М. Чудакова БЕСЕДЫ ОБ АРХИВАХ

Моим друзьям, живым и мертвым

ЗАПЕЧАТЛЕННОЕ ВРЕМЯ

И все существованья, все народы

Нетленное хранили бытие.

Н. Заболоцкий

Мы ежедневно распределяем поток своих мыслей по трем направлениям: прошлое, настоящее, будущее

Вполне в соответствии с усвоенными в детстве грамматическими категориями времени мы ежедневно распределяем поток своих мыслей по трем направлениям: прошлое, настоящее, будущее.

— Деление это давнее. У древних греков существовало мифическое представление о мойрах, о трех богинях судьбы. Первая олицетворяла собою неуклонное и спокойное действие судьбы, вторая — ее случайности, а третья — неотвратимость ее решений. Сидя на высоких стульях, в белых одеждах, с венками на головах, все три пряли на веретене необходимости нить человеческой жизни и в лад с голосами сирен, восседавших на том веретене, пели каждая о своем: Лахесис о прошлом, Клото — о настоящем, Атропос — о будущем.

Всего более всегда удивляло и волновало человека постоянное обращение его собственной мысли к прошлому. Поэзия вопрошала:

Зачем душа в тот мир стремится,

Где были дни, каких уж нет?

Пустынный край не населится,

Не узрит он минувших лет…

Так говорилось более полутора столетий тому назад.

А герой одного из современных фантастических рассказов предлагает свое, не лишенное интереса, измерение трех сфер времени: «Если представить себе время как прямую линию, проведенную из прошлого в будущее, наше сознание можно уподобить колесу, которое катится по этой линии и касается ее в одной только точке.

Эту точку мы называем настоящим моментом, который тут же становится моментом прошедшим и уступает место следующему. Исследования психологов показали, что у того, что мы воспринимаем как текущее мгновение, на самом деле есть какая-то протяженность, и оно охватывает немножко менее половины секунды».

Менее половины или даже несколько более секунды- неопровержимо одно: то, что мы воспринимаем как «настоящее время» и что интуитивно ценим если не больше, то живее и острее всего, занимает ничтожно малое место рядом с огромной областью нашего «прошлого» и гипотетической, но также рисующейся человеку, пока он жив, достаточно обширной сферой его «будущего».

Голландский футуролог Ф. Полак свидетельствует, что конкретные образы будущего воздействуют на пастоящее, что они могут менять его и даже давать иное направление. То, что мы только предвкушаем, к чему стремимся, образует значительную часть нашего настояшего. Прошлое и будущее — вот с чем постоянно имеем мы дело, даже если нам и кажется, что более всего мы озабочены текущим днем и его нуждами.

Мы переживаем заново уже происшедшее и строим планы на будущее. Мы ли движемся во времени, время ли обтекает нас — мимо каждого несется неостановимый поток переживаемых моментов, на глазах застывающий в огромные глыбы пережитого. И это пережитое, прошедшее неукоснительно становится значительнейшей частью нашей жизни — оно во многом определяет и наше настоящее, и будущее. «У него была крайне интересная жизнь», «Человек с богатым прошлым», «Человек со сложной судьбой» — эти слова мы слышим ежедневно, и говорят они о том, что прошлое не исчезает, оно продолжает существовать. И даже тот, кто, по единодушному приговору знакомых, «живет сегодняшним днем», — и он не может обойтись без своего прошлого, только его отношения с ним бессознательны и невнятны.

Начнем же с уверенности, что самые простые вещи бывают нередко хуже всего известны и что одно уж их разъяснение может побудить многих людей к действиям, в результате которых будет выполнена неоценимая для историков нашего общества работа. Сейчас зарывают в землю на большие глубины капсулы с разнообразными предметами, характеризующими текущие годы, — послания нашего века в будущее. Но хотелось бы напомнить и о более традиционных и многократно выдержавших проверку способах консервации уходящей эпохи.

«А ведь посмеются над нами лет через триста! — сетовал еще в 1924 году один писатель. — Странно, скажут, людишки жили. Какие-то, скажут, у них были деньги и паспорта. Какие-то акты гражданского состояния и квадратные метры жилищной площади… Ну что ж! Пущай смеются. Одно обидно: не поймут ведь, черти, половину. Да и где ж им понять, если жизнь у них такая будет, что, может, нам и во сне не снилась. Автор не знает и не хочет загадывать, какая у них будет жизнь. Зачем же трепать нервы и расстраивать здоровье все равно бесцельно, все равно не увидит автор этой будущей прекрасной жизни».



Не будем вслед за М. Зощенко загадывать и мы, предоставив это занятие футурологам; успехи науки и промышленности, социальные преобразования вскорости или со временем коренным образом изменят самый облик планеты и жизнь людей, ее населяющих. Останемся, однако, при глубоком убеждении, что и тогда человечество, занятое своим прекрасным настоящим, какое нам «и во сне не снилось», сохранит интерес к своей истории. «Дикость, подлость и невежество не уважают прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим» (А. Пушкин), но нет у нас оснований подозревать своих потомков в таких достойных сожаления качествах.

И вот тогда непременно хотелось бы, чтобы все-таки поняли — хотя бы и «половину».

Помню — значит, существую: именно так могли бы сказать о себе и отдельные люди, и сообщества людей.

Ведь даже проблема принципиальной возможности резкого увеличения сроков жизни человека — до нескольких сотен и более лет — наталкивается на препятствие, связанное с памятью: встает вопрос, какого же размера должны быть кладовые памяти такого жителя веков и где они будут размещаться. Ибо стало уже аксиомой, что вне непрерывной памяти о прошлых событиях личность человека немыслима. «Человек — сумма своего прошлого», — утверждает У. Фолкнер. В известном смысле и человечество есть сумма своего прошлого, с прошлым, с представлением о традиции прочно связано, во всяком случае, понятие культуры.

Один из важнейших резервуаров памяти человечества — архивы.

Архивы? Какие-нибудь денежные ведомости, документы

— Архивы? Какие-нибудь денежные ведомости, документы, по которым люди впоследствии могут оформить себе пенсии, навести справки?

— Отчасти и это. Такой архив есть при каждом учреждении. Наглядней всего описан он в главе о Варфоломее Коробейникове в романе И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев». Старгородский архивариус устроил у себя на дому нечто вроде филиала городского архива.

«…Он зажег свечу и повел Остапа в соседнюю комнату. Там, кроме кровати, на которой, очевидно, спал хозяин дома, стоял письменный стол, заваленный бухгалтерскими книгами, и длинный канцелярский стол с открытыми полками. К ребрам полок были приклеены печатные литеры: А, Б, В и далее, до арьергардной буквы Я. На полках лежали пачки ордеров, перевязанные свежей бечевкой.

— Ого! — сказал восхищенный Остап. — Полный архив на дому!

— Совершенно полный, — скромно ответил архивариус — я, знаете, на всякий случай… Коммунхозу он не нужен, а мне на старости лет может пригодиться… — Польщенный архивариус стал вводить гостя в детали любимого дела. Он раскрыл толстые книги учета и распределения. — Все здесь, — сказал он. — Весь Старгород! Вся мебель! У кого когда взято, кому когда выдано. А вот это — алфавитная книга, зеркало жизни! Вам про чью мебель? Купца первой гильдии Ангелова? Пожа-алуйста. Смотрите на букву А. Буква А, Ак, AM, АН Ангелов… Номер? Вот! 82742. Теперь книгу учета сюда. Страница 142. Где Ангелов? Вот Ангелов. Взято у Ангелова 18 декабря 1918 года: рояль «Беккер» № 97012, табурет к нему мягкий, бюро две штуки, гардеробов четыре (два красного дерева), шифоньер один и так далее…»

Название «архив» явилось в русском законодательстве впервые при Петре I. В «генеральном регламенте коллегиям» предписано было иметь два архива один, общий для всех петровских министерств, в специальном ведении коллегии иностранных дел, и второй — финансовый. Было постановлено, чтобы в канцеляриях и конторах оконченные дела хранились не более трех лет, а затем сдавались в архив под расписку архивариуса.

Наименование это также введено было при Петре I.

Специального образования для этой должности не требовалось (вплоть до начала двадцатого века) — сенатом решено было только, чтоб «в архивариусы избирать людей трезвого жития, неподозрительных, в пороках и иных пристрастиях непримеченных…»



Уже после смерти Петра, в целях сохранности архивных документов (которые еще недавно лежали в московских приказах и воеводских избах, ничем не защищенные от многочисленных пожаров), отдано было распоряжение сделать во всех губерниях и провинциях «по две палаты каменные, от деревянного строения не в близости, со своды и полы каменными и с затворы и двери и решетки железными, из которых бы одна была на архиву, а другая на поклажу денежной казны», но выполнено это практически не было.

К концу XVIII века образованы были Санкт-Петербургский и Московский архивы старых дел, в которых сосредоточены были архивы центральных учреждений Российской империи — Берг-коллегии, ведавшей рудокопными делами («берг» по-немецки «гора»), Коллегии экономии, Камер-коллегии, Главного магистрата. Когда петровская коллегия иностранных дел стала министерством, при ней учрежден был Государственный архив (в Петербурге). В него перенесены были важнейшие и в большинстве своем секретные бумаги материалы из кабинета Екатерины II, в том числе ее мемуары, которые не разрешалось читать при Николае I даже взрослому наследнику престола; документы, сохранившие для будущих историков сложные обстоятельства вступления на престол Николая I, дела Следственной комиссии и Верховного суда 1825–1826 годов. С упразднением Архива старых дел (в 1834 году) часть весьма важных бумаг XVII и XVIII вв. также попала в этот архив.

В конце XIX века один из авторитетных энциклопедических словарей разъясняет не без торжественности:

«Расположенный в роскошном помещении министерства, этот архив, состоящий в ведении особого управляющего (при коем старшие и младшие архивариусы), допускает посторонних лиц к занятиям только по особому высочайшему разрешению, так как его дела составляют государственную тайну. Много важных исторических работ совершено нашими учеными на основании сокровищ этого архива».

«Роскошное помещение» — это здание Главного штаба, и посейчас огромной подковой огибающее Дворцовую площадь в Ленинграде. (Это о нем написал современный поэт: «О здание Главного штаба! Ты желтой бумаги рулон, Размотанный слева направо И вогнутый, как небосклон»). Сюда в феврале 1832 года из своей квартиры на Морской (ныне ул. Гоголя) ходил А. Пушкин — в это время он начал читать «кабинетные бумаги» Петра, работая над «Историей Петра I» — один из последних и незавершенных трудов. Рукопись его была опубликована только через сто лет после смерти поэта.

Исследователь «Истории Петра» И. Фейнберг путем многолетних разысканий (план которых обдуман был еще в годы войны, когда историк литературы нес службу в качестве военного корреспондента на Северном флоте) установил, что А. Пушкину удалось получить доступ даже к документам, хранившимся в Секретном отделении Государственного архива, наиболее «закрытым» из которых было дело царевича Алексея, лежавшее вплоть до 1827 года в запечатанном сундуке.

Напомним кстати, что учреждение, расположенное в здании Главного штаба, было местом первой службы Пушкина — в 1817 году, по выходе из лицея, он был определен в Коллегию иностранных дел (туда подбирали молодых людей с. наилучшим образованием; среди сослуживцев Пушкина был, например, А. Грибоедов), где и числился до 1824 года — во все время южной своей ссылки, имевшей форму перевода по службе.

В июле 1831 года Пушкин обратился с официальной запиской к А. Бенкендорфу, выразив желание вновь вернуться на государственную службу. Одной из основных причин было желание получить доступ к архивам.

Пушкин вплотную подошел тогда к мысли о занятиях историей. Он пишет Бенкендорфу (а следовательно, царю): «Более соответствовало бы моим занятиям и склонностям дозволение заняться историческими разысканиями в наших государственных архивах и библиотеках.

Не смею и не желаю взять на себя звание Историографа после незабвенного Карамзина; но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать Историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III». На официальном этом письме Бенкендорф наложил резолюцию: «…государь велел принять его в Иностранную коллегию с позволением рыться в старых архивах для написания Истории Петра Первого». В эти же дни Пушкин воодушевленно пишет П. Нащокину, одному из своих самых коротких друзей, почти теми же словами: «Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход дозволен мне царем». Слова эти витают с тех пор в переписке Пушкина и его родных. Сестра поэта сообщает мужу 6 декабря 1835 года, что Пушкин собирается в Москву: «Он уверяет, что должен туда поехать, чтобы рыться в архивах». В незаконченной поэме «Езерский» — эти же слова, как видим, основательно «обеспеченные» биографией поэта.

…Вот почему, архивы роя,

Я разобрал в досужий час

Всю биографию героя,

О ком затеял свой рассказ.

Погрузившись зимою 1832 года в архивные занятия, А. Пушкин уже не оставляет их до конца своей жизни, обнаружив черты проницательного источниковеда.

Переселившись весною 1833 года на дачу на Черную речку, он ежедневно отправлялся в архивы пешком и пешком же возвращался к вечеру. А через несколько лет в Москве Пушкин ходил в Московский Главный архив Министерства иностранных дел — тот самый, где служили знаменитые «архивны юноши», разглядывавшие «чопорно» Татьяну на балу в седьмой главе «Евгения Онегина». В среде этой были в 20-е годы прошлого века литераторы В. Одоевский и Д. Веневитинов, братья Киреевские (а задолго до того — рано умерший поэт Андрей Тургенев, брат декабриста Николая Тургенева и известного деятеля культуры пушкинского времени Александра Тургенева того самого, кому единственному было позволено впоследствии сопровождать до могилы тело Пушкина).

Устроенный еще при Петре I, архив этот принял дела бывшего Посольского приказа. Сначала он размещался в кремлевских палатах, а в пушкинское время — в купленном для него доме князя Голицына, у Покровских ворот. Сюда-то и стремился Пушкин, отправляясь 28 апреля 1836 года в Москву — в последний раз в своей жизни; о нем писал жене в каждом из писем:

«Вот уже три дня я в Москве, и все еще ничего не сделал: Архива не видал, с книгопродавцами не сторговался…» Попасть в архив было непросто. Управлял им А. Малиновский, историк и археограф, получивший репутацию человека, «который думает, что архив… тогда только важен, пока неизвестен…».

«Жизнь моя пребеспутная, — писал Пушкин жене 11 мая. — Дома не сижу — в Архиве не роюсь. Сегодня еду во второй раз к Малиновскому»; на этот раз визит был, видимо, удачен, и через три дня Пушкин пишет:

«В Архивах я был и принужден буду опять в них зарыться месяцев на 6…».

… Приведенное в порядок собрание документов, образовавшихся в процессе деятельности организаций или отдельных лиц

— Так что же это такое — архивы, архивные материалы?

— Слова эти употребляются в разных значениях, да к тому же значения эти менялись во времени. В конце века под архивным материалом понимали совокупность всех тех рукописных, изобразительных и печатных документов, которые в официальном порядке оказывались в стенах государственного учреждения, — приказы, циркуляры, отношения, официальная переписка словом, все бумаги, отражающие деятельность учреждения и попавшие на государственное хранение. Архивы же частных лиц примерно до двадцатых годов нынешнего века вообще не причислялись к архивным материалам.

Одним из первых определений архива, близким к нынешнему пониманию, было такое: приведенное в порядок собрание документов, образовавшихся в процессе деятельности организаций или отдельных лиц…

В 1919 году выпущена была специальная брошюра с пространным названием: «Почему необходимо бережно хранить собрания документов и чем всякий из нас может помочь в этом деле». Сама брошюра составляла семь страниц небольшого формата, зато издана была большим тиражом и взывала ко всему населению страны (такого рода издания назывались тогда листовками). Начиналась она с объяснений — что такое архив:

«Собрание хранимых в порядке документов и бумаг, иногда совсем недавних, а иногда старинных, называется архивом. Каждый архив является драгоценным народным достоянием, подлежащим самой бережной охране… Какими бы малоинтересными и неважными ни казались на первый взгляд документы некоторых архивов должностных лиц и казенных учреждений, как упраздненных (например, прежних земских начальников и волостных правлений), так и действующих (например, казенных палат, акцизных и почтово-телеграфных установлений), точно так же, как и архивы с бумагами общественных учреждений (например, земских, городских, монастырских, церковных) и частных лиц (например, «бумаги, оставшиеся в прежних помещичьих усадьбах), — все эти бумаги очень ценны и сейчас, и особенно в будущем. В руках знающих людей они явятся очень важным материалом для ознакомления не только с великими событиями нашего времени, вроде мировой войны 1914–1918 гг. или февральской и Октябрьской революций, которые, естественно, всегда будут возбуждать живой интерес будущих поколений, но и с самой обстановкой нашей повседневной общественной и частной жизни с ее особым, резко изменившимся по сравнению с недавним прошлым укладом».

Автор этой брошюры-листовки обладал не только высоким историческим сознанием, но и пафосом практического деятеля, стремившегося научить каждого правильному обращению с попавшими в его руки бумагами.

Он брался определить «всем доступные житейские средства помощи, которыми решительно всякий, кто сознает указанное огромное значение архивов для перестройки всей жизни общества и государства, может и должен оказать содействие специалистам…

1. Каждый раз, когда случится обнаружить хотя бы и небольшое собрание документов и бумаг, отражающих деятельность какого бы то ни было, безразлично, действующего или упраздненного учреждения или должностного лица (например, любой крестьянской организации, деревенского кооператива, больницы, школы, церкви, монастыря, войсковой части, фабрики, завода, бывших урядника или земского начальника и т. д.) или же принадлежавших раньше частному лицу (например, доктору, учителю, помещику, священнику, купцу и ДР-), поскорее довести об этом до сведения ближайшего народного учителя или культурно-просветительного отдела местного Совдепа, а еще лучше — сверх того в Главное Управление Архивным Делом Петрограда (следует адрес) или Москвы (и также адрес), куда ближе».



Поражает заботливая конкретность тех указании, которые дает автор брошюры своему читателю. Он понимает, что декларации о пользе архивов недостаточны, что в той особенной обстановке, в которой писалась листовка, нужно обучить каждого практическим действиям: «2. Если обнаруженные документы и бумаги еще не находятся под чьим-либо непосредственным присмотром — постараться отыскать из среды местных граждан кого-нибудь, кто согласился бы временно охранять их целость, объяснив ему, какую громадную услугу окажет он этим народу и государству.

3. Если документы и бумаги лежат у всех на виду и никто о них не заботится — тщательно собрать их и сдать на хранение надежному лицу, например, школьному учителю или же в указанный (то есть культурнопросветительный. — М. Ч.) отдел ближайшего Совдепа.

4. Если документы и бумаги находятся в явно неподходящем помещении, откуда, например, легко могут быть расхищены, или же где их может испортить вода от дождя, таяния снега, разлива реки или грязь при распутице, или же, наконец, где они могут сгореть от соседства, например, с баней или кузницей, — сразу же обратить на это внимание того, кто за ними присматривает, постаравшись указать более подходящее помещение, где они могли бы хотя временно храниться без опасности погибнуть от расхищения, сырости, грязи, мороза, наводнения или пожара».

Вы улыбаетесь наивности этого перечня? И совершенно напрасно, нужно заметить. Все эти опасности подстерегают рукописи и по сию пору, и если, скажем, уменьшилась угроза пожара, то резко возросла вероятность гибели забытых на чердаке бумаг во время сноса старого дома. А с рукописями, весьма сильно, а нередко непоправимо подпорченными сыростью во время хранения их в частных руках, архивисту приходится встречаться постоянно.

Если так велика угроза гибели рукописей, то возникает вопрос: а что же осталось от далеких времен русской истории?

Остались летописи. Со времен Нестора-летописца — то есть с конца XI века- прослеживается писание их по русским монастырям. А с начала XVI века в Москве систематически велось официальное летописание.

В крупных монастырях хранились списки с официальных летописных сводов. Записывать текущие события было делом естественным, неоспоримым. Ставить же имя свое под этими писаниями, напротив, считалось делом суетным, никчемным. Имена эти восстанавливаются с трудом, по косвенным данным, и далеко не во всех случаях.

Есть и другие документы. О XVI веке рассказывают, например, материалы так называемого Царского архива. Правда, значительная их часть погибла однако представление о ней дает опись этого архива, сделанная в 70-х годах XVI века.

Заметим, кстати, что сами авторы летописей не довольствовались устными воспоминаниями очевидцев и собственными наблюдениями, а обращались к архивным документам. Так Нестор пользовался, например, архивом князя Святополка, где хранились договоры с греками.

Наиболее ранние сведения о существовании архивов на Руси относятся к XIV–XV векам. Правда, в это время не было архивов как хранилищ одних только документов — они хранились вместе с книгами, деньгами, и возникали такие хранилища чаще всего при церквах и монастырях. В XVI веке все центральные и местные правительственные учреждения имели свои хранилища документов, хотя чаще всего очень плохо устроенные — документы хранились на скамьях, на столах, на полу, а то и в лукошках, — в старинных описях архивов можно встретить слова «в трех ларях и пяти лукошках».

В XIX веке в России существовало уже достаточно разветвленное архивное дело. Далеко не сразу, однако, было осознано значение архивов как собрания исторических источников, необходимых для нужд науки.

Одним из первых следует вспомнить замечательного деятеля русского архивного дела Николая Васильевича Калачева, с 1865 по 1885 год управлявшего Московским архивом Министерства юстиции. На I и II археологических съездах в Москве в 1869 и 1872 годах он обратил внимание общественности на научное значение архивов и выдвинул свой проект архивной реформы, одним из главных пунктов которой было учреждение центральных архивов. До него на архивы смотрели как па придатки учреждений, склады дел, законченных производством. Читатель, уже пожелавший составить некоторое представление об архивном деле, оценит, нам кажется, разумное и ясное рассуждение одного из его основателей. Рассматривая положение архива при учреждении, Н. Калачев писал: «На первых порах регистратура отмечает, что и когда сдано в архив, а приемщик документа или дела назначает место, где тот или другой нумер должны храниться. Не оставаясь в таком положении, бумаги с течением годов разрастаются так, что наконец в уме архивариуса невольно возникает вопрос: где их помещать на будущее время, так как архив ими уже переполнен, да и нужно ли оставлять их на вечное хранение? Припомнив, что место, сдающее свои дела, ограничивается при этом лишь требованием, чтобы они окончены были производством, а не объясняет, насколько они могут быть ему полезны на будущее время для справок, архивариус, естественно, приходит к мысли, что, конечно, многие из принимаемых им дел совершенно бесполезны и впредь не потребуются и что, следовательно, их необходимо уничтожить по крайней мере для того, чтобы очистить место для будущих дел. Но при этой мысли он опять останавливается на вопросе: а как мне знать, что когда потребуется? Могу ли я безнаказанно уничтожить дела, вверенные моему хранению? Таким образом, в самом скором времени по учреждении архива является потребность в установлении положительных правил, с одной стороны, относительно разбора и размещения дел в архиве, а с другой, относительно уничтожения тех из них, которые оказываются бесполезными.

Но если первая из этих задач может быть разрешена более или менее удачно, смотря по степени теоретического образования и практических соображений архивариуса, вторая, напротив того, составляет поистине камень преткновения для человека, сколько-нибудь развитого и интересующегося делом. Легко уничтожить все, что попадет под руку, но если дело, действительно не нужное для учреждения, в котором оно производилось, имеет за собою тем не менее интерес исторический или представляется любопытным в отношении юридическом, сельскохозяйственном и тому подобном, то неужели можно его уничтожить; однако и оставлять такое дело в этом архива не следует, так куда же с ним деваться, кому его сдать для дальнейшего вечного хранения?» И вот в уме добросовестного знатока своих документов мелькает уже мысль о необходимости устройства центральных ученых архивов, в коих исследователи, жаждущие изучения своего предмета на основании первых источников, могли бы черпать нужные им сведения из дел, имеющих для них значение еще нетронутых рукою рудников».

Понимая, однако, как далеко до этого, Н. Калачев стремился во всяком случае задержать уничтожение ценных документов:

«Но пока центральные ученые архивы еще не образовались, начальству каждого учреждения, имеющего архив, не мешало бы помнить, что на нем лежит обязанность поставить своему архивариусу за правило не только знать и хранить вверенные ему дела для доставления из них справок, требуемых учреждением, но точно так же заботиться и о целости тех документов, которые могут быть полезны для ученых занятий».

В том самом архиве, который был с 1865 года под его началом, Н. Калачев спас от гибели 363 вязки дел времени Иоанна Антоновича — его предшественник П. Иванов предназначил их к уничтожению с замечательной мотивировкой: как совершенно бесполезные и излишние для хранения «тем более, что о сожжении этих дел состоялось два сенатских указа от 30 марта и 30 июня 1745 года»… Н. Калачеву принадлежит фраза, до сих пор с сочувствием повторяемая архивистами:

«Лучше лишних сто дел хранить, чем уничтожить десять нужных».

Одна из первых инструкций по экспертизе, разработанных в советское время, запретила в январе 1919 года уничтожение документальных материалов, возникших ранее 1811 года, и впервые в истории отечественного архивного дела требовала предварительного просмотра каждой единицы «от листа до листа».

В 1925 году специальное положение Центрального архива запрещало уничтожать документы ранее 1825 года. Сегодня этой «запретной» датой считается 1861 год.

Как же определить — ценные это бумаги или нет?

— Как же определить — ценные это бумаги или нет? Не тащить же любую бумажку в государственный архив?

— Вы заметили, что в призывах брошюры 1919 года — ни слова об определении ценности? Он не только не ставит перед своим читателем такой задачи — он решительно уводит его от каких бы то ни было размышлений на эту тему. Никто не может и не должен брать на себя решение, которое ему не под силу, к которому он не подготовлен профессионально.

Только специалист может осмыслить историческую ценность документа. Дело других — оказать документу первую помощь — так сказать, до прихода врача, и уж, конечно, не браться его реставрировать, подклеивать, подрезать обтрепавшиеся края бумаги. Сколько текстов погибло таким образом!

Что же произошло с государственными архивами Российской империи (существовал еще и Архив святейшего Синода, и Архив Морского министерства, и губернские исторические архивы, и многие другие) после революции? Какова нынешняя система государственного хранения?

Декретом от 1 июля 1918 года все архивы правительственных учреждений ликвидировались и становились частью единого Государственного фонда. Это означало, что дела всех учреждений бывшей Российской империи, где бы они ни хранились, объявлены были общенародной собственностью. Было создано множество государственных архивов — центральных, краевых, областных, городских и проч. Туда постепенно стали стекаться документы, уцелевшие от потрясений времени гражданской войны.

Значительная часть этих документов перешла в новообразованные архивы из старых архивных учреждений Так, в Центральный государственный архив древних актов (ЦГАДА) попали документы уже известных нам Государственного архива Российской империи и Московского архива бывшей коллегии иностранных дел, архивы нескольких министерств, а также бумаги Главного межевого архива, где хранились материалы учреждений, занимавшихся со второй половины XVIII века межеванием земель в России и накопивших богатые географические, экономические и прочие сведения. Архив этот помещается в здании бывшего архива Министерства юстиции — первом в России специально спроектированном для архива здании, выстроенном по инициативе Н. Калачева в Москве на Девичьем поле в 1886 году.

В архиве сохранились бумаги приказов времени царя Алексея Михайловича и первых лет царствования Петра — Посольского, Поместного, Холопьего, Иноземского. Бумаги Сибирского приказа хранят сведения о русских мореплавателях и землепроходцах — С. Дежневе, В. Пояркове, Е. Хабарове, об экспедициях В. Беринга.



Центральный исторический архив (он находится в Ленинграде) хранит фонды органов государственной власти Российской империи с эпохи Петра I и до первых десятилетий XX века: подлинные указы, манифесты и рескрипты, архивы Государственного Совета, Сената и Синода, Государственной думы, Комитета министров…

В Москве находится Военно-исторический архив СССР. В XVIII веке существовал Департамент Главного штаба. Он был упразднен Павлом I, а карты, планы и чертежи, там хранившиеся, были переданы во вновь образованное «Собственное его императорского величества депо карт». Это архивное заведение, в свою очередь, не раз переименовывалось, и теперь его материалы сосредоточены в Военно-историческом архиве вместе с огромным фондом дел того самого Московского отделения общего архива Инспекторского департамента Главного штаба, откуда Пушкину в 1833 году было прислано восемь толстых сшивок архивных документов по пугачевскому восстанию (в конце прошлого века учреждение это было известно под названием Лефортовский архив). Здесь сегодня находят документальные источники историки русско-турецких и русско-шведских войн XVIII–XIX веков, Отечественной войны 1812 года, Крымской воины 1853–1856 годов, русско-японской и первой мировой…

Там хранятся рукописные карты и атласы, проекты и чертежи военных крепостей, личные фонды М. Барклая де Толли и А. Суворова, Г. Потемкина и А. Аракчеева и всем разнообразием хранящихся в них документов — реляций, донесений, частной переписки — служат целям изучения отечественной истории.

В огромном хранилище Центрального государственного архива Октябрьской революции, высших органов государственной власти и государственного управления собраны материалы по истории разнообразных политических партий Российской империи, документы, восстанавливающие этапы подготовки революции, а также характеризующие деятельность Совнаркома первых пореволюционных лет, работу ГОЭЛРи, Наркомзема РСФСР — словом, многочисленных органов управления советского времени.

Кроме архивов, в фондах которых очевидна преемственность с прежними архивами, есть и архивы совсем новые — и по целям своим, и по самой структуре.

Таков, например, ведущий свое начало с 1926 года Всесоюзный государственный фонд кинофильмов, где хранятся оригиналы пленок документальных и художественных фильмов.

В августе 1920 года при Госиздате был создан Истпарт — Комиссия по истории Октябрьской революции и РКП (б). Она активно занималась собиранием архивных материалов по истории партии (среди них и воспоминания участников и свидетелей революционных событий), издавала «Бюллетени Истпарта» и журналы «Красная летопись» и «Пролетарская революция». В 1921 году был организован Институт Маркса и Энгельса, а в 1923-м — Институт В. И. Ленина. Институты эти собирали материалы о жизни и деятельности Маркса, Энгельса и Ленина по частным и государственным архивам, причем не только в пределах нашей страны, но и в странах Европы и Америки. Когда выявленные документы не удавалось получить в оригиналах — приобретались фотокопии. В 1928 году оба института были объединены с Истпартом. Сейчас работа по собиранию архивов виднейших советских государственных и партийных деятелей, а также участников русского и международного революционного движения сосредоточена в Центральном партархиве Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. В его хранилище — фонд № 1: архив Маркса и Энгельса, в котором собрано около восьми тысяч документов.

В фонде № 2 — рукописи В. И. Ленина (около 33 тысяч документов), письма, 874 метра кинохроники, снятой при жизни Ленина. Здесь же находятся личные фонды А. Бебеля, В. Воровского, Ф. Дзержинского, А. Елизаровой-Ульяновой, А. Жданова, С. Кирова, Н. Крупской, В. Куйбышева, Ф. Лассаля, П. Лепешинского — одного из организаторов и руководителей Истпарта, А. Луначарского, Г. Орджоникидзе, Г. Плеханова, Я. Свердлова, И. Сталина, Е. Стасовой, К. Цеткин, Е. Ярославского и многих других. Архивы филиалов ИМЛ, партийные архивы обкомов и крайкомов КПСС собирают фонды своих партийных работников. Документы, связанные с историей комсомола, хранятся в Центральном архиве ВЛКСМ.

Но вернемся на время от архивохранилищ к архиву в более узком смысле собранию бумаг, связанных с жизнью какого-либо лица, то есть личному архиву.

Посмотрим прежде всего на эти материалы, когда они попадают — еще не на хранение, а пока только на научную экспертизу — в стены архивохранилища.

Чемоданы, большие картонные коробки из-под папиросных пачек или раздувшиеся от бумаг папки с тесемками, высокие коробки из-под печенья и плоские — конфетные, связки, старые рыжие портфели, круглые кожаные футляры, в которых хранятся жалованные грамоты. Снова связки, завернутые в старые газеты, не развязывавшиеся по тридцать, сорок и более лет. И вот все эти материалы, привезенные в государственное архивохранилище, поступают на стол архивиста. Теперь он должен разобрать их, отделить творческие рукописи от писем, биографические и служебные документы фондообразователя (не совсем благозвучный, но вполне точный термин) от собранных им коллекционных материалов (не имеющих отношения ни к нему, ни к его семье и составляющих поэтому совершенно самостоятельную часть его архива). Архивист должен изучить почерк этого главного лица, чье имя получит архив, а вернее сказать, почерки — крупный детский, неустойчивый юношеский, твердый почерк зрелых лет, неуверенные строки, выписанные дрожащей старческой рукой. Он должен уметь отличить этот все-таки единственный на протяжении жизни человека почерк от почерка членов его семьи, его друзей, учеников, присылавших ему свои статьи… Работа предстоит огромная; сама возможность ее выполнения непостижима для непосвященного — кажется, никогда эти груды бумаг не будут разобраны, приведены в порядок, не получат точного наименования. Но подождем говорить об этих трудностях, подойдем ближе к тому столу, на который выкладывается сейчас архив, только что привезенный из частного дома. Задумаемся — что же перед нами?

Бумаги, бумаги… Они рассыпаются по столу, сложенные вчетверо, засунутые в большие и маленькие конверты… Между ними попадаются письма на печатных бланках журналов «Библиографические известия», «Русский вестник», «Аполлон»… Вот марка издательства «Алконост» — первой книжкой, выпущенной им в 1918 году, был «Соловьиный сад» Блока. И снова эта марка на бланках журналов «Любовь к трем апельсинам» и «Записки мечтателей», выходивших в том же издательстве. Письмо Андрея Белого — на бланке издательства «Скифы»: обнаженный воин, поражающий дракона, — марка работы К. Петрова-Водкина; а на письме С. Полякова, редактора журнала «Весы», марка издательства «Скорпион»: пашня с пахарем и сеятелем, охотник, натянувший лук, замок со множеством башенок и надо всем — средневековое изображение небесной сферы. Письма на бумаге верже с личным гербом, вытисненным в левом верхнем углу, запечатанные краской сургучной печатью… Такое именно письмо первой четверти XIX века описано в одном из рассказов К. Случевского: «Пафнутий тем временем открыл письмо; в те дни люди обходились большею частью без конвертов, и серо-голубоватая бумага письма попросту складывалась и припечатывалась с одного края очень плохим, красно-бурым хрупким сургучом; при малейшем сгибе сургуч осыпался, и кому только случалось держать в руках наивные письма того времени, тот видел, конечно, много раз то место, к которому некогда был приложен сургуч; память его временного местопребывания обозначается обыкновенно небольшим красноватым пятнышком. Сургуч своевременно осыпался долу, точно так же, как и человек, писавший письмо».

Письма, сплетенные, в толстые тома с именами автора и адресата, золотыми буквами выбитыми на черном кожаном переплете; большие конторские книги, в которые аккуратнейшим образом заносились владельцем копии всех написанных им писем — детям, племянникам, братьям, управляющему имением, а также рапортов по службе и прошений на высочайшее имя. А вот письма на листах, вырванных из потерявших свое назначение банковских и конторских книг, — начало двадцатых годов; письма на тетрадных листочках, в конвертах с одной и той же маркой — работница в косынке, повязанной узлом назад, тридцатые годы; открытки с несколькими строчками, пересекшими всю страну с востока на запад и возвратившими кому-то дыханье и жизнь: «…успели уехать. Добрались благополучно. Дети целы. Береги себя» — и письма, месяцами шедшие с запада на восток, написанные в окопах и госпиталях бледным химическим карандашом, продавливающим бумагу.

Записные книжки с адресами, ставшими уже мифическими, с названиями несуществующих улиц, с четырехзначными московскими телефонами… Отпечатанные каллиграфической скорописью (с еле видными «волосяными» линиями и равномернейшими утолщениями) визитные карточки с заломленным углом, свидетельствующим, что владелец карточки посетил дом и, не застав хозяев, шлет поклон. Послужные списки, наградные листы, отпускные билеты и виды на жительство, а в позднейшие времена — разнообразнейшие удостоверения личности и пропуска, которых за жизнь человеческую набирается по нескольку десятков. Купчие, данные (были такие документы например, выданная в тридцатые годы прошлого века данная Московской палаты гражданского суда купчихе Аксинье Николаевой Чернятиной на дом с лавками в Нижнем посаде города Звенигорода, заложенный ей мещанином Василием Ивановым Сологубовым — бумага, подтверждающая право купчихи на временное владение домом). Векселя, завещания, доверенности, медицинские заключения о здоровье давно умерших людей и хозяйственные распоряжения по имениям, исчезнувшим с лица земли. Великолепной кожи, с серебряными накладками и застежками альбомы первой половины минувшего века — с рисунками художников — друзей дома, с автографами поэтов и композиторов, с переписанными рукой хозяина или хозяйки стихами, еще не попавшими в журналы и альманахи, но уже известными любителям поэзии. Семейный альбом князей Трубецких с акварельными портретами членов семьи, с зарисовками комнат и двора усадьбы, с рисунком Ф. Толстого, с пейзажами и жанровыми сценами, Альбом Софьи Бобринской, озаглавленный «Мои размышления в одиночестве», где записи афоризмов, размышлений и свои стихи перемежаются списками стихотворений Байрона и Гольдсмита, Ламартина и Юнга… Красный сафьяновый альбом с металлической пластинкой посредине, на которой монограмма — «М. А.». Он принадлежал в начале прошлого веха Марии Павловне Апухтиной, урожденной Фонвизиной. На первом листе — запись по-франпузскп: «Мари! Зачем заставлять меня писать в Ваш альбом о моих чувствах, если Вы умеете читать их в моем сердце…» Рисунок — серый каменный склеп в окружении веселой зелени, на склепе табличка с надписью «19 февраля 1808 рисовал Д. Сафонов» и подпись —

Любезное глазам как цвет весенний тленно;

Любезное душе как мрамор неизменно.

Выписки из Платона, Вольтера, Паскаля, Руссо, мастерски нарисованные маленькие розовые амуры со стрелами; акварельный портрет черноглазой девушки в голубом платье с высокой талией по моде александровского времени, с высоким и пышным белым кружевным воротником; несколькими карандашными штрихами сделанный прелестный портрет совсем юной девушки, вполоборота глядящей на нас, со светлыми вьющимися волосами, перехваченными ленточкой; стихи В. Жуковского, посвященные восьмилетней дочери владелицы альбома, собственноручно вписанные поэтом; тщательно прорисованный Хронос с неумолимым и страдальческим выражением лица, увозящий в челне Амура, и подпись по-французски: «Время уносит любовь».

Такой альбом, впрочем, хорошо знаком каждому читателю — описание его занимает полную «онегинскую строфу»:

Поедет ли домой: и дома

Он занят Ольгою своей.

Летучие листки альбома

Примерно украшает ей:

То в них рисует сельски виды,

Надгробный камень, храм Киприды.

Или на лире голубка

Пером и красками слегка;

То на листках воспоминанья,

Пониже подписи других,

Он оставляет нежный стих,

Безмолвный памятник мечтанья,

Мгновенной думы долгий след,

Все тот же после многих лет.

А вот альбом совсем другого типа — альбом-коллекция с вклеенными в него автографами Александра I, Николая I, Шатобриана, Жозефины — жены Наполеона, Александра Гумбольдта, Дюма-отца… Альбом велся долго — в течение более чем полувека. Часть листов его была разлинована под ноты, и в 1834 году М. Глинка записал в нем отрывок из 1-го действия оперы «Жизнь за царя», в 1891 году оставил нотный автограф А. Рубинштейн («Вакхическая песня»). В феврале 1869 года в этот альбом вписал свой экспромт семидесятисемилетний П. Вяземский, известный литератор пушкинской эпохи, надолго переживший своих знаменитых друзей. Страница альбома заполнена характерным, крупным, совершенно прямым, с острыми углами, как бы из черточек, разбросанных в разных направлениях, составленным почерком:

Альбом Ваш стар, но стар и я.

Так что ж? Тем лучше! С ним мы пара,

И старой книги бытия

Мы ветхие два экземпляра.

Той библиотеки уж нет,

Где мы в красивом переплете,

С узорной роскошью виньет,

При яркой, свежей позолоте,

У всех стояли на виду,

И люди любовались нами,

И в молодом своем чаду

Собой мы любовались сами.

Что ж делать? Каждому свой день!

Напрасны жалобы и пени;

Иные всходят на ступень,

Другие сходят со ступени.

Альбомная традиция продолжалась и в нашем веке и дошла почти до наших дней.

С 1919 года хранились два небольших альбома у их владельца — Самуила Мироновича Алянского (1891–1974), оставившего воспоминания о последних годах жизни А. Блока. Один альбом был начат записью Блока 1 марта 1919 года о новоорганизованном С. Алянским издательстве «Алконост»: «Будет «Алконост», и будет он в истории, потому что все, что начато в 1918 году, в истории будет…» Это единственная опубликованная запись (в «Блоковском сборнике», изданном в Тарту в 1964 году). Там же записи В. Мейерхольда, П. Морозова, рисунок П. Купреянова, стихи Вяч. Иванова и вписанные матерью Блока стихи сына, написанные им в семилетнем возрасте. И посредине страницы отчетливым почерком с чуть скошенными строчками:

Хорошо поют синицы,

У павлина яркий хвост,

Но милее нету птицы

Вашей славной «Алконост»

Анна Ахматова

Второй альбом был сплетен в те годы, когда бумаги не хватало, из листов разного сорта и цвета — зеленоватого, серого, бежевого, голубоватого. Записи М. Гершензона, М. Семенова-Тяншанского, В. Шишкова, М. Зощенко, стихи О. Мандельштама, Вс. Рождественского, Н. Клюева, рисунки Ю. Анненкова и А. Ремизова.

…В десятые-двадцатые годы в доме на Садово-Кудринской жила семья Григоровых, хорошо известная в кругах московской интеллигенции. Надежда Афанасьевна Григорова окончила в 1914 году медицинское отделение Московских женских курсов, получив диплом со степенью «лекаря с отличием», и вплоть до 1950-х годов работала врачом в московских поликлиниках, а муж ее Борис Павлович служил экономистом, а также преподавал немецкий язык в московских вузах. Когда в 1909 году они поженились, в их доме образовался своего рода литературный салон, в котором охотно бывали поэты, композиторы и художники. Сохранился альбом Надежды Афанасьевны — с вощеной обложкой сливочного цвета, на которой красной тушью изображен крылатый дракон. Красный орнамент, украшенный позолотой, вьется по всей обложке, в которую продеты тонкие кожаные завязки. Стихи А. Белого, вписанные им 20 мая 1918 года. Стихи К. Бальмонта, начало романса Н. Метнера, яркая акварель, выполненная прямо на листе альбома художником С. Лобановым, необычайной тонкости гравюра — в маленьком квадрате посреди листа — косой дождь, телега с двумя мужиками: «На доске резал и в угодность многоуважаемой Надежде Афанасьевне в альбоме напечатал В. Фалилеев 18/VI-1922 г.», стихотворение Л. Леонова, вписанное его нарядным, напоминающим узор восточного письма почерком 20 июля 1922 года, нотный автограф Р. Глиэра: «В память наших дружеских музыкальных собраний у Надежды Афанасьевны в 1911-12 гг.»; замечательная акварель И. Остроухоза — лиловатые стволы и тонкие ветви кленов, едва проступающие сквозь желтые, розовые и оранжевые листья; тут же вписано и смиренное письмо художника: «Многоуважаемая Надежда Афанасьевна, наконецто собрался исполнить Ваше желание испортить альбом Ваш… Если очень не понравится — вырвите листик, чем доставите мне большое одолжение…» Автограф Леонида Собинова, стихотворение С. Дурылина, строки из «Гамлета», вписанные 1 июня 1927 года рукою великого актера Михаила Чехова, рисунок гуашью М. Нестерова, конец романа «Белая гвардия», вписанный в 1932 году (когда роман не был еще допечатан) М. Булгаковым.

Если бы не эта традиция, закреплявшаяся когдато в альбомах «уездных барышень», мы не имели бы и «Чукоккалы» — знаменитых альбомов К. Чуковского с автографами едва ли не всех замечательных деятелей русской культуры нашего века.

Началом «Чукоккалы» была маленькая тетрадка, куда записывали, начиная с 1914 года, свои экспромты друзья и знакомые молодого и общительного литератора. Потом К. Чуковский заказал у переплетчика толстый альбом — и бурная литературная и художественная жизнь последующих лет стала оставлять на ее страницах свои засечки — драгоценные для будущего читателя следы исторического бытия.

Блок, Репин, Горький, Маяковский…

Что ж ты в лекциях поешь,

Будто бы громила я,

Отношение мое ж

Самое премилое.

…Собинов, Петров-Водкин, Шаляпин…

Идет ли заседание редколлегии организованного М. Горьким издательства «Всемирная литература», куда привлечены лучшие культурные силы страны, или совета петроградского Дома искусств — на столе лежит альбом, быстро ставший знаменитым, и в перерывах, а то и во время заседаний поэты, художники, ученые делают в нем зарисовки или записи — веселые, иронические, исполненные той свободы выражения, к которой так предрасполагает стихия юмора. «Художественный быт запечатлелся в «Чукоккале» своей праздничной стороной, — пишет современный критик М. Петровский, — вспышками разрядок после тяжкого труда и напряженной самодисциплины».

Сижу, бледнея, над экспромтом,

И даже рифм не подыскать.

Перед потомками потом там

За все придется отвечать

Эти строки вписаны в «Чукоккалу» Ю. Тыняновым в 1925 году. Замечательный альбом все еще ждет своих читателей, и когда он будет наконец издан — благодарная память о К. Чуковском и о его замечательных современниках приумножится.

Но вот и совершенно иные документы. Чем старее они, тем больше среди них таких, само наименование и содержание которых уже еле внятно современнику.

Покормежные письма на право жительства и работы в Москве, выданные Московской домовой конторой княгини Л. Меньшиковой ее крепостным Терентию Григорьеву и Тимофею Тимофееву… Составленное в ноябре 1895 года отношение митрополита Новгородского и Петербургского Григория петербургскому губернатору с просьбой принять меры против брака православной крестьянки села Заболотье Новоладожского уезда Анны Никитиной с крестьянином — старообрядцем деревни Верховин Конец Василием Ивановым.

И рядом письма, написанные два-три года назад, записи курсов лекций, читанных перед войной, список наличного состава эшелона, уходящего из Москвы в Ташкент в октябре 1941 года, дневники и воспоминания недавних лет, фотографии наших современников, судьбы, во многих чертах совпадающие с собственной вашей судьбой.

И все-таки: что же такое архив?

И все-таки: что же такое архив?

— Можно ответить и так: это груды тетрадок — нередко без начала и конца, сотни листов и листочков с заметками, которые неизвестно куда относятся и при так называемом первичном разборе всякий раз заново вызывают у архивиста малодушную и отчаянную мысль о полной невозможности установить когда-либо их назначение и последовательность. Это сотни писем, многие среди которых без конвертов и без дат, а вместо подписи в них одна буковка или домашнее, птичье какое-то имя, из которого нет никакого вероятия восстановить полное имя писавшей…

Необходимо понять, что за документ перед нами — письмо ли (а если письмо, то беловое ли, отправленное адресату, черновик ли, оставшийся у автора, или отпуск — копия исходящего письма, оставшаяся у отправителя или в архиве учреждения), статья ли, очерк, речь, произнесенная на заседании, отзыв на чью-либо работу, отрывок из мемуаров… Границы между этими жанрами совсем не так очевидны, когда разнородные материалы какого-либо архива лежат перед архивистом в первозданном своем виде. Надо понять далее, о каких событиях или людях идет речь в документе и главное — кто и когда его написал? Нужно понять, кроме прочего, действительно ли один архив перед нами или это части личных архивов нескольких людей, волею обстоятельств сошедшиеся в одном месте.

Весьма близкое к реальности и очень выразительное описание неразобранного архива и работы архивиста дано в романе В. Каверина «Исполнение желаний».

Там молодой студент-историк Трубачевский ходит в дом профессора Бауэра разбирать архив некоего декабриста Охотникова. «Первое время он совершенно растерялся среди оборванных на полуслове бумаг, среди писем, перепутанных со счетами из книжной лавки, среди случайных набросков, которые найдутся в любом личном архиве, а в этом были особенно разрознены и бессвязны. Деловые бумаги были перемешаны с черновиками каких-то статей, страницы из дневника, заметки, письма были так бесконечно далеки друг от друга, что если бы они не были написаны тою же рукой, нельзя было бы вообразить, что они принадлежат одному человеку.

В таком-то рассыпанном виде предстала перед Трубачевским жизнь человека, которого он изучал: как будто шахматная партия была прервана ударом по доске, фигуры смещены и сбиты — по случайно оставшимся ходам нужно было восстановить положение.

Перепутаны были не только бумаги, но и годы: детство шло вслед за отрочеством, письма женщин (которые Трубачевский читал, разумеется, с особенным интересом) лежали между страницами, исписанными старательной детской рукой.

Хорошо было Бауэру, который так знал почерк Охотникова, что мог с одного взгляда определить, к какому времени относится автограф! Он как бы нюхал бумагу и смотрел на нее не в частности, а вообще, на всю сразу и, по своему обыкновению, через кулак, который приставлял к правому глазу, а потом, не задумываясь, говорил:

— Ну-с, между девятнадцатым и двадцать первым.

И через час находился десяток доводов, неопровержимо доказывавших, что автограф относится именно к этому времени, не раньше, не позже. И бумаги девятнадцатого года отправлялись в папку девятнадцатого, а двадцать первого — в папку двадцать первого».



Трудно датировать документ, но ведь надо еще прежде определить, чей же это автограф. Подписи сплошь и рядом нет, а если на полях чьей-то рукой поставлена фамилия, то это не всегда решает дело.

Ни один исследователь не имеет, например, столько хлопот с однофамильцами, сколько архивист. Исследователь работает главным образом по печатным источникам, строго соотнесенным обычно с одним каким-то лицом, или по архивным документам, уже разобранным, уложенным в обложки, на которых указана фамилия, имя и отчество автора, а если это письмо — то и адресата. Между тем к архивисту документ попадает еще не опознанным; если при нем есть фамилия — это большая удача, но надо еще понять, о каком, скажем, Булгакове идет речь. И Михаил Афанасьевич, и Валентин Федорович, и Сергей Николаевич — все они были современниками, и имена их могут пересекаться во многих фондах XX века; да и Федор Ильич, автор «Художественной энциклопедии» и биографий художников, хотя и был старшим современником своих однофамильцев (родился в 1852 году, а умер в 1908-м), должен на всякий случай быть взят на заметку.

Архивист осторожен и недоверчив; увидев знакомую фамилию, он не спешит приписать ее лицу наиболее известному. В этом смысле (и в очень многих других, что мы увидим далее) архивная работа, как, может быть, никакая другая, противостоит бытовому сознанию, всегда безмятежно уверенному, что сведения, которыми оно владеет, — исчерпывающи. Потому человек, не выходящий за пределы бытового сознания, всегда рассчитывает на легкое взаимопонимание в беседе, на обязательную идентификацию каких-либо затронутых в беседе фактов с одними и теми же явлениями. Он бессознательно уверен, что собеседник его располагает точь-в-точь тем же джентльменским набором знаний, что и он сам. Напомним в связи с этим ту сцену из «Театрального романа», принадлежащего перу одного из вышеупомянутых однофамильцев, где редактор, прочитавши роман молодого писателя, говорит ему:

«Толстому подражаете», а самолюбивый автор, рассердясь, специально разрушает эту установку на однозначную идентификацию: «Кому именно из Толстых? — спросил я. — Их было много… Алексею ли Константиновичу, известному писателю, Петру ли Андреевичу, поймавшему за границей царевича Алексея, нумизмату ли Ивану Ивановичу или Льву Николаевичу?»

Вот этот самый ряд вопросов и поставит перед собой архивист, если в разбираемых им бумагах мелькнет вдруг имя — «Толстой», не сразу ясное из контекста. И дело тут не только в объеме знаний (хотя недаром редактор тут же осведомился у молодого автора — «Вы где учились?»), а еще и в принципиальной неиерархичности и непредубежденности подхода к новому факту. В отличие от исследователя у архивиста обычно нет сложившейся концепции относительно того исторического или литературного явления, материалом для изучения которого послужат описываемые им документы. Он не испытывает того непреоборимого желания приписать неизвестную статью Н. Чернышевскому или Н. Добролюбову, которое породило столько неверных атрибуций. Если у него и есть ярко выраженные предпочтения одного деятеля другому, то опыт показывает, что это гораздо меньше влияет на его взаимоотношения с документом, чем у исследователя, мало и недостаточно профессионально работавшего в архивах. (Правда, люди — всего лишь люди, и время от времени архивист появляется перед столом своего коллеги с двумя листочками в руках; с тщательно запрятанной тоской он просит сравнить похож ли почерк? Обычно это означает последний предел безысходных поисков и сличений, тот предел, когда, ясно видя несходство почерка неизвестного с известным, человек возгорается бессмысленной надеждой на то, что зрение ему изменяет. При этом он еще старательно нагоняет на лицо выражение полной незаинтересованности: похож так похож, нет так нет. Однако разоблачение не замедлит; коллега холодно или с беспощадной иронией осведомится: «Что — нужно, чтоб похож был?» И, добросовестно вглядевшись все-таки в поражающие несходством почерки, отгонит беднягу от своего стола.)

Архивист смотрит прежде всего на признаки объективные — на почерк, дату, место отправления и назначения. Он должен понять, что именно перед ним — черновой автограф (обычно не оставляющий сомнения в авторстве) или лишенный помарок список, который мог быть сделан кем-то с чужого текста. Он не дает себе увлечься; он знает — ошибка подстерегает его на каждом шагу. Вот, казалось бы, все известно — инициалы и фамилия, и род занятий. А. И. Мильчаков, литератор, двадцатые годы нашего века — это Александр Иванович Мильчаков, член редколлегии журнала «Молодая гвардия»; но если дать волю неясному сомнению, то далее выяснится, что это — Алексей Иванович Мильчаков, подвизавшийся на литературном поприще в те же самые годы, только не в Москве, а в Вятке.

Итак, девиз архивиста — сомневайся во всем?

— Итак, девиз архивиста — сомневайся во всем?

— Да, скептицизм и некоторая замедленность эмоциональной реакции — едва ли не необходимые для него свойства. Увидев в рукописном альбоме подпись под стихотворением «Лермонтов» или «Некрасов», архивист не вскрикивает от радостного изумления, а начинает методически листать собрание сочинений сначала предполагаемого автора, а затем и его современников…

Тогда выясняется, что и Лермонтов не Лермонтов, и Некрасов не Некрасов, как полагал, скажем, Н. Смирнов-Сокольский, сберегая в своей коллекции листок со списком стихотворения, а М. Розенгейм (определила это старший научный сотрудник отдела рукописей ГБЛ, причем и она сама и архивисты — ее коллеги не считали это открытием, поскольку из подобных открытий состоит каждый их рабочий день, с начала и до конца, и, как правило, об открытиях этих ни одна душа не знает).

Специфика работы такова, что чем ближе архивист к подлинному открытию, тем он осторожнее и придирчивее к своей гипотезе. Когда сотрудница того же отдела М. Чарушникова обнаружила среди новоприобретенных документов третьестепенного значения сто лет назад ушедшую из поля зрения науки и считавшуюся пропавшей навсегда рукопись Н. Гоголя, она, набравшись терпения, молчала об этом несколько дней, пока не удостоверилась в бесспорности своей находки.

Как любой из архивистов, она очень хорошо знала, что экспансивное восклицание — «Я Гоголя нашла!» — исторгнет у ее коллег не восторженные крики, а скорее всего приступ тихого веселья и кроткий вопрос:

«А Пушкина там нет у тебя?» Этот смех не что иное, как воспоминание каждого из них о том, сколько его собственных скорых открытий (урожай которых особенно велик у начинающих архивистов) рассыпалось в прах на первых же этапах проверки.

…С именами-отчествами еще хуже, чем с фамилиями. Есть среди них такие, которые пользуются единодушной любовью архивистов. Альфонс Леонович, например. Если встретилось письмо с таким обращением, долго гадать не надо — девяносто девять и девяносто девять сотых за то, что это письмо к Шанявскому, основателю Московского городского университета, получившего впоследствии его имя. Тертий Иванович, Павел Елисеевич, Цезарь Антонович, Маврикий Осипович, Аким Карпович, Бонифаций Михайлович замечательные, удачно выбранные родителями имена…

И имя Писемского — Алексей Феофилактович, казавшееся смешным героине «Ионыча», — звучит музыкой для архивиста из-за своей необычности, сильно понижая возможность ошибочной атрибуции документа.

И тихую ярость вызывают вполне благозвучные, безобидные, на взгляд непосвященного, имена — Иван Иванович, Николай Николаевич. Кто же этот Иван Иванович? Лазаревский, издававший в 1910-е годы роскошный журнал «Среди коллекционеров», посвященный искусству? Или Толстой, вице-президент Академии художеств, читавший там лекции по истории эллинской религии (упоминания о них нередко попадаются в мемуарах современников), а в 1905–1906 годах — министр народного просвещения, оставивший свои воспоминания об этом времени (машинопись с авторской правкой и предисловием-автографом, 234 листа, переплет кожаный с золотым тиснением на корешке…)?

Или же историк русской литературы и критики Иванов?.. Архитектор Бонн? Совладелец издательства «Посредник» Горбунов-Посадов? Филолог и музыковед Соллертинский или поэт Коневской (Ореус)? Профессор Янжул, экономист и статистик, один из редакторов энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона? Редактор-издатель «Восточного обозрения» Попов? Или Иван Иванович Шитц, преподаватель в известной Москве десятых годов нашего века гимназии Варвары Васильевны Потоцкой (помещавшейся в том самом доме на нынешней Пушкинской площади, что находится прямо за кинотеатром «Россия»)?



Ничуть не менее сомнений и трудностей приносит письмо, обращенное к Николаю Николаевичу. Если это документ первых десятилетий нашего века (а дальше мы поясним, почему с веком нынешним архивисту иметь дело во много раз труднее, чем с веком минувшим), то адресатами его могли быть и литераторы — Иорданский, Ливкин, Ляшко или Захаров-Мэнский, и профессор русской литературы Фатов, и библиографы Столов или Орлов (он же председатель Библиологического общества в Москве). Или художник и театральный декоратор Сапунов, или Лямин — в десятые годы совладелец маленького издательства «Московский Меркурий», а в двадцатые — один из первых московских друзей Булгакова, читавшего у него на квартире в Савельевском переулке и «Белую гвардию», и первую редакцию романа «Мастер и Маргарита», называвшуюся сначала «Копыто инженера», потом — «Консультант с копытом»… Это может быть и Баженов, доктор-психиатр, член Общества любителей российской словесности, и глава литературно-художественного кружка, который заседал на Большой Дмитровке (ныне улица Чехова) и, по воспоминаниям современников, «собирал к себе почти всю выдающуюся интеллигенцию Москвы». Или Николай Николаевич Врангель, искусствовед, ученый секретарь Общества защиты и охранения в России памятников искусства и старины, один из основных сотрудников известного иллюстрированного журнала «Старые годы» и устроитель замечательной выставка русского портрета (1910 г.), в годы первой мировой войны самоотверженно руководивший санитарным поездом, умерший в 1915 году в Варшаве 34-х. лет от роду и оставивший замечательные дневники, полные боли и негодования по поводу увиденного на фронте и в тылу.

Еще чаще архивист встречается с неразборчивой подписью — первый инициал, а за ним две-три буквы, и вроде одни согласные, гласных вообще не наблюдается: И… Сстр… Стп… Спр..? И если он обмолвится вслух о своих затруднениях, то с соседнего стола ему ответят: «Тебе легче. У меня и первая буква не читается».

А с другого, может быть, отзовутся: «А мне-то повезло! Бумага с монограммой!» (Это значит, на почтовой бумаге вытиснены инициалы владельца — например, изящнейшие «Р. V.» — Полина Виардо.)

И точно — можно много часов вглядываться в подпись и так и не расплести хитроумных завитков, хотя архивист с многолетним опытом мог бы сказать о себе словами одного из булгаковских героев: «Я любой почерк разбираю, как печатное».

…В 1934 году поступила в Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский дом) Марфа Ивановна Малова. В 1941-м добровольно ушла на фронт медсестрой и после войны снова вернулась к архивам.

Она из тех редких людей, в которых идеально сочетаются все необходимые для архивиста качества: уменье читать почерки, память на документы, лежащие в разных фондах, — чего долго не заменят никакие каталоги, широкий кругозор и энергия, особенно важные в собирании (выражаясь профессионально — комплектовании) материалов, уменье понять интересы разных исследователей — и живое желание помочь каждому.

Марфа Ивановна — главный хранитель Рукописного отдела ИРЛИ (в каждом архиве есть такая, особенно важная должность), и имя ее, как и имя Николая Васильевича Измайлова, много лет руководившего отделом, неразрывно связано с историей отечественного архивного дела.

Если позволительно так выразиться, есть архивисты хранилища, а есть архивисты читального зала. Среди них тоже есть свои «идеальные типы», совместившие редкие качества — способность к быстрой переработке архивной информации огромного объема, источниковедческую интуицию, помогающую угадать, где именно следует искать нужный документ, в какой город, в какой архив за ним ехать, и широкую эрудицию историка. Таким архивистом читального зала можно было бы назвать Натана Яковлевича Эйдельмана. Его путь определился тогда, когда, проработав шесть лет в Московском областном краеведческом музее в Истре, он натолкнулся на неизвестные прежде рукописные материалы о герценовском «Колоколе». От Герцена разыскания повели в архивы декабристов, к Пушкину, затем далее в глубь русской истории — в XVIII век.

Н. Эйдельман — автор ряда замечательных, неизменно основанных на архивных находках и открытиях, работ о Герцене, о Пушкине, о декабристе М. Лунине (книга о нем вышла в серии «Жизнь замечательных людей»).

Каким же образом формируется то, что становится в конце концов архивом?

— Но каким же образом формируется то, что становится в конце концов архивом?

— В одном недавнем стихотворении приведен довольно точный реестр вещественных следов быстротекущей нашей жизни:

Остаются книги, фотографии,

Стоптанные туфли, пиджаки,

На работе — автобиографии,

В письменном столе — черновики.

Итак, книги, фотографии, черновики… Это все части личного архива, то есть того, что отложилось, по архивной терминологии, в собственном доме фондообразователя (напомним снова этот не очень-то благозвучный термин) в течение его жизни и деятельности.

«На работе — автобиографии» — вот они-то уже не являются частью личного архива. Написанные для какого-либо учреждения, они, даже попав вместе с архивом этого учреждения в стены государственного архивохранилища, не будут переложены в личный архив писавшего их, а так и останутся в составе фонда учреждения.

(«Туфли» и «пиджаки» — это уже «не по тому ведомству», это дело музеев — в том случае, разумеется, если жизненное дело их владельца окажется в конце концов столь значительным, что заставит потомков, а может быть, даже и современников, задуматься о сохранении личных ее или его вещей.)

Да, архив, несомненно, есть у каждого — хуже или лучше сохраняемый, но есть. В ящиках вашего письменного стола или в шкатулках, спрятанных в шкафу, уже с первых лет вашей жизни начинает составляться основной корпус того, что называют личным или семейным архивом. Это биографические документы (начиная со свидетельства о рождении), это семейные альбомы, это письма, полученные от родных и знакомых (если у вас выработалась привычка сохранять эти письма).

Даже книги с пометками, сделанными вами в разные годы-жизни. А фотографии, подаренные школьными еще друзьями? Возможно, что уже сейчас некоторые из них с гордостью демонстрируются гостям — с соответствующими комментариями. И вполне вероятно, что есть среди них одна или две таких, которые через несколько десятков лет любой государственный архив с готовностью приобретет — у ваших детей или у вас самих, если вам повезет…

Итак, архив есть у каждого человека, но, как правило, люди сами не знают этого и потому с небрежностью относятся к бумажкам, захламляющим их дом и затрудняющим жизнь. В последние годы все решительнее укореняется привычка освобождаться от много лет сохранявшихся бумаг — писем, записных книжек, бабушкиных девичьих еще дневников — при генеральных уборках и, уж во всяком случае, при переезде на новую квартиру.



Между тем на бумаги эти стоило бы взглянуть по-другому. Свидетели вашей частной жизни, очи вместе с тем свидетели вашего времени, и именно от вас, от вашего отношения к личному своему архиву зависит степень полноты, с которой войдет это время в историю.

Но дело не только в заботе о будущих историках. Человек нуждается еще и в собственной истории, в следах своей, пусть непритязательной, биографии. Это нужно прежде всего ему самому, а потом и детям его, и внукам. Но не всякий и не всегда в урочное время догадывается об этом.

Начнем с примеров простейших, с нашего обихода, хотя бы с любительских фотографий, рассмотренных с не совсем обиходной точки зрения.

Идея преемственности, сохранения единства личности на всех этапах ее развития, тождества ее самой себе не только знакома каждому, но укоренена в нас (но не всеми осознана!). Мы ежедневно сталкиваемся с ее проявлениями. Не только смерть — необратимая утрата; разве не утрачиваем мы нечто ежедневно, ежечасно, ежегодно? Где та толстенькая с заплывшими глазами и крохотным носиком годовалая девочка, чье тельце еще, кажется, чувствуют ваши руки? Ведь ее, можно сказать, безжалостно вырвали из ваших рук, «подменив» с течением лет этой вот длинноногой девицей, которая, потряхивая кудрями, бегает по вашей квартире. Но что же заставляет вас мириться с потерей? Почему вы не рыдаете, не заламываете рук, а смотрите на эту другую с той же нежностью? Потому что даже родительское чувство питается не только врожденным инстинктом, но идеей преемственности. Вы знаете — а вернее, верите, — что есть преемственная связь между этой долгоногой и той — крохотной, пухленькой, и «утешаетесь» этим.

Но родительское чувство не нуждается в подкреплении его фотографиями. Фотографируют родители вроде бы для собственного удовольствия. Нуждаются же в этих фотографиях — дети.

Чем раньше человек может вспомнить себя, чем живей в его памяти детство и последующие годы, тем больше у него возможностей для осознания самотождественности, а значит, для более полной реализации своей личности (недаром многие великие люди помнили себя с очень раннего возраста).

Поэтому люди, которые не забывают год за годом фотографировать своего ребенка, а потом берегут эти фотографии, которые сохраняют первые его собственноручные письма, первые школьные работы и т. п., не просто находятся во власти слепого родительского чувства. Чаще всего сами того не подозревая, а иногда отдавая себе ясный отчет, они делают важную и невосполнимую впоследствии работу, — облегчают сыну своему или дочери путь к самим себе и помогают формированию их исторического сознания.

Но фотографии эти важны и ценны не только для тех, кто на них изображен. Любительские снимки с самым заурядным сюжетом имеют смысл и назначение более общее, чем это принято считать.

В этом смысле точка зрения архивиста и историка может оказаться — в практическом отношении — ближе к самому обыденному сознанию, чем к возвышенному миропониманию поэта.

У Д. Самойлова есть стихотворение о фотографе-любителе, озабоченном запечатлением самого себя — во всех видах, в разных случаях жизни. Оценка поэта сурова, хотя и не лишена сострадательности:

Он пишет, бедный человек,

Свою историю простую,

Без замысла, почти впустую

Он запечатлевает век.

Если воспользоваться — не совсем законно — отдельными строчками стихотворения как некими «прозаическими» утверждениями, то неминуем спор архивиста с поэтом. Архивист и историк не посетуют, что век запечатлевался любителем «без замысла». Таких фотографий «без замысла» непременно должно быть очень много — для того, чтобы стало вероятным, что хотя бы самая малая их часть попадет когда-нибудь из семейных альбомов в архивохранилища и сможет послужить восстановлению самых разных черт прошедшей эпохи, в том числе мелких подробностей зрительного ее облика.

Никакие словесные описания не заменят нашему потомку того, что увидит он на любительской фотографии.

Ему то именно бросится в глаза, что сегодня нашему глазу — совсем незаметно, что кажется заурядным, «без замысла» выбранным фоном — тот обиход современной жизни, по которому взгляд современника скользит не задерживаясь.

Вернемся к началу стихотворения — к незамысловатым сюжетам фотографий любителя:

Фотографирует себя

С девицей, с другом и соседом,

С гармоникой, с велосипедом,

За ужином и за обедом,

Себя — за праздничным столом,

Себя — по окончаньи школы…

Гармоника, велосипед… Ведь это как раз те самые предметы, которые уже сейчас на наших глазах становятся вполне явственной приметой совершенно определенного «места, времени и действия», они с несомненностью запечатлевают век и потому уже не впустую присутствуют на фотографиях.

И даже традиция фотографирования «за праздничным столом» — черта сугубо мещанского, казалось бы, обихода — не безразлична для историка. Вот перед нами любительский снимок 1913 года — частная семья за праздничным столом. Среди гостей совсем молодой человек, ставший впоследствии одним из известнейших наших филологов — Б. Томашевский. Да, историко-литературная ценность снимка от этого обстоятельства увеличилась, он приобрел особую важность для биографов выдающегося ученого. Но и кроме этого специального аспекта, снимок имеет более общий исторический интерес. Он внятно и выразительно рассказывает о своем времени: не только одежда — сами жесты, позы сидящих за праздничным столом, само, так сказать, их «построение» перед объективом — все связано с этим именно временем, с этим десятилетием, все отлично от десятилетий предыдущих и последующих.

И еще одно немаловажное обстоятельство, говорящее в пользу неуважаемого любительского жанра — молодые люди, собравшиеся в тот год за праздничным столом, ведь еще не знали, кто именно из них своим присутствием на снимке повысит его ценность для потомков. Фотография, сделанная «без замысла», ради собственного удовольствия, с течением времени осмыслилась. Но если даже ни одно лицо не выделится на ней впоследствии крупным планом, все равно она останется свидетельством времени, законной частью массовых источников по истории общества, создаваемых им самим ежечасно.

Фотографии напоминают слои разных времен, обнаруживающиеся на высоких обрывах и так внятно рассказывающие геологу о сменившихся эпохах. Проборы, усы, воротнички отложные и стоячие, покрой сюртуков, прически и шляпы женщин. И лица, лица… И надписи, запечатлевшие и принятые образцы письменного общения, и свойственные времени формы отношений между людьми. На фотографии молодой человек в форме инженера-путейца: «Дорогому, симпатичнейшему и добрейшему «дядьке» — Леониду Львовичу на добрую и по возможности долгую память от горячо любящего «племянника» — недостойного Вани С. Никогда не забуду тех приятных препровождении времени, когда вы в тяжелую годину общих для нас испытаний горячо откликнулись на мое горе и радушно принимали к себе как родного в чужом для нас городе и как мы развеяли тогда за стаканом чаю тяжелую тоску, сковывающую все наши действия. Одно ваше теплое слово или ласковый взгляд тотчас же развеевал все горькие сомнения и давал бодрость для дальнейшей жизни… 14 января 1916 года».

«Дочери Майке для сведения. 14 сентября 1934 года» — на фотографии еще более молодой человек, красноармеец-дальневосточник. Еще один снимок: две девочки в неуклюжих клетчатых платьях оперлись на этажерку с цветком. Здесь столкнулись два времени — реквизит провинциальной фотографии отстает на несколько десятилетий от времени, когда сделан снимок.

На обороте надпись «Нюра и Дуся снимались в 1928 году апреля 16 дня, воспоминали о далеком прошлом».

И тот же год: на пороге бревенчатого дома, срубленного из отличного соснового строевого леса, коротко стриженные девушки в полосатых физкультурных блузках, мужчины в кожаных френчах и куртках или в майках. «Первая Всекарельская спартакиада. Команда Кондопожского района». Другой снимок — на нем одни женщины. Это работницы московского детсада со своей молодой заведующей в середине. Казалось бы, все другое — и возраст, и занятия, и повадка видна иная, но есть что-то общее в самом выражении лиц, что сближает эти сделанные в разных местах снимки, ставя на них печать одного времени.

Эманация своего времени, излучаемая самыми заурядными фотодокументами, велика; с особенной силой эта «энергия» освобождается, когда такой документ попадает в контекст иного времени. Этот эффект широко используется в современном кинематографе (безмолвно сменяющиеся в укрупненном кадре любительские фотографии, развешанные по стенам в фильмах О. Иоселиани). Еще раньше он был открыт литературой.

Кто держал когда-нибудь в руках первое издание повести М. Зощенко «М. П. Синягин (воспоминания о Мишеле Синягине)», вышедшее в издательстве писателей в Ленинграде в 1931 году, помнит открывавший книгу портрет молодого человека — он сидит, облокотясь на спинку дивана, с книжкой какого-то журнала в руке, в позе одновременно и вольной, и напряженной. В портрете серьезное соседствует с неуловимо комическим — в проборе ли дело, проходящем ровно посредине и придающем узкому, породистому лицу отпечаток незначительности, во взгляде ли, полном слегка деланной меланхолии, а может быть, в некоторой манерности и стилизованности позы. Под портретом подпись — «М. П. Синягин, 1916 г.», но это не рисованный портрет, а фотография — точно такая же, как и остальные иллюстрации в книге: «Симочка М. в год окончания гимназии, 1916 г.», «Анна Аркадьевна Синягина, 1908 г.», «Изабелла Ефремовна Крюкова, 1924 г.». О происхождении некоторых из этих фотографий рассказала нам вдова писателя Вера Владимировна Зощенко. Оказывается, на первой из них — лицо реальное, Евгений Антонович Пуст, у которого она снимала летом 1918 года дачу в Стрельне; хозяин дачи слегка ухаживал за молодой женщиной и подарил ей свою карточку: «В 1930 году Михаил Михайлович увидел у меня в альбоме эту фотографию и решил, что она очень подходит для его книги…» А Симочка М. - это Маруся Земцева, соученица Веры Владимировны по петербургской гимназии («Она потом обижалась, обнаружив свою фотографию в книге»).

Почему же такое двойственное впечатление производит портрет молодого человека, помещенный в начале книги? В альбоме среди фотографий 1910-х годов он был бы «у себя дома»; помещенный в контекст книги — в тридцатые годы, — он резко обнаружил эту прикрепленность к своему времени, несоответствие иной эпохе, стиль стал стилизованностью и приобрел возможность пародийного истолкования, подтвержденного текстом книги. Но, став частью книги, фотографии не подчинились только новому их осмыслению; они не утратили и своей «подлинной» окраски, оказавшейся также необходимой автору. Появился некий мерцающий эффект: «живые люди» на фотографиях безмолвно подчеркивали серьезную ноту авторского голоса. Повесть сильнее, чем остальные произведения Зощенко, ориентированная на пореволюционную «биографию» целого социального слоя, оказалась как бы продокументированной: лица на снимках глянули на читателя в упор, как реальные безымянные «двойники» героев, разделившие их историческую судьбу. А стилизованность их поз и костюмов попадала в унисон с не менее сильно звучавшей в повести нотой иронической.

…Но будем рассматривать нашу «без замысла» подобранную коллекцию дальше. Вот предвоенные фотографии — учительская горного техникума в маленьком городке Северного Казахстана. Карта Европы на стене, свежая газета, в которую с такой истовостью вглядывается молодой преподаватель.

Лето 1940 года, пионеры и комсомольцы Артека — отличники и активисты на экскурсии в Алупке. Фотография черно-белая, но яркое крымское солнце заливает каменного льва на дворцовой лестнице, белоснежные панамы и блузки, одинаковые у девушек и ребят.

На первый план вылезают длинные ноги и руки пятнадцатилетних мальчиков. Глаз невозможно оторвать от этих голоногих, долговязых, залитых солнцем, на которых с почти осязательной неотвратимостью наползает лето 1941 года.

31 декабря 1940 года. Московская квартира, освещенная в праздничный вечер верхним светом и огнями елки. Четверо детей — от пятнадцатилетнего до трехлетней — и мать, которая через десять месяцев поедет с ними из Москвы в товарном эшелоне. Фотографии первых военных месяцев… первых послевоенных лет. Высокие «солдатские» плечи на платьях женщин, пиджаки с чужого плеча на мальчиках, мужчины в сапогах и галифе.

Нет, многократно осмеянные каменные лица, вытаращенные глаза и застывшие позы на провинциальных фотографиях не только смешны. Хорошо, что существует это странное чувство, побуждающее самых разных людей запечатлевать свою историю, а с нею и само время. И мы беремся утверждать, что так широко распространившееся сейчас и уже очень высокого уровня достигнувшее искусство художественной фотографии не сможет заменить для истории общества безыскусственного «массового» фотографирования — без замысла, без отбора, без видимой цели. Сама случайность выбора объекта оказывается здесь принципиально важной — потому что самый осмысленный отбор не может предугадать, какие именно стороны сегодняшней нашей жизни, какие ее подробности станут интересны будущему историку.

— Получается, что мы как будто не вполне хозяева собственным своим фотографиям, хранящимся в столе бумагам…

— Во всяком случае, это предмет для размышления.

Попробуйте, например, ответить: кому принадлежат адресованные вам письма? Вопрос совсем не простой, и разные люди в разные времена отвечали на него по-разному.

А. Чехов — тщательнейшим образом хранил письма всех лиц, к нему писавших. После смерти его все эти письма обнаружены были в архиве писателя в образцовом порядке. Этого нельзя сказать, к сожалению, о его корреспондентах — почти все они хранили письма Чехова с гораздо меньшим тщанием. И потому на 39 писем В. Гиляровского, сохраненных Чеховым, приходится лишь шесть его ответных, а остальные три с лишним десятка пропали. В переписке же Чехова с братом Александром, совершенно замечательной, как известно, богатством ее содержания, не хватает не менее чем ста писем писателя.

Среди писем, сохраненных Чеховым, два письма с Сахалина от лица совершенно безвестного — ссыльнокаторжного Максима Хоменко, с которым писатель познакомился во время поездки на Сахалин. Из этих полуграмотных, но искренним благодарным чувством продиктованных писем мы узнаем совсем не безразличные для биографии Чехова и для любого его читателя подробности: «Телка, которою Вы изволили меня наградить в 90-м году, растет, в настоящее время стоющая ценою сорок рублей серебром, в которой сосредотачиваются все мои надежды. Смотря на это животное, ежедневно благодарю Вашей милости, и вечно буду молиться богу и благодарить Вас, Ваше высокоблагородие, за такую великую для меня несчастного человека сделанную Вами награду».

И. Гончаров — после смерти писателя его душеприказчик М. Стасюлевич, согласно с волей гюкойного, возвратил все хранившиеся в его архиве письма их авторам. Часть этих писем впоследствии была навсегда утрачена…

И. Левитан — незадолго до смерти поручил своему брату сжечь все хранившиеся у него псьма, что тот и исполнил на глазах умиравшего. Сгорело более ста писем А. Чехова, долгие годы связанного с художником самой тесной дружбой, письма В. Серова, которых и вообще-то сохранилось крайне мало, письма К. Коровина.

Потомки — не судьи. Мы не вправе выносить приговоры поступкам этих людей, быть может, не вправе даже их оценивать. Но можно попробовать понять систему их рассуждений, моральные стимулы, управлявшие этими столь разными поступками.

И. Гончаров, несомненно, считал сохраняемые им до поры письма собственностью тех, кто их написал, что и выразил своей предсмертною волей, оставив за авторами писем право распорядиться ими по усмотрению. В этом своем ничем не ограниченном праве не сомневался и А. Куприн. За год или два до смерти он оставил завещание:

«В случае моей смерти прошу:

1. Похоронить меня по христианскому обряду и с наибольшей скромностью.

2. До могилы меня никому не провожать.

3. Панихид по мне не петь.

4. Речей надо мною не говорить и статей или воспоминаний обо мне не писать.

5. Если у кого есть мои письма и портреты — сжечь их.

6. У всех, кому сделал зло или какую неприятность, — простить меня.

7. Всем же попутчикам в жизни принять — глубокую благодарность».

Некоторые пункты этого документа показывают твердую уверенность завещателя в своем праве распорядиться не только порядком своих похорон (на что может, конечно, рассчитывать каждый живущий), но и посмертной своей историей: он хочет удержать всех людей от писания «статей и воспоминаний» о нем… И второе — свои письма ко всем адресатам он считает личной своей собственностью и желает предать уничтожению.

Противоборствующие свойства личности Куприна, хорошо известные именно благодаря его биографам и мемуаристам, сказались в этом документе с полною силой.

И. Левитан рассматривал полученные им письма как личную свою собственность, которой он, а не авторы писем, волен распорядиться как угодно. Сомнений в этом его праве не было ни у него, ни у его брата.

Брат не просто выполнял скрепя сердце просьбу умирающего — письмо, написанное им уже после смерти художника М. П. Чеховой, говорит о том, что он выполнял свою печальную миссию истово, в полном сознании справедливости такого решения: «Пусть ничего не ждут.

Судачить по поводу уничтоженной переписки не придется ни устно, ни печатно. Увы и ах!..Сожжены письма, как я уже и раньше передавал Вам, мною еще при жизни его по его приказу и на его глазах.

Сделано это мною охотно, так как я мысленно вполне одобрил его решение и сам поступил бы так же, даже и теперь».

Таких примеров великое множество.

Одним из самых близких друзей поэта, прозаика и историографа Н. Карамзина был А. Петров; вместе они редактировали первый русский журнал для детей «Детское чтение», издававшийся Н. Новиковым. Письма Н. Карамзина к А. Петрову были бы ценны не только для биографов писателя, но и для истории нашей литературы — именно там, по-видимому, впервые проявились черты новой — карамзинской прозы.

После смерти А. Петрова Н. Карамзин пытался выручить письма через своего приятеля, поэта и министра двора И. Дмитриева и 21 марта 1793 года писал ему:

«Мне очень хочется иметь все бумаги покойного моего друга. Если хочешь обязать меня, то попроси их у брата его Ивана Андреевича. Надеюсь, что он сделает для меня это великое одолжение, а если не сделает, то я прошу его возвратить мне хотя одни письма мои, которые ни для кого не могут быть интересны». 4 мая того же года Н. Карамзин благодарит И. Дмитриева за исполнение его просьбы и далее пишет: «Я доволен, что письма мои сожжены, но для чего г. Петров не хотел отдать их мне, не понимаю. Жаль мне, что я заставил тебя ехать к человеку не весьма учтивому; но ты очень обязал меня». За кротким тоном письма несомненное глубокое огорчение писателя. Однако поступок брата покойного оценен, как видим, всего лишь как неучтивый. Само же право его распорядиться подобным образом письмами, адресованными покойному брату, сомнению не подвергнуто.

Оставим пока примеры эти без комментариев. Обратимся вновь к личному вашему архиву. Сохраняете ли вы полученные вами письма или, прочитав, рвете и выбрасываете? Письма от родителей — из деревни, из маленького городка, где вы родились? Письма от друзей?

Сугубо частные письма, говорите вы, лишенные интереса общего? История многократно показала, как факты и документы, казавшиеся частными, приобретали с течением времени значение общее. Судить не нам, современникам. Сохраненное вами письмо приятеля может впоследствии оказаться единственным письменным свидетельством важного, но плохо зафиксированного события. Во всем этом нет нимало преувеличения — именно таким непредугадываемым заранее путем частное письмо становится ценным историческим источником.

А сугубо личная, казалось бы, переписка ваших родителей, не уничтоженная ими когда-то и оставшаяся теперь в ваших руках? Времена их молодости — 1920-е, 1930-е годы… А письма дедушек и бабушек? Конец прошлого века, начало нынешнего… Архивистам нередко приходится слышать, что еще совсем недавно в такомто доме лежали бумаги людей 1840-х, 1860-х годов, но со смертью их последнего владельца были уничтожены, как ненужный сор. Архивный опыт убеждает, к сожалению, что в огромном большинстве случаев люди не представляют себе ценности хранящихся у них в доме старинных документов.

А как быть с перепиской близких людей?

— А как быть с перепиской близких людей?

— Вам кажется, конечно, что она имеет чисто семейную ценность? Но понятие это весьма относительно. Искажение представления о ценности бумаг человека, с которым связан дружескими или родственными узами, имеет достаточно давнюю традицию. Ближайший московский друг Пушкина Павел Нащокин писал после смерти поэта М. Погодину: «Память Пушкина мне дорога не по знаменитости его в литературном мире, а по тесной дружбе, которая нас связывала, и потому письма его, писанные ко мне с небрежностью, но со всей откровенностью дружбы, драгоценны мне, а в литературном отношении ценности никакой не имеют, но еще могут служить памяти его укоризною».

Приводя эти строки, Н. Эйдельман комментирует: «Нащокин, дорожа дружбой ушедших лет, полагал, что его переписка с Пушкиным касается лишь их обоих. Другим, если они любопытствовали, он был готов показать, почитать письма, но все же их дело сторона… И вот случалось, что в нащокинском доме пушкинскими письмами обертывались свечи!»

Пусть письма, хранящиеся в вашем доме, связаны с именами совсем иными, — вопросы возникают те же.

Интимный характер переписки заставляет вас сомневаться в том, стоит ли ее сохранять, удерживает от передачи в архив — вы боитесь, не будет ли это дурно по отношению к памяти дорогих вам людей.

Быть может, вы иначе бы на это взглянули, если бы осознали в полной мере то обстоятельство, что в каждом отечественном архивохранилище лежат десятки тысяч писем в равной степени интимных и что на таком фоне любая интимность становится качеством гораздо более нейтральным, чем это представляет себе каждый владелец таких документов. Человеку, достаточно твердо убежденному в том факте, что жизнь идет и история продолжается, необходимо умение отрешиться от сегодняшней своей мерки и понять, что в архиве документ начинает новую свою жизнь, рассчитанную на десятилетия и столетия… То, что сегодня кажется вам столь существенным, со временем совершенно поменяет свое качество. Сегодня мы не знаем степени ценности переписки современников — завтра она определится. Личная окраска письма, столь яркая сегодня, в какой-то степени выцветет, внимание исследователей не на ней задержится. В научный оборот любые документы входят обычно лишь фактической своей частью. Взаимные счеты и пересуды, слишком пылкие и, возможно, несправедливые оценки далеких и близких — все это отступит в прошлое, охладится, утратит сегодняшнюю болезненную остроту.

Но прежде чем оказаться в руках исследователей, документ должен быть обработан архивистом. Даже если перед нами не письмо, а справка или ходатайство за некоего Иванова, подписанное, скажем, должностным лицом Петровым, на обложку все равно должны попасть инициалы и фамилия этого лица. Вот тогда это имя сможет попасть в каталог и в опись. Что это значит? Это значит, что про существование документов узнает не только тот, кто пришел в архив, интересуясь Ивановым, но и тот, кто занят как раз исключительно Петровым, хотя Иванов, скажем, в десять раз его знаменитее.

В установлении необходимых координат документа архивист не может руководствоваться иерархией лиц, не может обойти своим вниманием имя малоизвестное.

Он знает, лицо, сегодня неизвестное и ни у кого, кажется, не способное вызвать интереса, завтра может привлечь внимание исследователей, причем в аспекте непредугадываемом. И дело архивиста так описать документ, чтобы не закрыть его для этих будущих, из разных «точек» пространства науки направленных, подступов к нему. Информационный потенциал документа теоретически беспределен в отличие от большинства печатных работ, написанных на определенную тему. Эта разнота обусловлена тем, что рукописные источники — это не факты науки, а факты для науки, из которых она формирует свои гипотезы. Важную эту особенность называют нередко многовалентностью архивных материалов.



Но где именно искать архивисту столь нужный ему второй инициал лица, поставившего подпись под документом? И каким способом узнать фамилию, в которой читаются только две первые буквы?

Задача эта имеет разные степени трудности в зависимости от того, к какому времени относится документ — к первой или ко второй половине века минувшего, к началу или к середине нынешнего. Причем зависимость эта совсем не такова, какая может показаться неискушенному взгляду.

Есть замечательные книги, горячо любимые каждым архивистом и, несомненно, помещаемые им втайне где-то очень близко от «золотой полки» художественной литературы… Это разнообразные справочники, и среди них одни из самых притягательных — адрес-календари, издававшиеся в России ежегодно. Самый ранний из них — «Адрес-календарь на лето 1765 г.», позже, вплоть до 1842 года, издавался почти каждый год «Месяцеслов с росписью чиновных особ в государстве», выходивший затем вплоть до 1917 года под названием «Адрес-календарь, или Общий штат Российской империи». Ежегодник этот включал в себя перечень должностных лиц всех правительственных учреждений России, причем с 1844 года он выходил с алфавитом. Это означает, что многие документы личных архивов, начиная с середины XIX века, могут быть расшифрованы с его помощью.

Как это делаете/я? Предположим, перед нами письмо, адресованное некоему Ивану Васильевичу. Из содержания явствует, что он председатель губернской управы. Тогда в «Адрес-календаре» за соответствующий год находится нужная губерния, и в росписи ее штата отыскивается фамилия человека, исправлявшего в тот год такую должность… Обратная задача проще — когда известна фамилия человека и нужно определить, в какой он был должности.

«Адрес-календари» — не единственные издания такого рода, но сами розыски печатных источников справочного характера — дело трудоемкое. Не так давно оно было значительно облегчено: вышел из печати указатель «Справочники по истории дореволюционной России. Библиография», готовившийся несколько лет сотрудниками крупнейших библиотек страны под научным руководством профессора Петра Андреевича Зайончковского, замечательного знатока архивных источников по истории России. В томе указано около четырех тысяч справочных изданий, каждое из которых было просмотрено составителями.

Вот перед нами документ начала прошлого века, писанный неким корабельным мастером. Фамилия приблизительно прочитывается, имя и отчество неизвестны.

Заглядываем в конец «Справочников», где находится самая увлекательная, с точки зрения архивиста, часть книги — указатели. Среди них «Указатель списков лиц по различным профессиям». Находим — «Мастера корабельные. 2461, 2472». Листаем книгу назад и под номером 2461 находим «Общий морской список» на 1806–1809 годы. Составители книги указывают, что мы сможем найти в этом списке: «Роспись чинов Морского ведомства: морской артиллерии, морским полкам, адмиралтействам и портам; корабельных мастеров, медицинских чинов, директоров и начальствующих лиц военных заводов и др. Указывается время начала службы, дата присвоения данного чина, награды…» Теперь остается выписать эту книгу в библиотеке и надеяться на удачу.

Врачи, маклеры, подмастерья каменных дел… И даже массажистку, жившую в начале века в Казани, представляется возможным найти по «Адресу-указателю вольнопрактикующихся врачей-специалистов г. Казани», который вышел в Казани в 1910 году и куда включены были, кроме врачей, фельдшеры и массажистки… И даже фотографа, проживавшего в Риге в конце прошлого века, а также и художника, писавшего портреты одесских жителей в 1870 году, и многих других людей, давно навсегда покинувших места своего жительства, чьи документы — письма, дневники и прочее — медленной, но неиссякаемой чередой поступают на стол архивиста.

Чем ближе к нашим дням, тем поиски затруднительнее. В двадцатые годы продолжали издаваться известные справочники «Вся Москва» и «Весь Ленинград», но в начале тридцатых годов и они прекратились. Потому одна из самых больших трудностей — узнать, как точно (а приблизительность тут недопустима) называлось какое-либо учреждение или тем более его отдел в 1933 или даже в 1950 году, или выяснить что-либо о человеке, если даже точно известно, что он работал, например, в 1935 году в Наркомпросе. Еще труднее придется будущим архивистам — им неоткуда будет узнать необходимые данные о наших днях, те, что могли бы содержаться, скажем, в справочниках под названием «Врачи СССР» или «Врачи Томской области»…

Справочник такого типа — библиографический словарь «Деятели книжного дела в СССР» — готовил в последние годы жизни известный библиограф и книговед И. Кауфман, почти 70 лет жизни отдавший книжному делу. Словарь должен был дать сведения об издателях, книгопродавцах, библиотекарях, иллюстраторах книги и об ученых самых разных специальностей, так или иначе прикосновенных к книжному делу дореволюционной России и СССР. Труд этот не был завершен, но осталась картотека на пять тысяч имен, ожидающая своего издателя. Издание это утолило бы хоть в какой-то степени справочный голод, ощущаемый всеми, кто занимается русской культурой XX века.

А кто издавал прежние адрес-календари?

— А кто издавал прежние адрес-календари?

— Сначала — Академия наук, а с 1868 года — Департамент герольдии, образованный при Сенате из учрежденной еще Петром конторы герольдии. Департамент нес особую функцию — он был хранителем прав дворянского сословия: вел списки дворян, рассматривал жалобы на нарушение сословных дворянских прав и привилегий, надзирал за правильностью гражданского чинопроизводства и занимался сверх того составлением и изготовлением гербов и дипломов на дворянское достоинство…

Сейчас архив этого департамента, хранящийся под номером 1343 в Историческом архиве в Ленинграде, — незаменимый источник сведений о лицах, принадлежавших к дворянскому сословию. Лучший в Москве знаток родословия российского дворянства Юрий Борисович Шмаров оценивает значение этого архива кратко и уверенно: «Все ищу там — и никогда не было, чтоб не нашел».

Семидесятишестилетний, очень моложавый и неутомимый в своих разысканиях Ю. Шмаров всю жизнь занимается делом, совершенно необходимым исторической науке, но ставшей на долгое время не просто редкой, а редчайшей профессией, — генеалогией и геральдикой, историей дворянских родов, доведенной до нашего времени, что особенно ценно ввиду бедности современных справочников, о которой мы уже говорили.

Сравнительно недавно в Москве было несколько замечательных знатоков этого дела — Николай Петрович Чулков, Александр Александрович Сивере, собравший больше тысячи родословных, Илья Михайлович Картавцев. Сейчас мало кого можно назвать, кроме Ю. Шмарова. В Ленинграде работает Владислав Михайлович Глинка, но продолжателей его дела тоже немного. Доскональное знание родственных связей, умение узнать в лицо сотни и даже тысячи людей из известных и не очень известных дворянских фамилий (у Ю. Шмарова собрано восемь тысяч портретов тех, чьими родословными он занимался) — качество уникальное, приобретаемое только многими десятилетиями целенаправленных занятий.

Но без начатков генеалогических знаний не может обойтись ни один из тех, кто работает с архивами.

…Архивист глубоко погружается в чужую семейную жизнь, входит в ее детали — не из любви к предмету, а по профессиональной необходимости. Он знает, имя, встретившееся в одном фонде в полном семейно-генеалогическом контексте, в другой раз встретится изолированно от всех этих связей и поставит его в тупик.

Если своевременно не запомнилось, что первой женой поэта К- Бальмонта была Лариса Михайловна Горелина, что у нее был сын Николай, а от второго брака с Н. Энгельгардтом — дочь Аня Энгельгардт, что вторая жена К. Бальмонта Екатерина Алексеевна Андреева (а о ее семье особая речь) родила ему дочь Нину, вышедшую с течением времени замуж за замечательного художника Льва Бруни, — если все это не запомнилось и не всплывает из недр памяти в нужный момент, тогда беда, тогда на обложке с письмом, от которого не уцелело конверта, придется изобразить колченогую надпись: «Письмо к неустановленному лицу с обращением: «Милая Лариса»… и надпись эта будет мучить, и томить архивиста, и, может быть, даже сниться, и надолго лишит его душевного равновесия, столь необходимого для тихого этого ремесла.



Итак, родословные, генеалогические деревья, семейные связи. Эти связи протянуты из архива в архив, родня их между собой и внушая архивисту иллюзию еще не погасшей, еще продолжающейся жизни всех этих людей. Вот они переезжают из города в город, знакомятся, женятся, заводят детей, растят их, своим чередом женят и выдают замуж, оказываясь в новом родстве и свойстве, а потом подрастают внуки… Детей много, внуков тоже немало, и круг знакомства, дружбы, родства все расширяется, вот уже имена одних фондообразователей начинают мелькать в архивах людей, удаленных друг от друга в пространстве и во времени, по происхождению и по роду занятий, и в какой-то момент архивисту всерьез начинает казаться, что все люди на свете — родня друг другу.

В 1870 году в Москву из Сибири переехали известные золотопромышленники братья Сабашниковы — старший Василий Никитич и младший Михаил Никитич. Старший приехал с тремя детьми — Екатериной, Ниной и Федором. Здесь в Москве родились у него еще двое сыновей. В доме Василия Никитича бывали А. Рубинштейн, А. Чупров, Н. Миклухо-Маклай… «После обеда все общество размещалось в кабинете пить кофе и слушать рассказы Миклухо-Маклая, вспоминал впоследствии М. Сабашников. — Он сам, взяв в руки чашку и помешивая ложечкой, располагался на старом отцовском ковре из тигровой шкуры около кресла сестры Нины. В таком необычайном попоженин он вел свои повествования глухим, гортанным, едва слышным голосом, останавливаясь иногда, как бы не находя подходящих выражений». В 1889 году восемнадцатилетыш Михаил и шестнадцатилетний Сергей, занимаясь ботаникой, задумали выпустить определитель растений России.

С предложением этим они обратились к своему преподавателю (образование они получали домашнее) П. Маевскому, глубокому знатоку русской флоры. И действительно, была написана и в 1891 году вышла в свет книга о злаках Средней России… Издатели были молоды, и первая их книга вышла под издательской маркой их старшей сестры Е. Барановской; с 1897 года книги стали выходить под известнейшей впоследствии маркой «Издательство М. и С. Сабашниковых». Архив издательства хранится в отделе рукописей ГБЛ. Но сведения об этой семье можно почерпнуть опять-таки не столько из этого архива, сколько из архива поэта К. Бальмонта.

Дело в том, что в эти же годы в Москве жила не менее богатая купеческая семья Андреевых. Старшие дочери Андреевой познакомились с дочерью Василия Никитича, а затем и с четырьмя сыновьями и дочерью его младшего брата. Один из этих сыновей, Василий Михайлович, женился на одной из сестер Андреевых — Маргарите Алексеевне. У них родилась дочь Маргарита Васильевна, впоследствии ставшая художницей и вышедшая замуж за поэта М. Волошина. В архиве К. Бальмонта сохранились отрывки из ее дневника 1922 года, где описана ее работа над портретом артиста Михаила Чехова и пересказаны ее беседы с ним. Другая из сестер Андреевых, Екатерина, вышла замуж за поэта К- Бальмонта. Потому-то именно в фонде Бальмонта хранятся обширные ее воспоминания — о семье Андреевых, о Москве 1890–1910 годов, об известном адвокате А. Урусове и, конечно, о Константине Бальмонте. И третья из сестер Андреевых появляется в свой черед перед человеком, перебирающим бумаги семейного архива и берущим в руки тетрадку дневника, писавшегося более полувека назад. Автор дневника — Александра Алексеевна, образованная, умная и волевая женщина, деятельно участвовавшая в литературной и общественной жизни Москвы 1880-1910-х годов. Она делала доклады в Обществе любителей русской словесности, была членом Московского общества общеобразовательных народных учреждений и председателем попечительства народных школ в Калязинском уезде Тверской губернии. В начале 1920-х годов она жила в селе Талдом Тверской губернии — в том самом, в которое через три года, в 1925 году, приехал М. Пришвин изучать ремесло кустарей-башмачников и написал свой очерк «Башмаки»… Некоторые материалы, имеющие прямое касательство к творчеству Пришвина, тоже могут быть обнаружены в архивах только при условии знания генеалогии. Жили в середине прошлого века три брата Игнатовых — Иван Иванович, Николай Иванович и Василий Иванович. Братья были богаты, особенно старший. Дети среднего брата, Николая, все стали революционерами: Василий — одним из организаторов группы «Освобождение труда», Илья стал членом «Земли и воли», был арестован в 1877 году, провел два года в тюрьме и три года в ссылке, а позднее был известен как талантливый литератор и публицист, редактор газеты «Русские ведомости»; Евдокия стала сельской учительницей и народоволкой, вошла в группу «Черный передел».

Но события семейной этой истории приобретают дополнительное значение, когда мы знаем, что у трех братьев была сестра Маша, что в замужестве она имела пятерых детей, и пятый стал писателем — Михаилом Пришвиным, и родственные его связи ожили в первом его романе «Кащеева цепь», где Марья Моревна имела черты дочери дяди Василия, старший из братьев Игнатовых стал прообразом Астахова, а двоюродная сестра Пришвина, Евдокия, — прообразом Дунечки. В воспоминаниях дочери Ильи Николаевича Игнатова (умершего в 1921 году), Т. Коншиной, написанных уже в наши дни, рассказываются семейные легенды об этой реальной подоснове романа, а также и об С. Вавилове, о друзьях юности автора, об М. Шике… и здесь внимание архивиста снова настораживается: надо понять, аннотируя воспоминания (а это необходимая часть работы над материалами мемуарного характера), что речь идет о Михаиле Владимировиче Шике, в начале 1920-х годов входившем в состав научной комиссии по охране Троице-Сергиевой лавры, возглавлявшейся П. Флоренским и проведшей огромную работу по научному описанию памятников древнерусского искусства, — а не о Максимилиане Яковлевиче Шике, замечательном переводчике русской литературы на немецкий язык, сотруднике и секретаре журнала «Весы», авторе работ о Ведекинде, Грильпарцере, Рильке; восьмидесятилетие со дня его рождения было отмечено недавно научной и литературной общественностью Москвы. Имена обоих этих деятелей культуры нередко пересекаются в архивах XX века.

Далее генеалогические связи ведут архивиста в частную жизнь семьи, а тем самым — в историю нашего общества; документы открывают ему, что жена Михаила Владимировича, Наталья Дмитриевна Шаховская, автор детских книг о Фарадее и Амундсене, была дочерью Дмитрия Ивановича Шаховского, биографа П. Чаадаева; ее старшая сестра, Анна Дмитриевна, воспитавшая пятерых детей младшей, осиротевших в 1942 году, была секретарем В. Вернадского и написала впоследствии книгу «Кабинет-музей Вернадского»… Путь от документа к документу — это путь от человека к человеку, от судьбы к судьбе, от одного временного среза жизни общества к другому… Не только письма или воспоминания, но разнообразные ходатайства, автобиографии, справки с места службы — все это документы человеческой жизни, окрашенные интенсивным цветом времени, влиявшего на эту жизнь и формировавшего ее по своему образу и подобию, и автобиографии одного и того же человека, составленные в разные годы его жизни, рассказывают о его жизни неодинаково, и различия эти тоже дают исследователю материалы для истории общества… Иной раз сами умолчания в таких документах красноречивее подробных разъяснений.

«Человек не говорит главного, а за тем, что он сам считает главным, есть еще более главное», — писал об этом Тынянов.

…Архивист долго, придирчиво разглядывает рукопись, лежащую на его столе. Он осматривает каждый ее лист с двух сторон, отмечая и попорченный его край, и чужие пометки в тексте; он вертит рукопись и так и эдак и осторожно колупает пальцем переплет — не расклеивается ли он и не скрыто ли что там внутри (заметим в скобках, что в древних рукописных книгах под крышкой переплета вскрывается нередко более старый текст). Подробно, в определенном порядке он заносит все замеченное на обложку, и его усердие иногда совершенно незаметно для него самого порождает строки классического ямба:

На верхней части переплета

Следы утраченного герба…

Вот беловая рукопись известной статьи ученого. Но на оборотных сторонах листов еще какой-то текст, жирно перечеркнутый автором и потому не задерживающий на себе непрофессиональное внимание. Для архивиста же зачеркнутое не «погашено», а вглядевшись, он увидит, что известная статья написана на чистых сторонах другой — бумаги не хватало, — ранней, и, как выяснится, до сих пор неизвестной. А на обороте листка с автографом стихотворения он увидит текст полученной поэтом телеграммы, установит ее отправителя и обозначит на обложке — кем послана, кому и когда. Ребенок нацарапал фразу в тетради отца, сидя у него на коленях, — и архивист обязан отметить: «На листе таком-то вписано рукою такого-то…» Смешная скрупулезность? Но без нее каждый исследователь будет проходить заново раз пройденный путь, будут множиться ошибки атрибуций, датировки и проч…Еще приказные люди допетровской Руси — подъячие, или повытчики, составляя описи документов, хранившихся в приказном архиве, указывали: «вершено» (окончено) или «не вершено» дело, чьи подписи и пометы имеются на документе, подробно описывали его внешний вид: «о середке пригорело в 4-х строках, печати ростопилися», «с одного боку подрана и от воску немного пообвощала». И сегодняшний архивист, чем «старше» рукопись, которую он описывает, тем с большим тщанием отметит эти же ее черты.

…А описание фотографий! Это напряженное, долгое вглядывание в глаза, нос, брови давно умерших, неведомых ему людей — в тщетной попытке отождествить юношу с лихими усиками и девичьим подбородком — п зрелого мужа с отяжелевшим лицом… Надписывайте фотографии, сдавая их в архивы!

И опять нельзя не вспомнить о генеалогии и сопутствующих ей дисциплинах. Похож — непохож — это суждение целиком субъективное, хотя очень часто архивисту и приходится им довольствоваться. Но если на фотографии или портрете человек в мундире — здесь уже вступают в свои права критерии объективные и нередко опровергающие или легенду, твердо державшуюся в памяти владельцев портрета, или личную убежденность исследователя.

Человек, владеющий этими критериями, уже не смотрит в первую очередь на нос или брови, он смотрит на «мундиров выпушки, погончики, петлички», он говорит — на этом портрете генерал-лейтенант свиты его величества, причем по аксельбанту можно увидеть, каким именно императором пожалован он в свиту. А коли предполагаемое лицо никогда в этом чине не бывало, то и вглядываться в глаза его или брови не приходится!

Вы показываете такому человеку портрет, который связываете, например, с кем-то, умершим в 1828 году, а он глядит не на лицо его, а на пуговицы, и поясняет, что пуговицы с орлом введены были позднее.

Но вот архив наконец разобран, вся огромная справочная, текстологическая и прочая работа произведена, ее перипетии уже забыты самими архивистами, а результаты вынесены на обложку — все рукописи опознаны, все получили наименование… Теперь они должны быть выстроены в определенном порядке, архив должен получить (или скорее выявить) свою структуру, в основе которой большие группы материалов: творческие рукописи, биографические документы, служебные бумаги, воспоминания, переписка, фотографии, материалы разных лиц, присланные фондообразователю в деловых каких-то целях или подаренные ему и т. п. В разных фондах на первый план выдвигаются разные материалы.

Иногда самое интересное, что есть в архиве, — это воспоминания, написанные самим фондообразователем или членами его семьи, иногда же наиболее ценной и обширной его частью является переписка. Лицу, ничем особенно не замечательному, но известному в широких общественных кругах или, например, занимавшемуся в какой-то момент своей жизни издательской деятельностью, могли писать наиболее выдающиеся люди его времени, и тогда все остальные материалы архива — биографические, служебные и прочие документы служат главным образом справочным, вспомогательным материалом для публикаций этой переписки.

Представление о соотносительной ценности разных частей архива нередко оказывается различным у его владельца (а чаще — владелицы) и у сотрудников архивохранилища. Так, в фондах среднего или даже хорошего литератора его собственные творческие рукописи могут оказаться наименее интересной частью (если только среди них нет рукописей еще неопубликованных вещей), зато большой историко-общественный материал даст переписка или уцелевшие дневники; наследники же его, как показывает опыт, никогда не согласятся с этим взглядом. Они сохраняют собственный масштаб ценностей, привыкнув за многие годы более всего почитать тот ежедневно наблюдаемый ими, нередко изнурительный труд, в процессе которого и рождались эти рукописи. И этот личный их масштаб ценностей невозможно не уважать, и не надо ожидать от людей, передающих государственному хранилищу архив близкого человека, той меры научного беспристрастия, которую обязан проявить архивист.

Иное дело — творческие рукописи большого писателя. Даже если все произведения его счастливым образом оказались опубликованы при жизни, все равно его рукописи остаются ценнейшей частью его архива и будут постоянно пополнять научное знание о литературе.

Загрузка...