Часть II. Война

1

По воскресеньям в крытом променаде девятнадцатого века, тянувшемся от Королевской площади далеко в глубь парка Семи часов, устраивали барахолку. Было солнечно, однако восточный ветер пронизывал до костей. Продавцы грелись, расхаживая взад-вперед от одной чугунной колонны к другой под элегантно изогнутыми опорами. Анна и Лотта семенили вдоль прилавков с вазами, украшениями, старыми патефонными пластинками, открытками. Перед облупившимся конем-качалкой, потухшим взглядом уставившимся на статую какого-то святого, они на секунду задержались.

— Помнишь, как мы всегда дрались за нашу лошадку? — крикнула Анна так громко, что проходившие мимо посетители рынка обернулись. В их лицах, как показалось Лотте, читалось раздражение — кто это там еще потревожил их воскресный покой. Да еще по-немецки!

— Нет, не помню, — отрезала Лотта.

— И все-таки… и все-таки… Лошадка была бело — синяя с настоящей уздечкой и коричневым седлом; мы сталкивали с нее друг друга до тех пор, пока не появлялся отец с разумным предложением: сегодня, в воскресенье, на лошадке качается Лотта, в понедельник — Анна, во вторник — снова Лотта и так далее. «Как вы на это смотрите?» Я почти об этом забыла, — Анна всплеснула руками. — Wie schön, daß es plötzlich wieder da ist![55]

У Лотты сюжет из детства не всколыхнул никаких воспоминаний, а лишь надорвал хрупкую взаимосвязь всех вещей из прошлого. Как получилось, что ее воспоминания начинались только с того момента, когда, больная, она лежала в садовом домике под присмотром своей голландской матери? В первый раз за прошедшие годы ей это мешало, она чувствовала себя неполноценной.

— Война в моде, — констатировала Анна. — Люди до сих пор зарабатывают на ней деньги.

На куске бархата были разложены каски и ремни. Да, здесь война соседствовала с миром: солдатская фляжка лежала рядом с античной кофемолкой; среди смятых любовных романов и детективов валялся богато иллюстрированный трактат о военных орденах и мундирах Третьего рейха; на стойке со старыми портретами новобрачных красовалась фотография молодого солдата, вызывающе глядевшего в камеру.

— Он не знал, что ему здесь воздвигнут памятник, — сказала Лотта.

— Посмотри, какой у него важный вид, бедный мальчик, он свято верил в свою миссию.

— Он боролся не за идеал, он защищал родину.

Сестра взяла ее под руку и потянула за собой. Я промолчу, подумала Анна. На другом конце парка, прижавшись к отвесной скале, вот уже как минимум целое столетие стояло шале. Здесь они и присели; солнце горизонтальными лучами светило через окна, в пучке света клубился голубоватый пар, поднимавшийся от кофейных чашек.

Мы всегда стараемся встречаться в общественных местах, подумала Лотта, как будто в наших свиданиях есть что-то непристойное.

Небо не окрасилось в роковой цвет, кухарка не прекратила месить тесто, шофер не выпустил из рук газету, служанка продолжала нести заставленный яствами поднос, штопальная игла Анны ни на секунду не сбилась с курса — никто и не заметил, что в безобидной повседневной реальности образовалась трещина, пока на кухню не ворвался знакомый, тысячу раз слышанный по радио голос: «Im Morrrgengrrrauen des errrsten Septembers haben die deutsche Trrruppen die polnische Grrrenze überschrrritten… Ab heute wird Bombe mit Bombe verrrgolten…»[56]

Да и спустя несколько часов, когда, сидя на лужайке, Анна любовалась неправдоподобной красотой парка и дома, она не знала еще, что под тем же самым небом, при том же самом дневном свете происходило что-то более неправдоподобное — процесс тотального разрушения, в который всем им предстояло втянуться. Высоко в небе что-то сверкнуло. Она сощурила глаза. Где-то вдалеке прогремел взрыв, после чего в воздухе вдруг появились белые клубы дыма, закрывшие таинственный предмет. Дом мигом обрел голос и завопил изо всех отверстий:

— Sind Sie verrückt?![57] Быстро внутрь! На дворе война!

— Что? — закрыв руками уши, закричала Анна и побежала к дому.

— Война! — фрау фон Гарлиц свешивалась из окна и усердно жестикулировала. На спасение Анны она послала мужа. Они столкнулись в дверном проеме.

— Это британский разведывательный самолет, — резко сказал он. — Наша противовоздушная оборона пытается его сбить. Вам лучше оставаться дома.

Несмотря на обычную мужскую сдержанность, его усики а-ля Кларк Гейбл нервно подергивались. Смешно, подумала Анна, все так озабочены. В то время как война — всего лишь слово. Ей даже хотелось, чтобы случилось нечто посерьезнее проблеска самолета в небе, что наполнило бы это слово смыслом.

Через три дня после того, как Англия и Франция объявили войну Германии, фрау фон Гарлиц собрала своих детей, персонал и самый необходимый скарб и уехала, впопыхах поручив Анне управление поместьем.

— Приведи в порядок верхний этаж для беженцев из Саарской области. — Она положила руки Анне на плечи — символический жест передачи власти. — А мы отправляемся на восток.

В асимметричной шляпе-котелке, похожей на сползший набекрень шлем, с детьми по обеим сторонам и огромной свитой прислуги в кильватере она отбыла к родственникам в Восточный Браденбург.

Новый статус не помешал Анне раскрыть книгу и спокойно продолжить чтение с того места, где она остановилась. Ее не пугало одиночество на корабле, который покинули крысы, — закаленные нервы не поддавались туманным угрозам. Все восемнадцать дней — ровно столько продолжалась польская кампания — ее тело без стеснения наслаждалось неистощимыми запасами из погребов, а душа — библиотечными сокровищами. В один прекрасный день, вместо группы оборванных беженцев, на дороге появился знакомый караван, и все снова пошло своим чередом — как будто они и не уезжали вовсе. Лишь герр фон Гарлиц в ранге офицера отправился в Польшу. Однако в местечке Тюхелерхайде ему посчастливилось вывихнуть коленную чашечку, после чего драгоценного крестника немедленно удалили с линии фронта.

Война превратилась в фарс. Войска на «линиях Зигфрида» и «Мажино», словно отряды бойскаутов, стояли друг против друга; в своих укреплениях они выращивали капусту с картошкой и, чокаясь пивными кружками, пили за здоровье сотоварищей. Выздоровевший герр фон Гарлиц расположился со своим полком неподалеку от поместья и каждое воскресенье с компанией обалдевших от скуки офицеров опустошал винный погреб в собственном доме. Невзирая на карточную систему, его жена целыми днями носилась по окрестностям, чтобы раздобыть продукты для праздничного ужина. Анна лишь наполовину осознавала происходящее. Вскоре после польской кампании она получила письмо из Голландии.

Встревоженная политическими событиями амстердамская бабушка отправилась в Кельн, чтобы навестить старую подругу до того, как закроют границы. Она вернулась обратно оскорбленная до глубины души и поклялась, что из страны она больше ни ногой. Дождливым октябрьским утром она приехала поделиться своими злоключениями. Целый вечер она просидела в черной шляпе с фиалками из фиолетового бархата, приобретенной, без сомнения, на рыночном лотке с побрякушками. В Германии на нервной почве она подхватила жуткую простуду. Лотта не отходила от нее ни на шаг. Спрятав лицо под полями шляпы, бабушка жаловалась:

— Я попала в весьма щекотливое положение…

Ее немецкий акцент стал еще более заметным. Постоянно прерываясь, чтобы вытереть нос кружевным платочком, она рассказала о своей кельнской подруге, которая всякий раз, когда речь заходила о войне, накрывала телефон колпаком для чайника в страхе, что ее аппарат прослушивается. А стоило на пороге ее дома появиться невестке в форме гитлерюгенда, как она тут же переключалась на другую, невинную, тему. «Немецкие женщины обожают Гитлера», — оправдывалась она потом.

— Мне стыдно за обезумевших немецких женщин, — сказала бабушка, заходясь кашлем.

Бабушка навестила и внучатого племянника Франца. От этого «симпатичного молодого человека» она кое-что узнала об Анне. Словно спрашивая разрешения, она бросила быстрый взгляд на мать Лотты. Та кивнула в знак согласия. Кровь прилила к лицу Лотты, она не знала, куда смотреть.

— И? — спросила она робко.

Бабушка вновь полезла за платком; казалось, этому не будет конца. По словам Франца, Анна хорошо устроилась в дворянской семье на окраине Кельна.

Лотта впилась взглядом в сетку треснувших капилляров на румяных щеках и попыталась отыскать глаза, спрятанные под тяжелыми нависающими веками. Несмотря на чрезмерную болтливость, в бабушке было нечто непостижимое — в один прекрасный день ее не станет, а вместе с ней безвозвратно исчезнут образы, звуки, тайны, любопытные факты и запахи из другой эпохи. Лотту вдруг охватила паника: старая женщина была единственным звеном, соединявшим ее с прошлым.

— У вас есть ее адрес? — взволнованно спросила она.

— Зачем он тебе? — поинтересовалась мать.

— Я могла бы ей написать.

Женщины обменялись понимающими взглядами; проливной дождь хлестал по стеклу.

— Да, у меня есть ее адрес, — тихо произнесла бабушка.

— Я хотела бы ее навестить, — уточнила Лотта.

— Сейчас? — вскричала мать. — В такое время?

— Чему быть, того не миновать, — размышляла бабушка, — мы не можем ей препятствовать.

— Там война! — упорствовала мать.

Бабушка сняла шляпу — чтобы перевести дух или признать свою беспомощность перед силой притяжения между двумя близнецами? Положив головной убор на колени, она устало и удрученно разглядывала фиалки, в то время как ее пальцы машинально теребили поля шляпы.

— Если такая старуха, как я, смогла вернуться целой и невредимой из этой заварухи, — сказала она, пожимая плечами, — то молодой здоровой девушке сам Бог велел.

Лотта написала письмо, где вежливость и романтический порыв вступали друг с другом в странное противоборство. В конце послания Лотта выражала готовность приехать в Германию. В ответ она получила официальное приглашение провести новогодний вечер в поместье семьи фон Гарлиц, витиевато подписанное Анной Бамберг. До последнего момента Лотта беспокоилась, получит ли она визу. Тридцатого декабря ей наконец позволили выехать. В кармане пальто она везла с собой тот самый вышитый носовой платок, который все эти годы хранила в своем чемоданчике, дабы возвратить его прежней хозяйке.

Когда она пересекла границу и таможенники на немецком языке попросили ее предъявить документы, она подумала: я на родине. Она старалась вызвать в памяти образ отца, но на передний план упорно выступал отчим. Ей больше нравилось думать о Германии как о «месте ее рождения» или как о стране композиторов и дирижеров, симфоний и песен. Насколько проще было петь, например, «Пастуха на скале» в горах, а не посреди равнин. Почти невозможно было вообразить, что каждая секунда приближала ее к Анне. Как часто она представляла себе их встречу, но та все равно оставалась белым пятном в ее сознании. Чем ближе она была к цели, тем сильнее ощущала, помимо желания увидеть сестру, безотчетный, лишенный всякой логики страх. Чтобы отвлечься от этих мыслей, она нарочито пристально смотрела в окно. Затем надкусила одно из яблок, положенных в сумку матерью. На секунду ее посетило легкое чувство то ли вины, то ли предательства, которое тут же превратилось в жалость: какой же крохотной, ничтожной казалась она себе в Германии.

Наконец поезд замедлил ход и подошел к перрону. Страх окончательно победил. Она бы навсегда осталась в уютной атмосфере своего купе, но поезд затормозил, и одурманенные долгим путешествием пассажиры устремились к выходу. Содрогнувшись от ударившего в лицо холода, она поставила чемоданы на перрон. Ее вдруг охватило отвращение к этой массе людей, зиме, незнакомому вокзалу и собственной трусости. Дрожащей рукой она достала носовой платок из кармана пальто. Вместо того чтобы помахать им, как было условлено, она неуклюже подняла его вверх, сжав между большим и указательным пальцем. Встреча вдруг стала такой нежеланной, что в мелькающих лицах она даже и не пыталась отыскать знакомые черты. Свисток кондуктора птичьим криком пронесся над головами пассажиров. Она услышала, как за спиной кто-то робко произнес ее имя — оно прозвучало как тихий выдох из уст толпы. Лотта медленно обернулась; среди зимних пальто мелькнуло бледное лицо… круглое, и одновременно заостренное, хотя, казалось, черты эти странным образом уравновешивали друг друга. Непроизвольным движением Лотта протянула ей платок, та нерешительно приняла его.

— Анна?

В знак подтверждения женщина на секунду закрыла глаза. В сентиментал ьных фантазиях Лотты сестры при встрече заключали друг друга в объятия — на перроне же кельнского вокзала они безучастно подали друг другу руки и улыбнулись, выдыхая облачка пара в морозном воздухе. Затем женщина подняла чемодан Лотты и, кивком призвав сестру следовать за ней, направилась к выходу.

Все здесь казалось грандиозным и захватывающим: высокая закопченная кровля над перроном, огромное здание вокзала с навязчивой рекламой одеколона «4711» в цветном стекле, монументальный собор с двумя башнями-близнецами, похожими на стражников, охраняющих Кельн, — двойное предупреждение Всевышнему. Вот только воссоединение отнюдь не было грандиозным и захватывающим — они вели себя как чужие, словно действовали по чьей — то указке, совершенно не заботясь друг о друге. Возле неработающего фонтана у подножья собора Анна переложила чемодан в другую руку, чтобы достать из кармана деньги на трамвайный билет. Лотте подумалось, что между единицами одиннадцатого трамвая, который вез их по узким улочкам в центр города, было больше близости, чем между ней и Анной. Она тщетно искала в бледном лице семейные черты.

— Так, значит, это Кельн, — заметила Лотта, натянуто улыбаясь, чтобы хоть как-то завязать разговор.

— Да, можно сказать и так, — иронично ответила Анна и пригнулась к Лотте. — Помнишь эту песенку?

С ехидным выражением лица она тихонько пропела:

Динь-динь-динь,

вот идет трамвай

с кондуктором,

а тому, у кого нет пятнадцати пфеннигов,

придется бежать сзади.

Детская песенка не вызвала в Лотте никаких чувств и не стала ключом к взаимному узнаванию, к восстановлению старой связи, — возможно, за все это время в голове скопилось слишком много кантат и арий. Анна выжидающе на нее смотрела, но та лишь стыдливо пожала плечами. Анна молча отвернулась и переключила внимание на темно-серую поверхность Рейна. Трамвай с грохотом проезжал по мосту. Она будто упрекает меня в чем-то, подумала Лотта, может, все восемнадцать лет она считала меня дезертиром.

— Восемнадцать лет… — промолвила она вслух, — восемнадцать лет назад…

Чары разбились. Трамвай перебрался на другой берег.

— Почему ты никогда мне не писала? — спросила Лотта, защищаясь и нападая одновременно.

— Потому что и от тебя не было ни слуху ни духу, — отрезала Анна.

— Не может быть! — воскликнула Лотта. — Я послала тебе десятки писем, и каждое заканчивалось вопросом: Анна, почему ты не отвечаешь?

На мгновение показалось, что Анна растерялась, но тут же снова взяла себя в руки. Пожав плечами, она равнодушно предположила:

— Тогда, наверно, они их перехватывали. Я их не получала.

Лотта озадаченно на нее посмотрела.

— Зачем им это понадобилось?

Анна демонстративно смотрела в окно, как будто разговор ее не касался.

— Ты их не знаешь, — произнесла она безучастно.

Потрясенная и возмущенная безразличием сестры — то был кульминационный момент, — Лотта воскликнула:

— Но они не имели права так поступать!

Анна равнодушно повернулась к ней.

— Такие уж они. — А затем раздраженно добавила: — О наболевшем лучше сказать сразу… Ты приехала сюда с определенными надеждами, но я… признаюсь тебе честно, я уже не знаю, что такое… семья… или особые родственные чувства. Извини. Теперь, когда ты вдруг воскресла, точно праведный Лазарь в женском обличии, я не знаю, что мне с тобой делать… Много лет назад я смирилась со своей судьбой — быть одной на этом свете. Я ни с кем не связана, и никто не связан со мной, таковы факты. Мне нечего тебе предложить…

— Но мы же… у нас же общие родители, — попыталась возразить Лотта. — Это ведь что-то да значит? Чтобы понять, кто мы, нужно вспомнить, как все началось.

— Я прекрасно знаю, кто я: никто. И меня это вполне устраивает!

В ее вызывающем поведении, громком и грубом голосе сквозило ожесточение. Некоторые пассажиры обернулись. Лотта обиженно молчала, ее прошиб пот. Она снова почувствовала, что Анна ее обвиняет. Но в чем? Что она еще жива? Что хочет наполнить содержанием понятие «сестра»? Неужели так сбывается ее давняя мечта о том, как две сироты, чистые и пережившие испытание временем, расстоянием и семейными неурядицами, в конце концов бросятся друг другу в объятия? Только теперь она поняла, что имела в виду бабушка, когда описывала примитивных крестьян, живущих в удушливой католической среде.

Позднее Лотта сожалела, что не вернулась тем же трамваем. Уже тогда не оставалось сомнений в бессмысленности их встречи. Дальнейшее пребывание там не имело смысла. Еще можно было вернуться и встретить Новый год дома, с горячим вином, пончиками и музыкой. Но какое-то неуместное упрямство не позволяло ей сдаться. В немецких сказках, которых она начиталась в детстве, требовалось победить многоголовых чудовищ и драконов, чтобы освободить заколдованную принцессу. Возможно, она отказывалась слишком рано признать поражение или хотела оттянуть момент, когда развеются иллюзии, а может, надеялась пробиться сквозь панцирь сестры и увидеть, что же под ним скрывалась.

Трамвай остановился, Анна дала понять, что им пора выходить. Это был ее последний шанс: прости меня, Анна, но мне лучше вернуться домой. Однако она схватила свой чемодан, не позволив сделать это Анне, и последовала за ней. На улице стемнело и жутко похолодало, при каждом шаге чемодан бился об ее ногу.

— Все машины конфискованы, — сдержанно объяснила Анна, — поэтому приходится ходить пешком.

За открытыми железными дверями простиралась аллея с темными стволами по обеим сторонам, луна играла с ветвями в зловещую игру теней. В первый раз мы вместе идем одной дорогой, она и я, подумала Лотта, и ее захлестнуло несвоевременное чувство родства. Ей захотелось обнять сестру, шагавшую рядом в мрачном безмолвии… надо было, наконец, покончить с этим маскарадом. Но они продолжали идти по бесконечной аллее на расстоянии метра друг от друга — вместе, и все же порознь. Из темноты показался белый дом с зияющими чернотой окнами. Широкие лестницы, описывающие элегантную дугу, вели к барочному крыльцу.

В сумеречном доме готовились к встрече Нового года. К ужину ждали герра фон Гарлица; его жена пыталась подсчитать, сколько вина и еды поглотят его однополчане. Благодаря своему статусу, деньгам и обаянию ей удалось заполучить продукты, уже давно не доступные простым обывателям. На протяжении всего пребывания Лотты у них в гостях Анна проявляла лихорадочное рвение к работе. Между делом она познакомила Лотту с графиней, поварихой, служанкой, гувернанткой и другими обитателями дома — соблюдая все правила приличия, но без особого энтузиазма. Окружающие сравнивали двух сестер. Несомненное родство в одинаково голубых глазах, отметила повариха, но в остальном различий больше, чем похожих черт. Фрау фон Гарлиц похвалила немецкий Лотты: ни малейшего акцента даже спустя восемнадцать лет! Предпраздничная суета продолжалась. На кухне, благодаря оживленной суете персонала, наступление Нового года ощущалось острее всего. Лотта стояла в пижаме у окна гостевой спальни и смотрела на лунную дорожку в бассейне. К тому времени она не обменялась с сестрой ни словом (кроме пожелания спокойной ночи). День завершался еще загадочнее, чем начинался. Вместо вопроса «Какой окажется Анна?» возник вопрос «Кто она?».

Следующий день также проходил в судорожных приготовлениях, которыми занималась снующая туда — сюда прислуга, пока нашествие офицеров не оттеснило ее на второй план. Лотта выбежала в парк. Если до сих пор она чувствовала себя лишь нежеланным гостем, то военные мундиры, фуражки и звучные голоса с протяжным восточным произношением и уродливо раскатистым «р» окончательно сделали ее лишней на этом празднике жизни. Дрожа всем телом, она бродила по парку. Немецкая земля, немецкая трава, немецкие деревья… Родина? Домашний огород и заброшенный фруктовый сад показались ей сущим раем по сравнению с этой плотностью нарочитого богатства на погонный метр газона, квадратный метр бассейна, кубический метр немецкого воздуха. Остальную часть дня она провела в комнате для прислуги, листая журнал «Иллюстрирте беобахтер» и обдумывая, как поедет обратно и приукрасит дома свое разочарование. На кухне в два счета расправились с ужином. Анна сидела за столом в черном платье с белым накрахмаленным фартуком и наколкой на голове.

— Вот так выглядит жизнь камеристки, — это снова прозвучало как укор.

— Могу я тебе чем-то помочь? — запинаясь, спросила Лотта.

— Почему бы нет? — ответила Анна насмешливо. — У меня есть еще одна такая униформа, интересная получится метаморфоза.

Лотта надела платье служанки — отчаянная попытка оказаться на месте Анны или хотя бы ненадолго выступить в качестве близнеца. Не отрывая взгляда от тесемок сестринского фартука, завязанных с математической точностью, Лотта с супницей в руках проследовала за Анной в столовую. По обеим сторонам длинного стола, украшенного еловыми ветками, сидели офицеры, сменившие мундиры на смокинги. Свет свечей в ветвистых канделябрах отражался в столовом серебре и в пурпурных блестках глубоко декольтированного вечернего платья графини, восседавшей во главе стола. Ее муж в двойном статусе хозяина и офицера занимал место напротив. Незаметно для других, словно в шапках-невидимках, Анна и Лотта сервировали блюда. Заявление Анны «я — никто» получало наглядное подтверждение. Они бесшумно удалились на кухню — разливать суп по тарелкам не входило в их обязанности.

Праздничный вечер протекал мимо них, под знаком безучастного раболепия. Грязные тарелки, стаканы, ложки, пустые блюда. Гости все больше расходились, слуги едва успевали подавать все новые бутылки шампанского и вина. Один дородный офицер с лоснящейся багровой лысиной сорвал со стены клинок и принялся исполнять импровизированный танец с саблей вокруг полупустого стакана, который поставил на паркет. Появление Анны с клубничным десертом нарушило его координацию — качнувшись, он потерял равновесие и плюхнулся на экспонат из семейной коллекции хрусталя. С наливающимися кровью глазами он поднялся; из его зада, словно вороньи лапки, торчали осколки стекла. Все горячо зааплодировали.

— На «линии Зигфрида» пала первая жертва! — крикнул один из гостей.

В этот момент Лотта стала свидетельницей бесстрашия своей сестры. Анна водрузила на стол поднос с подрагивающим пудингом, склонилась над пострадавшим и с невозмутимым видом, как если бы собирала колосья, вытащила осколки из поврежденной части его тела. Затем она проводила его к шкафу с перевязочным материалом. Перед тем как покинуть комнату, он попытался было ущипнуть ее за ягодицу. демонстрируя свой несломленный дух, — Анна хладнокровно отвела его руку.

К полуночи обслуживающий персонал собрался в общей гостиной, в двенадцать часов они обнялись и чокнулись бокалами с шампанским. Сестры обменялись холодно-вежливыми поцелуями. Инцидент на улице послужил еще одним великолепным поводом к тому, чтобы снова отгородиться друг от друга. Выстрелы заставили всех устремиться к окну. «Выключите свет!» — заорал кто-то. Они опустили жалюзи и прижались носами к стеклу.

— Боже, — заохала повариха, — они что, спятили?!

Несколько военных, гогоча во все горло, прицеливались в белое банное полотенце, висевшее на низких ветках. Снова выстрел — полотенце колыхнулось и упало на землю. Повариха направилась к двери.

— Стыд и срам! — вспылила она. — Надо прекратить это безобразие!

Гувернантка ее задержала.

— Успокойтесь, фрау Ленцмайер, призывать к порядку офицеров не в вашей власти.

В отчаянии повариха осушила подряд несколько бокалов шампанского. Стрельба продолжалась. Лотта незаметно проскользнула в свою комнату и плашмя упала на гостевую кровать.

Ночные залпы и вид изрешеченного полотенца вызвали в памяти тревожные рассказы Тео де Звана и Эрнста Гудриана после их возвращения из Германии — рассказы, которые тогда ее вдохновляли. Лишь теперь она поняла их смысл; от каждого такого шального выстрела исходила угроза. До сих пор пустое, слово «враг» обрело здесь значение. Значение, включающее в себя холодный новогодний поцелуй Анны, безрадостную прогулку по парку и отсутствие того неуловимого, что зовется родной землей. Пальба прекратилась, офицеры затянули песню. Лотта в негодовании зажмурила глаза. Сняв наколку и развязав фартук, она посмотрела на себя в зеркало. Черное платье прекрасно подходило для похорон ее иллюзий.

Она выставила чемодан в коридор и заскочила на кухню позавтракать. Казалось, здесь работали всю ночь — ни один грязный стакан или десертная тарелка не напоминали о вчерашнем вечере. Готовился обильный завтрак — гости ни в коем случае не должны были возвратиться на «линию Зигфрида» голодными. Анна рысью носилась туда-сюда, сдержанная, без тени усталости на лице, ее светлые волосы аккуратно обрамляли наколку. Лотта окликнула ее, чтобы узнать расписание трамвая. Анна пообещала выяснить и исчезла в коридоре с наполненным бутербродами серебряным подносом. Невзирая на возражения Лотты, фрау фон Гарлиц попросила одного из военных проводить ее на вокзал.

Анна машинально помогала одеться гостям, поглощенным беседой вплоть до самого ухода. Лотта скованно стояла рядом с чемоданом в руке. Вчерашний танцор во весь голос жаловался соседу на арендаторов его поместья в Бранденбурге:

— До чего же они тупые, грязные, нерадивые — вообще-то говоря, это даже не люди, а нечто среднее между человеком и животным…

Анна застыла с его пальто в руках.

— Вам легко рассуждать, — сказала она сурово, — посмотрела бы я на вас, окажись вы в шкуре крестьянина.

Все головы повернулись в ее сторону, графиня от удивления раскрыла рот. Совершенно растерявшийся от подобного нахальства, офицер покорно, точно ребенок, позволил себя одеть. Его лицо окрасилось в тот же цвет, что и минувшим вечером после падения. Вероятно, воспоминания о том, как оперативно тогда действовала Анна, удержали его от требования немедленно ее уволить. На другом конце вестибюля прозвучал сигнал к отправлению. Лотта подняла свой чемодан, Анна подошла к ней, чтобы пожать руку. Впервые за все это время Анна улыбнулась — вероятно, довольная тем, как ей удалось осадить высокомерного землевладельца, а вовсе не из вежливости.

— Wir schreiben nog…[58] — бросила она через плечо. Ее позвала фрау фон Гарлиц. Последнее, что слышала Лотта, был ее разгневанный голос: «Кто ты такая, чтобы оскорблять наших гостей! Если еще раз выкинешь нечто подобное…» Низенький коренастый военный схватил чемодан Лотты и суетливо подтолкнул ее к выходу. Она вскарабкалась в джип. Не оглядываясь, она смиренно ехала по буковой аллее в окутанный глубоким покоем пригород. Перед ней то и дело возникал образ Анны с гордо поднятым подбородком и пальто в руках, и всякий раз она слышала язвительный голос сестры — скорее всего, то была дань ее прошлому. Слово «варвары» билось в дальнем закоулке ее сознания. Непоколебимая прямота Анны заслуживала восхищения; Лотту охватило любопытство. Но удовлетворять его было уже поздно: они пересекли мост через Рейн; недосягаемость на расстоянии будет не такой горькой, как недосягаемость вблизи. Она посмотрела на собор. Две башни устремлялись вверх — должно быть, они уже столетия назад нашли способ мирного сосуществования.

За всю дорогу военный ни разу не обратился к «посылке» из Голландии, которую должен был доставить на станцию.

2

Вместе с потоком холодного воздуха в кафе влетел мальчик, а следом за ним его отец, купивший на рынке солдатскую каску. Заказав две кока-колы, он с ухмылкой водрузил каску на голову сына. Даже невооруженным глазом было видно, что приобретение шлема возродило романтику в их отношениях. Они, с упоением пустились в общее для них приключение — войну, пережить которую не довелось ни одному из них. Если бы на прилавке лежал головной убор из птичьих перьев, то борьба вождя краснокожих Виннету против бледнолицых нашла бы такой же отклик в их сердцах.

— Американская кока-кола и немецкий шлем… — Анна покачала головой. — Я старею.

Лотта не могла сбросить с себя груз воспоминаний о том печальном новогоднем вечере.

— Никогда не забуду, — бормотала она, — тех пьяных стреляющих офицеров… Я будто побывала в гостях у приспешников Гитлера.

— Bist du verrückt?[59] — Анна выпрямила спину, следовало кое-что прояснить. — Все представители семейства фон Гарлиц, выходцы из старинного дворянского рода, были промышленниками! Конечно, они помогли этому паяцу прийти к власти, а тот в знак благодарности очистил страну от коммунистов и создал для них Великую немецкую империю. Но не думаешь ли ты, что они принимали всерьез сына таможенника? Какое-то время они использовали его в своих интересах, и, лишь когда пришел их черед погибать на полях сражений, они поняли, что выскочка-то всех перехитрил.

Она рассмеялась.

— Что здесь смешного? — раздраженно спросила Лотта.

— Я до сих пор ясно помню, как носилась по дому в фартуке и наколке в волосах. Просто кошмар. Я судорожно пыталась не думать, что у меня гость. Только представь себе — впервые в жизни с визитом приехали именно ко мне! Не могу тебе передать, как тяжело было у меня на сердце! Те военные послужили прекрасным предлогом! Как же я усердствовала!

Лотта молча сооружала пирамиду из кусочков сахара.

— В моей памяти тот вечер навсегда остался символом растления, — пробурчала она. — Эти офицеры… враги, от которых можно было ожидать чего угодно, если уж они полотенце расстреливали…

— Это был пир во время чумы, — перебила ее Анна. — Иначе почему, по-твоему, они так напились?

Анна ходила из угла в угол по своей спальне. Каждый шаг отдавался в теле болью, словно накануне ее избили. Вновь обретенная тишина была невыносима. Тишина с двойным дном, которую оставила после себя та, что теперь уехала навсегда. Ее терзали образы сестры, пойманные на бегу, в перерывах между делами: Лотта в парке с развевающимися на ветру полами пальто; одинокая фигура за длинным кухонным столом перед пустой тарелкой или угрюмо поднимающаяся по лестнице. Череда молчаливых упреков. Прокрутить пленку назад и переписать все заново. По-другому. Слишком поздно, слишком поздно. Почему — вот что она хотела выяснить. Ответ нельзя было найти ни в одной библиотеке, он скрывался в ней самой. Одно она знала наверняка — когда на перроне Лотта повернулась к ней лицом, она будто встретилась с отцом: тот же длинный изогнутый нос, то же узкое лицо и темные волнистые волосы, тот же печальный упрямый взгляд. Было в этом что-то постыдное — как если бы Лотта его обокрала или вступила с ним в нечестную конкуренцию. В Лотте не осталось и следа от той закутанной шестилетней девочки, которую увезла в никуда дама с вуалью. Анна видела перед собой человека, заявляющего свои права на ее отца, человека, поразительно на него похожего. Этим человеком была Лотта. Почему она появилась только сейчас?

Зима прошла под знаком тревоги и самобичевания. Однажды утром одна из служанок по имени Ханнелора нашла на крыльце замерзшую ворону, усмотрев в этом дурное предзнаменование. Прачка попыталась ее убедить, что именно предрассудки приносят несчастье. Анна от души смеялась над столь редкой формой суеверия, даже не подозревая, что прошлое застигнет ее врасплох во второй раз. Дело было в том, что восемнадцатилетняя Ханнелора, которую фрау фон Гарлиц привезла из захолустья в Нижней Силезии, находилась на попечении Анны. В воскресенье вечером она с вызовом объявила, что собирается пойти на танцы в казино.

— Нельзя отпускать ее одну, — фрау фон Гарлиц отозвала Анну в сторонку. — Тебе придется пойти вместе с ней.

Оказалось, что казино заигрывает с новым социализмом. Стены больше не пугали ее, двери с медными ручками были широко распахнуты. Она надела платье синего цвета, как плащ Мадонны, сквозь юбку просвечивался красный шелк, ткань еще хранила аромат духов фрау фон Гарлиц. Анна протянула билеты с характерным для компаньонки бесстрастием и получила доступ в зал, когда-то принадлежавший их семье. Пол, по которому они катали шары; колонны, за которыми прятались; высокий сводчатый потолок, под которым так славно звучали их песенки; мраморная лестница, с которой она упала… Все выглядело так же, как раньше. Вот-вот она… они покажутся из-за колонн или выбегут из коридора… Ханнелора скрылась в фойе. Там стояли диваны-трамплины, на которых прыгала Анна. Сквозь журчание голосов, музыку, стук и цоканье каблуков по танцевальной площадке она слушала камертон глубокой звенящей тишины. Ханнелора отвоевала им места, заказала вино и исчезла. Время от времени она вальсировала мимо Анны в объятиях солдата с крепкой выбритой шеей. Складывалось впечатление, что «линия Зигфрида» опустошена; в тот апрельский воскресный вечер игра в кошки-мышки переместилась в фойе казино.

Она пила вино, не чувствуя вкуса и глядя прямо перед собой, пока вдруг кто-то не встал между ней и ее воспоминаниями.

— Darf ich bitten…[60]

Она безразлично поднялась и позволила проводить себя на танцплощадку. Будто бы из другой жизни доносилась мелодия «Was machst du mit dem Knie, lieber Hans»; солдат вел себя безукоризненно. Она равнодушно разглядывала серебряный шеврон на его рукаве. Танец закончился, и он проводил ее на место, но стоило ей только сесть, как вновь заиграла музыка и он коротким кивком снова пригласил ее на танец, еще более захватывающий. Мало-помалу образы из детства растаяли, и она переключила внимание на солдата. Его лицо внушало доверие — лицо "человека, а не военного, отметила она, не испытывая при этом к нему ни малейшего интереса.

Повернув голову, она наткнулась взглядом на огромную фотографию норвежских фьордов, висевшую на стене. Неужели они кичатся своими победами?

— Они идут здесь в ногу со временем, — сказала она хмуро, указывая глазами на стены.

— С таким же успехом здесь могли бы висеть мосты через Молдау, — добавил он.

Анну удивил его акцент.

— Откуда вы? Остмарк?[61]

— Из Австрии, — поправил он с учтивым кивком.

— Но там же одни опереточные солдатики, у которых ружья заряжены не пулями, а красными розами.

Его лицо окаменело.

— В Чехословакии нам было не до смеха и не до песен.

— Быть солдатом, как я понимаю, не ваша стихия.

— Меня призвали в армию, — улыбнулся он. — Гораздо с большим удовольствием я бы остался дома, в Вене… с розой в ружье.

Он произносил слова нараспев, как если бы обращал все сказанное в шутку. Крепче прижав ее к себе и всецело отдаваясь танцу, он принялся кружить Анну по танцплощадке и в завершение торжественно проводил до места. Церемония повторялась из раза в раз — оркестр возобновлял игру, а ее партнер — свое приглашение. Около половины двенадцатого он извинился: в полночь надлежало вернуться в казарму.

— Могу я снова вас увидеть? — спросил он. — Прошу прощения, я даже не представился. Мартин Гросали.

— Можете мне позвонить, — сказала она равнодушно, — пять-два-один-три нуля.

— Вы серьезно? — он неуверенно на нее посмотрел.

— В каком смысле?

— Такой странный номер.

— Уж не считаете ли вы, что я его выдумала? — сказала она обиженно.

Покраснев, он нагнулся, чтобы поцеловать ей руку.

— Ich küße Ihre Hand, madame,[62] — с иронией сказала Анна, убирая руку.

Солдата не отпугнул ее сарказм. Спустя два дня он позвонил Анне, и та не нашла подходящего предлога, чтобы отказать ему в свидании. Они встретились в кафе на Старом рынке, дождь лил как из ведра. Ее охватило чувство отчуждения и неловкости, как только они сели друг напротив друга без спасительной возможности забыться в танце. С бравадой школьника он взял всю ответственность за встречу на себя. Он рассказывал ей о Вене, живописуя все ее достопримечательности: дворец Шёнбрунн, рынок Нашмаркт, парк Пратер, дом, где родился Шуберт, жилище Моцарта, дом Гайдна. Он пылко и красочно воссоздавал свой родной город, прогуливаясь с ней по его улочкам, — вовсе не с целью обольщения, а дабы отстраниться от того, что неуклонно надвигалось на них всех. Анна, хотя и считавшая себя непричастной к происходящему в мире, тоже ощущала это напряжение. В какой-то момент солдат не выдержал.

— И вот мы стоим здесь, — вздохнул он, — напротив французов, со всей этой техникой. Зачем? Надеюсь, что всему этому фарсу скоро придет конец и мы сможем вернуться домой.

Они продолжали встречаться. Он заезжал за ней домой, и все называли его приятным, благовоспитанным молодым человеком, что ее сильно раздражало. Она осыпала его колкостями, а он открыто этим наслаждался. Она подтрунивала над его произношением, его галантностью, его австрийским происхождением. Однажды они отправились на танцевальный вечер в ратушу. Когда вечер подходил к концу, Анна потащила его к выходу:

— Пойдемте, больше нам здесь делать нечего.

— Нет-нет, они еще сыграют пару мелодий, — заверил он ее. — Поспорим? Если я выиграю, то переходим на «ты».

Он выиграл. Они молча возвращались по вымершим аллеям пригорода, месяц мелькал среди облаков, пахло молодой зеленью. Не могу же я вот так просто называть его на «ты», думала Анна. На нижней ступеньке крыльца он внезапно поцеловал ее, словно наперекор какому-то внутреннему голосу, всю дорогу запрещавшему ему сделать это.

— Вы плачете… — испугалась Анна.

— Не «вы»… «ты», — поправил он.

В таких обстоятельствах у нее не хватило духу с ним распрощаться и оставить плачущего солдата на пороге дома. И хотя больше всего ей хотелось оказаться наконец в своей комнате и поразмышлять обо всем за закрытой дверью, она повела его в парк, к каменной скамье, словно нарисованной в лунном свете на фоне тисовой изгороди. Они присели. В голове крутились фрагменты из фильмов и книг, персонажи которых по обоюдному желанию вступали в следующую фазу отношений: объятия, объяснения в любви… однако рыдающий поклонник там не встречался. Даже собственные слезы Анна считала проявлением слабости, а уж от мужчины она такого и вовсе не ожидала. В последний раз, вечность тому назад, она плакала от гнева, унижения и боли. Вероятно, у солдата были другие на то причины — спросить она не решалась. Он держал ее за руку и спокойно смотрел на спящий дом. Настороженность исчезла, и Анной вдруг овладела сонливость.

— Как же хочется спать, — зевнула она.

— Ложись, — прошептал он. — Клади голову мне на колени.

Она без колебаний растянулась на скамейке и, опьяненная солдатским запахом, тут же задремала.

Пока она спала, серп луны переместился на другую сторону небосвода. Анна проснулась в сладкой истоме и с чувством абсолютного доверия, какого не испытывала с детства. Тайком она рассматривала своего кавалера. Его неподвижная поза напомнила ей умирающего солдата в доме дедушки, глядящего на спускающегося с небес ангела. Казалось, он без слов разговаривает с кем-то незримым. Но вот он сглотнул, его кадык дернулся, и мужчина снова приобрел земные очертания. Анне стало неловко за свои тайные наблюдения, и она позвала его по имени. Он наклонился к ней.

— Никогда не думал… — сказал солдат, прикоснувшись пальцем к ее губам, — что на свете есть такая красота — девушка, засыпающая на твоих коленях.

— Разве я не говорила, — Анна, однако, не потеряла рассудок от его слов, — что ты Rosenkavalier.[63]

Последующие дни все ее мысли были заняты только солдатом. То, что он был таким близким и одновременно загадочным, разжигало ее любопытство. Пути назад, похоже, не было; в Троицын день они договорились устроить пикник на Драконовой горе. Однако дракон их не дождался. Он очнулся от двадцатилетнего сна, потянулся, зевнул, проверил, блестит ли должным образом чешуя, поточил когти о скалу, разверзнул пасть, чтобы проверить механизм испускания огня и серных паров, после чего, размахивая хвостом и выпятив грудь, спустился с горы — в западном направлении.

Девятого мая зазвонил телефон.

— Тебя, — сказала Ханнелора.

Анна подняла трубку. На другом конце провода солдат выдохнул:

— Все отпуска отменены.

Тревога, подъем. Он перелез через ограду казармы, чтобы только добраться до телефона и позвонить ей, ему следовало немедленно возвращаться — если его поймают, то расстреляют на месте. После их разговора она еще долго стояла с трубкой в руке. Война больше не маячила на горизонте. Она накрыла ее с головой, свила гнездо в ее груди; слезы сами собой катились по щекам.

— Да уж, — сказала фрау фон Гарлиц, — это война.

Это лаконичное утверждение совершенно выбило Анну из колеи. Годами сдерживаемые слезы потекли ручьем — она прочла множество книг и понимала, что просто пополнила многомиллионную армию женщин, веками провожающих мужчин на фронт, тысячи раз это было описано и воспето, и все же ее горе было исключительным и самым страшным. Вновь она оказалась бессильной перед реальностью, но в этот раз беспомощность касалась двоих.

Первое письмо пришло по полевой почте из Бад-Годесберга.

«Я сижу в гимнастическом зале, передо мной стоит свеча, у меня есть карандаш и бумага, и я пишу тебе, потому что беспокоюсь. Пожалуйста, дай о себе знать».

Так началась их многолетняя переписка. Она пережила военные кампании в Бельгии, Франции, России и закончилась последним письмом, написанным не его рукой. Именно на бумаге по-настоящему раскрылась и их любовь с присущей этому чувству самоотверженностью: «у меня все хорошо…»

— Французы наступают!

Фрау фон Гарлиц со своей свитой снова бежала на восток. Анне и Ханнелоре поручили присматривать за домом. Дверь бомбоубежища, дальновидно построенного еще в 1934 году, больше не запиралась на замок.

Бассейн, согласно предписанию, был всегда наполнен водой для тушения пожара. Все было предусмотрено.

Словно единственные оставшиеся в живых после кораблекрушения, они дрейфовали в океане кофе, чая, вина и яблочного ликера, вредных для здоровья (артроз!), но полезных для души. Теплое течение несло их к новым, неизведанным горизонтам, но они ни разу не приставали к берегу. Воскресенье продолжалось. Они заказали обед. Вместо того чтобы на больных ногах исследовать окрестности Спа, они пустились в путешествие по прошлому, невзирая на то что шанс подорваться на мине постепенно возрастал.

Лишь по прошествии многих лет дети Лотты узнали, что война началась 10 мая 1940 года. Однако для немцев она началась гораздо раньше, в сентябре тридцать девятого, а может, в 1933 году, когда к власти пришел одержимый художник-дилетант. Десятого мая ее семья ни на секунду не отходила от радиоприемника. Лотта смотрела на улицу сквозь высокое окно. Неправдоподобные события, о которых бесстрастным голосом вещал диктор, казались еще нереальнее на фоне безоблачного голубого неба. Парашютисты? Бомбардировки аэропортов? Немецкие войска, беспрепятственно перешедшие границу?

Немецкая армия быстро наступала. Слухи и факты теснили друг друга: немецкие парашютисты маскировались под почтальонов и жандармов, страна кишела шпионами, королевская семья бежала за границу, Роттердам пылал. Немцы угрожали разбомбить и другие города. Голландские солдаты защищались из последних сил. Маленькая Голландия была все же не настолько мала, чтобы спрятаться от бомбардировщиков, с которых она была видна как на ладони.

Капитуляция обманула надежды, но в то же время развеяла страхи. Города остались целы, оккупанты вели себя прилично: никакого мародерства, изнасилований, резни, часто описываемых в книгах. Зато привычной частью уличного пейзажа стали марширующие колонны, и эхом отзывались в домах грохочущие сапоги и военные песни. По пути к учительнице пения Лотта наткнулась на группу немцев, перегородивших велосипедную дорожку. Настойчиво, но тщетно сигналя, она свернула на проезжую часть, чтобы их объехать. Один из солдат, удивленный подобным нахальством, побежал за ней и попытался ухватиться за багажник ее велосипеда. Лотта встала на педали, чтобы прибавить ходу, кровь пульсировала в висках, а вслед ей летели крепкие выражения — она будто вновь услышала вопли и стрельбу в ночи. Преследователь увеличивался в размерах, разбухал, превращаясь в чудище, которое хотело ее догнать, вернуть на место и наказать. Лотте удалось уйти; она рискнула обернуться, лишь когда миновала три улицы и больше не слышала за собой улюлюканья.

Музыка служила хорошим средством в борьбе со злыми силами. С недавних пор во время выступлений хора по радио им аккомпанировал одаренный студент консерватории Давид де Фриз. Лотта попросила его помочь ей при разучивании малеровских «Песен об умерших детях», чтобы одолеть труднейшую вокальную партию. Несколько раз в неделю они встречались у нее дома и вместе испытывали чарующую силу боли, превратившейся в красоту:

Быть может, они теперь гуляют

И скоро перед домом опять замелькают…

Как светел день! Дай мне вздохнуть!

Им надо свершить далекий путь!..

Ну да — они теперь гуляют

И путь свой вновь домой направляют![64]

Песни наполняли ее какой-то неизбывной тоской — чистый голос вырывался даже не из груди, а из всего ее тела. Переполненная музыкой и этим неясным томлением, она смотрела на профиль своего аккомпаниатора, глубоко погруженного в игру, будто отождествляющего себя со скорбящим отцом. Чувство не исчезало с последней нотой, музыка еще звучала в ушах, они поворачивались друг к другу, боясь разрушить чары и раствориться в повседневной жизни. Каждый раз он все дольше мешкал, прежде чем убрать ноты в сумку, становясь в такие моменты легкой добычей для отца Лотты, который демонстрировал ему свои новейшие музыкальные приобретения.

Чтобы не превратиться в анемичного, болезненного музыканта, каким был Шопен, он увлеченно занимался парусным спортом. Как-то раз, солнечным летним днем, он взял на прокат яхту и пригласил Лотту на прогулку по озерам Лоосдрехта. Обучая ее азам парусного дела, он пел дифирамбы ее отцу: какой милый человек, а уж какую впечатляющую установку соорудил! Ей не хотелось его разубеждать. Жаль было портить такой прекрасный день: волны в синкопированном ритме плескались вокруг лодки, ветер покрывал мурашками кожу, а солнце снова ее согревало; длинные пальцы загорелого аккомпаниатора на этот раз не танцевали по клавишам, а искусно управлялись с канатами, гиком и штурвалом.

Хвалебные оды отцу Лотты были прелюдией к сетованию на собственного родителя. Когда-то начавший свою карьеру в качестве кантора в синагоге, он не устоял перед соблазном выйти на эстраду. Его отец пользовался известностью у широкой публики в Голландии и Германии, где были даже выпущены пластинки модных мелодий в его исполнении. Слава принесла с собой как радость, так и переживания. Молодые женщины теснились у входа в гостиницу, где он жил; в шелковом халате, с охлажденной бутылкой шампанского он ждал, пока самой красивой его поклоннице удастся проскользнуть к нему в номер. Вину перед недужной женой он искупал, задаривая ее кричащими драгоценностями. Отец Давида считал, что несет в своем творчестве нравственное, жизнеутверждающее начало: люди покидают его концерты окрыленными — а это главное. Давид, сопровождавший отца во время гастролей, на следующее утро обычно пересаживался в соседнее купе, не в состоянии больше выносить его присутствие. Ему было невмоготу; закрывая глаза, он мечтал тихо жить в Палестине и изучать медицину. Каждое путешествие заканчивалось отцовским покаянием. До слез расстроенный отчуждением единственного сына, он умолял его о прощении, обещая взамен золотые горы. «Я подарю тебе яхту, — заклинал он Давида, — дождемся только окончания войны».

Лотта, болтавшая ногами в воде, еще не знала, что упомянутый воображаемый парусник станет символом того, что будет отбрасывать тень на всю ее дальнейшую жизнь. Того, что никак не вязалось с безоблачным небом, надутыми белыми парусами и совместным нырянием в озеро, где они впервые украдкой прикоснулись друг к другу — вода служила надежным прикрытием.

Только-только начавшаяся война уверенной поступью продвигалась вперед, ощущаясь уже и на бакалейном уровне. Карточная система охватывала все новые продукты; поначалу мать Лотты не испытывала неудобств — они жили далеко от магазинов, поэтому в доме были внушительные запасы съестного. Ящики с китайским чаем она покупала у бывшего солдата колониальной армии, парное молоко — на соседней ферме, хлеб пекла сама. Мать не разделяла всеобщую манию накопительства, впрок покупая лишь жидкое мыло. Обязанность затемнять окна не требовала никаких дополнительных усилий — обходились шторами из конского волоса. В июне Тео де Зван был освобожден из лагеря военнопленных. Боевые действия прошли мимо него: они стояли в Лимбурге, где ничего не происходило.

— Он наверняка зарылся в стог сена, — сказала его теща, — и сидел там до тех пор, пока не развеялся запах пороха.

3

Сытный обед заставил их выйти на свежий воздух. Дрожа от холода, Лотта подняла воротник — дул пронизывающий восточный ветер. Анна, обладавшая основательным защитным жировым слоем и потому не столь подверженная влиянию погодных условий, бодро шагала по парку Семи часов. Он уже опустел, торговля свернулась. Пожелтевшие бамбуковые стволики высотой в человеческий рост потрескивали на ветру. «Оживут ли они весной?» — поинтересовалась Анна. «Обязательно», — заверила ее Лотта, добавив любопытную деталь: раз в сто лет бамбук расцветает по всему миру одновременно. Небылица, подумала Анна, однако признала, что есть растения, цветущие всего одну ночь, когда этого никто не видит.

Они добрались до небольшого памятника из натурального камня, стоящего у отвесной скалы, которая с севера будто отгораживала Спа от внешнего мира. Он посвящался проектировщикам прогулочных маршрутов в окрестностях Спа. На нем были перечислены все имена — от графа Линдена-Аспрмонта (1718 год) до Джозефа Сервэ (1846-й). У подножья был устроен маленький бассейн с замерзшей сейчас водой, по обе стороны которого с запрокинутыми головами сидели медные лягушки; летом из их разинутых пастей, скорее всего, били фонтанчики. У Анны возникло странное ощущение, что они сами похожи на этих лягушек, отделенных друг от друга льдом и с нетерпением ждущих оттепели.

Они дружно повернули направо, вышли на проспект Королевы Астрид и чуть позже оказались перед железной оградой у здания Музея города вод. Переглянувшись, они зашли внутрь. Старая женщина, скрючившись за столом, заваленным художественными открытками, продавала билеты. Ее лицо, круглое и красное, похожее на сморщенное яблоко, было покрыто паутиной морщин. Однако ее глазки-бусинки блеснули, когда костлявой рукой она протягивала им билеты. Анна попросила путеводитель по музею — часовой механизм на мгновение забарахлил, затем голова отчаянно закивала, и перед ними появилась выцветшая копия.

— Позор. — прошептала Анна, — заставлять работать столетнюю старуху.

Они вдруг почувствовали себя необыкновенно молодыми и бодрым шагом переступили порог первого музейного зала. В освещенных витринах выставлялась обширная коллекция «безделушек», предметов, которыми на протяжении многих веков пользовались курортники: шкатулки, табакерки, кувшины, трости с головой Наполеона или диких зверей, футляры для часов, игральные карты, изящная мебель, расписанная и вырезанная из распространенной здесь породы дерева, которое с гордостью именуют «Bois de Spa»,[65] будто речь идет о сорте мрамора. Идиллические картины импозантных любителей прогулок, в париках или без оных, в кринолинах, на тропинках, проложенных Линденом-Аспрмонтом и Сервэ, вызывали у Лотты возгласы восхищения. Анну же раздражали никчемные побрякушки, а в их филигранной росписи она усматривала эксплуатацию труда низко оплачиваемых ремесленников. Она держала путеводитель на большом расстоянии от глаз и громко, с режущим слух акцентом, зачитывала его содержание.

Задолго до того, как Спа получил свое нынешнее название, Плиний Старший нахваливал целебные свойства воды, которая била здесь ключом. С того дня, когда лекарь Генриха Восьмого предписал своему августейшему пациенту пить эту воду, слава Спа покатилась по всей Европе, а плоские бутыли с водой в оплетке из ивовых прутьев разошлись во все концы света. В 1717 году город удостоил своим посещением царь Петр Первый. Его примеру последовала европейская аристократия. Государственные мужи, известные ученые, художники, персоны королевских кровей прогуливались от фонтана к фонтану — с тростью в одной руке и кувшином в другой — и жадно пили чудодейственную воду, которая, по слухам, излечивала даже от любовных мук. Местные жители называли их «бобелинами». Бобелинам надлежало строго держаться одного-единственного правила, а именно: не заниматься серьезными делами. Покой, гармония, раскрепощение — вот что являлось залогом выздоровления. Среди гостей Спа значились известные имена: Декарт, шведская королева Кристина, маркграф Бранденбурга, герцог Орлеанский, Полина Бонапарт…[66] Анна обмахивалась путеводителем, как веером. Пфф… естественно, подобное лечение могли позволить себе только богачи, времени у них было хоть отбавляй, пока их слуги горбатились на них. Удивительно, что они вообще заболевали, с раннего детства отменно питаясь, занимаясь спортом, не тягая тележек с навозом…

Пропуская мимо ушей филиппики своей сестры, Лотта склонилась над шкатулкой с изображением двух дам в зашнурованных корсетах и широкополых шляпах с развевающимися перьями.

— Посмотри-ка, — она дернула Анну за рукав, — какая изысканная мода, до чего женственный силуэт, воистину то были женщины с чувством стиля…

— Еще бы, — выпалила Анна, — это же было частью их воспитания. Я много лет на них работала и вижу их насквозь. Стиль — лишь фасад, а, в сущности, они ничуть не лучше нас с тобой. Лично я чувствую себя человеком более высокого уровня по сравнению со всей этой так называемой знатью.

Лотта тащила ее за собой от одной витрины к другой. Сестринские нападки на аристократию не портили ей удовольствия. Она наслаждалась диковинными безделушками, которыми окружал себя бомонд, — вчерашняя жизнь отличалась гораздо более ярким колоритом, чем жизнь сегодняшняя. Когда они вновь оказались в вестибюле, старуха заснула, а может, вообще умерла. Сестры покинули музей, а через два квартала ветер загнал их в знакомую кондитерскую, где они заняли привычные места под уродливым чугунным канделябром и заказали «волшебство», на сей раз с кокосом.

После французской кампании семейство фон Гарлицев вернулось домой. Фюреру вновь ловко удалось провернуть свое дельце! Шампанское текло рекой, хмель победы длился вплоть до первого налета английских бомбардировщиков на Кельн. Анна училась плавать — она лежала на спине в воде бассейна, предназначенной для тушения пожара, и смотрела сквозь ресницы на голубое небо. Невесомость… Не существовать, но все же быть… Хоть на миг выкинуть из головы, что Мартин со своей частью находится в Польше. Сейчас их первые свидания походили скорее на сон, чем на реальность. Лишь в своих письмах, посланных по полевой почте, он приобретал облик обычного человека. Это проявлялось в выборе слов, в его наблюдениях: дерево в Одрзивоте, которому не меньше тысячи лет; позолоченная барочная церковь в деревне, где свиней больше, чем людей; старичок с обветренным лицом, прошепелявивший три слова на немецком и бивший себя в грудь, — ведь его предки стояли на баррикадах с Гарибальди; местечко с сотнями озер, отражающих небо, так что в конце концов не знаешь, что где находится. О военных действиях он не упоминал, зато предлагал ей руку и сердце — с венским размахом и изяществом. С того самого момента, как он увидел ее на противоположной стороне танцплощадки, в синем платье, лишенную всякого кокетства, наоборот, даже с чуть агрессивным выражением лица, мол, «соблюдай дистанцию», он понял, что нашел свое счастье. Во время следующего отпуска он собирался попросить благословения у ее отца. Отец умер, возразила она. Тогда у опекуна? Она и того мысленно похоронила. Но он же должен у кого — то просить ее руки? Его упрямство в этом вопросе показалось ей старомодным, но трогательным, и она предложила, чтобы эту роль взял на себя дядя Франц. Мысль о замужестве была столь невероятной, что иногда она просто смеялась вслух. Я выхожу замуж, говорила она сама себе. Как если бы это касалось кого-то другого. В то же самое время она старалась проникнуться всей серьезностью предстоящего события, известного своими стереотипами: одно тело, одна душа — пока смерть не разлучит нас… Она больше никогда не будет одинока, навсегда соединив свою судьбу с судьбой Мартина, в практическом и метафизическом смысле. Больше не камеристка, но жена. Однако чувство смирения перевешивало при этом все остальное — чему быть, того не миновать.

В один прекрасный осенний день Мартин, целый и невредимый, сошел с поезда. Локомотив выпустил облако дыма, повисшее под перекрытием перрона; кашляя, она позволила себя обнять. Он отпрянул на расстояние вытянутых рук, чтобы хорошенько ее рассмотреть. Она испугалась. За время своего отсутствия он превратился в фантом. На бумаге он был таким родным, словно знал ее с детства, ни одна мелочь не казалась ему пустяком. Теперь же в мгновение ока все изменилось: старый друг из писем растворился в воздухе, уступив место солдату с загорелым лицом и блестящими глазами. Дабы скрыть свое смущение, Анна, продираясь сквозь плотную людскую массу, прокладывала для него дорогу к выходу.

Повариха, служанки, гувернантка, прачка — он вновь сразил всю прислугу в доме галантностью, безукоризненностью манер и редким сочетанием природного благородства и мальчишества. Услышав сообщение о готовящейся помолвке, они зауважали Анну пуще прежнего. Фрау фон Гарлиц забронировала для них два номера в маленькой гостинице в Айфеле; после всех этих месяцев разлуки и неизвестности они заслужили свидание в безмятежной обстановке, считала она.

Поезд мчался на юг, пересекая огненно-осенний пейзаж. Племянник владельца гостиницы, сам только что вернувшийся с фронта, подвез их с вокзала на каком-то разбитом драндулете, долгие годы хранившемся в качестве музейной реликвии и теперь заменившем конфискованный автомобиль. Треск колес, запах леса и неизвестность. Всякий раз за поворотом Анна боялась увидеть монастырь — на вершине холма, рядом с замком фон Цитсевица. Однако профиль Мартина вернул ее обратно в сороковой год — времена изменились, не стоит оглядываться назад. Под его защитой ее могли везти куда угодно. Если до сих пор она бежала от реальности в мир литературных фантазий, то сейчас, когда каждый бугор на грунтовой дороге бросал ее в объятия Мартина, она чувствовала, что примиряется с реальной жизнью и даже влюбляется в эти дорожные рытвины.

В гостинице царила приятная атмосфера былой роскоши. Будучи единственными гостями, они ужинали в поблекшем обеденном зале в компании невидимой элиты, шептавшейся за отдельно стоящими столиками среди пыльных пальм. Владелица отеля постоянно следила за радиосводками о надвигающейся по морю в сторону Германии ночной угрозе. Вместо приглушенных звуков оркестра ужин периодически сопровождало знакомое стрекотанье и следующее за ним сообщение о приближающейся опасности. Они твердо решили, что никаким напастям не позволят испортить их единственный вечер. Женщина проводила их в номера, недвусмысленно располагавшиеся в противоположных концах длинного коридора, словно поддерживая равновесие крайне чувствительных весов.

Чуть позже в дверь ее комнаты постучали, и он удивил ее бутылкой игристого вина, которое они легкомысленно быстро выпили, сидя на краю кровати. Война стерлась из их сознания. Удалившись от мира и от времени, в чужой комнате, среди предметов, виденных тысячами других людей, они внутренне раскрепостились. С головокружительной легкостью воспарив над землей благодаря вину, они робко прикоснулись друг к другу. Дрожащими пальцами он принялся снимать с нее одежду, аккуратно вешая ее на стул. Трясясь от холода, они забрались в кровать и накрылись одеялом.

— Ich habe noch nie mit einer Frau…[67] — признался он ей на ухо.

Его эрекция, похоже, хотела напомнить ей о чем — то, предупредить, разбудить рефлекс, не имевший ничего общего с тем, что происходило здесь и сейчас. Она лежала, не двигаясь, в тумане смутных воспоминаний, пока он исследовал губами ее тело. Он мог делать с ним все, что хотел, оно ничего не стоило, его прелестями всегда распоряжались другие…

— Небо, Мартин, посмотри на небо! — Анна подняла голову с его груди.

Они вскочили с постели и подошли к окну. На севере, за холмами, пылало красное зарево. Раздавалось приглушенное грохотание, похожее на надвигающуюся грозу или барабанную дробь. Анна почувствовала чудовищное отвращение к нарушителю порядка на горизонте и к неумолимому работодателю Мартина, который в любую минуту мог вызвать его из отпуска.

— Это и без нас будет гореть, — сказала она. — Пошли.

Резким движением она задернула шторы и потянула его за собой к кровати, над которой Лорелея, сидя на роковой скале, расчесывала свои льняные, волосы.

Метровой высоты гора обломков заблокировала трамвайные пути, пассажирам пришлось выйти и продолжить свой путь пешком, карабкаясь по извилистым тропинкам, появившимся всего несколько дней назад. Маршрут пролегал через сгоревшие жилые кварталы с покосившимися домами. Анне пришла на ум строчка из стихотворения Шиллера: «И в пустых оконных рамах ужас жгучий…» В одном уцелевшем окне колыхались занавески, чуть дальше сквозь разрушенный фасад, словно в игрушечном домике, виднелись комнаты, жильцы которых не вернулись, чтобы повесить на место рухнувшую на рояль люстру. Они заблудились в этом хаосе, и мужчина с потным лицом, расчищающий улицы от обломков, указал им дорогу. Жизнь возвращалась в привычную колею — на смену отголосков взрывов, обваливающихся зданий, моря ревущего огня, испуганных криков и плача вернулся обычный городской шум. Это казалось странным. С полными сумками люди просто перешагивали через обломки, под которыми, возможно, еще лежали их соседи.

Тетя Вики от страха растеряла всю свою болтливость; дядя Франц был, по обыкновению, спокоен и сдержан — даже если бы начали бомбить его больницу, ему надлежало сохранять присутствие духа. Во время ужина он бросил на Анну одобрительный взгляд: молодец, девочка, парень хоть куда. Лицо тети Вики тоже сияло от удовольствия: вежливый и внимательный Мартин с молоком матери впитал, как нужно обходиться с женщиной. В честь австрийского гостя дядя Франц ставил опереточные арии, пока «Mein Liebeslied soil ein Walzer sein»[68] не прервали звуки сирены. Отработанным движением тетя Вики устремилась в детскую, схватила с постели спящего ребенка и побежала в подвал. Они спокойно последовали за ней и уселись, найдя свободное место в углу. Суматоха, торопливые шаги, голоса. Анна в ужасе посмотрела на газопроводные и канализационные трубы, представляя себе, как в случае бомбежки все они утонут в месиве экскрементов. Подобная перспектива была отвратительна, и она втайне молилась, чтобы в первую очередь взорвался газопровод. Этот вариант ее устраивал; всякий раз, когда мысли о канализации угрожали взять верх, она заново исполняла ритуал заклинания газопровода. Ребенок тети Вики мирно спал; было немыслимо, что кто-то намеревается убить ангелочка с белокурыми волосами и чуть подрагивающими веками. А может, он служил талисманом, оберегающим всех, кто находится от него в непосредственной близости? От одного его вида Анне самой захотелось спать. Она прижалась к Мартину и задремала. Земля дрожала, но она продолжала мирно спать.

— Разбуди ее! — вскричала тетя Вики, обеспокоенная мыслью, что взрослый человек встретит смерть во сне.

Сквозь полудрему Анна слышала голос Мартина:

— Пусть спит, какая разница?

Снова толчки. Рука Мартина обнимала ее, она была в безопасности.

Перед лицом постоянной угрозы английских эскадрилий фрау фон Гарлиц окончательно переселилась в поместье своих родителей в Бранденбурге. Хотя ее собственный дом находился далеко от центра, на другой стороне Рейна, граничащий с парком химический завод служил притягательной мишенью. Мартин вернулся в Польшу, Анна же опять осталась сторожить поместье, одна-одинешенька, в безысходном праздном

9-5909 ожидании — чего? Оставленная всеми во вражеском стане, она взволнованно ходила туда-сюда по дому. Даже библиотека не спасала, Анна могла лишь рассеянно перелистывать страницы. Воображения хватало только на то, чтобы представлять, какой может быть смерть, подстерегающая солдата на поле боя. Она с неисчерпаемой фантазией мысленно набрасывала трагичные сценарии возможного развития событий в далекой Польше. Дабы взять себя в руки, Анна решила помыть старинные шкафы и затем принялась фанатично их натирать. За шкафами последовали балки — все должно было блестеть. С наступлением темноты она спускалась в шикарно обставленное бомбоубежище, отгоняя мысль о том, что сходит в собственную могилу, растягивалась на ватном матрасе, скрещивала на груди руки и закрывала глаза.

В конце зимы ей приказали запереть дом и переехать к хозяевам на восток. Чтобы не оставлять добро волкам на растерзание, она убрала в шкафы столовое серебро, хрусталь, сервизы и прочие ценные вещи, заперла их, а большие железные ключи приклеила пластырем снизу. Анна сняла с карнизов шторы, свернула их и спрятала вместе с дорогим бельем. Затем вышла, чтобы в последний раз посмотреть на дом с фасада. В свете тусклого мартовского солнца, с голыми окнами, он выглядел хрупким и призрачным. Анна оставляла его на ничьей земле, пустым, безжизненным, холодным. В отличие от дома, пригвожденного к этому месту, сама она чувствовала себя вырванной с корнями: в который раз она меняла адрес — череда приездов и отъездов, привязанностей и разлук становилась все длиннее. С чемоданом в каждой руке Анна шагала по аллее к трамвайной остановке. В Кельне она села на поезд, который должен был отвезти ее на новое место.

При первом знакомстве с Берлином Анну поразила грубость его жителей. Вымотанная поездкой, сгибаясь под тяжестью чемоданов, она остановила на перроне двух прохожих.

— Простите, пожалуйста, вы не скажете, где находится Силезский вокзал?

Кинув на нее презрительный взгляд, как на побирушку, мужчины поспешили дальше. Анна поймала другого пассажира. На этот раз она опустила «Простите, пожалуйста», но все равно не успела даже договорить, как он, качая головой, удалился. Наплевав на вежливость, она закричала: «Силезский вокзал!» Ее голос отозвался эхом под кровлей перрона. Похожий на гангстера мужчина в фетровой шляпе, усмехаясь, остановился:

— Так это же прямо у вас под носом, что, не видите?.

Он кивнул в сторону таблички, на которой большими буквами указывалось нужное ей направление.

Родовой замок стоял на реке Одра, среди земельных угодий с извилистыми тропинками и прудами, семейной часовней и заросшими мхом надгробными плитами, спрятавшимися в тени елей и тисов. Украшенное фронтоном крыльцо с белыми колоннами делило фасад на две симметричные половины. Неоклассическая строгость вполне уживалась с южной желтой лепниной и свободно разгуливающими вокруг террасы гусями. Анну тут явно ждали. Сын фрау фон Гарлиц Рудольф заболел туберкулезом селезенки. Ему требовался ангел-хранитель, в обязанности которому вменялось день и ночь следить за строгой диетой и покоем, а также разгонять тоску семилетнего мальчика чтением. Изолированный от сверстников, он замкнулся в своей болезни, подрывающей не только здоровье мальчика, но и планы его дедушки, у которого он был единственным наследником мужского пола. Каждый день, подкручивая концы своих белых усов, старик справлялся о внуке, и каждый день Анна вынуждена была запрещать ему приносить ребенку конфеты. Так, постепенно, ангел-хранитель превращался в тюремщика. Дяди, тети и двоюродные сестры, тайком таскающие ему лакомства, дабы побаловать мальчика, измученного жесткой диетой, на самом деле лишь приближали его смерть. Она читала ему вслух любимые книжки, стараясь отвлечь от мыслей о запретных сладостях, а самой забыть о письме, которое она ждала из Польши. Да уж, в чем она преуспела, так это в ожидании.

Между тем Анна получила ответ на вопрос, почему имя ее отца так магически подействовало на фрау фон Гарлиц. Она напрямую спросила об этом графа фон Фалкенау.

— Йоганнес Бамберг… да… никогда его не забуду… Выдающийся молодой человек, преданный своему делу и изобретательный… Это был талант по части разного рода нововведений, которые повышали эффективность нашего предприятия… — Он задумчиво посмотрел на Анну. — Внешне вы на него не похожи, но я подмечаю в вас тот же энтузиазм и неподкупность… К сожалению, мы недолго сотрудничали с вашим отцом… Помнится, ему предложили другую работу… Он был социалистом, м-да, это было его дело… Замечательная личность, этот Бамберг…

— Вы первыми начали бомбить города, — сказала Лотта. Ее раздражала манера Анны делать из жителей Кельна жертв. Стоило только вспомнить бомбежки Роттердама или Лондона, как ее сочувствие превращалось в лед.

— Да, бесспорно, зачинщиками были мы, — сказала Анна.

— Тогда нечего удивляться, что вам нанесли ответный удар.

— Мы не удивлялись, мы испугались — так же как и жители Лондона, битком набившиеся в бомбоубежище. Этот страх универсален!

— С той лишь разницей, что вы сами были во всем виноваты. Вы сами выбрали себе режим, который не останавливался ни перед чем.

Анна вздохнула. Положив пухлые руки настол, она наклонилась вперед и устало посмотрела на Лотту.

— Я ведь тебе объяснила, на что прельстился нищий глупый народ. Почему ты не можешь этого принять? Так мы ни на шаг с тобой не продвинемся.

Лотта пригубила пустую кофейную чашку. Она чувствовала, как в ней закипает ярость, — ей тут еще и урок преподают! Какая самонадеянность!

— Я обстоятельно расскажу тебе, почему я не могу этого принять, — сказала она язвительно, — может, и ты, в свою очередь, что-нибудь да намотаешь себе на ус.

Замерзшую воду, которая еще полгода назад плескалась о киль лодки, рассекали теперь их фризские коньки. Крест-накрест взявшись за руки, они гармонично скользили по льду, как бы слившись воедино. Мимо проносились покрытые инеем тростниковые заросли и ивы, стоявшее низко солнце медленно краснело. Лотта споткнулась о трещину на льду, Давид ее подхватил. Они стояли друг против друга, вихляя на узких коньках; он поцеловал ее в замерзшие губы.

— Снежная королева… — прошептал он ей на ухо, — что бы ты сказала, если бы мы обручились…

— Но… — начала было Лотта.

Она оторопело на него смотрела. Он засмеялся и поцеловал ее в кончик носа, окоченевший от холода.

— Подумай об этом… — сказал он.

Он схватил ее за руки, и они продолжали чертить зигзаги по льду. Поднимался туман, микроскопические водные частички окрашивались в цвет заходящего солнца. Холод пронизывал до костей. На ум пришла строчка из малеровского цикла: «В такую непогоду я б ни за что не отпустил детей из дома…»

В темноте они возвращались домой на велосипедах. Он попрощался с ней у калитки.

— Я не хотел тебя напугать, — сказал он, — я просто от тебя без ума. — Она дула на руки, он взял их в свои ладони и тер, пока они не согрелись. — Я приду в субботу, — пообещал он, — мы еще поговорим об этом.

— Нет, нет… — сказала она растерянно… — то есть… в субботу я не могу… давай немного подождем.

Он беспечно ее поцеловал.

— Хорошо… хорошо… нам некуда спешить.

Что-то мурлыча себе под нос, он умчался, еще раз обернувшись, чтобы ей помахать.

Несколько дней она ходила сама не своя. Она надеялась, что еще не оформившаяся влюбленность будет длиться до бесконечности, ей нравилось это затаенное, невысказанное и печальное чувство. Такие понятия, как «помолвка», заставляли ее нервничать. И все же она знала, что в конце концов скажет «да». Перед тем как их роман примет стремительный оборот и все вокруг начнут вмешиваться в их отношения, она хотела еще немного понежиться в амбивалентных ощущениях и своем привычном одиночестве. Возможно, он это чувствовал, так как не давал о себе знать.

Иллюзии по поводу того, что с войной вполне можно ладить, пришел конец. В еврейских районах Амстердама произошли столкновения между сеющими беспорядки членами ВА[69] и группами евреев, в результате чего погиб один немец. Двадцать второго февраля начались репрессии: немцы арестовали сотни выбранных наугад еврейских юношей. В официальном сообщении говорилось о «жестоком и зверском убийстве, на какое способны только евреи». Однако нелегально издававшаяся газета «Хет пароол» разрушила этот миф: речь шла об обычной потасовке — у трупа в руке была обнаружена дубинка! Лоттин отец принес домой манифест подпольной коммунистической партии с призывом к сопротивлению против еврейских погромов. «Бастуйте!!! Бастуйте!!! Бастуйте!!!» — обращались они к рабочим. Забастовки, вспыхнувшие в различных частях страны, были подавлены, некоторых забастовщиков немцы расстреляли. Потом снова установилось мнимое затишье.

Именно тогда, когда Лотта потеряла всякое терпение — уж слишком долго длилось его молчание, — ей позвонил отец Давида. Приглушенным голосом он спросил, могут ли они с женой зайти к ней сегодня вечером; им необходимо с ней кое-что обсудить. Кровь хлынула в голову. Почему Давид посылает своих родителей? И это после всех его речей! Он что, сам не мог прийти? Их встречали торжественно — известный певец как никак. Лоттин отец молча пожал им руку, певец грустно улыбнулся, а усы совратителя вытянулись в полоску. Его взгляд скользнул по четырем сестрам:

— И кто же из вас Лотта?

Лотта нерешительно кивнула. Мать Давида поспешила взять ее за руки и легонько их сжала. Не в силах сдержать чувства, она раскрыла сумочку из крокодиловой кожи и достала носовой платок.

— Мы и не знали, что у него была девушка… — сказала она, растрогавшись.

После того как они сели, отец Давида взял слово. Поводом к их визиту послужила открытка от Давида из Бухенвальда, в которой он просил родителей передать привет Лотте, так как не успел с ней попрощаться.

— Бухен…вальд? — пролепетала Лотта.

Де Фриз старший сглотнул и провел рукой по лбу — жест, выражающий безнадежное смирение. Уставившись в пол, он рассказал, что в субботу двадцать второго февраля Давида арестовали в амстердамском еврейском квартале, когда он музицировал со своими приятелями. Внезапно в дом ворвались полицейские и приказали им встать спиной к стене.

— Wer von euch ist Jude?[70] — крикнули они. Ни секунды не раздумывая, еще весь в своей музыке, Давид сделал шаг вперед. Два других еврея из их компании мудро держали рот на замке. Его отвезли на площадь Йохана Даниэла Мейера, где уже столпились десятки других товарищей по несчастью. Без каких бы то ни было обвинений, без суда и следствия, их увезли в Германию, в лагерь.

Мать Давида всхлипнула. Отчаянно озираясь вокруг, отец Лотты пытался говорить бодро:

— Вот увидишь, через несколько месяцев мальчишек вернут домой. Немцы просто хотели наказать их для острастки: чтобы другим неповадно было устраивать беспорядки. Давид здоров, он много занимался спортом… Не так уж плохи у него дела… прочти сама… здесь…

Лотта склонилась над скудными строчками на открытке: «…es geht mir gut, wir arbeiten tüchtig…»[71] Эту открытку он держал в руках. В ней было что-то тревожное — открытка, которой удалось покинуть лагерь и найти дорогу домой, в то время как ее отправитель находился под арестом. И все же она не в состоянии была проникнуться всей серьезностью происходящего. Это было так странно, так нелепо, так бессмысленно, что не укладывалось в голове. Она непроизвольно посмотрела на пианино — ноты еще лежали раскрытыми на той странице, где они остановились. Всем своим существом она противилась мысли о том, что он так просто взял и исчез. На душе стало легче только тогда, когда она представила себе трудовой лагерь, нечто вроде лагеря скаутов, где на открытом воздухе рубили дрова и сажали деревья…

— Мы тоже пошлем ему открытку, — сказал отец Давида, — может, и ты черкнешь пару слов?

«Дорогой Давид…» — написала она мелкими буквами, отыскав свободное местечко. Ручка застыла в воздухе. Она чувствовала за спиной взгляд отца, управляющий ее движениями. Вот бы написать ему на тайном языке, что-то личное, существенное. Ей вспомнилась строчка из песенного цикла, которую она, слегка перефразировав, не раздумывая, положила на бумагу: «Я надеюсь — ты лишь гуляешь, и путь свой вновь домой направляешь…» Пока она перечитывала строчку, ее вдруг охватил неистовый страх. Боже, что она написала? Цитату из печального стихотворения, элегии. Слишком поздно, слишком поздно, чтобы что-то менять. Дрожащей рукой она отдала открытку. Ей стало нестерпимо в комнате, вид родителей Давида ее пугал, да и сочувствие собственных родителей было невыносимо… мир, позволивший исчезнуть ее другу, спирал дыхание. Она резко поднялась и, не проронив ни слова, вышла из гостиной — по коридору, из дома, на улицу. С бешено колотящимся сердцем она упала на ступеньку садового домика. Словно медленно действующий яд до нее дошло нечто, столь же ужасное, как и само исчезновение Давида: двадцать второго февраля он мог бы быть с ней… если бы она захотела.

Несколько недель подряд она истязала себя самоанализом: почему она сразу не согласилась на его предложение… почему взяла время на раздумья… хотела ли она его испытать… подразнить… зачем надо было все затягивать? Она мучила себя вопросами, на которые не могла ответить, вопросами, постепенно превращавшими ее в горгону и неизменно приводившими к одному и тому же беспощадному выводу.

Снова позвонил отец Давида. Они получили вторую открытку, на этот раз из Маутхаузена, с загадочным текстом: «Если я как можно скорее не получу свой парусник, будет слишком поздно…» Он отчаянно воскликнул:

— Он умоляет нас о помощи, мой мальчик, но что я могу сделать? Я бы хотел поменяться с, ним местами-я старый человек, а у него еще вся жизнь впереди…

Лотта тщетно подбирала слова — всякий раз, когда она действительно в них нуждалась, они куда-то пропадали. Если Давид не выживет, то вся идея справедливости превратится в иллюзию, а мир — в царство произвола и хаоса, посреди которого человек с его планами, ожиданиями, надеждами и фантазиями — ничего не значит, он — абсолютное ничто. По ночам в ее снах проплывал корабль с надутыми парусами, озера JIoo- сдрехта разливались до размеров океана, сам Давид, загорелый и сияющий, стоял у штурвала — потом вдруг падал в воду и пытался, окоченевшими пальцами хватаясь за край лодки, подтянуться на борт.

От отца она получила его последнюю фотографию, на которой Давид душераздирающе невинно улыбался в камеру. Наивность стоила ему свободы, а может, даже и жизни. Он оказался в неподходящем месте в неподходящее время — без этой мысли она не могла смотреть на фотографию. Исключительно из уважения к нему она не разорвала снимок. Беззаботно помахав рукой, Давид укатил на велосипеде из ее жизни; это движение руки, вверх-вниз, никак не выходило из ее головы, как будто в нем был какой-то скрытый смысл. А что, интересно, он напевал, растворяясь в темноте?

Музыка ее раздражала. Все эти мелодии, такты, тональности, украшательства казались ей смехотворными — бессмысленная мишура, ложные сантименты. Ее голос перестал брать высокие ноты, а на глубине неуверенно вибрировал. Катарина Мец отправила ее домой:

— Приди-ка ты сначала в себя.

4

Откуда берется и куда уходит вся эта вода? Анна лежала в блестящей медной ванне, на коже оседали воздушные пузырьки — причудливое сплетение чешуек. Бледное скользкое тело было погружено в воду. Наверняка создана хитроумная система водосточных труб, по которым вода из источников попадает в термальный комплекс, а потом выводится обратно — омываемое в течение получаса тело лишь транзит на ее пути. И всю эту воду, текущую незримо и неслышно, точно кровь по жилам, словно насос, выкачивает термальный комплекс-сердце. Интересно, сколько бутылочек минералки требуется на такую вот ванну?

Много лет назад это самое тело сидело в корыте на кухонном полу, а дядя Генрих с издевкой барабанил в запертую дверь: ну и грязнуля же ты, если моешься каждую неделю. Казалось, что в ванной повисла напряженная тишина, как если бы курортники из прошлого боялись себя обнаружить. Какие известные мертвецы нежились в этой ванне? Неужели здесь и поныне витают их мысли, накаляя тишину до предела? То, о чем они думали, вряд ли заслуживает внимания, улыбнулась она сама себе.

Всего один шаг отделял всех этих незнакомых покойников от погибшего друга Лотты. Стыд, гнев, горечь не давали Анне спать. И все же мы, сестры, упрямо убеждала она себя. Разве снисходительность и мудрость не самые верные спутники старости? Если мы вдвоем не в состоянии преодолеть непонимание, то что тогда делать другим? Мир навсегда останется во власти нетерпимости, а каждая война растянется, по крайней мере, на четыре поколения. Конечно, Германия, ворочавшая большими деньгами, добилась-таки примирения, однако хватило одного футбольного матча, чтобы понять — старая вражда еще жива.

Что-то в угле падения света, в зеленом отражении кафеля, в безмятежной уединенности перенесло ее в казино прошлого. Лотта сидела напротив нее в ванне на львиных лапах, а склонившаяся над ними темная женщина (тетя Кейте?) поливала их из синей эмалированной кружки тонкой струйкой холодной воды. По очереди они визжали от наслаждения. Она четко видела перед собой Лотту с мокрыми темными волосами и крепко зажмуренными глазами — образ был f столь ясным, что казался правдоподобнее, чем Лотта, сидевшая напротив нее за столиком днем раньше. Я все еще это помню, подумала она изумленно. И хотя бомбежки не оставили от казино камня на камне, в ее голове оно сохранилось в своем первозданном виде, как если бы и не было всех этих лет.

То, что с нами сотворила история, размышляла она, нельзя мерить на свой аршин. Страдание не разделяет, а соединяет — так же как в свое время соединяла нас радость. Эта мысль, какой бы нелепой она ни казалась, принесла ей облегчение. В этот момент в комнату вошла служащая в халате, чтобы помочь ей вылезти из ванны. Она протянула Анне руку. Анна спокойно и с достоинством перешагнула через край ванны и ступила на пол. Как Полина Бонапарт в сопровождении камеристки, ухмыльнулась она.

Ближе к полудню они встретились в буфете, дверь которого всегда была зазывно открыта, однако они еще ни разу не заставали там посетителей. Время от времени по лабиринту коридоров мелькал одинокий курортник, но вообще-то в здании было тихо и пусто. Январь — мертвый сезон.

— Я так плохо спала, — призналась Анна, — всю ночь мне снился тот молодой человек, который, ни о чем не подозревая, шагнул вперед.

Лотта рассеянно кивнула, отпивая поочередно из кофейной чашки и из кружки с ключевой водой. Анне показалось, что она не хочет продолжать эту тему.

— Не подумай, что я собираюсь состязаться с тобой в тяжести выпавшего на нашу долю горя… — начала она осторожно, — но в этой чертовой войне, стоившей мне нескольких тревожных лет, погиб и мой Муж…

В гостиной раздались первые такты Пятой симфонии Бетховена. «Та-та-та-та… Главнокомандующий войсками вермахта объявляет: Двадцать восьмая пехотная дивизия продвигается к границам России». Анна делала для Рудольфа бутерброд, медленно намазывая его маслом вперемешку со слезами. Завтракавший напротив старик фон Фалкенау сочувственно на нее смотрел.

— Не стоит плакать, фрейлейн, — orf покачал головой. — Ваш жених ведь не в пехоте! В войсках связи ему ничего не грозит. К тому же через шесть недель вся эта операция закончится — вот увидите! Вы, наверно, думали, что народ будет защищаться? Да они только рады избавиться от коммунистов!

Анна грустно улыбнулась. И хотя вояка фон Фалкенау обладал связями в высших военных кругах и получал информацию из первых рук, ничто не могло утешить Анну в ее страхах. Что значил один солдат среди миллионов других — пушинка, несомая ветром над тундрой, в безграничных просторах страны, где солнце восходит на одной стороне, а заходит — на другой. Это была иллюзорная война, выражавшаяся в неисчислимых жертвах, не укладывающихся в голове: «Та-та-та… Главнокомандующий войсками вермахта объявляет…» Тридцать тысяч русских военнопленных, сорок тысяч,' пятьдесят. Что с ними происходит? Вот те безобидные вопросы, которыми в домашней обстановке задавался практический ум, в то время как сквозь распахнутые двери в сад проникал победный гомон. Письма от Мартина добирались до Анны лишь спустя четырнадцать дней. За это время его уже могли убить. Она ходила смотреть кинохронику в близлежащий городок, читала газеты; однако чем больше она старалась оценить его шансы на выживание с учетом армейских передислокаций, тем беспомощнее себя ощущала. Сидеть дома сложа руки и ждать — вот ее фронт, о котором никто не упоминал.

В конце октября пришла телеграмма. «Приезжай, пожалуйста, в Вену. Немедленно. Мы женимся». Ее чемодан с самодельным подвенечным платьем и официально заверенным генеалогическим древом уже давно стоял наготове. Очертя голову она понеслась в Вену. Однако по прибытии она не решалась выйти из поезда — будто мощный воздушный поток на секунду втолкнул ее обратно в вагон. Он стоял на перроне, совершенно реальный, после того как уже сотни раз погибал в ее воображении. Он вернулся из беспредельности, где простой смертный уж точно бы затерялся.

Его же время и пространство доставили сюда в целости и сохранности. По бокам к нему прильнули мать и отец. На мгновение она позавидовала, что у него оба родителя, с которыми он мог здесь ее встречать: смотрите, вот и она. Отец и сын были одеты в костюмы и шляпы — у Мартина шляпа сползла чуть набок. Худощавый отец выглядел моложаво, но его лицо в тени, отбрасываемой полями шляпы, выражало озабоченность, словно он щурился от яркого солнца. От матери жизнь, похоже, тоже требовала нечеловеческих усилий. Она крепко сжимала губы, словно надувая воздушный шар; перманент черных волос она носила словно шапочку. Между этими людьми, которые, судя по всему, не обращали друг на друга внимания, и стоял сияющий Мартин.

Отец попрощался с ними у входа в массивное серое шестиэтажное здание на широкой торговой улице без единого деревца, по которой громыхали трамваи. Пора возвращаться к жене, сказал он учтиво, которая, кстати, приглашала их в гости. Анна переводила изумленный взгляд с одного на другого. Почему Мартин не рассказывал, что его родители разведены? Отец приподнял шляпу и побрел на трамвайную остановку. Втроем они вскарабкались по лестнице в квартиру на втором этаже, над аптекой, где вырос Мартин. Привыкшая к просторным комнатам с коврами, старинной мебелью, картинами и семейными портретами, Анна невольно отшатнулась, переступая порог неказистого, захламленного жилища.

Отправив Мартина с поручением, мать с подчеркнутой гостеприимностью проводила Анну в ее комнату.

— Ну вот, — сказала она, радостно закрывая за собой дверь, — теперь мы можем поговорить, как женщина с женщиной. Послушай. Хочу тебя предупредить, ради твоего же блага. Не выходи замуж. Откажись от свадьбы, пока еще возможно. Брак — чисто мужское изобретение, только мужики извлекают из него выгоду. Заключив эту единственную сделку, они получают в собственность мать, шлюху, повариху, домработницу. Всех в одном лице и задаром. О жене же никто ни гу-гу. А та, живя взаперти и считая гроши, везет на себе домашнее хозяйство. Она в гнусной ловушке, но, увы, уже слишком поздно что-то менять. Не делай этого, милочка, будь благоразумна, говорю тебе это по-дружески.

Анна попробовала оторвать взгляд от гипнотизирующих черных глаз.

— Уверяю вас, я очень люблю Мартина, — поклялась Анна.

— Ох уж эта любовь! — пренебрежительно сказала женщина. — Сплошной обман и уловки, чтобы только свести женщину с ума!

Дрожащими руками Анна принялась распаковывать чемодан, вытащив оттуда первую попавшуюся блузку.

— Простите, — произнесла она едва слышно, — я хотела бы переодеться.

— Подумай об этом! — Женщина победоносно вышла из комнаты.

Анна опустилась на край кровати. Она считает меня недостойной партией — была ее первая мысль. Что это за мать, которая за спиной своего сына пытается расстроить его планы? Планы солдата, которому срочно нужно возвращаться на войну! Остолбенело глядя на подвенечное платье, Анна погрузилась в путаные размышления, откуда нетерпеливо-радостным стуком в дверь ее вырвал Мартин.

— Darf ich reinkommen?..[72]

Анна мужественно решила держать язык за зубами.

После ужина мать поставила перед сыном фарфоровую миску, расписанную цветами.

— Я приготовила для тебя сюрприз, мой мальчик, ты это обожаешь!

С таинственной улыбкой она извлекла откуда-то стеклянную банку с абрикосовым компотом и налила миску до краев.

— А Анне? — спросил Мартин.

— Но я специально для тебя берегла… — Лукавый воинственный блеск в глазах.

Мартин вздохнул.

— Пожалуйста, поставь еще одну миску.

Мать не шелохнулась. В набитых до отказа комнатах она была царицей — тот, кто осмеливался ступить на ее территорию, подвергался странным проявлениям неистовой материнской любви. Воинственность сменилась обидой.

— Ах так… значит, я должна для нее….

— Да, иначе я не притронусь к компоту.

За пределами квартиры она была им не страшна. Облегченно вздохнув, они отправились в центр города, который кокетливо раскрывал перед ними свои церкви, дворцы, регулярные парки, пруды и кондитерские.

Для него это был его город, для нее — генеральная репетиция ее будущего. Здесь они поселятся, как только закончится война. В музее они любовались сокровищами династии Габсбургов, с горы Леопольдсберг смотрели вниз на городские крыши. Билеты в оперу или в театр купить было сложно, но только не для солдата с увольнительной. На каждый спектакль, который они посещали, он приглашал и мать. Всякий раз она настаивала на компании ее близкой подруги — пышной экзальтированной дамы в оборках и кружевах; во время спектаклей она считала своим долгом посвящать всех во внезапно озарявшие ее мысли.

— Мама, — не выдержал Мартин, — я рад, что ты ходишь с нами… но эта твоя подруга…

— Ах, вот как! — Она оскорбленно вскинула подбородок. — Тебе не нравится моя подруга? Но ты ведь тоже не спрашивал моего мнения при выборе своей спутницы.

В спальне Мартин извинился за ее слова, утомленно глядя на Анну:

— Мне очень жаль, ты уж прости ее… Она стала такой после ухода отца. Я был тогда еще ребенком. Она никогда не была нормальной матерью… в привычном понимании этого слова. Она всегда хотела мной обладать, подчинить своей тиранической власти. Чтобы отомстить за себя. Ничего не поделаешь, так уж сложилось.

Радостное предвкушение, вызванное городом, медленно таяло. Анне казалось, что, широко расправив крылья, над ним парит ее свекровь, — куда бы они ни ходили, ни один район, ни одно здание не ускользало от ее тени. Возвратившись как-то домой, они очутились в траурной атмосфере. Шторы были задернуты, в нос ударил резкий запах уксуса. Они осторожно открыли дверь в спальню. Мать с закрытыми глазами лежала на кровати, а ее подруга накладывала на сердце смоченный в уксусе компресс.

— Тсс, — прошептала она, приложив палец к губам, — у вашей матери нервный срыв.

Мартин крепко сжал челюсти. Бросив холодный взгляд на эту сцену, он повернулся и вышел. Анна мешкала у постели, беспокойно глядя на бледную как смерть свекровь. Боже мой, подумала она, если он так обращается со своей матерью, как он поступит со мной, если я заболею? Ей стало не по себе, и она на цыпочках покинула комнату. Мартин с подавленным видом сидел на кухонном столе.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — начал он, — но я вот что тебе скажу: это чистой воды комедия. С ней все в порядке.

— Откуда ты знаешь? — возмущенно спросила Анна.

— Ладно, — вздохнул он. — Несмотря ни на что, ты ей сочувствуешь. Подойди к ней и пощупай пульс. Тогда ты убедишься, насколько это серьезно.

Анна робко вернулась в спальню. Она положила палец на широкое запястье, подруга дружелюбно ей кивнула. Пульс был стабильным — таким, как положено. Мать Мартина не открыла глаз и продолжала возлежать на подушках, как огромный надломленный черный георгин.

— Я должен тебе кое в чем признаться, — сказал Мартин, — я уже несколько дней не решаюсь тебе сказать… Мы не можем сейчас пожениться…

Анна застыла на месте.

— Почему?

Он обнял ее за плечи. Его отпуск был незаконным, он подделал увольнительную. После военной кампании им дали трехнедельный отдых. В России, разумеется. Командир, свой парень, предложил им: «Перед тем как снова придется оказаться в этом аду, я советую вам… съездить на пару недель домой. Под мою ответственность». О таком официальном событии, как свадьба, следовало сообщать вышестоящему начальству, поэтому Мартин будет чувствовать себя предателем. Анна молча кивнула. Война вдруг снова выплыла на поверхность. В полном раскаянии он склонил голову ей на плечо. Какое все это имеет значение по сравнению с тем, что скоро ему предстоит отбыть на восток. А ей на север. Они были лишь пешками на этой шахматной доске мирового масштаба.

— Этот ад… — повторила Анна задумчиво. — Расскажи мне все честно, Мартин, не скрывай от меня…

Он коснулся пальцем ее губ.

— Тсс…не надо, — прошептал он, — я здесь как раз для того, чтобы об этом забыть.

Когда приступ ипохондрии ей наскучил, мать решила воскреснуть из мертвых. Бесцельно слоняясь по дому, она снова занимала свои позиции. Мартин и Анна строили планы на последнюю неделю.

— Схожу-ка я в сберегательный банк, — размышлял он вслух, — не хочу считать каждый шиллинг.

Направляясь к выходу, они услышали звук хлопнувшей наружной двери. Они вышли из дома, Мартин взял ее за руку.

— Смотри…

По противоположной стороне улицы, чуть впереди них, в том же направлении опрометью бежала его мать — с высоко поднятой головой и большой, похожей на оружие, кожаной сумкой в руках.

— Куда это она так несется, — изумился он.

Они прошли мимо витрины с диндрлами.[73]

— Представляешь меня в эдаком наряде? — спросила Анна в шутку.

Мартин поморщился.

— Это для сентиментальных натур, которые без ума от сверкающих альпийских вершин и звуков пастушьего рожка.

— Ну и ну… — служащий банка хитро улыбался, — две минуты назад ваша мать сняла со счета последние деньги.

— Но там была довольно крупная сумма, — воскликнул Мартин, — многолетние сбережения!

Ему необходимо было присесть. Оторопело глядя перед собой, он качал головой.

— Перед отъездом я оформил ей доверенность… — сказал он, — на всякий случай.

Анна потихоньку вывела его на улицу. Он подбросил в воздух шляпу.

— Я разорен, — пронзительно крикнул он. — О mein lieber Augustin, alles ist hin…[74]

Он вошел в квартиру угрожающе веселый. Как ни в чем не бывало, мать возилась на кухне. Мартин схватил кухонный стул и взобрался на него.

— И что же осталось на моем счету? — воскликнул он риторически. — Ничего!

Он взял с полки одну из заботливо закрученных банок с абрикосовым компотом, выронил ее из рук и потянулся за второй.

— Все эти годы я о нем пеклась, — начала канючить мать, — сама недоедала… и никакой благодарности…

С банкой в руках Мартин посмотрел на свою причитающую мать. Затем спокойно поставил банку обратно на полку, повернул ее так, чтобы была видна этикетка, и слез со стула.

— Пошли, — невозмутимо сказал он, беря Анну за руку, — пошли паковать вещи.

Кляня судьбу, мать обходила свои жалкие владения. Она патетически бросилась на полусобранный чемодан сына, стоявший на кровати. В свой чемодан Анна засунула подвенечное платье, которое по приезде повесила в шкаф. Тупая пульсирующая боль в голове отделила ее от мира; она машинально следовала за Мартином из дома, на улицу, в трамвай.

Отец и его вторая жена встретили их с молчаливым пониманием. Анну, считавшую, что обряд принятия в семью уже позади, посвятили в последние тайны. Отец лишь с недавних пор возобновил общение с сыном — после вынужденного двадцатилетнего перерыва. Все это время мать Мартина запрещала им видеться, характеризуя бывшего мужа как ветреного бабника и тунеядца. Когда Мартин учился в четвертом классе гимназии, она, по доступным лишь ее пониманию причинам, отказалась от ежемесячной денежной помощи отца на учебу. Сыну она сказала, что отец больше не желает платить, а отцу — что сыну надоело учиться. В первоклассном парикмахерском салоне, на Кертнерштрассе, недалеко от оперы, она нашла для него место ученика. Вместо гекзаметров Гомера он отныне склонялся над головами капризных див. Ее козни выплыли наружу, лишь когда Мартин связался с отцом по случаю приближающейся женитьбы.

Теперь Анна поняла смысл странной трехголовой встречи на вокзале. Никто не хотел никому уступать, отец не собирался вновь оказаться на скамейке запасных. У Анны кружилась голова от всех этих семейных перипетий. Уж лучше совсем без родителей, подумала она. Хотя Мартин в каком-то смысле — в отсутствие отца и под гнетом матери-истерички — уже давно превратился в сироту.

С отчаянным рвением они возобновили свои прогулки. Из Нижнего Бельведера, шестнадцативековой летней резиденции принца Евгения Савойского, освободившего Вену от турок, они поднимались в еще больший Верхний Бельведер, символ его власти. Они посетили церковь Святого Карла, где Мартин хотел венчаться, и напились молодого вина. Они словно наполняли воображаемый резервуар совместными наслаждениями и удовольствиями, чтобы до конца жизни черпать из него.

Вместе с отцом она проводила его на вокзал.

— Все будет в порядке, — крикнул он из окна уходящего поезда, — Россия большая, и царь далеко!

— Я хорошо помню, как мы боялись, что той осенью русские потерпят поражение, — сказала Лотта.

— А я думала про жизнь лишь одного человека… — сказала Анна, изучая свои ногти, — это было единственное, что меня интересовало. Больше я ничего не видела и не слышала, я надеялась и молилась, чтобы он вернулся. Сейчас все об этом забыли, о том постоянном страхе, в котором пребывал каждый из нас, — таких молодых людей, как Мартин, были миллионы.

Лотта посчитала своим долгом напомнить ей о том, что силами этих самых молодых людей были убиты миллионы русских.

Анна встрепенулась.

— Но мы же об этом совсем не думали! Мы слышали лишь: наступление, наступление, Белосток, Ленинград, Украина. Герман Геринг выступил с длинной речью: «Мы завоевали самую плодородную страну в мире…» И обещал: «Мы превратим ее в прекрасный сад, теперь мы обеспечены маслом, обеспечены мукой». Германия сильно поредела: всех, у кого отыскивались хоть какие-то мозги, отправили туда на руководящие посты в области сельского хозяйства. Даже самый большой тупица оказывался там при деле. Военнопленных привозили в Германию для работы на заводах. Это была грандиозная организаторская машина — огромное достижение в каком-то смысле. Люди, сидевшие дома, тоже отличались изобретательностью — из старого одеяла шили пальто, мастерили обувь…

— Голландцы тоже этим занимались, — сказала Лотта язвительно.

— Разумеется… в чрезвычайных ситуациях мобилизуются все резервы. Поэтому-то нынешнему поколению так скучно жить, его представителям приходится развивать свои творческие способности на всевозможных курсах; неприкаянность — болезнь сегодняшней эпохи.

Лотта оборвала сестру:

— А потом пришла зима.

— Да, генерал Распутица. Со стремительным продвижением было покончено.

— Наполеон в свое время уже застрял в грязи и холоде — мы страстно надеялись, что история повторится. Так оно и случилось. «Вот теперь Гитлер проиграл войну», — уверенно заявляли мы.

— Мы думали: нужно помочь этим парням пережить зиму. Они писали, что мерзнут, и все начинали действовать — даже дети и больные. Мы все бросились вязать. Сшитые вместе одеяла и скатерти, меховые пальто и все такое прочее отправлялось через Красный Крест, минуя партийное руководство. Каждый заботился о том, чтобы его муж, сын, отец не замерз. Да уж… — Она смотрела в окно, на небо цвета сланцевых крыш. — У меня сохранился его Frierfleischorden — орден за ту чудовищную русскую зиму, которая отморозила столько пальцев и носов. Отмороженный орден — цинично окрестили его в народе.

Мать герра фон Гарлица, в прошлом фрейлина императрицы, решила провести остаток своих дней в обитаемом мире и перебралась в Потсдам. Покинутый ею замок с сорока пятью комнатами стоял на другом берегу Одры, во фридрихианской деревне ленточной застройки, каких в Бранденбурге было пруд пруди. Когда-то Фридрих Великий освоил и заселил эту приграничную провинцию; он посадил туда князя — посреди полей для неговозвели замок, проложили улицу, построили дома для батраков, церковь, небольшую школу. В обмен на свою полную зависимость батраки получали зерно и надел земли, достаточный для того, чтобы держать свинью и корову.

Дабы скрыться подальше от бомбежек, герр фон Гарлиц принял решение переехать всей семьей в поместье его детства. Сначала он отправился туда с женой, чтобы провести необходимые приготовления. Детей оставили на попечение Анны в доме его тестя. Через шесть недель Анна получила от фрау фон Гарлиц срочное письмо: «Приезжай, ты мне нужна. Мы разыскали бывшую няню Рудольфа Аделхайд, она присмотрит за детьми». И снова Анна отправилась в путь, прихватив с собой два чемодана — один с подвенечным платьем и письмами Мартина, другой — с прочими пожитками. На вокзале ее ждала госпожа, приехавшая на телеге, запряженной лошадьми; не столь опрятная, как раньше, и несколько одичавшая, она сидела на облучке. В облике хозяйки появилась очаровательная бесшабашность, она пускала все на самотек. Анна, привыкшая к благовоспитанности и самообладанию графини в любой ситуации, была крайне удивлена ее новым обликом.

— Ты умрешь со смеху, — сказала графиня, во весь опор несясь по проселку (с такой же беспечностью она когда-то похитила ее на своем «кайзер-фрейзере»). — Смех сквозь слезы: ты не представляешь, в каком упадке замок, сейчас ты воочию в этом убедишься.

После получасового путешествия по безлюдной местности, где даже чередование лесов и полей навевало скуку, они въехали в деревню. Все присущие ей атрибуты были в наличии: церковь, школа, крестьянские дома по обеим сторонам дороги. Лишь замок прятался от глаз — за каменной оградой, полузакрытой поникшими ветками старых каштанов и кленов. Ворота отпер человек до того косоглазый, что, казалось, кроме графини и Анны, он приветствовал кого — то еще. Трясясь по ухабам, повозка въехала во двор, ворота закрылись. Перед их взором предстал замок, массивный, крепкий, со светло-серыми стенами, увитыми виноградными лозами, с белыми оконными переплетами и частоколом труб на красных крышах. Он стоял робко, замкнувшись в себе, словно человек, не желающий выдавать свои тайны. Из соображений фридрихианской симметрии по центру фасада было пристроено крыльцо с лестницей, широкой и гостеприимной у подножья и постепенно сужающейся к двухстворчатой входной двери. Прямоугольные колонны подпирали фронтон, над которым красовался рельефный фамильный герб. Вдоль боковой стены замка они подъехали к входу для прислуги. Многочисленные строения и сараи окружали мощенный булыжниками двор.

Фрау фон Гарлиц провела ее в дом. Стоило Анне оказаться на лестничной площадке, как рабочие, занятые ремонтом второго этажа, принялись стряхивать с одежды пыль и песок, которые посыпались прямо на ее венскую шляпку. Раздался гомерический хохот.

— Теперь ты понимаешь, что я имела в виду, — сказала фрау фон Гарлиц.

Тщательная инвентаризация жилища в тот же день подтвердила, что графиня не преувеличивала. Строительные дефекты усугубило многолетнее отсутствие ремонта, внутри же дома все изрядно обветшало и покрылось грязью. Во всех комнатах висел едкий запах упрямой старой дамы, на протяжении полувека требовавшей от своих домочадцев, чтобы все в доме оставалось на своих местах — как в детстве. В вестибюле и коридорах хлопали на сквозняке изрядно побитые доспехи, пугая доверчивого полусонного гостя, направляющегося ночью в туалет. Уборка опочивальни фрау фон Гарлиц не терпела отлагательств. Все шесть недель со дня приезда она спала в одной и той же ночной рубашке, на одной и той же простыне, в кровати, шелковый балдахин которой провис под тяжестью пыли. Уже при одном взгляде на все это запустение можно было заболеть.

— Боже мой, — прошептала Анна, — ну и свинарник.

Фрау фон Гарлиц беспомощно возвела руки к небу.

— Я не знаю, где что лежит, я имею в виду постельное белье и тому подобное.

— Где-то лежит, — закашлялась Анна, распахивая одно из окон. До нее начало доходить, что своим умилительно-застенчивым жестом графиня передавала ей всю ответственность за прогнившее поместье.

— Как я рада, что ты приехала… — вздохнула она как девочка.

Анна взяла бразды правления в свои руки. Целый год со свитой польских рабочих и уборщиц из деревни она переходила из одного помещения в другое, пока все сорок пять комнат не претерпели метаморфозу. Немецких батраков, отправленных на войну, сменили польские подневольные рабочие и русские военнопленные, поселенные в сараях под постоянным надзором четырех вооруженных солдат. Не было ни тракторов, ни бензина. Каждое утро в шесть часов на восьмидесяти запряженных волами телегах русские отправлялись в близлежащие поля, где под руководством сельхозинспектора, освобожденного от военной службы, пахали в нерусском темпе, лишь бы выполнить установленную рейхом норму. Картошку, зерно, молоко, масло — все надлежало сдавать, за исключением крошечного пайка для собственного потребления. Для жителей замка соорудили стенной шкаф с ячейками, где каждый хранил свой личный кусочек масла — сто двадцать пять граммов в неделю. Половину полагалось уступать на кухню для жарки, а вторая половина предназначалась для бутербродов.

Человечество словно разделилось на два вида: кто-то одним махом уничтожал целиком всю пайку и оставшуюся неделю ел пустой хлеб, другие же растягивали удовольствие — на каждый кусок намазывали пуританский тонюсенький слой.

Дабы генеральная уборка оказалась результативной. Анне пришлось объявить войну традиционным устоям. Неуверенная в себе (ей предстояло управлять огромным хозяйством на основе знаний, подтвержденных жалким сертификатом Школы молодых хозяек из высшего общества), она слонялась по коридорам и комнатам в надежде каким-то образом организовать свою работу. Так она очутилась в прачечной, где четверо дружелюбных толстушек из деревни стирали простыни в овальных корытах. За этим занятием они пели, смеялись и трещали как сороки; затем шествовали в подвал, чтобы пропустить белье через отжимный каток и выгладить раскаленными утюгами. Они не торопились: прачечный процесс занимал две недели после чего поступала новая партия белья — и все начиналось сначала. Долгий обеденный перерыв в ходе трудового дня воспринимался как само собой разумеющееся. Гувернантка варила кофе и пекла печенье. Работали с настроением, однако до полуразрушенных сорока пяти комнат никому не было никакого дела. Боже мой, думала Анна, так продолжаться больше не может.

В заднем углу прачечной она наткнулась на огромную стиральную машину, подернутую толстым слоем пыли.

— Сломана. — пораженчески махнули женщины.

Длинные приводные ремни пересекали двор и вели к генератору, стоявшему в винодельне, где гнали можжевеловую водку.

— Что с машиной? — спросила Анна электромонтера.

— Не знаю, — пробурчал он, пожимая плечами.

— Что значит «не знаю»? — спросила она резко. — Может, вы все-таки посмотрите, что там не в порядке?

Тяжело вздыхая, мужчина с остекленевшим взглядом склонился над агрегатом. Через несколько часов он, не веря собственным глазам, его починил. На следующее утро в шесть часов Анна заложила белье в стиральную машину; махина диаметром метр с гаком набирала обороты; под ней пылали дрова. Вошедших прачек приветствовали радостные звуки: бум-бум — бум, ч-ч-ч, тук-тук-тук. Они смущенно заморгали, а потом пришли в бешенство. Что эта чужачка возомнила о себе, как может она так бесцеремонно вмешиваться в их жизнь? Они стирали вручную с тех пор, как помнят себя, и это их вполне устраивало — они не нуждаются ни в каких переменах.

— Но зачем вам тратить четырнадцать дней на стирку и глажку? — попыталась Анна перекричать поднявшийся гомон.

К тому времени белье уже было отжато, она развесила его под солнцем и поспешила в прачечную. Игнорируя испепеляющие взгляды, она показала женщинам, как пользоваться машиной.

— Вы можете просто сидеть рядом.

Анна бегала вскачь от бельевой веревки и обратно; к концу дня белье изумительно пахло и легко складывалось. Все готово — оставшиеся тринадцать дней можно было посвятить уборке дома. Маленькая революция. В момент осознания этого вопиющего факта ярость работниц переросла в ненависть. Тем не менее зимой они подобрели: Анна заваривала ромашковый чай для их простуженных детей, тепло укутывала, а рожениц по ночам сопровождала в город. Таким образом она незаметно расплатилась за халатность фрау фон Гарлиц — забота об арендаторах была традиционной обязанностью дворянства.

Одна за другой авгиевы конюшни были вычищены. Чувство омерзения Анны при виде многолетней паутины, пыли, плесени и мертвых насекомых, которых в своей верной тяге к прошлому собрала старая графиня, быстро сменилось упорным трудом по их ликвидации. «Императорской комнате» равных не было. С тех пор как император Вильгельм провел там ночь в качестве гостя бывшей фрейлины супруги, святыню заперли на ключ. Стоило только открыть дверь, как в нос ударил спертый, кисловатый запах. Сообща сняли шторы и портьеры; все в пыли и ковровых клещах, вытряхнули одеяла и подушки с кровати под балдахином — но, даже когда комната опустела, резкий императорский аромат в ней оставался неистребимым. В конце концов они вскрыли матрас: место, где покоилось тело его величества, кишмя кишело личинками червей, которые радостно выпрыгивали из конского волоса на свободу. Анна пришла в ужас. Сейчас война, лихорадочно подумала она, мы не можем просто так выбрасывать ценный конский волос. Внезапно она вспомнила про дистиллятор, который видела на винодельне. Они пересекли двор и свалили содержимое матраса в перегонную колбу, под которой горел слабый огонь. Личинки лопались, как воздушная кукуруза. Когда между волосами жизнь окончательно замерла, их вымыли и просушили на солнце. Вооруженная двумя литрами можжевеловой водки, Анна отнесла дорогой груз в матрасную мастерскую.

На чердаке валялись предметы, давным-давно исторгнутые временем. Единственную стоящую вещь, которую Анне удалось выкопать, — английские гравюры охотничьих сценок, обрамленные красным деревом, — повесили в вестибюле и коридорах. В остальном хламе, под толстым слоем грязи, скрывалось немыслимое количество китча из эпохи любителей завитков и позолоты. Анна поручила снести барахло во внутренний двор для публичной распродажи. Объявление «все с молотка по пятьдесят пфеннигов» передавалось из уст в уста. Из пристроек во двор хлынули польские женщины в поношенной бесформенной одежде и туго завязанных косынках вокруг бледных лиц. При виде такой роскоши они ожили, шаря горящими глазами по символам богатого и беззаботного существования. После долгих колебаний они наконец делали покупку (обитую шелком табуретку или бабу на чайник в стиле рококо) и поспешно исчезали, чтобы, не дай Бог, никто не отнял.

Собранный урожай сахарной свеклы сначала мыли, затем нарезали и прессовали. В тошнотворно — сладком чаду польские женщины изготовляли из нее сироп; все вокруг было липким и клейким. В качестве премии они получали мешок свеклы для собственного потребления.

— Можно нам воспользоваться прессом? — спросили они, нерешительно демонстрируя, как тяжело давить свеклу руками.

— Конечно, — сказала Анна. — Мы закончили. Нам он больше не нужен.

Спустя несколько часов к ней подошел герр фон Гарлиц, одетый в костюм наездника.

— Послушай-ка, — призвал он ее к порядку, — что ты сейчас натворила? Ты отдала пресс полячкам.

— Да, ну и что? — вызывающе сказала Анна, раздраженная его по-светски праздным видом на фоне кипучей трудовой деятельности.

— Ты думаешь, — он вскинул подбородок, — если бы мы жили в Польше в качестве наемных рабочих, они бы поделились с нами прессом? — Он бросил на нее дерзкий взгляд и сам же ответил: — Они бы ни за что этого не сделали, потому что они нас ненавидят.

— Но мы-то их не ненавидим, — возразила Анна. — Кстати, если уж поляки настолько хуже нас, как вы утверждаете, и мне следует брать с них пример, то получается, что мы ничуть не лучше их и не имеем права делать вид, что они, дескать, у нас в подчинении.

Он покачал головой в ответ на столь парадоксальный довод.

— Это люди низшего сорта, — сказал он с достоинством.

— Если это люди низшего сорта, а мы — высшего, как вы говорите, — Анна старалась выражаться дипломатично, — тогда я не могу вести себя, как они, я должна быть выше этого.

Разделение людей на высший и низший сорт казалось Анне смехотворным. Однако интуитивно она понимала, что не стоит говорить об этом вслух прихвостню фюрера. Фон Гарлиц нахмурил брови, подобная диалектика была неподвластна его умственным возможностям. Подсознательно он чувствовал, что его осадила своенравная, но, к сожалению, незаменимая работница, противопоставлявшая свою власть управляющей хозяйством его власти работодателя. С него было довольно; стряхивая с себя смущение, он, потупив голову, удалился коротким размеренным шагом, то и дело хлеща плетью по деревьям.

Уйма работы сокращала время между письмами, приходившими по полевой почте. Мартин описывал красоту полей, засеянных подсолнухами; на базаре он нашел коробку с книгами и приводил ей рецепт борща. В глаза бросалось странное противоречие между громкими триумфальными шествиями вермахта по радио и мирным спокойствием в письмах Мартина, где ни разу не гремел выстрел и не горел дом. Осенью он находился рядом с Тулой. Когда начались морозы и застучали вязальные спицы в надежде победить холод в русской степи, Анна отправила ему посылку, слепо веря, что она найдет свой путь в беспредельном пространстве. Молва о павших в боях подбиралась все ближе. Хроника недели опровергала эту псевдоугрозу и показывала солдат, весело куривших в заснеженных окопах. Сначала среди погибших значились троюродные племянники, школьные товарищи, знакомые знакомых, а потом ими стали братья, женихи и отцы. Однако зима в письмах Мартина была по-чеховски красива. Вместе со своими однополчанами он оказался на ферме, где стоял рояль. Рояль посреди бескрайних снегов, но сильно расстроенный из-за холода. Семья спала на огромной сложенной из кирпича печке. Солдаты сняли с печки матрасы и совместными усилиями водрузили туда рояль. Тот быстро отогрелся; вечер за вечером они музицировали. Крестьянин отмахивался от учтивых извинений Мартина — для него важнее было слушать Моцарта и Баха, нежели нежиться в тепле. Чем искуснее он живописал события, тем подозрительнее становилась Анна.

Один из русских военнопленных занимал в замке привилегированное положение — ему надлежало растапливать печи и поддерживать в них огонь. С корзиной дров он изо дня в день ходил по замку. Никто с ним не заговаривал — считать русских за людей было наказуемым. Однажды Анна столкнулась с ним в одной из комнат. Он выполнял свою работу тихо, почти незаметно, как если бы и сам сознавал, что не имеет права на существование. Не задумываясь о последствиях, Анна обратилась к нему, как поступила бы с любым человеком, оказавшимся с ней с глазу на глаз. К ее удивлению, он ответил ей на ломаном немецком; к тому же его звали Вильгельмом — когда немецкий император наносил визит царю, всех новорожденных окрестили этим именем. Еще один крестник императора, ухмыльнулась про себя Анна. Его речь обволакивали мягко вибрирующие русские согласные. После первого знакомства она все чаще заходила в комнаты, где топились печи. Он признался ей, что люди в сараях голодают и испытывают нужду во всем. Она таскала для него еду с кухни. По вечерам она кромсала на кусочки ненужное постельное белье в синюю клетку и шила из него носовые платки для пленных. Она собирала выброшенные зубные щетки, остатки зубной пасты, негодные расчески, обмылки. Вильгельм тайком проносил вещи в сараи, где их с жадностью принимали и пускали в дело. Она не углублялась в мотивацию своих действий, подрывные замыслы были ей чужды — она попросту не могла выносить контраста между относительным благополучием в замке и лишениями в сараях.

Вильгельм держал ее в курсе циркулирующих среди русских и поляков слухов, которые обнажали теневую сторону ликующих кинохроник: немецкое наступление застопорилось — именно тогда, когда они полагали, что миллионные потери истощили русскую армию, на защиту каждого мертвого советского солдата встали десятки живых. «А в Туле?» — у Анны защемило сердце. Он извинился: мол, не владеет такими подробностями. А как доходили до него все эти слухи? Мда… он развел руками с восточной улыбкой. Источник информации оставался для нее за семью печатями. Приносили ли вести стаи перелетных птиц, пронзавшие серое небо, или же почтальоном был хорошо тренированный марафонец, в олимпийском темпе покрывающий расстояние до польской границы и по дороге забегающий во все поместья, где работали поляки?

— Ты воистину настоящая немка, — сказала Лотта, качая головой.

— Почему? — Анна насторожилась.

— Настоящая деятельная немка… Как ты решила проблему со стиральной машиной… все в духе экономического чуда. Но вот только…

— Да? — Анна превратилась в саму благосклонность, готовая устранить любое недоразумение.

— Стали ли прачки в конечном итоге счастливее в этом налаженном тобою хозяйстве? Они по-прежнему смеялись, пели, болтали?

Анна устало пожала плечами:

— Они по-прежнему получали свой кофе с печеньем. Но прогресс нельзя остановить. В эпоху землевладельцев рабочий люд научился читать и писать, больше ничего не требовалось. Потом пришло время, когда этот же люд больше не желал пребывать в невежестве — такой была и я — и получил образование, затем появилось телевидение, компьютеры… Если мы захотим вдруг снова смеяться, петь и трепать языком, придется выключить всю технику и отказаться от комфорта, который она нам предоставляет.

— И все же многое утрачено.

— Не стоит романтизировать утраченное.

И опять этот старый камень преткновения. Они смотрели в окно сквозь женщину с лебедем, пытаясь упорядочить свои мысли, собрать воедино воспоминания, подобно клочкам бумаги разворошенные ветром и разнесенные в разные стороны.

— То, что ты помогала русскому пленному, я хорошо понимаю, — промурлыкала Лотта, — в глубине души ты надеялась, что то же самое русские сделают и для Мартина, попади он в плен…

— Нет… — Анна поджала губы. — Я просто ему помогала, бескорыстно.

— Под этим могли скрываться неосознанные мотивы. С того момента, как мы начали скрывать людей у себя в доме, я почувствовала, что наконец могу что — то сделать… для Давида…

— Так вы прятали у себя людей…

Лотта кивнула.

— Евреев?

— В основном.

Анна вздохнула всеми своими округлостями.

5

Они пообедали в ресторане на площади Альберта с видом на огромного ангела, который обосновался на высоком пьедестале, откуда озадаченно разглядывал человечество. Затем совершили небольшую прогулку по городу, выполнив положенную норму терапевтической активности. По пути заглянули в церковь из серого гранита с тремя башнями, шпили которых, как учительские карандаши, указывали в небо. На сей раз, ради разнообразия, они согласились друг с другом, что церковь на удивление некрасива. Вооружившись исторической брошюркой, они без всякого вдохновения расхаживали по сумрачному помещению.

«Построена в 1885 году, в романо-германском стиле, по канонам кельнской школы», — зачитывала Анна.

— Я и не знала, что мы экспортировали тогда столь чудовищную архитектуру!

Они задержались у скульптуры, изображающей группу ангелов с мечами и епископскими жезлами. Скульптура попала сюда из прежней церкви, стоявшей когда-то на этом самом месте. Со скучающими лицами они покинули Божий храм и направились прямиком в кафе напротив — утешение для разочарованного прихожанина. Обе смерть как хотели кофе. Истребитель по диагонали рассек небо, почти касаясь мизантропических церковных башен, точно собирался их перечеркнуть.

Когда однажды летом на пороге появилось элегантно одетое трио Фринкелей, никто и не подозревал, что сей на первый взгляд безобидный визит станет вехой в жизни Лоттиной матери и ее семьи. Встречу устроил Брам Фринкель, которому в ту пору уже исполнилось восемнадцать; все эти годы он дружил с Куном. Они выпили нечто похожее на кофе. В честь Макса Фринкеля, который со времени своей эмиграции из Германии снискал славу первой скрипки в оркестре радиовещания, отец Лотты поставил «Двойной концерт» Баха. Гости внимали каждому звуку так, словно специально пришли послушать это сочинение. Однако когда угасли последние ноты, война тут же заняла их место — во внезапной тишине, в суррогатном кофе, в присутствии Фринкелей.

— Вы меломан… — начал Фринкель с сильным немецким акцентом, смущенно теребя подбородок. Это придавало ему смелости просить Лоттиных родителей о гостеприимстве — за плату, разумеется, и на короткий срок, пока не отыщется окончательное решение.

— Все евреи из Хилверсума должны собраться в Амстердаме… — сказал он многозначительно.

— Прекрасно, что вы живете на отшибе, — добавила его жена Сара на безупречном голландском. — Макс мог бы беспрепятственно репетировать — его здесь никто не услышит.

Это была маленькая подвижная женщина с накрашенными под цвет платья губами и ногтями.

Кровать Брама переместили в комнату Куна, чета Фринкелей вселилась в детскую; раздававшиеся оттуда головокружительные рулады и флажолеты сотрясали стены. Когда заканчивал играть отец, эстафету перенимал сын, исполняя цыганские мелодии и «Славянские танцы» Дворжака. К ним наведался старый приятель, с которым они познакомились еще в Германии и которому доверяли, Леон Штайн. Когда-то он покинул свою страну и отправился на гражданскую войну в Испанию бороться против фашизма. Затем он долгое время жил и работал в Харлеме, у своего дяди, изготовителя бочек и ящиков, которому за большую сумму денег немцы позволили бежать в Америку. Верховых лошадей взять с собой ему разрешили, а вот племянника — нет, поскольку тот в результате своей испанской авантюры лишился гражданства. Новый Свет по другую сторону океана распахивал двери для всех национальностей, но герметично закрывал границы для лиц без гражданства. Штайну срочно требовалось пристанище. Временно, объяснил он. В нем еще не угас былой пыл испанского антифашиста, толкнувший Леона в голландское Сопротивление. Его случай являл собой яркий образец презрения к смерти — более еврейской внешности, чем у него, было не найти, даже когда во время налета он носил немецкую военную форму и отдавал приказы на своем родном языке.

В кабинете отца Лотты для него поставили кровать; он спал там, как солдат, на узких нарах, судорожно строя какие-то планы и беспрестанно нервничая. По его собственному признанию, только в гуще самой страшной опасности на него снисходил благостный покой. Он был неуловим, его жизнь окутывала тайна, он то неделями скрывался у них, то снова без предупреждения исчезал на целый месяц.

Как-то утром на рассвете их разбудили выстрелы. Пока все в пижамах бегали по дому, семья Фринкелей отчаянно искала, куда бы спрятаться. Кун с горящими от возбуждения глазами пошел посмотреть, что случилось. Как будто случайно, он забрел в лес. Там он наткнулся на трех австрийских солдат, едва ли старше него самого, вышедших на охоту, дабы внести разнообразие в ежедневный рацион. Они угостили его сигаретой и принялись болтать о зайцах, обронив * ненароком, что позже тем днем собирались участвовать в облаве в окрестностях — иногда легче поймать еврея, чем зайца. Кун поднялся с ними на холм, испещренный норами и проходами. Они расстались, братски похлопав друг друга по плечу.

Запыхавшись, он отчитался об услышанном.

— Пока что они охотятся на зайцев, но через пару часов они начнут охоту на… на…

Не в состоянии произнести это слово, он сконфуженно смотрел на своего окоченевшего друга, босыми ногами стоявшего на плиточном полу. Вдалеке снова послышались выстрелы. Макс Фринкель нервно массировал пальцы.

— Дамы Нотебоом! — воскликнул он.

Его жена с чувством кивнула.

— Поклонницы, — объяснила она, — на каждом концерте они сидели в первом ряду. Когда-то они предлагали свою помощь в случае, если у нас возникнут сложности. Они несколько эксцентричны, но…

Их спешно доставили домой к этим дамам. Мать и дочь жили с сорока восьмью кошками в огромной полуразвалившейся вилле, увитой плющом и виноградом. При этом абсолютно невозможно было определить, какая из этих двух симпатичных женщин — с пучком седых волос или в очках а-ля Карл Маркс — старше. Они поняли все с полуслова. Конечно, они рады приютить талантливого скрипача — они привечали всех бездомных, будь они на двух лапах или на четырех.

После отъезда Фринкелей они невозмутимо дожидались облавы. Лоттина мать наслаждалась внезапно обретенным душевным покоем. Только теперь она ощутила, какое напряжение царило в доме в присутствии этих постояльцев. Постоянный страх, что кто-то нежданно-негаданно нагрянет в гости, что проговорятся младшие дети, страх мелкой, но фатальной ошибки, такой ничтожной, что ее и не заметишь, страх не поддающегося воображению возмездия… страх, сопряженный с чувством вины: ведь все это время она подвергала опасности своих детей.

— Больше мы в это не ввязываемся, — заключила она. — Они там прекрасно устроились, у дам Нотебоом.

Поводов для волнения оставалось предостаточно. Только бы русские не проиграли — тогда все потеряно. Во время Сталинградской битвы Йет начала ходить по дому во сне. Проснувшись однажды, Лотта обнаружила рядом с собой пустую кровать, а сестру, бледную, как статуя, нашла в гостиной, где та мечтательно бродила между столами и стульями. Чтобы Йет не упала с лестницы, Лотта отныне запирала дверь их спальни на ключ. Однако страсть к лунатизму нашла другой выход: как-то ночью Йет открыла балконную дверь и в ночной рубашке вышла под дождь. Лотту разбудил ветер. Не только кровать, но и балкон пустовали. Совершенно потрясенная, Лотта всматривалась в темноту — неужели Йет улетела на крыльях? Наконец она увидела ее, промокшую до нитки, в клумбе отцветших, примятых дождем астр. Несколько недель Йет пролежала в затемненной комнате с тяжелым сотрясением мозга; на смену сомнамбулизму пришла непрекращающаяся головная боль. Несмотря ни на что, Йет требовала, чтобы ее не щадили и держали в курсе событий на востоке.

Дождь в Голландии был сродни снегу в России. В ту осень ливни шли особенно часто. Однажды вечером дождь уничтожил и благие намерения матери Лотты. В дверь позвонили — двое мужчин бросили вызов непогоде. Лицо одного из них скрывалось под очками в тяжелой оправе с толстыми запотевшими стеклами. Другой оказался парикмахером Лоттиного отца; вне привычного антуража из бритв, ножниц и зеркал отец не сразу его узнал. Прикрываясь именем Леона Штайна, парикмахер попросил временно приютить его товарища, попавшего в беду. Всего на несколько дней. Никто не проронил ни слова. Лотта затаила дыхание. Накаленная тишина была следствием не столько сомнения, сколько неизбежности. Возможность свободного выбора была лишь умозрительной — в действительности же на каком-то сверхчеловеческом или как раз на очень человеческом уровне все уже было решено. Отказать — значило оставить его на улице, под проливным дождем, в тщетных поисках крыши над головой.

— Мы больше не прячем у себя людей, — послышался голос отца, — это слишком рискованно.

— Кровать Фринкелей еще стоит в детской, — сказала мать. Ее руки уже возились с пальто нежеланного гостя, которое она повесила рядом с печкой. Предложив ему стул, она сняла с него очки, подолом юбки протерла стекла и снова водрузила их ему на нос.

— Вот, теперь вы, по крайней мере, видите, куда попали.

В одной из комнат на верхнем этаже Рубен Мейер обнаружил смертельно скучающую лунатичку. Он присаживался к ней на кровать, читал ей книжки, приносил чай и приукрашивал для нее фронтовые новости. Когда спустя шесть недель для него так и не нашли другого адреса, он признался, что страдает бессонницей, тревожась за членов своей семьи. Пекаря из утрехтской деревни, у которого они прятались, шантажировала невестка, заметившая, что из кладовки за печкой пахнет не только хлебом и булочками с изюмом, но и холодным потом. Рубена перевезли сюда в корзине с грязным бельем, чтобы он смог найти для них безопасное пристанище.

— Парикмахер должен был это устроить, — его взгляд судорожно метался за толстыми стеклами очков, — не понимаю…

— Мы не можем так долго ждать, — сказала мать.

Она отправила Лотту на разведку. Поезд проносился по пустынному ландшафту под грязно-серым, безрадостным небом. Леса и вересковая пустошь утратили прежний облик — топот чужих сапог лишил их невинности; они превратились в укрытие и место трагических событий одновременно. Тот факт, что, в отличие от Рубена, она вольна здесь проезжать как ни в чем не бывало, искажал пейзаж до неузнаваемости — теперь его уже никогда нельзя будет назвать красивым. В нем производились абсурдные, бессмысленные действия: она направлялась к родственникам Рубена, в то время как Рубен жил в ее семье, — пустая трата энергии, фундаментальный беспорядок. Никто не мог следовать ритму собственной жизни.

В булочной, в крошечном, душном помещении ютились мать Рубена, его десятилетний братик, сестра и зять — истощенные и измученные страхом. Мать вцепилась в Лотту:

— Пожалуйста, возьмите с собой моего мальчика, заберите его отсюда!

— Мы очень скоро заберем вас всех, — попробовала успокоить ее Лотта, — но сначала нужно все хорошо организовать.

— Мой мальчик, мое солнышко, — умоляла мать, — возьмите его сейчас…

В сторонке стоял мальчик с тетрадкой в руках. Казалось, он сознательно держится подальше от матери, по-мужски стыдясь за ее мольбы. Для путешествия на поезде у него была слишком характерная внешность.

— Арифметика? — спросила Лотта, выигрывая время.

— Я пишу рассказ, — сказал он с достоинством, — о жертвах кораблекрушения, которых прибило к острову в Тихом океане…

— И что же с ними случилось потом? — подбодрила его вопросом Лотта, лихорадочно размышляя, что делать дальше. Она не была готова к подобной дилемме, исполняя лишь роль пешки, которую выдвинули вперед, чтобы произвести рекогносцировку на местности. Самостоятельно она не могла принять такое решение…

— Они думают, что остров необитаем и что им ничто не грозит, но на них охотятся вооруженные копьями каннибалы и…

— Вот, — мать сорвала с пальца бриллиантовое кольцо.

Лотта покачала головой, виски сдавливала невыносимая боль.

— Дело не в деньгах… немцы снимут его с поезда, это безответственно… мы скоро всех вас отсюда увезем…

В тот же вечер через парикмахера они связались с хозяином прачечной. Он мог перевезти не больше трех человек, в конце недели. Поскольку мать Рубена меньше всех бросалась в глаза, Лоттина мать решила уже на следующий день посадить ее на поезд. Она прихватила для нее шляпу с широкими полями. Изображая подружек, болтающих о том о сем, они вместе возвращались назад. Нервный тик одной из них, вызванный тем, что ей пришлось бросить своих детей, скрывала тень от шляпы. Хозяин прачечной прибыл точно в назначенное время, равно как и Провидение: немцы опередили его на сутки и ночью забрали всех троих.

«Мой мальчик, мое солнышко, возьмите его с собой…» Лотта вынуждена была не выказывать свое отчаяние; у нее было такое чувство, будто ее осудил незримый трибунал. Знай она заранее, что ребенка увезут, она бы рискнула переправить его на поезде. Если бы тогда его схватили, она, конечно, была бы виновата, но в меньшей степени, чем сейчас, когда она даже не попыталась его спасти. Это была мучительная, тупиковая мысль, метавшаяся, точно диаболо, между виной и виной. Она столкнулась с изощренной жестокостью, не дававшей ей возможности выбора. Она не рассчитывала, что жизнь примет столь серьезный оборот. Ситуация усугублялась тем, что никому не приходило в голову ее упрекать и она, по-видимому, боролась с надуманной проблемой, которая не шла ни в какое сравнение с горем и одиночеством Рубена Мейера. От его матери решили утаить правду: они не представляли, как справятся с обезумевшей матерью — еврейкой? Они заставили ее поверить в то, что детей в тот вечер укрыли в другом месте. Каждый день она причитала:

— Но они могли бы написать записку?

— Это слишком опасно, — заверял ее сын, у которого щемило сердце, — почту перехватывают. Никто не должен знать, где они.

Поникший, он бродил по дому; необходимость ежедневного вранья отнимала все силы.

Однажды с ящичком под мышкой к ним зашел отец Давида. И хотя от сына больше не было весточек, он снова обрел нечто от прежней своей несокрушимости — основы его творчества.

— Мы тоже собираемся скрыться, — сказал он. — Я принес всякие безделушки… вещички…

Он постучал по ящику.

— Жаль будет, если они потеряются. Вы не возражаете, если мы закопаем их у вас в саду или в лесу?

— Пожалуйста, — беспечно сказал Лоттин отец, — но только не в саду, поскольку сейчас у нас на счету каждый квадратный метр.

Он имел в виду табачные растения, которые посеял и для которых, с разрешения жены, пожертвовал бы и большей частью огорода. Лотта свесилась через край балкона, наблюдая, как двое мужчин с лопатой отправляются в лес — ее вдруг охватило неприятное чувство, хотя она и не знала почему.

— Ты все еще сердишься, — заметила Анна, внимательно изучая Лотту. — Ты пятьдесят лет копила свой гнев. Выплесни его наружу! Я гожусь для этого как никто другой, я предлагаю тебе свои услуги, я и не в таких переделках бывала за свою жизнь. У тебя есть на это полное право.

— Я вовсе не сержусь, — Лотта спешно разжала кулаки. — Я просто рассказываю тебе о случившемся.

— Почему ты отрицаешь, что сердишься? Всю свою злость ты вот уже несколько дней переносишь на меня. Это вполне понятно! — Анна с довольным видом облокотилась на спинку стула. — Я же предлагаю тебе себя — давай, упрекай меня!

— Я только этим и занималась, — вздохнула Лотта, — но ты продолжаешь защищаться.

— Больше не буду, излей сначала душу…

Теперь, когда они начали курс психотерапии, Лотта скептически на нее посмотрела — изливать душу в этом стилизованном под старину кафе большого города, среди бизнесменов и домохозяек, неторопливо попивающих свой кофе.

— Я немного тебе помогу, — сказала Анна, — мы закажем еще по чашечке, и я расскажу тебе о том, за что мне до сих пор стыдно.

Письма Мартина теперь приходили с юга. На подступах к Кавказу он подцепил опасную кишечную инфекцию, и Анне писали его товарищи. Она не позволяла сбить себя с толку их явными попытками завуалировать серьезность болезни анекдотами и шутками; чтобы заглушить страх, Анна с маниакальным рвением ударилась в работу. Вскоре ей снова пришел конверт, надписанный рукой Мартина. Благодаря молочно — помидорной диете кризис миновал; они двигались в сторону Таганрога. Анна получила несколько писем подряд: поломки грузовика диктовали темп, машина тащилась из последних сил, Россия была слишком большой. С восьмидневным опозданием они добрались до города на Черном море, откуда должны были лететь в Сталинград, чтобы участвовать в решающем сражении. Их уже не ждали, считая без вести пропавшими. Экипаж грузовика больше не вписывался в Великий План — их официально отправили в отпуск. Через год после генеральной репетиции Мартину наконец выдали разрешение на вступление в брак.

— Анна, Анна, иди сюда, тебе телеграмма! — кричала на весь дом фрау фон Гарлиц. Одна из деревенских работниц поспешно заколола откормленного гуся, которого держала специально для этого случая, и приготовила главное блюдо для праздничного стола. Один чемодан из свиной кожи набили продуктами, в другой положили подвенечное платье, необходимые документы и приданое.

— Полагаю, ты не надеешься, что теперь это действительно произойдет? — ухмыльнулся герр фон Гарлиц на прощанье. Заложив единственную оставшуюся лошадь, старый камердинер Оттхен отвез ее при свете луны на вокзал.

Переполненный поезд был готов к отправлению. Оттхен снял чемоданы с телеги и протащил их в вагон, едва не задевая за солдат, спавших на платформе.

— Черт бы тебя побрал! — возмущались они.

Анна рассыпалась в извинениях, осторожно ступая между телами. Протискиваясь сквозь битком набитые вагоны, она в результате нашла свободное место в купе первого класса. Поезд гремел в ночи, как сумасшедший; в протекторате Богемия-Моравия он остановился, послышались какие-то громкие команды, а потом мчался почти до самой Вены, где простоял четыре часа, дожидаясь окончания воздушной тревоги.

По прибытии Анна не досчиталась одного чемодана. Кто-то из солдат вспомнил, как какой-то тип сходил с поезда с чемоданом в руках, — возможно, запах гуся прельстил его. В суматохе по поводу исчезнувшей поклажи Анна не заметила тихого прикосновения Мартина, который встречал ее на платформе вместе с отцом. Она отпрянула назад. Их разделяли тысячи километров, долгие недели он существовал лишь в почерке своих друзей и, как магнит, притягивал все ее чувства, страхи и желания… и вот теперь он стоял наяву — был в этом некий привкус банальности. Они сдержанно поприветствовали друг друга — не здесь, не в этой толпе! По пути к дому его отца, сидя в трамвае, она зачарованно смотрела на его гладко выбритую, трогательно уязвимую шею — столь совершенную, невзирая на снег, болезнь, мрачные времена, невзирая на войну.

Они обвенчались в церкви Святого Карла. Жених предпринял последнюю попытку получить благословение матери и убедить ее присутствовать на свадьбе.

— День всей моей жизни. — кричал он, тряся ее за плечи, — это самый важный день в моей жизни!

Она надавливала на виски кончиками пальцев и крепко зажмуривала глаза. Так он покинул мать навсегда — в ее владениях, где она осталась единственной жертвой собственного угнетения. Анну, потрясенную размерами и роскошью церкви, вели к алтарю. Купол, колонны, настенная живопись, галереи из розового, коричневого и черного мрамора. За одной из колонн наверняка пряталась ее будущая свекровь, полагала Анна, и, хороший тактик, дожидалась решающего момента, чтобы выпрыгнуть из своего укрытия и устроить трагическую сцену, гораздо более эпатажную, нежели припадок ипохондрии годичной давности. Однако роспись купола отвлекла ее внимание, равно как и золотые лучи треугольника с еврейскими буквами над алтарем, среди которых летали ангелы, а также окно с золотистым витражом. Сквозь него внутрь храма струилось бронзовое сияние, окутывающее небольшую свадебную процессию, — где-то в небесных сферах должна существовать высшая организация, детально разработанный тайный план, в котором с глубинной непостижимой целью по минутам были расписаны и их жизни. Анна бросила взгляд на профиль своего суженого — его кадык задвигался при первых звуках, которые издавал обильно украшенный золотом орган.

По окончании церемонии они сбежали вниз по лестнице, между греческими колоннами и двумя мраморными ангелами, вздымавшими к небу кресты. Анна непроизвольно обернулась. Правый ангел, исполненный внутреннего спокойствия, устремлял взгляд за горизонт, левый же смотрел более сурово, и его крест обвивала змея. Анну вдруг охватило чувство, которое она считала давно умершим, но которое неожиданно воскресло благодаря торжественности момента. Лотта. Не та чужачка, приезжавшая к ней в Кельн, но настоящая… если кого-то и не хватало на свадьбе, так это ее. И почему бы ей не появиться здесь в облике ангела? Тогда сама она перевоплотится в того другого… со змеей… Ангелы лицезрели мир мраморными глазами, как если бы что-то в нем смыслили… Свадебная процессия пересекла площадь Святого Карла, ветер играл с фатой Анны — сквозь тонкий тюль осязаемая реальность, казалось, на мгновение затуманилась, размылась.

Они вселились в дом покойной бабушки Мартина, зубья расчески на комоде еще хранили ее волосы. Собственный дом… Они вились вокруг друг друга, как если бы наверстывали тысячу потерянных часов. Город и окрестности служили подходящей декорацией для их медового месяца. За исключением одного маленького инцидента, когда на улице Мёлкер-Бастай они наткнулись на группу людей с нашитой на пальто желтой звездой, которые медленно спускались по потертым ступенькам в старом центре. Мартин застыл на месте. Из чувства странного пиетета он отпустил руку Анны и не сводил с них потрясенного взгляда, пока эти люди молча шествовали мимо. Анну напугала не столько процессия, сколько поведение Мартина.

— Пойдем, — умоляла она его, дергая за рукав, — не смотри, пожалуйста, пойдем.

Мартин с трудом позволил себя увести. Весь день она сожалела о попавшейся у них на пути процессии, считая это плохим предзнаменованием.

В отпущенные им три недели она хотела жить как можно более насыщенно — чтобы хватило на всю жизнь.

Когда накануне своего отъезда она апатично собирала чемодан, в соседней комнате раздавались приглушенные голоса Мартина и его отца.

— Вот, мой мальчик, я купил тебе кальсоны — ведь там так холодно. Возьми их с собой.

— Нет, — возражал Мартин, — не стоило этого делать.

— Почему, Анны же не будет рядом?

Сухой сдержанный смех.

— Не поэтому…

— Тогда почему же?

— Ах, папа, холод — ничто по сравнению со всеми опасностями, которые нас подстерегают.

— Но войска связи не подвергаются особому риску, вы же не сражаетесь непосредственно на фронте?

Неразборчивое бормотание, Анна прижала ухо к дверному косяку. Повсюду партизаны, говорил Мартин, особенно там, где их совсем не ждешь. Устанавливая мачты электропередачи маленькими группами, прокладывая кабели и соединяя провода, прямо за линией наступающего фронта, войска связи" тоже рисковали жизнью. Однажды один из техников, работая высоко на мачте, не нашел своих плоскогубцев. «Подожди, — крикнул Мартин, наблюдавший за его действиями, — я пойду принесу». Он направился к грузовику, который был спрятан в соснах. Пока он рылся в инструментах, до него донеслись отрывистые крики, после чего внезапно воцарилась тишина. Скрываясь за деревьями, он осторожно прокрался назад. Там, где еще совсем недавно его товарищи стучали молотками и орудовали щипцами, теперь в неподвижной траве лежало двенадцать тел с перерезанным горлом. Нападавшие бесследно исчезли. Почти бесшумная молниеносная акция под безупречно голубым небом.

Анна не расслышала слов свекра. Она опустилась на край кровати, рядом с полусобранным чемоданом. Так вот какой была оборотная сторона картины с цветущими подсолнухами, расстроенным роялем в деревенском доме и ящиком книг на базаре. Вот как все происходило на самом деле, за долю секунды, на опушке светло-зеленого соснового леса, в густой траве. Да и при чем здесь идиллический пейзаж?

Как попрощаться, они не знали. Они неуклюже стояли на перроне и, встречаясь взглядами, ободряюще друг другу улыбались.

— Скоро увидимся, — сказал он с наигранной легкостью, — мой ангел-хранитель не покидает меня даже в сорокаградусный мороз.

Надо запечатлеть в памяти его лицо, думала Анна. Я возьму его с собой и буду смотреть на него, когда заблагорассудится, что бы ни случилось. Было больно оттого, что они не владели искусством прощания: никаких слез, подобающих слов — оба проявляли лишь легкое нетерпение поскорее избыть то, что за гранью способностей простых смертных. Уже сидя в поезде, Анна разрыдалась.

— Мой муж… — оправдывалась она перед изумленным попутчиком, — мой муж уехал обратно в Россию.

Она впервые назвала его этим словом. Ее охватило чувство меланхолической гордости, которое тут же сменилось ассоциацией: «вдова, вдова погибшего на войне».

Когда она вернулась в замок, парк был сплошь усеян листьями каштановых деревьев. По ночам подмораживало. Тысячи звезд, мерцающих из черноты, оставались вне войны — смотрел ли ты на них из Бранденбурга или из тундры. Мартин воевал в России, а сто русских спали здесь, как свиньи в сараях. В один прекрасный день двум из них удалось сбежать. В лесу они нарвались на пожилого лесника, который, сидя в засаде, собирался добыть зайца для рождественского стола. Не успел он схватиться за двустволку, как его уже закололи. Беглецы прихватили с собой охотничье ружье и боеприпасы. Тело обнаружили в тот же день, и голодный паек девяноста восьми русских был урезан наполовину. Две тысячи солдат с ближайшего аэродрома цепью прочесывали лес. Беглецы окопались, засыпав себя листьями; военные прошли мимо, не заметив их. Они почти уже спаслись, когда вдруг один солдат почуял две пары сверлящих спину глаз и обернулся.

Тем временем известие достигло и герра фон Гарлица. Он вошел в охотничью комнату, сорвал со стены кнут и неистово носился по коридорам, хлеща все подряд кожаным ремнем и проклиная славянские народы.

— Убить старого человека, сволочи, да я из них лепешку сделаю, они у меня получат!

Анну тошнило от бутафорского мужского куража, и она вышла во внутренний дворик, куда как раз привели двух пленников. Рыча от злости, фон Гарлиц бросился к ним навстречу. Двое офицеров удержали его и призвали к спокойствию. Примитивная месть здесь не годилась; официально они должны были соблюдать правила обращения с военнопленными. Один из них приказал развязать беглецов — исполненные недоверия, те нерешительно начали двигаться в сторону сарая. В ту же секунду офицер выстрелил им в спину. Они бесшумно упали лицом на камни. Офицер демонстративно обратился к фон Гарлицу:

— Убиты во время попытки к бегству.

Расстрел вызвал негодование среди русских. Отныне фрау фон Гарлиц назначала сопровождение для Анны и других ее служащих, когда те отправлялись в лес. Анна от охраны отмахивалась, она не боялась. Лично она считала, что речь шла об ужасном недоразумении: в результате абсурдного, бессмысленного обмена русские мужчины оказались в Германии, а немецкие в России. Пока охваченные чувством безысходности русские пленные покорно ждали, где-то в сердце их родины, среди занесенных снегом руин и пожарищ, их соотечественники вели ожесточенную борьбу. За каждый дом, каждую стену платили множеством жизней. Казалось, что от исхода этой ледяной битвы в медленно разрушающемся городе зависит судьба всего мира.

Вести о том, что Сталинград выстоял, долетели сначала до сараев, а уж потом до самого замка, где голые факты маскировались эвфемизмами: мы отступаем. Произошел коренной перелом. Отреставрированный с подвалов до крыши замок готовился принять гостей на своих до блеска начищенных паркетных полах, в белоснежных стенах, в приятной теплоте вечно горящих печей: прусская знать тоже собиралась внести свой вклад в историю. Анна, не испытывавшая интереса ни к стратегическому развитию событий, ни к политическим предпочтениям, желала только одного: чтобы Мартин вернулся домой целым и невредимым.

Лотта смотрела в окно; ее взгляд остановился на одной из гранитных церковных стен.

— Мы рисковали жизнями ради тех, на кого ты даже не пожелала взглянуть… — произнесла она с недоверием.

— Да, — кивнула Анна, — так и было. Я ничуть не лучше, но и не хуже большинства других. Я год с ужасом ждала известия о его смерти, но он вернулся — на целых три недели. Потом все должно было начаться снова. Я жертвовала всем ради этого короткого отрезка совместной жизни, который был нам отпущен. Окажись я на Мёлкер-Бастай одна, я бы наверняка их рассмотрела. Скорее всего, я задала бы себе мучительные вопросы… но тот кусочек счастья, понимаешь, он в тот миг затмевал все.

— Вы всегда находили для себя оправдание, — сказала Лотта с горечью, — однако к евреям вы были беспощадны.

— Слушай, прекрати обобщать… тот кусочек счастья был единственным моим достоянием, по-моему. я имела на него право, мне пришлось довольствоваться им до конца жизни.

Выглянуло солнце, зимний белый луч осветил их руки — причудливое сплетение синих вен. Кожу, кровяные сосуды, мышцы — хрупкие и бренные.

— Полагаю, мы добрались до сути нашего разногласия, — размышляла Анна, — и до причины твоего гнева.

— Перестань рассматривать мой гнев как нечто, что само по себе трансформируется в прощение, стоит мне только дать ему волю.

— Я не нуждаюсь в твоем прощении, — отрезала Анна, — я не совершила никакого преступления.

— Ладно, хватит об этом, — вздохнула Лотта, — пусть все останется как есть. Ты упомянула Сталинград… я хорошо помню охватившее нас облегчение… эйфорию… и все же лишь потом стало по-настоящему тяжело…

Отец Сталин не позволил просто так оттеснить себя на задний план; союзники очистили Северную Африку и продвигались к северу Италии. Какое-то время они тешили себя иллюзией, что сейчас остается только ждать и держаться. В состоянии нервного расстройства возвратилась семья Фринкелей; они насилу избежали двух облав и еле унесли ноги от сорока восьми кошек. Всякий раз домашние животные ели вместе с ними за столом как полноценные сотрапезники; дамы Нотебоом кормили их изо рта кусочками сырого мяса. Избалованные чрезмерной материнской заботой, животные вели себя безобразно. Стоило Максу и его сыну приступить к ежедневным музыкальным упражнениям, как они хором начинали мяукать.

Поскольку Лотта отказалась зарегистрироваться в нацистском департаменте по культуре в качестве члена хора радиовещания, с пением официально было покончено, и она стала незаменимой шестеренкой в гигантском домашнем хозяйстве, состоящем из четырнадцати ртов. Жизнь принимала все более каверзный характер, не только в практическом смысле, но и в абстрактном. — страх сделался неотъемлемой ее частью — затаенно, подкожно. Разжечь его могла любая мелочь: внезапная тишина, странный звук, угрожающе колышущиеся макушки деревьев, грохот вдалеке, неясные слухи. Причем в любую секунду. Это не укладывалось в голове, и все же каждый из них растягивал воображение до немыслимых, нестерпимых пределов. По ложной тревоге страх погнал Мейеров и Фринкелей в лес; в спешке они накинули зимние пальто поверх пижам. Несколько часов они пролежали в сырой водосточной канаве, под свисавшими хвойными ветками, в то время как издалека доносились голоса и собачий лай. Госпожа Мейер вцепилась зубами в свое промокшее лисье боа, а Макс Фринкель массировал фаланги пальцев, чтобы влага не поразила суставы. В конце концов хозяин дома соорудил более удобное место для укрытия — в глубоком встроенном стенном шкафу в спальне. Дверь в шкаф он уменьшил до размеров дыры, которую загородил зеркалом в человеческий рост. Зеркало открывалось с помощью веревки и закрывалось тогда, когда внутри опускалась крышка люка. Помещались там все, они ныряли в дыру через собственное отражение — двойственная форма бытия и небытия. Лоттина мать придвинула к зеркалу туалетный столик, где соблазнительно сверкали фиолетовые и темно-красные флаконы духов. Отныне госпожа Мейер желала спать только в шкафу; было слышно, как она плачет и молится в весьма странной тональности.

Сдерживать неуклонно растущее хозяйство было непросто. Раздавался, к примеру, звонок в дверь. Лотта была дома одна, если не считать пяти невидимых и неслышимых персонажей, которые играли в вист на верхнем этаже. На пороге вырастал молодой человек с короткими рыжими волосами; его правая рука покоилась на плече низенького старика в черной шляпе, морщинистое лицо которого было с надеждой обращено к Лотте.

— Я привел тестя господина Божюля из магазина граммофонных пластинок, — объявил молодой человек.

Он рассказал, что господина Божюля арестовали, пока его жена и дочь находились в Амстердаме. На станции их кто-то предостерег от возвращения домой. Из полицейского участка Божюлю удалось тайно отправить сообщение, что его тесть еще скрывается на чердаке. Он посоветовал отвести старика в дом его давнего клиента, скорее даже друга, который наверняка что-нибудь придумает, — а именно к отцу Лотты.

— Его нет дома, — сказала Лотта, — я одна не могу ничего решать. — Она продолжала держать дверь. Никто не проронил больше ни слова, они лишь робко смотрели друг на друга. Казалось, что старичок в своей абсолютной зависимости был единственным, кто смог пережить катастрофу, потому что был слишком маленьким и слишком легким, чтобы пойти на дно со всеми остальными. Внезапно Лотте стало стыдно за свою холодность. — Вы можете его подождать, — сказала она, распахивая дверь.

Она провела их в столовую. Старичок покорно сел, положив шляпу на колени; над глубоко посаженными глазами завивались книзу белые брови. Его сопровождающий равнодушно осматривался вокруг, как если бы находился в приемной. Вернувшись домой, Лоттин отец нахмурился, однако, услышав имя Божюля, тут же оттаял. Ах, конечно, владелец магазина грампластинок, где он был завсегдатаем, сколько пылких дискуссий разгоралось там по поводу тех или иных записей. Пару раз он действительно видел его тестя, шаркающего по магазину дедушку Така. Разумеется, он постарается найти для него надежный адрес.

— Кстати… — сказал он, в изумлении обращаясь к старику, — я что-то не понимаю, ваш зять ведь персидский еврей? В последний раз он сказал мне, что ему нечего бояться; пока Германия не воюет с Ираном, ему ничто не угрожает.

— Не спрашивайте меня ни о чем, — вздохнул старик, — до тысяча девятьсот четырнадцатого года мир еще был доступен пониманию обычного человека… дальнейшие события просто не укладываются у меня в голове.

— В шляпе, — поддразнил его сопровождающий, указывая на черную шляпу, которая, точно corpus delicti,[75] вызвавший упадок прежнего мира, покоилась у него на коленях.

Садовый домик отремонтировали на скорую руку. Поскольку его пребывание было временным, старика не оповестили о том, что скрывается в доме не только он один. Когда светило солнце, он сидел на шатком складном стуле и мечтал, держа в уголке рта янтарную трубку. Лотта приносила ему еду, а он рассказывал ей об огранке алмазов в ту давнюю пору, когда в мире еще можно было сносно жить. Белые волосы, в которых солнце сплело ауру лучших времен, его уныние, его прозрачная кожа внушали Лотте мысль, что этот старик явился с того света, дабы бросить изумленный взгляд на нынешний хаос; при этом он знал наверняка, что в любой момент может вернуться назад.

Поиски другого адреса терпели фиаско; среди укрывающихся появлялись все новые категории: студенты, солдаты, которым грозил плен, мужчины, избегающие принудительного труда на немецких заводах. К их рядам примкнул Тео де Зван, а позже и Эрнст Гудриан, столь трогательный в своих героических попытках скрыть страх, что Лоттина мать искренне ему сочувствовала. Его поместили вместе с дедушкой Таком; он расширил легкомысленный домик, скрипевший на ветру, стильной пристройкой, где, наслаждаясь видом на поле цветущего табака, изготавливал скрипки. Даже Кун, достигший возраста военнообязанного, вынужден был скрываться. Его темперамент не позволял ему сидеть дома и спокойно дожидаться окончания войны. Он выскользнул из дома на улицу, был задержан и отправлен в Амерсфорт. Замыкая колонну наугад схваченных собратьев по несчастью, он шел в неизвестном направлении по Старому городу, окутанному сумерками. Дорога была узкой; незаметно он юркнул в подъезд и, прижавшись спиной к двери, забарабанил пальцами по дереву.

— Откройте, откройте, — умолял он.

— Ты католик? — поинтересовались с другой стороны двери.

— Нет, — простонал он.

— Тогда проваливай, — ответил голос.

Их разместили в Ассене в казармах, где было полным-полно вшей. Отвращение к этим насекомым не давало ему уснуть. Он прокрался на улицу и, облокотившись на стену, тихонько задремал. Ни свет ни заря его разбудила почтовая машина, работающая ца дровах, которая въезжала через ворота казармы. Почтальон вылез из машины и медленно опустошил почтовый ящик, после чего повернул обратно, выпуская дым из трубы. На следующий день, когда почтальон снова сел за руль, Кун открыл заднюю дверцу, подтянулся наверх и оказался среди почтовых мешков. Обнаружил себя он лишь у парома через канал Эйссел. Почтальон побледнел. Хотя талант Куна — импровизатора и поразил его, он не решался-таки взять с собой столь необычную посылку.

— Мальчик, я не могу этого сделать, — с сожалением сказал он, — это слишком рискованно.

— Спрячь меня в дровах, — предложил Кун.

Перед подобной находчивостью почтальон не смог устоять.

— Я с ума сошел, — ворчал он, заботливо укрывая безбилетника поленьями, вырубленными из фруктовых деревьев. Кун возвратился домой с непоколебимой верой в себя. Дрожа от усталости после двух бессонных ночей, мать, облегченно вздохнув, крепко его обняла. Он высвободился из ее объятий, чтобы быстро осмотреть свою одежду, опасаясь, что, в свою очередь, привез с собой безбилетников из казармы.

В то время как дедушка Так приживался среди яблонь и табака, вспоминая о своей покойной жене, фотография которой была приколота к стене ржавой кнопкой, его дочь и внучка меняли одно укрытие за другим. После долгих скитаний последняя присоединилась к своему жениху, прятавшемуся где-то в Беймстере, а дочь однажды летним вечером появилась на пороге Лоттиного дома. Одетая в вызывающе обтягивающий костюм, она сказала, что приехала (никто не знал откуда) навестить отца. Лоттина мать сразу заподозрила неладное, а ее муж не нашел в себе сил отказать. Он капитулировал перед откровенно соблазняющими маневрами, при которых в качестве главного козыря пускались в ход покрытые ярко-красной помадой пухлые губы, и сдался на ее просьбу об убежище. Ей отвели кровать в комнате Йет и Лотты; отныне они спали в сигаретном дыме и экзотическом аромате духов. По стульям и кроватям то и дело разбрасывались все новые платья с глубоким декольте, а из перламутровой шкатулки с драгоценностями извлекались многочисленные бусы.

Обделенная вниманием, она увядала, но расцветала от восхищенных глаз. Необходимость идти у нее на поводу — ради мира и покоя в доме — безумно всех изнуряла. Ни одно занятие не увлекало ее дольше пяти минут; она металась из угла в угол, как пантера в клетке; стук ее шпилек отрывал других от чтения, игры в карты, решения кроссвордов. С трудом верилось, что она была дочерью человека, который задумчиво курил в саду свою трубку и выращивал кресс-салат на узенькой полоске земли вдоль осевшей террасы.

По вечерам, когда окна зашторивались занавесками из конского волоса, они все спускались вниз, где ужинали за двумя длинными столами. Лоттина мать старалась, исходя из ограниченных возможностей, приготовить кошерные блюда. Иногда Макс Фринкель исполнял после ужина какое-нибудь виртуозное произведение Паганини; его сын брал реванш томной цыганской мелодией. Излишне оживленная Флора Божюль пела американские шлягеры. В конце концов все взоры, как правило, устремлялись на Лотту, которая закусывала губу и качала головой. В качестве компенсации за ее несговорчивость госпожа Мейер декламировала стихи. Гвоздем программы была ямбическая элегия о матери, вынужденной сбыть все свое имущество, только чтобы прокормить детей; единственным незаложенным предметом в доме оставалась кукла ее дочери, с которой та не расставалась ни на секунду. Дети слушали эту историю с самозабвением, в то время как взрослые надеялись, что она не окажется пророческой.

В доме работало «Радио Оранских» или Би-би-си. С тех пор как в мае всем пришлось сдать свои приемники, они пользовались самодельной установкой, сооруженной отцом Лотты, — грубоватой на вид, но зато с необыкновенно четким воспроизведением звука. Они слышали даже дыхание королевы, вещающей из Лондона. Люди изголодались по надежной информации; подпольные газеты и листовки передавались из рук в руки, время от времени кто-то зачитывал вслух статью.

— Что это… — изумился Кун, — слушайте…

Он не задумываясь прочел заметку из газеты «Хет пароол», где упоминалось о существовании газовых камер, куда заталкивали и отравляли газом голых «арестованных врагов», пребывавших в полной уверенности, что их ведут в баню. С недавнего времени вместимость этих камер выросла с двухсот до тысячи человек. Госпожа Мейер разразилась отчаянными рыданиями; Рубен наклонился к ней и в неловкой попытке ее утешить яростно сжал ее руки. Лоттина мать бросила уничтожающий взгляд на Куна, до которого только сейчас начало доходить, что он натворил. Новость тут же постарались сгладить: несомненно, это лишь сенсационная история какого-то ушлого журналиста с извращенной фантазией. Брам Фринкель швырнул салфетку на стол и, сгорбившись, направился к двери. Взявшись за ручку, он обернулся и с усмешкой обратился к Куну:

— Может быть, теперь вы захотите стать избранным народом на следующие два тысячелетия!

6

Благотворный эффект подводных массажей, грязевых и кислородных ванн мало-помалу начал проявляться. В первые недели лечения пациенты, как правило, боролись с неимоверной, граничащей с депрессией, усталостью, вызванной снятием блокады с суставов и удалением токсинов из жировой ткани. У сестер во время их бесед, ко всему прочему, еще выводился яд из сердца, восстанавливались родственные отношения и испытывалась на прочность память. Поворотный момент, чаще всего, наступал посередине лечения. Больше не страдавший от боли при каждом движении пациент свободнее двигался и глубже дышал, его организм омывался очищенной кровью. Анна и Лотта тоже это чувствовали. Они возрождались к жизни физически, однако душевные силы восстановить пока не получалось; те подвергались совсем иному лечению, терапевтический эффект которого был гораздо менее очевидным. Проведя все утро в ваннах, они вышли из термального комплекса; перед тем как приступить к рискованному спуску по лестницам, они посмотрели на безоблачное голубое небо над зеленым сводом гостиницы «Счастливые часы». Растаявший снег превратился в серое месиво. С1864 года вход в термальный комплекс охраняли две каменные женские фигуры — одна с жезлом в руке и рыбой у ног, другая с крошечной арфой и опрокинутым на землю кувшином, из которого вытекала вода. Женщины спрыгнули со своих постаментов, легко сбежали по ступенькам и пересекли дорогу в направлении Королевской площади. У квадратного киоска в стиле модерн они радостно остановились. Первая подняла свой жезл и указала на одну из четырех сторон, где было написано:

Quand il est midi a Spa il est:

13 heures a Berlin, Rome, Kinshasa

14 heures a Moscou, Ankara, Lumumbashi

15 heures a Bagdad

19 heures a Singapore

7 heures a New York[76]

Другая сыграла несколько аккордов на арфе и хрипловатым голосом пропела: «…загадка синхронности… когда в Риме обедают, то в Сингапуре ужинают, когда на Берлин падает дождь из бомб, в Нью-Йорке готовят завтрак…» Слова превращались в мыльные пузыри, разлетающиеся по Королевской площади. Ключевая вода из каменного кувшина — или же просто талая вода? — потекла по Королевской улице и проспекту Королевы Астрид. Лотта и Анна взялись за руки, переходя мокрую улицу; вода просочилась в туфли. Они прошли мимо незатейливого ресторанчика и решили заглянуть внутрь — когда в Нью-Йорке завтракали, в Спа садились обедать.

Роту Мартина отозвали из России для создания системы противовоздушной обороны вокруг Берлина. Отныне он проводил выходные с Анной — наконец-то появилось подобие семейной жизни. Она с нетерпением ждала первых признаков беременности. Ранней весной ее оперировали; теперь предстояло выяснить, до какой степени устранен урон, нанесенный здоровью еще в ранней молодости тележками с навозом и кормом для свиней. Единственным и самым важным, чего, как казалось, до сих пор ей недоставало, был ребенок. С появлением на свет младенца она сама бы родилась заново. Детство ребенка расцветило бы ее собственное детство — ведь ее ребенок ни в чем не будет нуждаться. Ребенок заменит ей утраченную сестру, ребенок примирит ее со всем, что не сбылось.

В лесу раскинулось широкое озеро. На берегу лежали гребные лодки ярких цветов из геральдики викингов. На них можно было доплыть до овального острова, где среди ив и серых берез прятался деревянный домик с остроконечной крышей; так же, как озеро и лес, он испокон веков принадлежал замку. Фрау фон Гарлиц отдала Анне ключи. В солнечную погоду они с Мартином прогуливались к озеру, связывали лодки и всей флотилией плыли к острову, чтобы оградить себя от нежданных гостей. Они купались, загорали в высокой траве, спали в домике, вдыхая запах высушенного дерева и болотных духов, которые стонали и скрипели между досками, когда по ночам становилось ветрено. Война казалась далекой и призрачной. Ветер, кряканье уток, кваканье лягушек вместо сирен воздушной тревоги и бубнежа по радио. Когда она слушала его дыхание, ей казалось чудом, что он лежит рядом с ней. Невидимая рука трижды благополучно провела его по России, оберегая от убийц из-за угла, обморожения, смертельных болезней, чтобы вернуть его ей живым и здоровым. Их воссоединение на этом острове — во времени и пространстве — она воспринимала как нечто священное, как знак избранности. В окно светила луна, отражавшаяся в воде за раскачивающимися ивовыми ветками — остров плыл по озеру, а время стояло на месте. По воскресеньям, во второй половине дня, флот отправлялся назад к берегу. Они брели обратно по лесу, после чего их пути расходились: Мартин возвращался в казармы, а Анна — через ворота в свою обыденную жизнь.

В замке поселились пять девушек, за государственный счет проходивших практику в области домоводства. Их отдали на попечение Анны. С тех пор как под ее руководством замок изменился до неузнаваемости, фрау фон Гарлиц безгранично к ней благоволила. И снова Мартин всех очаровал — когда он останавливался в замке, девушки надевали самые нарядные фартуки. Догадавшись, что их прихорашивание совпадало с визитами ее мужа, Анна просто вышла из себя.

— Эти фартуки, — крикнула она язвительно, — предназначены только для обслуживания. Порошка для стирки не напасешься, если вы будете носить их, когда попало!

Ухмыляясь — женский инстинкт безошибочно подсказывал им причину ее раздражения — они переоделись. В воскресенье Анна увидела из окна кухни, как Мартин прямо перед отъездом вручил в саду одной из девушек небольшой сверток.

— Что это было, — спросила она, после того как проводила Мартина, — что подарил тебе мой муж?

Девушка бросила на нее отрывистый виноватый взгляд.

— Ну же! — настаивала Анна, хватая ее за плечи.

— Я не могу сказать.

— И все-таки?

— Это… подарок вам, на Рождество…

— Сейчас? В августе?

Она кивнула:

— На случай, если вашего мужа куда-нибудь отправят и он не сможет провести Рождество с вами.

Анна стояла как громом пораженная. В глазах возмущенной девушки прочитывалось презрение к Анне, которая из-за своей подозрительности вынудила ее выдать секрет. Раздосадованная, она вышла из комнаты, оставив Анну наедине с ее властью, стыдом и растроганностью, нагнетавшей стыд еще сильнее: уже сейчас, в разгар лета, Мартин думал о том, как утешит ее через полгода, на Рождество.

В замке царило непривычное оживление. Отремонтированные комнаты постоянно принимали гостей — высокопоставленные военные приезжали туда перевести дух в перерывах между боевыми задачами. После ужина они уединялись в библиотеке, оставляя своих дам в салоне на попечении фрау фон Гарлиц, как всегда, дружелюбной, элегантной и интересной собеседницы; казалось, что война и беспорядочные половые связи мужа ничуть ее не заботили. В коридорах шептались о его романе с Петрой фон Виллер — лейбен, дочерью промышленника, сделавшего стремительную карьеру в армии. С тех пор как в походе на Польшу фон Гарлиц вывихнул коленную чашечку, он занимал весьма неясную штатную должность и регулярно уезжал в командировки в Брюссель. Анна не могла себе представить, что этой светской фигуре, управлявшей своей фабрикой в Кельне исключительно верхом на лошади, могли доверить важный пост в армии — этому никчемному фигляру, умеющему, однако, пустить пыль в глаза. Каким-то мистическим образом ему, видимо, удавалось поддерживать контакты на высоком уровне. Происхождение и деньги, бурчала про себя Анна, гораздо действеннее в этом мире, нежели тяжкий труд.

В порыве беспечности фон Гарлиц официально пригласил свою любовницу на ужин. Она проникла в дом, прикрываясь именем влиятельного отца; желая унизить жену фон Гарлица, она надела вызывающее платье. Анна со стажерками обслуживала гостей. Из всех приглашенных она знала одну лишь фрау Кеттлер, тетю герра фон Гарлица, жившую неподалеку и время от времени навещавшую его. Женщина неопределенного возраста, она ни разу не была замужем и жила с горсткой персонала на вилле, скрывающейся за хвойными деревьями. Горничные судачили, что до войны она владела конюшней с блестящими скаковыми лошадьми и любила галопировать по лесу на черном жеребце с охотничьим ружьем за спиной. С тех пор как лошадей конфисковали, она отводила душу в долгих прогулках с собакой, здоровенной овчаркой, которая слушалась только ее. Рождение племянника, по-видимому, позволило раскрыться ее невостребованному материнскому инстинкту — она его обожала, закрывала глаза на его недостатки и старалась о нем заботиться даже на расстоянии.

Анна, снуя с тарелками и стаканами, ухватывала фрагменты разворачивающихся за столом событий. Герр фон Гарлиц, пригласивший фрейлейн фон Виллерслейбен, учтиво с ней беседовал. Разговор шел об изобразительном искусстве: об обнаженных фигурах, изображаемых Адольфом Зиглером и Иво Селигером. Оказывается, она изучала искусствоведение в Берлине; он разыгрывал то удивление, то потрясение, задавал ей тысячу вопросов, спеша тем самым убедить сидящую напротив жену в том, что со своей соседкой по столу он видится впервые. Последняя ему ловко подыгрывала — они оба разгорячились, как если бы посредством речей об искусстве занимались любовью на глазах у фрау фон Гарлиц. Как и все остальные, графиня уже давно знала об их романе; какое-то время она хладнокровно наблюдала за этим театральным представлением, пока наконец ей не надоела роль наивной обманутой супруги и зрительницы — роль, которую ей навязали в присутствии многочисленных гостей. Не теряя самообладания, она встала, подняла только что наполненный Анной бокал красного вина, как будто собираясь произнести тост, и выплеснула его содержимое в лицо своего мужа. С испуганными воплями фрейлейн фон Виллерслейбен вскочила со стула, опасаясь за свое платье. В ту же секунду с другого конца стола примчалась фрау Кеттлер промокнуть салфеткой лицо дражайшего племянничка и как можно скорее загладить скандал. Анна облегченно вздохнула: как гора с плеч — фон Гарлицу, очевидно. было мало своих любовных интрижек, он испытывал садистское удовольствие, унижая при этом и провоцируя жену. Посмеиваясь над гротесковой услужливостью его тети, Анна выскользнула из залы с пустым блюдом в руках.

В тот же вечер фрау фон Гарлиц приказала заложить лошадь и отправилась на станцию. Она исчезла, ни с кем не простившись и оставив гостей в полном недоумении. Герра фон Гарлица осаждали молчаливыми упреками. Он должен был призвать к порядку свою жену, хозяйку, мать его детей. Мужчине его ранга, с его биографией и на такой должности надлежит держать жену в узде. В конце концов, они ведь не какие-нибудь разнузданные цыгане или славяне, идущие на поводу у своих эмоций. Несколько дней спустя он заболел. Задетая гордость, угрызения совести, стыд? По ночам у него поднималась температура; обливаясь потом, он маялся на промокших простынях и бредил. Рядом с его постелью дежурила Анна, с удовольствием взяв на себя роль богини мщения. Смоченным в воде полотенцем она увлажняла ему лоб и виски, поила и убаюкивала. Но как только температура начала спадать, она, не стесняясь в выражениях, выпалила ему все, что думала.

— Скажите спасибо, что у вас такая жена, — сказала она презрительно.

У него еще не было сил нанести ответный удар. Словно умирающий на фронте солдат, он лежал на подушках с опухшими веками и колючей щетиной. Она безжалостно продолжала:

— Жена с таким стилем, шармом и характером! Подумайте об этом, у вас сейчас уйма времени.

Он смотрел на нее лихорадочным взглядом больного ребенка, которому рассказали страшную сказку, с той лишь разницей, что сейчас ему приписывали сходство не с героем, а с чудовищем и драконом.

Через две недели фрау фон Гарлиц вернулась домой — образец аристократического самообладания с легким налетом цинизма. В доме облегченно вздохнули; момент для супружеских ссор был выбран неудачно — все они блекли на фоне одного гигантского конфликта, в который втянули весь народ. Уже несколько месяцев Мартин пытался получить увольнительную, чтобы хоть на пару недель поехать с Анной в Вену и пожить как муж и жена в их доме, знакомом им лишь по медовому месяцу. Однако его старания ни к чему не приводили. Оставалась единственная возможность: проявить готовность пройти краткосрочные офицерские курсы. Мысль о возможной карьере в армии была ему отвратительна, но он таки не устоял перед соблазном оказаться в Вене и сделать хоть крошечный глоток свободы: на какое-то время вырваться из гигантского беличьего колеса тотального самоотречения и самопожертвования, которое вот уже четыре года вертелось в интересах никому не нужной войны. Его поместили в школу для унтер-офицеров в западном районе Берлина Шпандау. Во время учебы он жил в отрыве от цивилизации. В день окончания учебы Анна ждала его у ворот с чемоданом в руке.

— Вы кто? — постовой спешно ступил вперед. — Предъявите документы.

— Я пришла за своим мужем, Мартином Гросали, — сказала Анна, оскорбленная подобным недоверием, — он сегодня получает увольнительную.

Постовой побледнел.

— О Господи, пожалуйста, не входите сюда.

Она поставила чемодан на землю и дружелюбно взглянула на него.

— Их наказали, — прошептал солдат, смущенно почесывая за ухом. После некоторых колебаний он рассказал ей о случившемся. Готовая к отъезду группа построилась во внутреннем дворике и, можно сказать, одной ногой уже была за воротами. Оставалось лишь в унисон попрощаться воодушевленным «Хайль Гитлер!». По мнению коменданта, это прозвучало слишком тихо. «Громче!» — потребовал он. По-прежнему без особого убеждения, но с большей силой в голосе группа повторила обязательный салют. «Громче!» — ревел комендант так, как если бы на карту была поставлена не только честь фюрера, но и его собственная. «Хайль Гитлер» все еще звучало невыразительно, точно граммофонная пластинка, никак не желающая раскрутиться на полную мощность. «Мы еще посмотрим, пойдете ли вы сегодня домой!» Им приказали раздеться и запереть одежду в шкафы. Затем выгнали на улицу, налево, направо, заставили приседать и ползать в грязи по-пластунски. Урок унижения и покорности, который запомнится им до конца войны.

— Пожалуйста, — снова прошептал постовой, — приходите через часик и притворитесь, что ничего не знаете. Им всем очень стыдно.

Анна бросила взгляд на плотно закрытые ворота, за которыми по берлинской грязи ползал Мартин. За эту грязь тысячелетнего рейха Мартин должен был жертвовать своей, а значит, и ее жизнью. Она взяла чемодан и свернула наугад в одну из улиц, а затем в другую. Когда она вернулась к казармам, он ее уже ждал — безукоризненный, блестящий, веселый.

— Как ты поздно, — сказал Мартин изумленно. Он ни словом не обмолвился о наказании. Они научились игнорировать войну в присутствии друг друга, как существа высшего порядка, глухие к барабанной дроби.

После их пребывания в Вене его перевели в Дрезден. Наступила осень. Анна, связавшая и сшившая уже целый чемодан детской одежды, до сих пор не беременела. В отличие от Ханнелоры. Весной та вышла замуж и переселилась в Людвигслюст в Мекленбурге, откуда писала Анне ностальгические письма. Фрау фон Гарлиц, всегда делившая радости и горести своего персонала, предложила доставить будущей матери для подкрепления сил посылку с продуктами и отправила Анну в Людвигслюст. Вновь Анна оказалась в поезде, следовавшем в Берлин. Непроизвольно в памяти всплыл тот день, когда она в полушинели, в охотничьей шляпе и с картонной коробкой, где умещались все ее пожитки, ехала в Кельн. О своей провинциальной наивности она вспоминала с чувством легкого стыда; тогда ей предстоял еще долгий путь от свинарника и навоза до столового серебра на камчатой скатерти. Внезапно поезд резко затормозил и остановился, выдернув ее из мечтаний; затем медленно набрал скорость и, дергаясь всем составом, въехал в Берлин. За окном купе выросла серая стальная стена, без начала и конца, точно предвестница туннеля. Однако стена двигалась… она состояла из дыма, чада и мелкого щебня. Поезд дал задний ход, после чего наконец нерешительно проследовал на станцию. Еще не вполне расставшись с буднично-заурядной атмосферой купе, Анна сошла с поезда.

В этот момент с ней случилось то же, что и с сотнями ее попутчиков: стоило им ступить на перрон, как их рефлексы проявили свою власть — люди бросились в рассыпную, все вокруг заполыхало, перекрытие перрона скрежетало так, словно в любую минуту готово было рухнуть им на голову. Кто-то оттащил ее из-под падающей стальной балки, дым щипал глаза и горло, вслепую она продиралась сквозь толпу прочь от огня… Воздушная тревога, кто-то затолкнул ее в бомбоубежище, где она слилась с дрожащей, потной массой, напряженно слушающей завывание и грохот. Земля содрогалась; здания, поезда, люди — все вот — вот превратится в пыль; нелепый всеобщий конец, лишенный смысла. Ради чемодана с колбасой и салом.

Прошло трое суток, прежде чем она смогла выбраться из восточной части Берлина и достичь района Шпандау на западе города. Трое суток в преисподней; иногда в последний момент кто-то затаскивал ее в бомбоубежище, однако их лиц разглядеть она не успевала. Кто-то давал ей пить, и она плелась дальше, спотыкаясь об электрические кабели; где-то обрушивалась стена; она ежилась от холода, слишком уставшая, чтобы испытывать страх. Потом снова наступала ночь, визг сирен, бомбоубежище, она засыпала от изнеможения, в испуге просыпалась и двигалась дальше на фоне декораций «оперы ужасов»; кто-то поделился с ней едой. Шпандау? Существовал ли еще Шпандау, или же она держала путь в дымящиеся развалины? Почему бомбардировки продолжались день и ночь — неужели Берлин, Германию хотели стереть с лица земли?

В какой-то момент со своим опаленным чемоданом она оказалась на вокзале Шпандау. Он еще стоял: разбухший поезд был готов к отправлению в Мекленбург. Ее подняли и втиснули через окно в вагон, а следом за ней и чемодан. Поезд сразу же тронулся. В оцепенении она села на чемодан — похоже, ей удалось это пережить, хотя сейчас уже было все равно. Она ехала в полубессознательном состоянии — упасть было невозможно, ее поддерживали другие обессилевшие тела. Посреди ночи они добрались до Людвигслюста, Анна была единственной, кто сошел на этой станции. В кромешной тьме она, еле держась на ногах, направилась к дому, видневшемуся смутным силуэтом вдалеке. Дрожащей рукой с трудом нашла звонок. В коридоре зажегся свет, дверь открылась — кто-то появился на пороге, увидел нечто перед собой на ступеньках и в ужасе захлопнул дверь. Вновь она оказалась в темноте, падая от усталости. И тут страх сдавил ее горло, сдавил сильнее, чем во время бомбежек, — страх первозданный, удушающий, страх быть отвергнутой, навсегда выброшенной, подобно куску грязи, подобно существу, недостойному жизни. Она принялась судорожно колотить в дверь.

— Я из Берлина… — стонала она, — пожалуйста, откройте. Мне бы только поспать.

Тишина, дом ее не впускал.

— Здесь стоит человек… приличный человек… который всего-навсего хочет спать!..

Наконец дверь открылась. Шатаясь, она вошла внутрь, упала на пол и отключилась, не успев даже взглянуть на своего столь туго соображающего благодетеля. На следующий день у нее едва достало сил, чтобы выполнить свою миссию. Неузнаваемая под маской из сажи, пыли и царапин, в разорванной одежде, она передала чемодан Ханнелоре, и слыхом не слыхавшей ни о каких бомбежках, Ханнелоре, плывущей на розовом облаке радостного ожидания. В ее безупречном доме, подготовленном для предстоящего события, колбаса, ветчина и сало, извлеченные из чемодана в целости и сохранности, выглядели каким — то уродливым анахронизмом. Анна, посмотрев на все это, безрадостно и нервно расхохоталась.

— Ах, Берлин… — вздохнула Анна. — Несколько лет назад я оказалась там снова, с подругой. Мы ехали по городу в автобусе, как вдруг подруга воскликнула: «Смотри, вокзал Анхальтер!» Передо мной стоял прекрасно отреставрированный вокзал, а секунду спустя он вдруг воспламенился. Он горел у меня на глазах… в точности как тогда… и рухнул… «Что с тобой!» — спросила подруга. Голова кружилась, в ушах звенело. «Он горит!» — крикнула я в панике. Только тогда я впервые об этом вспомнила — никогда до той поры не вспоминала, настолько это было ужасно. Сорок пять лет я подавляла в себе эти воспоминания.

— Как они могли, — сказала Лотта, указывая вилкой с кусочком арденской ветчины в сторону Анны, — как они могли отправить тебя с чемоданом колбасы в горящий город?

— Фрау фон Гарлиц ничего не знала, никто из нас не знал. То были первые крупные бомбардировки Берлина, в конце ноября. Ваши освободители зажгли рождественские елки над городом и накрыли город ковровыми бомбардировками. Систематически, не пропуская ни одного квадратного метра. Но кто-то всегда выживает… я, например.

На циничном «ваши освободители» Лотта перестала жевать. Как бы ни старалась она представить себе пылающий Берлин, перед глазами неуклонно возникал Роттердам или Лондон. Берлин оставался абстракцией, точкой на карте.

— Мартин написал фрау фон Гарлиц письмо: «В таких обстоятельствах я запрещаю вам посылать мою жену куда бы то ни было». — Анна рассмеялась. — Но были другие времена. Чем дольше длилась война, тем насущнее становилась проблема пропитания.

Лотта поддержала эту мысль с набитым ртом, уплетая салат, — в голодную зиму на таком можно было продержаться целую неделю.

Лотту поглотил молох домашнего хозяйства, и теперь ей было не до угрызений совести. Нескончаемое помешивание каши, приготовленной на пахте в гигантских кастрюлях; чаны со свежевыстиранным бельем, а через два метра — раскаленный утюг. Мать, на которой держалось неуклонно разрастающееся семейство, болела; в матке обнаружили опухоль, требующую немедленного оперативного вмешательства. Перед операцией она позвала к себе Мари, Йет и Лотту.

— Обещайте мне… если со мной что-нибудь случится… и меня вдруг не станет… вы возьмете на себя заботу об укрывающихся в доме людях. Я боюсь, что, разъярившись, отец выставит их всех на улицу… В последнее время он все чаще грозится это сделать. Ему все обрыдло…

Она серьезно, почти торжественно посмотрела на каждую из них.

— До сих пор мне удавалось его успокоить, скрывать его нападки на всех. Этого дополнительного напряжения им не вынести…

В испуге они не сводили с нее глаз. От одной только мысли об этом у них спирало дыхание. Все трое сразу же поняли, что мать тревожилась не без оснований. Они хорошо его знали. В старые мирные времена ему требовался скандал, предпочтительно за счет детей, его самых больших конкурентов. Так почему бы теперь, для разнообразия, не за счет людей, прятавшихся в их доме? Конечно, он и сам им помогал, но относился к ним неоднозначно. Когда они приходили и обращались к нему с просьбой о помощи, он не мог позволить себе им отказать. Хотел ли он поддержать свое доброе имя? Как меломана в случае с Фринкелями, дедушкой Таком, Эрнстом Гудрианом? Как коммуниста в случае с Леоном Штайном? В отличие от матери, ни о каком спонтанном душевном порыве не было и речи, хотя и он, конечно, случалось, впадал в сентиментальность, обусловленную соответствующей фоновой музыкой.

Когда пациентка очнулась от наркоза, Йет, Лотта и отец стояли по обеим сторонам кровати. Она лежала в постели бледная и устрашающе хрупкая: тусклые каштановые с проседью волосы разбросаны по подушке, взгляд мутный, словно витающий еще в туманных сферах небытия. С неожиданной силой она схватила мужа за руку.

— Позаботься… обо всех, — прошептала она. Это прозвучало как нечто среднее между молитвой и приказом. Лотта обошла кровать, встала рядом с отцом и кивнула от его имени, сожмурив глаза, как если бы давала гарантию охранять каждого от пресловутых перепадов настроения хозяина дома. Сам же он мучительно ждал, когда сможет с честью покинуть больницу, этот пахнущий эфиром дворец смерти, где он появился ценой исключительного самопожертвования.

Мать вернулась домой своей тенью. Она сильно похудела, от былой жизненной силы, таинственной природной стихии, не осталось и следа. Натужно улыбаясь и опираясь о край стола и стулья, она проковыляла по комнате. Растроганный возвращением своей Эвридики из подземного царства, ее муж поставил для нее «Орфея» Глюка, что так и осталось единственной его лептой в ее выздоровление.

На свой день рождения Эйфье получила отрез синего бархата, чтобы мастерить из него одежду для кукол. Дорогой подарок она спрятала в потайной ящик в своей комнате. Открыв однажды ящик, она обнаружила его пустым. С замиранием сердца она обыскала другие ящики, всю комнату, дом. Плача от досады, она обошла всех обитателей дома.

— Вы не видели мой бархат? — этот риторический вопрос стал символом всего, в чем они испытывали нужду. В конце концов, откинув назад свои косички, она нажала на дверную ручку комнаты, где до сих пор не искала, — вот уже многие годы, даже во время войны, вход туда был строго-настрого запрещен. То была электротехническая святыня ее отца. С порога она смущенно окинула взглядом натюрморт на верстаке. Среди патронов, винтиков, ламп, проводов и предохранителей красовалась, подобно фазану на картине художника семнадцатого века, пачка масла, а также свежий хлеб, сыр и паштет. Уличенный на месте преступления, он поднял голову, смахивая крошки с уголков рта.

— Как ты посмела, — закричал он с набитым ртом, — сюда войти?!

Впопыхах он начал убирать хлеб и сыр со стола.

— Я ищу свой бархат! — захныкала Эйфье.

Прямо перед ней на стене висела карта мира с отмеченными флажками территориями продвижения союзников. Карта крепилась гвоздиками на синем куске ткани.

— Мой бархат, мой бархат… — потрясенно показывала она на стену.

Подняв брови, отец проследил взглядом за ее дрожащим пальцем. Служить фоном для побед союзников — чем не славное предназначение для куска ткани? Эйфье повернулась к нему спиной и, всхлипывая, побежала вниз. Путаясь в словах, она рассказала об увиденном Йет и Лотте, хлопотавших на кухне, не осознавая при этом, что самое большое преступление заключалось не в краже бархата, а в тайном поедании бутербродов с маслом и сыром во время повального голода.

Происхождение деликатесов прояснилось во время очередного медицинского осмотра матери. Врач отвел Лотту в сторонку, чтобы выразить свое удивление и обеспокоенность по поводу чрезвычайной потери веса его пациентки — ведь в день выписки ее муж получил документ со штампом, дающий право на дополнительные продуктовые талоны? Новость эта, в которую она посвятила только Йет, никак не укладывалась в голове, парализовав обеих, — они, конечно, всегда подозревали о весьма подвижных границах отцовского эгоизма, с сейсмографической точностью реагировавших на его капризы и потребности. Уму непостижимо, но выяснилось, что границ — то вообще не существовало.

— Пойду заберу оставшиеся талоны', -. сказала Лотта, — если, конечно, еще что-то осталось.

Впервые она не могла взять себя в руки. Спокойно мыслить и тактично действовать не представлялось возможным. Она больше не была сама собой, а может, как раз сейчас она наконец обрела свое истинное «я». С мрачным видом поднявшись по лестнице, она без стука вторглась в его святилище. Он курил табак из собственного огорода и рассеянно смотрел в раскрытую подпольную газету. В мозгу Лотты будто соединились два разорванных провода, словно двадцать один год взял и улетучился… В дверном проеме классной комнаты стояла темная фигура со сложенными черными крыльями… «Как вы смеете… — звучал издалека его голос, — говорить такое детям, которые слабее вас…» Это была всего лишь вспышка, эхо, появившееся и исчезнувшее, но сильно царапнувшее по душе.

— Как вы посмели, — произнесла она дрожащим голосом, — поступить так с моей матерью, такой слабой…

— А ну-ка войди снова, — сказал он, — и постучи прежде.

Между двумя проводами произошло короткое замыкание… она сделала шаг вперед и демонстративно протянула руку.

— Отдайте мне оставшиеся талоны, предназначавшиеся для мамы… — Повысив голос, она добавила: — Немедленно!

Не веря своим ушам, он расхохотался.

— Господи, о чем это ты? — сказал он простодушно."

— Вы прекрасно знаете о чем.

Ей захотелось причинить ему боль. Слишком трусливый, чтобы признаться, он прикидывался дурачком. Однако презрение к нему брало верх над ненавистью. Нужно действовать быстро и эффективно, чтобы навсегда закрыть эту тему. Карта в обрамлении синей ткани висела за ним. Флажки были расставлены своевольно, как если бы отмечали его собственные победы. Бесфлажковая Германия, похоже, вообще в войне не участвовала. Германия была вакуумом, засасывающей дырой, где исчезал ее взгляд. Сколькими способами можно себя ненавидеть?

Он рассмеялся ей в лицо.

— Верните талоны, — сказала она ледяным голосом, — иначе я расскажу всем, какой вы негодяй.

Ухмылка исчезла с его лица. Он уставился на нее так, как если бы видел ее впервые, ошарашенный, еще не в состоянии взять в толк ее слова. Затем красными пятнами осознание начало проступать на его шее, он яростно выдвинул ящик под верстаком и, второпях пошарив в нем, извлек оттуда лист по большей части использованных талонов. С угрожающим видом он подошел к Лотте. У той не дрогнул ни один мускул, она стояла как вкопанная, ни капельки не труся, готовая раздавить его как муху. Он злобно всунул талоны ей в руку.

— Истинная немчура, — прошипел он, — даже спустя столько лет… немчура.

У нее едва хватило сил и самообладания дойти до своей комнаты, где витал отвратительный запах духов и дорогого мыла. Она упала на кровать. Биение сердца отдавалось в голове. Как удалось ему столь беспощадно поразить ее в самое слабое место… может, потому, что он сам, по сути, был наполовину… Ее тошнило. Она лежала с закрытыми глазами до тех пор, пока не затих стук в висках и не раздался гул английских бомбардировщиков, летевших на восток. Сколькими способами можно себя ненавидеть?

Когда все уже перестали надеяться, парикмахер сообщил, что для дедушки Така и его дочери нашелся адрес — у мельника, жившего в польдере, в уединенном местечке. Если бы речь шла только о старике, они бы на это не пошли, но при мысли о том, что они лишатся компании его дочери, считавшей себя непревзойденной красавицей для этой планеты и других мыслимых миров, все облегченно вздохнули. Поздно вечером Мари отвезла ее на велосипеде. На следующий день за ней последовала Лотта — легкий как пушинка старик сидел сзади на багажнике и, умирая от страха, сжимал ее бедра. На улице подморозило, покрытые инеем луга отражали лунный свет. Изогнутые ивы с обрубленными верхушками образовали по обеим сторонам узкой дорожки почетный караул из давным-давно усопших стариков, принимая дедушку Така в свои ряды. Однако тот еще жил и ностальгически вздыхал.

— Ах, Лотта, поверишь ли, будь я молодым, я бы тебя поцеловал, здесь при свете луны…

Лотта, смеясь, обернулась; велосипед опасно завихлял.

— Если вы и дальше будете озорничать, — пригрозила она в шутку, — то мы окажемся в канаве.

Она нехотя высадила его возле дома мельника, который в своих длинных белых трусах стоял в дверном проеме, как привидение. Вся эта операция казалась неправдоподобной и тревожной. Дедушка Так наклонился вперед и поцеловал ее замерзшую руку. Последнее, что она видела, была его лысая блестящая макушка — носить кипу, как его персидский зять, он считал чистейшим вздором.

Впоследствии до нее доходили лишь обрывочные сведения о судьбе дедушки Така, в которых фигурировала одна константа: старик дышит на ладан. Его дочь страдала клаустрофобией наплоской замерзшей ничьей земле, где зря пропадало все ее очарование; в кровь были изгрызены накрашенные ногти. Когда мельника навещали его родственники из соседней деревни, она умоляла их спасти ее — иначе она погибнет от тоски — и взять с собой в обитаемый мир. В итоге они поддались на ее отчаянные уговоры. Так она оказалась в деревне, где в обольстительной позе сидела у окна. По десять раз в день ее просили отойти оттуда и не подвергать опасности не только себя, но и всех тех, кто о ней позаботился. Нет, Флору Божюль обязаны лицезреть — это необходимо ей как воздух; уж лучше сдаться на милость немцам и облачиться в пикантный тюремный костюм в полоску — пусть ее допросит какой-нибудь обаятельный комендант, — все предпочтительней, чем метаться туда-сюда и растрачивать свою жизнь в пропахнувшей капустой анонимности. Она выскользнула из дома и заявилась в районную комендатуру, уверенная в своей неприкосновенности благодаря браку с персидским евреем. Мельник, узнав об этом, посреди ночи выставил из дома ее отца, опасаясь, что дочь его выдаст. Вырванный из глубокого сна, старик рассеянно бродил по лугам. И вновь его радушно приветствовал почетный караул из обрезанных ив, но, глухой и слепой ко всему, он мечтал лишь о теплой кровати. Никто не знал, сколь долго длилась его свобода той ночью. На рассвете, измученный и окоченевший от холода, он угодил в лапы немцев. Дабы оградить себя от формальностей и канители с транспортом, они раз и навсегда положили конец стариковским мучениям, выпустив в него несколько пуль на заднем дворе виллы, где были расквартированы.

Домом Лотты завладел ужас. Убить старика, который почти не занимал места на этой планете. Зачем? И если с его жизнью обошлись так небрежно прямо возле дома, то что ожидало тех, кого отправили по этапу? Лотта пребывала в двойном смятении — именно она доставила несчастного в дом к тому, кто толкнул его в руки убийц. В своей так называемой невинности она вновь оказалась послушным орудием в руках оккупантов. Берегитесь меня! Я еще опаснее тех, кто открыто ведет войну. Я друг и враг в одном лице. Я? Нет никакого «я», но лишь амбивалентное, вероломное «мы», предающее себя в себе… С почти сардонической самоотверженностью она с головой ушла в домашние хлопоты, при этом не считаясь с собой — со своим презренным «я».

Весна медлила с наступлением, как будто крокусы и набухшие почки не могли примириться с войной. Эд де Фриз сбежал из своего укрытия, чтобы забрать ящичек; ему требовались кое-какие вещи, туманно объяснил он. Вооружившись лопатой, отец Лотты вырыл огромную яму, но ящика не обнаружил. Может, они ошиблись в расчете? Попробовали в другом месте. Чем глубже они копали, тем большее подозрение он на себя навлекал. Он принял это близко к сердцу, ведь на кон была поставлена его репутация. Он привлек к работе детей. Несколько дней подряд они тщетно втыкали в землю длинные железные стержни. Макс Фринкель посоветовал обратиться к известному ясновидящему; до войны он жил в Амстердаме, на Курасаостраат. Лоттин отец, испытывавший аллергию ко всему религиозному и сверхъестественному, цинично отверг это предложение. Однако его жена, достаточно окрепшая, чтобы противостоять его предрассудкам, все-таки послала Лотту — а вдруг?

Никаких стеклянных шаров, игральных карт или восточных побрякушек. В своей пустой и деловой конторе, облаченный в серый костюм, парагност был похож на бухгалтера. Лотта заняла место у его стола. Выжидающе на него поглядывая, она не представляла, как начать разговор.

— Вы пришли в связи с пропажей, — сказал он спокойно. — Я вот что вам скажу: он еще на месте. Там есть тропинка между деревьями. Параллельно этой тропинке расположен другой ряд деревьев… — Лотта озадаченно кивнула. — Там он и находится, думаю, около пятого дерева…

Казалось, что он гулял с ней по лесу и, проходя мимо нужного места, указал на него тростью. Причем без всякой внешней показухи, без эффектных трюков и ритуалов. Он говорил тоном, которым сообщают деловые сведения. Она не знала, что и думать — возможно, хоть чуточка фокусов сделала бы его сообщение более правдоподобным.

— Я бы хотела еще кое о чем спросить… — робко начала она, доставая фотографию из сумки, — могли бы вы сказать что-нибудь об этом человеке?

Он взял снимок. Лотта наблюдала за ним с неожиданным для нее спокойствием — ведь она всегда могла пропустить его слова мимо ушей. Он впился взглядом в изображение, потом посмотрел на Лотту, снова на фотографию и снова на Лотту — сквозь нее. Снимок задрожал — будто тот, что был на нем, вдруг ожил сам по себе. Но дрожала рука, державшая фотографию. Экстрасенса затрясло. В страхе он не мог отвести глаз от снимка, потом ослабил узел, развязал галстука и машинально провел рукой по лбу.

— Я… я… не могу сказать, — пробормотал он, тяжело дыша. С измученным видом он перевернул фотографию, как бы не в силах смотреть на нее, и вернул портрет Лотте.

— Вы что, совсем… ничего не скажете? — спросила Лотта.

Он покачал головой и плотно сжал губы. Она положила фотографию обратно в сумку, лепеча какую — то вежливую банальность. Уже на лестнице ей стало неловко оттого, что она оставила человека в таком состоянии.

7

Это уже превратилось в традицию: когда говорить, слушать, ворошить прошлое надоедало, они покидали ресторан, размякнув от еды и сумятицы чувств. Лотта покорно позволила взять себя под руку.

Они находились на Мемориальной площади. Анна остановилась у подножья памятника и чуть наклонилась вперед, чтобы прочитать текст на постаменте. «Cette urne renferme des Cendres provenant de Crématoire du Camp de Concentrations de Floßenburg et de ses commandos, 1940–1945».[77] Она произносила слова с подчеркнутой артикуляцией, присущей всем иностранцем.

Раздосадованная извращенным немецким любопытством, Лотта потащила ее за собой.

— Господи, неужели тебя до сих пор мучают угрызения совести? — воскликнула Анна.

Это было уже слишком!

— Ты переворачиваешь все с ног на голову! — сказала Лотта раздраженно. — Моя совесть чиста. Тогда всю вину я взяла на себя… я была молода и эгоцентрична, думая, что на мне держится Вселенная, что я могу повлиять на чужие судьбы. Заносчивость молодости…

— То, что ты говоришь… — Анна растроганно на нее посмотрела, — касалось и меня… Молодая и эгоцентричная — ты попала в самую точку. Душой и сердцем я болела лишь за одного человека…

Лотта недовольно покачала головой. Эгоцентризм ее молодости нельзя ставить в один ряд с себялюбием Анны — их разъединяла пропасть различий. Анна обладала изощренной привычкой все искажать. Лотта вздохнула. Не так-то просто найти аргументы, чтобы опровергнуть это высокомерное уравнивание. С обиженным видом она пошла дальше.

— Подожди… подожди… Лотта, — умоляла Анна, стараясь не отставать.

Реминисценция из далекого прошлого. Даже ребенком Лотта была гораздо проворнее своей пухлой сестренки. Чувство ностальгии по детству чуть было не обуяло ее.

— Послушай… да подожди же ты. Я хочу тебе кое о чем рассказать, ты будешь поражена… подожди, — пыхтела Анна. — Знаешь, что я могла изменить ход истории? Был момент, когда я…

Лотта устало обернулась — до боли знакомая тактика. Анна всегда пыталась привлечь ее внимание какой-нибудь интригой: посмотри, что я нашла, — коробку с конфетами, со стеклянными шариками…

Анна догнала ее.

— В какой-то момент, — усмехнулась она, — исход войны зависел от простодушной домработницы из Восточной Пруссии, некой…

— Анны Бамберг, — отрезала Лотта.

— Ты мне не веришь.

Вместе с караваном беженцев из Берлина, который, скорее всего, превратился в развалины, Анна вернулась обратно в поместье. Фрау фон Гарлиц получила приказ по расквартировке обездоленных. Замок заполонили горожане, лишившиеся крова, нуждавшиеся в продуктах питания и чистой одежде; на паркетных полах, до блеска натертых Анной, они силились пережить травму: их город погибал в огне.

Замок был наполнен до отказа, когда туда приехала жена офицера с грудным младенцем на руках и хнычущим малышом.

— Мой муж — кавалер Рыцарского креста, — представилась фрау такая-то, рассчитывая, что отныне все двери для нее открыты. Анна знала: на счету у обладателей такой награды обычно много убитых. Комментируя радиосообщения о награждении кого — либо подобным орденом, Мартин всегда посмеивался: «Теперь и у него заболит горло» — орден туго стягивал шею. Анна понятия не имела, куда поместить жену героя. Озабоченная этой проблемой, она расхаживала по внутреннему дворику, пока не наткнулась взглядом на жилище кучера, располагавшееся над конюшнями. В свое время вместе с лошадьми исчез и кучер, но его вполне приличное жилье осталось: большая гостиная, две спальни, ванная комната и кухня. Здесь мы без всяких стеснений можем поселить эту особу, решила Анна. Однако через три дня объявилась еще одна молодая женщина с двумя детьми — жена заводского рабочего, уже без приставки «фон». Если благородная дама уступит одну комнату и они по-дружески разделят ванную и кухню, то обе смогут жить в кучерском доме, рассуждала Анна. Поднимаясь по лестнице, она мимоходом остановила фрау фон Гарлиц, чтобы спросить у нее разрешения.

— Что? — вскрикнула та возмущенно. — Поместить даму с таким реноме в одном доме с невесть откуда взявшейся беженкой?!

— Она просто мать, — спокойно ответила Анна, — мать двоих детей, и ничего более — точно такая же, как и другая. В любом случае в распоряжении важной персоны останутся две комнаты.

Фрау фон Гарлиц посмотрела на нее как на полоумную и покачала головой:

— Это исключено.

Война не война, она не позволит своевольной домработнице разубедить ее в существовании людей разного сорта, которым с рождения — каждому по ранжиру — предначертана своя судьба, а значит, и своя жизнь, но в разных мирах.

— Тогда я поселю ее у себя, — крикнула Анна.

— Об этом не может быть и речи.

Их перепалка гремела на весь дом, любой мог насладиться.

— Ты большевичка, — обвиняла ее графиня.

— Ну и пусть, — Анна повернулась к ней спиной и оставила в одиночестве.

Под лестницей ее поджидал суровый Оттхен, прирожденный холуй.

— Как ты смеешь разговаривать таким тоном с милостивой госпожой?! — прошипел он.

Анна подошла к нему вплотную.

— Отто, вот что я тебе скажу. Я говорю ей обо всем прямо в лицо. Но если потребуется, я отдам за нее жизнь. Ты же перед ней заискиваешь, а в сапоге прячешь нож. Ты с раболепием произносишь «Да, милостивая госпожа», но твой взгляд пылает ненавистью. Я это вижу, меня не проведешь.

В конце концов Анна подыскала для матери, которой и в голову не приходило, какие бури бушуют вокруг нее, продуваемую насквозь комнатку на чердаке, без печки, без воды и без окон. От подобной несправедливости у Анны пропало всякое желание по-человечески общаться со своей хозяйкой. Обычно она будила ее по утрам, раздвигала шторы и, сидя на краю постели, вела с ней незатейливые утренние беседы. Фрау фон Гарлиц очень дорожила этим ритуалом, он примирял ее с очередным военным днем на фоне анархии, царившей в поместье. Теперь же Анна сквозь зубы пожелала ей доброго утра, рывком раздернула шторы и исчезла. Графиню хватило на пять дней.

— Чертова ослица, — не сдержавшись, крикнула она со своей кровати с балдахином, — ты могла бы, по крайней мере, поздороваться!

— Я поздоровалась.

— Да уж, конечно. — Она села, облокотившись на отделанные кружевом подушки. — Вот только как! Подойди сюда, — она постучала кончиками пальцев по краю кровати, — не сердись больше… садись. Иди забери эту женщину и размести ее в доме кучера… делай что хочешь. Тебе виднее…

В одно мартовское воскресенье младшая сестра графини выходила замуж. Ни свет ни заря фрау фон Гарлиц отправилась с детьми в замок родителей, где готовились праздновать свадьбу; ее муж собирался прибыть из Брюсселя самолетом. Слава Богу, подумала Анна, наконец-то все уехали. Переворачиваясь на другой бок, она вспомнила популярный шлягер: «Das ist mein Sonntagsvergnügen, bis zehn Uhr im Bette, dann kriegt mich so schnell keiner raus…»[78] Однако в девять часов в дверь ее спальни нетерпеливо забарабанили. Это был Оттхен — от возбуждения он с трудом подыскивал слова. Военный самолет, на котором герр фон Гарлиц летел в Берлин, разбился над Богемией, никто из пассажиров не уцелел. Анне быстро удалось преодолеть шок. Она не заблуждалась на свой счет, что так уж сильно опечалена. Она беспокоилась исключительно за фрау фон Гарлиц, которая вернулась в поместье вскоре после полудня. Свадьбу отложили. С достойным восхищения самообладанием, которого требовал от нее ее статус, она отдавала приказы. Лишь ноздри слегка подрагивали. Она сохраняла хладнокровие по любому поводу — сейчас требовалось организовать государственные похороны.

Анна срочным порядком отправилась к фрау Кеттлер, чтобы лично рассказать ей о трагической кончине ее любимчика. В запряженной лошадью бричке она неслась к отдаленной вилле. Сквозь темный туннель хвойных деревьев, источающих влажно-пряный аромат, она вошла в подъезд для прислуги. Толкнула дверь — никого. Единственным звуком, раздававшимся в доме с регулярным интервалом, было треньканье электрического звонка, которым хозяйка, нажимая на педаль своего кресла, вызывала к себе служанку. Анна в изумлении проследовала по коридору. Где все? Может, по воскресеньям у них выходной? Тогда зачем трезвонить? Анна никогда не бывала на вилле фрау Кеттлер, однако найти ее комнату, ориентируясь на источник прерывистого звука, особого труда не составило. Дверь была приоткрыта. Она окинула взглядом сумрачную комнату, окутанные паутиной окна. На персидском ковре перед камином, в котором горел огонь, разведенный рукой профессионала, оседланная своей любимой овчаркой на спине лежала тетя герра фон Гарлица. Они с энтузиазмом подпрыгивали, чем объяснялось постоянное включение и выключение звонка — дама, очевидно, не успела убрать из-под себя педаль. Анна задохнулась: в жизни не поверила бы в происходящее сейчас у нее на глазах. Даже теперь, когда она стала очевидцем, подобное не укладывалось у нее в голове. Охваченная ужасом, она не сводила взгляда с покрасневшего лица любительницы животных. В такой момент не стоило ее беспокоить. Овчарка остекленевшим взглядом смотрела вдаль. Внезапно Анна испугалась, что собака почует ее присутствие, и помчалась по коридору прочь из этого дома, в привычный мир, где виденное наяву, глядишь, окажется всего лишь страшным сном.

Вернувшись в замок, Анна солгала, что не застала фрау Кеттлер дома. Выложить всю правду она не решилась — ей бы приписали извращенную фантазию. Кроме того, все мучились в догадках, как военный самолет мог разбиться над Богемией, находившейся далеко от маршрута полетов Брюссель-Берлин. В тот день не было никаких бомбежек, из-за которых самолет вынужден был бы отклониться от курса. Выдвинутое тайное предположение по этому поводу означало, что герра фон Гарлица устранили по политическим мотивам; скомпрометировавшие себя лица все чаще попадали в аварии. Анна рассуждала здраво: не было ни одной причины, по которой жизнь этого хлыща стоила гибели целого военного самолета. Пусть медленно, но она начинала понимать, что за принятой всеми реальностью, возможно, скрывалась другая: реальность страшной войны с ее непостижимой логикой. Так же как под внешним обликом фрау Кеттлер пряталось нечто совершенно невообразимое.

Спустя несколько дней в замок доставили гроб с останками герра фон Гарлица, который доверили садовнику. Тот остановил Анну за живой изгородью и, озираясь по сторонам, сказал:

— Вы знали, что в гробу… ничего нет?

— Не может быть… — Анна отшатнулась.

Взяв Анну за локоть обветренной рукой, полвека копавшейся в земле, он проводил ее в пристройку, где в полумраке на подпорках стоял гроб — слишком маленький для взрослого мужчины. Когда она его приподняла, он оказался к тому же на удивление легким; внутри что-то бренчало.

— Я не знаю, что это, — прошептал садовник, — в любом случае не труп человека.

— Фрау фон Гарлиц не должна ничего заметить, — сказала Анна взволнованно, — для похорон набейте гроб камнями, чтоб было похоже, будто там покойник. Его же понесут. Накройте гроб флагами, украсьте цветами и зеленью…

До глубокой ночи она просидела в своей комнате за швейной машинкой, чтобы из черного вечернего наряда фрау фон Гарлиц сшить траурное платьице для ее дочери, четырнадцатилетней Кристы.

— Чем занимаешься? — сквозь стрекотание швейной машинки донесся вдруг голос графини, слабый, почти умирающий.

— У Кристы нет платья для похорон, — пробормотала Анна, сжимая губами три булавки.

Фрау фон Гарлиц в ночной рубашке опустилась на стул. Бесстрастным взглядом она следила за движениями Анны.

— Что бы я без тебя делала, — прошептала она, — ты помогаешь мне, как никто другой.

Не привыкшая получать комплименты, Анна покраснела до кончиков волос и застрочила с удвоенной силой. Ее госпожа клевала носом, сидя на прямом стуле, — как если бы Анна была ее единственным и последним пристанищем. Голова упала на грудь; время от времени она в испуге ее поднимала, словно раннее вдовство все глубже и глубже проникало в сознание. Голова же Анны раскалывалась от хлопот, связанных с предстоящими похоронами: государственным гостям надлежало устроить прием, соответствующий их положению и должности; военный ритуал… и весь этот фарс в память о ничтожестве должен пройти безупречно.

К восходу солнца платье было готово. Ложиться спать уже не имело смысла; Анна ощущала необычайную ясность ума, превосходившую усталость. Она отвела опирающуюся на нее всей тяжестью фрау фон Гарлиц в ее спальню и поспешила вниз. День выдался холодным и пасмурным. Все придерживались сценария: официальные гости исполняли свои роли с умело отрепетированным, формальным достоинством, которое наводило на подозрение, что похороны для них — такая же неотъемлемая часть карьеры, как выработка стратегических решений и инспектирование войск. В первом ряду за гробом, украшенным согласно церемониалу нацистскими флагами и цветами, шел, стиснув челюсти, представитель Геринга, широкий и массивный, как танк. Позади, в окружении детей, подобно черному ангелу, плыла фрау фон Гарлиц, бледная, невозмутимая, не от мира сего. Под аккомпанемент речей о заслугах покойного перед отечеством, высокопарно звучавших среди каштанов, его предали земле, где он родился, опустив в семейную могилу. Но, как покажет история, ненадолго.

Война продолжалась как нечто само собой разумеющееся. Ты не мог сосредоточиться на каком-то отдельном горе или трагедии — мгновенно возникали новые проблемы, требовавшие немедленного решения. Вперед, вперед, вперед, одно зубчатое колесо цеплялось за другое. Все трудились не покладая рук только ради того, чтобы колесо продолжало крутиться, и ждали… чего, собственно?

Были и те, кто сопротивлялся кажущейся неотвратимости. Через месяц после смерти мужа к фрау фон Гарлиц заявились странные гости. Из окна своей спальни на втором этаже Анна увидела, как к дому подъехала компания мужчин. С портфелями под мышкой они направились к входной двери — разрозненно, но целеустремленно. Несмотря на гражданскую одежду, Анна признала некоторых офицеров, присутствовавших на похоронах. Их приняли в большой зале, прямо под ее комнатой. Приглушенные голоса поднимались через вентиляционный ход, который начинался в камине и имел отверстие в комнате Анны.

Она поставила на стол чернильницу и склонилась над листком голубой почтовой бумаги. Однако слова с трудом складывались в предложения, их заглушали обрывки разговоров, доносившиеся снизу; очевидно, гости сидели вокруг камина. Они постоянно упоминали «Волчье логово» и «Бендлер-блок». Похоже, кто-то из присутствующих отправлялся туда на некое спланированное по секундам задание, детали которого и обсуждались на этом собрании. В сдержанном, взвешенном тоне скрывалось напряжение, и это заставило Анну прислушаться к беседе внимательнее. Голоса фрау фон Гарлиц при этом не было слышно; вероятно, ее вклад, типично женский, состоял лишь в том, что она предоставила возможность для этого совещания. Анна старалась не слушать, но чем дальше, тем неохотнее парило над бумагой ее перо; значение всех этих слов давило на нее своей ясностью, как если бы они предназначались специально для нее. Она замерзла — от ступней холод пополз по ногам вверх. Ею завладела одна мысль: она, единственная на свете, в курсе дерзкого, захватывающего дух плана — плана, который нарушит существующий миропорядок и приведет к изменениям, слишком головокружительным для ее понимания. Голова отяжелела от непомерной ответственности. Во внезапно охватившем ее одиночестве она размышляла о том, чтобы доверить услышанное голубой бумаге, но ручка отказывалась писать: опускать в почтовый ящик письмо с подобным содержанием было чересчур рискованно. Она продолжала сидеть в полном оцепенении до тех пор, пока гости не распрощались с хозяйкой, оставив за собой зловещую тишину, которая, вместе с кроватью неудачливого императора, теперь тоже несла в себе тайну со встроенным часовым механизмом.

Будто ведомые чьей-то невидимой рукой, они снова оказались в кондитерской с непревзойденным «волшебством». За другими столиками их ухоженные ровесницы отламывали ложечками маленькие кусочки от своих пирожных и весело болтали о всякой ерунде. Почему лишь Анна и Лотта в таком возрасте были обречены на бесконечное копание в войне, в истории, колесо которой все равно не повернешь вспять?

Они выжидающе смотрели друг на друга, подняв глаза от пустых десертных тарелок.

— То, что я тогда услышала через вентиляционный ход, было потом в точности исполнено, — первой нарушила тишину Анна. — Я прочитала об этом спустя много лет. Им надоел художник-дилетант. Все началось со Сталинграда, перевернувшего образ мыслей нацистского дворянства — ведь и их сыновья там погибли. Великой мечте пришел конец. Военные эксперты из их круга поняли, что войну не выиграть, что по мере продвижения русских дворянским поместьям и всему их положению в обществе грозит опасность. Так родился заговор. Фрау фон Гралиц предложила свои услуги — скорее всего, под влиянием отца, пылкого пруссака старой закалки со связями. А я в своей комнате для прислуги слышала все, о чем шептались внизу, — так, как если бы сидела рядом! Там присутствовали все заговорщики, разработавшие покушение до мельчайших деталей. Если бы не страшное невезение, все бы у них получилось. В Бендлерских казармах уже все было на мази: по сигналу офицеры должны были поднять мятеж, арестовать правительство, сформировать коалицию и незамедлительно предложить мир. Конец войне! Если бы это удалось, то Мартин остался бы в живых, как и миллионы таких же, как он, уцелели бы многие города. Моя собственная жизнь сложилась бы совершенно по-иному. Лучше или хуже, не знаю, но уж точно не интереснее — Господи, я стала бы домохозяйкой в Вене! Но тогда эти мысли до меня не доходили. Я была законопослушной гражданкой, хотя и не слишком верила в фюрера. Но я тогда верила в необходимость власти, впрочем, как и сейчас… В этом я истинная немка, признаю. В следующее воскресенье приехал Мартин. Я рассказала ему обо всем, что слышала. Он побледнел как полотно.

— Держи язык за зубами, — велел он, — ты ничего не слышала. Вообще ничего. Дай Бог, чтобы выгорело!

Лотта заказала еще чаю.

— Сейчас, задним числом, уже не важно, разболтала бы ты о плане или нет. Ты преувеличиваешь значение своей скрытности — покушение бы провалилось в любом случае.

Анна не соглашалась.

— Если бы я предала их на той стадии, то, возможно, созрел бы другой, более успешный план. В таком случае мне не стоило молчать…

За этим умозрительным доводом последовала бессмысленная дискуссия, в которой слово «когда» зачастую употреблялось в значении «в случае, если». В выдвигаемых ими гипотезах они сами определяли ход истории, при этом беспрестанно ссорясь, в основном потому, что Лотте был присущ дух противоречия. В результате схоластических споров они покинули кафе: взвинченная и измученная Анна — убедить сестру казалось делом невозможным (ну какой еще нужен аргумент?) и Лотта, раздраженная тем, что Анна приписывала себе заглавную роль в событии, которое всецело разворачивалось помимо ее воли.

8

— Если бы Гитлер возник из-за угла и у тебя в тот момент был в руках пистолет, ты бы выстрелила?

Леон Штайн посмотрел на нее и страдальчески улыбнулся. Они брели по лесу, он был на голову ниже Лотты. Хладнокровно прогуливаясь по буковой аллее средь бела дня, он взял ее за руку, как невесту. Это хладнокровие являлось частью стратегии по выживанию — до сих пор его гусарство сходило ему с рук. Собственная смерть Леона не страшила, но зато гораздо сильнее его волновала гибель других.

— Думаю, да, — неуверенно ответила Лотта, — вот только не знаю, получилось ли бы.

Они прошли мимо деревьев, которые, вопреки предсказаниям ясновидящего, по-прежнему хранили тайну ящичка. По его совету, они прочесали всю местность, но ничего не нашли: почва была взрыхленной, как будто территорию оспаривали колонии кротов. «Где-то в районе пятого дерева» тоже звучало весьма расплывчато.

— У меня проблема, — сказал Леон. — Несколько месяцев назад мы разместили еврейскую семью — мужа, жену и детей — по трем разным адресам. Женщину тем временем сдали. Однако вслед за арестом последовало ее скорое освобождение. С тех пор она беспрепятственно разгуливает по улицам, а схвачены некоторые из нас: те, кто укрывал ее, снабжая продуктовыми талонами и нужными документами. Мы проследили за ней и собрали доказательства. Ты понимаешь, что мы не можем спокойно ждать очередной жертвы.

Он смотрел на нее полузакрытыми глазами и говорил как в полусне.

— Мы приняли решение ее ликвидировать.

Он крепче сжал ее ладонь.

— Иногда необходимо поступиться одной жизнью ради спасения других.

Лотта испуганно на него смотрела.

— Во благо моей семьи я тоже способна на многое… наверное…

— Вот именно, — кивнул он.

— Кому это поручено? — спросила она после длинной паузы.

Маленький человек, который не мог позволить себе уклоняться от ответов на важные вопросы, пнул кончиком ботинка корень дерева, торчащий на тропинке.

— В том-то и проблема.

После очередного недолгого отсутствия он вернулся домой в страшной спешке; стекла его очков сверкали тревожными огоньками. Времени для расспросов не было.

— Облава, — он махнул рукой непонятно куда, — они будут здесь с минуты на минуту.

Домом завладел привычный хаос. Нелегальные обитатели, не имеющие права ни на один квадратный сантиметр площади, будто улетучились. Игральные карты, еще теплые от их рук, запрещенные книги, незаправленные постели — они потрясающе поднаторели в заметании следов. Обычная голландская семья демонстративно принялась за свои ежедневные хлопоты, в надежде, что оглушающий стук их сердец останется неуслышанным.

Как обычно, они полагали, что Эрнст Гудриан вместе с другими прячется за зеркалом, но тут он вдруг появился на кухне в запотевших очках, длинном кожаном пальто и с вещевым мешком за плечами. Он обратился к Лотте, деловито моющей посуду.

— Я пришел попрощаться…

Он протянул ей дрожащую ладонь. Лотта вытерла руки о фартук.

— Попрощаться? Почему?

— Я… я больше не могу… — пролепетал он, сняв с носа очки и возвратив их на место. — Этот нарастающий внутри страх… Я ухожу.

— Уходишь? — повторила Лотта и вплотную приблизилась к нему. — Тебя тут же загребут! Что на тебя нашло, ты же всех нас выдашь!

Он нервно замотал головой.

— У меня с собой мышьяк… — успокоил он ее.

От удивления Лотта раскрыла рот.

— Мышьяк? — она делала ударение на каждый слог. — Ты с ума сошел… дай сюда пальто и сумку тоже…

Она настоятельно протянула руку. Он не двигался. Что это? Голоса вдалеке? Лай собак? Рев моторов? Вместо глаз она видела лишь дурацкие запотевшие очки на узком лице, белом и стянутом от напряжения, — может, стоит его хорошенько отхлестать по щекам? Они словно гипнотизировали друг друга, молчаливо боролись силами на фоне надвигающейся какофонии.

— Пошли, — скомандовала Лотта.

Она стянула с него вещмешок, помогла снять пальто — он ей неожиданно подчинился, словно собака, вопреки инстинктам слепо идущая за своим хозяином.

— Но в шкаф я больше не полезу, — крикнул он строптиво. Не позволив себя разубедить, он повернулся и стремительно выбежал из кухни с сад, прямиком к своей мастерской. Лотта осталась на кухне с его вещами.

Перед домом затарахтел полицейский фургон. Дюжина солдат рассредоточилась, согласно строгим инструкциям. Одни расположились на стратегически важных постах, преграждая путь возможным беженцам, другие обыскивали дом и проверяли, нет ли в нем потайных помещений. Один офицер, пробираясь между яблонь, решительно направился в сторону садового домика. В родительской спальне солдаты поддались на уговоры хозяйки дома полюбоваться видом из сводчатого окна. Безоблачное небо и солнце, проникающее сквозь ветки, казалось, исключали всякую опасность. Вокруг мастерской было подозрительно тихо, и обеспокоенная Лотта, прилипнув к окну, до смерти боялась увидеть Эрнста Гудриана, выходящего на улицу с поднятыми руками и приставленным к спине дулом автомата. В конце концов она не выдержала и пошла вслед за офицером. Как бы ненароком, она бросила взгляд в окно. Эрнст со съехавшими на середину носа очками держал незаконченную скрипку и с воодушевлением что-то рассказывал. Положив фуражку на верстак, офицер увлеченно слушал, то и дело кивая и поглаживая подбородок. Лотта открыла дверь. Оба рассеянно обернулись. Средним пальцем немец ласково погладил корпус скрипки, висевшей на стене:

— Ein sehr schöner Lack…[79]

— Сам делаю, без красителей… — гордо сказал Эрнст.

— Wunderbar, wunderbar…[80] — восторгался немец. — Он поднялся и, закрыв глаза, сделал глубокий вдох. — Es riecht auch gut hier, — сказал он, — herrlich![81]

Пораженная Лотта покинула мастерскую и стремглав понеслась обратно на кухню. Уже по дороге ее охватило чувство триумфа: только что он хотел принять яд, а сейчас с упоением посвящает немца в тайны скрипичного дела. Это удивительное, волшебное превращение придавало ей смелости. Она уже хотела было войти в дом, как в саду зазвучала музыка. Страстный, берущий за душу пассаж из концерта Бетховена доносился из мастерской, вырываясь наружу сквозь голубые доски. Солдаты, потерявшие всякий интерес к своему заданию, столпились в саду, чтобы послушать музыкальное интермеццо в исполнении офицера. Слушали дисциплинированно, как будто подчиняясь военному уставу. Солнце сверкало на пуговицах их мундиров. Теперь, когда облава наполнялась звуками известной мелодии, на пороге появился и Лоттин отец. Последние ноты растаяли в воздухе, и наступила немыслимая тишина, которую нарушила сорока, с шумом слетевшая с ветки. Офицер мечтательно вышел из мастерской и, хмельной от музыки, слегка покачиваясь, побрел по саду. Внезапно отрезвев, он заметил своих подчиненных. Проведя рукой по растрепанным волосам, надел фуражку и принял выражение лица, соответствующее обстоятельствам.

— So, — сказал он угрюмо, — worauf wartet ihr…[82]

Рев моторов затих вдалеке. Несуществующие жители, потные и помятые, выползали из заточения, наперебой изумляясь магическому вторжению Бетховена, который проник даже в зазеркалье. Макс Фринкель разглагольствовал о чудодейственной силе музыки. Лишь Эрнст Гудриан все еще сидел в мастерской и строгал верхнюю крышку корпуса скрипки.

— Ты обольстил офицера… — в восхищении сказала Лотта и села на усыпанный стружкой пол.

— Благодаря тебе… — усмехнулся он. — Она, как обычно, моет посуду, сказал я сам себе по пути в мастерскую. Если укрывающихся обнаружат, то, скорее всего, всю семью поставят к стенке, а она все — таки, как ни в чем не бывало, продолжает мыть посуду. Тогда, подумал я, почему бы мне, как всегда, не заняться своим скрипичным делом? Тот, кто занят делом, каким-то образом становится неприкосновенным, неуязвимым… Словно он вне войны…

Она смущенно молчала. Расточаемые похвалы в ее адрес не оставляли ее равнодушной. Наконец-то она благотворно повлияла на чью-то жизнь — это ощущение приятно ее будоражило.

— Он еще и сыграл для тебя… — вздохнула она, прибегая к отвлекающему маневру.

Эрнст кивнул.

— Страстный любитель. Он сказал мне: если бы не война, я бы купил у вас эту скрипку. — С профессиональной гордостью он повторил: — Он хотел купить у меня скрипку!

Произошедшее немного ее приободрило — душевное равновесие было частично восстановлено. Сердце очистилось мыслью, что, поскольку именно она удержала его от нелепого акта камикадзе, этот человек теперь вообще-то принадлежал ей — она не сопротивлялась нахлынувшей влюбленности. Влюбленности в него и в сам процесс создания скрипки: строгание, шлифовку, полировку, лакировку… Ее умиляло буквально все: то, что нижняя дека изготовлялась из мелкослойного югославского клена, а гриф — из эбенового дерева, что плохой лак влиял на тон звучания, что обечайки загибались с помощью пара. Даже отвратительный запах костяного клея, которым он пользовался, был ей сладок. Однако больше всего она любила его за то, что он ни в чем не походил на ее отца.

В путеводителе, призванном споспешествовать курортной славе Спа, говорится: «Гостям курорта рекомендуется забыть о повседневной суете. Их призывают жить в замедленном и размеренном ритме. Их принимают в заботливую среду, тесно связанную с медицинским миром, который сам по себе является символом надежности и уверенности».

Сестрам было наплевать на сии благие намерения. Жить в «замедленном и размеренном ритме» не получалось. Чем больше они делились друг с другом подробностями своих превратных судеб, тем сильнее нарастало напряжение и осознание бесповоротности прошлого. Сейчас им предоставлялась последняя возможность сблизиться и помириться. Одна из них испытывала в этом насущную потребность, а другая была полна недоверия. Одна хотела этого — даже слишком, другая по-прежнему упиралась. Война подтачивала их лечение. Они вызывали призраков, и призраки появлялись — с истерзанными душами, в опустошенном ландшафте, под свинцовом небом, с запахом пороха… Сплошное обвинение против утраты права на жизнь, свободу, гуманность, христианское милосердие — древние ценности, слова из архаичного языка, эсперанто наивности. Призраки проносились мимо целыми колоннами, оставляя на сердце глубокие отпечатки.

Анна и Лотта лежали, вытянувшись на кушетках в комнате отдыха, но глаз при этом не закрывали и воркованье голубей не слушали. Поскольку других пациентов в то утро не было, в горизонтальном положении они продолжали говорить о войне.

— Двадцатое июля, день, когда Гитлера так и не убили, — сказала Анна, — я вспоминаю этот день, как вчера. Фрау фон Гарлиц включила радио. Она, разумеется, знала точное время. О покушении промелькнуло всего лишь краткое сообщение. Только его она и ждала. «Слава Богу! — воскликнула она, вне себя от радости. — Этот мерзавец мертв!» Ее возглас отозвался эхом по коридорам и лестницам. Меня сковало по рукам и ногам. Тут же появился Оттхен, бледный как полотно, и объявил: «Фюрер жив, он сейчас выступает по радио». О Господи, подумала я, только бы никто не услышал слов фрау фон Гарлиц. В доме полно чужих людей! Лишь позднее мы узнали, почему план сорвался. Фюрер, никогда не покидавший своего места во время совещаний, направился к другому концу стола — как раз перед тем, как взорвалась бомба! Зачинщиков незамедлительно арестовали, а фон Штауффенберга расстреляли в тот же день. Никто из мужчин с портфелями под мышкой, которых я видела на пороге дома — среди них был и племянник фрау фон Гарлиц, — не уцелел. Все эти высшие офицерские чины из приличных семей, не угодные более режиму фюрера, были повешены в тюрьме Плётцензее на крюках для мясных туш. В назидание другим. Жен и детей повешенных сослали в лагеря. Потом, во время большой зачистки, устранили всех, кто вызывал подозрение.

— И фрау фон Гарлиц?

— Ни одна живая душа не знала, что она была к этому причастна.

«Я лежу на спине и смотрю на пролетающие самолеты», — писал Мартин из Нормандии. В конверт он вложил две фотографии. Вот он в шинели сидит на скале близ Монт-Сен-Мишеля, глядя на море в сторону Англии; а вот — на крыле сбитого английского истребителя со звездой на боку. Спустя неделю он неожиданно позвонил:

— Я тут неподалеку, в Штеттине.

Его часть расформировали. В казармах вермахта на Балтийском побережье им придется пройти обучение на пехотинцев. Находчивый командир роты, когда-то устроивший ему фиктивную увольнительную из Украины, придумал новый хитроумный план. Все жены получили телеграммы с сообщением о серьезной болезни своего мужа. Вооружившись этим официальным документом, легализующим поездку на север, Анна и села в поезд. И вновь уже в конце пути поезд сильно накренился набок, а за окном выросла отвесная серая стена. Что они за ней прячут, подумала Анна. Чудо-оружие, которое расхваливали по радио, оружие, которое поможет Германии победить? Может, там действительно развернуты ракеты «Фау-2»? Однако в гигантской стене образовались складки, она задвигалась… поезд качнуло — стена опрокинулась. И тут впервые в жизни Анна увидела серую водную поверхность без конца и края, по которой плыл корабль.

Поезд остановился на морском курорте. На станции сощло подозрительно большое количество молодых женщин с чемоданами. Один чемодан каждой, без всякого сомнения, был с одеждой, а другой битком набит продуктами. Они нерешительно расхаживали взад-вперед по площади перед станцией, пока не прояснилась общая для всех проблема: как добраться до гостиницы с неподъемным багажом? Две загорелые женщины с тележкой, пропахшей рыбой, озираясь по сторонам, подошли к Анне. Одна из них высоко подняла ее свадебную фотографию.

— Вы госпожа Гросали?

— Да, — растерялась Анна.

— Ваш муж послал нас забрать вас с вокзала.

Не дожидаясь ответа, они взяли у нее чемоданы и поставили на тележку. Другие женщины возмущенно заголосили: почему же их мужья ничего не предприняли?

— Господи, — крикнула Анна, — да какая разница? Мы загрузим тележку до отказа и будем вместе ее толкать.

Группа девушек в летних цветастых платьицах волокла тяжеленную телегу по ухабистой мостовой, ведущей к пляжной гостинице. Оказалось, что накануне вечером Мартин разоткровенничался с местным рыбаком, и тот в обмен на сигареты согласился устроить встречу Анны на вокзале.

Гостиница прочно обосновалась на верхушке песчаного холма и как будто поддразнивала море: попробуй подойди. В трех километрах от нее располагались казармы. Каждый вечер, с разрешения командира, рота отправлялась купаться. Оставив на пляже мундиры, они в мокрых плавках шагали до гостиницы, где и проводили ночь со своими женами. Однажды теплым вечером, так же как когда-то в озере, Мартин и Анна плавали в море. Луна отражалась в его зеркальной глади. Водная стихия внушала чувство свободы, как если бы война распространяла свои законы исключительно на сушу.

— Я только что слышал по радио, — сказал Мартин с нескрываемой радостью в голосе, — что русские уже вошли в Восточную Пруссию.

— Осталось не долго… — Анна сплюнула соленую воду.

Мартин нырнул и вынырнул чуть впереди нее.

— Когда эта идиотская война закончится, — фыркая, кричал он, — мы наконец поселимся в Вене!

В упоительном возбуждении они плыли все дальше и дальше, пока Мартин вдруг не обернулся.

— Мы довольно далеко заплыли, — озадаченно произнес он.

Анна машинально повернула голову. Ослепительно белая полоса на горизонте — все, что осталось от берега. Стараясь сохранять спокойствие, они поплыли обратно. Однако полоса не приближалась ни на йоту, что заставило их умножить усилия. Луна бесстрастно наблюдала за ними. Мартин не переставал подбадривать Анну. Оба устали. Чем отчаяннее старались они не терять присутствие духа, тем сильнее их обуревала паника. Тонкая полоска земли продолжала чинно держать дистанцию.

— Мартин… — слабо прохрипела она, на секунду исчезнув под водой и снова показавшись на поверхности, — брось меня…

— Я тебе помогу…

И хотя голос мужа долетал издалека, она почувствовала, как его рука обхватила ее плечи.

— …не можем же мы утонуть на исходе войны… — зазвучало вдруг совсем близко.

Она полностью ему доверилась. Ощущение времени нарушилось. Она не знала, сколько прошло минут или часов до того, как у него иссякли силы удерживать их обоих на поверхности. Его крик о помощи прозвучал как в тумане. Она смирилась с тем, что исчезнет вместе с ним, что ее поглотит море и все закончится. Незаметно, без сопротивления, она погрузилась в небытие.

Вечность спустя она лежала на еще теплом песке, и кто-то делал ей искусственное дыхание. Чувство досады потекло по ее жилам одновременно с возвращающейся жизнью. Ее растерли грубым полотенцем. Почему ее не оставили там, куда она попала, — там ей было чудесно. Но Мартин сидел рядом, бело-синий в свете луны, и с тревогой наблюдал за появлением признаков жизни под умелыми руками их спасителя, сержанта роты с плечами и бицепсами гладиатора. Она еще не знала, что через несколько месяцев, возвращаясь мыслями назад, будет снова терзаться сожалением по поводу вмешательства в их судьбу добросовестного сержанта, которое не позволило ей в тот вечер раствориться в небытии вместе с Мартином.

На следующий день незаконным каникулам резко пришел конец: войска СС пожелали включить в свой состав группу обучающихся пехотинцев. Те прибежали в гостиницу в полном смятении. Им опостылела война, маячивший на пороге мир уже согревал душу, они не желали присоединяться к фанатикам. Мартин колотил кулаками по подушке. Что еще могли задумать эти ортодоксы, бывалые рубаки, в словарном запасе которых отсутствовало слово «сдаваться», кроме как подготовить их к коллективному самоубийству? В окружении англичан и американцев — раз, и русских — два, они не остановятся ни перед чем и, по старинному германскому обычаю, принесут в жертву молодых солдат, дабы еще раз попробовать расположить к себе богов. Это был первый и последний раз, когда Мартин взбунтовался. Анна убаюкивала его, пыталась успокоить, приводя неубедительные доводы.

— Ладно, нас никто не спрашивает… — в конце концов произнес он шепотом, — никто.

Роту передислоцировали в Нюрнберг. С Балтийского моря, через весь Третий рейх, к югу, в вагонах для перевозки груза и скота. Жены сопровождали их до Берлина, кроме Анны: Мартин не мог допустить, чтобы она ехала без удобств.

— Об этом не может быть и речи, — отчеканил он, — там нет ни туалета, ни умывальника. Моя жена не поедет в таком вагоне, как какая-то скотина.

Он раздраженно вскочил в вагон. Анна должна была дожидаться пассажирского поезда. Она всучила ему чемодан с продуктами.

— Это еще что? — Его взгляд скользнул по чемодану.

— Продукты, — сказала Анна.

Он выставил чемодан на перрон. Анна подняла и снова водрузила его в вагон.

— Возьми с собой, меня хорошо кормят.

Скрежеща зубами, он снова возвратил ей чемодан.

Неужели мы расстаемся, подумала Анна. Послышался сигнал к отправлению. Мартин обхватил ее лицо и крепко поцеловал. Ломая руки, Анна осталась стоять на платформе между двумя чемоданами.

Весть о том, что русские вошли в Восточную Пруссию, носилась в раскаленном летнем воздухе, вызывая тревогу у одних и затаенное ликование у других. В замке и его окрестностях все оставалось по-старому: крестьянское и домашнее хозяйство работали на полную катушку, словно заведенный войной вечный двигатель. Однако русские пленные и польские батраки, нашептывал Вильгельм, пребывали в состоянии радостного волнения, которое удавалось скрывать от постовых исключительно путем неимоверного коллективного самообладания. Анна кивнула, теперь уж недолго ждать. Они стояли в огороде, за высоким ревенем. Он взял ее за руки и прильнул лицом к ее уху, словно собирался ее поцеловать.

— Предупредите милостивую госпожу… в день, когда сюда придут русские и нас освободят, поляки уничтожат здесь все немецкое. Они патриоты и преисполнены желания отомстить за то, что сотворили с их страной. Всех убьют, кроме вас. Вас они не тронут, так они нам обещали. Русские — ваши покровители.

— Но, Вильгельм… — Анна не знала, что сказать, — неужели ты это всерьез? Фрау фон Гарлиц… и дети… Они ведь ни в чем не виноваты.

Он опустил глаза, разжал ее руки и ушел, ссутулившись, словно в каждой руке у него было по гире. Анна уставилась на мощные стебли ревеня. Ухоженный огород, ровно подстриженные газоны, сверкающий замок, белое как снег белье, неподвижно висевшее на веревке… Она не могла представить себе, что этот столь очевидный порядок будет нарушен. Человеческая основа этого порядка — жители замка, род, восходящий к семнадцатому веку, Оттхен, гувернантка, горничные, камеристки, даже беженцы, — неужели все эти люди, с которыми она общалась изо дня в день, должны будут понести наказание? За что? Впервые к ней закралось чувство, что освобождение, которого они все ждали с таким нетерпением, возможно, вовсе таковым не окажется, и война будет продолжаться своим чередом, только в других одеждах. Она направилась прямиком к фрау фон Гарлиц. Та не удивилась и не испугалась. Она давно поняла, что орды с Востока не принесут желанного избавления; план ее эвакуации уже лежал на столе.

Анна получила письмо от Мартина — из казармы СС. Русские приближались к Западной Пруссии, писал он, увольняйся и приезжай в Вену — там безопаснее, там ты дома. Трезвое, разумное предложение. Мартин, вот уже шесть лет кочующий по Европе, как цыган, рассуждал об ее отъезде из поместья как об очередной смене места стоянки. Точно ей не придется рвать связь, причем первый раз в жизни! Связь с хозяйкой, двумя детьми, персоналом, заменявшим ей семью, — со всем этим неуклюжим, испытанным, норовистым клубком людей, с которыми за последние годы она так сблизилась. А отреставрированный замок, творение ее рук, что будет с ним без нее? Неужели она должна все это бросить и принести в жертву… кому?

Она таки бросила. Прощание сопровождалось слезами и обещаниями. Огорченная фрау фон Гарлиц растрогалась так, будто ее покидала собственная мать; дети, как мартышки, повисли на ней, горничные хлюпали носами, Оттхен брюзжал, во всеуслышанье выражая презренье к тем из прислуги, кто не расценивал свою должность как пожизненное призвание. С недовольным видом он взобрался на облучок. Все чувствовали, что отъезд Анны знаменовал собой конец эпохи. А что потом?

Анна села в бричку со своими вечными чемоданами и, помахав в последний раз, с красными глазами выехала через ворота. Они проследовали через фридрихианскую деревню; русские военнопленные в поношенной одежде выстроились в почетный караул, размахивая платками в голубую клетку. Охранники наблюдали со стороны. Вильгельм со страдальческой улыбкой до ушей возглавлял шеренгу. Они стояли там, подобно последним верным сторонникам королевы, всходящей на эшафот. Королева носовых платков, зубной пасты, щербатых гребней расплакалась. Вильгельм выступил вперед и протянул ей свой платок. Это был заключительный эпизод, который виделся как в тумане, — изможденные лица по обеим сторонам дороги с развевающимися в воздухе кусочками ткани — кто исчезал из чьей жизни? Затем начались поля, и осталось лишь чувство одиночества — если не считать Оттхена, невозмутимо уставившегося на вихляющий зад лошади.

— Да, они меня любили, — заключила Анна.

Лотта не отвечала, все эта сцена никак не вязалась с ее собственным, не столь лестным образом Анны. Анна романтизировала прошлое.

— Ну и… — сказала она злобно, — Вильгельм оказался прав?

— Все произошло в точности, как он предсказывал. Замок разграбили, многие погибли. Фрау фон Гарлиц с детьми и несколькими по гроб жизни преданными ей людьми бежала через замерзшую Одру на запад. Спустя много лет я узнала об этом от гувернантки, с которой нас свел случай.

— А в замок ты потом еще возвращалась? — с невольным любопытством поинтересовалась Лотта, питавшая слабость к старинным домам.

— Не тереби душу! — от раздражения Анна даже приподнялась. — У поляков тот же менталитет, что и у тех толстых прачек из поместья. Они понятия не имеют, что значит работать. Ничего путного они никогда не добьются. — Не приспособленная к сидящим на них оживленно беседующим пациентам, кровать запротестовала резким скрипом. — Прошлой осенью я с подругой путешествовала на машине по Польше. Варшава, Краков, Освенцим, Закопане, Познань. На меня нашло вдохновение. «Давай заедем в деревню, где я работала во время войны». — «Но ведь ее больше нет», — заартачилась подруга. «Конечно, есть, — сказала я, — только называется она по-другому». Мы отправились на поиски, без карты, по местам, названия которых не давали никакой зацепки. Я вела машину исключительно по памяти: сучковатое дерево, старый сарай, знакомая развилка служили на этой пустой земле моими единственными ориентирами. Внезапно мы выехали на длинную прямую улицу с каштанами: заброшенные фермы, куры, разгуливающие сами по себе, подвыпившие типы у входа на почту — она же деревенское кафе. Я вышла из машины и спросила, где деревня под таким-то названием. Они лишь тупо посмотрели на меня и ничего не ответили. Пошел мелкий дождь, усугублявший впечатление окружающей убогости. Я прошлась по улице и остановилась перед огромным заброшенным домом — домом землевладельца, как мне показалось. Водостоки заросли травой, облезлые ставни слетели с петель, некоторые окна были наглухо забиты, навес над входной дверью едва держался, повсюду валялась осыпавшаяся штукатурка; на неподстриженной траве паслись гуси, чуть дальше в грязи возилась свинья, ободранная собака оскалила зубы. Я подумала о безукоризненных фермах у нас, в Германии. Смотри, сказала я сама себе: вот так польские крестьяне ведут свое хозяйство, да они ни черта в этом не смыслят. Мимо проходил пожилой человек, к которому я обратилась с тем же вопросом. Сквозь толстые стекла очков он уставился на меня, как на фантом. Затем медленно закивал. «Jetzt Stockow…»[83] — произнес он на ломаном немецком. Разнервничавшись, я тоже закивала. «Семья фон Гарлиц?» Он молчал. «Замок, где замок?» Он улыбнулся, обнажив разбитую челюсть, бедолага. «Das Schloß…?[84] — удивленно повторил он. — Так вот же он… прямо перед вами». Я не узнала его. Представляешь?

Анна покраснела. Казалось, что стены комнаты отдыха дрожали от ее негодования. Она развела пухлыми руками.

— Раньше замок окружала крепостная стена и парк со старыми деревьями. Ничегошеньки не осталось. Голый и жалкий, он стоял в грязи и жухлой траве. Не могу тебе передать, что я чувствовала. Я как будто окончательно утратила веру в человечество. «Можно взглянуть на дом изнутри? — спросила я. — Я работала там во время войны». Он кивнул, хотя, может, меня и не понял. После войны в замке проживало двенадцать польских семей, объяснил он, поместье превратилось в кооператив.

Анна помолчала. Потом продолжала:

— Нам разрешили осмотреть часть замка. Господи, что за кошмар! Мы начали с залы, той самой залы, где готовился заговор. По всей ее длине были натянуты бельевые веревки с развешенными на них пожелтевшими простынями и рубахами. Стены посерели, плитка побилась. Мы отворили дверь в столовую. Ошарашенная, я прикрыла рот рукой. «Боже, мой паркет!» — завопила я. Моя гордость и слава, бесконечно натираемый мастикой, когда-то роскошный, а сейчас сплошь в выбоинах, пол ссохся и потрескался. У стены стояло несколько ржавых велосипедов, мимо, поджав хвост, прошмыгнул тощий бледно-рыжий кот. От всего этого у меня закружилась голова, как ты понимаешь. «Уйдем отсюда, — умоляла я, — пожалуйста». По зловеще-пустому коридору — без ковровой дорожки, без охотничьих сценок на стенах — мы проследовали к задней двери. Я чуть не налетела на ведро с грязной мыльной водой. Очутившись на улице, я глубоко вздохнула. «Кладбище, — осенило меня, — там-то уж точно должно сохраниться что-то от прошлых времен». Наш сопровождающий покачал головой. «Все уничтожено», — пробормотал он. Я подошла к месту, где хоронили герра фон Гарлица, вернее, его видимость. Старые тропинки остались нетронутыми, а вместо могил зияли темные дыры, заросшие плющом. Кое-где валялись куски мраморных плит. Над ними склонились ветки кустов, словно желая прикрыть стыд. «Даже мертвецов не пощадили», — воскликнула я. «Alleskaputt», — смиренно сказал наш гид. Так все и было — одержимые мщением, они и от надгробий семнадцатого века не оставили камня на камне.

— Вполне объяснимо, — сказала Лотта, выглядывая из-под простыни, — у них были на то все причины.

— Да, да, — нетерпеливо бросила Анна, — но когда я смотрела на эти зияющие дыры, я не могла уяснить себе ни одну из этих причин.

Воцарилось молчание. Затем таким тоном, словно собираясь поведать Лотте свою самую сокровенную тайну, Анна сказала:

— Я подобрала каштан, большой блестящий каштан. Я всегда ношу его с собой как воспоминание о тех днях… когда, сама того не ведая, я была очень счастлива.

Вена. В Вене безопасно, писал Мартин. Когда приехала Анна, ее свекор как раз собирал чемоданы.

— Я еду в Нюрнберг, — объяснил он. — СС приглашает родителей навестить своих сыновей.

Он вернулся через несколько дней с довольным видом.

— О Мартине не беспокойся. Там все в порядке: ему прекрасно живется в кругу товарищей, они с иголочки экипированы, радушные, приветливые.

— Ну уж рассказывайте! — не верила Анна.

— Клянусь тебе, он чувствует себя как рыба в воде.

— Он же ненавидит нацистов.

— Ты сама в этом убедишься — они скоро пригласят и жен.

Анна получила разрешение на поездку. В последнюю неделю августа она отправилась к Мартину на четырнадцать дней. Бомбежки практически стерли Нюрнберг с лица земли, однако занятая СС гостиница для журналистов еще была цела. Для супружеских пар забронировали шикарные номера. По утрам военные выходили на легкую тренировку, все остальное время было полностью в их распоряжении. Казармы тоже представляли собой оазис покоя посреди хаоса: все блестело, сияло, дух почтения распространялся не только на людей, но и на вещи. Отец Мартина не преувеличивал: Мартин, который так ценил хорошие манеры, аккуратность и благовоспитанность, отводил душу. Они упивались неожиданным свиданием, как медовым месяцем, — военное руководство баловало молодых. Время от времени где-то разрывалась бомба — досадная мелочь, на которую уже давно никто не обращал внимания. С почти маниакальным рвением они фотографировали друг друга: радостный Мартин в форме, Анна в кремовом костюме, перешитом из бывшего теннисного платья фрау фон Гарлиц.

Женщины, знакомые по поездке к Балтийскому морю, тоже все были там, взахлеб наслаждаясь каждым отпущенным им днем, каждой ночью. Только одна из этих женщин сквозь слезы отчаяния поведала Анне, что ее родители запретили ей заводить ребенка от человека, который, не исключено, скоро погибнет.

— Каждый вечер я вынуждена ему отказывать, — всхлипывала она.

Анна, которая сама не могла дождаться первых признаков беременности, подбодрила ее:

— Если его убьют, то у тебя, по крайней мере, будет потрясающее утешение — его ребенок… Хотя о чем мы говорим, война уже почти кончилась! Все они скоро вернуться домой, и мы станем жить под одной крышей, и вот тогда… — Анна, улыбаясь, подняла указательный палец, — вот тогда начнется настоящая война, дорогуша.

Забота Мартина о своей благоверной принимала порой гротесковые формы. Как-то утром все женщины нежились в бассейне. Анна плыла на спине, как вдруг одна из купальщиц завизжала: «Выходите, выходите, сюда идут офицеры!» Женщины мгновенно выскочили из воды и побежали в раздевалки. Анна же удивленно огляделась по сторонам и невозмутимо поплыла дальше, не обращая внимания на близко звучащую строевую песню. Только когда офицеры уже изготовились к прыжку в воду, она сообразила, что ее присутствие, возможно, здесь нежелательно. Не торопясь, она подплыла к бортику. В скромном черном купальнике, прикрывающем, но не скрывающем ее пышные формы, она проследовала мимо них в раздевалку, успев заметить плотно сжатые губы и разъяренный взгляд Мартина. Вечером он взорвался: как могла она показаться в таком виде перед всей честной компанией? Она пожала плечами.

— Я просто купалась.

Уязвленный до глубины души, он покачал головой.

— Моя жена… на глазах у всех.

— Но бассейн же общий, — невинно улыбнулась Анна.

— Моей жене так вести себя не подобает.

— Очевидно, подобает.

Их представления о правилах приличия резко расходились.

— Я не хочу, чтобы они отпускали шуточки в твой адрес. Я же их знаю.

Ей надоела эта дискуссия.

— Если ты не прекратишь, я с тобой разведусь, — выпалила она, не сдержавшись. Он настолько испугался, что растроганная Анна, сожалея о сказанном, бросилась к нему на шею. Глупо спорить по пустякам — времени-то было в обрез.

В последнюю ночь она проснулась от страшного озноба. Мартин, даже во сне реагировавший на ее самочувствие, открыл глаза и прижал ее к себе.

— Тебе страшно… — сказал он сонным голосом.

Она склонила голову ему на грудь.

— Я не знаю.

Он крепко ее обнял.

— Мы должны об этом поговорить, — спокойно сказал он. — Думаю, сейчас подходящий момент. Послушай. Миллионы гибнут в этой чертовой войне, до сих пор мне везло. Но где гарантия, что фортуна будет улыбаться мне и дальше? Почему? Уже убито столько людей, почему не я? Я не боюсь смерти, она наступает очень быстро, не волнуйся. Меня беспокоит лишь одно — я не смогу тебе помочь. Я точно знаю, что с тобой случится. Ты хрупкая, как фарфор, но никто об этом не подозревает. Ты всегда играешь роль сильной и стойкой, хотя на самом деле ты чувствительная и ранимая. Я тебе нужен. Но даже если я умру, ты должна продолжать жить. Обещай мне одно: не своди счеты с жизнью. Если ты покончишь с собой, я не посмотрю в твою сторону! Я не подам тебе руки!

В комнате было тихо — лишь его сердце стучало возле ее уха. Невозможно было себе представить, что в какой-то момент этот стук прекратится, что случится непоправимое и оборвется связь с этим теплым дышащим телом, принадлежащим не только армии, но и им двоим. Благополучие этого тела столь тесно соединялось с ее собственным, что она не желала ничегошеньки слушать, и все же каждое из его слов прочно врезалось в память.

— Кроме того, ты не должна до конца своей жизни посыпать голову пеплом. Даже если я умру, я хочу, чтобы моя жена оставалась красавицей. Обещаешь? Я скажу, что тебе делать. Ты выстоишь только тогда, когда будешь помогать другим. Тем, кому еще хуже. Устройся на работу в госпиталь или еще куда-нибудь… только так ты останешься на плаву, я тебя знаю…

Вместо того чтобы искать у нее утешения и поддержки перед лицом возможной смерти, он, не теряя присутствия духа, давал ей инструкции на всю ее оставшуюся жизнь. В итоге страх Анны уступил место полному покою — Мартин сплел вокруг них обоих непроницаемый надежный кокон, где царила мирная знакомая тишина, где жизнь и смерть переплетались естественным образом. Они заснули в объятьях друг друга — в объятьях же и пробудились на следующее утро.

Погода стояла чудесная. Мартин еще никогда не был так хорош собой: загорелый, бодрый, веселый. Анна высунулась из окна тронувшегося поезда, Мартин бежал вслед и махал на прощанье.

— Auf Wiedersehen in Wien, diese Scheiße ist sowieso bald zu Ende![85] — кричал он бойко.

Анна замерла — из уст офицера СС подобное проявление оптимизма считалось непростительным. Эхо его слов раскатилось по всей платформе. Она зажмурила глаза в тревожном ожидании, что его вот-вот арестуют. Сердце выскакивало из груди. Но он все еще стоял и махал ей, и никто его не трогал.

В Вене оказалось отнюдь не безопасно. Чтобы отрезать немецким войскам обратный путь из Балкан, американцы прибегли к массированным бомбардировкам города. Не решаясь подниматься над Альпами по ночам, они летали ^только днем. Окна в доме разбились, Анна заколотила их картоном. Прозвучала сирена, Анна помчалась в ближайшее бомбоубежище, заметив по дороге, как старая женщина прячется в подъезде.

— Что вы делаете… — крикнула Анна, таща ее за руку с собой, — быстро в бомбоубежище.

Внутри было не протолкнуться.

— Встань-ка, — сказала она какому-то мальчугану, — уступи место пожилому человеку.

К ней тут же подскочил начальник блока, отвечающий за безопасность граждан во время воздушных нападений.

— Вы в своем уме?

— В каком смысле? — спросила Анна. — Что я такого сделала?

— Вы знаете, кого привели?

Анна взглянула на женщину, съежившуюся в углу, подобно нахохлившейся птице в зимний день.

— Какая разница — это просто старая женщина.

— Полуеврейка! — гаркнул он.

— Ну и что, — пожала она плечами. — Там вот собака, а бедной старушке, что ли, сюда нельзя?

Сотни пар испуганных глаз обстреливали ее со всех сторон; какая дерзость — спорить с начальником блока. У того задвигались желваки на щеках. Она смотрела на него с вызовом, и мужчина, испугавшись, опустил глаза и ретировался, сделав вид, что его присутствие срочно требовалось в другом месте.

Весь месяц она тщетно ждала письма. В начале октября написала сама: «Я держу в руках карандаш, но с таким чувством, будто говорю в пустоту». В утешение она купила себе букет астр. Поднимаясь по лестнице с охапкой цветов в свою квартиру, она встретила соседа, который обычно раскатистым венским «р» шумно ее приветствовал, а сейчас лишь застенчиво ускорил шаг. Открыла дверь и с удивлением обнаружила в гостиной своего свекра.

— Ну вот, опять никакой почты, — вздохнула она, бросив взгляд на пустой стол.

— Почта есть, — сказал он, кивая в сторону буфета.

Там лежала посылка. Анна наклонилась и прочла: «Имущество…» В исступлении вскрыла пакет. Сверху лежал конверт, из которого она выдернула письмо. «Уважаемая фрау Гросали… Как командир роты обязан Вам сообщить о героической гибели Вашего мужа…» Она судорожно читала дальше. «…В Айфеле… артиллерийским огнем…» Письмо кончалось фразой: «Убежденный в окончательной победе и справедливости этой войны, искренне Ваш… Хайль Гитлер! Гаупштурмфюрер СС…» Астры упали на пол.

— Это неправда, — спокойным тоном прокомментировала она содержание письма и кругами заходила по комнате. Вокруг стола, вокруг свекра, все быстрее, с криками «неправда, неправда!», как бы силясь перечеркнуть факты ритуальным неприятием реальности. Словно в состоянии нервного припадка, она продолжала причитать, пока свекру не удалось усадить ее на диван. Анна сняла со стены висевший над диваном портрет Мартина в рамке. С фотографией на коленях она принялась раскачиваться из стороны в сторону. Какой отвратительный парадокс — невыносимое нужно было каким-то образом вынести. Она с трудом передвигалась по дому, хотела надеть что-то темное, увидела в зеркале непривлекательную незнакомку — кудри ее химической завивки тут же исчезли. Ну вот, волосы уже умирают, скоро и все остальное тоже умрет.

Она не обещала ему, что будет есть! Целыми днями она не ела, не пила, не спала и не плакала. По ночам она бродила среди развалин, будто в поисках чего — то. Все, чего она хотела, это оказаться там, где он, — ничего другого. Ее сдержанный свекор, который по настоянию своей жены временно жил у нее, пытался расценивать поведение Анны как нормальную фазу траура. Он принес ей длинную вдовью вуаль для похоронной мессы в церкви Святого Карла. Там, где два года назад она плыла по проходу в белой фате, теперь, убитая горем, она шла в черной вуали. «Эта немка и слезинки не проронит…» — шептались на скамейках. Потом слушала реквием, точно глухонемая.

Через неделю свекор закончил свой патронаж. Ему оказалось не под силу справиться с ее депрессией, однако он вытянул из нее обещание в следующее воскресенье навестить их дом (в надежде, что хоть жена убедит ее поесть). Анна неохотно вышла на улицу. Мир остался равнодушным к его смерти, из родного города он исчез совершенно бесследно. Она была одна, в чужой стране, и вокруг шла война — таковы факты. Как во сне она добралась до центра, вдоль Ринга, ослепительного Ринга, мимо Хофбурга, оперы. Какая-то неведомая сила тянула ее в направлении церкви Святого Карла — неясная потребность в религиозной поддержке или отчаянная надежда получить некий знак свыше в качестве подтверждения Его вездесущности, доказательства Его существования? Тяжелая дверь с трудом поддалась. Воскресная месса только что началась. Голос священника резонировал под куполом, барочное золото вибрировало вместе с ним. Поначалу Анна не могла вникнуть в смысл слов — изнуренная голоданием, она опустилась на ближайшую скамью и чуть было не задремала в стенах с детства знакомой матери-церкви — следствие длительного недосыпания. Однако тут же очнулась. «Каждый погибший на фронте… — предостерегал голос, — и каждый разрушенный дом… это наказание за наши грехи…» Наказание? Что он мелет?! Идиот! Это были самые неправедные и циничные слова, которые ей когда-либо приходилось слышать в церкви. В знак протеста она тут же поднялась, протиснулась сквозь ряды и направилась к выходу. Несмотря на слабость, у нее хватило сил, чтобы демонстративно хлопнуть тяжелой дверью. Еще дрожа от ярости, спустилась по лестнице и непроизвольно обернулась: по бокам по-прежнему стояли ангелы, каждый нес свой крест, в полном неведении они смотрели перед собой поверх этого мира.

Она пошла дальше. Под новенькими знаменами члены гитлерюгенда с энтузиазмом маршировали по Рингу. Анна в черной вуали плелась мимо. Один из молодых людей преградил ей дорогу:

— Хайль Гитлер!

Она молча смотрела перед собой.

— Вы что, не можете поприветствовать флаг?! — злобно спросил он.

Он был по меньшей мере на голову выше ее, и она постучала по его груди.

— Слушай меня внимательно. За этот самый флаг мой муж только что отдал свою жизнь.

Отодвинув парня, она продолжила свой путь. Рассыпаясь в извинениях, он догнал ее, но Анна не ответила. Она достигла состояния, в котором была невосприимчива к чужому стыду.

Она не помнила, как оказалась у дома его родителей. Когда открылась дверь, она, вконец измученная, опустилась на пороге. Все это время она была на грани обморока, но организм достойно ждал подходящего момента. Ее положили на диван. В полузабытьи она слышала, как шептались в соседней комнате.

— Ты неважно за ней ухаживал… — бурчала свекровь, — ты обещал Мартину, что будешь ее опекать, а она буквально рассыпается на части у нас на глазах.

И снова Анна чуть было не потеряла сознание. На кухне заварили крепкий кофе. К ее носу поднесли чашку настоящего кофе из зерен. Сама она не реагировала, лишь примитивные жизненные рефлексы, спровоцированные столь притягательным раздражителем, заставили ее открыть рот и сделать глоток.

Столь же машинально она съела кусочек печенья. Так мысль о самоубийстве была, весьма прозаически, изгнана кофе с печеньем — теперь она стала просто несчастной женщиной. До боли знакомое состояние, в котором она прожила много лет.

Настало время выполнить второе обещание. Перед забитым картонками домом, где она в одиночестве продолжала свою семейную жизнь, остановился черный «мерседес». СС хорошо заботились о своих людях. Шеф полиции и СС Дунайского регионального совета по социальной опеке приехал лично выразить вдове свои соболезнования. Любезный, безошибочно умеющий подобрать нужные слова, за которыми она напрасно ходила в церковь, он спросил, чем может ей помочь.

— Я хотела бы работать в госпитале, — сказала Анна бесцветным голосом, — я ему это обещала. Но в трудовой книжке я значусь домработницей, поэтому меня не возьмут в санитарки.

— Приходите ко мне в управление, там вам выдадут официальный документ, — заверил он, сочувственно пожимая ей руку.

После визита важной персоны, подмеченного всеми соседями, ее теперь называли не «эта немка», а «эта тетка СС». По мере усиления бомбардировок и отступления Гитлера ее клеймили все более открыто. Как водится, утешала она себя: пока все хорошо, они кричат «Осанна!», когда же дело принимает опасный оборот, они требуют «Распни его!». Она явилась в бюро по трудоустройству, где уже подготовили необходимые бумаги. «Фрау Гросали сирота, бездетна и теперь, когда в бою пал ее муж, хотела бы работать медсестрой в Красном Кресте. Прошу выписать ей разрешение и не препятствовать ее трудоустройству в немецкий Красный Крест. Обершарфюрер Флейтманн».

Рядом с шале в парке, куда они неторопливо шли из термального комплекса, стояла высеченная из камня фигура женщины. Окруженная солдатами, она пыталась защититься от штыка. Памятник не сопровождался никакой надписью, даже списка фамилий не было. Подняв воротники, Анна и Лотта на секунду остановились.

— А где… был в итоге похоронен Мартин? — спросила Лотта.

— В Геролштайне, на военном кладбище. Но сначала…

— Почему же его не перевезли домой?

— Ты в своем уме? В Айфеле его разорвало на куски артиллерийским снарядом. Они собрали его по частям и закопали в землю. А ты думала, что они доставляли мертвых домой? В тысяча девятьсот сорок четвертом году? Ты знаешь, сколько их было? В России, Франции, Арденнах — все было устлано трупами, туловище в одном месте, а ноги в другом. Очнись! Удивительно, что они вообще написали мне, где он лежит.

Лотта обиженно молчала. Анна разговаривала с ней как с несмышленой девчонкой, будто бы из-за гибели мужа она, Анна, обладала на войну эксклюзивными правами.

— Он это предчувствовал, — сказала Анна задумчиво, — в ту ночь в Нюрнберге. Вместо страха перед смертью, на которую он шел, он испытывал беспокойство за меня. Мальчишка двадцати шести лет, уже такой взрослый и рассудительный… как бы экстерном достиг духовных вершин целой жизни. Той ночью он уже все знал.

9

Младших детей — фактор риска — досконально проинструктировали: ни при каких обстоятельствах никому ничего не рассказывать. Они заучили это, как таблицу умножения. Если неожиданно они приводили из школы одноклассника, то уже из леса кричали:

— Мам! К нам идет Пит, здорово, да?

Другими словами: пусть все спрячутся наверху.

Война сделала их подозрительными и находчивыми. Барта остановила в лесу жена садовника из соседнего поместья.

— Послушай, а кто это у вас сидит за швейной машинкой? — Барт тут же смекнул, что она наверняка видела госпожу Мейер, которая время от времени шила и штопала. — Я хотела взять взаймы сахара у твоей матери, — сказала жена садовника, — но никого не было дома, только та женщина в столовой.

— А, — беспечно импровизировал он, — так это моя тетя, сестра мамы, она иногда для нас шьет.

Лоттина мать снова возглавила хозяйство. Она пекла картофельные лепешки и гигантских размеров караваи — скрывающиеся жильцы по очереди мололи пшеницу в кофейной мельнице. В перерывах между делами она мчалась наверх, чтобы уладить спор, возникший во время карточной игры. Ее фанатичный муж не умел проигрывать. А госпожа Мейер жульничала, если ее прижимали к стенке. Чета Фринкелей занималась английским, готовясь к эмиграции в Америку по окончании войны. Окончание войны! Крылатое выражение, тост, полное надежд ожидание. Теперь, когда союзники дошли до Франции и никто больше не обращал внимания на английских бомбардировщиков, ежедневно пролетающих над ними к востоку, все сходились во мнении, что мира, увы, можно достигнуть лишь ценой разрушения. К тому времени в дом в поисках укрытия прибыло еще двое. Свой человек на почте, читавший все письма, адресованные службе безопасности, обнаружил, что адреса Сэмми Гольдшмидта и его жены раскрыты. Их срочно нужно было куда-то переселить. Без лишних слов наверху приготовили еще две кровати, отчего всем остальным пришлось немного потесниться.

Медленно надвигались две огромные метелки — одна с востока, другая с юга. Метелки с длинной щетиной, сгребавшие немцев в кучу, как мусор. Повсюду царило напряженное ожидание. Вечером понедельника четвертого сентября «Радио Оранских» сообщило: «По данным источников в нидерландском правительстве, союзники достигли Бреды». Сквозь слезы радости укрывающиеся бросились обнимать друг друга, хозяин дома извлек из своего запасника бутылку можжевеловой водки. Однако спустя несколько дней сообщение утратило свою силу. Союзники освободили лишь слабо защищенный коридор, пересекавший Брабант. По этой узкой колее они продвигались на север. Они захватили несколько мостов, однако мост через Рейн перед Арнемом взять не удалось. Наступление было приостановлено, отец Лотты вынужден был убрать с карты несколько преждевременных флажков.

В бледно-голубой мастерской Лотта попросила растолковать ей все-все про толщину скрипки. Сняв очки, Эрнст Гудриан склонился над куском дерева — казалось, он состоит в тайном заговоре с рождающимся творением. В окружении рубанков и стамесок, как был без очков, он неуклюже обнял ее, при этом свалив на пол банку клея, который тут же начал распространять тошнотворно-гнилой запах. Может, это была любовь, а может, они использовали друг друга как противоядие от войны, подвергавшей его нервную систему и ее совесть слишком тяжкому испытанию. Неосознанно он избавлял Лотту от ее запятнанного происхождения, от ранних воспоминаний как части ее прошлой жизни. С ним, благодаря ему она стала чистокровной голландкой.

Средь бела дня они прогуливались по лесу; вышагивая рядом с ней, он хладнокровно искушал судьбу. Они присели отдохнуть на повалившемся дубе. На одной из увесистых веток Лотта заметила печеночницу,[86] красно-коричневую заплатку на коре в форме языка. Они осторожно ее сорвали. В тот же вечер Лотта обжарила ее с обеих сторон, следя за тем, чтобы не вытек сок. Печеночница появилась на столе в качестве pièce de résistance,[87] каждому достался кусочек этого подарка богов — все, по обыкновению, голодали.

Нехватка еды ощущалась все острее. По очереди они ходили в деревенский пункт раздачи бесплатного питания и приносили оттуда судок водянистого картофельно-овощного пюре. По слухам, в Барнфелде продавали гусей — Лотта и Кун, которому по-прежнему не сиделось дома, оседлали свои велосипеды. На подъезде к Амерсфорту им повстречался караван эвакуированных. Среди них были две маленькие девочки с котом на поводке. Чуть дальше они свернули на обочину, уступив дорогу мчавшемуся на полной скорости автобусу с девушками в военной форме.

— Летучие мыши. — насмешливо сказал Кун, — пусть катятся в ад!

Они продолжили свой путь в облаке выхлопных газов, оставленном автобусом. Начал накрапывать дождь. На бреющем полете самолет почти коснулся шоссе. Секунду спустя их напугал мощный взрыв — прямо на глазах вдалеке взорвался автобус. В воздух взметнулся столб огня, дым смешался с дождевыми тучами. Кун, потрясенный тем, что его желание исполнилось столь быстро, открыв рот взирал на происходящее, еще не решив, восхищаться ли ему или ужасаться. Лотта непроизвольно, повинуясь неконтролируемому рефлексу, подумала об Анне. Мгновение назад они еще проносились мимо в своих безупречных серых мундиpax… А что, если Анна сидела в этом автобусе — тогда Лотта только что потеряла сестру. Наконец-то она стала по-настоящему свободной. Эта мысль не вызвала в ней никаких эмоций. Анна была призраком, и Лотту не волновал тот факт, что, возможно, мгновение назад она отдала Богу душу. Она неохотно двинулась дальше, пока их не остановил один из беженцев. Задыхаясь, он рассказал им, что вокзал в Амерсфорте разбомбили, поезда охвачены огнем. Проехать там невозможно. Они перенесли велосипеды через канаву и обогнули город, из которого ветер доносил апокалипсические звуки. Они нашли то, в поисках чего проделали такой путь. С гусем под мышкой и сумкой свежих яиц они вернулись домой кратчайшей дорогой.

Запасы зерна подходили к концу. Сара Фринкель вспомнила об одном крупном землевладельце, живущем в окрестностях Девентера. До войны он был страстным поклонником виртуозной игры Макса. Она настояла на том, чтобы самой к нему отправиться: с ней ничего не случится, у нее безупречное удостоверение личности на имя арийской закройщицы из Арнема.

— Без меня, — отмахивалась она от возражений матери Лотты, — он вам ничего не даст.

Дождливым осенним днем, вооружившись двумя пустыми сумками и старой коляской Барта, Сара и Йет-сели в поезд в направлении Девентера. Слава Макса Фринкеля еще не померкла: они покинули ферму с полными животами и набитой зерном коляской. Затем переночевали в величавом особняке на набережной Айсель. На следующее утро Саре пришел на ум еще один адрес: впервые покинув укрытие, она не хотела возвращаться налегке. Они оставили коляску в надежном месте и вышли из города. После ночной бури дорога была сплошь усыпана сорванными ураганом ветвями. Осенний дождь хлестал по лицу. По пути их задержал немецкий полицейский патруль, передвигавшийся в автофургоне:

— Wohin gehen Sie?[88]

Сара смело назвала деревню.

— Садитесь, подвезу, — весело предложил шофер. — Как могут столь красивые женщины гулять в такую собачью погоду?

Они сели в кабину, между водителем и военным с непроницаемым, напряженным лицом. Ехали молча. И хотя шоферу требовалось все его внимание, чтобы удержать раскачиваемый ветром фургон на дороге, он то и дело лукаво им улыбался. Другой украдкой бросал на них взгляд, пока не обнаружил один из знаменитых носов семьи Роканье, служивший знаком подлинности.

— Вы еврейка… — испуганно воскликнул он. — Стоп, стоп!

Водитель затормозил. Из внутреннего кармана Йет дрожащими руками достала удостоверение личности. Военный не удовлетворился невинным содержанием документа.

— Все равно ты еврейка, — гнул он свою линию.

— Да ну что вы! — сказала Сара на безупречном литературном немецком. — Скорее уж я еврейка!

— Оставь их в покое… — вмешался водитель.

Барабанящий по крыше дождь нагнетал напряжение в кабине.

— Но она еврейка, — не унимался другой, — это видно невооруженным глазом.

Не располагая доказательствами, он раздраженно распахнул дверцу.

— Вылезайте, обе.

— Вам лучше выйти, — сдался шофер.

Они пулей выпрыгнули из машины. Когда фургон исчез в тумане дождевых капель, они бросились друг другу на шею. Дождь не переставал, но, обливаясь холодным потом, они его не чувствовали. Желание идти за продуктами тут же пропало. Им следовало копить силы на обратный путь следующим утром.

Однако ночью город подвергся воздушному нападению. Они скрылись в набитом до отказа сыром и темном бомбоубежище. В разгар бомбежки пол и стены сотрясались так сильно, что невозможно было разобрать, где пол, где потолок, где какая сторона. Йет пришла в ужас:

— Сейчас все рухнет…

Вся сжавшись, заткнув уши руками, она не могла сдержать крика; страх придавал мощи ее голосу, заглушающему грохот рвущихся бомб. Сара тщетно пыталась привести ее в чувства. Спустя несколько часов она все еще была на грани нервного срыва, застыв на корточках в углу, и согласилась покинуть убежище при условии, что они отправятся домой первым же поездом.

— А как же коляска… — заикнулась было Сара.

Йет посмотрела на нее уничтожающим взглядом.

Они думали теперь исключительно на языке еды.

Полная коляска зерна означала столько-то тарелок, столько-то людей могло питаться этим зерном столько — то дней. Руководствуясь этой простой логикой, Лотта сама отправилась в Девентер, где с обливающимся кровью сердцем Сара оставила коляску. Она уехала на увешанном сумками мужском велосипеде без шин, в огромных полуботинках Эрнста Гудриана, надетых на пару поношенных носков, не порвавшихся окончательно благодаря искусной работе госпожи Мейер. В Девентере она загрузила в сумки содержимое коляски. Серьезное препятствие представлял собой мост через реку Айсель. Сначала она решила пойти на разведку без велосипеда. На входе стояла деревянная постройка, где блюстители порядка досматривали транспорт; чуть дальше немецкий часовой повторно проверял груз. Он заметил Лотту и подмигнул.

— Хотите переправить через мост продукты? — тихо спросил он.

— Если возможно, — прошептала она.

Она не первая, кому он помогает, признался он ей. Он придумал, как можно обвести вокруг пальца голландцев, конфискующих все съестное. Высокая стена разделяла мост на две части: для моторизованного транспорта и для пешеходов. Его пост находился как раз посередине. Он предложил ей пробраться сквозь руины запретной зоны, затем, пригнувшись, проследовать по пешеходной части к его посту, сложить там мешки с зерном, вернуться обратно и с пустыми сумками пройти через официальный контрольный пункт. Потом он снова наполнит ее сумки. Она послушалась его совета. Ей приказали войти в помещение голландского поста — обетованную землю, полную изъятой картошки, хлеба, масла, сыра и сала. Постовой взглянул в ее порожние сумки, по паспорту понял, что она приехала издалека, и дружелюбно сказал:

— Мы дадим тебе немного хлеба.

Из огромной продуктовой кучи он выудил батон и положил его в Лоттину сумку. Ей разрешили следовать дальше. Везя велосипед рядом с собой, она приблизилась к немецкому часовому. Как гром среди ясного неба над мостом пронесся эскадрон истребителей «спитфайер».

— An die Wand, schnell![89] — услышала она.

Лотта бросила велосипед и прижалась к разделительной стене. Мост подвергся мощной огневой атаке, сквозь адский шум слышался его стон. Краем глаза Лотта углядела, что задет один из ее мешков; зерно устремилось из него, подобно легиону муравьев. У нее сперло дыхание: в то время как вокруг летали осколки, немец подполз к мешку и заботливо, как если бы перебинтовывал раненого солдата, затянул дырку веревкой. Истребители еще немного покружили над мостом, а затем исчезли, оставив за собой зловещую тишину. Внизу беззаботно текла река. Отряхиваясь, Лотта с трудом поднялась на ноги. Она была жива, и вокруг все было как прежде. Немец пересыпал зерно в велосипедные сумки. Его готовность помочь так смутила ее, что она поблагодарила его на своем родном языке.

— Вы напоминаете мне мою жену, — меланхолично сказал он, — у нас двое малышей… Я с нетерпением и страхом жду окончания войны. Гамбург сильно бомбили, я не знаю, живы ли они еще…

Зерно, зерно… лишь зерно имело значение. Она продолжила свой путь. По дороге из Апелдорна в Амерсфорт среди вечно зеленых сосен оранжевым и желтым пылали лиственные деревья. Солнце стояло низко и бросало резкий беспощадный свет на бесцветных, закутанных в старые пальто прохожих; они тащились по дороге со всем, что хоть как-то могло ехать. Голодные, истощенные, но бдительные, они до смерти боялись лишиться своих скудных запасов съестного, которые достались им в обмен на кольцо или брошь, принадлежавших еще их бабушке. Среди них шла и Лотта, влача за собой свои трофеи. Прямо перед ней шагали двое мужчин; контраст между этими людьми и ярким осенним пейзажем по обеим сторонам дороги был разительным — они выглядели так, словно только что после долгого заточения выбрались на свет из сырых темниц. Их пальто были покрыты плесенью, а конечности обмотаны грязными тряпками. Когда она их догнала, снова началась жуткая суматоха. По людям скользнули тени бомбардировщиков, прогремели взрывы, из-за кустов выскочили немцы. Двое незнакомцев очумело оглядывались по сторонам.

— Ну-ка, помогите мне, — крикнула Лотта, чтобы обеспечить им прикрытие на случай внезапной проверки, — толкайте!

Они схватились за руль и багажник. Рядом вдруг что-то взорвалось, все трое кинулись на обочину и вжались в землю. Скоро стало понятно, что мишенью была железная дорога с воинскими эшелонами, идущая параллельно шоссе. Затаившись в канаве, с серым налетом на осунувшихся лицах, в страшном грохоте, они, запинаясь, рассказали про свой побег из Германии. Попав в плен, они работали на сталелитейном заводе. В ходе утренней переклички караульные развлекались: со всего маху били метлами по ногам пленных. Тем, подобно циркачам, приходилось подпрыгивать, чтобы увернуться от удара. Везло не всем, язвы не зарубцовывались, ослабленный хроническим недоеданием организм не справлялся. Во время воздушного налета, в дикой неразберихе, они и дали деру; днем отсыпались, а ночью лесом пробирались на запад. В Гааге жили их семьи; они сомневались, что смогут туда добраться: подошвы сапог стерлись, непрекращающаяся лихорадка уносила последние силы.

Кругом все стихло, лишь горящие поезда издавали треск. Рев самолетов растаял в воздухе, они исчезли за горизонтом, точно злые насекомые, оставив за собой опустошенную дорогу, которая тут же вновь заполнилась людьми. В деревне Лотта выменяла зерно на ржаной хлеб в надежде хоть немного поднять дух беглецов. Несмотря на то что они ее задерживали, она не могла бросить их на произвол судьбы.

— Давайте присядем… — причитал один.

Лотта, зная, что, однажды сев, он уже никогда не встанет, была непреклонна.

— Продолжайте… продолжайте идти…

— Все, — вздохнул он через три километра, — больше не могу…

— Еще совсем чуть-чуть… мы почти у цели.

Уже стемнело, когда они достигли Амерсфорта. Лотта показала им дорогу в больницу, которая славилась тем, что принимала всех без разбора.

— Там вам обязательно помогут.

Однако они ухватились за свой талисман.

— Не бросайте нас… — умоляли они, — без вас нас арестуют.

Лотта покачала головой.

— Я не могу пойти с вами, со всем этим зерном.

Зерно, зерно… она и так потеряла столько драгоценного времени, необходимо было покинуть город до комендантского часа.

Со своим нагруженным велосипедом Лотта исчезла из поля их зрения. Стоял один из тех редких вечеров, без луны, без облаков, когда хозяйничала абсолютная чернота — затемненные окна усиливали эффект. Лотта ускорила шаг. Она вдруг испугалась, что вот-вот собьется с пути, и обратилась к проезжавшему мимо велосипедисту с тележкой. Нет, она идет в верном направлении. Почему бы ей не положить вещи в его тележку, тогда ей не придется так мучиться. У него был фонарик, он мог ненадолго составить ей компанию. Она с благодарностью приняла предложение. Он слез с велосипеда и пошел рядом. Они не проронили ни слова — о чем можно было говорить с невидимкой-незнакомцем после введения комендантского часа. Внезапно она ощутила вблизи себя некую активность — ее гид разогнался и хладнокровно прервал их молчаливое свидание. Свернув в сторону, подобно блуждающему огоньку в болоте, он растворился во мраке, оставив ее одну с пустыми сумками. И тут ее одолел страх, не проявлявшийся ни на мосту через Айсель, ни во время бомбежек железной дороги, но дождавшийся подходящего момента. Она закричала. В кромешной тьме, в разгар комендантского часа. Сила голоса, которая прежде сотрясала до основания водонапорную башню, придавала ее крику исключительную громкость. К ней подъехала патрульная машина. Полицейский схватил ее за плечи, стараясь привести в чувство; сбивчиво она рассказала об ограблении. Он усадил ее в машину и начал преследование, передние фары пробивали туннель в кромешной тьме. Эмоции сменились странной апатией; ей было все равно, догонят они его или нет; границы некогда четко очерченных понятий «друг» и «враг» размылись, она больше не владела ситуацией. Его настигли, заставили остановиться, отчитали. Возможно, дома дюжина изголодавшихся детей ждала трофеев его ночного грабительского набега. Лотта безучастно смотрела на фигуры в свете фар. В очередной раз зерно пересыпали — так ему и стереться в муку недолго.

Сестры вновь обосновались в парковом шале и в который раз принялись изучать меню — они себя баловали. Лечение артроза проходило преимущественно в укромном уюте термального комплекса, ресторанов, кондитерских и кафе — на дворе стоял январь, а тепло грязевых ванн хотелось удержать на целый день. Кроме того, за едой, пирожным и кофе гораздо легче» говорилось.

— М-да… — размышляла вслух Лотта, — если бы вы не разграбили нашу страну, подобных сцен не происходило бы.

— У нас тоже была карточная система, — рискнула возразить Анна.

Лотта в изумлении подняла брови.

— Да вы были житницей Европы!

Анна обиженно отложила меню.

— После войны нам отомстили французы. Во французской зоне нас морили голодом.

— Ах… — вздохнула Лотта. Эти вечные оправдания. Неизбывная присказка: «нам тоже было нелегко».

— Что ты закажешь? — от всех этих продовольственных разговоров у Анны разыгрался аппетит.

— Наверно… — колебалась Лотта, — Entrecote Marchand de Vin… А может, Truite à la Meunière?[90]

Анна все-таки устроилась на работу в военный госпиталь. Там всем заправляли монахини. В своем рвении не разочаровать Мартина она схватывала все на лету… Ей поручили две палаты: для солдат и для офицеров, потерявших какую-либо конечность. Каждое утро в десять часов звучал сигнал воздушной тревоги, объявляющий о приближении вражеских самолетов. На специальных носилках с колесиками с одной стороны и двумя поручнями с другой раненых сломя голову перетаскивали в подвал. На лестницу укладывали деревянные настилы.

— Сестра Анна, поторопитесь! — кричала одна из монахинь.

Что и говорить, Анна и так мчалась на всех парусах, чуть тормозя на крутом повороте, опасном для больного с ампутированной ногой. Подгоняемая воем сирены, она бегала туда-сюда до тех пор, пока последний пациент не оказался в безопасности. Как только упали первые бомбы, она бросилась наверх за протезами. От монахинь помощи ждать не приходилось, они были целиком поглощены тем, чтобы перенести в укрытие дарохранительницу. Они молились, пели и тащили Господа в импровизированную часовенку, дабы защитить Его от бомб. Времени перевести дух у Анны не было. Несмотря на бомбежки, распорядок дня повторялся с неизменной беспощадностью: больных следовало помыть, перевязать, выдать им лекарства. Сидя высоко на небесах, ее любимый мог убедиться, что его пожелания выполняются. Раненые тревожились за Анну — они видели, как она, ведомая какой-то неземной силой, работала не смыкая глаз, без маковой росинки во рту. Однажды те, кто хоть как-то передвигался при помощи протезов, соорудили для нее в углу подвала настоящее королевское ложе — из пальто, свитеров и подушек. Невзирая на ее протесты, Анну отнесли туда и с братской, нежно- стью укрыли одеялом — она мгновенно провалилась в бездонный сон.

В соседней палате лежал пациент с неоперабельным осколком в области сердца. Ему нельзя было шевелиться, равно как и перемещать его запрещалось. Все бомбардировки он пережидал в своей больничной койке в полном покое — возбуждение представляло для него большую опасность, чем бомба. Сестры и врач по очереди дежурили у его постели. Анна в свое дежурство, являя живую мишень, непринужденно болтала о всяких пустяках. Напротив, с другой стороны кровати, в защитной каске сидел изнуренный врач. Ее невинная болтовня его убаюкивала. Веки и голова медленно тяжелели. Прежде чем задремать, он успевал снять каску и положить ее к себе на колени. Если поблизости разрывалась бомба, он тут же вскакивал и рефлекторно водружал каску на голову — и так из раза в раз. Анна с трудом сдерживала улыбку, глядя на это представление.

Отыскивая кого-то из монахинь, Анна заблудилась в лабиринте больничных зданий. Открыв первую попавшуюся дверь, ведущую, как оказалось, в огромную залу, Анна застыла на месте. Она чуть было в тот же миг не повернула обратно. Это была палата без кроватей — на полу лежали солдаты, потерявшие все конечности. Раны зажили, их тела завернули в кожу, чтобы они могли ползать по полу, подобно младенцам. Косые лучи осеннего солнца скользили по обрубкам человеческих тел. Они были в состоянии лишь говорить и перекатываться. Анна резко захлопнула дверь. Эта была запретная зона, ее взгляду открылось то, чего не существовало, — оборотная сторона военного великолепия, бряцанья оружием, медалей и торжественных речей. Кого из солдат, уходящих на войну, предупреждали о том, что не только героическая смерть, но и ЭТО может стать их концом?

По вечерам она возвращалась домой — путешествие, полное сюрпризов. Ущерб, каждый день наносимый городу, был многоликим. Она с трудом надавила на входную дверь — опять выбиты два окна, ледяной ветер раздул по дому все письма, которые она перечитывала накануне. Чтобы зажечь свечу, она на ощупь направилась к комоду, но наткнулась на пустоту и чуть не потеряла равновесие — комод валялся внизу, на улице. На следующий день прямо на ее глазах в подъезде упала в обморок женщина. Анна узнала бледное лицо. Сразу после гибели Мартина женщина утешала ее на лестнице: «Я знаю, как вам тяжело, — прошептала она, склонив голову. — Вы, неверное, думаете, что большего горя на свете и быть не может, но есть вещи пострашнее…» В слезах она убежала к себе в квартиру на верхнем этаже, оставив Анну в полном недоумении, — что означали эти загадочные намеки? Мокрым полотенцем Анна привела ее в сознание.

— Я убью их! — закричала женщина.

— Успокойтесь, успокойтесь… — попыталась унять ее Анна.

— Когда закончится война, я их найду, я буду пить их кровь, клянусь… — неистовствовала женщина. Вспышка гнева вернула цвет ее щекам.

Анна сжала ее плечи.

— Что случилось?

Вновь впав в состояние отрешенности, женщина безучастно поведала Анне об аресте мужа. Несколько месяцев назад, когда он относил часы их дочери к своему старому приятелю-часовщику, его схватили. Дочь работала медсестрой и, между прочим, по искреннему убеждению носила коричневую униформу. Мужа несправедливо сочли сообщником часовщика, подозреваемого в коммунистической деятельности. Его осудили на смерть, заковали и посадили в тюрьму. Денно и нощно, минута за минутой, ему на голову капает вода. От одной мысли об этом она сходила с ума.

— Но это же чудовищное недоразумение! — возмущенно воскликнула Анна.

Обостренное чувство справедливости и любовь к порядку не позволяли Анне смириться с фактом осуждения невиновного. А то, что беднягу подвергали изощренной пытке, на которую способны только душевнобольные, и заставляли умирать бесконечно медленной смертью, вообще выходило за рамки допустимого. Анну охватило импульсивное желание что — то предпринять. Она обняла женщину.

— Предоставьте это дело мне… — мрачно сказала она.

В бывшем здании парламента Габсбургской монархии, в котором в эпоху Третьего рейха располагалась администрация провинции Остмарк, заседал гауляйтер. Вот туда-то и направилась рассерженная Анна — по лестницам, в глубь исторического памятника, символа сказочного богатства, по длинному коридору, вдоль колонн, где через каждые десять метров, точно чучела, неподвижно стояли вооруженные эсэсовцы. До сей поры еще никто не вторгался в эту святыню без приглашения. Ошарашенные видом проносящейся мимо них сестры Красного Креста, солдаты бездействовали. Ни страх, ни робость не мучили Анну: стук ее шагов по мраморному полу звучал как подтверждение ее правоты. На пересечении коридоров она вдруг на секунду растерялась. В конце концов часовой преградил ей дорогу.

— Вам куда?

— К гауляйтеру.

— Зачем?

— Мне нужно к гауляйтеру!

Подошли еще двое; они бросали друг на друга вопросительные взгляды: что делает здесь эта истеричная медсестра?

— Только что погиб мой муж, служивший в войсках СС, — она с надменным видом показала им письмо, в котором оберштурмфюрер выражал свои соболезнования.

Они не нашлись, что ответить, и сопроводили ее куда следует, как если бы она была дипломатом.

В ее фантазиях гауляйтер был похож на монстра. В действительности же в помпезном зале, который когда — то был рабочим кабинетом императора, за огромным столом сидел дружелюбный седой старик с длинной бородой, как у Деда Мороза. Удивившись ее появлению, он ободрительно ей кивнул. Глубоко вздохнув, она обвинила его в совершении ужасной ошибки.

— Я знаю этих людей, они национал-социалисты, их дочь медсестра! Фюрер не может этого так оставить! Он не знает, что допущена оплошность, кто-то должен ему об этом сообщить!

Гауляйтер кивал, как усталый дедушка, которому невмоготу противоречить своей внучке.

— Сделай милость, — нараспев произнес он, — ступай домой и позаботься о том, чтобы эта женщина написала прошение о помиловании. Затем лично принеси его мне.

Две недели спустя, в результате ее стараний, домой вернулся человек, который мог лишь вполголоса вспоминать о «веселом» времяпрепровождении, уготовленном ему в ожидании казни. Он отучился есть, любое движение причиняло боль и изнуряло. Из последних сил он залез в постель и больше не вставал — слишком слабый, чтобы жить, слишком слабый, чтобы умереть. Днем его жена уходила на работу. В конце марта, в ее отсутствие, на дом упала бомба, пробив дыру шириной в десять метров. Вернувшись из больницы, на месте своего жилья Анна обнаружила груду обломков высотой с воображаемый второй этаж — там, в пижаме, и нашли осужденного на смерть, рассказывал один из соседей.

— Господь, да Ты садист… — крикнула Анна.

Ветер прошептал ей на ухо: ты все еще веришь в справедливость, дуреха? Она стиснула зубы. На это она не могла пожаловаться гауляйтеру… ей следовало найти кого-то поважнее… в иных, горних «гау»…

Русские наступали. На рабочем совещании сестрам сообщили, что в течение двух часов госпиталь эвакуируют. Всех раненых следовало перевести в плавучий госпиталь на Дунае. Анна незаметно улизнула, чтобы попрощаться со свекром. Она спешно сунула ему пачку перевязанных тесьмой писем — с тех пор как ее жилье разбомбили, она хранила их в бомбоубежище больницы вместе с двумя чемоданами пожитков.

— Сожгите их, пожалуйста, — сказала она впопыхах, — а то, чего доброго, они попадут на страницы «Известий».

У входа в больницу стояла цепочка автобусов. Она едва усадила пациентов и уже собралась было обосноваться впереди со своим скарбом, как кто-то выпихнул ее из автобуса.

— Подожди-ка, так дело не пойдет, сестра!

Не успела она осознать, что происходит, как монахини вручили ей, Анне, сестре Красного Креста без всякой медицинской поготовки, медикаменты и истории болезни всех ста шестидесяти раненых. Сами монахини оставались в Вене. Ее втолкнули в другой автобус с незнакомыми тяжело раненными солдатами, который тут же тронулся. Анна надеялась, что ее чемоданы погрузили в одну из следующих машин. Автобус набрал бешеную скорость, как будто хотел стряхнуть с себя надвигающуюся смерть своих пассажиров. К сожалению, на полпути ему пришлось остановиться перед слишком низким туннелем. Пока ждали другой транспорт, Анна вместе с шофером выгружала раненых и на носилках укладывала их на обочину. Темнело — русские приближались, — а они все ждали и вглядывались в туннель, как если бы он был последней связью с миром живых. В сумерках наконец появился автобус более подходящих размеров. Промерзших до костей людей внесли внутрь, и они продолжили свой путь к берегам Дуная.

Сто шестьдесят раненых лежали в мокрой траве; вызванные в срочном порядке санитары по узким сходням заносили их одного за другим на судно. К Анне обратилась промокшая до нитки супружеская пара:

— Раненый, которого только что погрузили, наш сын. У него с собой пистолет. Мы боимся, что он покончит собой. Мысль, что война проиграна, ему невыносима…

Она пообещала, что будет за ним присматривать, и отправилась на поиски своих чемоданов. Издалека она услышала, как хор голосов громко скандирует ее имя:

— Сестра Анна из отделения 3-С, мы здесь!

Напоминало «Missa Solemnis»,[91] пассажи которой доносил до нее ветер. Она помчалась на звук, огибая раненых, пока не нашла своих подопечных. Они отказывались идти на корабль без нее. В обнимку с протезами они сидели в кружок на траве и сторожили ее чемоданы. Их сестра, ее пациенты — за прошедшие месяцы они стали одной дружной семьей и вместе должны были взойти на борт.

Справившись с заданием, санитары растворились в воздухе, оставив Анну одну на переполненном корабле. Вокруг бессистемно лежали раненые. Ей в помощь наспех наняли пятерых женщин без всякого образования и опыта, снабдив их фартуками и шапочками. Считалось, что, если они женщины, то должны обладать природным даром по уходу за больными. Очень скоро, однако, их таланты раскрылись совсем в другой области — у них было собственное видение своих задач. Когда Анне требовалась их помощь, чтобы раздать катетеры, лекарства, еду, она, после долгих поисков, находила их в объятиях какого — нибудь солдата. Всю войну они были соломенными вдовами, теперь же брали свое под благовидным предлогом, что таким чудодейственным лекарством оказывают благодеяние беднягам, покалеченным в борьбе за родину — может, даже смертельно.

Анна вынуждена была разрываться на сто шестьдесят частей: одна меняла повязки, другая помогала опорожняться, третья измеряла температуру — все происходило в ускоренном темпе немого кино. По ночам эти частички ее не в состоянии были слиться воедино и продолжали выполнять свои обязанности. Спустя два дня Анна с красными от усталости глазами еле-еле переставляла ноги. Никто, кроме герра Тюпфера, высшего офицера СС, потерявшего ногу на венгерском фронте, этого не замечал.

— Вы сейчас упадете, — заключил он, усаживая ее на стул, — присядьте.

Опираясь на костыль, он по-генеральски огляделся вокруг и, повысив голос, обратился к своим офицерам:

— Вот что я вам скажу. У сестры Анны силы на исходе. Ей нужно поспать. Необходимо найти несколько ходячих добровольцев, которые могли бы ее сменить. У нее есть список, и она подскажет, где кто лежит, — это вопрос организации.

Аудитория кивнула в знак согласия.

— Второе, — продолжал Тюпфер, — в моей каюте пустует кровать. Я предлагаю ее сестре Анне. Если у кого-то есть возражения, пусть выскажет их прямо сейчас. Несдобровать тому, кто заикнется об этом лишь завтра утром. Пуля в лоб ему обеспечена. Ясно?

Он отвел ее в свою каюту и бережно укрыл. Анна тотчас заснула. Очнувшись, она обнаружила заботливого Тюпфера рядом с собой — тот забился в угол и даже во сне держался за край кровати, чтобы невзначай на нее не скатиться. Собственную постель он уступил умирающему, хрипло изрыгавшему какую — то бранную абракадабру.

Следующим вечером они причалили в Линце. Громадное темное здание семинарии, в котором предполагалось развернуть временный госпиталь, высилось под дождем, подобно непреступной крепости. Когда поддерживаемый Анной туда приковылял герр Тюпфер и в качестве оружия пустил в ход свой голос, дверь приоткрылась. В дверном проеме появился заспанный толстяк в кителе, накинутом поверх шелковой пижамы, и недовольно на них посмотрел.

— Ах да, корабль с ранеными… — Он почесал в затылке: — Но их сперва следует обработать от вшей.

— Грязная свинья! — заорал Тюпфер, выходя из себя от подобного невежества и некомпетентности. — Обработай себя для начала, у нас вшей нет, мы из приличного госпиталя. Если ты немедленно не обеспечишь нам постели!..

Дрожащими руками толстяк распахнул двойную дверь.

Внутри все было приготовлено; в бывших классных комнатах, просторных залах, стояли деревянные стеллажи с мешками соломы. По крайней мере, раненые снова обрели постель. После разгрузки корабль незамедлительно покинул гавань, прихватив с собой и суррогатных сестер, довольных своей сверхурочной работой. Анна опять осталась одна. Все пытались поспать, она тоже — посередине зала, сидя на большом столе, опустив голову на скрещенные руки. Ночью Тюпфер проснулся.

— Что вы здесь делаете? Вы можете спокойно оставить нас одних, все спят! Ложитесь и вы!

— Но куда… — зевнула Анна.

Что? Он скинул одеяла, схватил костыли и возмущенно захромал прочь из зала. Толстяк в шелковой пижаме был разбужен ревом:

— Если вы немедленно!..

— Да, да, да… — забормотал он.

Толстяк тут же раздобыл для нее кровать, еще теплую от тела того, кто вынужден был ее уступить. Однако совесть Анну больше не мучила.

Они обе выбрали подходящую для пищеварения форель с картофелем. Лотте вспомнилась печальная концовка шубертовской песни «Форель», которую когда-то она учила: «…das Fischlein zappelt dran…»[92] Образ беспомощной, барахтающейся на леске рыбы, ассоциировался у нее с безногими и безрукими больными в венском госпитале.

— Я никогда не задумывалась, — сказала она, — что можно лишиться всех своих конечностей… Страшно…

Анна отложила вилку.

— Это были совсем мальчишки. Я неоднократно задавалась вопросом: что с ними стало? Я не нашла о них ни слова — ни в одной газете, журнале или книге. И все же они продолжали жить! Где и как?

Погруженные в мысли, каждая — в свои, они молча жевали нежную рыбу.

— А письма твоего мужа, из Польши, из России, из Нормандии… действительно сожгли? — спросила Лотта.

Анна подпрыгнула на стуле.

— Мне так и хочется дать за это себе по башке… теперь, помимо прекрасного воспоминания, они являли бы собой исторический документ. К сожалению, мой свекор послушно исполнил мою просьбу. Остался один пепел. Во всем виновата пропаганда: вот придут русские и приберут к рукам все без разбора. На мои письма, большинство из которых написано из России, они уж точно позарятся, считала я, и опубликуют их в одной из своих коммунистических газет. Так мы тогда думали.

Лотта иронично засмеялась:

— Да какое им до них было дело! Жизнь простого солдата для русских и гроша медного не стоила… равно как и любая человеческая жизнь во время сталинского режима…

— И все-таки нам тщательно промывали мозги! До самого конца войны. «Фюрер не может этого так оставить…» — сказала я тогда гауляйтеру. Представляешь?! Причем совершенно искренне. И хотя я никогда не преклонялась перед ним и, так же как все, знала, что он проиграет войну, я по-прежнему была крайне простодушна. Я не могла себе представить, что невинных людей осуждают на смерть и подвергают пыткам с его ведома. Конец сорок четвертого! Боже, как же я была наивна…

Она так разозлилась, что совсем забыла про еду. Ее форель уже почти остыла.

Во второй раз они все вместе праздновали атеистически-еврейское Рождество. Все исхудали, пюре из пункта раздачи бесплатного питания стало таким жидким, что его можно было пить. Лоттин отец, тайком обеспечивавший электроприборами врача, торговца спиртными напитками и знакомых крестьян, пришел домой с неприлично огромным куском свинины и бутылкой можжевеловой водки. Его жена исчезла со всей этой добычей на кухне; Лотта достала из шкафа сервиз. Встревоженная необыкновенным ароматом, госпожа Мейер спустилась вниз.

— Эээ… нам нельзя это есть, — сказала она, с ворчливым видом глядя на сковородку.

— Кем ты больше хочешь быть, — рассудительно поинтересовалась повариха, — мертвой ортодоксальной еврейкой или полной жизни грешницей?

Перед столь здравым оппортунизмом госпожа Мейер капитулировала.

Накрыли стол, зажгли свечи, придвинули стулья. Лотта и Эрнст еще чистили на кухне вторую порцию сваренной в мундире картошки, как вдруг вдалеке послышался гул стремительно приближающегося самолета. Ножи застыли в их руках. Раздался взрыв, сравнимый по силе с ударом молнии, — пол и оконные стекла дрогнули. Странная смена атмосферного давления швырнула их на пол, усыпанный картошкой.

— Мы умрем! — взвизгнула госпожа Мейер.

Из столовой с уязвимым эркерным окном вся компания перебежала в защищенную кухню. Там они присели на корточки — госпожа Мейер, тщетно надеясь, что дети бессмертны, висела на шее у Эйфье, отважно оставшейся в вертикальном положении. Когда воцарилась тишина, они по очереди, недоверчиво озираясь по сторонам, поднялись с пола. В столовой они застали Сару Фринкель, в одиночестве продолжавшую нарушенную рождественскую трапезу. Она уплетала за обе щеки.

— Я не хотела есть холодную картошку, — кивнула она с набитым ртом.

Все окна были выбиты, стекло тонким кружевом висело в рамах. Кусочком мяса на вилке Сара указала в направлении лужайки:

— Я видела гигантский язык пламени.

— Похоже, разбился самолет… — сказал Брам.

— Если пилоту удалось катапультироваться, то можно ожидать широкомасштабной акции по его поиску, — предположил Эрнст Гудриан с наливающимися паникой глазами. Он все еще держал в руках нож для чистки картофеля, как если бы собирался им обороняться. Он испуганно огляделся. — Евреи… евреи должны спрятаться наверху!

— Что значит — «евреи»?! — обиженно воскликнул Сэмми Гольдшмидт. — Именно с этого все и началось. Нас всех сгребли в одну кучу.

— Ты прав, ты прав. — Эрнст виновато поднял руки. — Но тогда как сказать?

— Укрывающиеся, — с достоинством ответила Сара. — Ты ведь тоже один из нас?

Пока люди наверху исчезали за зеркалом, отец Лотты отправился на разведку. По роду службы ему разрешалось покидать дом сразу после комендантского часа. Уходя, он не обнаружил входной двери; без единой царапины он нашел ее на лужайке. В случае обыска остальным членам семьи надлежало создавать иллюзию праздника. Тарелки укрывшихся в «зазеркалье» убрали. Как в воду опущенные, они сидели за столом перед блюдом с холодной брюквой, свечи трепетали на сквозняке и оплывали. Они были похожи на актеров, ожидающих, когда поднимут занавес. Лотта подметила: впервые за долгое время они были одни — казалось, они забыли, что это значит. Она украдкой взглянула на мать. Все по-прежнему держалось на ней. Они сидела прямо… Однако исчез каштановый блеск подколотых волос, и даже черепаховый гребешок потускнел. В ходе войны она начала седеть, ее несокрушимость надломилась. Сильный порыв ветра загасил свечи: дверь распахнулась, и в комнату вошел отец.

— Пусть спускаются. Это была всего лишь бомба. А где водка?

В один присест осушив стакан, он рассказал, что после разрыва шальной бомбы в соседней усадьбе восемнадцатого века образовался глубокий кратер. Классическое крыльцо с колоннами протаранило зал; хозяйку дома, подошедшую к окну, чтобы посмотреть, откуда шум, увезли в больницу с полными стекол глазами.

Жизнь сводилась к выживанию — все учащающиеся грабительские набеги в целях добычи пропитания принимали порой демонический характер. Подобно коробейникам, Лотта, Йет и Мари ходили с фермы на ферму, предлагая постельное белье, кольца, жемчужные ожерелья, часы и броши. От голода кружилась голова. На одной из оград висела табличка: «Воды не даем». За ними погналась собака. Где-то молотили — зрители поневоле терпеливо ждали: а вдруг упадет несколько зернышек? Отвратительный северный ветер проносился по замерзшим пашням, в каналах и рвах трещал лед. Около дамбы Афслейтдайк дорога проходила через немецкий пост. Дабы утешить плетущиеся мимо голодные орды обещанием лучшего мира, мира изобилия, военные выставили на улицу стол и демонстративно сидели за дымящимися тарелками, до краев наполненными картофельным пюре и колбасой. Форма на их животах трещала по швам. У Лотты не было даже слюны, чтобы сглотнуть, глядя на это зрелище. Путем неимоверно сложного психологического маневра она превратила возгоревшееся чувство ненависти в презрение, которое легче переносилось на голодный желудок.

Среди крестьян попадались и милосердные. Они делились с прохожими едой и питьем и клали в стойла мешки с соломой. Самые циничные по ночам бдели и обворовывали своих прикорнувших братьев по несчастью. Лотта привыкла спать головой на завернутых в свитер украшениях. Уже почти потеряв всякую надежду, они брели назад, как вдруг жена какого-то крестьянина в Беймстере набила их мешки картошкой, ничего не взяв взамен. Возвратиться домой с добычей — вот тот единственный триумф на земле, которого еще можно было достичь. В Амстердаме они на пароме перебрались через залив Ай, над которым висел густой промозглый туман. Внезапно появившиеся штурмовики принялись обыскивать багаж пассажиров. Йет и Лотта забились в угол — вместе с картошкой у них отнимут и души. У ограды стоял мальчик лет восьми: поношенные брюки на нем болтались, а на выразительном старческом лице под кепкой лежала печать отрешенности. Содержимое его тележки было накрыто брезентом. Приближающаяся проверка, казалось, ничуть его не волновала. Он не отрываясь смотрел на воду, над которой пронзительно кричали чайки. Даже когда двое мужчин в униформах недвусмысленно пристроились рядом с ним, он не обернулся.

— Эй, любезный, — иронично сказал один из них, — не поднимешь ли свой брезент? Мы хотим проверить твой груз.

Мальчик не реагировал, отрешенно глядя перед собой.

— Похоже, он глуховат!

Они теряли терпение.

— Подними брезент!

Ярость сжимала Лотте горло. Ей так и хотелось закричать: «Оставьте ребенка в покое!» Но картошка отняла дар речи.

— Живо! Делай, что тебе говорят, оболтус!

Мальчик с трудом нагнулся вперед. Из обтрепанного рукава показалось тонкое запястье, когда он взялся за конец брезента и театрально его отогнул. Под ним, согнув ноги, лежал изможденный покойник с полыми глазницами и оттопыренными ушами на костлявом черепе. Его тело было странно изогнуто, как если бы было сломано пополам.

— Кто это?.. — спросил проверяющий, тщетно пытавшийся превратить свой вопрос в приказ.

— Мой отец, — безразлично сказал мальчик. Он снова укрыл труп брезентом и уставился на воду. Лотте вспомнились отрывки из «Лесного царя»,[93] только отец и сын поменялись местами: «…ездок запоздалый, с ним сын молодой… в руках его мертвый младенец лежал…».[94]

Спустя неделю пошел снег. Невзгоды опушились девственной белизной; с воздуха казалось, что благодаря снегу оккупированный север соединился с освобожденным югом. Чугунная печка в мастерской, растапливаемая сырым хворостом, распространяла скорее черный дым, нежели тепло. Лихорадочно щурясь сквозь закоптелые очки, Эрнст пытался удержать доску посиневшими от холода пальцами.

— Между прочим, у меня дома в Утрехте еще лежат мешки с углем, — ворчал он.

Лотта предложила их забрать; убежденный в ее несокрушимости, он не возражал. Она отправилась в путь, пробираясь со своим велосипедом сквозь сугробы и изредка останавливаясь, чтобы сделать глоток свекольного пюре, которое мать дала ей в дорогу. Время от времени шел снег, она продвигалась медленно, крохотные снежинки обжигали лицо. Наклонившись вперед, она толкала тяжелый велосипед, мысленно стремясь лишь к сияющему на горизонте лучистому углю, который уже сейчас согревал душу. Вне угля была лишь белая пустота и абсолютное одиночество. Руки и ноги окоченели; по задубелым конечностям холод пробирался внутрь, вызывая приятную истому. Она понятия не имела, сколько уже прошла и сколько еще осталось. Всякое представление о времени растворялось в абстракции вездесущей белизны — ее охватил благостный покой. Ботинки облепили снежные комья. Невозможно было устоять перед соблазном передохнуть под деревом с белыми, как на негативе, ветками. Лотта прислонила велосипед к стволу и опустилась в снег, как на мягкую перину, Голова шла кругом, мысли путались. Все противоречия и парадоксы растворялись в ватном ничто; она смутно припомнила похожее чувство из давнего прошлого, когда провалилась под лед и какие-то секунды растянулись до размеров вечности. Она забыла, что у нее есть тело. Шепот падающего снега… это была последняя мысль Лотты перед тем, как она предалась беспощадному, восхитительному забвению.

— Пошли… останешься лежать — умрешь…

Кто-то грубо тянул ее за руку — назад, в реальность. Снег соскользнул с нее. Она была слишком слаба, чтобы сопротивляться. Ей в руки всунули велосипед.

— Я пойду с тобой…

Она шагала, как заводная механическая кукла, в сопровождении мужчины в длинном черном пальто и в заснеженной шляпе. Он тяжело дышал — единственно живой звук на их пути. Он ничего не спрашивал, не рассказывал, ограничиваясь лишь краткими понуканиями, когда она замедляла шаг: «Вперед, вперед…» Ей почудилось, что она на пороге какого-то важного воспоминания, но не могла пробиться к нему сквозь усталость. Уже стемнело, когда замаячил город; по пустынным улицам они потащились к центру. На рыбном рынке он внезапно с ней простился, сняв шляпу, с которой посыпался снег, и вновь в голове закопошилась тень воспоминания, когда он скрылся в темном переулке.

Только сейчас до нее дошло, что тот, кого она провожала взглядом, спас ей жизнь. Подобно deus ex machine, он возник ниоткуда и опять исчез, словно был просто галлюцинацией. Снег прекратился. Город выглядел вымершим — за исключением нескольких трупов, покоящихся в снегу у стены; голод оставил отчетливые следы на их осунувшихся лицах. Потрясенная хозяйка впустила ее в дом. Комнаты Гудриана были по-прежнему нетронуты, вещи — в первую очередь книги о скрипичном деле и семейные портреты — ждали его возвращения. Лотта разглядывала их и потихоньку согревалась. В интерьере не хватало лишь угля. Хозяйка, содержавшая в чистоте его комнаты, выдала себя утрированным отрицанием. Уголь? Нет, если бы здесь был уголь, я бы уж точно знала. Лотта не могла ничего доказать; добрав со дна кастрюльки остатки свекольного пюре, она забралась в его узкую холодную постель.

10

«Œufs-en-neige»[95] — поэтическое название десерта, который во время войны помогал воздухом бороться с голодом. У Лотты сводило запястья, когда из двух яичных белков она взбивала чудо безразмерной пены.

— В голодную зиму я готовила его для детей, — сказала Лотта, зачерпывая ложкой один из островков, плавающих в ванильной подливке, — чтобы заглушить ощущение пустоты в животах.

Анна вздохнула.

— Не знала, что вы так голодали.

— Голод был более эффективным оружием, нежели «Фау-1», — отрезала Лотта.

Анна предпочла сменить тему:

— То, что тебя тогда почти занесло… мне знакомо это чувство абсолютного уединения посреди равнодушной природы, на фоне войны… и при этом овладевающее тобой желание умереть…

На следующий день в семинарию прибыли врачи и медсестры. Госпиталь заработал в полную силу. Идущий на поправку герр Тюпфер попросил официального разрешения, чтобы сестра Анна сопровождала его в разминочных прогулках по саду. Они медленно бродили среди подснежников и цветущего орешника. Тускло светило солнце, на заросшей мхом скамейке они присели передохнуть.

— Сестра, наше дело швах, — безжалостно заключил Тюпфер. — До сих пор маятник раскачивался из стороны в сторону, то на восток, то на запад, но сейчас он застыл посередине — они наступают отовсюду, чтобы нас уничтожить.

— Но у нас же есть еще «Фау-2»… — предположила Анна.

— Вы ведь в это не верите, сестра. Все кончено. Мои родители, жена, дети — все надеются на мое возвращение, но стоит сюда нагрянуть русским, как они расстреляют всех эсэсовцев.

Анна машинально кивнула — русские славились своей беспощадностью. Эсэсовцев можно было узнать даже без одежды — по вытатуированной на руке группе крови. Она огляделась вокруг, очень скоро русские сапоги раздавят эти подснежники. Впервые при мысли о конце войны к ней закрался страх — не за себя, но за раненых, которых она старалась поставить на ноги, ради которых жертвовала сном.

— Эх, сестра… — мрачный Тюпфер схватил ее подбородок и печально на нее посмотрел. — А до чего прекрасны были наши мечты…

Предчувствие надвигающейся катастрофы больше не отпускало ее. Трудно было спокойно ждать, но и не ждать тоже не получалось. В любом случае мальчик с пистолетом не желал бездействовать и просто наблюдать за падением Третьего рейха. Анна следила за ним, надеясь улучить подходящий момент, чтобы стащить у него оружие. В перерыве между дежурствами она садилась на край его постели и слушала лихорадочные планы, скрывающие его неспособность смириться с крушением идеалов. Он состоял в гитлерюгенде, когда эта организация еще не имела легального статуса; в уличной драке с коммунистической молодежью он лишился глаза. Его пыл помог ему стать офицером вермахта. И, даже находясь в лазарете с раздробленным коленом, он не помышлял о капитуляции. Однажды ночью, когда он спал, Анна осторожно вынула пистолет из-под подушки и, облегченно вздохнув, выбросила его в реку. На следующий день она подошла к нему, как ни в чем не бывало. Он схватил ее за руку, его глаза горели:

— Сестра, — с заговорщическим видом начал он, — пойдемте со мной в «Вервольф»!

Анна покачала головой. Он вызывал в ней сочувствие своими наивными фантазиями о движении «Вервольф» — отчаянных головах, отступивших в Альпы и полных решимости продолжить борьбу до последней капли крови.

— Ты с ума сошел, мальчик, все кончено, — сказала она тихо.

— Если вы правы, я пущу себе пулю в лоб, — решительно воскликнул он. — Живым они меня не заполучат.

В подтверждение серьезности своих намерений он пошарил под подушкой. Поняв, что там пусто, он пришел в ярость — где тот вор, укравший у него право распоряжаться собственной жизнью! Он с трудом слез с кровати и, взбешенный, захромал по палате, волоча за собой ногу с раздробленным коленом.

Анна загородила ему путь.

— Хватит кричать! Пистолет лежит на дне Дуная. Это я его выкинула, остальные тут ни при чем. Меня попросили об этом твои родители, я выполнила свое обещание.

На нее ошеломленно смотрел один глаз. Мальчик застыл на месте со сжатыми кулаками, все его тело содрогалось от напряжения. И тут он разразился рыданиями, боевой дух испарился, он скорчился в комок, как от удара. Опираясь на Анну всей своей тяжестью, он позволил отвести себя в кровать.

Война набирала обороты. Линц отделяли от фронта какие-то двадцать пять километров. Для раненых, которые были в состоянии хоть как-то передвигаться, и для тех, кого можно было нести, спешно организовали ночную отправку в Германию. Явились все, кроме двенадцати пациентов с тяжелыми ранениями спины — их существование сводилось к лежанию на животе. В ту ночь Анне поручили дежурить возле их кроватей. Растроганная, она пошла попрощаться со своими подопечными из Вены.

— Ну-ка, откройте… — приказал герр Тюпфер, указывая костылем на ящик.

Несколько секунд Анна провозилась с замком, наверху лежал сверток.

— Выньте его оттуда и закройте ящик.

Она подчинилась. Сердце выскакивало из груди, все это время он заботился о ней, а сейчас уезжал.

— Пойдемте, — позвал он, — пойдемте со мной. — В углу длинного холодного коридора он вскрыл сверток. Его руки дрожали. — Слушайте внимательно. Это шоколад, я хранил его для жены, но, думаю, что именно вам он сейчас пригодится. Мы все уезжаем, ночью вы останетесь совсем одна: ешьте этот шоколад, вам он необходим.

Тюпфер обладал даром пророчества. В ту ночь в опустевшей семинарии Анна сидела при свете свечи, рядом с двенадцатью пациентами, которых узнавала не по лицам, а по характеру их ранений. Она сидела и исполняла последний приказ Тюпфера, до умопомрачения наедаясь его шоколадом, дабы подавить в себе осознание того, что ее все бросили. К утру она вышла из ступора. Качаясь от усталости и тошноты, она выбралась из палаты. Семинария выглядела такой же вымершей, как и в ночь их прибытия: врачи, медсестры с перевязочным материалом и медикаментами исчезли, даже толстяк в шелковой пижаме и тот покинул тонущий корабль. Царило торжественное, почти благочестивое безмолвие — предвестник финальной бойни? Так же как давящая тишина обычно предшествует шквальным ветрам перед грозой? Что делала она в этом Богом забытом месте, вдали от дома? От дома? Да ведь у нее не было ни дома, ни семьи, ни яблоневого сада… никого, кто бы по ней тосковал. Анна слышала эхо собственных шагов по керамической плитке, как будто она преследовала саму себя. Каждая палата, куда она входила, своей безлюдностью усугубляла ее одиночество. Дом с пустыми комнатами из сна… вереница пустых комнат… «Сестра!..» Стон пациентов, отданных ей на попечение подобно смертельно больным младенцам, заставил ее вернуться. Но она не могла облегчить их страдания, не могла обработать их раны — под рукой были лишь клочки бумаги, она удаляла гной и вяло их утешала. Пронизывавшие ее мысли, ощущерия не задевали ни одной струны — она погрузилась в мрачное, угрюмое ожидание. День, казавшийся вечностью, медленно перетек в вечер, но никто так и не пришел ее сменить. Неужели все их забыли? Неужели они не упомянуты ни в одном плане, ни в одной схеме? Их что, уже окончательно вычеркнули из жизни? Электричество отключили неделю назад, они обходились свечами — но их тоже забрали. Она сидела на посту в темноте; можно было подумать, что раненые уже почили вечным сном. Их было тринадцать, но каждый боролся с отчаяньем в одиночку. Очевидно, здесь завершались все ее скитания; это была точка, где обрывались все ниточки. Мыльный пузырь лопнул, оставив за собой пустоту, а в ней — лишь запах умирающих.

Но она была не одна. Ее сопровождал давний знакомый — ему можно было доверять, от него исходила притягательная сила, вполне соответствующая обстоятельствам. Он не приставал к ней с ненадежными планами дальнейшей жизни, но лишь смеялся над столь бессмысленным стремлением, он ничего не спрашивал, ничего не требовал… и желал только одного — чтобы она ему не сопротивлялась. Анна, не оглядываясь, покинула палату, прихватив с собой чемодан с детской одеждой. Словно под гипнозом, она вышла на улицу и направилась к реке. Дунай чернел в ночи. Она колебалась: если прыгнуть с берега, она не сможет удержаться, чтобы не поплыть. Она встала посередине барочного моста. «Я обещала тебе этого не делать, — бормотала она, — прости меня». Слова растворились в шуме дождя. Вода под мостом сулила покой. Она подняла чемодан на парапет, достающий ей до плеча, и попробовала подтянуться. Но замшелые камни были сырыми и скользкими — она не смогла ухватиться за край и внезапно почувствовала слабость в руках, которые еще никогда ее не подводили. Она попыталась еще раз и еще… но всякий раз соскальзывала вниз. Она отказывалась сдаваться — как могли столь банальные вещи, как перила моста, препятствовать решению вопроса жизни и смерти? Она в отчаянии схватила чемодан и швырнула его в реку. То, что годилось для чемодана, должно было сгодиться и для нее. Но парапет был повсюду одинаково мокрым и гладким. Наверху смеялись над ее нелепыми попытками: всегда решительная и расторопная, Анна оказалась такой жалкой неумехой в собственном самоубийстве!

Она выкинула белый флаг и, спустившись с моста, зашагала обратно в семинарию. Она распрощалась со своей жизнью, утопив ее в Дунае вместе с чемоданом, — осталось лишь тело, которое продолжало функционировать по инерции. Она вернулась в палату и отрешенно ждала, пока наконец не прекратится это ожидание. Но прекратился только дождь. Она равнодушно посмотрела в окно и увидела, что небо расчищается. Она не имела понятия о времени, где-то в бесконечной ночи раздался стук в дверь. Она сонно притащилась в коридор. Гости, казалось, спешили, двери резко распахнулись.

— Где тут лазарет? — нетерпеливо кричали санитары СС.

— Какой лазарет? — спросила Анна.

— Здесь должен быть лазарет!

— Не знаю, можно ли его уже так назвать, — с сомнением сказала Анна, — меня должны были сменить, но никто не…

У них не было времени ее слушать, фронт приближался, им надлежало разгрузиться и мчаться обратно. Сломя голову они уложили раненых по обеим сторонам коридора и забрали носилки с одеялами для следующей партии. Не успела она толком вникнуть в смысл происходящего, как их уже и след простыл. Она принялась расхаживать взад-вперед между рядами тяжело раненных солдат, которых было около сотни. Мальчики, еще несколько часов назад доблестно сражавшиеся на поле боя, лежали голыми на каменном полу в шахматную клетку. Их жизнь сводилась к записи, свидетельствовавшей о виде сделанной им операции. Проникая через высокие готические окна, лунный свет падал на их безжизненные и патетически молодые тела. Романтическая луна, святой заступник влюбленных, беспощадно освещала их наготу, руководствуясь некой извращенной эстетикой. Доведенная до отчаяния, Анна беспомощно металась из угла в угол — ей оставалось лишь стать свидетельницей их гибели. С каждым умирающим солдатом росло ее отвращение к феномену войны. Все, что ей довелось испытать прежде, было лишь прелюдией. Забота, воспитание, жертвы безымянных матерей, мечты и ожидания — все было уничтожено абсурдной, преждевременной смертью… Сын, жених, отец — не более чем голый, окоченевший, лишний предмет, картотечный индекс.

К ней обратился солдат.

— Schwester…[96] — прохрипел он.

Анна склонилась над ним. Он взял ее за руку, его глаза блестели.

— Сестра, мы ведь еще держимся!

— Да, мой мальчик, — кивнула Анна.

Он хотел еще что-то добавить, открыл было рот, но — окаменел. Невысказанное замерло на губах, тело онемело, а застывшее выражение упрямой страсти было столь невыносимым, что Анна поспешно закрыла ему глаза.

Рассвело, в лучах тусклого утреннего солнца покойники окрасились в серый цвет. И снова распахнулись двери, в семинарию ворвались санитары и врачи. Они наспех огляделись кругом и, похоже, не удивились ничему, разве что присутствию Анны. В нее впились все взгляды, словно она была привидением.

— А что вы здесь делаете? — изумленно воскликнул один из врачей, теребя рыжие усы. — Вы что, с ума сошли, русские на подходе!

— Ну и что? — сказала она безучастно.

На следующий день здание кишело энергичными медсестрами Красного Креста. Откуда они взялись, Анна не знала, она уже давно перестала пытаться что-либо понять. Внезапно вновь наладилась работа, каждый выполнял свои обязанности. Но она больше ни во что не верила — это была всего-навсего личина, маскирующая полный кавардак, который в любой момент мог одержать верх. Возобновились и совещания. Адъютант гауляйтера созвал всех врачей, санитаров и медсестер для получения инструкций от своего начальника.

— Гау «Верхний Дунай» держит свои позиции, — объявил гауляйтер. — Мы все остаемся на местах при любых обстоятельствах. В том числе и медсестры. У них нет ни малейших оснований бояться русских, их безопасность в этом госпитале гарантирована.

Анна, стоявшая в группе медсестер и скептически внимавшая его успокаивающим словам, сделала шаг вперед и крикнула:

— Своих-то жен и дочерей вы наверняка эвакуировали, а?

Медсестры оттащили Анну назад, стараясь сделать незаметной среди женщин в одинаковых халатах.

— Кто это был? — резко спросил гауляйтер.

Он приказал своим людям допросить всех медсестер, но те молчали, сомкнув ряды.

После совещания рыжеусый врач отвел Анну в сторонку.

— Послушайте, сестра, — сказал он доверительно, — у меня здесь четверо раненых, у которых перебинтованы только руки, — они мобильны. Я собираюсь дать вам и двум другим сестрам приказ сопровождать их до Мюнхена.

Анна машинально кивнула. Разумеется, ведь она привыкла подчиняться, пусть на этот раз ей и досталось приятное поручение — покинуть семинарию.

— Да, кстати, — он почесал карандашом за ухом, — вы тоже слышали вчера ту женщину: «Своих-то жен и дочерей вы наверняка эвакуировали, а?»

Врач бросил на нее хитрый, но в то же время такой щенячий, преданный взгляд, что Анна ответила тоном, подразумевавшим признание:

— Да, слышала.

И тут стало понятно, почему он отправлял ее в Мюнхен. Не в состоянии открыто произнести слова благодарности, она выражением лица дала ему понять, что догадывается о его мотивах.

— Звучит, как из прошлой жизни… — пробормотала Анна.

Лотта не сводила с нее глаз. В лице, открывшемся ее взгляду, она впервые рассмотрела ту молодую женщину, о которой рассказывала Анна, — на мосту под дождем, в коридоре с умирающими солдатами. Это растрогало ее больше, чем она могла себе позволить. Изо всех сил стараясь звучать рассудительно, она сказала:

— Как могли они оставить на произвол судьбы всех этих тяжело раненных солдат?

— Представь себе: рядом фронт… — Анна взмахнула рукой, — санитары выносят солдат с поля боя и доставляют в полевой лазарет. Самые серьезные случаи оперируют, затем на ходу фиксируют на бумаге — сделано то-то и то-то, погружают в машину и увозят в госпиталь за линию фронта. Там санитары их разгружают и бегом назад. То были солдаты СС, воевавшие не на жизнь, а на смерть, молодые, пышущие здоровьем мальчики. Той ночью они один за другим умирали на моих глазах. Медицинского персонала не сыскать — в этом ужасном длинном коридоре оставалась только я, да и от меня толку было мало. Долгие годы я подавляла в себе воспоминания о той ночи, не в состоянии об этом говорить. Есть такая песня «Одна апрельская лунная ночь», она постоянно напоминает мне о тех событиях.

Семь ничтожных крохотных фигурок с трудом продвигались вперед под тяжелым свинцовым небом. Анна тащила свои пожитки в толстом кожаном чемодане. Спали в школе или церкви — по предъявлении коллективного приказа на перемещение раненых деревенские жители были обязаны предоставлять им ночлег. Один из солдат нашел где-то тележку, на которую они погрузили свою поклажу; путь держали и днем и ночью, пока не добрались до железнодорожного узла, превратившегося под бомбежками в безотрадный лунный пейзаж с кратерами, откуда торчали блестящие рогатки погнутых рельсов. Они маневрировали между ними с тележкой — колеса угрожающе скрипели. Вдруг Анна обнаружила пропажу своего чемодана. Спотыкаясь, она помчалась назад и застряла ногой в яме. Чемодан плавал в кратерном озере. Она выудила его. Вот теперь он был по-настоящему неподъемным. Под его весом сломалось колесо тележки — они бросили ее в компании опрокинутых вагонов.

Анна остановилась, чтобы вылить воду из ботинка. Подошвы износились, и при каждом шаге ступни вязли в промокшей коже. Один из раненых дал ей лишнюю пару солдатских сапог и каску в качестве защиты от дождя. Не удовлетворившись своей щедростью, он здоровой рукой взял у нее чемодан и взамен поручил ей нести винтовку. К вечеру распогодилось, из-за уносящихся прочь облаков выглянула луна. Откуда ни возьмись, из темноты выпрыгнули двое патрульных и преградили им дорогу.

— Боже, Майер, ты только посмотри… — воскликнул один из них в изумлении, — а солдат-то, оказывается, женского пола!

Реальность сводилась к тому, чтобы только переставлять ноги. Каждый шаг приближал их к Мюнхену и отдалял от русских. Однажды вечером, когда идти дальше уже не было мочи, кто-то проводил их в здание бывшей гимназии. Там стояли деревянные двухъярусные койки. Вконец ослабленной Анне указали на предназначенное для нее место. Из последних сил она залезла наверх и, не снимая каски, растянулась на досках. Однако койка не справилась с таким грузом усталости — Анна провались сквозь настил и вместе с мешком соломы упала на спящего ярусом ниже. Тот, не просыпаясь, стряхнул с себя нежданную гостью — Анна грохнулась на пол и тут же уснула. Рано утро она приоткрыла один глаз — с койки на нее испуганно взирал похожий на гнома седой старикашка с бугристым лицом и узкой ввалившейся грудью.

— Боже милостивый, ну и тушка упала на меня ночью! Слава Богу, я еще жив!

По другую сторону границы каждый километр нужно было также завоевывать пешком. Колющие боли в колене сигналили Анне о том, что долго она не выдержит, сустав сильно распух. Разбитые армейские части спешили к центру Германии; мимо проезжали машины и грузовики, набитые женщинами, солдатами и офицерами. Они попробовали голосовать, но никто не притормозил — призрак поражения наступал на пятки. Боль стала невыносимой — в первый раз отказало и тело. Анна затащила чемодан на середину дороги, сняла каску, описав дугу вокруг головы, словно приветствуя проезжающих, и села на чемодан, широко расставив ноги.

— Ты что, спятила, — возмущенно кричали ее попутчики, — это же опасно!

Анна пренебрежительно улыбнулась.

— Мне все равно, подвезут меня или переедут!

Вдалеке показался грузовик. В тупой механической силе, безразличной к проблемам живых существ, было что-то успокаивающее. Анна поджидала его с зазывающей улыбкой — давай же, поскорее сделай свое дело! Панические крики остальных хором раздавались позади нее. На дороге по канонам общеизвестной сказки разворачивалось действо: если девушка сдается на милость чудовищу, то последнее превращается в прекрасного принца. Грузовик остановился на почтительном расстоянии. Из него вышел молодой офицер; из уважения к ее хладнокровию он пригласил ее сесть в машину. Она стоически поднялась, через плечо кивнула остальным и залезла в кабину.

После столь нелегкого путешествия встреча в госпитале явилась разочарованием.

— Что вы здесь забыли, — услышали сестры грубый крик, — ваша помощь здесь не нужна!

Остаться разрешили только раненым солдатам. Три медсестры Красного Креста получили новый приказ: следовать назад в Баварские Альпы, в госпиталь на озере Химзее. Они вновь очутились на улице, и все начиналось заново. «Ваша помощь здесь не нужна…» — фраза отзывалась эхом в голове Анны. Теперь я понимаю, с горечью подумала она, почему солдаты умирают в холодных коридорах в отсутствие медсестер, которые могли бы о них позаботиться: здесь их переизбыток.

Притормозила военная машина. Водитель высунул голову из окна и спросил:

— Кто знает, как проехать в Траунштайн?

— Я! — выкрикнула Анна. Они проходили через этот город по дороге сюда, он находился недалеко от озера Химзее. Анна села вперед, шофер ехал медленно и сосредоточенно. Солдат на капоте изучал в бинокль небо.

— Что вы там ищете? — спросила Анна.

— Самолеты, — усмехнулся ее сосед.

Уголки его рта еще были приподняты, как вдруг раздался крик:

— Вылезайте! Бомбардировщики!

Они выпрыгнули из машины — самолеты угрожающе кружили над головами. Они нырнули в глубокую траншею, Анна спряталась под своим чемоданом. В ту же секунду грузовик взлетел на воздух. Последовала цепная реакция взрывов. Обломки посыпались на ее чемодан. Только когда все стихло, они осторожно выбрались из своего убежища — все целы. Пахло порохом.

— Там были боеприпасы, — объяснил шофер.

Вокруг тлели сгоревшие останки. Смотреть на них не имело смысла, и они отправились да/Тыне, молча размышляя о том, что несколько минут назад были на волосок от смерти. Рядом остановился грузовик строительной организации «Тодт».

— Только сестры, — сурово крикнул водитель.

Словно боясь разгневать богов, он за всю дорогу не произнес ни слова и доставил сестер прямо в госпиталь на озере Химзее, расположившийся в здании бывшей гостиницы. Нарисованные на дороге большие белые круги с красным крестом задолго предвещали о его местонахождении.

Возле дороги сидело двое безногих мужчин в инвалидных креслах. Они наблюдали, как грузовик «Тодт» выгружает не строительный материал, а медсестер и как Анна с ее неподъемным чемоданом и больным коленом опускается на асфальт. Увиденное не оставило их равнодушными. Один из них проворно подкатил к ней на своем кресле и посадил ее к себе на колени, второй взял чемодан. Довольно быстро они проехали несколько сотен метров по направлению к кабинету главного врача. Там, в коридоре, они оставили ее на кушетке, гордые силой своих рук, компенсирующей их инвалидность. Проходивший мимо солдат объявил о приезде сестер.

— Вот так взять и приехать, — неистовствовал главврач по другую сторону двери. — Нам не нужны люди! Послезавтра война закончится, к тому же у нас шаром покати, им придется самим о себе позаботиться.

Анна опустила голову на грудь и принялась внимательно рассматривать ногти, почерневшие, как после выкапывания картошки. Все эмоции давно растрачены, вопли врача ее не трогали. Ясно было лишь одно: она не сделает больше ни шага, даже если ей придется околеть на этой кушетке, прямо перед его кабинетом — может, тогда он вспомнит о ее существовании?

— Бедные женщины, — сетовал солдат, — у нас же есть еще кровати, почему им нельзя там прилечь? И лишний паек из трех картофелин тоже найдется…

Врач уступил — легче было согласиться, чем слушать, как канючит солдат. В тот же вечер они лежали в настоящих кроватях, на белых простынях. Анна смутно припомнила ощущение небывалой роскоши из далекого-далекого прошлого, когда она приехала в Кельн, в дом своего дяди.

На следующий день Анна, слоняясь по лазарету, наткнулась на палату, где пол был устлан матрасами. На них, уставившись в потолок, лежали дети с культями вместо потерянных рук или ног, с перевязанными головами. Анна, полагавшая, что в ночь с умирающими на глазах солдатами пережила самое страшное и что вместе с выброшенным в реку чемоданом детской одежды она отрезала себе путь в мир детства, в оцепенении ходила между матрасами, изредка вставая на колени возле неподвижного ребенка, смотревшего на нее с унылым смирением. Никто не играл, не смеялся, висела гнетущая тишина, как будто все до одного пребывали в непрекращающемся состоянии шока и терпеливого ожидания: вот-вот появится их мать или отец и поцелуем избавит от страданий. Но родители не приходили, и никто не читал им сказок, чтобы хоть как-то их отвлечь. Отверженные, они лежали там, словно приговоренные отбывать наказание за проступок, которого не совершали. Анну поразила одна абсурдно ничтожная деталь: все без исключения дети были светловолосыми и голубоглазыми. Упитанные, они походили на пухлых херувимов, которых сбил с пушистого облака какой-то злодей, чья ненависть доставала до небес. И хотя главврач ни в ком не нуждался, Анна, как обычно, взялась за дело.

— Что же случилось с теми детьми? — нервничала Лотта.

На верхней губе осталось немного пены, что придавало ей нелепый вид. Глядя на нее, Анне было легче отстраниться от тягостных образов из прошлого.

— Они жили в детском доме в Оберзальцберге, — сказала она сухо, — который подвергся американским бомбардировкам. Это были «породистые» выходцы национал-социалистической племенной фермы. Специально отобранных светловолосых мужчин и женщин сводили вместе для совокупления. Рожденных детей преподносили в дар фюреру.

— И что он с ними делал?

— На смену евреям и цыганам, с которыми он собирался расправиться, должна была прийти сверхраса, предназначенная-для того, чтобы править миром. Тщательно изолированных от посторонних глаз детей растили в Оберзальцберге. После бомбардировки их доставили во временный госпиталь на Химзее. Вот почему главврач сказал тогда, что ни в ком не нуждается.

Лотте стало не по себе. Слишком много, слишком сложно, слишком мрачно. Она перебила сестру:

— Знаешь, я, пожалуй, попрошу счет. Мне что-то нездоровится. Наверное, это все еда и вино.

Она демонстративно отодвинула в сторону недопитый стакан.

— В нашем возрасте мы уже не можем позволить себе лишнего, — сказала Анна двусмысленно, — это тут же отражается на наших болячках.

Вернувшись в гостиницу, Лотта ответила на звонок старшей дочери, которая от имени всего семейства интересовалась, как продвигается лечение. С наигранным энтузиазмом Лотта нарисовала радужную картину. Надо бы ей рассказать, одновременно стучало в ее голове. Но как? Я нашла свою сестру, вашу тетю? Ну и что? Непостижимая, невероятная, печальная драма в энном количестве актов? Как ей все это объяснить? Пропустив мимо ушей дочерние советы — не волнуйся, успокойся, наслаждайся, расслабься, — она повесила трубку. «Пора кончать со всеми этими откровениями, — решительно сказала она сама себе. — Они просто выворачивают меня на изнанку: дети ждут, что я вернусь домой помолодевшая, и имеют на то полное право, ведь это их подарок, стоивший им уйму денег».

Однако на следующий день она снова вышла из термального комплекса вместе с Анной — в конце концов, освобождение было не за горами. Их встреча напоминала киносеанс, который она вовремя не покинула и теперь хотела узнать, чем все закончится. Светило солнце; мир выглядел обманчиво дружелюбным. Они немного прогулялись, пока вновь не оказались в парке Семи часов и их носы не почуяли аромат картофеля фри. Анна закрыла глаза и глубоко вдохнула.

— Вот чего я хочу! — чистосердечно призналась она.

И хотя Лотта питала отвращение к лоткам с пончиками и жареной картошкой, потому что «потом вся одежда воняет», она машинально последовала за сестрой. Чуть позже с бумажными кульками в окружении назойливых голубей они сидели на скамейке в парке. Война, превратности человеческой судьбы, угрызения совести — все померкло на фоне подросткового наслаждения хрустящей, золотистой картошкой. Жирные, соленые пальцы. Однако мысль о том, что жизнь, в сущности, очень проста, исчезла вместе со съеденным лакомством. Они вытерли руки и губы, после чего военное лихолетье вновь выступило на первый план.

Лоттиному отцу не хватало флажков, чтобы отмечать победы союзников. Его жена, начитавшись военных романов, дрожала при мысли о моральном вакууме, образующемся, как правило, при смене власти, утратившей политическую стратегию, — периоде, когда пораженческий синдром выливается в поджоги, изнасилования, грабежи и убийства. Что случится с ними, если они вдруг попадут под обстрел? Впервые с самого начала войны она вслух поделилась своими опасениями. Обстановка накалялась. Растущее напряжение внутри Эрнста разрядилось в неуклюжем предложении, сделанном Лотте. Растроганная его нерасторопностью, Лотта не заставила долго себя упрашивать. Она не только любила его за открыто проявляемые немужские слабости, но втайне боялась повседневной жизни, которая наступит после войны и уже никогда не будет такой, как прежде. Брак позволил бы ей не участвовать в процессе распада гигантского семейного клана, включающего в себя и укрывающихся в доме людей, — этого в некотором смысле дорогого ее сердцу микрокосмоса, пусть и державшегося на одном страхе. Благодаря замужеству она надеялась избежать пустоты, которая неизбежно возникнет после их ухода, и внезапного избытка свободного времени, когда придется задавать себе трудные вопросы. Кроме того, она хотела уйти от отца, чье присутствие в мирное время вынести уже не смогла бы.

Свадьба была для них непозволительной роскошью — все их состояние обратилось в продукты питания. Они решили пожениться еще до окончания войны — хороший повод для бесшумного празднования. Однако в кульминационный момент церемонию бестактно нарушила эскадрилья пролетающих низко над землей истребителей. По пути в городскую ратушу скромной компании — жениху, невесте, ее родителям и двоим наспех приглашенным свидетелям — приходилось то и дело прятаться в папоротнике. Учитывая статус жениха, они выбрали маршрут, пролегающий через лес; по той же причине бракосочетание проводил заместитель мэра — надежный человек. Лоттин отец, всегда приветливый вне стен дома, пользовался своими связями. Все формальности были выполнены без намека на праздничную атмосферу, речь заместителя мэра потонула в реве самолетных моторов. Лотте, снимавшей веточки папоротника со своего коричневого пальто, подумалось, что мировая история, наверное, еще не знала столь безрадостной свадьбы. Обратно шли тем же путем. Дома брачный союз скрепили ржаным печеньем и бутылкой можжевеловой водки — последней.

Когда они пересекали проспект Королевы Астрид, их терпение подверглось очередному испытанию. Военная колонна, та, что проезжала здесь несколько дней тому назад, теперь держала путь на восток. Танки с солдатами в военной форме, джипы, санитарные фургоны — все горчичного цвета.

Анна сердито наблюдала за процессией.

— Видишь, все продолжается, — пробормотала она. — Пока экономика зависит от военной промышленности, в мире будут существовать очаги напряженности и все мы будем вооружены до зубов.

Лотта не стала развивать эту тему. Снова обобщение, направившее вопрос виновности в безопасное русло. Если вооружались все, то с Германии можно было снять ответственность за основанный на милитаризации экономический подъем в тридцатых годах со всеми вытекающими оттуда последствиями. Но Лотта слишком устала, чтобы опровергать теорию Анны. Она молчала и со смешанными чувствами смотрела на забрызганную грязью колонну. Именно так в страну вошли сначала оккупанты, а потом освободители.

Загрузка...