Глава десятая

1

Дорога на мыс Святого Феодора сворачивала влево и шла вдоль опушки леса. Перед нами все шире открывалась линия горизонта. Сейчас, когда ветер совсем стих, угомонилось и море. Среди мчавшихся по небу туч появились голубые просветы, но облака нависли над самыми верхушками сосен, и воздух был по-прежнему неподвижен. Внезапно залив позади нас прорезала из конца в конец полоса солнечного света, отчего воздух приобрел еще более мрачный зеленоватый оттенок.

Паскуале Лачерба обрадовано отметил, что погода улучшается, а я вспомнил о пароме и с облегчением подумал о том, что все-таки тоненькая ниточка, связывавшая нас с Патрасом, с внешним миром, не оборвалась.

— В монастыре Агиоса Герасимосса будет интересный праздник, — повторил Паскуале Лачерба. — Если вас интересует местный фольклор, то после обеда можно съездить туда на автобусе. Заодно пофотографируем.

Мы подошли к Красному Домику, вернее, к тому месту, где когда-то рос окружавший его сад; он начинался справа от нас, у поворота шоссе.

Сразу же за проселочной дорогой начинался луг, который доходил до развороченной и почерневшей от дождя глинобитной ограды высотой с полметра. За оградой — морской простор: Средиземное море. Но, чтобы добраться до кромки воды, здесь тоже надо было преодолеть довольно большое расстояние — кусок белесого каменистого берега с множеством известковых уступов, с зияющими повсюду морскими колодцами. По обе стороны от полуразвалившейся ограды возвышались прогнившие стволы двух тамарисков. Казалось, их специально посадили здесь для того, чтоб дополнить пейзаж (впрочем, кто знает, может быть, именно так оно и было).

Я не решался оглянуться назад.

Мы сошли с дороги и зашагали по мягкому влажному ковру луга, то приминая траву, то меся глину. Подойдя к самой ограде, мы остановились посмотреть на открывавшуюся перед нами морскую даль, на горизонт. («Последний в его жизни, в их жизни горизонт», — подумал я.)

Я старался не оборачиваться, чтобы не видеть развалин Красного Домика. Подходя, т, сам того не желая, краем глаза успел их заметить. «Снова развалины… как это тягостно».

Как будто после той смерти наступила еще одна, словно природа решила добавить к людской жестокости еще и свою.

«Неужели это в самом деле так? — спрашивал я себя. — Неужели природа способна на такую жестокость?»

«А может быть, с ее стороны это было, напротив, актом милосердия? — размышлял я, глядя на море. — Не пыталась ли она стереть следы людской жестокости? Видимо, таково было ее истинное намерение», — уверял я себя. Эта мысль вернула мне решимость: я повернулся лицом к развалинам.

Красного Домика больше не существовало, он был разрушен, как и вся Кефаллиния; только сюда, к этим руинам, не вернулись прежние владельцы, никто даже сарайчика из готовых деревянных деталей не построил.

Сад весь зарос травой, одичал. От дома осталась лишь груда камней и щебня: валялись опрокинутые ступени, вывороченные пороги, куски стен с выцветшей штукатуркой. Вот ставня, проржавевший крюк, осколок почерневшей черепицы, дверная ручка… Груды щебня, прогалины между горами мусора и фундамент поросли бурьяном и крапивой. От бугенвиллеи, обвившей земляные холмики, и от кустов агавы шел сильный приятный запах.

«Их расстреляли здесь, у фасада, — думал я. — Если они стояли спиной к стене, то непременно должны были видеть море и горизонт с двумя тамарисками по сторонам.

Расстрел начался на рассвете. Стояло погожее сентябрьское утро. Они охватывали взглядом это небольшое, но глубокое пространство; смотрели на море, а море — вольная стихия, оно не неподвижно, как земля, в нем нет корней; но для них оно стало враждебным и непреодолимым, как тюрьма, как пустота.

Если же им стреляли в спину, то глаза их были обращены вот сюда, к стене, которой больше не существует, может быть, их последний взгляд упал на этот кусок штукатурки, который сейчас валяется на траве, или на этот позеленевший от времени камень, или на эту ступеньку…»

Я отошел от ограды и стал бродить среди развалин. Из-под дерна, среди сорной травы проглядывали то старый полуистлевший башмак, то ярко-желтый гребешок, то остатки купального костюма, то бутылка, то картонные коробки с вылинявшими надписями на английском языке. Паскуале Лачерба мрачно смотрел на меня с другого конца сада.

— Все эти предметы не имеют никакого отношения к тому времени, — уточнил он. — Пытаться найти здесь что-нибудь из вещей, принадлежавших расстрелянным, бесполезно. Прежде, чем покинуть остров, немцы позаботились о том, чтобы не оставить после себя никаких следов. Все сожгли, все закопали.

Поняв, как тяжело ему было смотреть на мои блуждания и поиски, я вернулся на прежнее место. Это было равносильно тому, чтобы копаться в его внутренностях. Паскуале Лачерба был бледен. Он стоял на зеленом ковре луга, тощий, без кровинки в лице, опершись всем телом на трость. Казалось, отними сейчас у него эту хрупкую опору, и он обмякнет, словно тряпичная кукла.

Я подошел к нему. Глаза за стеклами очков смотрели испуганно: я уловил этот взгляд, не обращенный ни на меня, ни на развалины Красного Домика. Он не смотрел ни на что, ни на один из окружавших нас предметов.

2

Он смотрел на колонну черных грузовиков, которые шли с погашенными фарами вверх по дороге на мыс Святого Феодора. Смотрел на нее не со стороны, а изнутри, сидя в кузове немецкого грузовика. Он видел, как дорожная пыль, ночью казавшаяся серой, взметалась из-под колес или из-под гусениц танков и неслась назад, под колеса и под радиатор следующей машины. Видел сидевшего в кабине водителя-итальянца; он вцепился в баранку, а рядом, полулежа на крыле, с автоматом через плечо пристроился немецкий часовой, который не сводит с него глаз. И так на каждой машине: оставшихся в живых шоферов итальянской дивизии заставили сесть за руль и вести автоколонну, а солдат подполковника Ганса Барге и горных стрелков майора фон Хиршфельда посадили наверх, в кузов. Они сидели молча и казались усталыми.

Там, за черными ямами морских колодцев, где его заставили сойти с грузовика, он увидел пепельно-серое море, а в ямах — темные груды тел итальянских солдат и офицеров. С трудом удерживая равновесие на уступах, он спустился к колодцу. Сверху поблескивало дуло автомата. Вблизи черные тени обрели вес и телесность, превратились в тела некогда живых людей. Он взваливал мертвецов одного за другим на плечо (их руки болтались у него за спиной) и медленно проделывал обратный путь по уступам скал, пробираясь ощупью, чтобы не упасть вместе с трупом; под конец он так изучил этот путь от морских колодцев до автоколонны, что мог идти не глядя.

Потом он смотрел на звезды, мерцавшие над кабиной водителя, над сваленными рядом трупами; смотрел, как по обе стороны дороги стремительно убегают назад верхушки деревьев. Вдруг бег прекратился — верхушки деревьев и звезды над кабиной водителя застыли на месте. Он снова сошел с грузовика, но на этот раз перед ним были не морские колодцы, а длинные рвы, вырытые в поле под белесыми оливами. Он снос туда, один за другим, все трупы.

Последнее, что он видел, был свет костров: немцы жгли их всю ночь, подливая бензин из канистр. При ослепительно ярких вспышках пламени немцы казались какими-то обезумевшими деревянными куклами, которые бессмысленно поднимали и опускали руки, не произнося ни слова, молча.

Он видел перед собой дуло автомата: это стреляли в него, Паскуале Лачербу, бывшего переводчика при штабе дивизии. Видел ковер из листьев, на который упал, убегая, за который цеплялся… Холодный ковер из листьев, который из горизонтального положения перешел вдруг в вертикальное; а вот он падает, скользит по мокрым листьям вниз, в пропасть; все острее боль в щиколотке левой ноги, к которой невольно тянется измазанная кровью рука.

Он смотрел на меня через толстые стекла очков и снова, как заученную фразу, высказал ту же абсурдную мысль, — вернее, даже не высказал, а промычал. Это скорее напоминало слабый протяжный стон, нежели человеческую речь, как будто, оказавшись среди этих жалких руин, он утратил былую уверенность в себе.

— Вот видите, к чему привели ошибки, излишние колебания, а может быть, и излишняя порядочность, — с трудом выговорил он. Потом отвел в сторону взгляд все еще испуганных глаз, оглянулся вокруг, скорбно покачал головой.

Несмотря на то что прошло много лет, вид этих развалин приводил его в смятение.

3

Колебания не оставили генерала до самой смерти.

В течение всей ночи на десятое сентября капитан Альдо Пульизи и другие командиры подразделений ждали, что зазвонит полевой телефон и они получат приказ явиться на площадь Валианос. Но наступило утро, а телефоны молчали, молчали повсюду; в палатках, в казармах, на сторожевых постах.

Провел ночь в ожидании и подполковник Ганс Барге. Он ждал официального ответа, что его требование о сдаче принято. Но никакого сообщения не поступило.

Уже взошло и сияло над островом солнце; до одиннадцати оставалось немного: стрелки больших часов в кабинете подполковника, одной из комнат коммерческого училища, показывали без двадцати десять.

Заложив руки за спину, то и дело переводя взгляд с циферблата на небо и обратно, подполковник Ганс Барге нервно шагал по тесному четырехугольнику своего кабинета, слишком тесного для человека, обуреваемого жаждой деятельности.

«Юнкерсы» через одинаковые промежутки времени регулярно продолжают патрулировать над островом; подходят подкрепления: на берегу, близ Ликсури, разгружают оружие и боеприпасы. А солдаты?

Ганс Барге остановился. Он точно знал, что если итальянцы решат действовать, то его солдатам, несмотря на полученное подкрепление, не выдержать натиск. Но он знал не менее точно и то, что вермахт ни за что не поступится островами Ионического Архипелага и что, когда с аэродромов Греции и Албании поднимутся в воздух тучи самолетов и начнут бомбить остров, исход боя будет предопределен.

Подполковника удивляло лишь одно: как этого не поймет итальянский генерал, который так упрямо тянет с ответом, хотя решение ему все равно рано или поздно придется принять.

Почему он медлит? Хочет выиграть время? Но с какой целью? Ведь итальянцы не располагают ни самолетами, ни судами. Из гордости? Из страха? Может быть, подождать еще минуту, четверть часа, час? Надо полагать, итальянский генерал все же осознает безвыходность своего положения? — рассуждал про себя подполковник. — Или дать ему еще отсрочку… Кто знает, может быть, это избавит меня лично от трудной и печальной необходимости вручить ультиматум?

Текст ультиматума, только что полученный из ставки верховного командования, лежал перед ним. Берлин дал указание подполковнику предложить генералу — командиру итальянской дивизии — выбор: с немцами, против немцев, капитуляция.

Для принятия решения генералу давали не более восьми часов.

«Толковому командиру, — подумал подполковник, — командиру, реально оценивающему обстановку, чтобы принять правильное решение, хватило бы и восьми минут. Будь в моем распоряжении достаточно боевых средств, уж я бы помог итальянскому генералу выйти из затруднения».

«Ну так что, подождать еще немного?» — подумал он, глядя на циферблат больших часов. И решил: «бесполезно, бесполезно».

Подполковник Ганс Барге застегнулся на все пуговицы, быстро сбежал вниз по лестнице коммерческого училища, сел в машину. В сопровождении эскорта мотоциклистов подъехал к штабу итальянской дивизии и снова предстал перед генералом.

— Господин генерал, — произнес подполковник, остановившись перед письменным столом, — поскольку мною до сих пор не получено от вас никакого сообщения относительно того, принимаете ли вы мое предложение о сдаче оружия, я имею все основания полагать, что мое предложение отвергнуто.

Генерал пригласил подполковника сесть, — солдат пододвинул к письменному столу стул, — но Ганс Барге отказался.

— Господин генерал, — продолжал он, — мне не известно, по каким мотивам вы отвергли мое предложение о сдаче оружия, которая должна была состояться сегодня утром в 11 часов на площади Валианос. Но я имею честь представить на ваше рассмотрение только что полученное мною по телеграфу требование моего правительства. Вам, господин генерал, надлежит решить, по какому из трех указанных здесь путей будут развиваться наши с вами отношения на острове. В вашем распоряжении восемь часов.

Подполковник Ганс Барге кончил. Взгляд его упал на стоявшую рядом с телефоном фотографию супруги генерала; затем он поднял глаза на распятие, одиноко висевшее на белой стене позади письменного стола. Он не мог уйти тотчас же, как ему хотелось, потому что генерал разъяснял ему причины оттяжки. Но он не вслушивался в его слова, так как заведомо был убежден, что они лишены всякого смысла. Сколько-нибудь уважительных причин для подобного поведения быть не могло.

— Я долго размышлял, — говорил ему генерал. — И я не могу принять ваши условия, не получив письменных гарантий, обеспечивающих дивизии свободу передвижения. Я требую письменных гарантий, чтобы дивизия могла в полном составе вернуться на родину…

— Вам предоставлено восемь часов на размышление, — прервал его подполковник. — Что касается письменных гарантий, я запрошу свое правительство.

Когда подполковник вышел из кабинета, генерал не шелохнулся. Руки его безжизненно лежали на столе, он смотрел поверх фотографии жены, поверх стула, куда-то за окно, в пустоту. Он машинально взял оставленный немецким офицером лист бумаги и, погруженный в свои мысли, ощупывал его кончиками пальцев. Это был предъявленный по всем правилам игры ультиматум вермахта.

«А выполнят ли они условия сдачи? Согласятся ли дать письменные гарантии?» — думал генерал.

Сознание, что отсрочив капитуляцию, он поступил правильно, переросло в уверенность. «Дивизия выиграла время. Сейчас стоит послушать, что посоветуют военные капелланы».

Он почувствовал усталость, усталость от бессонной ночи и от внутренней борьбы с самим собой. Но на душе стало спокойнее. Он снял трубку и отдал приказ: всем военным капелланам явиться в штаб. До окончательного решения оставалось всего восемь часов. Восемь часов, в течение которых предстояло ответить на все вопросы — и на те, что ставила перед ним его совесть, и на те, что мучали его раньше.

Помогут ли ему военные капелланы покончить с последними сомнениями?

Вот прибыли из частей капелланы. Первые два варианта — с немцами или против немцев — они отвергли. Высказались — так же, как накануне старшие офицеры, — за сдачу оружия, но при условии, что все пункты капитуляции будут зафиксированы в письменном виде. Против сдачи оружия немцам возражал только один капеллан.

Генерал молча поблагодарил их взглядом. Все же он повидался с ними, выслушал каждого, и спасительное спокойствие воцарилось в его душе, сняв как рукой всю усталость. Теперь он знал, что его мнение разделяют не только старшие офицеры, но и капелланы, а следовательно, и все его солдаты. Его дивизия — с ним, она разделяет его опасения и сомнения, понимает его стремление избежать кровопролития.

(Пролитая кровь! Ему все время казалось, что она падет на его голову, словно он один был виноват в том, что они проиграли войну.)

Военные капелланы вернулись в свои части и принесли добрую весть о том, что ведутся переговоры, что наверняка будет достигнуто соглашение и что будут обеспечены определенные гарантии. Солдаты поверили, заставили себя поверить в то, что подполковник даст письменные гарантии.

— Ребята, похоже, что мы действительно поедем домой, — сказал кто-то из солдат.

Но большинство задумалось: следует ли доверяться немцам, даже если они готовы подписать какой-то листок бумаги; и возбуждение мгновенно угасло.

«Дадут ли нам уехать, после того, как бумага будет подписана?»

Этот вопрос тревожил и Альдо Пульизи, который весь день не сходил с места в ожидании приказа.

Ответ пришел лишь к вечеру. Стало известно, что на соседнем острове Святой Мавры[10] итальянский гарнизон, после того, как он сдал немцам оружие, был взят в плен. Стало известно также, что начальник гарнизона полковник Отталеви расстрелян.

Вся Кефаллиния всполошилась: «Кто принес эту весть? Кто видел?»

И по всему острову, из конца в конец, тысячекратно прозвучал ответ:

— Рассказали двое солдат, чудом оставшихся в живых. Они бежали с острова Святой Мавры на лодке.

Загрузка...