу. Впрочем, это уже история моего второго брака.

А может быть, любовь — это когда кого-то не любишь меньше, чем всех остальных?

Моя вторая жена — биолог, сейчас занимается психологией в Соединенных Штатах. Она получила грин-кард следующим образом: принесла вырезки из «МК», где рассказывается о том, как на редакцию напали члены черносотенного общества «Память», и получила статус политического беженца. Живет в Детройте. Сам объект нападения находится здесь.

Последний брак, в отличие от предыдущих, оказался «затяжным». Мы живем с Мариной вместе уже двадцать лет, и я ни разу об этом не пожалел. И нет желания новых поисков и перемен. К тому же, согласитесь, обременительно жениться до бесконечности. Тем более если у тебя в жизни есть и другие дела.

Я не очень боюсь признаться, что изменял предыдущим женам. Иначе как бы женился на последующих? Запомнился вычитанный когда-то разговор двух молодых людей из окружения Пушкина. Один предложил другому пойти в «дом свиданий». Второй шокирован: как можно, у меня есть жена. А первый возражает: у меня, мол, в доме есть повар, но это не значит, что я никогда не питаюсь в ресторанах. Догадываюсь, что эти слова могут вызвать негодование. Но невозможно как-то суммировать все многообразие причин, толкающих мужчин искать и находить на стороне радость или утешение, или просто отдых. И трижды не прав тот, кто решится провозглашать как аксиому: «Во имя сохранения брака не изменяйте жене!» Или наоборот: «Во имя сохранения брака полезно время от времени заводить романы на стороне».

В каждой семье все по-своему. Теперь уже я твердо знаю, что семейное благополучие — не в отсутствии проблем. А в умении решать их наименее болезненным образом.

Марина — хороший журналист, получала премии Союза журналистов. Она идеальный редактор, и если бы я был в состоянии работать с женой… но это невозможно.


В конце шестидесятых появилась дилемма: уехать или нет. Но моя мать всегда говорила: Россия, родина. К тому же отчим у меня русский. В общем, не хватило у меня мужества уехать одному.

В юности, когда человек все время испытывает какие-то обиды и притеснения, ему кажется, что надо уехать. Бывает такой возраст у человека — обидчивый, тогда он начинает менять среду обитания. В принципе всегда хочется того, чего нельзя, а когда можно, уже вроде и не хочется.

Я никогда не надеялся даже, что смогу побывать за границей. И теперь потерял заграницу как некоторую мечту. Хочешь Эйфелеву башню, подъезжаешь к ней. Ну и что? А вот Тауэр. Тауэр маленький оказался, я думал, что он большой. Мечта всегда ярче.

Для меня родина — русский язык. Русским я считаю того, кто говорит, думает и шутит на русском языке. Ностальгию начинаю испытывать уже в Рязани.

Я еврей с чисто славянскими привычками: ем не вовремя, не занимаюсь своим здоровьем, много курю. Но чтобы остаться евреем, я не уехал в Израиль. Потому что там ты сразу становишься большинством. А еврей не может быть большинством. Ощущение исключительности, что ты не такой, как все, там сразу исчезает.

А вот мой сын уехал. Сначала в Израиль, потом в Штаты. Мне его очень жалко, у него в большом смысле нет родины. Он прошел несколько стадий. Начинал как ортодоксальный еврей. У него это не получилось, сейчас занимается мелким бизнесом.

Я изъездил Европу почти всю. Любопытства к загранице уже нет. Хочется назад, в Россию. Стало понятно, что и Россия больше, чем Россия. Что-то очень важное. Гораздо более важное.

Работа в газете была связана с разъездами. Нас постоянно посылали в глухие места, в так называемую глубинку. Я объездил всю страну, начиная от Южного Сахалина.

Когда меня исключили из института за все сразу, почти без права восстановления, то сказали, что есть единственный шанс:

— Привезешь характеристику с комсомольской стройки — мы тебя восстановим.

И я поехал в Ачинск на строительство алюминиевого комбината. Выдержал только семь месяцев плотником-бетонщиком самого последнего разряда. Потом отвалил опять в Москву, еле хватило на билет, двое суток ел один хлеб. Соседка по купе, приличная женщина, смотрела на меня с ужасом.

Москва — город, который по-настоящему мой. Везде почти я жил. Во всех спальных районах. В центре родился. Переезжал, менялся. Помню все свои маршруты, транспорт, все подъезды, в которых целовался, все квартиры, в которых выпивал. Так что не нужен мне берег турецкий.

Я ушел на телевидение из «Московского комсомольца», где проработал 13 лет. Когда появился в «Московском комсомольце», это была еще отнюдь не такая сверхпопулярная газета, — лимитированный тираж и самый низкий гонорар в России, на уровне районной газеты.

«Московский комсомолец» по жанру относится строго к таблоидной прессе. Но в свое время был выдвинут лозунг (и, кстати, он был мой): «Лучше желтая, чем бесцветная!» Ведь можно быть «желтой» газетой, но — никакой!

«МК», наверное, оказался первым изданием, которое откровенно заявило о себе: «Да, мы бульварная пресса!» Еще не было «Экспресс-газеты» и всех прочих. А вот когда они уже появились, возник вопрос, что, собственно, есть еще в «МК» кроме «желтизны»?! Потому что «Репубблика» — тоже «желтая» газета, но вместе с тем она умудряется быть очень авторитетной. Из «МК», на мой взгляд, эта авторитетность ушла, осталась по преимуществу «желтизна».

Очень жаль. Ведь традиции зрелой оппозиции были очень сильны. Достаточно вспомнить, что когда-то в «МК» работали Мандельштам, Шолохов, Трифонов… При большевиках эта газета была лимитирована, ее в 80-е годы в НИИ разыгрывали в лотерею. А номера со «Звуковой дорожкой» оборачивали в целлофан, она переходила из рук в руки, как вымпел. «Комсомолка» была большой и официальной, а «Комсомолец» — «молодежной», где народ оттягивался и писал что хотел.

Получали за это, естественно, чудовищно мало, строчка стоила 3 копейки. Три человека получали 110 рублей, пять человек — 140, еще человек семь — 60 рублей, остальные работали на гонорарах.

Меня самого в «МК» 20 лет назад пригласил Лева Рущин, тогдашний редактор. На 65 рублей, вести отдел юмора.

Еще работая в газете, поглядел я как-то на одного из своих знаменитых коллег и подумал с ужасом: «Буду таким же старым и буду все так же ходить по этим до колик знакомым коридорам…» И так мне жутко стало, надо было срочно что-то менять. Кроме того, как у всякого журналиста-газетчика, у меня был такой телекомплекс, зависть к тем, кто работает публично.

И тут я получил это странное предложение…

Тогда еще НТВ не было. Тогда был 4-й канал Останкино с генеральным директором Анатолием Григорьевичем Малкиным. У Малкина была мечта сделать свою информационную программу. Ну, как же, у всех есть, а у нас нет. Но творческих возможностей тогда было, конечно, больше, чем финансовых. И Малкин через Диму Диброва, в то время главного режиссера 4-го канала, передал мне предложение сделать программу. Предполагалось, что она будет осуществляться силами «Московского комсомольца». К идее создания «Времечка» реально имели отношение только два человека — Малкин и Дибров.

Я не притворялся, что что-то понимаю в телевидении, знаю терминологию, язык, какие-то узкоспециальные вещи. Но я понимал в другом, в том, чему я учился всю жизнь, идя впотьмах, ошибаясь, набивая себе шишки: как сделать так, чтобы было интересно. Это мое качество соединилось с их умением нажать необходимую кнопку, чтобы все снималось, писалось, монтировалось.

…Когда я решил уйти на телевидение, Гусев, последний редактор «МК», спросил меня:

— Зачем тебе это надо? — И потом сказал одну фразу, которая почему-то запомнилась, хотя остальные уже стерлись: — И вообще, знаешь, пожилой еврей в кадре…

Я понимал, что действительно еврей, действительно пожилой, но как-то все же было обидно.

Когда я все же ушел во «Времечко», причем расстались мы с Гусевым нормально, он мне сказал:

— Я, конечно, не могу лечь поперек порога, чтобы тебя не пустить, но, учти, ты делаешь страшную ошибку!

Только единственное условие, — добавил Гусев, — ты у меня никого не берешь.

И я держался этой договоренности всегда, хотя были случаи, когда люди из «МК» приходили во «Времечко» сами, но они не прижились.

По прошествии времени я понимаю, что почти никто из «МК» не мог бы работать здесь. Ни один человек, прошедший газетную школу, мне не смог бы пригодиться. Все его навыки во «Времечке» только мешали бы.

Я подбирал свою команду по принципу любви. Находил людей, которые ничего не умели, учил их «от» и «до». За это они начинали меня немножко любить. А я их за то, что в них много вложено.

Я ни у кого не крал журналистов, не переманивал, я люблю делать их сам.

Как возникло название? Были старые записные книжки, в одной из которых нашлось название для телевизионной программы «Ну и время». Анатолий Малкин — мощный «генератор», он тут же сказал: лучше не «Ну и время», а «Времечко».

Это не была прямая фронда официальному «Времени». Хотя парадокс заключался в том, что программа «Время» очень быстро после нашего дебюта перестала существовать, тогда были только «Новости» 1-го канала. Потом «Время» появилось снова, пришли новые люди, они сказали: ну как же, такое хорошее название, такая замечательная традиция, пусть снова будет «Время».

«Времечко» задумывалось как своего рода новостийный театр (новостийное шоу), где действующими лицами являются буквально все — герои видеосюжетов, оператор, его камера, машина, которая возит оператора, шофер, ведущий выпуска и даже пепельница на столе у ведущего, если таковая будет иметься.

Моя теща от предыдущей жены говорила мне: «Лева, что это вы уходите от моей дочери? Поверьте, все женщины одинаковы». Я позволил себе усомниться и до сих пор считаю, что прав. Так же и с работами — много хороших, разных и интересных. А я вообще не однолюб.

Я благодарен Анатолию Григорьевичу Малкину, как своему первому учителю, за то, что он преподал мне главный, возможно, урок телевизионного мастерства, научил свободе. Научил не бояться людей, которые смотрят на меня с той стороны телеэкрана, не бояться камеры, вести себя раскованно, оставаться самим собой, что довольно сложно, потому что многие люди, даже профессионалы, перед камерой теряются.

С чувством глубокого удовлетворения хочется признать, что работа на телевидении довольно скоро избавила меня от разных иллюзий: и по поводу ТВ, и по поводу самого себя.

Я отношусь к тем, кого называют «шестидесятниками». Кто считает, что неважно, как человек одет, как подстрижен, главное — духовное. И также очень важно говорить о том, что главное — духовное. И очень важно, чтобы говорить об этом на кухне.

Очень долго пришлось себе доказывать, что внешнее — это проявление внутреннего. Особенно когда работаешь в визуальных жанрах.

Очень многие считают, что все заключено в словах. Но слова — это лишь часть правды.

Я стал гораздо больше придавать значения так называемому внешнему. Пришлось в свое время задуматься об элементарных вещах. Ведь и ногти могут крупным планом показать.

Все приобретает значение: одежда, прическа, цвет глаз. Я понял, что у человека должна быть ответственность как у части окружающей среды за то, как она выглядит, эта среда. Человек должен ощущать себя частью пейзажа.

…Могу сказать, что ни минуты я не жалел и, несмотря на драматические события вокруг канала НТВ, не жалею о том, что в свое время согласился переменить судьбу, приняв предложение работать на ТВ. Это сделало мое существование еще более насыщенным, а это — самое главное, на мой взгляд.

И куда бы я теперь ни поехал или ни пошел в этом городе, отовсюду смотрит на меня Останкинская башня. Смотрит, как оставленная дома жена, как Ярославна…

Загрузка...