Часть вторая Князь и Владыка



Пролог

1

В ту пору Константином тяжела была Мария. И надумала она отправиться в Ростов к епископу Луке, чтобы принять от него благословение. Как ни упорствовал Всеволод, как ни отговаривал ее от поездки, Мария стояла на своем. Ехать вместе с ней князь не мог, потому что были у него дела на юге, но и отпускать одну ее тоже не решался.

Как раз к тому дню, на который намечены были проводы, объявился во Владимире только что вернувшийся из Новгорода Словиша.

Обрадовался ему Всеволод, обнял своего любимца и повелел сопровождать Марию в Ростов.

— Гляди в оба, — сказал он. — За княгиню ты в ответе. Как бы чего не случилось в пути.

— Будь спокоен, княже, — отвечал дружинник. — Тебе ли меня не знать. Скорее сам лягу костьми, а княгиню в обиду не дам.

Обоз под строгой охраной двинулся на север.

Долго ли, коротко ли ехали они, а в Ростов прибыли, как и прикидывали, когда уж повсюду прошел лед.

Всегда суровый Лука, на этот раз, увидев подошедшую к нему под благословение покорную Марию, смягчился, перекрестил ее и даже пустил слезу. Народ на улице приветствовал княгиню, приходили бояре, звали ее к себе в гости, боярыни вытаскивали из ларей лучшие платья, боярышни старались понравиться заезжим лихим дружинникам.

Сонно жил Ростов, неторопливо и скучно. Княгинин приезд нарушил привычную дремоту.

Нет, не жалела Мария, что не поддалась настойчивым уговорам Всеволода, что настояла на своем. Всем хорош Владимир — и река, и лесные необъятные дали, а не было в нем такого озерного простора. Открывая оконце в горенке, простоволосая, свежая со сна, подолгу могла любоваться княгиня на Неро-озеро.

Но не более трех дней наслаждалась Мария сладостным покоем. Скоро стали наведываться докучливые гости. Сосед жаловался на соседа, все просили в чем-то заступничества и помощи.

Словиша, охранявший ее покой, гнал, как мог, навязчивых посетителей; однако и он был не в силах уследить за всеми, хоть и пристроился с недавних пор даже спать перед княгининой горенкой.

Докучливее всех был сам епископ Лука. На первых-то порах он даже понравился Марии. (А ведь Всеволод предостерегал: «Пуще всех опасайся Луки!»)

Все лицо епископа светилось старческой добротой и лаской. И слова лились с его уст вкрадчивые и тихие:

— Голубица ты, княгинюшка, душа ангельская. Гляжу я на тебя, и сердце тает от благости: смирная ты, перед каждым душа нараспашку. А ведь всем добра не сотворишь. Да и плата за добро, тобою содеянное, у каждого своя. Иной всю жизнь благодарит, другой в тот же день забудет — и порога горницы твоей не успеет перешагнуть… Ну — енти не страшны. Бог им судья, бог их и рассудит. Ты других людишек-то опасайся, матушка. Елейных речей их не слушай, ласковости их не доверяй…

— О ком ты, Лука? — удивляясь складным речам епископа, спрашивала Мария.

— Не лукавь, — шутливо грозил ей епископ согнутым крючковатым пальцем. — Почто пред духовным пастырем лукавишь?.. Молода ты, княгинюшка; заботы у тебя свои, у Всеволода — свои. Но твоей заботы никому не перемочь. Носишь ты во чреве княжеское дитя — помни.

— Да уж как забыть, — чувствуя наполняющую все тело приятную тяжесть, тихо отвечала княгиня.

Откровенными речами своими вводил ее Лука в смущение. Потупляла она глаза, заливалась стыдливым румянцем. Все это подмечал епископ, тайно радовался.

— В детях надежа наша; — ворковал он доверительно. — Час придет — все предстанем перед господом. А кому заветное передадим? То-то же… За свои грехи мы в ответе — и я грешен есмь, и ты грешна. Одно дите безгрешно. Но ежели не наставить его на истинный путь, как отыщет он его во мраке? Не пойдет ли по нашим стопам, не погрязнет ли во двойном грехе?.. Разумеешь ли, княгинюшка?

— Что-то не до конца сказываешь ты, Лука, — признавалась Мария.

— А ты подумай. А ты сама смекни. Ладно ли мы живем? Свято ли блюдем заветы отцов своих и дедов? Не богохульствуем ли? Не попираем ли во рвении мирском православную веру?..

От беседы к беседе, смутную неприязнь стала ощущать Мария к Луке. Не с добром шел он к ней. И к чему длинные речи клонил, тоже стала она догадываться.

— Едино в законах дедов наших обретается мощь Руси, — говорил Лука. — И в том князю великий урок: не порушай даденное от века, ибо не тобою дадено. Живи с людьми в добре и ласке. Ближних людей почитай и слушайся их совета, ибо не все, что ты сам задумал, есть истина.

Так говорил епископ, и был он осторожен и умен. Капли яда разбавлял медом, а про себя думал: «Уйдет Всеволод, придут его сыновья. Не тогда ли суждено вновь подняться из праха Ростову Великому? Время течет, как вода в реке, люди не рождаются добрыми или злыми. С младенчества волком воспитай — будет волк, воспитай агнцем — будет агнец. Ростову покорный нужен князь. Довольно хлебнули крови — будя…»

Вот как думал Лука, сказывая свои речи. Но и Мария была себе на уме. С чем нагрянул к ней епископ, с тем и отпрянул. Опамятовавшись от многих слов, принялась княгиня не только слушать, но и возражать:

— Сказываешь ты гладко, Лука, ровно пуховую перину расстилаешь, а каково-то на ней спать? О чем толкуешь, супротив кого наставляешь?

Покаялся про себя епископ, смекнул, что перегнул палку. Замахал перед собой руками:

— Что ты, матушка! Что это тебе вдруг загрезилось? Почто винить меня принялась?

— А то и винить принялась, что все речи твои с умыслом.

— Злого умысла я на тебя не держал, а добрый умысел был — каюсь. Видит бог, пекся я не о себе, а об общем благе.

Мария посмотрела на суетящегося Луку с усмешкой. Обмер епископ, неверными пальцами пуговки расстегнул на воротнике однорядки. Душно ему сделалось и не по себе стало.

— Всяк в своих мыслях волен, — сказал он охрипшим голосом. — А над всеми един бог. Забудем наш разговор, княгиня.

— Забудем, ежели сам на старое не повернешь, — согласилась Мария.

С того дня все реже стал хаживать к ней Лука. «Еще накличет Всеволода на мою голову, — думал он о ней с неприязнью. — Хоть и знает он меня за недруга, а коварства не простит…»

С Лукою еще в прошлом году вышла у Всеволода промашка. По смерти Леона думал он поставить верного человека на епископское место. Вот и наговаривали ему: зови-де из святого Спаса на Берестове игумена Луку. Нравом он кроток и духом смирен… Послушался Всеволод советчиков, да после с Лукой намучился. И верно, кроток он был — оттого и повисли на нем ростовские бояре. А когда подновлял Лука сгоревший во время великого пожара храм Успения божьей матери во Владимире, то кощунствовал неслыханно: велел он сбивать с собора резные камни и, распаляясь гневом, сажал отказавшихся подчиниться мастеров в поруб. Поглумились ростовские бояре через Луку над памятью ненавистного им Андрея Боголюбского, а еще подстрекали его не слушаться князя, не ехать во Владимир. Боялись они, что не распространится на него из Ростова их власть, а Всеволод будет рядом.

Во всем преуспели бояре: крепко повязали по рукам и ногам смиренного Луку. Через него думали завладеть Всеволодовыми сынами. Они же его и на разговор с Марией благословили.

Да, вишь ли, нескладной получилась беседа…

О ту самую пору, ко времени, и Словиша его поостерег:

— Хорош цветок, да остер шипок, отче. Утомил ты княгиню, а у нее дите под сердцем.

Однажды сказанного Луке не повторять. Был он умен и смекалист. Но от замысленного отречься не захотел. Прислал в терем к Марии боярыню Попрядуху.

Долго обхаживала Попрядуха княгиню. У боярыни сказок — ворохами не перетаскать. Сложив полные руки на отвислой груди, говорила она глухим речитативом, а между сказками странными присказками потчевала Марию.

— Зря обидела ты Луку, — говорила она ей. — У князя заботы князевы, а епископ печется о душе.

Большие, навыкате, глаза ее глядели скорбно, как у богоматери. Смахивая пухлым пальчиком с готовностью выкатившуюся слезу, шмыгала она носом, скулила жалостно:

— Живем, будто в медвежьем углу, с кваса на воду перебиваемся. Обветшал Ростов, оскудела былая вера. И тако скажу тебе по-бабьи: в прежние-то времена степенности было поболе, обходительнее был мужик. А нынче он на все горазд. Ему что поп, что дядька. Язычники, слышь-ко, снова объявились в лесах, пляски бесовские творят на требищах, над князем насмехаются, в иконы плюют, грозятся пустить боярам под охлупы красного петуха…

Сказанные полушепотом, слова боярыни западали в душу Марии. Нет, неспроста беспокоился Всеволод, не хотел отпускать ее в Ростов. Неспроста наставлял Словишу зорко приглядывать за княгиней.

И сейчас будто долетали до него за многие версты и разговоры ее с Лукой, и ночные думы, когда лежала она, растревоженная, на широкой постели, глядела, как проплывает по оконцу ущербный месяц, увитый черными облаками, и вспоминала с щемящей тоской свою уютную ложницу в княжеском тереме над просторной Клязьмой, — на охоте ли, на боярском ли совете нет-нет да и кольнет его в сердце нестерпимая боль. А тут, что ни ночь, стала ему сниться Мария — все грустная являлась во сне, все звала куда-то печальным и растерянным взглядом. А когда однажды привиделась она ему, будто наяву, на гульбище — затрепетало, забилось сердце: не стряслось ли беды какой с княгиней, не кличет ли она его к себе?..

И на другое же утро ускакал Всеволод с малой дружиной в Ростов.

Умаялся он в дороге, менял коней в деревнях, скакал почти без сна и без отдыха. Крепок он тогда еще был, упрям и на решения скор. Любая непогодь была ему нипочем. Извел он и себя и дружинников, громким топотом всполошил привыкших к дреме ростовских псов. Воротника вгорячах ожег плетью, шатаясь от усталости, ввалился в терем.

И пока слуги, поднятые среди сна, зажигали в переходах свечи, сжимал уже Всеволод Марию в своих объятьях, запрокидывая ей лицо, целовал в лоб и в шею.

— Да что случилось-то, что? — отстранялась от него с испугом княгиня.

Она глядела на его помятую одежду, на впалые щеки и вздрагивавшие губы и ловила взглядом лихорадочный блеск его беспокойных и счастливых глаз.

Потом были дни короткого, как солнечный проблеск, счастья. Потом суетно собирались в обратную дорогу, торопили слуг, наставляли растерявшихся отроков.

Лука вышел благословить княжескую чету, но Всеволод, не глядя на него, наскоро перекрестился и велел обозу трогаться. Со смешанным чувством сожаления и радости проводила Мария скрывшиеся за деревьями купола ростовских соборов.

2

Обратный путь показался ей утомительным и долгим. После первых солнечных весенних дней погода вдруг сразу испортилась, неожиданно зарядили тихие и нудные дожди.

Возы кособочились, утопали в грязи. Мужики рубили в лесу валежник и сосновые лапы, бросали под колеса, засучив по колено порты, полоская в лужах рубахи, помогали измученным коням.

Коротко передохнули в Переяславле. Всеволод звал на пир тамошних бояр и старых своих знакомцев, с которыми знался, когда был здесь князем.

Народу набилось в терем видимо-невидимо. Во дворе горели костры, над кострами висели медяницы, и возле них крутились, готовя для гостей еду, проворные сокалчие. Повсюду стояли бочки с медом, народ пил и славил князя.

В самый разгар пиршества, когда уж многие из гостей подремывали за столами, а те, что покрепче, пили за двоих и веселились пуще прежнего, выхваляясь перед Всеволодом, появилась в тереме древняя старушка с клюкой, в черном платке. Перешагивая через пьяных, она привычно прошла в сени и приблизилась к князю.

Всеволод был весел, на старушонку внимания не обратил, а продолжал беседовать со Словишей. Вдруг он обернулся и, меняясь в лице, приподнялся с лавки:

— Ты ли это, Настена?

— Признал, касатик? — заулыбалась старуха беззубым ртом. — А я уж думала, давно забыл свою мамку.

— Про то и говорить не смей, — сказал Всеволод. — Да ты садись к столу, почто стоишь предо мной, яко пред иконою?!

Всеволод встал, обнял старуху, усадил ее рядом с собой.

— Сколько лет тебе, мамка? Вспоминаю я годы былые: юн я тогда был, а ты и в те поры всех своих сестер пережила.

— И, миленький. Сестры-то мои со-овсем молоденькими богу душу отдали. Ежели помнишь, страшный мор в те годы прошел по Руси — вот их бог и прибрал. Одной-то, Феклуше, всего шестой десяток пошел, а Матрена до ее лет не дожила. Шибко и я тогда хворала, на одних травках выдюжила — с того времени ноженьки у меня и свербят…

— Выпей, Настена, медку. Враз полегчает.

— Мне ли меды пить, соколик, — покачала головой мамка. — Меня и от воды из стороны в сторону раскачивает.

— Ну так поешь чего…

Всеволод пододвинул ей блюдо с жарким. Мамка улыбнулась грустно и снова покачала головой:

— Куды мне с лосем управиться. Сколь уж лет одной только кашицей пробавляюсь — нет зубов у меня, все до единого выпали…

— Так чем же угощать тебя, мамка? — совсем растерялся Всеволод. — Может, кваску подать?

— Кваску-то я бы испила…

— Эй вы! — крикнул Всеволод слугам. — Ну-ка живо несите квасу. Да послаще, да поядреней. Мамку свою буду потчевать.

От слов его ласковых совсем растаяла старушка.

— А я уж, грешная, про себя подумала: отринешь ты Настену, не приветишь старуху на своем пиру. Эвона сколь бояр собралось за твоим столом.

— Твоим молоком я вскормлен, Настена. Как тебя забыть? — растроганно проговорил Всеволод. Осторожно обнял старуху за плечи, заглянул ей в слезящиеся глаза.

— Доброй ты, — сказала Настена. — Отец-то твой, князь Юрий, куды как крут был. Помню, привез он тебя, слабенького, в Переяславль, кликнул меня и тако говорит: «Отдаю тебе, Настена, свое дитя. Корми его полной грудью, да чтобы не хитрила: первое молоко — молодому княжичу». А у меня тогда тоже мальчоночка народился… Пригрозил князь: «Ежели не выкормишь — спуску не дам, так и знай». Вишь, вскормила, — грустно улыбнулась она. — Эвона какой высокой да статный вышел. А мальчоночка мой помер — царствие ему небесное… Скоро уж, верно, с ним свидимся. Ты вот меня про годы спрашивал. По второму веку топчу землю, сколь еще топтать? И себе не в радость, и людям в обузу. Тошно.

Эко поворотила речь свою старуха. Весь хмель вышибло у Всеволода из головы. Глядел он на старуху и тоже кручинился.

Суетится человек, пока жив. А помер — и нет его. Иного на второй же день позабудут.

Страшно ему стало, потянулся он к братине, в чару не стал наливать себе вина — почти все до дна выпил через край, утер рукавом бороду.

В чем продлится жизнь его? В деревах и травах, в скучном шелесте их на ветру, в семенах ли добра и зла, брошенных среди людей? В летописях и сказаниях? А кому от этого польза? Придут новые люди, соскоблят начертанное на мехах [147], свои имена впишут поверх смытого.

Тяжелый хмель бродил в голове Всеволода, ожесточалось сердце. С ненавистью думал он о Луке и ростовском боярстве. Ждут, ждут его погибели, окаянные. Прежнего не забыли и по сей день тянутся к ненавистной старине. Молитвами их не смягчишь, на путь истинный не наставишь. Лишь только в продолжении своего рода видел он спасение для Руси… Неужто снова родит ему Мария девку? Неужто не дождется он светлого часа?..

Будущее сокрыто в холодном мраке, а он во всем жаждал ясности. Кого носит княгиня во чреве? Какую новую вскармливает жизнь? Почто повадился к ней Лука? Всеволода ему все равно не поворотить — об этом хорошо знает епископ. Да старый ворон не каркнет мимо. О том же, что и Всеволод, печется Лука — на будущего молодого князя рассчитывает, ждет не дождется грядущих перемен.

С любовью и тревогой глядел Всеволод на Марию. Яркий румянец полыхает у княгини на обеих щеках, сочные губы тронула счастливая улыбка. Люба она ему и дорога, а нынче дорога вдвойне.

Встряхнул чубатой головой князь, отгоняя от себя мрачные мысли. Хорошего родит ему княгиня сына, во всех делах будет ему единоверец и сообщник. Не отдаст он его боярам, сам вырастит. Зря строит козни свои Лука, зря надеется…

Славный пир был в ту ночь на княжом дворе, отвел душу Всеволод. И утром, когда тронулись дальше, не мучили его больше привязчивые думы. Обнимал он Марию в возке, целовал в уста, просунув руку под теплую душегрейку, нежно касался рукою ее тугого, круглого живота. Вот он, княжич, бьется под ее сердцем — его, его живая плоть.

Дожди сопровождали их всю дорогу, а когда выехали к верховьям Нерли, когда путь пошел знакомым суздальским опольем, вдруг нечаянно-негаданно потянуло холодным ветром и крупными хлопьями повалил мокрый снег.

Такого позднего и обильного снегопада давно уже не было в здешних краях. Недаром еще в Переяславле, глядя на повернутый рогами к полдню месяц, говорил Словиша:

— Примета сия верная. Долго не встанет в нонешнем году тепло, а дожди допрежь того будут обильные…

Озябнув в пути, не доезжая до Владимира, ночевали в небольшом селении на берегу Нерли. Вспомнил Всеволод, как проходил он здесь с дружиною навстречу Мстиславу с Ярополком. Давно это было, а все встало перед ним — и короткая заминка в деревне, когда собирали в лесах поотставший обоз, и ночь перед битвой, и сладкая радость победы, когда побежали под ударами его дружины супротивники, бросив на поле щиты и копья… Здесь, неподалеку, все это было. И, плотнее запахнувшись в корзно, отправился князь вдоль осклизлого берега искать то место, где переправлялся через речку вброд.

Все те же были приметы, хоть и много лет прошло с тех пор. Та же темная вода в реке, тот же покосившийся плетень, и тот же дуб на пригорке, а чуть пониже все те же мосточки, на которых бабы стирают белье, еще подале — стоящая на отшибе изба… Вдруг словно споткнулся Всеволод, таращась в темноту, — а избы-то и не было. Знать, снесли, ежели стояла без хозяина, подумал он, но тут же вспомнил, что избу сожгли, что она горела еще тогда, когда дружина переходила через Нерль.

«Изменяет память, старею», — кольнуло и тут же забылось. Присев на мосточки, Всеволод зачерпнул пригоршню темной воды. Вода была нечиста, попахивала перегноем, но он выпил ее с наслаждением и, зачерпнув еще, сполоснул набрякшее со сна лицо.

К утру все вокруг покрылось чистым снегом, холодное солнце повисло над лесом, кудрявясь в разбегающихся облаках, было светло и радостно, Мария смеялась, забираясь в возок, и князю было хорошо от ее беззаботного, счастливого смеха.

До Владимира от этого места на Нерли совсем уж недалеко — вот проедут они немного, поднимутся на пригорок, а с пригорка того засверкают в глаза им золотые шеломы городских соборов. Самого города они еще не увидят, еще спустятся в низинку, проедут берегом Клязьмы, подымутся снова — и вот тогда только приостановят коней, чтобы по издавна заведенному обычаю осенить себя крестным знамением, поклониться поясно, постоять в виду городских неприступных валов на крутом откосе Поклонной горы…

Князь уж пригнулся, ногу поднял, чтобы сесть в возок под теплую медвежью полсть, еще минуту какую-нибудь — и рванули бы кони, понесли под уклон, — но сзади послышался шум, князь выпрямился и оглянулся, прищурив глаза под надвинутой на лоб мохнатой лисьей шапкой.

По белому полю, спотыкаясь и падая, бежала простоволосая женщина, а за нею — большими прыжками — мужик в распахнутом на груди летнике [148].

Словиша взглянул на князя, гикнул и, ощерив рот, поскакал им навстречу. Мария высунулась из возка.

— Что случилось? — спрашивала с испугом.

Князь молчал.

Голосившая баба, двух шагов не добежав до возка, упала в снег, Словиша оттеснил конем настигавшего ее мужика.

Возчики расторопно выскочили вперед, подхватили бабу под руки, поставили перед князем. Мужик, насупясь, приблизился сам, поклонился Всеволоду.

— Пади, пади! — зашипели вокруг на бабу.

— Стойте, — остановил возчиков князь. Мария выбралась из возка, встала рядом со Всеволодом.

— Ты кто? — спросил князь мужика.

— Боярина Акиндея тиун, — не робея, бойко отвечал мужик. — Плешкой кличут меня.

— А ты? — спросил Всеволод бабу.

— Прасковья енто, Акиндеева холопка, — презрительно покосился на нее Плешка.

— Почто голосила? Почто бежала от тиуна?..

— Дите у нее… — встрял было Плешка.

— Цыц! Молчи, покуда не спрашиваю, — прикрикнул на него князь. Плешка икнул и тут же сник.

Баба вытирала рукавом мокрое от растаявшего снега лицо.

— Говори, не бойся, — улыбаясь, подбодрила ее княгиня. Прасковья посмотрела на нее и медленно покачала головой.

— Завсегда с нею так, — не утерпел тиун. Глаза его плутовато шарили вокруг; большие, красные руки, поросшие светлыми волосками, суетливо ощупывали отвороты летника.

— Дите у нее, — снова начал Плешка и, спохватившись, замолчал. Князь не остановил его, и тогда он спокойно продолжал:

— Дите у нее померло давеча, снесли на погост… Отпели по-христиански, а она возьми да умом и тронься… Едва избу свою не запалила.

Княгиня побледнела, отступила на шаг. Всеволод потупился, с досадой шмыгнул носом: всего и дел-то, стоило ли задерживать обоз?

Но баба вздрогнула, поежилась и вдруг подняла на князя больные — не безумные — глаза.

— Врет он все, княже, — сказала она глухим голосом. — Не верь ему. Ни единому слову не верь… Врет он все, княже.

— Пошто юлишь, тиун? — насупился Всеволод, обернувшись к мужику.

Плешка бухнулся перед ним на колени, подполз ближе, скользя коленками в мокром снегу.

— Не слушай ее, княже! — пронзительно завопил он. — Кому веришь на слово?

— Ты тиун, правая рука боярина. Дай клятву, коли не врешь, — сказал князь.

— Вот те крест святой, — быстро перекрестился Плешка.

Баба закричала, расплескивая по плечам свалявшиеся космы:

— Он, он дите мое загубил!.. Девоньку мою свел в могилу. А нынче ищет в тебе опоры. Куды же податься мне, куды горе свое нести? Али нет на кобеля проклятого управы?!

— Нишкни, баба! — остановил ее Всеволод. — А ты, тиун? Ты куда глядишь? Почто допускаешь срамить себя, коли прав?

— Безумная она, — залепетал тиун.

— Ну вот что, — сказал князь. — Судить мне вас нынче недосуг. Сами с боярином разберетесь…

— Разберемся, княже, — вздохнув с облегчением, поклонился ему Плешка. И, повернувшись к бабе, прикрикнул:

— Чо рот раззявила? Слышала князев ответ? Ну так ступай покуда!

— На кого кидаешь меня, княже? — кинулась к Всеволоду Прасковья. — Зверю лютому отдаешь!..

— Ступай, ступай, — ухватив за космы, с силой оттащил ее на обочину дороги мужик. — Не видишь разве? Не до тебя князю.

Окаменела баба. Глаза застыли на ее лице, рот перекосила мучительная судорога.

— Будь ты проклят, княже! — вдруг вскрикнула она со стоном. — И княгиня твоя пусть проклята будет. И детки твои, и внуки!.. Пусть иссохнет племя твое на корню, пусть…

Но не досказала безумная, острый Словишин меч взлетел и опустился над ее головой. Упала баба, дернулась и застыла на снегу.

В возке отчаянно билась и кричала Мария. Всеволод стоял, стиснув зубы. Молчали возчики, пятился тиун, быстро крестя лоб, рука Словиши дрожала, меч вертелся и не влезал в ножны… Остаток пути, до самого Владимира, ехали в скорбной тишине.

Глава первая

1

Приблизившись ко князю, снова широко и привольно зажил Веселица. «Выглянуло после ненастья солнышко, — говорили про него посадские. — Ишь как все обернулось…»

На Князевы подарки новую избу поставил себе бывший купец. Краше прежней она была — выше и светлее. И резьбы по дереву поболе пустил Веселица, в светелке окошко сделал из наборного цветного стекла со свинцовыми прокладками — у самого Всеволода разрешения просил, заморским купцам выложил немалые деньги.

«Ну, — говорили соседи, — теперь держись. По старому-то обычаю нынче самое что ни на есть время звать Веселице гостей».

Да не тут-то было. Всего один только день и одну ночь попировал молодой дружинник.

Сунулись к нему старые дружки-бражнички за даровою чарою, ан повернули со двора не солоно хлебавши. Злючих псов велел спустить на них Веселица. Хватали псы на потеху соседям перепуганных бражников за порты, провожали громким лаем.

— Хорошо ли попотчевал я вас, дорогие гостюшки? — потешался, стоя на крыльце, дружинник. — Ныне путь в мою избу забудьте. Хватит, побаловал я с вами.

Новым обхождением своим озадачил посадских Веселица.

— Гляди-ко, — удивлялись они, переглядываясь. — Не жену ли привести в дом собрался наш молодец?..

Но в душе не верили, думали: не надолго его хватит, попыжится для порядку, а там все по-старому пойдет. Про озорные его выходки помнили в городе все. Долго ждать не придется.

Время шло, снег за колодой растаял, тронулась Клязьма. В один из пригожих апрельских дней оседлал Веселица своего коня и выехал, озабоченный, со двора.

Ехал Веселица через Лыбедь, поглядывал по сторонам. Много раз хаживал он тут — битый и небитый, голодный и сытый. Больше битый, а сытый только по редким дням. Тошно вспоминать про былое. Но и не вспоминать нельзя. Ежели бы не лихая беда, не ехал бы он сегодня на ретивом коне, ворогам своим на зависть, друзьям на загляденье.

Всем отдал Веселица старый должок. Одного только из замысленного не исполнил. Зато нынче в самый раз.

Проезжая лесом, чуть было не свернул он на знакомую полянку, чтобы хоть издали взглянуть на Мисаила, да передумал: будет еще время навестить отшельника, а путь его в этот час лежит к монастырю. Узнал он от монашек, что выезжает поутру Досифея в Кокорино глядеть пожалованные Марией новые угодья. И еще сказывали черницы, что с некоторых пор ни на шаг от себя не отпускает она Феодору. Пелагея-то, коварная баба, стала у нее не в чести: ибо оклеветала свою сестрицу — за то ей и покаяние…

Только того и нужно было дружиннику. Подъехал Веселица к опушке, затаился в орешнике, на ворота монастырские глядит, взгляда не отрывает. В час положенный распахнулись дубовые створы и вырвался на дорогу знакомый возок. Ай да игуменья — не заставила себя ждать.

Покрутился возок на холме, съезжая по склону в черемуховый лог, и скрылся из виду.

Немного повременив, поскакал следом за ним и Веселица. Долго скакал — до Кокорина путь не близок. И всю дорогу возок не выпускал из виду. Время быстро летело.

В Кокорине Веселица и раньше бывал — село небольшое, но поля вокруг удобные, и выпасы есть, и покосы у реки. Хороший кусок не пожалела княгиня для монастыря. Уж очень даже набожная она была — где-где, а и в княжеских палатах не было отбоя от черниц и всякого прочего убогого люда. По всему примечал Веселица: воротило князя от этакой причуды, но слова Марии поперек сказать он не решался. На княжеском-то дворе так сказывали, будто дала княгиня зарок монахов и монахинь не обижать и всячески им потворствовать, потому как было ей видение, а что за видение, никто не знал, но некоторые догадывались, что всему причиною молодые княжичи. Досифея же, молясь за них, о своей выгоде не забывала — не зря, знать, водилась она с Однооком: от него и не тому научишься.

Вспомнив Одноока, посмеялся про себя Веселица: долго будет помнить боярин его злую шутку. С шутки той пошло Однооку невезение — и поделом: неча резоимствовать, с хороших людей, попавших в беду, драть по три шкуры.

Жаловался Одноок на Веселицу Всеволоду, просил заступничества, но князь и глазом не моргнул.

— Ты поостерегись-ко боярин, — вроде бы отвечал он Однооку на его челобитную (Ратьшичу Веселица верил. Ратьшич ни с чего врать бы ему не стал, а слова князевы передавал ему он сам). — Ты поостерегись-ко. В большой обиде на тебя владимирцы, а они — мои сыны. Обирать их я тебе не дам — так и знай. А за тобою впредь присмотрю — эдак ты мне всех, не одного Веселицу, пустишь по миру. Какая же мне будет после того в народе моем вера?!

Не ожидал такого ответа боярин. И ежели раньше редко показывался на княжом дворе, то с этого дня и вовсе видеть его перестали. А звать его к себе сам Всеволод никогда не звал. И другие бояре не очень-то грустили: сами они к Однооку ни ногой…

Однако же на пиру предупредил Веселицу Ратьшич — вроде бы по-пьяному было сказано, а в самый раз. И слова те хорошенько запомнил молодой дружинник:

— Любит тебя Всеволод. Но шибко не гордись. Знаю, нрав у тебя бойкий, как бы на свою голову немилости княжеской не накликал. Чужак ты покуда среди нас, да и завистников у тебя много: любую промашку твою понесут бояре ко князю. Раз простит, два заступится, на третий наказует по строгости. Сам знаешь — крут Всеволод, а уж от него правды искать тебе больше не у кого.

— Спасибо, Кузьма, за то, что предостерег, — поблагодарил его Веселица. — А что до нрава моего, то ты прав.

Посмотрел на него Кузьма с хитринкой и ничего на это не ответил. Но по всему догадался Веселица — слова покорливые пришлись ему по душе. Иного он от него и не ждал…

Не ко времени вспомнился тот давнишний разговор. Приуныл Веселица — каково испытает его на этот раз судьба? То, что задумал он, дерзко было и отчаянно. Побежит заутра Досифея к Марии, Мария пойдет ко князю, а князь призовет его и велит держать ответ. Не за кого в таком деле спрятаться Веселице. И Ратьшич ему не поможет.

«Э, да была не была!» — подумал Веселица, пришпоривая коня.

Трепетно ждал он этого часа, иной судьбы себе не желал. Так отступится ли от задуманного, когда счастье рядом — стоит руку лишь протянуть? А там будь что будет — наперед загадывать Веселица не умел…

То взбираясь на пригорок, то спускаясь в ложбинку, возок игуменьи виднелся далеко впереди. Иногда, теряя его из виду, Веселица беспокойно ерзал в седле, привставал на стременах — но возок снова показывался, и Веселица облегченно опускался в седло.

Неподалеку от Кокорина свернул Веселица в перелесок и, срезав угол, выехал к деревне раньше игуменьи. Здесь, неподалеку от старой мельницы, с завалившейся крышей, Веселица спешился и, ведя коня в поводу, выбрался на огороды. Отсюда хорошо было видно все, что делалось в деревне.

А в Кокорине ждали гостей. За околицей кучились мужики и бабы, промеж них мельтешили ребятишки, впереди всех стоял поп в парадном облачении и беспокойно всматривался в даль петляющей по полям дороги.

Скоро показался возок. В толпе засуетились, поп выдвинулся вперед; отставая на полшага от него, неуклюже переваливаясь на толстых ногах, шел староста.

Солнце било в лицо. Веселица жмурился и протирал глаза. Возок остановился, игуменья вышла, оглядываясь вокруг себя; вслед за нею вышла Феодора.

Нет, не обманули дружинника черницы, правду сказывали, а ведь до последней минуты теснило Веселице грудь — что, как дал он промашку, что, как не Феодору взяла с собой игуменья? У старухи вздорный нрав, всякое могло случиться.

Давно не виделся Веселица с Феодорой: по наговору Пелагеи ворота монастыря были закрыты для нее на крепкий запор. Ни выйти, ни весточки подать. Признает ли она его, не откажется ли? Что подумает, признав в нарядном дружиннике бездомного закупа?..

Вдруг оробел Веселица, замешкался, вцепившись в поводья коня. «Уж не повернуть ли?» — подумал, слабея духом. Конь пофыркал, недоуменно косясь на хозяина.

Тут в кустах зашелестело — Веселица вздрогнул и обернулся.

— А я-то гляжу, кого бог носит на огородах, — сказал невесть откуда появившийся за спиной мужик.

Потертый треух сдвинут на сторону, из-под рыжих кустиков бровей, словно из норки, выглядывают два серых улыбчивых глаза. В пегой бороде мужика запутались сухие соломинки.

— Ты отколь? — стараясь казаться строгим, спросил его Веселица.

— А из зарода [149], — сказал мужик. — Упились мы вечор, вот и занесло в зарод. Ты-то что в деревне высматриваешь?

— Не твое дело, — оборвал мужика Веселица, — знай, иди досыпать в свою избу.

— Ишь ты — сердитой, — протянул мужик. — А огород-то мой…

— Уж не твоя ли и ближняя изба?

— Моя, а чья же?

— То-то гляжу — хозяин бражник. Щепой перекрыть поленился, подгнили венцы…

— Неча тебе, мил человек, чужие углы обнюхивать, — обиделся мужик.

— Вот и в мои дела не лезь.

Не ко времени появился хозяин огорода — того и гляди, всю задумку испортит. И чего привязался?

Мужик скреб пятерней в бороде и с любопытством разглядывал Веселицу.

— Эй, слышь-ко, — позвал он.

— Ну чего тебе?

— Знавал я одного купца во Владимире… Уж не ты ли это будешь?

— Уймись, не доводи до греха.

— Он самый и есть, — будто не слышал его мужик. — Веселицей тебя кличут?

Мужика не просто было унять. Разгулявшийся с вечера мед все еще бродил в его голове. Да и впрямь любопытно: кого высматривает на огородах купец.

— Не купец я, а князев дружинник, — рассердился Веселица. — Ступай отсюдова, покуда цел.

Так и есть — всю задумку испортил ему нежданный собеседник.

Мужик стоял, пошатываясь и мотая перед лицом обмякшей рукой. Веселица до половины выдернул из ножен меч.

— Ну?

— Свят-свят, — отпрянул мужик. — А ты и впрямь шальной.

— Изрублю, не погляжу, что пьяный…

— Да ты не серчай на меня, Веселица.

— Ишшо покаркай!..

Скрылся мужик. Перекрестился Веселица, подумал: «Ну, теперь пора», вскочил в седло. Конь заплясал под ним, вздрогнул широким крупом, понес рысью через огороды — только ошметки влажной земли полетели из-под копыт.

Толпа сгрудилась возле игуменьи, все с недоумением глядели на приближающегося вершника.

Веселица свистнул по-молодецки, ожег коня плеточкой: э-эх! Разом перемахнул через плетень. Шапка с лиловым верхом сбита на затылок, губы поджаты, глаза прищурены лихо. Разорвала плотный круг толпа, шарахнулась в стороны. Только игуменья, вытянув перед собою посох, осталась стоять на месте, да Феодора, повернувшись побелевшим лицом к приближающемуся Веселице, быстро крестила лоб.

— Э-эх! — снова выдохнул Веселица, наклонился, подхватил ее под руки, вскинул перед собою на луку седла — и был таков. По дороге легче пошел конь, да еще плеточка, да еще попутный ветер. Располоскал гриву на обе стороны — любо: давно соскучился по вольной скачке застоявшийся на конюшне конь.

А в деревне — суматоха и крик. У Досифеи остамели ноги от страха. Перепугавшийся поп размахивал нагрудным крестом:

— Господи, помилуй мя…

Тут откуда ни возьмись, вынырнул из-за крайней избы мужичок. Рыжие брови кустиками, в глазах веселые бесы пляшут.

— Ай да Веселица!.. Ай да купец!

Очнулась Досифея, отбросила посох, обеими руками вцепилась в мужичка:

— Ты про кого такое сказываешь?

— Ей-богу, забыл…

— А я тебя сейчас опамятую! Эй, староста! А ну-ка, потряси мужика — да не жалеючи, да пошибче, да чтобы все сказал, как на духу, — откуда сам и с кем дружбу водит. И почто хозяйке своей перечит, хоть и во хмелю.

2

У Досифеи и не такие храбрецы-молодцы языки развязывали. Развязал и мужичонка свой язык — недолго повозился с ним староста. Стала выспрашивать его игуменья с толком и не спеша:

— Веселица, говоришь?

— Он самый и есть, матушка, — стуча зубами, отвечал мужик.

— А не обознался?

— Куды уж там…

— Не со страху наговорил?

— Все, как на исповеди… Шибко удивился я, как увидел его на огородах. Давеча еще с Мисаилом он тут хаживал — тощой был и в рваном платье. А тут конь при ем, и одежа справная, и меч опять же… Не, обознаться я не мог. Хошь, перед иконой побожусь?

— А почто сразу не признался? — прищурилась Досифея.

— Дык не в обычае у нас… Кокоринские все мужики крепкие.

Глаз у игуменьи наметан: ни правду, ни кривду скрыть от нее не могли. Быстро смекнула она, что не врет мужичок.

— Ладно, — сказала она, смягчаясь. — Ты ступай-ко отселева да вдругорядь на глаза мне не попадайся.

— Спасибо, матушка, — обрадованно поклонился ей мужичок. — Дай бог тебе здоровья.

На следующий день, ни свет ни заря, отправилась игуменья во Владимир к Марии. Долго ждать ее не заставила княгиня, велела звать в терем. На пушистые полавочники усаживала, угощала мочеными яблоками и ягодами. Пока говорили о том, о сем, все думала Досифея, как бы половчей подступиться к главному. А начала издалека — похвалила деревеньку, поблагодарила за подарок.

— Земли у Кокорина жирные, хороший осенью снимем урожай…

— Да сама-то глядела ли? — спросила Мария. — Самой-то приглянулось ли?..

— Об чем спрашиваешь, княгинюшка!..

Самое время заговорить о Веселице. Но только открыла игуменья рот, как дверь отворилась и прямо с порога бросился к Марии Константин, старший Всеволодов отпрыск. Нос покраснел от слез, губы обиженно вздрагивают.

— Что с тобою, сынок? — встрепенулась Мария. — Али обидел кто?..

— Четка шибко грозится, — всхлипывая, пожаловался Константин. — Батюшке обещал донесть, ежели не выучу псалтирь.

Нахмурилась Мария, погладила сына по голове.

— Я уж думала, беда какая. А на Четку ты не серчай. Помни, како в народе сказывают: без муки нет и науки. Негоже князеву сыну грамоте не уметь. Нынче не только поп, а и кузнец простой и горшечник чтению и письму разумеет…

— Ты меня лучше к Веселице отпусти, — попросил Константин, высушивая на щеках тылом ладони слезы. — Веселица на коне учит скакать, стрелять из лука… С ним хорошо.

— Всему свое время. А батюшке на Четку жаловаться и не смей. То его, князев, наказ.

— Скучно мне.

— Скука переможется. Ну что загрустил?

— Не хочу к Четке возвращаться. Пущай Юрий учит псалтирь, а меня отправь к Веселице.

— Эко заладил: к Веселице да к Веселице, — со строгостью в голосе оборвала его княгиня. — Вот ужо примусь за тебя…

— Значит, и ты с Четкой заодно?

— Не с Четкой, а с князем. Батюшка твой зело учен и вам учиться строго наказывал.

Слушая беседу княгини с сыном, кивая мальцу с елейной улыбкой на устах, вдруг подумала Досифея, уж не зря ли пришла она с жалобой на княжой двор, ежели Веселица окаянный при князе — свой человек. То-то же не побоялся, супостат, пойти на такое злодейство. А мужичонко сказывал — купец. «Ужо доберусь я до тебя, — обозлилась игуменья. — Ужо попляшешь ты у меня под батогами. А ишшо пред иконою грозился клятву дать…»

Что теперь делать, как быть, Досифея не знала.

Княжич ушел, и Мария продолжила прерванную беседу.

— Так, говоришь, понравилось тебе Кокорино? Земли, говоришь, жирные?

— Жирные, матушка, жирные, — с готовностью закивала игуменья.

— Вот и пользуйтесь во славу божию.

— Не знаю, как и благодарить тебя, кормилица наша? За тем к тебе и приехала…

— О чем речи ведешь? — удивилась Мария.

— Благоволишь ты к нам…

— За князя молитесь, за деток наших.

— Уж мы-то как молимся! Единою молитвою и живем: дай бог вам здоровья и долгих дней — тебе и князю нашему и вашим деткам.

Всхлипнула Досифея (слезы всегда были у нее наготове), жарко припала губами к ручке Марии. Княгиня растрогалась…

— Сердце твое завсегда добру открыто, Досифея… Слабая ты.

— На доброту все мы слабы, — отвечала игуменья. — Нынче глядела я на тебя и умилялась: сыновья-то за ласкою все к тебе, все к тебе.

— Материнское сердце — не камень.

— Верно сказываешь. Вот и черницы мои — не те ли же дети? От грехов бежали из мира, возле бога ищут спасения.

— Лихо помнится, а добро вовек не забудется, — кивнула Мария.

Стала прощаться с княгиней игуменья.

— Приезжай к нам, матушка. Завсегда тебе будем рады, — улыбалась она, заглядывая в лицо Марии. — Так ли уж будем рады. И сыночков своих привози…

— На купальницы жди, — пообещала княгиня.

Уезжала Досифея из Владимира к себе в монастырь и дорогою, поглядывая по сторонам на покрытые первой зеленой дымкой леса, нелегкую думу думала. Коли и впрямь полюбился Веселица на княжом дворе, то на рожон лезть ни к чему — береженого бог бережет.

А в келье, возвратясь домой, задумалась игуменья, что была несправедлива к Пелагее. И велела кликнуть ее к себе.

Явилась черница, с виду тихая и покорная, а на губах ехидная улыбка полощется, едва сдерживается, чтобы не выявить своего торжества.

— Садись, Пелагея, — сказала игуменья. — Садись и слушай меня. Кто старое помянет, тому глаз вон. Была я к тебе несправедлива — то дело прошлое. Нынче хочу снова приблизить к себе.

— На все воля твоя, матушка, — отвечала, потупя взор, черница.

— Все, что ты про Феодору сказывала, все правда. Но лучше, ежели будешь ты помалкивать. Заботы наши монастырские неча в мир носить. В миру люди разные. Покуда осыпаны мы милостями, а ежели дурная слава пойдет, отвернется от нас княгинюшка — всем нам от этого станет хуже…

— Не я в мир худые вести носила, — сказала Пелагея. — А то, что упреждала тебя, а ты мне не поверила, вина не моя.

— Чья в чем вина, про то говорить не будем, — строго оборвала ее Досифея. — Бери-ко ключи да хозяйствуй, как прежде. И слова мои хорошенько запомни.

— Все исполню, как повелишь, матушка.

Задержалась Пелагея в дверях — видно, что-то еще хотела сказать игуменье, но передумала, слабо махнула рукой.

Выскочила Пелагея из кельи, остановилась, прислонясь к стенке, руку прижала к груди — вот и сбылось задуманное. Вся душа изболелась, когда отринула ее от себя игуменья, ненавистью лютой возненавидела она Феодору. Впредь осторожнее будет, впредь для нее наука. А ключики — вот они, приятной тяжестью лежат на потной ладошке…

На всенощной, стоя пред алтарем, жарко молилась игуменья. Клала земные поклоны, лбом стучала в дубовый пол. Перешептывались за ее спиной монашки, дивились ее рвению:

— Никак, покаянную возносит игуменья?

— Аль согрешила в чем?

— Грехов у нее наших поболе будет…

— Виновата, так и винится.

— Кшить вы, — осадила их Пелагея. Не заметили монашки, как подкралась она к ним сзади. Тоже на коленях стоит, тоже вроде молится, а сама все слышит.

Перепугались черницы: известное дело, Пелагея — первая у игуменьи доносчица. Сколько уж сестриц пострадало от ее наветов!..

Стали обхаживать да обласкивать Пелагею, а та и рада над ними поглумиться:

— Эвона вы какие, кроткие голубки. В лицо-то Досифее — матушка, а за глаза съесть норовите. Злобный у вас нрав.

— Не губи, Пелагеюшка, — просили монашки. — А мы тебе за доброту твою отплатим.

— Шибко богатые стали, как я погляжу, — подперев руками бока, наступала на них Пелагея. — А не пошарить ли по вашим ларям?

— Не пугай ты нас, не срами…

— И без меня осрамились. Не, донесу Досифее, не то выставит из обители. А даров ваших мне не надобно. Я черница скромная, живу по писаному уставу, не то что вы…

— Все мы грешные, и ты грешна. Возьми подарки, не обижай отказом.

Кто что из своей кельи принес, разложили на лавке шали пуховые, платки шелковые, кольца и колты. Все это наменяли они в городе на изделия рук своих. Последнее принесли, совали с разных сторон.

Но Пелагея все упиралась, все порывалась уйти.

— Уговорили, — согласилась она наконец; притворно зевая, стала ковыряться в разложенном перед нею барахле.

— Колты енти я возьму. И плат пуховый.

— Бери, бери, Пелагеюшка, не обессудь, — наперебой предлагали монашки. — Еще чего возьми, нам не жаль…

— Молчу, молчу, — сказала Пелагея, — но чтобы впредь у меня…

— Не гневись на нас. Что было, то по неразумению.

Выпроводили они Пелагею, переглянулись, вздохнули с облегчением. Кажись, на этот раз пронесло.

А Пелагея, удалившись в свою келью, так себе говорила со злобивой ухмылкой: «Ну, кумушки, ну, голубушки, теперя вы у меня в руках. Теперя завсегда первая доля — моя. Ужо напляшетесь, ужо покусаете локотки!»

3

Еще не войдя в избу, еще с порога крикнул Кузьма, властной рукой отстраняя Веселицу:

— А ну, кажи, доброй молодец, кого прячешь в светелке. Об ком по городу шум?

Всякое ожидал Веселица, приготовился к пристрастному допросу, но чтобы Кузьма — да такое с порога…

Отступил дружинник в горенку, стал заплетающимся языком приглашать Ратьшича к столу:

— Садись, Кузьма, отведай, чего бог послал…

— Ты мне зубы-то не заговаривай, — нахмурился Ратьшич. — Ты мне толком обо всем, что спрашиваю, отвечай. Не по своей я воле у тебя — князь Всеволод послал. А меды распивать будем после…

Еще немного помялся Веселица, но перед Ратьшичем разве устоишь? Делать нечего — крикнул в глубину избы:

— Малка!..

Ни звука в ответ.

— Малка, тебя зову.

Кузьма Ратьшич, задержавшись у порога, покашлял, притронулся ладонью к бороде. Веселица ждал, насупившись.

Скоро послышались легкие шаги, откинулась занавеска, и оба мужика, как стояли, так и остались стоять, словно вкопанные.

— Ну и ну, — покачал головою Ратьшич.

Не только Кузьму, но и самого Веселицу поразила Малка. Такой красавицей писаной не видывал он ее еще никогда. Не зря приглашал к себе купцов, не зря закупал у них шелка и бархаты, не зря сиживали в светелке вечерами наилучшие владимирские мастерицы-рукодельницы. Постарались они, обрядили Малку, словно княгиню. Рубаха на ней красная расписана вышивкой, выложена крупными жемчугами, светлый плат — в лиловых петухах, сапожки сафьяновые простеганы золотыми нитями, а в кокошнике горит звезда. На шее Малки — ожерелье сканого серебра, крупные сережки переливчаты, как радуга… Щечки у Малки горят, губы вздрагивают — вот-вот брызнет еле сдерживаемый смех.

Крякнул Ратьшич, подошел к Малке, взял ее за руку. Не отдернула она руки, не смутилась — только вдруг растаяла на губах ее приветливая улыбка, только вдруг потемнели глаза. И с чего бы это?

— Что ж, Веселица, славную привел ты в дом хозяйку, — сказал Кузьма. — Пора пришла и под венец. Когда свадьбу станем играть?..

— За свадьбою дело не постоит, а что сказывать будешь князю.

— Князь всем нам отец родной. Поклонитесь ему, покаетесь — он, глядишь, и простит. А то, что в монастыре такую девку прятали, — всем нам не в радость, а в посрамленье. Красавица да и только, но еще погляжу, какая она у тебя хозяйка.

Щедро привечал у себя Веселица нежданного гостя. Малка прислуживала им за столом. И так была она обходительна, и так проворна, что совсем заворожила Кузьму.

— Знай наших, — говорил Веселица, провожая Ратьшича, пьяный не от медов, которых выпил немало, а от похвалы.

Расставаясь, в щечку целовал Малку Кузьма, снова ручку держал в своей ладони.

— Сведи, бог, и будьте счастливы, — наставлял он, в седло влезая, Веселицу. — Удачливый ты человек.

— С тебя удача моя пошла…

— Не с меня, а с князя. Девку береги и обижать не смей.

— Куды уж обижать-то? Она и без меня обижена.

Уехал Кузьма. Проводил его Веселица до ворот и вернулся в горницу. А Малка грудью на ларь упала, плачет в голос, унять себя не может.

— Да что с тобою, лада моя? — растерялся Веселица. Вылетел хмель у него из головы, обнял он Малку за плечи, повернул к себе, прижал мокрое от слез лицо ее к своей груди. Посадил на лавку против себя:

— Теперь все по порядку сказывай. Сдается мне, что кое-что ты от меня утаила.

— Сердце у тебя, Веселица, вещее, — ответила Малка. — Радовалась я нашему счастью, а как увидела Кузьму, так все во мне и оборвалось.

— Что-то загадками ты говорить стала. Никак в толк не возьму.

— А ты и не мучайся.

— Да как же мне не мучиться? Или померещилось что?

— Кабы померещилось, — слабо улыбнулась Малка. — А тут все наяву, хоть и кажется — страшный сон привиделся.

— Кажись, смекнул я — не Ратьшич ли тому виной?

— Он самый и есть, кому же другому быть!

— Вот оно что, — помрачнел Веселица. — Не он ли Зорю твоего в могилу свел?..

— Я ведь гостю любому завсегда рада. А тут как вышла, как взял он меня за руку, так словно всю огнем обожгло.

— Давно это было…

— Давно, а сердцу не прикажешь. Улыбку к лицу не пришьешь — чай, не пуговица. Шибко за себя испугалась я. И еще подумала, что не будет нам с тобою счастья.

— Не помнит он тебя…

— Зато мне его вовек не забыть.

— И Христос прощал своим погубителям…

— Не святая я. На какую жизнь выкрал ты меня из обители? Рядом с душегубом век доживать, в поганые очи его глядеть до смертного часа?.. Не верь ему, Веселица, не к добру свела тебя с ним судьба. Да и зачем тебе княжеская милость? Вон Зоря-то мой дни и ночи подле Юрия обитал… Что с того? Как был простым рядовичем, так и остался. И дни свои закончил не на мягкой постели, а в темном порубе.

— Каждому свое на роду написано. А ты меня, Малка, не пужай.

— Да как же не пужать тебя, коли сам лезешь в огонь? Нынче князь добра тобою содеянного не забыл. Но еще немного времени пройдет — и кончатся его милости. Горяч ты, безоглядчив — тот же Кузьма однажды голову тебе и снесет.

— Не в закупы ж мне идти! — отчаянно оборвал ее Веселица.

— Дни-то скоро кончатся.

— Ну и пусть. Сколько ни есть, а все наши.

— Люблю я тебя за удаль твою, Веселица.

— Люби, Малка, крепко люби. А я тебя на руках носить буду…

Взял он ее на руки, крепко в губы поцеловал. Горькие были у Малки губы, а весь задрожал Веселица от счастья. Не умел молодец подолгу грустить.

Малка тоже заулыбалась. Прошлое-то все равно напрочь отсечено, а в будущее далеко заглядывать и она побаивалась. Только грустинка с того дня так и залегла у нее еще одной складочкой возле губ…

4

— Так, — сказал Всеволод, выслушав Кузьму, — все у тебя ладком, но почто же девок в монастыре воровать? Аль на воле невест не хватает? Вона сколько красавиц ходит на выданье… Самоволен Веселица, ох, как самоволен. Поди ж ты, и меня не побоялся, а что, как осерчал бы, а?

Чувствуя доброе расположение князя, Ратьшич посоветовал:

— Оно верно, княже. Досифея — баба злопамятная. Ее тоже уважить надо. Вот ты Веселицу и накажи. Справим свадебку — и отправь его куды подале. В Переяславль али в Ростов. Игуменью потешишь, и молодым в радость. Неча им покуда во Владимире обретаться — тут они у всех на виду. А когда время пройдет, можно и возвернуть… Все в твоей воле.

— Ишь, какой догадливый, — посмеялся князь. — А ведь ты мою думу опередил — быть по сему.

Сказал так и вскоре забыл о сказанном. Много было у него иных забот, и эта — не самая главная.

Главная-то дума была впереди. Главная-то дума с утра в сенях сидела. Не шел у Всеволода из головы Мирошка Нездинич, новгородский посадник, беспокоило молчание Мартирия. Как бы не замыслили чего за его спиной. Может, грамотками пересылаются, но Словиша, приставленный к посаднику, лишнего человечка к нему нипочем не допустит — ест и спит с незадачливыми послами, за каждым шагом их следит, скучать не дает.

Вчера Мирошка прислал сказать, что хочет иметь беседу с князем.

— Жду после заутрени, — велел передать Всеволод.

Так с утра и сидел Мирошка в сенях. Настойчив был, как настырный кот.

— Сидит боярин-то? — спросил князь у Ратьшича.

— Куды деться, — отвечал Кузьма с улыбкой, — сидит.

— Ну и пущай сидит.

Покуда людей своих принимал Всеволод в гриднице, время шло. Солнышко к полудню, а князь все не выходит к боярину.

— Сидит?

— Сидит.

— Ну и пущай сидит.

«Эко приспичило Мирошке», — подумал Всеволод.

Отобедали. Мирошку ко столу не звали. После обеда принимал князь послов от Рюрика. Жаловался киевский князь на Ольговичей, теснивших в Смоленске Давыда. Потом велел Всеволод звать к себе послов черниговских. Несли во Владимир обиду свою на Рюрика Ольговичи. Потом от Романа был человек, толком ничего не сказывал, а больше выспрашивал, како быть волынскому князю: приходили-де к нему с предложением от Рюрика прежнюю вражду забыть и вместе идти на черниговцев. А в награду сулил киевский князь Роману отобранные города вернуть и поддержать его против Галича.

— Каково отвечал князь ваш Рюрику? — насторожился Всеволод. Знал он и сам Романовы повадки, но хотел услышать от посла.

— С тобою сослаться велел Роман.

Отпустив от себя всех, кроме Ратьшича, подошел Всеволод к оконцу, поглядел на павшее за Успенской собор солнышко, потянулся — трудный был день.

— Сидит ли Мирошка, Кузьма?

— Сидит.

Вот теперь в самый раз звать новгородского посадника.

Вошел Мирошка, черный от усталости и негодования. Но Всеволод встречал его ласково, заботливо спрашивал:

— Не обижают ли вас у меня, Мирошка? Кормят, поят ли, препятствий каких не чинят?

У Нездинича лицо вытянулось от изумления:

— Не ты ли держал меня, князь, в сенях целый день, яко простого смерда?

— Нешто так и сидел с утра?

— А куды же мне деться?

— Не гневись, боярин. Запамятовал. Садись да сказывай, с чем пришел.

Сел Мирошка — под шубой парадной жарко, едва отдышался. Складные слова, придуманные с вечера, из головы вылетели. Долго собирался с мыслями.

Всеволод не торопил его, ходил по гриднице, позевывая, будто ему все равно, что ни скажет боярин, будто и забыл о нем вовсе. Пусть новгородцы сами о себе заботятся, а для него все решено давно.

Глухо говорил Мирошка, обиду скрывал, но голос дрожал заметно. Допек его Всеволод. Довольно и того сраму, что задержал во Владимире, сколь уж недель сторожит, разве что не взаперти, да еще ждать заставляет, перед слугами срамит. Принимая посадничество, не думал он, что стерпит и такое унижение. На что коварен был Андрей, на что крут, но до такого и он не додумался. Не одному Мирошке позор — всему Новгороду пятно несмываемое…

— Каковыми вестями располагаешь, князь? Не объявился ли Мартириев посол?..

Осторожен Мирошка. Даром что во гневе, а слова лишнего не проронит.

— Упрям ваш владыко, — сказал Всеволод. — А грамотке твоей, боярин, он не поверил. Не хочет пускать Ярослава в Новгород…

— Нешто и по сю пору противится?

Глаза у Мирошки ясные, затаенной думы в них не прочитать. Но весточку, посланную посадником тайком, Всеволод в руках держал. Про то ни Мирошка, ни Мартирий, ни сам гонец не знают.

«Ты Ярослава в город не пущай, — писал в весточке, своей боярин. — Я за Великий Новгород муку приму сполна. Не век будет держать меня Всеволод».

Незаменимый человек Словиша! Ежели бы не он, так и поверил бы смиренному обличью посадника Всеволод.

Не зря приставил к новгородцам лучшего своего дружинника князь. Еще когда со Святославом тягался, не раз выручал его Словиша.

Две недели тому назад это было. Приметил зоркий Словиша, что пристал к посаднику на торговище оглядчивый человек. Куда ни поедет боярин, человек все за ним. Вроде бы сукна себе на кожух выбирает, а сам с Мирошкой о чем-то шепчется. Запомнил его Словиша и велел Звездану глаза с незнакомца не спускать.

Так и ездили они друг за другом: Мирошка к гончарам — и Звездан к гончарам, Мирошка в собор — и Звездан за ним. Точно, человечек тот неспроста крутился возле посадника. Выведали они, что остановился он на купецком подворье, а сам не купец. Когда же стал незнакомец в обратный путь собираться (обоз на Торжок уходил с утра), подослал к нему Словиша друзей своих, веселых бражников.

Шила в мешке не утаишь. Весь вечер пили бражники с Мирошкиным земляком. Для верности сами тоже новгородскими купчишками сказались. Свой человек на чужбине завсегда родня. Оно и к делу ближе. После сказывали, что крепенький попался мужичок. Сами едва под столы не свалились, а ему все нипочем. Тогда уж стали по очереди чару принимать. Свалили-таки. Заснул мужичок пьяным сном, не слышал, как шарили у него в однорядке. Письмо нашли, отвезли Словише, Словиша князю показал. А после снова зашили его в однорядку. Утром едва добудились мужика, дали похмелиться, сунули в обоз, велели глядеть в оба, чтобы по дороге не пропал…

Обо всем об этом Мирошка и не догадывался, а потому стоял перед князем спокойно, смотрел ясным взглядом, глаз не опускал и говорил без стеснения:

— Ты зря меня во Владимире держишь, княже. Кабы отпустил, сговорился бы я с Мартирием.

— Как же! Вы с Мартирием сговоритесь, — усмехнулся Всеволод.

— Не веришь?

— Богово дорого, бесово дешево. В вашем болоте хитрые черти водятся. Еще что скажешь мне, боярин?

— Да что говорить, ежели слова мои для тебя, княже, только звук один?..

— С чем-то в терем мой шел?

— Отпроситься хотел. Шибко затосковал чтой-то. Да нынче вижу — все едино не отпустишь…

— Кабы одна тоска была, почему бы и не отпустить? Не пленник ты мой, а гость. Худого слова и говорить не смей. Не то и впрямь обижусь, посажу в поруб…

— Вона как повернул ты, княже.

— Оно и раньше было все на виду. А только неймется тебе, боярин.

— Не моя вина. Новгород, не я, не хощет брать к себе Ярослава. Пошто упрямится Мартирий, я и в толк не возьму.

Всеволод сел к столу, уставился на Мирошку пронзительно. Говорить не хотел, да само собой вырвалось:

— Лиса хвостом след заметает, а ты словами льстивыми. Не верю я тебе, Мирошка. А потому не верю, что сносишься ты с Мартирием тайными грамотками.

Сказанного не вернуть. Побледнел боярин, крупные капли пота выступили у него на лбу. Пролепетал бессвязно:

— Зря хулу на меня возводишь, князь. Зря стращаешь напраслиной…

Засмеялся Всеволод, встал, посмотрел на боярина сверху вниз:

— Али думаешь: сам я ловок, а у Всеволода людишки спят?

Еще больше испугался Мирошка, быстро сообразил: неспроста намекнул князь про поруб. С него станется — запихнет в зловонную яму. Вон Глеб рязанский так в ней дни свои и закончил.

Повалился Всеволоду в ноги Нездинич, унизился:

— Помилуй, княже. Дьявол меня попутал.

— Вот видишь, боярин, — сказал Всеволод спокойно, — со мною шутки плохи.

— Насквозь глядишь, — склонил покорную голову Мирошка. — На рысях тебя не объедешь.

— Да и помаленьку не обойдешь…

— Что повелишь, княже?

— Седин мне твоих жаль, боярин. Не то не поглядел бы, что посадник, не пощадил бы, ей-ей.

Не проник Мирошка до конца во Всеволодовы мысли, многого не понял. А князь давно смекнул: Мартирию посадник не нужен, опасный он человек. Как сажали владыку на архиепископское место, Нездинич руку к подлогу приложил. Покуда жив он, покуда ходит на воле, не знать Мартирию ни сна, ни покоя. Одним ударом думал владыка двух зайцев убить: избавиться от Мирошки и Всеволоду Новгород не отдать. Недаром рыскает он на стороне, ищет покорного новгородской воле князя. А новгородская воля в его руках: как скажет он, так и будет — Боярский совет супротив владыки не выступит, хоть и есть в нем горячие головы.

Нет, не пойдет у Мартирия на поводу Всеволод и Нездинича не сунет в поруб, а покуда шатко владыке, расшатает его еще поболе. Не то чтобы мысль эта раньше была — только после разговора с Мирошкой ему подумалось: а не кликнуть ли и Мартирия во Владимир? Пущай свидятся два дружка, пущай вместе посидят да крепко поразмыслят…

Повеселел Всеволод, даже улыбнулся, радуясь своей задумке. И так и сяк повертел — все хорошо сходится.

— Вставай, боярин, — сказал он Нездиничу и даже похлопал его по плечу.

Обнадежил он посадника:

— Скоро вернешься в Новгород, недолго осталось ждать.

— Неужто простил, княже? — вспыхнул Мирошка. — Да как же мне благодарить-то тебя?

— После благодарить будешь.

Хороший урок преподал он Мирошке. А вот Мартирию каково?..

Глава вторая

1

В июле во дворе пусто, да на поле густо. Про эту пору в деревнях так сказывают: «Не топор кормит мужика, а июльская работа».

Широко разросся вдоль пыльных троп желтый донник, тут и там в высокой траве посматривают на солнышко голубые глаза незабудок, на полянах и лесных прогалинах заалела сочная земляника. Притихли птицы на деревах — нынче много у них забот: вылупились прожорливые птенцы, требуют к себе внимания.

Все чаще и чаще стали озоровать грозы. С утра небо ясное — ни тучки, ни облачка, а к полудню бог весть откуда черную громадину нанесет. Встанет над лесным окоемом, насупится, брызнет белыми молниями, сотрясет округу раскатистым громом — и пошло, и пошло. Ветер листья взметет до вершин дерев, погонит по дорогам желтую пыль. Нарезвится, наиграется, умчится в другую даль — будто его и не бывало. И тут же сразу упадут на землю тяжелые капли.

Дождю рады все. Мужики снимают шапки, крестят обожженные солнцем лбы — овощам и угнетенным зноем посевам дожди в это время года в самый раз. Поля оживают на глазах, ослепляют первородной зеленью, пряно благоухает в тенистых овражках таволга. Горьковатый запах полей пьянит и кружит голову.

Одну из таких гроз пережидал Одноок на мельнице неподалеку от своей деревеньки Потяжницы. Чуть-чуть не доехал: с утра-то понадеялся, что будет ведро [150], сел не в возок, как обычно, а решил размяться на коне. В возке под пологом ему бы и дождь нипочем, а верхами промок до ниточки.

На мельнице было шумно: скрипели и скрежетали жернова, под дырявой кровлей кучерявилась пыль. Боярин сидел на колоде, чихал и поругивал мельника:

— Черт лысой, да останови ты свое колесо! Уши заложило, слова молвить не могу.

Мельник, прозванный в деревне Гребешком, был человек могучий и разбойный с виду: голова как бочонок, волосы нечесаны от рожденья, лицо покрыто рыжими пятнами, как железо ржой, руки словно клещи кузнечные, крепкий стан сутул и чуть кособок. Зато глаза у него голубые и кроткие, голос тонок и распевчив, как у красной девицы.

Редко заглядывал на мельницу боярин, года три, почитай, не был, да и вообще народ не часто наведывался к Гребешку в эту пору года. А ежели и приезжал кто, то разговоров с мельником не заводил, разве что только о помоле, сгружал зерно и забирал готовую муку. Жил Гребешок рядом, в собранной кое-как избе с молодой женой из пришлых с низовьев Оки…

Услышав сказанное боярином, мельник тут же бросился за дверь — немного времени прошло, жернова перестали вертеться, скрежет стих, только слышался шум дождя да журчанье падающей с запруды воды.

Одноок вкусно чихнул, провел рукавом под носом и с любопытством уставился на возвратившегося Гребешка.

— Ну и страхолюд же ты, — сказал он смирно стоявшему перед ним мельнику.

Гребешок хмыкнул, покраснел и переступил с ноги на ногу.

— Как зовут-то тебя? — спросил боярин, будто имя его забыл.

— Гребешком.

— Гребешком зовут, а сам гребня, поди, отродясь в руке не держивал…

— Оттого и прозвали.

— Сколь годков-то тебе?

— За третий десяточек перевалило. На пасху тридцать стукнуло…

— Складно говоришь ты, Гребешок, а разумения в тебе нет никакого. Почто боярина в избу не зовешь?

Растерялся Гребешок, заморгал кроткими глазами, покраснел еще больше.

— Дык не вступно мне…

— Куды уж там, — начиная сердиться, хмыкнул Одноок. — Нешто и обсохнуть у тебя негде?

— В избе тож не топлено, — растерянно пробормотал мельник. — А коли что, дык пойдем ко мне, боярин. Я живо печь-то истоплю, я счас…

За дверью полыхнуло, сильный гром до основания потряс ветхую мельницу. Боярин задержался на пороге, вздрогнул, торопливо перекрестился, словно собирался нырнуть в омут.

Лошади, привязанные к колышкам возле запруды, ржали и натягивали вожжи. Дождь бил наискосок, рябил растекшиеся перед мельницей лужи.

— Эк налило-то, — проворчал боярин. Кликнул промокшего Гребешка:

— Чо стоишь, глаза пялишь? Подь сюды!..

Мельник услужливо подтрусил к двери.

— Ну-ко, нагнись. Да пониже, пониже, — приказал Одноок. — Задом повернись.

Мельник выполнил все, как велено. Оглядываясь с недоумением, спросил:

— Почто бить хочешь, боярин?

— Экой ты недогадливой, — ткнул его в шею Одноок. — Еще малость пригнись. Теперь в самый раз будет…

Подобрав полы мокрого платья, боярин вскарабкался Гребешку на спину.

— Теперь в избу волоки. Да не оступись, гляди.

С боярином на спине мельник вприпрыжку пересек двор, так, не спуская Одноока, и ввалился в темные сени.

— Ой, кто это? — испуганно пискнул изнутри женский голос.

— То мы с боярином, — сказал Гребешок, вступая из сеней в горницу. В горнице чуть посветлее было. Сидя верхом на мельнике, Одноок разглядел у стола малого росточка женщину.

— Гостя вот привел тебе, Дунеха. Сам боярин к нам пожаловал…

Женщина заметалась по избе, поправляя сбившиеся полавочники, суетливо смахивала со стола хлебные крошки.

Приседая под тяжестью Одноока, Гребешок стоял у порога, отфыркивался, как заезженный конь.

— Милости просим, милости просим, — бормотала Дунеха, отступая в глубину избы и часто кланяясь.

«А хороша у мельника жена», — подумал Одноок.

— Ты на лавку меня опусти, на лавку, — сказал он Гребешку.

Мельник опустил боярина нежно, встав перед ним на колени, стал сдергивать сапоги. Сафьяновые были сапоги, тесные, едва снял их Гребешок, лизнул языком пятнышко, рукавом протер. Жене крикнул через плечо:

— Живо хворосту неси!..

— Ай-я?

— Хворосту, говорю, неси. Печь истопи да поднеси гостю бражки… Крепкая у нас бражка, — ласково ворковал он, стягивая с боярина платье.

Дунеха вбежала, держа перед собой большое беремя хвороста, нагнулась, заталкивая дровишки в печь. Ноги у нее были гладкие и белые, узкий сарафан плотно облегал бедра.

«Хороша, хороша мельникова жена», — глядя на нее с вожделением, снова подумал Одноок.

Иных мыслей в голове не было, томила приятная истома. В зеве печи вспыхнули, красным огнем занялись дровишки. Гребешок придвинул к теплу перекидную скамью, с осторожностью расправил на ней боярское платье. Принялся снимать с боярина исподнее — рубаху и порты. Одноок охал, сладко вздыхал, покорно поворачивался на лавке. Донага раздел боярина Гребешок, до самого дряблого, покрытого светлым пушком тела.

— Тряпицу бы какую принесла, — ворчливо окликнул он жену. Дунеха поставила на стол высокий жбан, посмотрела на боярина без стыда, словно на неживого. Это не понравилось Однооку. «Гордая», — отметил он про себя. Сидел на лавке голый, зевал полузакрыв глаза, расчесывал пятернею живот и грудь.

Хозяйка принесла шубу, оттеснив Гребешка, сама заботливо укрыла гостя. Боярин не утерпел, ущипнул ее за ягодицу. Дунеха пискнула, но не отстранилась. Стоя рядом, мельник смотрел на них добрыми голубыми глазами.

— Не отведаешь ли медку? — ласково спросил он Одноока.

— Чего ж не испить, — сказал подобревший Одноок.

Дунеха налила ему полную чару, поднесла осторожно, стараясь не расплескать. Мед и впрямь был хорош, не зря нахваливал его Гребешок.

— Не выпьешь ли еще с устатку? — пониже склонилась к боярину Дунеха. Глаза у нее темные, цвета весенней клязьминской воды, носик задорно вздернут, за приоткрытыми губками виднеется ровный рядок белых здоровых зубов.

— Отчего ж не выпить, — опять согласился Одноок.

Выпил он и вторую чару. Принимая ее, задержал Дунехину руку в своей. Пальчики у нее тоненькие, косточки хрупкие. Боярин сжал их со всей силой. Не выдернула руку Дунеха, только в глазах ее шевельнулась боль.

«Славная, славная жена у мельника…» Чувствуя, что пьянеет, Одноок откинулся на лавке, посмотрел на потолок, под которым в беспорядочности вились набившиеся с воли мухи.

Пламя в печи уже не потрескивало, а гудело, приятное тепло гуляло по избе. Дунеха стучала горшками. Гребешок разговаривал за дверью с боярскими отроками — голоса доносились, сильно приглушенные шумом дождя.

Затяжная была гроза. Туча ходила над лесом, то удаляясь, то приближаясь вновь. Ветра не было, раскатистый гром бил где-то совсем рядом.

Дверь хлопнула, вошел Гребешок и остановился перед боярином.

— Не спишь, батюшка?

— Чего тебе? — недовольно пошевелился на лавке Одноок. Мельник нарушил приятные грезы. Вставать не хотелось, под шубой было тепло и дремотно.

— Я вот говорю, отроков не пустить ли в избу? — осторожно спросил Гребешок. — Промокли они тож, иззябли на мельне-то.

— Куды им в избу? — лениво отозвался боярин. — Не, пущай на воле ждут.

— Ждите на воле! — крикнул столпившимся у входа отрокам Гребешок.

— Избаловал я их, — проворчал Одноок.

— Верно сказываешь, боярин, — отозвалась от печи Дунеха. — Посади мужика к порогу, а он под святые лезет. Я уж и своему говорю: на всех не нажалобишься.

— Молчи, баба, — незлобно оборвал ее Гребешок.

— Вот, завсегда так, — сказала Дунеха. — Ты бы его, боярин, маленько-то пристругнул.

— Чаво уж там… — смутился мельник.

Одноок приподнялся на лавке, сел, спустив волосатые ноги на пол. Шубу накинул на плечи, зевнул.

— Ухи не отведаешь ли, боярин? — спросила Дунеха, ловко схватывая тряпицей дымящийся горшок.

— А с мясом ли уха-то?

— Для тебя расстарались…

— Отведаю, чего уж… Знать, хозяйка ты справная?

Гребешок сказал с гордостью:

— Куды твоему сокалчему!

— Ну-ну, — оборвал его Одноок.

Дунеха вылила уху из горшка в высокую деревянную мису, мельник нарезал хлеба, положил перед боярином ложку.

— Знамо, ешь ты в своем тереме послаще нашего, — сказал он, надкусывая краюху. Зубы у него были крепкие и крупные, за щекой ходили упругие желваки. Дунеха брала сочиво на кончик ложки, поднося ко рту, опускала веки. Тонкие пальчики ее отламывали от хлеба маленькие кусочки.

Выпили еще меду, потом еще…

— Ты вот что, — сказал боярин. — Ты ступай-ко, Гребешок, к моим отрокам да побудь там маленько…

Мельник отложил ложку, удивленно похлопал глазами. Дунеха низко склонилась над миской.

— Поди-поди, — поторопил Гребешка Одноок.

Дунеха встала, накинула на голову плат.

— А ты куды? — спросил боярин.

Гребешок, согнувшись, стоял в дверях, смотрел на жену жалостливым взглядом.

— Ты останься, — сказал хозяйке боярин. Дунеха недолго помешкала, бросила на лавку плат, села рядом.

— Ну, дык я пойду, — проговорил Гребешок, топчась у порога. Дунеха затравленно кивнула, и он, уже более не оборачиваясь, боком вышел за дверь.

Щеря набитый гнилыми зубами рот, Одноок вздохнул и потянулся рукой к хозяйке. Давно не касался он уже молодого женского тела, не до того было. А тут мягко поддалось знакомое, затрепетало под грубой его ладонью…

2

Не скоро свернула в сторону от леса гроза, а когда свернула, в окно брызнуло предзакатное солнце, высветило убогую обстановку избы, щелястые стены, щербатый, много раз скобленный ножом пол.

Покашляв за дверью, Гребешок так же, как и уходил, бочком, пригнувшись, втиснулся в избу.

Боярин сидел на лавке хмурый, шевелил пальцами босых ног. Стараясь не глядеть на мужа, Дунеха убирала со стола, время от времени бросала на Одноока удивленные взгляды.

«Да, стар ты стал, Одноок, — с досадой думал о себе боярин. — Эко разохотился. Куды конь с копытом, туды и рак с клешней».

Взглянув на жену, Гребешок все понял, заулыбался, не скрывая торжества. Голубые глаза его смотрели безмятежно и ласково.

Притворно зевнув, Одноок сказал мельнику:

— Ты исподнее-то подай.

Гребешок принес от печи порты, рубаху и верхнее платье. Боярин оделся, с трудом просунул ноги в ссохшиеся сапоги. Исподлобья взглянул на повернувшуюся к нему, лукаво прищурившую глаза мельничиху.

— Ишшо на обратном пути наведаюсь, — предупредил он, стараясь казаться строгим.

— Приезжай, боярин. Завсегда рады будем, — приветливо отвечал мельник.

Дунеха вторила ему:

— Приезжай, батюшка. Облагодетельствуй.

«Ишь, вы, лешие», — без злобы подумал о них боярин, выходя на двор.

Отроки, сбившись в кружок, стояли у коней, тихо разговаривали друг с другом, завидев боярина, замолчали, заулыбались угодливо.

— Чо зубы скалите? — сердито спросил их Одноок. Пряча глаза, отроки засуетились, двое подбежали к боярину, подхватили его под руки, заученно помогли вскарабкаться на коня.

На дворе было сухо, изжаждавшаяся земля впитала обильную влагу. От мокрых кустов и деревьев подымался теплый пар.

Отъехав немного от мельницы, боярин попридержал коня, прислушиваясь: сквозь шорох листьев позади снова послышалось мерное скрежетанье жерновов.

Дальше, до самых Потяжниц, дорога бежала лесной опушкой, а на подъезде к деревне — берегом небольшой речки, поросшей на мелководье приземистым камышом и жесткой осокой.

Небо было ясное, тишина и покой царили вокруг, боярин подремывал в седле, с досадой и щемящей сладостью вспоминая податливую Дунеху. «Ничо, — думал он. — Заломить было ветку да поставить метку. Никуды от меня не денется».

Поближе к деревне услышал Одноок на полях непонятный шум и бабьи стенанья.

— Нешто помер кто? — равнодушно спросил он отроков.

Те тоже прислушивались, привставали на стременах. Один из них поторопил коня плеточкой, выехал на пригорок. Постоял там, потом развернулся, подъехал к боярину.

— Батюшка боярин, кажись, в деревне беда.

— Да что стряслось-то?

— Издаля не разглядишь, а только сдается мне, крик не напрасный…

Забеспокоившись, Одноок дернул поводья — конь побежал шибче. На склоне к реке, за плетнями, начинались огороды. От огородов к мосткам бежали мужики, размахивая кольями. Не видя боярина, кричали, разевая обросшие волосами рты. Издали все они были на одно лицо. Вот передние призадержались, набычились, сшиблись с теми, что были позади. Гвалт, треск, вопли.

Отроки вырвались вперед, врезались на конях в бушующую толпу, замахали плетками. Часть мужиков отпрянула, кинулась в воду. Двое парней сворачивали за спину руки третьему, другие пинали его ногами, стараясь угодить в лицо.

Чуя беду, Одноок подъехал, прикрикнул на дерущихся:

— Эй, кто тут за главного?

Из толпы выкатился неказистый мужичок, сдернул шапку, обнажая плешивую голову.

— Кто таков?

— Староста я… Колосей.

— Куды глядишь, Колосей? Почто боярина не встречаешь?

У Колосея лицо перекосилось от страха.

— Батюшка боярин, — упал он ему в ноги. — На оплошку нашу не гневись, а вели слово молвить.

— Говори.

— Ждали мы тебя, хлебом-солью встречали. Бабы, ребятишки малые тож… Вышли за околицу, а тут енти — с кольями да засапожниками. Беда. Еле отбились, а попа, окаянные, прирезали. Сунулся он со крестом, а его в ту самую пору ножичком и полоснули… Кончается поп, положили его на паперти. Худо.

Староста обернулся к лежавшему на земле окровавленному мужику:

— Вот ентот и полоснул… Куды с ним вожжаться? Конобея, боярина соседского, холоп. Тихой был, в гости к нам из-за реки хаживал, за девку нашу сватался… Ишь, как глазищами-то стрижет — злой, ровно гадюка. Кусается…

Холодея сердцем, Одноок резко оборвал Колосея:

— Из конобеевских, говоришь?

— Холоп-то? — заморгал выгоревшими ресницами староста.

— Убивец — из конобеевских, спрашиваю, что ли?

— Из конобеевских, из чьих же еще, — подтвердил староста.

Боярин спешился, отдал поводья отроку, шагнул в расступившуюся толпу. Окровавленный мужик попытался встать, но ноги не держали его — висел на вытянутых руках, запрокинув лицо, глядел затравленно, как подранный волк. Дышал тяжело, со всхлипом.

Одноок склонился над ним, черенком плети тронул за подбородок. Налитая злобой толпа сомкнулась снова, за спиной боярина слышались голоса:

— Чо глядеть, в реку его — пущай ершей кормит.

— Душегубец!..

— Нехристь поганой.

— Житья в деревне не стало… Днесь всю рожь за болоньей потоптали. Бабы в лес по ягоды ходить опасаются…

— Защити, боярин.

— Заступись…

«Сучий сын Конобей, — подумал Одноок. — Эка чего выдумал…» Был он в сильном волнении, вспомнил, как ходил сватать Звездана, как поссорился с боярином. Однако, на что уж сам был он коварен, а от Конобея такого не ожидал. «Не будь я Однооком, — рассуждал он, выходя из толпы и садясь на коня, — если за ущерб и разорение не поплатится Конобей!»

— Погодь-ко, боярин, — остановил его староста. — Про мужичка-то ничего нам не сказал. В реку его али как?

— В реку сунуть недолго, завсегда успеется. А покуда заприте его в погребе. Да зорко стеречь, дабы не утек.

— У нас не утечет, — заверил Колосей и велел тащить мужика в деревню.

Толпа побежала в гору за отъехавшим боярином.

Перво-наперво направил своего коня Одноок к церкви — взглянуть на попа.

Бабы встретили его у паперти громкими причитаниями:

— Отдышался батюшка, помер… Отнесли его в избу. Плачут все, матушка шибко убивается…

Поп лежал в горнице на столе — длинный и бескровный. Одноок перекрестился, постоял возле покойника. Чувствуя, что кружится голова, вышел на свежий воздух.

Мужики сидели на лавочке перед поповой избой, возбужденно обсуждали случившееся. Сплевывали себе под ноги, крестились, вздыхали. Не замечая стоящего на крыльце боярина, говорили смело:

— Конобей-то из чужих, ему все едино. А нам и от свово лихо.

— Жаден Одноок. За потоптанную-то землицу небось с нас же и взыщет…

— Куды податься, где правду искать?

— Чья сильнее, та и правее…

— Тише вы, Колосей идет.

— Не попу бы — был он доброй и беззлобивой, — а Колосею ножик под ребро.

— Как же. Когда схватились с соседскими, дык он сбоку. А как приехал боярин — напереди всех оказался.

— Кшить вы! Холоп на холопа послух, аль того не знаете?

Только тут заметили мужики боярина. Стоит себе в тенечке, краем уха к разговору прислушивается. Слышал не слышал, бог весть, а от греха подальше стали мужики помаленьку разбегаться в разные стороны.

— Ну, погодите, — сквозь зубы выдавил Одноок. — Ужо доберусь я и до вас. Ужо попрыгаете.

— Иди-ко сюды, — подозвал он остановившегося на почтительном расстоянии старосту.

Колосей приблизился, встал на нижнюю приступочку крыльца, взгляд боится поднять на боярина.

— Ты тут потряси кой-кого, повыспрашивай: у себя ли Конобей?

— Не, — сказал староста. — Конобея здесь нет. У него Ивач, тиун зловредный, всему заправщик.

— А тебе-то отколь знать?

— Свекор мой в ихней деревне. Он и сказывал.

— А что же, у Ивача у того две головы, что ли?

— Отчего же? Голова у него одна, а — забубенная…

«Ничего, — подумал Одноок о Конобее. — За тиуна не спрячешься. Ко князю пойду — все наружу вылезет».

Бессонной была ночь в Потяжницах. Крепко расстроился боярин — до самого утра мучился животом. Выбегал на зады избы, сидя в укромном местечке, тоскливо поглядывал на звезды. Жалко ему было вытоптанной землицы, щемила протяжная боль в груди: сколь кадей ржи осенью-то недосчитаешься… Отвернулось от Одноока переменчивое счастье. С той поры, как посмеялся над ним Веселица, прохода не стало ему на улице: всяк, кому не лень, кинет камень, в долг перестали брать, резы помене пошли, прибытку почти никакого. А ежели и Конобею спустить, то завтра он не то что землю вытопчет — все леса порубит вокруг… Мягко стлал, да жестко спать. А еще мечтал породниться — хорошего свата пустил бы к себе на двор. Благо, пресвятая богородица уберегла, свершиться злу не дала, надоумила…

Сидел Одноок в укромном местечке, глядел на небо, слал проклятия на Конобееву голову.

Утром велел он старосте привести убивца:

— Очухался?

Мужик еще не твердо держался на ногах, но глядел осмысленно. Ветхая сермяга на нем была вся в запекшейся крови, под глазом темнел синяк, на голове кожа содрана с волосами, свисает грязным лоскутом.

— А разукрасили тебя мои потяжинцы, — подначил его Одноок.

— Ничо, — сказал обретший голос мужик. — Брат брату головой в уплату. За то мне ответ держать.

Набычился боярин:

— Дерзишь, раб!

— Тебя, боярин, гневить не хочу, — повинился мужик. — Да не я всему, что было, виной. Не по своей воле за реку шел, тебе ведомо.

— Отколь же мне ведомо?

— Колосей небось все рассказал.

— Колосей-то рассказал, да от тебя слышать хощу…

— Вот те хрест, не хотел я убивать попа, — запинаясь, стал оправдываться мужик. — А мне што? Мне ничего. Поп тут ни при чем… Невеста у меня в Потяжницах, девка справная — нынче мне ее не видать. А попа бить я не хотел, сам под руку подвернулся — ножичек-то не ему назначен. Тут он с крестом. В драке разве разберешь?.. Эх-ха, пропала моя головушка. То ведомо, боярин, ты меня не пощадишь, на волю не пустишь. А я мужик смирной. Ей-ей, не хотел за реку ходить. И рожь я не зорил… А тут бес попутал. Ивач тако сказывал: не пойдешь, я тебя сгною. Строг наш тиун, зело строг. И рука у него тяжелая, ох, тяжелая… А я чо? Я ничо. Что хошь, делай, твоя воля, боярин…

— Нынче ласково ты запел, — сказал Одноок. — А вчера насмерть бился с моими мужиками…

— Дык оно ведомо. Кому ж охота? Коли не я, дык они бы меня — кольями-то. Сам видел. А дружки мои за реку утекли — их не догнать…

Лишние разговоры — пустая суета. Подумав, решил Одноок везти мужика с собою во Владимир, там Конобею его предъявит, а ежели понадобится, то и князю. Всеволод вспыльчив, но справедлив — спуску Конобею не даст. То-то попляшет боярин, когда кликнут ответ держать. Чужой беде хорошо смеяться, посмейся своей…

3

— Здравствуй, Конобей.

— Здрав будь, Одноок.

— Почто в терем не кличешь? Али гость незван? — у Одноока в прищуре глаз поблескивали лукавые искринки. Кожух на нем праздничный, широкий пояс вышит золотыми нитями, сапоги новые — с загнутыми носами, с серебряными кисточками на голенищах.

«Чего это с ним? Не за дочь ли вдругорядь свататься пришел?» — удивился Конобей, жестом пригласил соседа — проходи, гость дорогой, не стой на пороге.

— Пришел я, — улыбнулся Одноок, — не один, Конобей. За воротами еще гости ждут.

Невдомек боярину, в толк никак не возьмет, что Одноок задумал, кого за собою привел.

— Гостям стол, а коням столб, — отвечал озадаченный Конобей. — Зови, кого с собою привел, терем у меня просторный и на угощенье не поскуплюсь.

Хитро придумал боярин — кого хошь, а такого гостя Конобей не ждал. Сползла улыбка с толстого лица соседа, отвисла борода.

А сделано было все, как наказал Одноок: перво-наперво въехали отроки, а за ними на худой кобыле — мужичок: головой назад, руки связаны за спиной.

— Вот и подарочек мой, Конобей, — ласково сказал боярин. — Слава богу, довез в сохранности. Принимай, не огорчай отказом…

— Да мужик-то мне на что? — быстро оправился Конобей. — От подарка не откажусь, чтобы тебя не обидеть, а только ума не приложу, на что намекаешь…

— Не лукавь, боярин, — усмехнулся Одноок. — Как привез я тебе подарочек, так ты и в лице переменился. С чего бы это?

— А с того, что шутки эти доброму соседу не пристали. Не токмо я, кто хошь такому подарочку подивится. То, что в ссоре мы с тобою были, то давно прошло. Али снова что недоброе задумал?

Конобея не просто сбить, скоро он и вовсе оправился, стал покрикивать на Одноока, животом подталкивать ко всходу: дескать, откуда пришел, туда и возворачивайся, а на моем дворе тебе не место.

О нраве его напористом хорошо знал Одноок, потому и не поддался соседу — сила-то была на его стороне. Сила-то его — мужик на худой кобыле. Ежели что, он через весь Владимир с ним пройдет, на каждом углу кричать будет, хулить Конобея.

— Ты голоса-то на меня, боярин, не подымай, — сказал Одноок с ухмылкой. — Разговора-то у нас ишшо не было, разговор-то ишшо будет. А во дворе слуги бродят, отроки мои опять же — как бы слухи не поползли…

Образумился Конобей. И впрямь, ославит его сосед на весь город, с него все станется. Верно, сила на его стороне.

— Что ж, входи, — отступил он от порога.

Вошли бояре. Мужичка вслед за ними впихнули в терем, вышли за дверь отроки.

— Садись к столу, — пригласил Конобей.

Одноок сказал:

— Вот и ладно.

Сел, расправил на груди бороду, руку положил на столешницу. Молчал.

Конобей тоже молчал, изредка бросал косые взгляды на мужичка. Тот втягивал голову в плечи, виновато глядел в пол.

Ключница принесла в братине холодного меду, жареного гуся, поставила посреди стола блюдо с крупно нарезанным хлебом.

— Пей, дорогой гостюшко, ешь, хозяина не обижай, — с притворной лаской в голосе потчевал Одноока Конобей.

Ели с аппетитом, пили во здравие друг друга, догладывать кости бросали мужику.

— Тоже божья тварь, — говорил Конобей.

— Какой-никакой, а подарочек, — кивал Одноок.

Наелись, напились, мужика попотчевали, срыгнув, приступили к серьезной беседе.

— Твой это мужик? — спросил Одноок.

— Впервой вижу, — отвечал Конобей.

— Видишь, может, и впервой, а мужик-то из твоей деревни…

— Из моей ли, не из моей — того не ведаю.

— Эй ты! — окликнул мужика Одноок. — Боярина свово признаешь ли?

— Как не признать, — ощерился мужик и поклонился Конобею. — Как благодетеля не признать?.. Конобей это.

— А ежели побожишься?

— И побожиться могу…

Мужик поискал глазами икону, перекрестился:

— Пропасть мне на этом месте, ежели это не Конобей.

Клятва перед иконой — дело серьезное. Одноок кивнул и снова уставился на соседа. Конобей растерянно смахнул пот с лица.

— Приехал я вчера в свои Потяжницы, — медленно заговорил Одноок, — а там — беда. Мужички твои в моей деревеньке озоруют. Рожь потоптали, попа прирезали, насильничают, — ну ровно поганые… Что на это скажешь, боярин?

— У мужиков одно на уме — как поозоровать, — ушел от прямого ответа Конобей. — Спасибо тебе, Одноок. Слова твои попомню — завтра же кликну тиуна, велю расправу чинить.

— Э, куды как ловко повернул ты, боярин, — засмеялся Одноок. — Да у меня силки крепкие. Просто так ты от меня не уйдешь. Эко выдумал — расправу чинить… А мужиков кто наставлял?

— Ивач все это, — подал голос мужик. — С тиуна все и пошло…

— Цыц ты! — выдав себя, налился багровой кровью Конобей.

Верх взял Одноок, сердце запело у него петухом.

— Как же рядиться будем, боярин? Али ко князю с челобитьем идти?

Как сказал Одноок про князя, тут и совсем оробел Конобей. Дело простое, и послуха имать не надо — свой же мужик донес, от него не отмашешься. Придавил бы его, яко клопа, да не в силах боярин. Улыбнулся Конобей, как мог, приветливее:

— Почто же ко князю идти? Небось и сами урядимся…

Долго рядились, Одноок на темном деле свою выгоду искал:

— Ты мне за рожь-то потоптанную свою землицу возле россечи отдашь. Да за попа, да за то, что ко князю не пойду.

— Эко сколь нагреб, — пробормотал Конобей. — А не много ли будет?

— Да за мужика твово, — не слушал его Одноок, — за мужика сколь дашь.

— За мужика не дам ни ногаты… На что мне мужик?

— Разговорчивой он…

Все продумал Одноок, крепенько прилип к его паутине Конобей. Куда ни повернись боярин — везде пропал.

— А помнишь ли, как приходил я к тебе свататься? — наседал Одноок.

— Как не помнить…

— Срамил ты меня.

— Ничего не забыл…

— Да как позабыть-то? Должок за тобой, должок за тобой так и остался, боярин.

Почти нежно ворковал Одноок, еще крепче опутывал Конобея своею паутинкой. — Ты вот что, боярин. Ты мне всю деревеньку-то откажи… Она у тебя подле моих Потяжниц одиноко стоит.

Конобей вытаращил глаза:

— Еще чего захотел!

— А ты не шибко поспешай, — охладил его Одноок. — Ты ладком подумай да пораскинь умом. А за то я тебе откажу лесное угодье за рекой…

— Осина там да болонья, мне ли про то не знать.

— Да разве осина не дерево? Лыко опять же на лапти — вона твой мужичишко совсем разут, смотреть тошно, на коробья там да на лукошки… Осина — дерево тож. Не упрямься, боярин.

Ай-яй-яй, сник Конобей, слова в горле застряли, рот разевается без звука. Сперло ему дыхание, глаза вот-вот вылезут из орбит. Жаль отдавать ему деревеньку, а видно по всему, что придется.

— Ты бы мне в ином месте угодье-то… Соснячок там какой али ельник.

— И, чего захотел! — помотал головою Одноок. — Бога не гневи, соглашайся, покуда не передумал.

— Ладно.

Били бояре по рукам, договор свой скрепляли клятвою, попа звали, целовали крест.

Уехал Одноок от Конобея, радовался: ловко обошел соседа — и землицы себе прирезал, и за мужика получил откупное.

— Так, — сказал Конобей, сидя обескураженный у себя в тереме на лавке. — Нынче ты, Одноок, сверху, а завтра я.

— Так, — повторил он зловеще, обращая взоры свои к мужику, все еще стоявшему перед порогом на коленях. — С тобой-то что делать мне? Куды тебя подевать?..

Понял мужик, что не будет ему пощады. Заюлил перед боярином, подполз к нему на четвереньках, облизал сапоги.

— Помилуй, боярин, — просил без надежды.

— Куды там! Осрамил ты меня, а милости ждешь.

— Не по своей ведь воле…

— Попа резал ты, не мой был на то указ.

— Не хотел я попа-то.

— Того, что сделано, не вернешь. Подь ты!

Смазал боярин мужичонку сапогом по губам. Отполз мужичонка на прежнее место, кровь размазывает по лицу. Совсем тошно сделалось боярину.

Затухала в нем злоба — трезвые мысли приходили на ум. Стал Конобей прикидывать, как бы на чем другом Одноока обойти. Никак не мог он смириться с потерей. И так вертел и эдак, но ничего путного не придумал.

Тогда кликнул он дворского:

— Холопа вот мово прихвати. Поезжай на Клязьму подале куды. Камень ему на шею — да в воду.

4

Возвращаясь от Конобея, встретил сына своего Звездана на улице Одноок. Не вдруг признал, посторонился перед дружинниками, ехавшими во всю ширину улицы. Словишу сразу приметил — плечист, светловолос, улыбчив, да и конь под ним особой масти — тонконогий, высокий боевой конь. Выторговал его Словиша у византийских купцов, что возвращались в прошлом году от булгар. Много дал он им соболей и лисьих шкур — две недели про то шли суды да пересуды по городу. Когда проезжал он мимо, выходили взглянуть на Словишиного коня стар и млад.

Раньше-то, бывало, боярин едет — все перед ним расступаются; нынче побаивался лишний раз соваться княжеским милостникам на глаза. Обнаглели бывшие холопы и каменщики, а после того, как высмеял Одноока Веселица, и вовсе отпала у него охота показываться дружинникам.

Свернул Одноок на обочину, глаза долу опустил. Только когда сам наехал на него Словиша, когда сам закричал: «Здорово, Одноок! Аль старого знакомца своего не признал?!» — воспрянул боярин.

Тут только и увидел боярин рядом со Словишей Звездана, заколотилось сердце — растрогался старик, подъехал ближе. Звездан тоже пришпорил своего коня, привстал на стременах, вытянув шею, вглядывался в лицо отца. Перегнувшись с седел, поздоровались они, коснувшись друг друга руками.

— Сколь уж времени прошло, а не кажешь носа ко мне на двор, — упрекнул сына Одноок.

Не хотел обижать его Звездан, отвечал невнятно:

— Служба княжеская — не ежедень пир.

— Аль и минутки свободной не выдалось?

— Так и не выдалось…

— Обижаешь меня, сын. На весь город ославил, а мне каково?

— Снова ты, батюшка, взялся за старое. Сколь раз говорено было — на твоей усадьбе я человек подневольный, а здесь — сам себе хозяин. У князя служба хоть и тяжела, а — почетна.

— Служи у князя, кто ж тебе не велит? Вона сколь боярских сынов у него в дружине.

— Однооков сын я один.

— Нешто род наш не знатен? Нешто мы хуже других?

— Род родом, а честь честью. Не вернусь я к тебе, и не проси.

Приблизившийся Словиша попытался их примирить:

— Как погляжу я на вас: вместе тошно, а розно скучно. Что снова распетушились?

Боярин отвел глаза:

— Кому скучно, да не Звездану. Никак не пойму, чем приворожил ты его, Словиша?

— Не сладким пряником, не красной девицей…

Дружинники, сдерживая коней, посмеивались издалека:

— Живем — не тужим, меды пьем — не хмелеем. Шибче уговаривай, боярин, сына…

Махнул Одноок рукой, печально тронул коня:

— Прощай, Звездан.

— Прощай. Не поминай лихом…

Разъехались. Оглянулся Одноок, не утерпел. Оглянулся и Звездан. Скрестились они взглядами — простились тихо.

Ехал Одноок в свою усадьбу без прежней радости. Думал, как встретит его конюший, как будет осаживать коня, похлопывая его по холке. Потом подержит стремя, помогая выпростать ногу, заглянет услужливо в лицо, побежит впереди, чтобы помочь на всходе. Покряхтывая, поднимется боярин на крыльцо, войдет в терем. Отдуваясь, сядет на лавку. Отрок стянет с него сапоги, ключница выставит на стол высокий жбан с холодным квасом. Все заведено от веку, все так и будет впредь. Ничего не изменится в жизни Одноока, и с утра все потечет своим чередом…

Да чередом ли? Да тем ли же заведенным порядком?.. Ой, не хитри, боярин, зря себя не успокаивай. Не забудешь ты Звезданова прощального взгляда. Не привык ты, боярин, к потерям: всю жизнь все к себе да к себе. А тут оторвалась родиночка, покатилась во чисто поле — не поймать. Никаким золотом не вернуть, не соблазнить никакими посулами.

Когда умирала жена у Одноока, он локотков не кусал, рук не заламывал, — ждал кончины спокойно. Сам же в могилу ее свел; заказав богатую домовину [151], жалел, что потратился, но не потратиться все равно не мог — боялся наговоров: и так прошла о нем худая молва. А сына отрывал от себя с мясом. Кажется, поступился бы и заветным ларем — ничего не пожалел бы, чтобы снова видеть его в своем терему…

Но снова солгал себе Одноок. Ларем-то он бы не поступился: для того ли всю жизнь складывал в него ногату к ногате, гривну к гривне — серебром ли, золотом ли?..

У заветного ларя только и отмякало Однооково сердце.

Остановился боярский конь перед могучими, красной медью обитыми воротами. Отроки спрыгнули, распахнули тяжелые створы. Хозяйским глазом окинул боярин свой двор: все ли ладно? Все ли на прежних местах?..

Ничего не скроется от его взгляда. С коня далеко глядит Одноок, спешиваться не торопится.

Конюший суетливо подсеменил к нему — не слишком ли поспешно? Глаза прячет под бровями — почто?

Нахмурился Одноок, покашлял в кулак, огляделся по сторонам. У ключницы, стоявшей возле подклета, подкосились ноги.

— Подь сюды, — не слезая с коня, подозвал ее боярин.

Не сразу подбежала ключница, замешкалась — и это приметил Одноок. Не по себе ему сделалось.

— Ты сюды, сюды, на меня гляди, — сурово сказал боярин.

Всплеснула руками ключница, но ослушаться побоялась, встала у самого седла. Глаза у нее красные, руки дергают за концы старенький убрусец.

— Что затаила, старая? Почто на меня не глядишь?

— Беда, боярин…

Вот оно — не обмануло вещее.

— Да что случилось-то, что? — заволновался Одноок.

— Жеребеночек, твой любименький, Сажарка-то… — пустила слезу, бестолково суетясь, ключница.

— Дура баба, быстрей сказывай.

Конюший смотрел на боярина с ужасом.

— Сажарка-то ножки переломал… Кончается…

— Ты?! — вскинул на конюшего побелевшие глаза Одноок.

— Прости, боярин. Верно, недоглядел… Резвой был жеребеночек, — забормотал конюший обреченно и отступил от коня.

— Убью! — завопил Одноок, вскидывая плеть. Со свистом рассек воздух. Ударил еще раз, еще — до конюшего не достал, рассвирепел сильнее прежнего. Куда и степенность делась, откуда резвость взялась: спрыгнул с коня, вразвалку зашагал по двору. Конюший с ключницей шли поодаль, боясь приблизиться.

— Где? Где? — выспрашивал, полуоборачиваясь, боярин.

— В яму угодил, — торопливо говорила ключница, едва поспевая за мужиками. — Как пошла я за мучицей, только за угол — а он тут, совсем рядышком. Лежит, како робеночек, гривкой встряхивает, глядит жалостливо. Глазищи-то — во… Страшно стало.

— Не виноваты мы, боярин, — оправдывался конюший. — То мужики яму не на месте вырыли. Резвился Сажарка да в яму ту и угодил…

— Не, — сказала ключница, — яму на месте вырыли, сам боярин велел.

— Ты помолчи, — одернул ее конюший. — То, что я сказываю, — правда. А тебе все со страху померещилось. Не на месте вырыли яму. Все мужички, от них и беда… от них и беда…

— Самим глядеть надо было. С вас и спросится, — оборвал их боярин. — Добрых кровей был Сажарка, и ты, старый кобель, за него в полном ответе…

«Эко дни наладились — один к другому, — думал боярин. — А за Сажарку спрошу строго».

Мечтал Одноок обзавестись таким конем, чтобы все во Владимире ахнули. Хотел он Словишу посрамить, хотел по улицам проехаться всем на зависть и удивление. Да за такого коня ему бы большие деньги дали, такого коня и князю не совестно показать. Не все ездить боярину по гостям на худенькой кобылице…

А теперь подыхал Сажарка, и сердце Одноока обливалось кровью. За что же напасть-то такая? Когда грех взял на душу? Почто чужие дворы обходит беда, а у его ворот завсегда стоит на страже?..

Последнее дыхание отлетало от жеребенка, красным затухающим глазом смотрел он на боярина, будто прощался с ним по-человечьи, печально.

— Ах ты, что за беда такая, — покачал головою Одноок. Смахнул с ресницы слезу, огляделся беспомощно. И тотчас оживилось его лицо, вдруг исказилось нестерпимой яростью.

— По миру пустить меня хотите? — закричал он, наступая на столпившихся вокруг дворовых. — Радуетесь?!

— Не гневись, батюшка, — кинулась к его ногам ключница. — Будь милосерд. Не вели казнить конюшего.

— Прости, батюшка, — упал на колени конюший. Недавно еще говорил он мужикам: «Наш-то боярин — за курицу не пожалеет голову с любого снять», а теперь сам просил у него пощады.

Размахнулся, ударил Одноок конюшего плетью по голове, бил еще — ногами — по лицу, по впалой груди. Хрипел, задыхаясь от злобы.

— А вы куды глядите? — набросился он на дворовых. — Почто стоите, будто все с ним заодно? Али сами плети захотели?..

Нехотя стали пинать мужики обмякшее тело конюшего. От стонов его оживлялись, били сильнее и тоже — озлобясь. На боярина оглядывались — доволен ли?

На всю оставшуюся ночь лишился сна Одноок. Жалко ему было себя до слез. Вздыхал и охал боярин, молился пресвятой богородице, просил у нее заступничества, не жалел посулов. Свечку пудовую обещался поставить в церкви Успения, нищих и убогих кормить и привечать на своем дворе.

Утром слабости своей устрашился, подумал, что и обыкновенной свечи за благоденствие и мир в терему его хватит сполна. Ежели супротив каждой беды ставить пудовую, то и со всех бортей воску не наскрести…

Глава третья

1

Давно дня этого ждал Звездан, давно к нему готовился. Пришел как-то утром Словиша и сказал:

— Ступай. Князь тебя кличет.

Не было у Звездана второй, поновее, однорядки для такого случая, в шапке повылез ворс, сапоги поистрепались, краска повытерлась на носах.

— Ничего, — успокоил его Словиша. — Была бы голова на плечах, а прочее — дело наживное.

Дал бы он ему свою одежку, но все равно была она Звездану велика — и ростом помене, и в плечах поуже своего старшего товарища был молодой дружинник.

Приехал Звездан на княж двор, едва сошел с коня, а его уж со всем почтением ждут, провожают на крыльцо, резную дверь перед ним отворяют, говорят ласково:

— Поспешай. В гриднице ждет тебя князь, справлялся…

В переходе навстречу ему попался Кузьма.

— А вот и он! — весело воскликнул, оглядел дружинника, будто видел его впервой, похлопал по плечу. — Только что тебя со Всеволодом поминали — ждет…

— Ждет тебя князь, — сказал вынырнувший из полутьмы дядька в белой рубахе, перепоясанной шелковым шнурком, — князев постельничий Шелудяк, — жестом указал дорогу.

Было с чего оробеть Звездану: ране-то, ежели и бывал он в терему, то позади других прятался либо стоял в сторонке, а нынче был у всех на виду.

«Знать, не за простою нуждою вызвал меня к себе Всеволод», — подумал он, переступая высокий порог просторной гридницы. Постельничий шагнул назад и бесшумно притворил за собою дверь.

Один на один остался Звездан с князем. Стоя перед ним, вглядывался в него пытливо. Хоть и чувствовал себя стесненно, а не робел, не улыбался, заискивая, как делали другие (даже Ратьшич — на что близок к князю, а случая не упускал, чтобы не подольстить ему).

Всеволод сидел на стольце понуро, думал о чем-то своем — на дружинника взглянул только и тут же отвернулся. В эту минуту показался он Звездану уставшим и старым. Лицо серое, под глазами — темные мешки, в бороде — седина.

На пирах князь был совсем другим, а только на пирах и видел его Звездан. Да еще раза два на охоте — издалека. И на охоте и на пирах Всеволод выглядел собраннее и моложе.

Косой солнечный луч проник в набранное из мелких стеклышек оконце, высветлил разваленные на столе перед князем толстые книги с медными застежками. Скрученный берестяной свиток, испещренный угловатыми буковками, валялся поверх книг, зажатое между страницами, торчало острое писало. Видать, до прихода Звездана не бездельничал Всеволод, видать, и ночью трудился — оплавленный огарок торчал из подсвечника, на столешнице блестели пятна затвердевшего воска…

Помявшись у входа, Звездан сказал внезапно осевшим голосом:

— Звать велел меня, княже?

Всеволод оторвался от своих дум, склонил голову набок, посмотрел на Звездана в упор. Взгляд его был настойчив и плутоват. Мелкие морщинки побежали от уголков глаз к косицам.

— Наслышан, наслышан я о тебе, — сказал князь и небрежно отодвинул от себя сваленные грудой книги. — Подойди-ко поближе.

Звездан сделал несколько шагов навстречу и снова остановился.

— Сядь, — приказал ему Всеволод.

Дружинник повиновался. Сидеть в присутствии князя было великой честью. Не всякий боярин удостаивался ее.

Смущение Звездана не ускользнуло от князя, и это ему, видать, понравилось.

— Доносили мне, — произнес он, не торопясь и певуче выговаривая каждое слово, — доносили мне, что в грамоте ты зело прилежен, любознателен и книги в великом множестве чтишь. Верно ли?

— Все верно, княже, — подтвердил Звездан.

— Божьей волей свет стоит, наукой люди живут, — удовлетворенно кивнул Всеволод. Прямой ответ Звездана пришелся ему по душе.

— Не для простого знакомства звал я тебя…

— О том и мне вдогад, княже.

— Догадливый ты, как я погляжу, — пошутил Всеволод, и впервые улыбка тронула постное его лицо. — Не зря Словиша тебя нахваливал, приметливый у него глаз.

— Смущаешь меня, княже. Как ответствовать тебе повелишь?..

— Не юли, все сказывай прямо.

— Прогневить тебя боюсь.

— Меня прогневить не бойся. По-пустому на себя греха я не возьму. Не для того звал тебя.

Поудобнее устроился Всеволод на стольце, подпер голову кулаком, приготовился слушать.

Замешкался Звездан. Слова, для того чтобы начать, не сразу сыскал. Да и побаивался — так ли поймет его князь.

Выслушал его Всеволод внимательно, на полуслове не прерывал.

— Вот оно что, — сказал задумчиво. — За бояр заступаться вздумал? Видимостью прельстился, а многое тебе невдомек. Мне-то со стольца куда как далеко видно. Гниль вижу, коей ты не зришь, лестью и коварством боярским по горло сыт. И вот что думаю: конь в единой руке верную дорогу сыщет, а ежели дергать его за вожжи со всех сторон, взбрыкнется да и понесет — попробуй-ко остановить: ноги переломает на бездорожье, а то и вовсе в болото занесет… Не объединить Руси, коли в своем дому непорядок. Начинать надобно с малого, а великое в крепкой руке велико. Вон и Роман волынский… Но двум князьям в одной упряжке не бывать. Святослав-то Всеволодич добрыми словами увещевал, уговаривал вместе на степь идти ратью, а каждый шел по себе. Так и есть, так и впредь будет. Каждый про себя мыслит: чем я хуже других?.. Может, правда и за Святославом бы была, ежели бы я его не одолел. А одолел, потому что знаю: не словами крепится власть, а делом. Не молитвами единится Русь, а властной рукой… Попусту уговаривать князей, бояр тоже уговорами не проймешь…

— Во всем ли прав ты, княже? — выслушав до конца, спросил Звездан. — Не хулишь ли, ослепленный, и ближнего своего?

— В том ли добро, чтобы каждому угождать! — воскликнул князь. — Почто всю вину на меня кучей свалил? Почто бояр не винишь? Почто с них не спрашиваешь?..

— Ты — князь.

— Пристало ли мне к ним на поклон идти? Тот, кто со мною, тот весь на виду. И доброго совета послушаться я всегда рад… Только добрых советов что-то не слышу от старых бояр — молчат, затаили злобу, ждут… А чего ждут? Смерти моей ждут? Напрасно. Я сынов вместо себя поставлю. Не старшего князя в роду — родную кровь. От старшего князя, пришедшего со стороны, проку нет. А у нас — корни в этой земле, каждая былиночка — своя. Так и пойдет: от сына — к внуку, от внука — к правнуку. И будут они множить, а не расточать завещанное: чай, не чужому оно, чай, своему…

— Дивно говоришь ты, князь, — поколебал свою уверенность Звездан. Запальчивые слова Всеволода еще звучали в его ушах. Вона как преобразился князь — нипочем не узнать его. Куда и сонливость делась: выпрямился он, будто выше стал, разрумянились щеки, глаза заблестели открыто и яростно. Говорил князь заветное, душой не кривил. И за одно за это уже полюбил его Звездан.

— Разговорил ты меня, — ухмыльнулся Всеволод. — Задел за живое. И на том тебе спасибо, Звездан.

— Что ты, княже! — воскликнул Звездан, смущаясь еще больше. — За что меня благодаришь?

— То, что на уме у него, скажет не всяк, — остановил его Всеволод. — Молод ты — оттого и открыт, оттого и душа у тебя нараспашку. А только впредь такое сказывать мне не моги…

— Как же — так? — оторопел Звездан, удивляясь перемене, вдруг случившейся в князе.

Всеволод сузил глаза:

— Не моги!

Онемел язык у Звездана, ноги онемели от непонятной тяжести, встал он и снова опустился на лавку, руки безвольно упали между колен.

— Прости, княже… Все в твоей воле.

— Про то, что сказано, запомни хорошенько, Звездан.

— Все запомню, княже.

— Крутая обочина недолго стоит… А теперь слушай-ко мой наказ. Коли выполнишь все, как велю, быть тебе у меня в великой чести. Словиша за тебя слово сказал, ему — верю.

— И мне верь, княже! — воспрянул Звездан.

Всеволод улыбнулся. Хоть и осерчал он немного, а все-таки понравился ему молодой дружинник. Полагался на него князь. Не кривил душой. Говорил, доверяясь, открыто:

— Путь тебе лег не близкой. В Новгород скачешь гонцом. Нынче посадник Мирошка у меня в гостях, скажешь владыке — жду, мол, и его к себе в гости. А ежели приглашения моего не примет, брать буду Новгород на щит. Пусть не противится Мартирий — иного пути для него всё едино нет. Не я, так новгородцы не долго потерпят его на владычном столе… Все ли понял? Все ли, как сказано, передашь?..

— Как не понять, княже, — воскликнул Звездан. — И грамотку ко владыке дашь?

Он скользнул взглядом по разбросанным на столе листкам.

— На словах передашь, — мотнул головой Всеволод. — Только чтобы слово в слово. Запомнил ли?

Звездан повторил сказанное князем.

— Светлая у тебя голова, — похвалил Всеволод.

Лицо дружинника озарилось улыбкой.

Недолго задержался Звездан у князя. Словиша выпытывал у него в волнении:

— Лишнего не сказал ли? Доволен ли был тобою князь?

Узнав о том, что едет он в Новгород, обрадованно тряс за плечи:

— Скоро свидишься с Гузицей, скоро обнимешь свою ладу…

— А признайся, Словиша, — улыбался счастливый Звездан, — неспроста ведь кликнул меня князь?..

Отнекивался Словиша, но по глазам его видел Звездан: неспроста. Доброе братство милее богатства. Для друга нет круга, и семь верст ему не околица.

2

Недалеко отъехав от Владимира, оглянулся Звездан, перекрестился на золотой крест Успенского собора, помешкал немного, задумавшись, а после уже не оборачивался. Споро побежал конь, ходкой трусцой — легкий был у него шаг и отзывчивый нрав. Недаром так любил его и холил Словиша. Никому бы и приблизиться к нему не дал, а для друга своего — не пожалел.

Хороший был денек, солнышко выдалось на славу — с приятной истомой во всем теле покачивался Звездан в седле. Поначалу места вокруг шли хоженые-перехоженные, часто попадался навстречу народ — кто пешком, кто верхами, кто на возах. Разный люд стекался во Владимир, у каждого дело свое, своя забота. Те, что верхами ехали, выглядели побогаче, держались поувереннее; те, что пешими шли, — победнее, а иные и вовсе в тряпье, потухшие взгляды их провожали гордо сидящего на коне дружинника со страхом и смирением; отступали странники на обочину, шапки снимали, покорно ему кланялись…

Чем ближе к полудню, тем солнце становилось горячей. Нудливо вилось над Звезданом прилипчивое комарье, распахнутый на груди кожух взмок от обильного пота.

Высмотрев поляночку у лесного ручья, Звездан спешился, раздевшись до пояса, окатился прохладной водой. Дальше ехать не было сил, и он решил переждать в тенечке до закатного часа.

Усталость брала свое: повертевшись недолго на раскинутом кожухе, Звездан задремал. Сон еще не совсем обволок его, еще виделось сквозь дрему синее небо и неподвижные лапы обступивших поляну высоких елей, как вдруг почудилось ему, будто пробирается кто-то лесом к облюбованному им ручью — слышалось пофыркивание лошадей и спокойные голоса. Стреноженный конь Звездана забеспокоился, запрядал ушами и тихонько заржал. В ответ долетело такое же тихое и призывное ржанье, кусты раздвинулись, и Звездан узнал в переднем вершнике Веселицу. Второй конь чуть призадержался в чаще, а когда и он показался, Звездан удивился еще больше — никак, баба в седле, вот чудеса!..

— Вот так встреча, — сказал Веселица, натягивая удила. Конь под ним осел и остановился, взрывая копытами землю. Баба, сдерживая своего жеребца, глядела на Звездана с любопытством.

— Здорово, Веселица, — отвечал Звездан с легким поклоном. — Небось и тебе накалило темечко?

— Да, день жаркий.

— Места на поляне хватит всем.

— Спасибо тебе, — сказал Веселица и, обернувшись к бабе, добавил:

— Вот — жена со мной. Малкой ее кличут.

Смело глядя Звездану в глаза, баба приветливо улыбнулась и ловко спрыгнула с коня.

Звездан пригляделся к ней повнимательнее — стройна, проворна, взгляд не блудливый, прямой, под слегка приоткрытыми губами ровно поблескивают белые зубы.

— Никак, справили свадьбу недавно, а я не слыхал?

— Свадьбы еще не справляли, а в церкви венчаны по обычаю, — ответил Веселица.

— Что так? — удивился Звездан.

— Долго рассказывать, — махнул Веселица рукой. — А нынче путь держим в Переяславль.

— Поди, не по своей воле?

— Куды там. Князь повелел, вот и едем.

— Все мы князевы слуги…

Видать, Веселица не очень-то был расположен отвечать на Звездановы пытливые вопросы. Да и встреча в лесу его не порадовала. С этой минуты, хошь или не хошь, а ехать им до самого Переяславля вместе.

Сидя на раскинутом под рябиновым кустом кожушке и отмахиваясь пушистой веточкой от комаров, Звездан поглядывал на Веселицу с нескрываемым любопытством. Да и было отчего. Еще давно, еще когда молодой купец вел прибыльный торг и прогуливал в своем терему все ночи напролет, сзывая к себе разный суматошный люд, слава о нем прошла по всему Владимиру. Был тогда Веселица доступен и щедр, в шелка и бархаты наряжал случайных выпивох, во множестве толпившихся на его дворе, а пуще всего — беспутных девок и вдовых баб. Помнил Звездан Веселицу и в печальную пору, когда просил он милостыньку в проезде Золотых ворот, смиренно стоя рядом с юродивыми, поглядывавшими на него свысока и с презрением, — гордого в падении своем и такого же, как и прежде, неунывающего и задиристого. Помнил, как ворвался Веселица к отцу его, Однооку, как били его слуги и, бесчувственного, грузили на телегу и ноги его, как плети, свисали с задка, а окровавленная голова елозила по днищу, выстланному перепревшей соломой. Потом исчез Веселица, лишь изредка появляясь в городе, потом объявился снова — в обличье необычном, такой же смешливый и озорной, на коне, подаренном князем, в однорядке со Всеволодова плеча. Теперь уж все в это поверили — родился он под счастливой звездой. Легким был Веселица и везучим. А что до Одноока, так тот чуть не кончился от зависти — ни дня не поступился совестью своей молодой купец, а вот же тебе — снова выбился в люди, в княжой терем вхож, новую избу поставил…

— Что глядишь на меня, Звездан, будто видишь впервой? — заметив обращенный на него взгляд, спросил Веселица.

— А и верно — почто? — вопросом на вопрос отвечал Звездан. — Люто зол на тебя мой отец, имени твоего при себе слышать не хочет, а мне ты мил…

— Что верно, то верно — меж отцом твоим и мною глубокий омут. Не кинуться друг на друга, но и не уйти. Простить Одноока не могу, греха на душу взять не в силах. А про тебя знаю — сердцем ты кроток, не злобив и не алчен, как отец твой, и я хочу быть тебе другом.

С горячностью произнесенные слова растрогали Звездана.

— Так знай до конца, — сказал он, обнимая Веселицу. — Ушел я от Одноока, и пути мне обратно нет.

Пока отдыхали они на полянке, пока говорили, солнце опустилось к закраине леса, тени вытянулись и из овражков растеклась по кустам живительная прохлада.

Время приспело трогаться в путь. Быстро оседлали они коней и выехали на дорогу.

3

Прощаясь с Веселицей в Переяславле, не думал Звездан, что скоро доведется им снова встретиться.

А пока, миновав Торжок, подъезжал он в сопровождении Ярославовых воев к Новгороду.

Лето набирало свою яростную силу, жара стояла необыкновенная, горели леса. И потому, обходя глухие и опасные тропы, ехал Звездан не коротким путем, а берегом Ильмень-озера.

Сжималось сердце от нетерпения, и, понукая коня, не столько думал Звездан о поручении Всеволода, сколько о предстоящем свидании с Гузицей. Много времени прошло с той поры, как они расстались, а забыть ее он не мог. Молод был Звездан, молод и нетерпелив. И нетерпение его передавалось резвому коню.

Скакал Звездан впереди воев, зажмурясь, лицо подставлял озерному ветерку. Скоро, скоро покажутся за кромкой синей воды могучие купола Софийского собора, высокие стены детинца, разбросанные по обеим сторонам Волхова серые избы посада. Вот тогда и осадит коня своего Звездан, поклонится низко Господину Великому Новгороду, вот тогда и вздохнет облегченно, а покуда мыслями приближает желанное, в мечтах своих прижимает к груди обрадованную Гузицу…

Вжикнула и упала, войдя в землю, у самых ног Звезданова коня пущенная из леса стрела.

— Стой! Стой! — сполошно закричали сзади поотставшие вои. Вторая стрела пропела возле самого уха Звездана.

Не хлебом-солью, не теплым приветом встречали Всеволодова посла строптивые новгородцы. Но ему ли поворачивать назад, ему ли спасаться бегством? Учил Словиша Звездана опасности глядеть в глаза. Дал он шпоры коню, вырвал из ножен меч — и вот уж распластался над жухлыми травами горячий конь, и, слившись с ним, рванулся Звездан навстречу поющим стрелам. Эй, кто там впереди?! А ну, расступись, не то одним ударом смахну голову!..

Засуетились, побежали в стороны из-за кустов лучники. В спасительном овражке, где погуще поросль, искали они укрытия. Все, почитай, ушли от Звезданова коня — одному только не повезло: оступился он, запутался в длинных полах зипуна. Тут ему и конец пришел — ударил его упругой грудью конь, опрокинул наземь. Прокатился лучник по траве, сел, раскинув ноги, уставился на Звездана, моргая. Совсем юный был паренек, помоложе дружинника.

Звездан усмехнулся, бросил меч в ножны, спрыгнул с коня. Подоспевшие вои сгрудились вокруг пленника, смеялись возбужденно:

— Думали, карася словили, а это плотвичка.

— Куды стрелы метал?…

— Дура, глаз у тебя косой, а туды же… Нешто мамки тебе своей не жаль? Вот полоснем по горлу…

Страшно говорили вои, у паренька от ужаса потемнели глаза. Дернулся он, хотел встать, но силы в ногах не было.

— Будя вам, — остановил воев Звездан. Подошел ближе, склонился над малым.

— Ты кто?

— Лучник…

— А лука в руке удержать не мог… Как звать-то тебя?

— Митяем.

— Посадский?

— Не, — помотал головою Митяй. — Послушник я…

— Ишь ты — послушник… А почто стрелы в меня метал?

Глаза у Митяя забегали, лицо сморщилось — вот-вот пустит слезу.

— Чо глядеть? Кончай его — басовито посоветовал кто-то из воев. Другие, рассудительные, оборвали сурово:

— Тебе бы только кровушку пустить… Нишкни!

Басовитый упирался:

— Со мной-то они небось разговоров не говорили. Женку мою не пожалели, а ведь опять же — с дитем…

— Про то и думать забудь, про кровушку-то, — оборвал Звездан, встретившись взглядом с неподвижными глазами пожилого воя.

Митяй тонюсенько поскуливал, сидя на земле. Теперь одна надежда у него была — на Звездана. К нему и обращался молодой лучник с изменившимся от испуга лицом:

— Пощади, дяденька. Я больше не буду.

— Погоди-ко, погоди, — сказал, наклоняясь ниже, Звездан. — Что-то лик твой мне вроде знаком.

Митяй униженно проговорил:

— С игуменом Ефросимом тогда, в избе-то…

— Вот те на! — выпрямился Звездан. — Да как же сразу-то я тебя не признал?

— Запамятовал, — с надеждой в голосе сказал Митяй и попытался улыбнуться.

— Эвона, расцвел малец, — послышалось сзади. — Старые, вишь ли, знакомцы. А ты — «кончай его»…

— Я чо? — смягчаясь, прогудел бас. — Вот и я про то говорю — знакомцы, значит…

— Да как же ты с луком в засаде объявился? — стал выспрашивать у Митяя Звездан.

— Знамо, не по своей воле, — совсем оправившись, отвечал Митяй. Опасность миновала (видно было по лицам воев), и он поднялся, отряхиваясь, с земли. — Послал это меня игумен в Новгород. Ступай, говорит, да спроси у попа Ерошки обещанную давеча книгу. Вот и отправился я, как было велено, а у ворот, и до Ерошки еще не добрел, схватили меня Мартириевы людишки, сунули в руки лук, отправили на городницы. А после уж сюды — Ярославовых воев стеречь.

— Да многих ли настерег-то?

— Ты — первой…

По всему выходило, что правду говорил Митяй.

— Ну ладно, — успокоил его Звездан. — Я тебе не ворог, и ты — русской человек. Молись, что в мои руки попал.

— Вовек не забуду…

— Выходит, сызнова я тебя спас. Да вот гляди мне — в третий раз не попадайся.

Понравилось Звездану, что хоть почти и однолетки они, а он вроде бы за старшего. Вои благодушно улыбались, поддакивали, кивали ему. И у них полегчало на сердце — кому охота безвинную кровь проливать?

— Так куды же тебя деть? — соображал Звездан, глядя на Митяя. — Коли здесь оставим, вернутся дружки, снова возьмут с собою. А лишнего коня у нас нет…

— Да что за печаль? — прогудел вдруг тот, что с басом. — Пущай садится ко мне — конь подо мною крепкий, а до Новгорода не десять поприщ [152] скакать.

Сказано — сделано. Сел Митяй впереди воя, ноги свесил на сторону, и отряд, не мешкая, снова тронулся в путь. Скоро выехали к верховьям вытекающего из Ильменя Волхова. А там до Новгорода рукой подать.

На городницах и стрельнях толпились люди, с удивлением глядели на приближающихся вершников.

— Как бы и отселева стрелу не метнули, — осторожно переговаривались вои.

— Ишь, изготовились…

— Хоронятся малый за старого, а старый за малого.

Подбадривая друг друга, глядели на стены с опаской.

— Эй, кто такие будете? — крикнул, перегнувшись со стрельни, боярин в кольчуге.

— От князя Всеволода посол ко владыке Мартирию! — так же громко и с достоинством отвечал Звездан, придерживая коня.

— А не врешь? — усумнился боярин.

— Да почто врать-то? Вот и княжеская печать при мне.

Боярин еще немного помотался на стрельне и исчез. Чуть погодя открылись ворота под башней, и из них выехал всадник на соловом коне. Внимательно рассмотрев печать, повертев ее так и эдак, он крикнул снова появившемуся на стрельне боярину:

— Все верно, батюшка боярин. Вели посла пущать.

Въезжали под своды ворот в настороженной тишине. Не слышал Звездан привычного гомона толпы, не видел сбегающегося поглазеть на прибывших любопытного народа.

Люди стояли угрюмо, провожали послов недоверчивыми взглядами. Крепко запер их в пределах города Ярослав, хлебушка к ним через Торжок не допускал — вытянулись, осунулись и побледнели лица ремесленников и посадских, но вот купцы и бояре выглядели, как и прежде, — самодовольные и дородные. Им голод не беда, им еще и прошлогодних припасов хватало с лихвой.

Боярин, вопрошавший со стрельни, встретил их на выезде из ворот. Приближая к близоруким глазам, сам еще раз осмотрел-обнюхал печать. Возвращая ее Звездану, сказал с паскудной ухмылкой:

— Ехал-скакал ты, мил человек, а Мартирию неможется. Нынче не примет он тебя, поживи покуда у нас.

— Из веку хлебосолен был Новгород, — степенно ответствовал боярину Звездан, — а только ждать мне не велено. Такова Всеволодова воля: с Мартирием встретиться тотчас же и немедля скакать с ответом.

Давно пора бы понять боярину, что с владимирским князем не тягаться капризному Мартирию, но сказывал он не свои, а чужие речи и обещать Звездану ничего не мог.

— Сегодня час поздний, — сказал боярин уклончиво, — а завтра поговорю с владыкой.

И верно, солнце клонилось к закату, настаивать на своем Звездан не стал, поскольку и сам понимал: пока суд да ряд, не один час уйдет. А в болезнь Мартириеву он не верил. Когда приходил в Новгород Ефросим, тоже прикинулся владыка хворым. А с хворого — какой спрос?

Но наказ Всеволода был неуклончив и строг, да и сам Звездан видел: самое время приспело, пришла пора ставить новгородское боярство на колени. Не потерпит больше народ безграничного своевольства владыки. А помощи ждать Боярскому совету неоткуда — все князья перессорились друг с другом, им не до Новгорода. И Всеволода ополчать супротив себя никому охоты нет.

— Тебе, чай, Митяй, на ночь глядя, податься некуда? — спросил он послушника.

— Куды ж мне податься? — отвечал Митяй. — Знамо дело, родных у меня в городе нет. Разве что к попу Ерошке напроситься…

— Попа-то еще сыскать надо, а нас ты не потеснишь.

— Верно, пущай останется с нами, — согласились со Звезданом вои.

— Спасибо вам, дяденьки, — поклонился им Митяй.

Приветливость и кроткий его нрав понравились всем.

— А что, любит ли тебя Ефросим? — спросил его Звездан, укладываясь на лавке в отведенной для ночлега избе.

— У игумена душа чистая, он и мухи не обидит, — сказал Митяй. — А то, что с виду гневлив, так это не со зла. В иных-то делах он терпелив — грамоте меня учил…

— Знать, приглянулся ты Ефросиму?

— Знамо, — согласился Митяй, не скрывая гордости. — Да только так смекаю, недолго мне осталось жить в монастыре.

— Отчего же?

— В чернецы постригаться охоты нет, хощу мир поглядеть да себя показать. Не возьмешь ли меня с собой?

— Мне-то взять тебя недолго. Одного боюсь — обидится Ефросим.

— Ну, как знаешь, — сказал Митяй. — А только я и сам не вернусь…

— Ишь ты.

— Наскучило мне монастырское житье.

— Куды подашься, ежели не холоп?

— Не, я человек вольной. По-свейски разумею… Купцы меня к себе толмачом возьмут.

— Может, и возьмут. А может, и обратно к Ефросиму в обитель проводят…

— Нешто могут возвернуть? — испугался Митяй.

Звездан засмеялся:

— Ладно, спи. А там погляжу, как с тобою быть.

4

Ясное дело, Звездан был прав — никакою хворью не страдал Мартирий. А если и была хворь, то разве что от страха.

Рассылая повсюду своих людей, ища поддержки, удалось ему хитростью и великими посулами соблазнить на новгородский стол (без ведома Мирошки Нездинича) черниговского молодого князя Ярополка Ярославича, отец его враждовал с Рюриком и Всеволодом, выступая в союзе с Романом волынским, который, обидевшись на тестя, обещал ему Киев.

Клубок был крепко связан и перепутан, и владыка боялся, что Всеволод узнал о его переговорах с Черниговом, а до прибытия Ярополка в Новгород раскрывать свои замыслы он не хотел.

Молодой же князь, как доносили, был уже на пути, и его ждали со дня на день.

За одну ночь многое должно было перемениться: Звездан, уверенный в благоприятном исходе своего посольства, крепко спал, Мартирий бодрствовал, а по темному лесу, по тихой потаенной тропе приближался к Новгороду небольшой отряд, в голове которого ехал утомленный опасной и долгой дорогой молодой Ярополк Ярославич.

Давно ждал он этого дня, давно вынашивал мечту получить свой удел. Под родительским кровом хоть и жилось ему беззаботно и весело, хоть и любил его отец, а все-таки не давала покоя глубокая червоточинка: какой же он князь, ежели не чувствует себя господином и полным хозяином — без оглядки, без чужого властного оклика…

Неведомо ему было, что и до этого сносился батюшка с Мартирием, что рядились и торговались долго, и не столько о сыне пекся Ярослав, поддавшись уговорам владыки, сколько о своем положении на юге Руси. Загорелся он, почувствовав близость киевского высокого стола, руку поднял на Всеволода, рассчитывая, что Новгород ему нужнее, что, ежели, раздразнив владимирского князя, взамен за Киев, отзовет обратно сына и посадит его в Чернигове, то Рюрик принужден будет отказаться от борьбы: без Всеволода он все равно не устоит, а от Галича подмоги ему не ждать, потому что и сам Галич шатается и трепещет перед своим могущественным соседом — Романом волынским.

Ничего этого не знал Ярополк Ярославич, а просто ехал лесом и радовался, думал о скором ночлеге и о том, как утром, кликнутое по указу Боярского совета, вече назовет его своим князем.

Опытный проводник знал в лесу каждую тропку, вел в темноте уверенно, а когда перед самым Новгородом свернули на укатанную дорогу, их встретили посланные владыкой люди.

— Со счастливым прибытием, княже, — приветствовал Ярополка Ярославича сотник.

Звезды роняли тусклый блеск на его дощатую броню [153], под низко насаженным шлемом темнели глубокие глазницы, плотная борода полукружием обрамляла лицо.

Князь облегченно вздохнул. Во время всего пути он больше всего опасался наскочить на засаду, боялся, что перехватит его Ярослав, запрет в Торжке или выдаст Всеволоду. Отец опасался того же и потому, снаряжая сына в дорогу, пуще всего наказывал стеречься и избегать случайных встреч.

Теперь опасность была позади, теперь можно было приосаниться, обрести подобающий князю независимый вид, и Ярополк Ярославич выразил сотнику неудовольствие:

— Где леший вас носил? Почто не прибыли в срок?..

Сотник замялся и объяснил:

— Не серчай, княже. В лесах нынче неспокойно. А то, что призадержались, не наша вина. И не леший нас носил — Ярославовы людишки мешали. Но сейчас, слава богу, все спокойно.

— Да спокойно ли? — насторожился князь.

— Не сумлевайся и зря себя печалью не изводи, — уверенно подтвердил сотник, кладя руку на меч.

Ярополк Ярославич понял его жест и больше ни о чем не спрашивал. Окруженный воями, отряд двинулся вперед и скоро был под городскими воротами.

Мартирий заждался князя — срок был ему уже добраться до Новгорода, медленно светало, а во дворе по-прежнему тихо.

Но вот под окном раздался топот, послышались тихие голоса, крыльцо заскрипело, и владыка кинулся в кресло, обретая умиротворенный и гордый вид. Лицо его окаменело, посох в руке не дрожал, и старый кот, давнишний любимец Мартирия, мирно мурлыкал, свернувшись клубком у его ног.

Вошел Ярополк Ярославич (владыка сразу узнал его), следом за ним сотник и еще кто-то, но Мартирий властным жестом велел выйти всем, оставить его наедине с князем.

Ярополк был таким, каким и представлял его себе владыка по описанию: лицо узкое, бледное, измятое ранними морщинами, нос тонкий и прямой, глаза навыкате — по-детски доверчивые, голубые, почти бесцветные.

— Проходи, княже, садись, сказывай, как доехал до Новгорода. Не чинили ли по дороге тебе каких препятствий? Не провинились ли мои людишки? Все ли было, как договорено?..

Князь облегченно опустился на лавку, поставил меч между ног и стал отвечать на вопросы обстоятельно и неторопливо. Так говаривал с боярами его батюшка, так наказывал вести себя и сыну.

— Не на поклон едешь к Мартирию, — терпеливо внушал он. — Веди себя разумно. Прежде других выслушай, потом реки сам. Лишнего не говори, но и от беседы не уклоняйся. Выведай, что кому нужно, и пустых обещаний не давай.

Строго следовал наставлениям отца Ярополк Ярославич и владыке отвечал так:

— Доехал я хорошо. Препятствий мне не чинили, а людишки твои все сделали, как велено.

«А не шибко разговорчив княжич, — отметил про себя Мартирий, — и не так он прост и доверчив, как показалось вначале. Лишнего слова не скажет, о чем промолчать надо, промолчит».

— Не в добрые времена прибыл ты к нам на княжение, — стал говорить он размеренно и нудно, — ране-то все пути лежали в Новгород, а нынче пресек их Ярослав. Хлебушка нам не подвозят с Ополья, Всеволод серчает, грозит еще горшей бедою. Народ недоволен Боярским советом, ночами в городе озоруют, иных уж пожгли… Не страшно, княже?

— Жарко топить — не бояться чаду, — уклончиво отвечал Ярополк Ярославич.

Кивнув, Мартирий так продолжал:

— Доле оставаться без князя нам никак нельзя. Посадник у Всеволода в заточении, бояре растерянны, и каждый тянет к себе — нет в Новгороде властной руки, оттого все и беды. А еще, доносили с Нево-озера, стали набегать в пределы наши свеи, задерживают купцов — либо возворачивают вспять, либо уводят с товарами на свою землю. Опять же — ропот, опять же купцы зашевелились. Как быть?..

Молчал Ярополк Ярославич, хотел выслушать владыку до конца. Но вопрос давно уже вертелся у него на кончике языка: «Почто же, бедствуя и терпя немыслимый урон, Ярослава, как Всеволодом велено, к себе не пустили?»

Словно читая у него в мыслях, Мартирий сказал:

— Много несчастий принес Новгороду Ярослав. Еще боле принесет, сев на наш стол. Не о новгородцах печется он, а о своем прибытке и о том, как бы угодить Всеволоду. А владимирцам завсегда Новгород поперек горла был. Еще Андрей Боголюбский нас воевал, Всеволод же похитрее брата и поковарнее. От него нам уже немало забот прибавилось, а то ли будет, если пустим Ярослава?!

Ярополк сидел, опираясь скрещенными руками на меч, и безмолвствовал. Да и что было говорить Мартирию? Клясться, что будет ходить по воле Боярского совета? Что во всем станет слушаться владыку?

Не о том мечтал молодой князь, отправляясь на север, совсем другие были у него задумки, и убеленный сединами Мартирий не ошибался, догадываясь, что, как все, кто был до него, как все, кто будет после, попытается и Ярополк Ярославич едино своею властью вершить судьбы вольного Новгорода. Да только когда еще это будет!.. До той поры немало в Волхове утечет воды, а там, глядишь, другие заботы отвлекут Всеволода. За всей-то Русской землей уследить нелегко… Нынче главное — отбиться от Ярослава, успокоить чернь. Вон и поселе еще не забыли про Ефросима — шепчутся, хотят снова слать к нему выборных — пора-де скидывать Мартирия, пора другого ставить владыку.

— Вот и весь мой сказ, княже, — заключил Мартирий, пристально вглядываясь в сидящего перед ним Ярополка Ярославича. — Твое слово — твоя воля. Ежели не по душе тебе у нас, обиды не выскажу, зря хулить не стану…

Хорошо сказал владыка. Последние слова его пуще всего долгого разговора задели князя. Не для того ехал он сюда, чтобы возвращаться к отцу своему не солоно хлебавши.

Так и ответил Ярополк Ярославич, с тревогой поведя на Мартирия угрюмым взглядом:

— Ты меня, владыко, попусту не пужай. По-твоему выходит, зря договаривался ты с батюшкой и теперь готов на попятный? Зачем было звать меня в Новгород? Зачем было тревожить попусту?..

«Сдался князь», — торжествовал Мартирий.

— Все это присказка, — сказал он облегченно. — А разговоры мои к тому, чтобы знал ты: без меня ни единого дела не начинать. Я же тебе буду и советчик и друг. Боярский совет тоже сила, но и бояре без меня никуды. Все здесь, в палатах этих, рождается, всему здесь начало и конец.

Про конец-то ловко он ввернул. Чтобы не было впредь сомнения.

На том и кончилась их беседа. И расстались они, когда за окнами совсем рассвело.

Ярополк Ярославич отправился спать, потому что иных забот у него пока не было, а Мартирий, оставшись один, углубился в тревожную думу. С утра предстоял разговор со Всеволодовым послом, и страх, ушедший на время, снова выполз, снова заледенил изворотливый мозг владыки…

5

Не зря бодрствовал Мартирий, все предусмотрел и все продумал. И то, что услышал Звездан, ввергло его в изумление.

— Вот сказываешь ты, что серчает на меня Всеволод и на весь Новгород, что зело печалится, удивляясь нашему упорству. Меня кличет во Владимир, хощет вести со мною беседу. Да сдается мне, что упорствует Мирошка, — Мартирий повернулся к сидящим на лавках боярам, — а, оставив Новгород без головы, справится Всеволод с нами и малыми силами…

Бояре захихикали, завозились при последних словах владыки, с любопытством взглядывая на покрасневшего Звездана.

— Но тако мыслит Боярский совет, — продолжал, не обращая внимания на шепот, Мартирий. — Нет у нас боле причины для раздора: от Мстислава мы отказались, как того Всеволод и пожелал, а принять Ярослава не можем, поелику не любезен он новгородцам за творимые им злосчастия и беды.

Владыка помедлил и, придавая лицу и всему облику своему особую значительность, сказал:

— И потому решили мы звать на новгородский стол Ярополка Ярославича, сына черниговского князя, и на том целовали ему крест…

— Всё так, — покорно подтвердили сидевшие вдоль стен бояре.

— Аминь, — заключил владыка и, откинувшись в кресле, полузакрыл глаза. — И то писано в грамоте, которую я вручаю тебе.

Вышел вперед отрок, поклонился и передал Звездану перевязанный золотой тоненькой ниточкой свиток.

Короток был разговор, и опомнился от него Звездан, лишь когда оказался на улице.

Ловок Мартирий, изворотлив, как угорь. Вона что выдумал! Эко Всеволоду угодил.

Шел по городу народ, на Великом мосту подкупленные боярами крикуны полошили новгородцев:

— Люди добрые, радуйтесь! Скоро бедам вашим конец, скоро будет и мир и хлебушко.

— Просите Ярополка Ярославича!

— Спешите на вече!..

— Мир, мир…

Мужики удивленно таращились на крикунов:

— Нешто и правда мир?

— Нешто и правда бедам конец?

— Ярополка Ярославича хотим!..

Тесно в толпе, никак не пробраться по Великому мосту — народ ринулся на торг, люди толкали друг друга локтями, спешили протиснуться поближе, ждали, когда появятся бояре. Над площадью стоял несмолкаемый гул, тут и там шныряли подозрительные люди — кричали, упрашивали, стращали.

Чей-то голос истошно вскинулся в задних рядах:

— Едут!..

— Едут, едут! — подхватила взволнованная толпа.

Едва выбрался Звездан в боковую улочку, с досады плеткою пугнул коня. Вечевать да глядеть, как будут ставить нового князя, не было у него охоты. Все дело, ради которого скакал он из Владимира в Новгород, решилось в несколько минут. Не порадует он Всеволода, весть привезет печальную…

Митяй встретил Звездана во дворе, придержал стремя, глаза его горели.

— Ты-то чему рад? — обозлился Звездан.

Зря обидел он паренька — сам потом пожалел, но сдержаться не смог. Митяй надулся, отпустил стремя и ушел в избу.

— Слышь-ко! — позвал его Звездан.

Тишина.

— Эй, Митяй!.

Не дождавшись ответа, Звездан махнул рукой и отправился на Ярославово дворище. Там, рядом, стоял знакомый терем Нездинича.

Ворота были наглухо заперты, во дворе — ни звука. Нешто и отсюда все подались на Торг? Звездан постучал сильнее.

— Кто там? — послышалось из глубины двора. Перепуганы были новгородцы, стали осторожными — мало ли бродит по городу лихих людей? Как бы чего не случилось.

Ворота легонько приотворились, и в узкой щели блеснул чей-то глаз.

— Отворяй, отворяй пошире-то, — недовольно пробурчал Звездан. — Не пустошить терем пришел, а в гости.

— Много вас, гостей разных, — отвечал недоверчивый голос. — Придут гости, а уйдут — тати…

— Но-но! — прикрикнул Звездан и просунул ногу в щель. Наддал плечом — ворота распахнулись. Сторож стоял перед ним, ощерясь, с толстой шелепугой в руке.

Звездан спокойно положил руку на меч и, стараясь выглядеть поприветливее, улыбнулся:

— Аль не признал?

— Прости, боярин-батюшка, — сразу размяк сторож. — Как же не признать тебя? Вот и признал. Да только сам знаешь — береженого и бог бережет. Всякому ли в злой час доверишься?..

— Стереги, пес, стереги свою хозяйку, — кивнул Звездан. — А дома ли боярышня?

— Где же ей быть? Знамо, дома…

Отвечая так, мужик посмотрел на него с ухмылкой, которая не понравилась Звездану.

— Что скалишься, холоп?

Сторож не ответил, только дрогнул лицом. Звездан взбежал на крыльцо и толкнул дверь.

Несмотря на солнечную погоду, в горнице было полутемно. На лавке под божницей сидел незнакомый мужик, рядом с ним — Гузица в красной рубахе. Склонившись, она расчесывала мужику бороду и не видела, как вошел Звездан.

У мужика вытянулось лицо, голова дернулась, и Гузица, обернувшись, выронила гребешок.

У Звездана часто заколотилось сердце.

— Это кто еще такой? — спросил, приходя в себя, мужик.

Гузица сказала:

— Это Звездан.

— А ты кто? — спросил Звездан.

— Я — Шелога, сотский…

Оправившаяся от растерянности, Гузица с приветливой улыбкой поклонилась гостю:

— С приездом тебя, Звезданушка.

Шелога встал как ни в чем не бывало, одернул зипунишко и вышел. Звездан посмотрел ему вслед и растерянно захлопал глазами.

— Садись, — хлопотала вокруг него Гузица. — Садись, неча у порога топтаться.

И, приблизившись, проговорила совсем ласково:

— Дай-ко, я на тебя погляжу. Дай-ко, порадуюсь…

— Чо глядеть-то, — сказал Звездан, не сразу обретая дар речи. — Чо радоваться?

— Да как же не радоваться? — воскликнула Гузица. — Сколь времени прошло…

— Времени немного прошло, а у тебя другие гости…

— Да какие же гости-то? Какие гости? Это Шелога забежал… Ехал мимо — вот и забежал. Мирошки, братца моего, приятель он.

Весело и просто сказывала Гузица, стыдливо глаз не отводила. Зато у Звездана все лицо так и полыхало жаром.

— Вона как тебя обветрило, раскраснелся, будто маков цвет, — проговорила Гузица, подаваясь к нему всем телом.

Отстранился Звездан, замотал головой.

— Аль забыл, как обнимал меня? — настаивала Гузица. — Аль другие девки краше?

— Что ты такое сказываешь? — воскликнул Звездан, уставившись на валяющийся под лавкой гребешок.

— А то и сказываю, что другие девки приворожили, — надула Гузица губы и, отвернувшись, стала переплетать косу.

Не было сил у Звездана повернуться и разом уйти. Опустился он на лавку, обхватил голову руками.

— Скакал я в Новгород, коня замотал, встрече радовался, — проговорил он угрюмо — Да, видно, зря. Забыла ты меня. Забыла, как на этой лавке выхаживала, как целовала в губы…

— Ох, Звезданушка, тебе легко говорить, — повернулась к нему Гузица и грустно покачала головой. — Тебе того не понять, как запер ваш князь братца моего во Владимире да как стали надо мной насмехаться — свету божьего невзвидела, все глазоньки выплакала — все тебя ждала. Хоть бы весточку с кем прислал, хоть бы порадовал словечком… А я — баба, мне ли супротив всех устоять? Да как же без защиты-то, как же без опоры?.. Шелога тебе не ровня, с тобою никому не сравниться… Прости меня, понапрасну не мучайся, сердце свое не разрывай.

Заплакала Гузица, опустилась перед Звезданом на колени, в глаза ему заглядывала:

— Ну, улыбнись, соколик мой. Ну, порадуй…

— Молчи, — сказал Звездан.

Не до слов ему было. И думалось: встать бы сейчас и уйти. Но будто прирос он к лавке.

— Хочешь, я медком тебя угощу? — шептала Гузица. И привставала, и тянулась к лицу его губами. Мягкие были у нее губы — до сих пор помнил их сладкое прикосновение Звездан, покорным и отзывчивым было ее тело.

Чуть не сдался Звездан. Еще бы немного — и все забыл бы и все простил. Но вдруг пробудился он словно от страшного сна. Легко подняли его отвердевшие ноги, легко вынесли за дверь.

Не оглядываясь, вскочил он на коня, гикнул и вылетел за ворота, едва не снеся себе голову перекладиной.

Вот так и погостил Звездан в Новгороде — пьян был вечером, стучал кулаком по столу и ругал Митяя.

А утром, распрощавшись с воями, отправился на Торжок и оттуда во Владимир, чтобы вовремя доставить Всеволоду Мартириеву грамоту.

Глава четвертая

1

Хорошо и привольно жилось Веселице с Малкой в Переяславле. Пока гостил у них по дороге в Новгород Звездан, были в избе их переполох и непорядок. А только отпировали, только проводили дружинника, не успел отойти Веселица от выпитого и говоренного, как принялась Малка наводить в новом жилье свой порядок. Перво-наперво выскребла добела полы, вымыла стены и потолки, настелила, где можно было, полосатые половички, повесила в переднем углу привезенные из Владимира иконы, затеплила под ними лампадку.

Отмякал душою Веселица, радовался домашнему теплу и уюту. Но скоро неуемная душа его запросилась на волю. Повадился он, что ни день, хаживать на озеро, завел знакомца, такого же, как и он, беспокойного и взбалмошного корабельного мастера Ошаню.

Жил Ошаня с женою Степанидой, бабой толстой и рассудительной, любительницей сплетен и жареных карасей в сметане, жил не тужил, рубил на озере лодии да запускал бредень, попивал квасок, а по иным дням крепкую бражку, от которой делался злым и придирчивым, дрался, с кем бог приводил, а больше всего досаждал попу Еремею. Поп тоже не давал ему спуску — был он диковат и с лица страшен, но бабы его любили, и Ошане как-то втемяшилось в голову, что больше всего питает он пристрастие к Степаниде, да и она сама не в меру часто наведывается в церковь…

Переяславль — город не велик, не то что Владимир, и скоро в посаде стали посмеиваться над Ошаней: мужик-де как мужик, и лицом вышел, и всею статью, зато Еремей знает петушиное слово — вот и приманил к себе Степаниду.

Когда рубил Ошаня лодии, к нему не приставали, а только загуляет, как уж любой малец вдогонку кричит по-петушиному. Тут хватал Ошаня что ни попало под руку и гнался за обидчиком. Потеха была в городе, от края и до края все знали — запил корабельный мастер.

А Веселица тоже из таких — обидного слова ему сказать не моги. Вот и сошлись они раз на праздник, погуляли вместе, наведались к Еремею, погалдели у его ворот и решили, что друг без друга жизни им нет.

Когда привел Веселица Ошаню к себе в дом, Малка ругать их не стала — точить попусту мужа, как это делала Степанида, было не в ее привычке.

— Хорошо, — сказал Ошаня. — Баба твоя мне пришлась по душе.

— И ты хороший мужик, — похвалил мастера Веселица.

То, что Малка Ошане понравилась, ему не в диво. Он и так уж давно заметил, как поглядывали на нее переяславские парни. А то, что добрый приятель сыскался, то, что не будет ему здесь скучно, это он сразу понял, едва только распили они первую братину.


…В тот день на ранней зорьке встретились дружки в затончике, как и договорено было, и, беседуя помаленьку о том о сем, отправились на свое заветное место, где прятали, чтобы ежедень не таскать, добрый бредешок и всю прочую рыболовную снасть.

Утро выдалось теплое, по закраине озера кучерявились белые облачка, уже подкрашенные солнышком, приятный ветерок подувал с воды, а в лесу распевали ранние птахи.

Сегодня с утра что-то вспомнился Веселице Мисаил, избушка его за Лыбедью, вечерние беседы перед сном, и сделалось ему грустно по-необычному, а отчего — он и сам не мог понять.

Ошаня шел рядом с ним тоже понурый и тихий, сбивал гибким прутиком лиловые шапочки короставников и изредка тяжело вздыхал.

Так, неторопливо перебирая ногами, добрались они помаленьку до приметной развесистой ветлы, где прятали бредень, спустились в низинку и вдруг остановились, вытаращив глаза.

— Вот так диво, — сказал Ошаня.

— Ну и ну, — вторил ему Веселица.

Под ветлою сидели шестеро мужиков, двое других заводили бредень. Посреди поляны горел костер, а над костром ворковал и побулькивал черный котелок, в котором Ошаня обычно варил уху.

Увидев Веселицу с Ошаней, мужики не растерялись и даже не изменили поз, все так же лениво полулежа на траве.

— Идите сюды, — благодушно поманил один из них.

Веселица с Ошаней приблизились, но встали не совсем рядом, а чуть поодаль — хоть лица у мужиков и приветливы, а кто знает, что у них на уме. Вон взяли же чужой бредень, не спросясь, в чужом котелке варят себе еду.

— Вы откуда? — спросил их тот, что приглашал подойти поближе.

— А вы? — не спешил с ответом Ошаня.

— Мы-то? — засмеялся мужик и оглянулся на своих товарищей. Те тоже засмеялись. — Мы-то людишки вольные, шли лесочком, ворон считали, травку разгребли, а в травке — бредешок. Дай, думаем, узнаем, кто в князевом озере рыбку ловит. Глядь, а вы тут как тут.

— Бредешок наш, то верно, — согласился Ошаня. — А то, что вы не боярские прихвостни, ишшо поглядеть надо.

— Гляди да умом раскидывай. А ежели угадаешь, дадим ушицы похлебать…

— Экой ты развеселый, — задиристо крикнул Веселица. — Уж не скоморох ли?

— А ежели скоморох?

— Не, не скоморохи они, — сказал Ошаня. — Скоморохи чужими сетями не промышляют. Сдается мне, что это беглые и тати.

— Догадливый ты, — ухмыльнулся мужик. — Садись ушицу хлебать. А ты погоди — тебе другая загадка будет, — оборотился он к Веселице.

— А ну их, — махнул рукою Ошаня. — Неча воздух попусту языком молотить. Пойдем, Веселица, отсюдова, как бы греха не нажить…

— Э, нет, — приподнялся с травы мужик, — коли не хотите подобру, так попотчуем без согласия.

— Шибко-то не гомозись, — стал серчать Веселица. — Я вот тя попотчую…

— Слыхали? — подмигнул мужик своим. — Не напугались?

— Ой, напугались-то, — послышалось из-за его спины. — Силушки нет, как напугались.

Стали, не сговариваясь, наступать на Веселицу с Ошаней, засучивали рукава:

— Вот будет потеха!..

— Потеха не потеха, а маленько поразмяться не грешно.

Веселица поближе стоял к мужикам — ему первому и заехали в ухо. Чуть не оглох от увесистого тычка, пошатнулся, но не упал.

— Ишшо разве добавить?

— Добавь, ежели смел.

Тот, что бил, неповоротливый и тяжелый, как пень, размахнулся во второй раз.

— Э-эх!

Отскочил Веселица, подставил ногу, — и со всего маху грохнулся мужик оземь. Крякнул, встал на четвереньки, поглядел по сторонам с удивлением. Ошаня тем разом еще с одним из нападавших управился.

Мужики уже не улыбались, пропала у них охота шутки шутить — не на тех нарвались. Били наотмашь, не жалея кулаков. Из-под бережка еще те двое, что тянули бредень, поспешили своим на подмогу.

Где там Веселице с Ошаней супротив этакой своры устоять! Много было в них злости, но большая сила, ясное дело, все равно переборола.

Не дожидаясь, пока пришибут до смерти, пустились приятели наутек. Бог с ним, с бреднем и с карасями.

Но, добежав до города, до Ошаниной избы, стали они соображать, откуда взялись мужики. И так и эдак прикидывали, а ничего иного не выходило, как только что единую правду принять: повстречались они на озере не с простыми мужиками (простые плотной гурьбой не держатся), а с лихими людьми.

— Что, добегался, касатик? — вынесла свое толстое тело на крыльцо Степанида. — Дображничался?

— Помалкивай — огрызнулся Ошаня, ощупывая на голове плотную шишку. — Не твоего ума это дело.

У Веселицы под глазом чернел синяк, но был он вполне доволен случившимся.

— Ничо. Мы с ними ишшо посчитаемся…

— Куды там, — ехидно сказала Степанида. — Шли бы лучше к посаднику, авось чего присоветует…

Сроду разумного слова не слыхивал Ошаня от своей жены, а тут даже про шишку позабыл.

— А ведь и верно — дело говорит, хотя и дура, — пробормотал он, глядя на Веселицу.

— Ты меня на чужих-то людях не страми, — обиделась Степанида и вошла в избу.

Отправились к посаднику, но их повернули от ворот: посадник спал.

— Буди, не то ворогов упустим, — сказал Веселица отроку. — Озоруют на нашем озере чужие людишки.

— Как ложился боярин, так строго наказывал себя не будить, — с достоинством отвечал отрок.

— Так то, ежели просто так, а у нас дело князево…

Услышав про «князево дело», отрок призадумался.

— Ну, ладно, ждите покуда здесь, — сказал он и скрылся в тереме. Вернулся скоро.

— Боярин-батюшка велел вас звать.

Посадник стоял посредине горницы и, зевая, крестил себе рот. Заплывшие ото сна глазки его смотрели на мужиков с досадой.

— Ну — пошто взгомонились? — спросил он хриплым голосом.

— Чужие люди на озере. Люто озоруют, — начал Веселица. Ошаня, стоя за его спиной, кивал, прикладывая ладонь к шишке на лбу.

— Чужие люди к Переяславлю сколь уж лет носа не кажут, — недоверчиво отвечал боярин. — Пригрезилось вам.

— Куды там пригрезилось, — выставился из-за Веселицыной спины Ошаня. — Едва ноги унесли.

Лица приятелей, в синяках и кровавых подтеках, были красноречивее слов.

— Вот что, — сказал посадник, сбрасывая с себя остаток сна, — мне с татями возиться недосуг. Берите воев да скачите поживее на давешнее место. Сами-то управитесь ли?

— Ну, ежели с воями… — протянул Веселица.

— С воями управимся, — живо подтвердил Ошаня.

Через полчаса небольшой отряд был в сборе.

— Глядите, мужички, — наставлял Веселица воев, красуясь перед ними на своем коне, — пуще всего не зевать. Да по лесу не разбредаться. Да вязать всякого, кто ни попадись. Опосля разберемся…

2

Уезжая из Новгорода, Звездан не устоял перед уговорами Митяя, взял его с собой.

— Управляться с луком ты научился, — сказал он ему, — а вот управишься ли с мечом? Дорога во Владимир долгая и опасная, всякое бывает, а время неспокойное. Это тебе не с книгами сидеть в обители у Ефросима…

— Ты меня до времени не пужай, — обиделся парень, принимая из рук Звездана тяжелый меч. Рукоятка приятно похолодила ему руку.

— Вот, садись на мово коня, — сказал Звездан, — да полосни по березке. Только, гляди, голову животине не снеси…

— Я счас, я живо, — растерялся Митяй, удобнее устраиваясь в седле. «Ну, пропал мой конь», — с сожалением подумал Звездан, наблюдая, как неловко потрясывает Митяй задом — того и гляди, вывалится из седла. Ничего, на первый раз обошлось. Березка, правда, как стояла, так и продолжала стоять, а коню Митяй отмахнул только самый кончик уха.

Пошли на торг, сошлись на сходной цене с плутоватым булгарином, взяли молодую кобылу. У оружейников выбрали меч, у бронников по плечу Митяю взяли легкую кольчужку. В сумы набили поболе еды и питья и заутра тронулись в путь. Дел в Новгороде у них больше никаких не было.

Проезжая мимо Ярославова дворища, в последний раз грустно взглянул Звездан на знакомый Мирошкин терем, но задерживаться не стал. Почудилось ему, что стоит у ворот знакомый конь Шелоги, а может, и не Шелоги это был конь, но защемило сердце, засосало под ложечкой — сжал он шпорами поджарые бока своего каурого, поскакал вперед ходкой рысью.

В Новгород ехал Звездан — путь казался коротким, а обратно от утра до вечера день тянулся бесконечно. Не спалось на ночлегах, выходил он из душной избы глядеть на черное небо, а после долго хранил молчание, на Митяевы частые вопросы отвечал неохотно.

Зато паренек радовался, все его забавляло в пути — там пичугу какую приметит, там за белым грибом полезет в березняк, а то просто смотрит вокруг сияющим взором, мурлычет что-то себе под нос.

У самой Влены, неподалеку от Переяславля, наехали они под вечер на большой обоз.

— Куды путь держите? — спросил Звездан у купцов.

— Путь держим на Ростов, а дале думаем податься к Новгороду, — отвечали купцы, по обличью признавая в Звездане княжого человека. — Скажи-ко, мил человек, не снял ли Ярослав у Торжка свои дозоры?

— Давеча князем в Новгороде кликнули Ярополка Ярославича, — сказал Звездан, — но дозоров своих Ярослав не снял, так что лучше поворачивайте во Владимир.

— Были мы во Владимире, ко князю Всеволоду ходили во двор, — объяснили купцы. — Велел он нам править на Торжок — нынче, сказывал, не будет нам в торговом деле никаких препятствий.

— Что ж, коли князь сказывал, так поезжайте к Ярославу. Только сдается мне, что к Новгороду он вас все едино не допустит.

— Не порадовал ты нас своею новостью, — совсем озадачились купцы. — Куды же нам податься?

Ничего не мог присоветовать им Звездан, не довез он до Всеволода Мартириеву грамотку — в шапке была она у него зашита. И все-таки еще раз предостерег купцов:

— Не ходите к Торжку. Прибытка вам там все равно не видать.

Тогда и купцы предостерегли Звездана:

— Видим, доброй ты человек. Вот и тебе наш совет: как переедешь Влену, ухо держи востро — пошумливают лихие людишки вокруг Переяславля. Бог знает, отколь злой ветер их нанес, а только с утра сунулись они было на наш обоз, хотели поозоровать, да мы их пугнули. Как бы какой беды с тобой не приключилось.

Звездан задумался, у Митяя забегали глаза.

— А где встречали вы тех людишек? — спросил дружинник.

— Да у самого брода. Никак, там они всех и стерегут…

Не время было Звездану рисковать, поблагодарил он купцов и направился вокруг Переяславля, чтобы, минуя его, выйти на владимирскую дорогу. Очень хотелось ему еще раз повидать Веселицу, да что тут поделать?

Где березнячком, где ельничком, где пробитой лосями тропой, а где и вовсе без тропы, оставляя справа спускающееся к закату солнышко, стал править он своего коня, следя за Митяем, чтобы не очень отставал на своей кобылке.

Измотало их комарье, к вечеру вовсе не стало мочи, но задерживаться в опасном месте Звездан не хотел, костер разводить побаивался. Огонек-то издалека видать, на огонек и выйдут лихие люди.

— Тпру-у! — послышалось за спиной.

Обернулся Звездан и похолодел с головы до пят: вышли трое мужиков на тропу, взяли Митяеву кобылу под уздцы, друг с другом негромко переговариваются, на Звездана поглядывают усмешливо.

Закричал Звездан, меч потянул из ножен. Тут и к нему кинулись из чащи — лица озверелые, в руках рогатины и ножи.

Хорошего, боевого коня дал ему Словиша. Взвился конь на дыбки, передними ногами замолотил по воздуху — отпрянули мужики. Тем временем у Звездана меч уже был наголо. С шипом полыхнула по левую сторону сталь, полыхнула по правую. Краем глаза увидел Звездан, как покатился один из нападавших под куст — алой лентой протянулась за ним густая кровь…

«Шапку бы не потерять», — подумал Звездан, разворачивая коня. Бросить Митяя в лесу он не мог, а то бы ушел, а то бы ни за что им его не догнать.

Крепко натянул он удила, привстал на стременах.

— Э-эх! — еще раз задиристо полоснул мечом по чьей то спине — хрястнуло под сталью. — Держись, Митяй!..

А у Митяевой кобылки кишки расползлись по траве — поддел ее кто-то рогатиной под самое брюхо. Вывалился Митяй из седла, никак вытащить ногу из-под кобылы не может. В глазах — ужас, руки беспомощно шарят по стремени.

Тут заминка вышла — Звезданов меч здорово переполошил мужиков, кинулись они в разные стороны. А Звездану только того и нужно. Спрыгнул он наземь, помог Митяю встать на ноги, помог вскарабкаться в седло своего коня. Шапку свою нахлобучил ему на растрепанную голову:

— Скачи!

— Да ты-то как?

— Скачи! — и свистнул так, что сам себя оглушил. — Шапку, шапку береги!..

Лихой нрав у Словишиного коня — как взял он с места, так и исчез в лесу вместе с Митяем, только сучья затрещали, да зашелестели еловые лапы, будто налетел порывом стремительный ветер…

Один остался Звездан на тропе, обступила его неожиданная тишина. Мужики выходили из кустов, стоя поодаль, смотрели на дружинника с опаской.

— Ишь какой норовистой, — говорили, как о покойнике.

— Теперя он наш…

— А ты, Пров, поддень-ко его рогатиной.

— Боязно, — отвечал тот, которого называли Провом, рослый дядька с медной серьгою в ухе. — Пущай Вобей сам с ним разбирается…

«Уж не отцов ли конюший? — почему-то без страха, а даже задиристо и весело подумалось Звездану. — Он самый и есть!..»

Выходя на тропу, Вобей сказал мужикам:

— Аль обробли?

— Оробеешь, — отвечал Пров, — коли двоих положил. Молод, а — злой. Вон мужики говорят — поддень рогатиной… Да разве к нему подступишься?

Вобей вдруг ударил себя ладонями по ляжкам:

— Ей-ей Звездан?

И, оборачиваясь к мужикам, пояснил:

— Знакомец мой давний…

— А не врешь? — смягчаясь, переспросил Пров. Мужики расслабились, смотрели на дружинника с любопытством. Иные даже не побоялись приблизиться.

Вобей предостерег их:

— С медведем дружись, а за топор держись. Как бы голову ненароком кому не смахнул…

Мужики опять в страхе попятились от тропы. Спрашивали растерянно:

— Так чо с ним делать?

— Эй, Звездан! — крикнул Вобей. — Добром дашься али будем биться?

— Сдавайся добром, — загалдели мужики, — мы тебе худа не сделаем…

— Слышь, чего сказывают? — посмеялся Вобей. — Народ мы доброй, отходчивой…

— Ишь, чего захотели, — сказал Звездан, опираясь на меч. Приметив крадущегося за кустами мужика, строго предупредил:

— Воротись, не то порублю…

Мужик попятился. Упирая кулаки в бока, Вобей опечаленно покачал головой.

— Гляжу я на тебя — вроде всем обличьем ты и есть. А вроде бы и подменили тебя, Звездан. Отколь прыти набрался?

— Ты мне зубы не заговаривай, — сказал Звездан. — Метка твоя у меня до сих пор жива. Еще посчитаться надо… Выходи, коли смел, неча наперед себя мужиков подсовывать.

— А верно говорит, — подхватил кто-то. — Ты, Вобей, за чужими-то спинами не таись.

— Бери рогатину, да ежели старые знакомцы, то и сразись.

— Коли он тебя, пущай идет, куды шел… А коли ты его, то и…

Вобей презрительно присвистнул и строго поглядел на мужиков:

— Вона чего со страху-то выдумали!.. Ловки. А ежели у него меч, а у меня рогатина?.. То-то же… Нет, не таков у нас уговор.

— А что, — сказал Звездан, — может, и впрямь сразимся?

Ответ его подзадорил мужиков:

— Не юли, Вобей. Не нам одним головы класть.

Пров добавил:

— Давно я примечать стал, что хоронишься ты позади всех. А как добычу возьмем — ты все себе.

Обидные говорил он слова — мужики задвигались, загалдели нестройно:

— Мы тебя ватаманом не выбирали.

— Ты себя ишшо покажи…

Вобей заметно струсил, отступил с тропы на шаг. Драться ему не хотелось. Привык он брать добычу наверняка, а тут еще неизвестно, как обернется. Ране-то он Звездана бы не испугался, но на сей раз увидел перед собою мужа, а не мальчика.

Пров сунул ему в руку рогатину. Вобей судорожно сжал ее и отступил еще на шаг. Мужики раздвинулись пошире.

Звездан вытоптал лунку, чтобы покрепче утвердить правую ногу. Руку с мечом держал свободно.

— Не, — сказал Вобей, отдавая рогатину. — Чо зря-то биться с ним? Верно я вам, мужики, говорю: ни денег, ни золота при нем нет и отродясь не было. Одноок, отец его, зело жадный боярин…

— Нынче у нас не об этом спор, — отстранил рогатину Пров.

— Верно, — сказали мужики. — Ты дерись, Вобей, а там поглядим. Может, и нет при нем золота, а может, и есть…

Вобей глядел затравленно, со страхом разглядывал зажатую в руке рогатину. Пров подтолкнул его в спину:

— Всякому дню забота своя. Аль струсил?

— Как погляжу, так вы храбрые…

— Нынче твой час.

Некуда деться Вобею. И рад бы он в чащу шмыгнуть, да не шмыгнешь, не простят ему мужики трусости и былого коварства. Со всех сторон подстерегает его неотвратимая смерть.

Уперся Вобей боком в черенок рогатины, натужился, изловчился, прыгнул на Звездана. Полоснул его дружинник мечом по плечу, отхватил добрый кусок зипуна — взвыл Вобей, стал тыкать перед собою рогатиной, не глядя. Вторым ударом легко выбил у него Звездан оружие из рук.

— Ай да парень, — похвалил его Пров. — Чо стоишь?

— Чо стоишь! — закричали мужики. Затаенная до поры ненависть к Вобею выплескивалась из их разинутых глоток.

Вобей пошатнулся, вобрав голову в плечи, закрыл лицо руками.

— Зря галдите, мужики, — сказал Звездан, опуская меч. — Много зла сотворил мне Вобей, но безоружного бить я не стану.

— Эге, — удивился Пров и приказал мужикам, которые уже слушались его беспрекословно. — Дайте-ко другую рогатину Вобею…

Сунули Вобею в руки другую рогатину — и ее выбил Звездан.

— Вот теперь оно и видно, — сказал Пров, — не мужик ты, а хуже бабы… Чо с дружинником будем делать? — спросил он своих людей.

— Пущай идет куды глаза глядят, — решили все разом.

— А как с Вобеем быть?

— Пущай и он идет, — великодушно ответили они.

— Повезло тебе, Вобей, — усмехнулся Пров. — Живи покудова, а нам пора…

Как появилась ватага, так же неожиданно и скрылась. Двое остались на лесной тропе.

Звездан облегченно вздохнул и, не веря, что жив, провел рукавом по вспотевшему лбу.

Тут неподалеку снова затрещали сучья, заржали кони, и на тропу выехали оружные верховые.

3

Переговорив с посадником, Веселица с Ошаней времени зря не теряли. И хотя у озера зачинщиков драки не застали, у проходившего неподалеку старичка выведали, что и он видел показавшихся ему ненадежными людей, которые, по его словам, подались на вырубки.

Рубившие лес мужики были не на шутку встревожены.

— Все верно, захаживали к нам тати, — сказали они воям. — Пришли всей ватагой, ножичками грозили, забрали съестное и подались на Влену.

— На Влену ли? — засомневался Ошаня.

— Куды же еще. Они и промеж собою так говорили: пойдем-де на Влену, здесь все едино не разживемся, а на Влене — купцы, народ богатый, случайные проезжие опять же…

— Спасибо вам, мужички, что указали след, — поблагодарил их Веселица.

Тронулись дальше. На полпути до Влены, в небольшой деревеньке, навстречу воям высыпали бабы и ребятишки.

— Спасите, милые! — кричали они наперебой. — Снова не стало нам житья.

— Да что случилось?

— А то и случилось. С утра мужики наши в поле, а енти нагрянули, стали шарить в избах по углам. Марфуткиного парнишку рогатиной пришибли — шибко озоровали, ох, как озоровали…

— А давно ли ушли из села?

— Да как солнышко за церковку закатилось, так и ушли. Попу бороду подпалили, у икон оклады оборвали — и все в мешки-то, все в мешки…

— Много ли было их?

— Всего десятеро, не боле. Наши-то мужики с ними бы справились…

— Ну, Ошаня, — сказал Веселица своему приятелю, — легко отделались мы от них у озера. Хорошо, ты первым тягу дал…

— Это ты дал первым тягу, — отвечал Ошаня. — Шишку-то мне уже опосля посадили.

— После твоей-то шишки я ишшо отмахивался. Двое на меня насели, а третий — с ножом. Тут я и обомлел…

— Обомлеешь, коли жизнь дорога. Едва самих нас не словили, как тех карасиков.

Теперь смекали Веселица с Ошаней, что далеко давешние лихие людишки уйти никак не могли. Ежели были за полдень в деревне, то следы их должны вот-вот объявиться.

Ехали берегом реки, вполголоса переговаривались друг с другом, присматривались к кустам, прислушивались к долетавшим из лесу шорохам. «Ровно на лося охотимся», — подумал Веселица. Только лось тот куды поопаснее и похитрее иного — двадцать ног у него и двадцать рук, и в каждой руке либо нож, либо рогатина.

«И впрямь легко мы от них отделались», — в который раз уже холодел Веселица от воспоминаний.

Долго ли, коротко ли ехали, вдруг скакавший впереди всех вой поднял предостерегающе руку. Отряд остановился. Люди принюхались — из ложбинки, лежавшей перед ними, тянуло дымком. Неужто так обнаглели тати, неужто не таятся?!

Но тревога их была напрасна. За поворотом показались выпряженные возы с уставленными в небо оглоблями. На оглоблях было развешано белье. Купцы, сгрудившись у костра, кончали вечернюю трапезу.

— Здорово, купцы-молодцы! — зычно приветствовал их Ошаня.

— Бог в помощь, — отвечали купцы. — Садитесь к нашему костру, гостями будете.

— Не до гостей нам, купцы, а за приглашение спасибо. Дороги вам ведомы, народ везде свой. А не встречались ли часом посторонние людишки?

— Да как сказать? Людишек нынче много разных развелось. Кто свой, кто не свой, не поймешь толком. А те, что к обозу нос совали, те, верно, уже далече…

— Где же вас побеспокоили-то?

— А на Влене. Едва сунулись вброд, а они на бережку. Думали, надоть, отбить воз-другой, но не тут-то было. Народ у нас смелый, нас на крик не возьмешь…

Все купцы, сидевшие у костра, были один к одному — все молодые и широкоплечие, на иных поблескивали кольчуги, мечи лежали у каждого под боком, чтобы долго не искать.

— А еще, совсем недавно это было, встретились нам два молодых удальца — из Новгорода, слышь-ко, возвращались ко Владимиру. У одного конь шибко красивый был, каурой масти (при этих словах у Веселицы дрогнуло сердце — не Звездан ли?)…Так мы их насторожили — езжайте, мол, стороной, а ко Влене не суйтесь. Двое вас, как бы не случилось беды…

— Спасибо вам, купцы-молодцы, — сказал Веселица и так прикинул: на старом месте лихим людям толчись ни к чему — наделали они шуму, побоятся засады. И ежели куды подадутся сейчас, то не иначе как на владимирскую дорогу. Там про них еще никто и слыхом не слыхивал, а от Владимира на Переяславль и Ростов много всякого движется народу, есть чем поживиться.

Все верно прикинул Веселица. И часу они не скакали — наехали на мужика. Лежит на обочине босой и без верхнего платья, борода в крови.

Соскочил Веселица с коня, приложил ухо мужику к груди:

— Жив.

Полили мужика водой из сулеи, в рот влили меду. Открыл мужик глаза и снова зажмурился от страха.

— Не бойся нас, — сказал ему Веселица. — Не вороги мы, а твои спасители.

Мужик сел, прокашлялся и, взглянув на свои босые ноги, запричитал:

— Воры-грабители! Куды чоботы мои дели? Где сермяга?

— Снявши голову, по волосам не плачут, — тряхнул его за плечи Веселица. — Ежели скажешь, в какую сторону подались тати, сыщем и твою сермягу, и твои чоботы…

— А вы кто такие?

— Не твое дело спрашивать. Отвечай, да покороче.

— Короче некуды, — пролепетал мужик. — А как стукнули меня, так всю память и отшибли.

— Толку от тебя, видать, не добьешься, — покачал головою Веселица. — Сиди тут покуда. На обратном пути захватим в Переяславль…

— Спасибо, соколики, — обрадовался мужик. — А не забудете?

— Жди.

За речной излукой дорога пошла плотным лесом. Солнце уже реденько пробивалось сквозь сосны, в низинках, поросших папоротником, легко лохматился тонкий, как паутина, туман. Местами, за ивовой мелкой порослью, маслянисто поблескивали болотца.

— Гляди-ко, — шептал Веселице Ошаня, — как бы нечистая тропку-то не увела.

Надежды на то, чтобы захватить в лесу ватагу, у них уже почти не было. Скоро ночь падет на деревья, а в ночи, да в чаще, попробуй-ка человека сыскать. Еще ежели открытый человек, еще ежели голос подает — куда ни шло, а тайного человека не найдешь и рядом. Просидит за пеньком, проедешь мимо — он и был таков.

У Ошани ухо — все равно что у зверя лесного. Он первый услышал невнятные голоса. В одну сторону повернул коня, в другую и вдруг погнал его через вереск — весь отряд тут же пустился за ним следом…

Впереди замерли удаляющиеся быстрые шаги, а на тропинке — прямо против Веселицы, лицом к заходящему солнышку, — вырос из кустов Звездан. Стоит, на меч опирается, цепким взглядом сторожит мужика в лохматом треухе.

Увидев Веселицу, Звездан глаза вытаращил от изумления:

— Вот так встреча!

Кубарем скатился Веселица с коня, обнялся с другом, а Ошаня, вглядевшись в мужика, закричал обрадованно:

— Старого знакомца пымали!..

Вои посмеивались, наезжая конями на пленника:

— Твой ли это тать, Веселица?

— Как ни прятался, а на крючок вздели…

— Хорош карась…

Веселица подошел к Вобею, дернул его за разрез зипуна:

— Свиделись, никак?

Вобей усмехнулся, скользким взглядом прилип к украсившему лицо дружинника синяку:

— Здорово я тебя…

— Должок за мной, — сказал Веселица и, размахнувшись, ударил Вобея по лицу.

— Так, — сказал Вобей и провел ребром ладони под носом. Долгим взглядом посмотрел на дрожащую окровавленную руку, покачал головой.

Ошаня прыгал рядом, примеривался, с какой бы подойти стороны.

— Дай-ко, и я добавлю, — проговорил он и влепил Вобею увесистую затрещину.

Вобей покачнулся, но не упал, скользнул окровавленной рукою под треух.

— Эй вы, — засмеялся Звездан, — мужика мне не попортите.

— Да тебе-то что за забота? — удивился Веселица. — У нас свой счет. С утра ищем должок вернуть.

— А моему должку скоро год будет…

И Звездан рассказал, как бежал с Вобеем от Одноока в Новгород, как пощекотал его тать ножом на Великом мосту, вспомнил и о сегодняшнем поединке.

— Да где же парнишка твой? — забеспокоился Веселица. — Не заплутал ли часом?

В лесу совсем стемнело. Возбужденно переговариваясь, вои правили прежним путем к владимирской дороге.

— Жаль, Прова со всей ватагой не схватили, — говорил Звездан, сидя позади Веселицы на его коне, — а с Вобеем я бы и сам справился.

— Ничо, — отвечал Веселица. — Нынче Прову наши места заказаны. Уведет он своих людишек подальше куды. Вот вернемся, скажу посаднику, чтобы слал по дорогам разъезды.

Правя конем среди темных кустов, радовался Веселица: то-то попотешит он Малку, то-то удивит. Кого-кого, а Звездана в гости в этакую пору она не ждет.

У Ошани мысли были свои. Думал он, как переступит порог избы, как обнимет перепуганную Степаниду и велит нести из погреба меду. А наутро в городе все узнают, как он ловил лихих людей, и не с кем-нибудь, а с Веселицей, любимым Всеволодовым дружинником…

Оставленный при дороге мужичок ждал их исправно, дрожа от холода и от страха под ракитовым кустом. Ошаня посадил его на своего коня.

— А сермяга? А чоботы? — пропищал мужик.

— Жаль, сермяги и чоботов твоих мы не добыли, — сказал Ошаня. — Завалялись у меня где-то дома новые лапти, сыщется и худой зипунишко…

— Дурни вы сиволапые, — ругался мужик. — Почто на срам везете? Лучше бы мне под тем кустом помереть.

Вот как ему жаль было своей сермяги и своих чоботов.

— Сам тачал чоботы, а сермягу жена мне сшила, — ворчал он. — Вернусь, что сказывать буду?

— Авось не вернешься, — успокоил жадного мужика раздосадованный Ошаня, — авось пришибут где — на этот раз до смерти…

Переяславль встретил их тишиной, только кое-где взбрехивали страдающие бессонницей старые псы.

— Пойдемте все ко мне в гости, — пригласил Веселица.

— А что, — согласились мужики, — можно и в гости. Жена-то не проводит помелом?

— Моя не проводит, — похвастался Веселица.

Отворили ворота, въехали. На дворе, у столбика, стоял привязанный конь.

— Уж не мой ли? — приглядываясь к нему, прошептал Звездан.

4

И точно — каурый. От радости у Звездана перехватило дыхание. Ежели каурый на дворе, то и Митяю где же быть еще, как не в избе.

— А я тебе что сказывала? — закричала Степанида Малке, разглядывая входящего в горницу Ошаню. — Что бы мой погостевать пропустил, такого отродясь не бывало…

Удивленно выпучив глаза, Ошаня взирал на жену.

— Аль видишь впервой? — кричала Степанида. — И где тебя лешие носили?

— Вот баба, — передохнув, сказал Ошаня. — И отколь в ней только зло родится? Отколь слова берутся поганые? Ну, что честишь? Аль не видишь, что не один я, а с другами?..

— Дружки твои — такие же квасники [154]. А ну, как хвачу кочергой!..

— Э-э, — попятился к двери Ошаня. Веселица, смеясь, обнял его за плечи.

— Ты, Степанида, не очень-то в чужом дому… Ошаня — мой гость, и моих гостей привечает моя хозяйка.

— Милости прошу, дорогие гостюшки, — выдвинулась из-за спины Степаниды Малка. — Проходите к столу, отдыхайте с дороги…

— Спасибо, хозяйка, — отвечали гости. — Доброе словечко в жемчуге…

— Просим милости вам от бога…

— Жить да молодеть, добреть да богатеть…

Все здоровались по чину, степенно проходили, крестясь на образа, рассаживались по лавкам.

— А Митяй где? — нетерпеливо спросил Малку Звездан. — Сказывай, куды спрятала Митяя?

— Тута я, куды меня прятать? Чай, не пряник, не съедят…

Парень вышел из-за полога, улыбаясь во все лицо. Обнял его Звездан, расцеловал в обе щеки.

— Да как же ты Веселицыну избу разыскал?

— Добрые люди подсказали.

— Мне он повстречался, — подала помягчавший голос Степанида. — Вижу, скачет парень сам не свой, конь в мыле. А наши-то только что в лес подались. Ну и напугалась я — уж не беда ли с кем стряслась?.. Хоть и дурак у меня мужик, а все жаль. Все сердце-то об нем болит… Ну, я ентово паренька и остановила. То да се — выспросила да к Малке и проводила…

— Ай да баба! — воскликнул Ошаня. — Нешто не врешь? Нешто и впрямь тебе меня жаль?

— Да как же такого беспутного не жалеть? — засмеялась Степанида.

Ошаня хрюкнул от удовольствия и потянулся к ее губам.

— Ишь ты! — оттолкнула его от себя Степанида. — Сиди, где посадили, и озоровать не смей.

Размякшие гости разноголосо подначивали Ошаню:

— Ты, Ошаня, не робей!

— Эк разошлась твоя баба!

— Со Степанидой управиться — не лодию срубить!..

Счастливо блестя глазами, Веселица отозвал Малку в сторону, велел нацедить меду.

— Да за пленником нашим пригляди, что сидит в погребе. Горбушечку сунь ему, водицы…

— Может, медку подать?

— Можно и медку. Только дверь-от не отпирай, шибко злой он…

— Ой! — вскрикнула Малка.

— Да не бойсь ты, не бойсь, — успокоил ее Веселица. — Погодь, дай-ко я сам схожу.

На дворе — тьма. Кони, пофыркивая, сбились в кучу. Черное небо густо усыпано звездами, над частоколом узеньким серпиком повис молодой месяц.

Веселица бросил коням охапку недавно накошенной травы, осторожно нащупывая ногами ступеньки, спустился в погреб. В погребе было холодно и сухо. За досками в щелях попискивали мыши, затхло пахло землей и душисто — медом. Нацедив полное ведерко, Веселица выставил его наверх, подтянувшись, выпрыгнул сам. Зачерпнув ковшик меда, подошел к дверце, прислушался: Вобей не спал, ворочался на соломе.

— Эй ты, — позвал Веселица.

— Чего тебе? — не сразу откликнулся Вобей.

— На вот, проголодался, поди…

Веселица вынул из-за пазухи хлеб, просунул в щелку. Пролез под дверью и ковшик с медом. Вобей жевал, чавкая, громко хлебал мед.

Веселица посидел перед дверью на корточках. Не дождавшись ковшика, встал, чтобы уйти.

— Погоди, — сглотнув, сказал Вобей за дверью. — Слышь-ко?

— Ну?

— Ты того… Ты меня посаднику не отдавай.

— Чегой-то?

— Не пощадит меня посадник. Сымет голову, ей-ей…

Вобей помолчал, что-то долго соображая. Веселица снова собрался уходить.

— Стой! — приник к доскам Вобей. Дышал неглубоко и часто. — Ты бы меня отпустил; слышь-ко. Тебе-то какая от моей смерти польга?.. Скажешь, сам, мол, утек. А там пущай ловят. Уйду в леса, в пустынь [155], стану жить, грехи отмаливать…

Вспомнил Веселица Мисаила, не по себе ему стало — а что, как и впрямь раскается грешник? Бог ко всем милостив.

— Врешь ты все, Вобей, — сказал он сдавленно.

— Вот те крест, не вру, — убеждал пленник, еще ближе припадая к доскам. — Нет мне пути обратно в свою ватагу. К людям пути нет. Пусти.

— А что, как сызнова выйдешь на дорогу? За жизни загубленные кто в ответе будет?

— Не выйду… Опостылело мне все. Раскаянья хочу… А посадник не даст грехи отмолить. Доброе дело свершить не даст. Умру, как вор, никто про мое раскаянье не узнает.

Веселица молчал, но и не уходил, внушая Вобею надежду. Еще горячее, еще доверительнее говорил Вобей:

— Каюсь, много совершил я злых дел, смерти лютой заслужил. Но коли открылся мне свет истинный, нешто дашь умереть, не вкусив праведной жизни? Душа у тебя добрая, глаза ясные. Как увидел я тебя, так сразу и подумал: вот оно, мое спасение, через него обрету свет истинный… Отпусти.

Нет, не прошли зря твои вечерние беседы, доверчивый и кроткий Мисаил, запали они Веселице в сердце. Другой бы раздумьями терзаться не стал, и Вобеевы слова его бы не поколебали. А Веселицыны руки уже коснулись запора и трепетные пальцы откидывали щеколду… Не торопись, Веселица, подумай еще раз: доброе ли дело творишь, не выпускаешь ли на волю темное зло?

Но говорил Мисаил: «Прости — и прощен будешь…»

— Выходи.

Озираясь, выбрался на волю Вобей, взъерошенный, как зверь, упал на колени, губами приник к руке дружинника:

— Ангел ты, святая душа. А во мне не сумлевайся — исполню свой обет и за тебя помолюсь.

— Молись, грешник, молись. Да не мешкай, ступай, покуда не увидели…

Кинулся Вобей во тьму, и затихли его шаги в отдалении. Веселица еще постоял немного, усмиряя встревоженное дыханье, взял ведерко с медом и вошел в избу.

— Ты где же это пропадал? — накинулся на него Звездан. — А мы уж искать тебя наладились…

— Чо искать-то? — смущенно пробормотал Веселица. — Покуда меду нацедил, покуда коням сена задал — седни у всех денек был не из легких.

— Вобея проведал ли? Сидит?

— Куды ж ему деться?..

Вои засмеялись, Звездан похлопал Веселицу по плечу:

— Поворачивайся, хозяин. Вон и ковшички, и чары уже на столе. Лей, да мимо не пролей, а мы песни петь будем.

— Скоморохов бы сюды!

— А то и гусляра…

— Гусляры князей забавляют. А мы сами себе и скоморохи, и гусляры.

Митяй глядел на всех с восторгом. Вот она жизнь! И четырех дней не минуло, как выехали из Новгорода, а сколько всего довелось повидать. Подле Ефросима-то робкой была его душа, а здесь робкому не место. Пили все помногу, еще боле хвастались… Митяй тоже хвастался — и никто над ним не смеялся, слушали с уважением, как равного…

А Веселице почему-то вдруг сделалось грустно. И зря ластилась к нему Малка, зря старался рассмешить Ошаня.

Под утро иные спали в ложнице — вразброс на половичках, иные — в горнице на столах. Только Ошаню и Веселицу не брал крепкий мед.

Ушла Степанида. Поводя вокруг себя покрасневшими глазами, Ошаня говорил с угрозой:

— Пойду к попу Еремею. Хочешь, пойдем со мной?

— Не, — отвечал Веселица, мотая головой.

— Ну, как хошь, — обиделся Ошаня и встал из-за стола. — Спасибо, хозяйка, за хлеб-соль. Ввечеру ко мне наведывайтесь…

— Куды же ты? — забеспокоилась Малка. — Глянь-ко, едва на ногах стоишь.

— Мне бы ишшо чару, — икнув, сказал Ошаня и грохнулся посреди горницы на прикорнувшего воя. Вой только хмыкнул, но даже не пошевелился. Ошаня деловито подобрал под себя его ногу, устроился, как на подушке, и мигом заснул.

— Пора и нам спать, — позвала Малка Веселицу.


— Чо разговоры зря говорить, — сказал посадник утром, выслушав Веселицу. — Ведите пленника, поглядим, что за зверь…

Был он в хорошем настроении и не сонный, как вчера, — видно, предстоящая забава радовала его и бодрила.

Ошаня виновато замялся. Веселица почесал за ухом.

— Не гневайся, боярин, — начал дружинник. — Человечка того лихого мы и впрямь словили — вои твои соврать не дадут.

— Да за чем же дело? — насторожился посадник, с удивлением разглядывая ранних гостей. Были они с перепоя вялые и пришибленные — языки ворочались с трудом. Да это не беда — кто не пивал на радостях? Вон и сам боярин не много дней тому назад набрался на крестинах, едва в терем приволокли.

— Сбег наш пленник-то, — пробормотал Ошаня, запинаясь.

— Как это — сбег? — сразу потух боярин. — Что ты такое бормочешь?..

— Все верно, — подтвердил Веселица, пряча глаза. — Сбег.

— Куды же сбег-то? — невпопад выпалил посадник.

— А кто его знает, — сказал Ошаня. — Сбег — и все тут. Ищи ветра в поле…

— С вечера заперли мы его в надежном месте, а он сбег.

— Дурни вы, — в сердцах обругал их боярин, — почто сразу в мой поруб не привели?

— Поздно было. Беспокоить тебя не хотели…

— Али насмехаться надо мной вздумали? — разжигал себя посадник.

— Что ты, боярин! — замахал руками Ошаня — Да как же это мы над тобою насмехаться-то стали бы?..

— Сами виниться пришли, — поддержал приятеля Веселица. — Ты уж нас прости…

— Ладно, повинную голову меч не сечет, — подумав, смягчился посадник. — Однако, велю я вас самих посадить в поруб, чтобы впредь неповадно было. Добрая наука — хороший урок. Эй, люди!

Вошли отроки.

— Отворите-ко темницу да киньте туды добрых молодцев. Пущай маленько поразмыслят.

Схватили отроки Ошаню с Веселицей под руки, повели через двор. А во дворе вои их ждут, Звездан с Митяем да Малка со Степанидой.

— Куды же это мужиков наших повели? — завопила Степанида.

— А туды и повели, чтобы честной народ понапрасну не тревожили, — сказал оказавшийся рядом поп Еремей.

— Ну, Еремей, возвернусь из поруба, угощу я тебя!.. — замотался в руках у отроков Ошаня. — И ты, Степанида, гляди…

Ночной хмель еще не вовсе выскочил у него из головы. Отроки смеялись, держали Ошаню крепко, не больно заламывали ему руки назад — боялись повредить: мастеру руки да голова всего нужнее, а про добрые его дела знали все, Ошанины лодии славились по всей Ростовской земле.

Глава пятая

1

С радостью и тревогой приглядывалась Мария к тому, как взрослеют ее сыновья.

С радостью — потому что родная кровь, потому что все красивы и статны, обличьем в отца. С тревогой — потому что разными они росли, потому что не были друг на друга похожи. И больше всего любила она Константина с Юрием. И больше всех Константин с Юрием ее тревожили.

Когда совсем маленькими они были, все было у них общее. А повзрослели, вытянулись, пораздались в плечах — и стало их не узнать. Константин больше льнул к отцу, Юрий — к матери. Юрий — с Марией в монастырь, Константин — к Словише. Все чаще повадился он бывать у лихого Всеволодова дружинника. И князь потакал ему, позволял проводить целые дни в Словишином тереме.

Рано научился Константин держаться во взрослом седле, правил конем, как заправский вершник, из лука метко стрелял и уж прилаживался помаленьку к тяжелому Словишиному мечу.

Тогда по заказу Всеволода сковал ему Морхиня меч маленький, по руке, но острый, из крепкой закаленной стали.

— Еще порежется малец, — вздыхала Мария, не смея перечить князю.

— А пущай и порежется, — отвечал Всеволод, — в другой раз сноровистее будет. Ты вот мне Юрия вовсе попортила — чернец он, а не княжич. Почто балуешь дитя?

— Да как же его не баловать? — со слезами на глазах говорила княгиня. — Кому же и баловать дите, как не матери?

— Константина тебе не отдам. Он — старшой в роду, — раздражался Всеволод, — ему дело мое продолжать…

— Еще когда вырастет.

— Вырастет — не заметишь. А после его учить поздно будет.

За Юрия болело у Всеволода сердце. Иной раз и попрекнул бы Марию, но язык не поворачивался — ладно, время пройдет, все само по себе образуется. Надоест и ему класть земные поклоны, надоест слушать бестолковые бабьи разговоры.

Время шло, а одно сплеталось с другим. Стала примечать Мария, что все больше отдалялся от нее Всеволод. Все реже звал к себе, все реже хаживал к ней в ложницу. Истосковалась у нее душа, изранилась подозрениями. «Не завел ли себе полюбовницу князь? — думала она. — Не наскучила ли я ему?»

Подолгу гляделась в зеркало, пальчиками расправляла морщинки, замечала, что стареет. Приглашала бабок-травниц, просила у них совета: как молодость, красоту сохранить?

Бабы-травницы угодить ей старались, каждая давала свой совет:

— Растирай бурачок с медом, смазывайся по утрам…

— Пей настой брусники, собранной в зарев…

— Лопухом волосы-то мой, от лопуха седина не заводится…

Но била ей в виски седина, все больше появлялось белых прядей, а у глаз — мелких морщин. Не помогали ей советы прилежных травниц, годы шли, разрушая былую красоту.

Ворчливой сделалась Мария, сердилась на свеженьких дворовых девок, а раньше сиживала с ними вечерами, слушала их песни, сама не прочь была спеть или рассказать сказку.

Любили ее девки, а теперь побаивались. Особенно с тех пор сторониться стали, как обварила она Найденышку из Заборья, веселую проказницу и хохотушку. Ямочки были у Найденышки на щеках, белые зубы.

Но застала Мария ее как-то со Всеволодом на заднем дворе возле медуши. Почудилось, что обнимал ее князь, что целовал ее в губы. Почудилось только, а утром стряслась с Найденышкой беда. Опрокинулся на нее котел с горячей водой, закричала девушка, выбежала в переход сама не своя от боли.

В ту пору никого с ней не было, одна только княгиня наведалась проверить поварих.

Про Марию Найденышка никому ничего не сказывала, но шила в мешке не утаишь. Через неделю отправили ее обратно в деревню, а девки стали недобро шушукаться за спиной княгини, сторонились, сердечные тайны свои от нее берегли.

Правда это, не правда ли, а слухи ползли, и стала примечать Мария на себе Всеволодовы укоризненные взгляды. Неужто и впрямь он ее разлюбил, неужто поверил злым языкам?..

Ведь не было же ничего, не покушалась она на Найденышку. В одно только по-бабьи поверила, что обнимал Всеволод девушку. А раз поверила, то и защитить себя не смогла. Винилась в несодеянном, в том, что пожелала ей лиха, а беда возьми о ту пору и стрясись. Будто подслушал кто, будто нарочно подстроил. Не роняла она котла, а только задела, проходя мимо.

Еще угрюмее, еще нелюдимее сделалась Мария с того дня. И, пряча неловкость, окружала себя излишним вниманием и заботами. Наслушавшись про царьградский гордый обычай, велела отменным владимирским мастерам изготовить для себя носилки, покрыть их золотом и украсить каменьями и в тех носилках показывалась на улицах города…

— Не дури, — сказал ей однажды Всеволод. — Не богородица ты. Почто носить тебя, как святую икону?..

Было время, делила она с ним и радости и горести беспокойной жизни. И не нужно ей было иного, как быть только рядом, ловить мимолетный взгляд его восхищенных глаз. Знала, люба она ему, дорога. Верила в него, радовалась его победам.

Да и теперь немного нужно ей было, да прошлого не вернуть. Летит быстротечное время, оставляет зарубки, меняет облик людей и земли. Лишь обуянный давнишней задумкой словно не стареет и не меняется Всеволод. На княжом дворе, что ни день, суета и сполох. Что ни день, скачут во все стороны Руси неутомимые гонцы. Слетаются разные вести в высокий терем — и из тех вестей, извлекая свою выгоду, плетет Всеволод крепкие сети на русских князей: ссорит и мирит их между собой, принимает клятвы и рушит данные обещания — собирает вокруг Владимира разрозненные княжества, большие и малые уделы.

И как только хватает ему дня, как только успевает окинуть взглядом своим необъятное!

В трудах позабыты пиры и охоты, пылятся на полках свезенные с разных концов земли любимые книги. Не до них теперь Всеволоду — торопится он, спешит оставить сынам своим в наследство могучую Русь. Но, словно песок, расползается под рукою содеянное, не сдаются своевольные бояре, не хотят ходить под ним строптивые князья. И снова — где ласкою, где угрозою, где силой, а где и обманом — сгребает он все под себя, зорким глазом глядит вокруг, что осталось еще, куда не дотянулась его рука?..

Раньше знала Мария задумки его и сомнения, нынче он одинок. Не с кем поделиться князю терзающей его тревогой. Отдалилась она от него бабьим своим коротким умом, растя сыновей, обделила вниманьем и лаской. Нет такого плеча, прильнув к которому, облегчил бы он свою душу.

Не знала про то Мария, как, удалившись в свои покои, горячо и подолгу молился он за спасение Русской земли. Не видела она его слез, не слышала его рыданий. Смахнув слезу, выходил он к боярам с просветленным взглядом, говорил спокойно и мудро, и казалось ей, да и всем так казалось, что все на десятки лет знает он наперед.

Весть, принесенная Звезданом из Новгорода, была для Всеволода сильным ударом. Все уж, казалось, шло, как задумано, качалось новгородское вече, колебался Боярский совет, но не прост был Мартирий, недооценил его Всеволод, и из южной распри сумел владыка извлечь для себя великую выгоду. Все туже переплетался единый клубок, все крепче связывались отдельные узелки.

Черниговский князь Ярослав, поднявший на Рюрика руку, поднял ее теперь и на него. А за спиною Ярослава стояла воинственная Волынь.

Занятая собой, ничего этого не знала Мария. Проведывавший по вечерам княгиню епископ Иоанн обо всем этом рассказывал смутно. Был он тоже озабочен и хмур, сказывался больным, жаловался на ноги и грудь, покряхтывал и ласково гладил по голове молодых княжичей.

В опочивальне Всеволода оплывали толстые свечи, молчаливый Ратьшич сидел, понурясь, на перекидной скамье, морщил загорелый лоб и время от времени, отзываясь на свои мысли, покачивал головой.

Всеволод по привычке ходил из угла в угол, иногда задерживался возле стола, раздраженно ворошил сваленные грудой грамоты. И снова ходил, и снова задумчиво пощипывал бородку, надкусывал седой ус.

— Почему молчишь, Кузьма?

— Думаю…

И снова мерил шагами опочивальню князь.

— Все думаешь, Кузьма?

— Думаю…

— Ловко обошел нас Мартирий.

— Куды уж ловчей.

— Не миновать нам новой усобицы…

— И я так думаю, князь, не миновать.

Умен был Ратьшич, неспроста дольше других удержался возле Всеволода. Мысли князя читал издалека, предупреждал его желания.

— Давно пересылается с тобою Рюрик, обижается, что не идешь с ним вместе на Чернигов… Да и засиделась твоя дружина, князь, — пиры пируют добры молодцы, озоруют от безделья. Не пора ли в стремя? Не пора ли тряхнуть стариной?..

Давнишняя вражда Киева с Черниговом была Всеволоду на руку: втянутый в распрю Роман тоже вел себя покорно, не беспокоил верного Всеволоду Владимира галицкого. Но нынче дрогнули весы — перетянул враждебную чашу непокорившийся Новгород. Ежели вовремя не пригрозить Чернигову, то и Роман подымет голову, Владимиру галицкому не устоять — и рухнет воздвигнутое годами, откажутся ходить по Всеволодовой воле не только южные, но и северные князья…

Вона как размахнулся Мартирий, блюдя новгородскую вольницу! Недооценил его Всеволод, не учел его византийский изворотливый ум.

Ушел Ратьшич. Оплыв, погасли сгоревшие свечи. Ранний рассвет проникал в оконце.

«Вот оно, — думал Всеволод, вспоминая Звездана. — Не жаждал я крови, всю жизнь обходился терпением и молитвой. И не я вышел на брань, не я первый обнажаю свой меч… Но ежели, окруженный обманом и коварством, смирюсь покорно, то не ввергну ли землю Русскую в еще более жестокое кровопролитие?»

Памятуя заветы Микулицы, жесток и неогляден с врагами своими был Всеволод. Разгневался он и слушая прямые речи Звездана. Такого не говаривал ему еще никто — хулители хулили на стороне, а ближние бояре льстили, и к лести их, как к воде и воздуху, привык князь. Но почувствовал он в словах молодого дружинника и свою давнишнюю боль, и свои давнишние сомнения.

Нет, не по наущению врагов говорил Звездан, а высказывал сокровенное, душою страдая за дело, которому Всеволод отдал всю свою жизнь.

Преступил он свой сложившийся обычай — не наказал Звездана, поверил ему и теперь, глядя на вымытые белой ночью окна опочивальни, думал о нем хорошо и спокойно.

Не знал он, что не спала в этот час и Мария, но мысли ее были совсем о другом, не спал Иоанн, ворочаясь на жесткой епископской лежанке, метался и беспокоил Досаду растревоженный плохими снами Кузьма, и только Словиша спал хорошо и сладко, подсунув под щеку теплую ладонь, — не знал он, что заутра поставит его Всеволод в голове дружины и велит, рассылая впереди себя дозоры, ходкой рысью идти на Чернигов…

2

Одноок проснулся от громкого стука в ворота.

— Эй, боярин, вставай!

— Что за крик?

Одноок выскочил на крыльцо в исподнем, перегнулся через перила. Во дворе стоял молодой вой в надвинутой набекрень суконной шапочке, подбоченясь, накручивал на руку гибкую плеть.

Сметлив был боярин, быстро понял, что не простой это вой, а посланный от великого князя. Простые вои без нужды не будят по утрам бояр. И ежели появился он на дворе, значит, дело важное.

— Вот тебе князев указ. Неча без дела сидеть в своем терему, боярин. Собирай дружину да немедля ступай в детинец.

— Да куды же я с дружиною — в мои-то годы? — почувствовав слабость в ногах, присел Одноок.

— Про то князем сказано не было, — спокойно отвечал вой, собираясь уходить.

— Да погоди ты, куды торопишься, — остановил его Одноок. — Почто кличет князь?

— Про то нам не говорено. Ты — боярин, тебе лучше знать.

Сказав так, с достоинством, юный вой ушел, покачиваясь, со двора, а Одноок еще больше оробел, не знал, что и подумать. Но как там ни думай, как ни соображай, а князева указа не обойти и в детинец с дружиною являться надо. Таков древний обычай, и отступиться от него никто не в силах.

А поотвыкли бояре от княжеской службы, долго жили мирно, с соседями не враждовали, во чистом поле силою не тягались. Иные и меча в руках не держали по многу лет, иные и конем брезговали — разъезжали в возках да на пуховых подушках.

Нет, не было у Одноока охоты идти в далекий поход, но от Всеволода не откупишься. Знал он: что сказано князем — то закон. И преступить его — значило обречь себя на великую немилость до конца своих дней.

И так уж Одноок у Всеволода на плохой примете, и все-таки идти в детинец ему не хотелось.

Однако, тут же рассудил боярин, как знать — не вернет ли он на сей раз былого к себе княжеского внимания? Ежели добрую дружину приведет, да на добрых конях, ежели снаряжение будет справным, не похвалит ли его князь, не выделит ли среди прочих?..

В ином-то деле прижимист и скуп боярин, а тут, пожалуй, придется раскошелиться…

Через два дня, точно к условленному времени, явился Одноок на княж двор.

Перед тем как ехать, придирчиво оглядел воев и остался доволен. Не каких-нибудь хилых людинов собрал он в дружину, а все рослых мужиков. Не старенькие кольчужки на них, а почти на всех — добротные дощатые кольчуги. Шлемы блестят на солнце, в руках — не грабли да вилы, а копья и мечи, у иных за спинами тугие луки, круглые тулы [156] полны острых стрел.

Сам боярин тоже для себя постарался: бронь надел дорогую, с серебряной насечкой, червленый щит на руке с солнечным кругом, меч на боку в дорогих ножнах.

Ладно. Прибыл он вовремя к детинцу, а у ворот — густая толпа. Со всех сторон стекаются боярские дружины. Шум стоит и гвалт, каждому хочется впереди других ко князю попасть. Не один Одноок такой хитрый, другие тоже кое-что соображают.

Но больше всего расстроился боярин, когда увидел Конобеевых мужей. На что он расстарался, а Конобей его далеко переплюнул. Краше его воев не было во всей толпе.

Стегнул Одноок своего коня, врезался в самую гущу. Стал распихивать мужиков, помахивать плеточкой:

— А ну, посторонись! А ну, дорогу боярину и его коню!..

Конобей тоже кричал с другого края и понукал своего сивого.

Сшиблись бояре, уставились друг на друга:

— Я первой!

— Нет, я!

Дружинники тоже стали переругиваться между собой:

— Наш боярин завсегда впереди!

— А вот не видал ли кукиша?

Конобей сказал Однооку:

— Брюхо у тебя, боярин, ползет по земле. А все туды же.

На что Одноок отвечал:

— Оттого и черевист, что не тебе ровня. Ты-то на худых своих хлебах и воев трое ден не кармливал. Гляди, как бы не попадали они с коней.

— Ловок ты, да и я не прост. Не мои вои не кормлены, а твои. И лошаденки в твоей дружине — кожа да кости.

— Со злости ты все, боярин, — сказал Одноок. — А в моем старейшем роду таких-то бояр худородных, как ты, и в тиунах не держивали. Посторонись-ко, не срамись пред князем…

— Сам посторонись.

— Кому сказано?

Рассердился Одноок, ожег плеточкой Конобеева коня. Взвился конь, заржал, едва не вывалил седока.

— Ну, гляди! — закричал Конобей и своею плеточкой не коня, а самого боярина угостил по плечу.

Неслыханное это было оскорбление, не видано было, чтобы боярин бил боярина — да еще при холопах, да еще на виду у всего города. Перегнулся Одноок через гриву своего коня, вцепился пятерней Конобею в холеную бороду.

Выпучил глаза Конобей от неожиданности, покачнулся в седле, замахал руками, закричал не своим голосом.

На крик его вышел из ворот Кузьма Ратьшич:

— Что за гам у княжого двора?

— Срамит меня Одноок, Кузьма, худым боярином называет, — пожаловался Конобей.

— Разберись, Кузьма, — сказал Одноок. — Пошто прет впереди меня Конобей на княжой двор?

— А ты пошто прешь? — снова не вытерпел Конобей.

— Кшить вы, горластые петухи! — оборвал их Ратьшич. Степенно оглядел столпившихся у ворот вершников.

— Ты, Конобей, въедешь первым, — сказал он. Одноок побелел от обиды. — А ты, Одноок, пойдешь со Словишею в головном отряде. Великую честь оказал тебе князь… Нынче же разъезжайтесь по домам и дружины держите в сборе. Мужиков не распускать, кормить коней вволю…

Гордо выпрямился Одноок — пущай первым въезжает на княжой двор Конобей, пущай хвалится, а под хоругвью первое место — его…

…Всеволод остался доволен смотром. Стоя на гульбище, придирчиво оглядывал проезжавших перед ним воев. Уходя, подтвердил сказанное Кузьмой:

— Ждите знака моего. А покуда мужиков и коней кормить справно — ни хлеба, ни овса не жалеть.

И еще, прикинув, повелел князь каждому боярину снаряжать с собою обоз — муки взять, меду, овса, бычков на мясо, кольчуг, топоров и копий и прочего разного снаряжения.

Последнее больно кольнуло Одноока, да и не его одного: уж не слишком ли накладна княжеская забава? Не разорит ли он их?..

Но князя ослушаться никто не посмел, никто и слова не проронил поперек, зато, разъезжаясь из детинца, ворчали бояре:

— Сколь годов жили спокойно, не знали забот, тягот. Али нам в своих вотчинах худо?

— Чужая беда — не наша. Нам делить нечего.

— И почто князю не живется? Куды глядит, чего ищет на стороне?

Однако Одноок вольными разговорами баловаться остерегся. Смекал он, что есть у Всеволода повсюду свои глаза и уши. А от того, что выскажет он наболевшее, заботы не убавится. Как бы не прибавилось, как бы не захиреть от тех забот.

Помнил, хорошо помнил Одноок, да и все помнили строптивого соседа по воршинским угодьям — боярина Четверуху. Крепко стоял он на земле, старинного был роду. Его-то отец еще с Мономахом Владимир ставил, а после погиб где-то в половецких степях. Четверуха с Кучковичами спутался, за Ростиславичей стоял, с Моизичем и Захарием знался и даже уходил с Мстиславом в Новгород, но в ту суровую пору неведомо как пронесло мимо него беду.

И вот, когда уж все вроде успокоилось, когда после прихода Всеволода зажили степенно и изобильно, вдруг ни с того ни с сего прошел опасный слушок: приезжали-де к боярину княжеские отроки, терем его зорили, взломали кладовые и бретьяницы и самого увезли в закрытом возке.

Слухи на пустом месте расти не станут: скоро все заметили, что и вправду сгинул Четверуха. Раньше-то у всех он был на виду, громовой его голос слышали на думе, видели, как проезжал он на коне по Владимиру, а тут — будто и не было его.

Стали через того, через другого выведывать бояре (Одноок в это дело не мешался), выспрашивали, вынюхивали и до того довынюхивались, что и еще одного след простыл — Синицу, бывшего владимирского воеводу, тоже отроки взяли.

Тут притихли все. И только год спустя все доподлинно известно стало: спутались бояре с ростовскими да новгородскими крикунами, Мартириевым золотишком не брезговали — вот и угодили в поруб. А имения их и угодья Всеволод взял себе.

Тако вот всяким говорунам и крамольникам. Нет уж, лучше помолчит Одноок, покуда не спрашивают. А спросят, то и тут не сразу ответит, а прознает наперед, как ответствовать надо…

Вернувшись на двор свой с дружиною, немного поостыв, почувствовал вдруг боярин внезапный приступ неостудной тоски. Разглядывая расположившихся повсюду горланящих мужиков, пожалел он выданной им добротной брони, топоров и оскордов, а еще боле пожалел, что придется открыть для них кладовые, кормить да поить да глядеть, как без пользы нагуливают они жиры на его дармовых хлебах.

— Ртов-то сколько, ртов-то… — сокрушенно покачал он головой. — Эко выставиться захотел, вот теперь и расхлебывай.

И еще подумал боярин, что добрых коней загонит он к следующему разу в табуны, что подыщет воям кольчужку попроще — все равно посекут ее в поле, кому от этого польза?..

3

В дурном расположении духа вернулся Конобей из детинца. Опять обошел его везучий Одноок, выставил всему городу на посмешище.

Что бы такое придумать? Как бы привлечь к себе внимание князя?.. Не попотчевать ли Кузьму, не ублажить ли княжеского любимца? Любит Ратьшич попировать, любит потешить душу песнями да скоморохами — так не расстелить ли во дворе своем скатерть, не закатить ли широкий пир, чтобы все знали: щедр Конобей, душа у него открытая, а сердце ласковое?.. То-то подавится своим куском Одноок, то-то покусает локотки.

Любому хорошему делу задумка — начало. Кликнул к себе Конобей сокалчих своих, ключников и ключниц и так им сказал:

— Несите все, что есть в медушах и погребах, для добрых людей добра не жалейте.

Шум и суматоха поднялись на боярском дворе, дым столбом. А к Ратьшичу послал Конобей отрока, нарядив его в красную рубаху.

— Кланяется тебе боярин наш, — сказал отрок, — и просит быть у него на пиру.

Подивился Ратьшич, но отказываться от приглашения не стал — любил он широкий пир и дружескую беседу, а нынче ввечеру князь его к себе не звал.

Тут Словиша под рукой ко времени оказался.

— Не пойдешь ли со мной? — спросил его Кузьма.

— Отчего ж не пойти, — ответил Словиша. — Вот и Звездан опять над книгами изготовился ночь коротать. Извелся парень, не взять ли и его с собой?

Не просто было уговорить Звездана, однако Словиша и мертвого уговорит…

— Милости просим, — приветствовал их у ворот сам боярин — кланяется поясно, глазки масленые. Не трудно ласковое слово, да споро.

Въехав во двор, подивились гости — богато разгулялся Конобей, медов-браги не пожалел, выставил на столы и фряжских вин и всякой редкостной снеди.

Не решаясь сесть в ожидании знатного гостя, у столов стояли бояре, Конобеевы добрые знакомцы, поодаль толпились слуги, готовые в любую минуту угодить кому надо. На лицах улыбки, праздничные одежды расшиты камнями и жемчугом, волосы и бороды смазаны деревянным маслом [157], слуги — в чистых холщовых рубахах, подпоясанных шелковыми шнурками. На заборе и на крышах хозяйственных пристроек висели гроздями любопытные ребятишки.

— Гляди-ко, гляди-ко, — кричали они, — никак, сам князь к Конобею пожаловал.

— Не, то не князь, а ближний князев боярин.

— Меч-то у него — длинной…

— А борода-то, борода.

— Ишь, как важно вышагивает. Знамо дело — князь!

Над столами сновали ласточки и стрижи, с огородов наносило запах зелени, прохладный ветерок пошевеливал тяжелые бархатные скатерти.

Ничего не пожалел Конобей, чтобы удивить знатного гостя, предусмотрел и скоморохов с дудками и гудками — заманивал их к себе хорошим угощением, брагой поил, в кого сколько влезет, однако поглядывал, чтобы не перепивали. Едва ступил Ратьшич во двор, боярин знак подал — и засопели дудки, забегали быстрые смычки по гудкам. Любо!

Засветились глаза у Ратьшича:

— Вот уважил меня, боярин!

Конобей оглянулся с гордостью — все ли видели, как здоровался с ним князев любимец? То-то же, завтра утром обо всем расскажут Однооку, дышло ему в глотку…

Одно только томило и мучило боярина — не хотелось ему глядеть на Звездана, Одноокова сына. Была бы его воля, не допустил бы его к себе на двор. Но не сам пришел к нему на двор Звездан, привел его с собою Кузьма, а тот, кто с Кузьмой, — желанный гость у боярина.

Потому и сажал он Звездана рядом с собой, потому и потчевал и угождал, когда Кузьма был по соседству занят разговором.

Скоморохи брагу свою и говяжьи мослы отрабатывали честно. Много песен пели, много плясок переплясали в личинах [158] и без личин, гостей зазывали в круг, веселили, как могли.

Пока сидел Звездан за столом да лил в себя вино, хмель вроде и не брал его, а как встал, так все вокруг и закружилось. Вышел он за ледник в огороды — еще хуже ему стало. Оперся он о лозняковую изгородь, покачнулся едва не вырвал кол из земли… Ой, лихо! Ой, как лихо-то!..

Тут ровно ветерок подул за его спиной. Обернулся Звездан — и обмер: уж не видение ли какое?! Стоит девица между капустных грядок, глядит на него в упор, как пугливый лосенок. На девице рубаха бархатная, коса спрятана в высокий кокошник. Личико белое, усыпано частыми веснушками. А глаза голубые, а носик вздернут задорно, как у мальчишки.

— Ты — кто? — трезвея, спросил Звездан.

— Олисава, Конобеева дочь. А ты?

— А я Звездан, Однооков сын.

Олисава засмеялась, запрокинув голову, — словно звонкие колокольчики рассыпала.

— Чему ты смеешься? — удивился Звездан.

— Смешно — вот и смеюсь, — сказала Олисава, лукаво прищурясь. — Ты почто пьян?

— А я и не пьян вовсе, — ответил Звездан. И впрямь, голова у него перестала кружиться, а дыбившаяся до того земля постепенно возвращалась на свое место. Прохладный ветер остуживал и трезвил голову.

— Это про тебя сказывали, будто ты ушел от Одноока? — спросила Олисава.

— Про меня…

— А зачем ушел?

— У тебя не спросил, — рассердился Звездан. — Ты чего пристала? Чего выспрашиваешь?..

— У, сердитый какой…

— Это не я, это мед сердится, — смягчаясь, пошутил Звездан.

— Меды пьют, чтобы веселиться, — серьезно сказала Олисава. — Иди плясать, как все. Почто стоишь на огороде?

— А мне с тобою любо.

Сказал — сам себя огорошил. Совсем отрезвел Звездан. Щечки у Олисавы загорелись нежным румянцем. Бросилась она через грядки прочь, а Звездан — за нею следом.

Огород у Конобея задами выходил к Лыбеди, а над пологим бережком кучерявились молодые дубы. Прыгнула Олисава за плетень, да рубахой зацепилась за веточку. Повисла с другой стороны, отцепиться не может. Тут ее и настиг Звездан.

— Попалась, коза-егоза!

Олисава от дружинника кулачками отбивается, от досады слезы вот-вот готовы брызнуть из глаз.

Схватил ее Звездан под руки, приподнял, посадил с собою рядом в траву. Отвернулась от него Олисава, лицо стыдливо прикрыла рукавом.

— Отчего ты сердишься на меня, Олисавушка? — удивился Звездан. — Разве сделал я что-то дурное? Или обидел чем? Или слово не то сказал?

Вот уж и самому захотелось плакать Звездану.

— Не любит меня твой отец, с Однооком они враждуют, — сказал он грустно. — Оттого и я тебе пришелся не по душе, оттого меня и сторонишься…

— Да что ты такое говоришь, Звездан? — вдруг повернулась к нему Олисава. — Что ты такое говоришь, ежели давно уже гляжу я на тебя из оконца, как проезжаешь ты с дружиною мимо нашего терема?…

— Так и глядишь? — встрепенулся Звездан, чувствуя, как замирает у него сердце. — Так и смотришь в оконце?!

— Люб ты мне, Звезданушка, давно люб. А как увидела тебя сегодня на нашем дворе, так и вовсе обмерла. Весь день за ледником пряталась, смотрела, как вы пируете. Все думала, отзовется ли, откликнется ли?..

— Да откуда знаешь ты меня, Олисава? Не встречались мы вроде до сего дня, а уж сколь времени рядом живем…

— Недавно я во Владимире. А ране с теткой в дальней усадьбе жила. Вот и не встречались… Про тебя же услышала я от отца. Твой-то родитель к нам во двор приходил, сватал меня…

— Неужто надумал жениться? — испугался Звездан.

— За тебя сватал, — улыбнулась Олисава. — Да поссорились твой батюшка с моим. С той поры вражда промеж них и легла…

Все больше и больше дивился Звездан, глядя на Олисаву, и хмель вовсе вышел из его головы. По берегу протягивались прохладные тени, и речка похлюпывала в темной глубине.

С усадьбы Конобея доносились громкие крики и надсадное пенье. «Поди, хватились меня, — подумал Звездан, — Словиша повсюду ищет, найти не может». Он протянул руку и взял прохладную ладошку Олисавы в свою. Трепетные пальцы девушки доверчиво замерли в его руке.

— Олисава, — сказал Звездан, с удовольствием произнося ее имя. Девушка печально улыбнулась и потянула ладошку.

— Пора, Звездан. Припозднились мы…

— Побудь еще немного.

— Нельзя. Батюшка осерчает.

— Как останусь я без тебя?

— Скоро свидимся…

Встала Олисава, оправила рубаху. Грустно сказал Звездан:

— Нет, не скоро свидимся мы с тобою. Разлучница рядом стоит, ждет своего часа. Аль не слышала ты, что кличет нас князь в поход?

— Как не слышать? Слышала, — спокойно ответила Олисава.

— Ухожу я с князем…

— Уходи, Звездан.

— Да будешь ли ты ждать меня? — воскликнул он почти с отчаянием. — Не отдаст ли тебя Конобей за другого?

— Отчего же отдаст? Уходит и батюшка мой с вами. Большой поход собирает князь — все бояре с дружинами уже были у него…

— А ежели убьют меня?

Легкая тень пробежала по лицу Олисавы.

— Значит, судьба, — тихо сказала она. — Не мучь ни себя, ни меня, Звездан. Не для того нынче свиделись мы с тобой, чтобы грустные разговоры разговаривать.

— Хоть бы поцеловала на прощание…

— После поцелую, Звездан.

Улыбнулась Олисава, перескочила через плетень и бойко побежала огородами вверх к усадьбе. Обернулась, помахала ему рукой и скрылась за высокими лопухами.

Еще немного посидел Звездан у реки, погрустил и нехотя отправился к Конобею на двор.

В самое время пришел.

— Ты где же это пропадал? — с лукавой улыбкой спросил его охмелевший Словиша.

Кузьма Ратьшич, расправляя бороду, сказал:

— Дело молодое — резвое.

Звездан покраснел под его проницательным взглядом и ничего не ответил, а Конобей вдруг засуетился, шаря вокруг себя глазами.

— Ну, спасибо тебе, боярин, за угощенье, — благодарил хозяина Кузьма, — а нам и на покой пора. Никто с собою ночлега не возит.

Гостей провожали до ворот и за ворота. Сметливые слуги бежали впереди них до самого терема Кузьмы, освещая дорогу смоляными факелами.

4

Много ли, мало ли просидели Веселица с Ошаней у переяславского посадника в порубе, а в один из дней пришли вои их вызволять.

— А ну, вылезайте, дружки-бражнички. Боярин вас в терем кличет.

На дворе мелкий, как просо, дождик сеялся. По лужам бродили нахохлившиеся куры. У всхода с крыши в кадушку стекала мутная вода.

— Ничо, — сказал посадник, встречая своих пленников, — экие хари отъели.

— Благодарствуем, боярин, — поклонились ему Веселица с Ошаней, — кабы не ты, отощали бы мы вовсе.

— Баб своих благодарите, — засмеялся посадник. — Это они вам, что ни день, носили жорное.

— Да ну? — радостно удивился Ошаня. — Нешто и Степанида моя?

— И Степанида.

— То-то мне вдогадку, вроде пышки со знакомым духом. Так-то она одна умеет замешивать тесто на золотушнике [159]

— Будя вам, мужики, без дела сидеть-посиживать, — сказал боярин. — Ступайте по домам.

— Вот порадовал!

Поклонились мужики посаднику, кинулись вон из терема.

— Погодите-ко, — остановил их боярин. — Ты, Ошаня, долго у бабы не засиживайся. Крыша у меня в сенях прохудилась — приди починить.

— Приду мигом!

— А тебе, Веселица, другой наказ. Собирается наш светлый князь на Чернигов и повелел тебе, не медля ни дня, скакать ко Владимеру…

Вот так и разлучила судьба хороших людей. Даже по ковшику браги не выпили они на прощанье.

Убивалась Малка, провожая Веселицу:

— Береги себя, Веселица. Ты под сулицы-то да стрелы зря головы своей не подставляй.

— Не всякая стрела в кость да мясо, иная и в поле, — успокаивал, обнимая ее, дружинник. — Ишшо свидимся. Слез ты попусту не лей, а держись Степаниды.

Короток был наказ, еще короче прощанье. Вскочил Веселица на коня, вонзил ему в бока шпоры.

От безделья, от долгого сиденья в порубе любо ему было на воле. Легко шел конь по пустынной дороге. Дождь перестал, выглянуло солнце, в теплых травах звонко предвещали ясную погоду неугомонные кузнечики. В сосновых борах терпко пахло смолой, а на луговых просторных полянах голубо зацветали незнакомые Веселице цветы…

Радовались широкому простору отвыкшие от света глаза дружинника. Сворачивая коня, подолгу простаивал он на высоких взлобках, жмурясь, оглядывал поля, на которых тут и там виднелись белые рубахи мужиков, вышедших с утра на первые зажинки ржи. Верно в шутку говаривают по деревням: «Сбил сенозарник [160] спесь, что некогда на полати лезть».

Выехал Веселица на край поля:

— Бог в помощь!

— Дай и тебе бог крепкого здоровья, — отвечали, кланяясь, мужики.

Много уж копен торчало по всему сжатому полю, а еще больше оставалось на корню спелого хлеба. Хороший был урожай в этом году, сытной обещала быть зима…

Ближе к Москве больше становилось просторов, но под самым городом пошли сплошные леса. Поздней ночью постучал Веселица в наглухо запертые ворота.

Что да как, долго расспрашивал его въедливый страж, прежде чем пустить на ночлег.

Спал Веселица у попа Пафнутия на сеновале — в избу идти не захотел: душно было. Утром, ни свет ни заря, снова отправился в путь. Спешил Веселица ко времени быть во Владимире, князя не хотел гневить, да и самому не терпелось встретиться со старыми своими друзьями.

Ввечеру, проезжая через Потяжницы, услышал Веселица шум за плетнем. Не то баба плакала, не то всхлипывал мужик.

— Эй, кто там есть живой? — крикнул он, не слезая с коня.

Всхлипы прекратились, и из-за плетня высунулась женщина со сбившимися волосами. Глаза в глаза встретился с ней Веселица взглядом.

— Ты что ревешь? — спросил озадаченный дружинник.

— Да как не реветь-то, коли мужика мово взяли?

— Куды взяли-то?

— На рать, куды ж еще?.. А мужик мой хром и на один глаз слеп. Какой из него пешец?

— Ты, баба, говори, да не заговаривайся, — оборвал ее Веселица. — Хромых и кривых и прочих всяких убогих князь наш в войско свое не берет…

— То князь, а то боярин…

— Да кто же боярин-то у вас?

— А Одноок. Днесь водил он казать дружину на княжой двор, так самых крепких мужиков отобрал, и коней добрых, и кольчугу справную. А утром явился его тиун да на мужика мово и накинулся. Ты что, говорит, прячешься по углам, яко таракан? Ты почто не хочешь служить князю?!

— Эко наговорила ты мне всего, баба, а что-то не верится, — покачал головою Веселица.

— Да мне-то почто врать?

— Твой мужик…

— А я тебя о заступе не прашивала, сам кликнул. Вот и езжай себе мимо.

Веселица пристально посмотрел на бабу — нет, не врет она, слезы ее от горя, а не от хитрости.

— Что ж, одного твово, хворого-то, и взял Одноок? — спросил он.

— Почто одного? Не одного. Вон и Киршу взял, а он грудью скорбит, одною ногой в могиле. Да и Толпыга не краше Кирши. Жатва на носу, вот и оставил боярин крепких-то мужиков — так ему, знать, сподручнее…

И баба снова залилась громким плачем:

— И почто все горести на мою голову?!

— Сгинь ты! — рассердился оглохший от ее крика Веселица. — Лучше толком сказывай, где вашего тиуна искать.

— Фалалея-то?.. Да где ж его искать, как не у Сюхи? Тамо его и ищи…

Перестав всхлипывать, баба смотрела на Веселицу с затаенной надеждой.

— А Сюхина изба где?

— Вон с краю, — показала баба.

«Ах ты, боярин, ах, сукин сын», — со злорадством подумал Веселица, решительно направляя коня к Сюхиной избе.

На дворе у Сюхи кто лежал, кто сидел, прислонясь спиною к срубу, много было мужиков. Признал среди них Веселица и кривого на один глаз мужа давешней бойкой бабы.

Из двери выскочила босоногая растрепанная девка, увидев Веселицу, всплеснула руками и снова скрылась.

Пока дружинник спешивался, пока привязывал к столбику коня, на крыльцо вышел дородный краснорожий мужик в накинутом на одно плечо голубом опашне.

Поднимаясь на нижний приступок, Веселица спросил издалека:

— Это не ты ли Фалалей, Однооков тиун?

— Ну я, — ковыряясь ногтем в зубах, неохотно отозвался мужик. — А тебе пошто понадобился?

— Разговор наш впереди, не пустишь ли в избу? — сказал Веселица.

— Изба не моя, не я тут хозяин, — буркнул тиун. — Говори, с чем пожаловал?

— Фалалеюшка, — бархатно позвали из избы. Отволокнулось оконце, и в его проеме показался круглый и хмельной бабий лик.

— Чего тебе? — недовольно поморщился тиун.

— Это кто же к нам пожаловал? — бесстыже улыбаясь, повернулось круглое лицо к Веселице.

— Кто пожаловал, дело не твое, — буркнул тиун и растопыренной ладонью вдавил лицо в избу. Дощечка задвинулась.

Фалалей смущенно покашлял.

— Вольна баба в языке, — сказал он. — Эк ее разохотило.

И, вперив бесцветные глаза в Веселицу, во второй раз спросил:

— Так почто ко мне пожаловал, мил человек?

— Ты, что ль, мужиков набираешь в дружину? — строго спросил Веселица.

— Ну, я…

— Отчего ж одни калеки у тебя на дворе?

— Чего ж калеки-то? — смешался тиун. — Мужики справные…

— Оно и видать: один безглазый, другой хромой.

— Да в глазах ли сила ратная? — заюлил Фалалей. — Уж не в одной сече они побывали — и с Андреем хаживали, и с Михалкой. Одно слово — народ бывалый. А князю желторотые-то птенцы — на что?.. Э, погоди-ко, — спохватился вдруг он. — Ты-то пошто встрял? Ты-то кто есть такой?

— Не твое дело, тиун, меня спрашивать, — нахмурился Веселица. — Твое дело отвечать.

Тут из толпы сидящих у амбара мужиков кто-то подал хилый голосок:

— Веселица енто, Фалалей. Я его во Владимире не раз встречал…

— Что? — вытаращил глаза тиун.

— Веселица и есть, — подтвердил мужик.

Фалалей выпрямился, грудь колесом, угрожающе двинулся на дружинника.

— Да как ты смел, боярский закуп, не в свое дело встревать?! — зарычал он, выкатывая из орбит глаза. — Да как ты в Потяжницы попал?

Веселица отступил на шаг, спокойно положил ладонь на перекрестье меча.

— Не закуп я, а князев дружинник, — сказал он, — и ты на меня, тиун, не рычи.

— Закуп он, закуп, — пропищал голос из толпы. — Не слушай его, Фалалей!

На сей раз приметил Веселица крикуна — тот самый мужик это и был, хромой и безглазый, чью бабу встретил он у плетня.

— Ну-ка, все разом, — сказал тиун, с опаской поглядывая на протянутую к мечу Веселицыну руку, — навались, мужички!

Вскинулась послушная Фалалею серая толпа, галдя, окружила дружинника.

— Хватай его да вали наземь! — приказывал тиун.

— Стой! — закричал Веселица. — Стой, Фалалей! Обманул тебя мужик, образумься, пока не поздно!..

— Вяжите его, вяжите, — подначивал мужиков тиун. — Что к чему, опосля разберемся.

Выхватил Веселица меч — отхлынула в ужасе толпа (Фалалей, защищаясь локтем, попятился на крыльцо) перерубил прихваченные к столбику поводья, вскочил на коня.

Вертясь посреди двора, пригрозил тиуну:

— Гляди у меня, Фалалей, наплачешься вместе со своим боярином!..

Глава шестая

1

Хорошие вести застревают в пути, злые вести летят быстрее птицы. Раньше других узнали в Новгороде о новой задумке Всеволода.

Опечалился Ярополк Ярославич, приехал к Мартирию, понуро сидел в палатах, говорил тихим голосом:

— Все это твои козни, Мартирий. Наговорил ты батюшке с три короба, наобещал и того боле. А нынче, объединясь с Рюриком, идет Всеволод на Чернигов, мстит за свою обиду.

— Зря печалишься, княже, — успокаивал его владыка, — не в твои пределы вступило Всеволодово войско. А за батюшку ты не беспокойся, и вины твоей в этом нет. Там за киевский стол идет давнишний спор, им его и решать. Ты же разумом укрепись и о своих делах подумай. Ярослав до сих пор стоит в Торжке, на дорогах купцам ни проходу, ни проезду нет от лихих людей. Собери, не откладывая, бояр, посоветуйся с передними мужами, скажи, что дальше намерен делать, как урядишься со свеями и с Ярославом.

— Да какой со свеями ряд? — оживляясь, сказал молодой князь. — С ними я и с одною дружиной за все обиды сведу разом счет. А Ярослав пущай убирается сам. Меня кликнуло вече — не его. Кому же и владеть, как не мне, новгородской землею? Дерзость его неслыханна.

— Хорошее, твердое слово сказал ты, княже, — улыбнулся Мартирий, в душе посмеиваясь над его вспыльчивостью. — Народом править — не борзым конем. Конь и тот норовист, а ежели не кормлен, то и не смел. Прежде чем на свеев пойти, допусти хлебушко через Торжок. Ярослав нам теперь опаснее любого другого ворога. От него все беды пошли, с ним и управляйся в первую голову. С тобою бог и законное право…

Однако, беседуя терпеливо с Ярополком Ярославичем, и сам Мартирий втайне тревожился. Не нравилось ему, что не раньше и не позже, а сразу после того, как узнал о переменах, случившихся в Новгороде, пошел Всеволод на Чернигов, хотя и раньше просил его об этом Рюрик. Покуда с вечем считался владимирский князь, покуда притворялся, что считается с Боярским советом, не хотел он, должно, нарушать старого обычая, не хотел силой сажать Ярослава, а волею самого владыки. Тогда надежно связал бы он Мартирия, тогда крепко и надолго обосновался бы в Новгороде и любое несогласие волею того же веча пресекал бы на самом корню. Вольницей вольницу задушить мечтал Всеволод, руками самих же новгородцев накинуть на них прочную петлю.

Вот почему не к Новгороду стекались Всеволодовы рати — не хотел он повторять содеянного Андреем, который, даже взяв город на щит, не сумел поставить его на колени. Как не признало над собою Владимир вече, так и продолжало упорствовать до сих пор.

Холодея, понял Мартирий, что вокруг его собственного горла все туже и туже сжимаются железные пальцы. Что именно он, владыка, нужен сейчас Всеволоду. Потому и звал к себе, потому и держал у себя Нездинича. А потом, заключив мир с напуганным Черниговом, повелит отозвать Ярополка Ярославича, кликнет владыку и его же руками накрепко и навсегда стянет тугую удавку…

Нет, неспроста собрал несметную рать могучий Всеволод, неспроста двинул ее на юг. Аукнется поход на далеком севере, рухнет последняя опора Мартирия, и тогда сам он пойдет с повинной, сам от имени веча будет просить Ярослава.

Поежился владыка. Почудилось ему, как могильным холодом повеяло в палатах. И Ярополкова похвальба показалась ему смешной. Да неужто такой князь нужен Новгороду?

Еще не свершилось неизбежное, еще торжествовали бояре, радуясь своей нежданной победе, а Мартирий знал уже, что не победа это была, а новая беда, что близка роковая развязка и отсрочить ее он не в силах.

Так вот почему упорствовал Ярослав и не сдавал Торжка! Так вот почему все оставалось, как и прежде…

Не выходя из детинца, знал Мартирий, что подвоза опольского хлеба нет и не будет, и успокоить новгородцев он мог только молитвой. Те же самые мужики, что кричали на стол Ярополка, самозабвенно и рьяно будут кричать Ярослава. И сам владыка, не кто-то другой, принудит их к этому. А от молитвы в закромах не прибавится ни кади зерна, ни рогожи соли.

«Пусть похваляется Ярополк, — грустно думал Мартирий, — пусть петушится. Пусть тревожит Ярослава и добывает себе никчемную славу. Чем бы ни тешился до поры, лишь бы в Новгороде было поспокойнее, лишь бы люди жили надеждой. Не то и мое будет непрочно место, а не ради ли этих палат свершил я столько зла и несправедливостей?!»

Не жалел себя Мартирий, не прятался перед собою за благообразную личину. Хотел он выше всех епископов встать на Руси — и в том признавался себе без трепета. Хотел поставить себя над князьями и вечем. И в том не раскаивался. Хотел, разъединяя, властвовать и, объединяя, творить едино свою волю. И в том не юродствовал.

Но не ему отпущено было свершить неизбежное. Иная сила вызрела на Руси. Иные шли времена. Не под византийским черным крылом прорастала смелая мысль, а в лесных полудиких языческих просторах, в бревенчатых избах и таких же убогих церквах, где едва выучившиеся грамоте мужики, византийским крестом осеняя неверующие лбы, хоть и смутно еще, но уже сознавали свое могучее родство, разорванное ненужной враждою и бесплодными распрями.

Вокруг Всеволода собиралась колобродившая усобицами Русь. Бурлила и пенилась, многоголосо кричала, но сквозь непрерывный грохот и звон сшибающихся мечей вдруг, слыша родную речь, замирала в изумлении: так почто же брат идет на брата, почто кровью родичей и сынов своих обагряется своя же земля?.. Почто?! Все чаще видел Мартирий этот вопрос в болезненно распахнутых глазах обращавших к нему просветленные надеждой лица мужиков. Ему ли, пришельцу издалека, дано понять их тайну и их мольбу?.. Ему ли исполниться жалости и суровой простоты, ибо прост ответ, но не прост и тернист к нему путь?.. И нет молитвы, которая облегчила бы крутую дорогу.

А Ярополк Ярославич, по-своему истолковывая молчание владыки, все говорил и говорил, и речь его была несдержанна и смутна, как несдержанны и смутны были его помыслы.

Владыка встал. Прервав речь, молодой князь смотрел на него удивленно.

— Да укрепит господь руку твою, — устало произнес Мартирий и перекрестил Ярополка Ярославича.

Князь был обижен. Глаза его, сузившись, потемнели.

Тяжело опершись на посох, Мартирий подошел к окну и выглянул во двор. Давно ли бушевала здесь возбужденная Ефросимом толпа, давно ли лилась кровь на приступках этого всхода, а теперь было тихо, и по безлюдным дорожкам бродили отощавшие, шелудивые псы.

Раньше в Новгороде не было такого количества собак. Они сидели по усадьбам на крепких цепях, откормленные и злые, гордо облаивали прохожих и мужественно стерегли хозяйское добро. Достаток светился в их самоуверенных глазах, сытость была в их утробном неторопливом лае, а гладкая шерсть ухоженно блестела на их круглых задах.

Когда пришел голод, собак повыгоняли на улицы. Растерянно поджав хвосты, они дрожали под дождем и прятались в тени от жаркого солнца. Клочьями повылезала на их спинах шерсть, обнаженная кожа покрылась незаживающими язвами.

Высунув бледные языки и озлобленно рыча, бездомные псы рылись на свалках и устраивали шумные драки из-за вываренных костей и сухих отбросов. Их разгоняли, били палками и цепляли железными крючьями.

И псы стали уходить из города. Они нашли в стене старый заброшенный лаз, и, когда, проснувшись однажды утром, новгородцы не увидели их на привычных местах у помойных ям и смердящих свалок, в городе, ширясь, поползли зловещие слухи.

Тогда не на шутку был перепуган Мартирий. Люди толпами шли к Софии и требовали открыть ворота. Им тоже захотелось покинуть город. За корочку пахучего хлеба, за глоток сдобренной жиром горячей воды они готовы были отдаться на милость Ярослава.

— Открой ворота! Будь ты проклят, владыко, — исступленно кричали голодные рты.

Что было им в упорстве Боярского совета? Что было им в тщетных призывах Мартирия, грозящего карой небесной предателям и отступникам? Разве они предали свою землю, разве они уже не заслужили прощения своей стойкостью и долгим терпением?..

Двумя рядами возле детинца стояли одетые в броню пешцы. Люди кидали в них каменья и палки.

— Верни, владыко, Ефросима! — просили они. — Святой старец проклял нас за суесловие и суету. Он был прав, а ты, Мартирий, изгнал старца из наших пределов. Верни Ефросима.

И тогда пробился с севера в осажденный Новгород охраняемый монахами длинный обоз.

— Все это ваше, люди, — говорили чернецы, раздавая новгородцам хлеб. — Игумен услышал вас, и сердце его исполнилось скорби.

Кто донес до далекого монастыря печальную весть? Или просто приснился Ефросиму один из его вещих снов?

Ничего не просил взамен от новгородцев игумен, и уста его, как и прежде, были скованы молчанием. Но хлеб пришел в осажденный город, и сердца людей снова исполнились великих надежд… А надолго ли?

Последние псы, не ушедшие со всеми, нашли приют за высокими стенами детинца. Еще не иссякли здесь владычные кладовые, еще вседенно клокочут над углями испускающие сытный дух огромные медяницы, еще в отбросах можно сыскать лакомые куски, но придет час, и эти бездомные псы покинут детинец. Воткнут пешцы в землю копья и тоже уйдут. И когда опустеет просторная площадь у Софии, когда знобящий ветер погонит по осиротевшим улицам мертвящую пыль, кончится вечевой Новгород и наступят новые времена…

2

Рюрик проснулся, открыл глаза и почувствовал непривычную легкость в теле — сон слетел мгновенно, мысли были ясны. Такие пробуждения давно уже были ему непривычны.

— Доброе утро, княже.

Возле постели его стоял улыбающийся Докушка, коренастый парень со спадающей на плечи гривой рыжих волос. В руках он держал медную лохань, через плечо было кинуто белое полотенце с вышитыми вразброс красными петухами.

Запрокинув голову, вытянув руки, Рюрик потянулся и бодро встал, ощущая босыми ногами приятную холодность чисто вымытого деревянного пола. На желтых плахах лежали светлые пятна раннего июльского солнца, залетающий в ложницу ветер неторопливо пошевеливал занавесками.

Докушка услужливо и ловко поставил лохань на скамью, Рюрик скинул исподнее и, похлопывая себя ладонями по рыхлым бокам, стал осторожно плескать на тело воду, покряхтывать и поеживаться от удовольствия.

Докушка протянул ему полотенце, князь растерся до красноты и вдел руки в просторные рукава рубахи.

— А что, — сказал он, стоя к отроку спиной и проводя пальцами по мокрым волосам, — а что, проснулась ли княгиня?

— Княгиня давно как на ногах, — сказал Докушка, убирая с лавки лохань. — Ждет тебя, княже, в гриднице. Столы накрыты, и, как велено тобой, званы в терем бояре и старшие дружинники.

«Славный сегодня день, — подумал князь. — Славная погода, и вести хорошие».

С вечера сообщили ему, что Всеволод сел на коня и, вняв его давнишним уговорам, двинулся с войском на Чернигов.

«Теперь и наша пора пришла».

— Теперь и наша пора пришла, — сказал он боярам, входя в гридницу и приятно улыбаясь сидевшей во главе длинного стола княгине.

Придерживая руками животы, бояре встали, поклонились князю и не садились, пока сам он не прошел на свое место и не сел на резной столец рядом с Анной.

Крепкие вина, которых в обычные дни не подавали с утра и которых сегодня было в изобилии, быстро развязали боярам языки. Стараясь выделиться перед Рюриком, все говорили наперебой:

— У черниговцев, чай, пятки чешутся. Твоя взяла, княже.

— Будя зариться на высокий стол. Руки у Ярослава коротки, до Киева ему не дотянуться.

— Вот бы Роману руки тоже прищемить. Шибко длинными они у него стали.

— Дайте срок, — сказал Рюрик, прихлебывая сладкое хиосское вино [161].

Льстивый говор бояр веселил ему сердце. Но радость свою выставлять всем напоказ он не спешил. Как бы не подумали бояре, что без Всеволода ему Чернигова не одолеть, как бы лишнего не приписали владимирскому князю. Куда ни кинь, как ни поверни, а был Киев главным городом на Руси, таковым и по сей день остался. Не во Владимире, а здесь, на Горе, сидит митрополит, отсюда многое повиднее — не то что из-за Мещерских гнилых болот…

Едино своей изворотливости и стойкости в борьбе против черниговского князя приписывал Рюрик сегодняшнее торжество. Думал он, что Всеволод сел на коня, чтобы разделить и без того близкую победу. В трудные-то дни его, бывало, и не докличешься, а тут гляди, каким резвым стал.

Недаром давили хиосский виноград коварные греки, недаром поили им тех, у кого хотели выведать сокровенное. После третьей чаши Рюрик говорил не таясь:

— Шиша получит от меня Всеволод. Вот справлюсь с Черниговом, так возверну отданные владимирскому князю города.

— И правильно сделаешь, — вторили ему бояре. — Давно уже время вернуть былую славу киевского стола.

— Войска у нас и у самих хватит.

— Давыда позови из Смоленска, пущай знает Всеволод, что и мы не лыком шиты — чай, и сами за себя постоим.

В удачливую годину быстро забываются и недавние беды. Кто мог из сидевших рядом угодливых бояр напомнить Рюрику, как, еще не оправившись после пленения черниговцами племянника его Мстислава Романовича, спешно собирал киевский князь, гостивший в Овруче, свою распущенную по деревням дружину — не для того, чтобы воевать черниговскую землю и отомстить за разорение, учиненное вокруг осажденного недругами Витебска, а для того только, чтобы удержать под собою пошатнувшийся старший стол?

Не Рюрику спорить за первенство на Руси, ежели и Роман волынский давно перестал считаться с его волей, страшась, как и прочие князья, одного только Всеволода!..

Знали про это бояре, но князю своему поддакивали, потому что не за слово правды, а за лесть и угодничество дарил он их новыми наделами.

Один только митрополит Никифор хранил молчание во время беседы.

— А ты почто не скажешь своего слова? — стал выпытывать у него Рюрик.

— Мне ли пристало судить о твоих делах, князь? — стараясь сохранить величие, уклончиво отвечал митрополит. — Радею я о душах, а не о пище земной. Тебе и боярам твоим виднее, с кем мир творить.

— Нынче не о мире ведем мы нашу беседу.

— А в ратном деле я и вовсе тебе не советчик.

— Видали, бояре? — удивился князь. — В былые времена слыхивал я от тебя иные речи.

— Каждая речь хороша в свой срок, — сказал митрополит. — Молюсь я за убогих и страждущих, князь. А тебе ныне вот что скажу: «Светильник тела есть око; итак, если око твое будет чисто, то и все тело твое будет светло; а если оно будо худо, то и тело твое будет темно… Итак, смотри: свет, который в тебе, не есть ли тьма».

— Вона как ты речешь! — воскликнул князь, который хоть и был пьян, но понял дальний намек. — Тогда и тебе отвечу из Евангелия: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры! что вы — как гробы скрытые, над которыми люди ходят и не знают того».

Все притихли и повернулись к митрополиту. Никифор побледнел:

— Не богохульствуй, князь. Сказанное тобою слушать мне не по чину. Не согласуясь со мною, ставит Всеволод епископа — неслыханно сие. Тебе же, сидящему в Киеве, подобное не пристало, ибо в лице моем зришь ты не врага, но друга, без коего великокняжеский стол — одно лишь название. И без того порушен извечный закон. Ежели и ты порушать его будешь, то разбредется народ, яко стадо без пастыря, и тогда великие беды обрушатся на Русскую землю.

Митрополит замолчал. Ни есть, ни пить никому уже больше не хотелось. Неловкость вышла за столом, зря накинулся Рюрик на Никифора. Понял это и сам князь и попытался сгладить обиду:

— Что сказано, то без злого умысла. Не серчай попусту, отче. Эй, слуги! Налейте митрополиту доброго вина да зовите сюда блазней [162] и скоморохов!..

Не заладился во княжом тереме пир. Посреди всеобщего разгула вдруг сделалось Рюрику грустно.

Зря старались шуты, прыгали и кувыркались посреди забросанной костями гридницы. Не развеселили они князя — от вина и от громких песен стало ему совсем худо.

Подхватили отроки Рюрика под локотки, отвели в ложницу, уложили в разобранную постель.

— Что ты пригорюнился, князюшко? — захлопотала возле него заботливая Анна. — Что тебе в голову взбрело? Зачем вздумал срамить Никифора? Не к добру это…

— Тебе ли меня учить? — приподнял с подушки отяжелевшую голову князь. Ложница кружилась у него перед глазами. Но мысли были ясны. К ним и взывала Анна, пыталась образумить князя. Сколь уж лет жила она рядом с ним в постоянном страхе и смятении. Сколь уж натерпелась всего, и вспоминать не хочется. Да разве забудешь? Хоть и бабий у нее ум, хоть и говорят, что он короток, а давно замечала она, что, и переча, прислушивается к ее советам князь.

Не верила она ничему из того, что сказывал боярам муж. Когда какая блажь на него найдет, но Всеволода боялся Рюрик. Уж кто-кто, а она-то знала. Уж от кого, а от нее не мог скрыть затаенного. Боялся Рюрик Всеволода и ненавидел его, от него все беды — считал. Но и без Всеволода ни дня не удержался бы он в Киеве. И это знал князь. А выхвалялся, чтобы не так страшно было.

3

Весть о том, что Всеволод сел на коня, застала Романа волынского далеко за пределами его княжества.

В погожий день отправился Роман с дружиною зорить соседние земли польских воевод. Не затухала в нем давнишняя вражда к Мечиславу, и платил он за старый позор свой с лихвою.

Племянница Романа Елена сидела с сыном своим Лешкой в обнесенном высокими стенами Кракове, Мечислав стучался в ворота города, но палатин Николай, поддержанный епископом Фулконом и прелатами, вел тайные переговоры с Римом, чтобы отдаться под покровительство св. Петра [163] и тем самым утвердить Лешку наследственным князем Кракова с правом передать после себя этот стол его старшему сыну.

Но не тверд еще был в помыслах и делах своих молодой Лешка, и можновладцы, страшась укрепления единой власти, нашептывали слабой Елене, чтобы не слушалась она палатина и епископа, а доверилась Мечиславу, не проливала лишней крови, а после смерти его получила краковский стол по праву родового преемства.

Разве что не сидел еще Мечислав в Кракове, но знал, что недалек тот час, когда поднесут ему городские ключи на серебряном блюде, а покуда правил по всей Польше, давал земли и вершил суд.

Не в первый уже раз появлялся Роман в его пределах, не первый раз проносился огненным смерчем по окраинным деревням и селам, уводя с собою на Волынь богатый полон. И Елене он так посылал сказать со своими людьми: «Не верь Мечиславу, не отдаст он взятого хитростью твоему Лешке, а посадит после себя сына своего Владислава. Ты же пойдешь просить приюта обратно на Русь».

Добрый урок преподал Мечислав своему соседу: теперь боялся с ним встречи Роман в открытом поле. Набеги его были внезапны — и так же внезапно он исчезал, скрываясь за лесами и топкими болотами.

Но не знал он в тот летний погожий день, что на ранней зорьке, понукая взмыленного коня, спину показывая восходящему солнцу, скакал в Мечиславов стан посланный боярином Велизаром пронырливый и скорый гонец. Не знал и никогда не узнает он, что продал его Велизар сендомирскому палатину Говореку, искавшему Николаева места возле краковского стола. Но не рядом с Лешкой видел себя Говорек, а рядом с Мечиславом, и крепким залогом их будущей дружбы должна была стать Романова голова.

Смеясь, говорил Роман Велизару:

— Вот увидишь, боярин, с большою добычей вернемся мы на Волынь. Доносили мне нынче, что снова стоит Мечислав под Краковом, но, покуда стучится он в крепкие ворота, не оставим мы за его спиною ни единой деревни. То-то же погуляем у ляхов, то-то же потешим себя, порадуем наших воев богатой добычей…

— Умен ты, Роман, — отвечал Велизар, пряча от князя бегающие, блудливые глаза. — Тихого бог нанесет, а резвый сам набежит. Тебе ли ждать хорошей погоды? С тобою рядом и мы все сыты, от твоего пирога и нам краюшка.

Ехали перелеском, мечи в ножнах. Ехали, об опасности и не помышляли. Но чем ближе к условленному месту, тем все беспокойнее становился боярин. Как бы самому под нацеленную в Романа стрелу не угодить, как бы вовремя свернуть коня своего в сторону.

Все бы шло по задуманному, все бы Велизару богатыми дарами обернулось, а Говореку ратной удачей, да вдруг схватило у одного молодого воя живот — не то воды тухлой напился, не то чего съел на последнем привале. Скрючился он в седле, посинел от натуги и поворотил коня своего в лесок, в сторону от дороги.

Только нырнул он в ближние кусты, только ногу вскинул, чтобы выпрыгнуть из седла, как долетел до его слуха подозрительный шорох. Не еж пробирался в леске, не лисица искала свою нору — ехали по тропинке вершники, и не двое, не трое, а великое множество, ехали, переговаривались друг с другом, по сторонам не глядели.

Не сразу понял молодой дружинник, к чему бы это, откуда взялись в лесу люди; забыв про живот, пялил на тропинку испуганные глаза, а вершники совсем близко подъехали, даже дых лошадиный услышал вой. «Господи, пресвятая богородица!» — мысленно перекрестился он и, развернувшись, пошел скорой рысью, приминая колючий кустарник.

Опростоволосился Говорек, не достала его стрела расторопного воя. С досады согнул он на колене лук. Столько задумано было, так вязалось все одно к одному — и Велизар на щедрые его обещанья прельстился, и гонец от боярина вовремя доскакал, не утонул в реке, не сломал коню ногу, и совсем уже было подошли к Романовой дружине незамеченными, а вынесло на него незадачливого воя — и тетиву не дожала дрогнувшая рука.

Ощерил Говорек перекошенный рот, с досады глубоко вонзил коню в поджарые бока острые иглы шпор — и пошел за ним буйной поступью спрятанный в засаде отряд, распахнулся перелесок, ударило в лицо полуденное горячее солнце.

Нет, не быть Говореку подле Мечислава на краковской горе — не застал он врасплох Романа. У русских мечи острые, выносливее мохноногие кони. Красное корзно волынского князя взвилось за плечами, как полыхающий огненным цветом прапор [164]. Рука вскинута над головой, в руке — голубая молния.

Сшиблись две лавины, заржали, подымаясь на дыбы, кони, зазвенела сталь.

Боярина Велизара словно вышибло страхом из высокого седла: покатился он под бугорок, встал на четвереньки и бойко шмыгнул в траву.

А русские бились с ляхами, не жалея сил. Много пало храбрых воев с той и другой стороны. И не выдержал Говорек, малодушно повернул коня своего вспять. И за ним повернула коней вся его дружина.

Оставшихся не добивал Роман, злость свою не вымещал на простых воях. Вслед за Говореком кинул он своего коня.

Кто куда — рассеялась в поле дружина коварного палатина, не поспели за своим князем и Романовы вои. Только двое и скакали они на глазах у своих и врагов — впереди оглядывающийся через плечо Говорек, позади — волынский князь…

Дрожа от волнения, следил за ними из своего укромного места Велизар, кусал себе пальцы, жалел, что не достать издалека до Говорека и самой меткой стрелой. Натянул бы он лук, спустил тетиву — и не вылезла бы наружу его измена, а если не порубит Роман палатина, то держать боярину перед суровым князем ответ.

Хорош конь у Говорека, но еще лучше — у Романа. Не уйти Говореку от погони — еще немного проскачет он, вымахнет на бугорок и в растерянности поглядит перед собою на просторную водную гладь. Как же это из головы у него вышибло, как же забыть он мог, что совсем недавно сам шел с этой же стороны и переправлялся с отрядом через речку.

Но даваться в руки Роману Говорек не хотел, не хотел стоять перед ним униженно. Съехав со скользкого берега, сразу по самую шею в воде оказался его конь.

И снова в спешке забыл Говорек: не ему ли сказывал провожавший их до Козьего брода старик, что пониже пойдут по реке ямы да омуты, что немало коров погибло в их пучине у окрестных крестьян?!

Теперь уже поздно, теперь не выправить палатину на отмель своего коня. Словно жидкую кашу, варят омуты в реке донный ил и мелкий песок. Шипит и пенится у горла Говорека живая вода.

Въехал Роман в воду на отмели, протянул палатину руку — нет, не схватится за нее Говорек, не примет милости от своего врага. Но седло все глубже уходило из-под него в пучину, вода заливала голову, и тогда с простуженным криком вцепился палатин в перщатую рукавицу князя…

Постыдно, пешим, пригнал Роман Говорека в свой ликующий стан. Увидев уныло бредущего впереди князева коня палатина, шмыгнул Велизар за спины других бояр. Но взгляд Говорека уже вырвал его из толпы, и другое лицо вырвал он из толпы окруженных дружинниками пленных. Попятился Велизаров гонец, придерживая рукою порубленное плечо, обреченно опустил голову.

Усмешливо разглядывая сбившихся в кучу ляхов, Роман сказал:

— Неспроста ты, Говорек, оказался на моем пути. Скажи, кто оповестил тебя, и тогда отпущу я вас всех на волю. А не скажешь, иным велю рубить головы, а иных с собою возьму в полон. Видишь, не твоя только жизнь, но и людей, коих взял ты с собою, в твоих руках.

Знал, с какого края лучше всего подступиться к палатину, Роман. Ежели бы просто стал его пытать-выпытывать, ни за что не признался бы Говорек. А тут призадумался крепко. Тяжелая повисла над поляной тишина. И свои, и чужие глядели на Говорека — одни со страхом, другие с любопытством.

И первыми не выдержали нервы у гонца. С криком вырвался он из толпы пленных ляхов, упал перед Романовым конем на колени:

— Казни, княже! Целуя крест, винюсь перед тобою, я был послан к палатину, моя во всем вина…

Опершись на холку коня, Роман посмотрел на него с усмешкой:

— Ты — раб и наказан будешь. Но не твой убогий ум замыслил сие коварство. Так кто слал тебя к Говореку, сказывай?..

Обернулся гонец, встретился взглядом с Велизаровыми лихорадочно заблестевшими глазами, открыл рот — и повалился наземь. Метко пронзила ему шею боярская перенная стрела. Второю стрелой хотел Велизар поразить Романа, но не успел натянуть тетиву. Схватили его дружинники, вырвали, отбросили в сторону лук, пригнули боярина к земле.

— То-то еще утром подумалось мне, — протяжно сказал Роман, — пошто это ты, боярин, воротишь от меня рыло. И про счастье сказывал, и блудливо улыбался.

— Про счастье я верно сказывал, — поднял глаза Велизар, — да не про твое, князь.

— Как на льду, обломился ты, боярин. Говори, почто задумал свое коварство.

— Казнил ты в прошлом году мово брата…

— Эвона что!.. Да тебя-то я миловал, тебя-то я не казнил.

— Видимо-невидимо слез пролил ты на Волыни…

— Врешь! — выпрямился в седле Роман. — А ну-ка, палатин, скажи и ты нам свое слово. Скажи, чего и сколь обещал боярину за измену.

— Перстень с камнем — то мой залог, — кивнул на Велизара Говорек. — А за измену обещано ему было у Мечислава бочонок с золотом, и мягкой рухляди, и место войта с пятью селами в придачу, ежели вздумает уйти с Волыни…

— Щедро оценил ты, палатин, мою голову, — кивнул Роман, — не обидел боярина.

Смущенный Говорек молчал.

— Не было на Руси такого обычая, чтобы вешать бояр, — сказал Роман своим дружинникам.

— Не было, — подтвердили дружинники.

— Но Велизар уж не мой боярин. С сего дня он — лях, коли ляхам продался за бочонок золота.

— Вестимо так, — отвечали дружинники.

Велизар задергался в руках державших его людей.

— Не преступай наших законов, князь! — завопил он, поднимая к нему забрызганную слюнями бороду. — Бог покарает тебя!..

— Бог на стороне правых, — спокойно возразил князь. — И имя его всуе не поминай. Берите боярина да вздерните его повыше на том дубу, — приказал он воям.

— Дьявол, дьявол вселился в твое сердце! — орал, упираясь, Велизар. — Всего боярского роду не истребишь, а расплата грядет. Еще и ты покачаешься на высоком суку.

— Предерзостен ты, боярин, — сказал Роман. — Мог бы я тебе и пострашнее выдумать казнь, да говоренного менять не привык. Эй вы, не мешкайте! Пошевеливайтесь, недосуг нам речи попусту переводить на хулителя и злодея.

Постарались дружинники, угодить хотели князю — подтянули трепыхающегося Велизара под самое небо. Покрутился он, повертелся на прогнувшейся ветви и повернулся лицом на Волынь. Вывалился язык у боярина, из выпученных глаз выкатились две большие, как горошины, слезы. Последний привет посылал он родному дому, боярыне своей и малым деткам. Вернется на Волынь Роман, сожжет его усадьбу, отберет вотчину, пустит по миру семью. Но уж от новой беды бог Велизара миловал — не опечалится он, не закручинится: обклюют его тело вороны, высушат кости чужие ветры…

— А с тобою что делать будем, палатин? — обернулся Роман к Говореку.

— Воля твоя, князь.

— Вижу, не дрогнуло сердце твое от страха, не ужаснулся ты пропасти, — сказал Роман. — Храбрые люди мне по душе. — Ладно, ступай к своему Мечиславу, пущай он рассудит, как с тобою быть.

— Поистине недаром славят тебя, Роман, за справедливость, — воскликнул Говорек, падая на колени. — И вот мое слово: не подыму я впредь против тебя своего меча — знай…

— Знаю, знаю, — поморщился Роман. — Ступай покуда, палатин. Да впредь мне не попадайся. Вспомни Велизара, вздрогни и вынутый меч обратно задвинь в ножны. А то, что в клятву твою не верю, на то не обижайся. Мне и бояре мои клялись и поныне клянутся, а сами куют крамолу. Мечислав — твой хозяин, а мне он — давнишний враг. Иди.

Огнем и мечом прошелся Роман по польской земле. Дорого заплатил ему за обиду коварный Мечислав. С большим полоном возвращался Роман на Волынь, много вез с собою добычи.

А на последнем привале спрыгнул у его шатра гонец, упал на колени и, задыхаясь, сказал:

— Беда пришла на Волынь, княже. Князь Всеволод вступил в стремя и двинулся против Чернигова. А Рюрик, с Владимиром галицким объединясь, топчет конями и топит в крови окраинные наши земли…

4

«Подлый трус, — подумал Роман о Владимире. — Сидел, как побитый пес в своей конуре, а почувствовал поддержку — и оскалил зубы». Но предаваться тоске и отчаянию у него не было времени. В тот же день послал он за поддержкой к сыну короля Белы Андрею, искавшему галицкого стола, а сам, с малой дружиной, без ночлегов и отдыха, меняя в пути коней, устремился на Волынь — спасти то, что еще можно было. Воображение смутно рисовало ему размеры постигшего его бедствия. Как знать, не посмеется ли над ним судьба, не сядет ли Владимир на волынский стол?..

И если бы взгляд его, подобно соколу, мог взмыть в вышину и окинуть всю землю, то увидел бы он, как идут по дорогам Волыни одетые в броню пешцы, как скачут взбодренные плетками кони, а навстречу им — в Галич и Киев — гонят скот и людей, подобно скоту. Увидел бы он горящие избы и лежащих на обочинах дорог своих порубленных воев…

Но не видел всего этого Роман, а если бы увидел, то, может быть, и не преисполнился бы такого ратного духа, может быть, и устрашился бы, а не надеялся на удаль свою и непрочный союз южных князей.

Но еще больше устрашился бы он, если бы знал, что не внял его просьбе Андрей и не двинул свою рать на Галич, а, выжидая, остановился за Горбами.

Осторожен был Бела, сыном своим рисковать не хотел, не решался дразнить выбравшегося из своей берлоги северного медведя.

Всем причинил немало хлопот Всеволод, посадил на коней чуть ли не всю Русь.

Все дальше продвигались по волынской земле Владимировы рати, все смелее и напористее становился галицкий князь. Куда и хворь его подевалась — румянцем загорелись полинявшие было щеки, живым блеском наполнились потухшие было глаза.

Сидел он на коне прямо, глядел перед собою строго, пересылался с Рюриком гонцами, набивал сумы воинов щедрой добычей, города отдавал им на ограбление, пожигал в полях созревшие хлеба.

Кровавыми слезами обливалась Волынь, в церквах перепуганные попы молились за здоровье Романа, а мужики брали в руки серпы и рогатины и уходили в леса, подальше от больших дорог, по которым двигалось галицкое воинство.

Недавний покой оказался непрочен. Воспрявшие духом бояре предавали Романа и переходили во вражеский стан.

Роман удивился пустынности и тишине на улицах стольного города.

Жена вышла с распухшим от слез лицом. Неужто сбывается зловещее предсказание повешенного Велизара? Неужто вправду постигла его божья кара? Но разве не думал он о благе своей земли? Разве одной забавы ради сносил головы упрямым боярам?!

Не обняв Рюриковны, не удостоив ее даже взглядом, размашистым шагом прошел князь в гридницу. Сел, насмешливо оглядел поредевшие лавки. Вот и выявила беда всех, кто был против него, кто строил козни и пересылался с врагами.

На оставшихся он мог положиться, но и то не на всех. Иные переметнутся чуть позже, иные так и останутся здесь, чтобы вынести навстречу Владимиру ключи от города.

«Попал, как сом в вершу», — вдруг подумал он о себе. Но тут же отбросил дурные мысли, ноги подсунул под столец, склонился к боярам:

— Какую думу думать будем?

— Какую уж думу думать, коли враг на загривке? — отвечали разноголосо бояре. — Замиряться надо с Владимиром, вот и весь сказ.

Но иные говорили разумно:

— Ты — князь, с тобою мы не один пуд соли съели. Собери по Волыни, что собрать сможешь. А мы тебе завсегда поможем.

И тех и других внимательно слушал Роман, сидел молча, теребил бороду.

— Много бед успел натерпеться народ твой от галичан. Кликни выборных, пусть свое слово скажут…

— В кузнях вели мечи и кольчуги ковать…

— В деревнях собери дань, чтобы войску было не голодно…

— Да не мешкай, княже. Видал, какие ноне встали хлеба? Ежели не справимся с галичанами, то не успеем убрать хлеб. Опустеют житницы, мужики метнутся из сел… Тогда небось и сами пойдем на поклон. Тогда нипочем не устоим.

Гул стоял в гриднице. Спорили бояре друг с другом, вскакивали, размахивали длинными рукавами шуб.

Но были эти шум и гвалт любы Роману. Не все, значит, бояре худого племени, были среди них и мудрые головы.

— Не зря собирал я вас, бояре, — сказал им князь. — На добром совете спасибо. А особливо тем, кто поддержал, кто и в мыслях не имел, чтобы Волынь отдать Владимиру галицкому. Малая беда большую родит, но ежели встанем все, как один, от любой беды отгородимся. Вот мое последнее слово. А заутра сами садитесь на коней и холопов своих ведите в мою рать. Да оружно, да оконно, да чтобы никто не вздумал прятаться в вотчинах. С Галичем разберусь — каждому свое воздам. За мною не пропадет — знайте.

Ввечеру, едва отужинал князь, под окнами терема раздались бойкие голоса.

Роман вышел на крыльцо:

— Почто вопите?

— Беда, князь, — выскочил перед ним воротник.

— Эко беда, — усмехнулся Роман. — Нынче горшей беды нет, как увидеть галичан под своими валами…

— Галичане, княже, и есть, — пролепетал перепуганный воротник.

— Не дури, воротник, людей зазря не полоши, — сказал князь и собрался обратно в терем.

— Верь мне, княже! — завопил мужик. — Пусть полопаются мои очи, ежели это не галичане. Сам едва не принял стрелу, да, хорошо, только ухо зацепило…

Складно сказывал мужик, и все у него вроде сходилось. И отметина на ухе кровоточила.

Сразу серьезным стал князь, вгляделся пристально в воротника и велел отрокам вести коня.

Всунул он ногу в стремя, бросил покорное тело в седло. Воротник юркнул впереди него, не отстал на улице. Еще несколько гридней увязалось за Романом. Вместе с князем поднялись на вал.

Смеркалось уже. За рекой расстилался туман, на закраине неба полыхали кучерявые облака, дорога, уходившая на юг, к Галичу, светло петляла среди темных лугов.

— Вон они, вон! — крикнул один из гридней и вытянул перед собой руку.

И верно, из приземистых кустов, спускавшихся одним своим краем к реке, а другим взбегавших на пригорок, показался конный отряд.

«Да неужто и впрямь Владимир успел до нас докатиться?» — удивился Роман, чувствуя, как тревожно покалывает в боку.

Тем временем на вал поспел и поотставший в городе воротник.

— Они, они и есть, — подтвердил он, словно бы даже и с радостью. — Почто обманывать мне тебя, княже?

— Цыц ты! — оборвал его князь. — Ну-ка, спущайся вниз да живо отворяй ворота. Поглядим, что там за храбрецы и откудова к нам пожаловали.

— Ты бы остерегся, княже, — стали уговаривать его гридни. — Не ровен час, еще угодишь под стрелу.

— Страшен сон, да милостив бог, — сказал Роман и, сбежав с вала, сел на коня.

— Свят-свят, — быстро перекрестил его мужик, распахивая ворота. Гридни поскакали за князем.

— А вы за мной почто? — остановил коня Роман.

— Так нешто тебя одного бросать пред ворогами? — удивился голубоглазый гридень с тонкой белой шеей, на которой висела деревянная оберега.

— Мой конь — ветер, — сказал князь, — а ваши — клячи. На таких только дрова из лесу возить.

— Не обижай нас, княже, — просили гридни. — А с тобою нам никогда не страшно.

— Ну, глядите у меня, — улыбнулся польщенный князь и поскакал по полю. Гридни едва поспевали за ним — лошаденки и впрямь были у них худы и малосильны.

В отряде заметили приближающегося князя, сгрудились, советуясь, потом рассыпались по луговине. На взгорке осталось трое. Один из них поднял руку:

— Кто такие?

— А вы? — спросил Роман, останавливая коня. Гридни нагнали его и вплотную грудились за спиной.

— Я сотник князя Владимира галицкого Квашня.

— А я Роман. С чем пожаловал, сотник, на Волынь? Почто не падаешь пред князем? Почто вопрошаешь дерзко?..

Квашня ненадолго замешкался, но тут же снова выпрямился в седле:

— А не врешь?

— Подъезжай ближе, сам увидишь…

На взгорке пошептались.

— Не, — ответил сотник. — Вот пымаем тебя, там и поглядим.

— Руки коротки, — сказал князь, сдерживая играющего под ним коня.

Квашня сделал знак рукой и съехал со взгорка. Рассыпавшиеся по луговине вершники устремились к Роману.

Любил поиграть со смертью Роман, любил быструю езду и жаркую сечу. Выбрал он среди скакавших навстречу ему воев рослого богатыря на вороном коне, выхватил меч, сшибся, рассек сильным ударом ему щит, достал до плеча — кувыркнулся воин, упал распластав бессильные руки, затих.

— Эй! — кричал сотник, разевая рот. — Нынче вижу, что это Роман. Берите князя живьем!..

— Все ли целы? — спросил князь скакавших за его спиной гридней.

— Все целы, княже.

Зная задиристый нрав Романа, подумали галичане, что он снова развернет коня, сгрудились поплотнее. Но похитрее их оказался князь — без толку голову свою подставлять под меч он не хотел. Дорога к городу была свободна, и он пустил коня своего в сторону от галичан.

Видя, что Романа им не догнать, стали метать в него галицкие вои стрелы.

— Дурни! — ругал их сотник. — Куды раньше глядели?

Жаль ему было упущенной награды. То-то порадовал бы он своего князя, то-то потешил бы.

Из всех стрел одна только достигла цели: угодила она промеж лопаток молодому гридню с деревянной оберегой на шее. Взмахнул он руками, склонился на гриву своего коня. Хороший получился бы из гридня вой, смелое было у него сердце. В первый раз встретился он лицом к лицу с врагом, а не струсил. Но второму разу уже не бывать…

Глава седьмая

1

Недолго отдохнув в Москве, Всеволод со всем войском и с обозами двинулся к Смоленску, чтобы соединиться с Рюриковым братом Давыдом.

Сошла июльская удручающая жара. На свежем жнивье собирались крикливые грачиные стаи, в лугах шумливо озоровали скворцы, предвещая скорый отлет. В деревнях справляли праздник первого снопа, над крышами изб витали пахучие дымки, бабы выносили воям свежеиспеченные колоба, поили парным молоком.

Молодого князя Юрия Мария в поход не пустила, а Константин был рядом со Всеволодом. Но когда наскучивали ему неторопливые речи отца, он давал коню шпоры и нагонял головной отряд, в котором ехали Словиша и Веселица со Звезданом. Здесь ему всегда находилось дело, а уж рассказов он от дружинников наслушался таких, хоть уши затыкай.

Подрос Константин, раздался в плечах, легкий пушок заиндевел на верхней губе.

Молодого княжича дружинники не стеснялись, говорили при нем открыто. И это льстило Константину: вон Словиша — отчаянный вой, а обращается к нему, как ровня, спрашивает совета, как у взрослого.

К Смоленску ближе отступило на север равнинное ополье — плотнее и выше пошли леса. Чем дальше, тем труднее продиралось сквозь них многочисленное Всеволодово воинство. Пробирались сквозь бурелом не только тореной дорогой, но и узкими тропками, боялись потерять друг друга, часто пересылались дозорами.

Случалось, в лесной глухомани наезжали на топкие болота и тихие озерца с прозрачной студеной водой. Здесь воям было раздолье. Сбросив лишнее платье, в рубахах, с гибкими луками в руках, они разбредались по низким берегам, стерегли и били в лет гусей и уток.

Константин не отставал от дружинников. Осторожно пробираясь в зарослях, Веселица наставлял княжича:

— Не суетись, к утке подходи по ветру. Как вскинется она над водой, так ляжет на крыло против ветра — иначе ей не взлететь. Тут ты ее и жди, сама к тебе приблизится — вот и бей наверняка.

Случилось так, что из разных мест на одну крякву они вышли. Упала утка, пронзенная стрелой. Не раздеваясь, Веселица бросился за нею в воду. Стрела его была, с меточкой на наконечнике.

Радовался княжич:

— А что, Веселица, ловко я ее в воздухе взял?

Держа утку в руке, смущенный и мокрый Веселица сказал невпопад:

— Да как же ты, княжич, такое выдумал? Моя стрела — моя и утка…

— Нет, моя, — побледнел Константин. Глаза у него узкими стали, злыми, лицо вдруг покрылось темными пятнами.

Ничего этого не заметил Веселица. Бросив утку на траву, сказал добродушно:

— Ишшо и ты возьмешь свою, княжич. Благо, на озере их видимо-невидимо. Отродясь такого места не встречал…

— Моя это утка, Веселица, — упрямо повторял Константин. — Почто перечишь? Почто дерзишь?..

С удивлением взглянул на Константина Веселица, пробормотал обиженно:

— Стрела моя на наконечнике с меточкой. Вот она!..

Снова хмурым сделался княжич, закричал, затопал ногами, размахнувшись, ударил Веселице по загривку. От неожиданности не устоял, покачнулся и сел Веселица в траву. Глазами моргает, глядит на Константина с испугом и удивлением.

— Так чья это утка, холоп? — спросил Константин, подступая ближе.

— Твоя, княжич. Как есть твоя, — образумившись, ответил дружинник. — От радости дух перехватило. А то, что ты в нее стрельнул, видел сам. И стрела твоя, ей-ей…

— То-то же, — удовлетворенно отступил княжич. Веселица поднялся с травы, посмотрел на Константина с удивлением. «А крутенек будет у молодого нрав, — подумал он. — Крепкий вырастет князь».

С тех пор стал держаться он с Константином настороже, лишних слов не говорил, наперед него не встревал в беседу.

— А что, Веселица, — спрашивал его Константин вечером у костра, — правду ли мне сказывали, будто был ты купцом, а дружинником тятенька тебя сделал?

— Все правда, княжич, — с готовностью отвечал Веселица.

— И далеко хаживал?

— Купецкое дело привольное. Где лучше идет товар, туды его и возишь.

— А в булгарах бывал?

— Бывал и в булгарах…

— Да верно ли говорят, что булгары другому богу молятся? — поблескивая высвеченными костром глазами, выпытывал Константин.

— Верно, княжич. Другой веры они.

— Да как же это?

— Так испокон веков на земле положено. Едина Русь, а князей на Руси сколь?..

— Ишь ты куды разговор ведешь, — недоверчиво разглядывал его Константин. — А батюшка мне иное сказывал…

— Что же тебе батюшка сказывал?

— Един бог в небесах, един и князь на Руси. Вот что сказывал!.. А те, что противятся, недруги нам. На них батюшка рать собрал, чтобы проучить. Впредь неповадно им будет ставить себя выше Владимира…

Константин замолчал, уставившись в огонь.

— И подумал я, Веселица: ежели бог един, то и земля едина. Так почто порознь живем? — проговорил он, вдруг встрепенувшись.

— Не нами сие устроено. Вот ты — княжич, а я дружинник. Почто так?.. Ведь и меня и тебя мамка в муках родила.

— Меня родила княгиня, — сказал Константин, как отрезал.

«Длинен у тебя язык, Веселица, так окоротят!» — поспешно одернул себя дружинник. Во второй раз попал он с княжичем впросак, а ведь зарекался.

Чтобы перевести на другое разговор, стал он рассказывать Константину, как ходил с товарами к германцам, как, будучи в Царьграде, видел огромное воинство, шедшее освобождать от неверных гроб господень.

— А ты в Иерусалиме бывал? — загорелись у Константина вновь оживившиеся глаза.

— Не, в те края я не хаживал.

Пытлив и любознателен был Константин, донимал своими вопросами не одного Веселицу. Доставалось от него и Словише, и Звездану. Было у Звездана в мешке приторочено к седлу много книг. И из тех книг рассказывал он молодому княжичу разные поучительные истории. Но Четки боялся Константин, к Четке с расспросами не лез, зато ежели попадал он в его руки, то подолгу не выходил из шатра.

Всеволод следил за ним строго, в ученом рвении Четку поощрял. Для того и взял он его с собою в поход, чтобы не оставлять княжича без надзору, чтобы ежедневно насыщать его ум полезными знаниями.

Один Четка среди всех отваживался покрикивать на Константина. И княжич не перечил ему, к отцу жаловаться не ходил, покорно зубрил отчерченные грязным ногтем попа страницы.

Горячее лето отходило с обильными в тот год дождями. Застревали на размытых дорогах обозы, ушедшие вперед отряды сами добывали себе пропитание: где в лесах набьют дичи, где очистят сусеки у запасливых крестьян.

Весть о том, что движется Всеволодова рать, летела далеко впереди. Уж на что Словиша был скор со своим летучим отрядом, но и он, наведываясь в иное село, встречал только пустые избы да голодных докучливых собак.

— Ишь ты, — ворчал он, смекая, как накормить своих людей. — Попрятались, ровно мыши…

И рассылал воев пошарить вокруг — далеко уйти мужики. не могли. Находили беглых, приводили под стражей.

— Это что же вы мужики, — стыдил их Словиша, — своих не привечаете, ровно и не хрестьяне мы, а поганые?

— Тута мы, — разводили мужики руками.

— А скот ваш где?

— Скот угнали…

— Кто ж угнал-то? Небось сами и угнали?..

— Нам что, — говорили мужики, — мы люди привычные, мы и на лебеде проживем. А скота у нас нет…

Конечно, ни единому слову их не верил Словиша:

— Ежели добром не хотите, так сыщем сами.

— Ищите, ратнички, ищите, дай-то вам бог, — согласно кивали мужики и покорно садились на завалинки.

Шарил Словиша по лесам, находил скот, говорил им:

— И не стыдно, мужики?

Мужики не стыдились. Бабы плакали и не отдавали своих коров:

— Да как же мы без кормилицы-то? Как же детки наши малые?!

Скот забивали на месте, скоро свежевали туши, разводили за околицей села большие костры, ели, пили досыта и уходили дальше. У тех же ратников были дома свои семьи, ребятишки. Иные жалели, уходя:

— На смерть голодную кинули село…

— Как же они — зимой-то?

Однако не по своей воле шли они в поход, и многие из них не вернутся в родные избы. На все воля князева. Князь дальше глядит, больше видит.

У самого Смоленска разведрилось, снова наступили жары. Отдохнувшее в ненастье солнце, прощаясь с летом, било в землю глубоко, выжигало травы и еще не снятые на полях хлеба. На первый спас пасечники собирали с лесных бортей мед. Затосковали ратники, вспоминали родные места, пели грустные песни.

— Ежели так будем ползти, то и на Мироны-ветрогоны [165] не поспеем к Чернигову, — говорили опытные сотники, поглядывая на пасмурное небо.

Им ли было вникать во Всеволодовы задумки?! А что у него на уме, и ближние бояре не знали.

2

Давыд встречал Всеволода, как желанного гостя. По всему городу были расставлены бочки с пивом, попы служили в церквах молебны. Отстояв обедню в соборе Михаила Архангела, сами князья отправились пировать наособицу. На теремном крыльце и на просторном гульбище толпились пестро одетые гости.

Пожаловал по такому случаю в Смоленск и витебский князь Василько с красавицей дочерью.

Не из первых среди других князей на Руси был Василько, но держался гордо и независимо, а что до дочери его, то все вокруг только диву давались — и в кого она пошла? Ни отцовых черт, ни материных не заметно было в ее лице. Отец у нее скуласт и длиннонос, мать, говорят, тоже была не видной. Зато в юной княжне собралось все из самых дальних родов: и русская кровь, и польская, и половецкая причудливо переплелись в ее еще не устоявшемся облике.

Всеволод надолго задержал свой взгляд на ее лице, почувствовал, как шевельнулось в нем давно забытое. Щемяще затосковало сердце, жарче потекла застоявшаяся кровь…

Пир был недолог. Скоро Всеволод сказался усталым и удалился с Ратьшичем в отведенный ему покой. Немного времени спустя туда же пришли и Давыд с Васильком.

Здесь продолжалась начатая на пиру беседа, но без посторонних ушей и глаз. Князья сидели свободно, распахнув опашни, говорили, не боясь, что их подслушают.

Всеволод подстрекал Давыда щедрыми обещаниями, выспрашивал, что нового слышно из Смоленска и Чернигова. Особых новостей не было, и это настораживало. «Неужто и впрямь не боится меня черниговский князь?» — думал Всеволод. Гонцов от него ждал он еще по дороге в Смоленск.

Давыд принес жалобу на Рюрика:

— Сговаривались мы вместе идти по Днепру, а он с Владимиром воюет Романа…

Василько больше слушал, чем сам говорил. Скуластое лицо его отсвечивало бронзой, в узких глазах не было ни тревоги, ни нетерпения. Сидел, расставив ноги, прочно привалившись спиной к чисто струганным бревнам.

У Давыда ходили под тонкой кожей лица упругие желваки, глаза горели жарко, неспокойные руки сминали угол бархатной скатерти. Оно и понятно: Василько на стороне, его больше литва беспокоит, Всеволод сидит у себя прочно, его не сдвинешь, а у Давыда Чернигов под самым боком. Ни проехать по Днепру, ни проплыть…

Только к самой полуночи разошлись князья, а ни о чем толком не договорились.

Встречи этой больше всего боялся Всеволод, думал о ней неотступно. А теперь и собою и беседой остался доволен. Лишнего он не сказал, своих замыслов не выдал. Пусть себе думают-гадают князья, а ему спешить пока некуда.

Понимал он, что главное сейчас не торопить время. Пусть кормит Давыд его беспокойное войско, путь тешит себя надеждой. А то, что Рюрик воюет Романа, тоже ему на руку. И Роман попритихнет на своей Волыни, и черниговский князь одумается. Постращать на стороне иной раз куда полезнее, чем сразу лезть в драку…

Утром снова сидели князья вместе за просторным столом в гриднице, хлебали уху, пили ядреный квас. По прохладе думалось легко, за приотворенным окошком мирно моросил дождь, начавшийся еще пополуночи.

Стараясь не беспокоить князей, вошел на цыпочках Ратьшич, склонился к уху Всеволода.

— Что? — князь отложил ложку, встал из-за стола. Давыд с Васильком быстро переглянулись.

Прогибая половицы тяжелыми шагами, Всеволод вышел. В сенях на лавке, сгорбившись, сидел Одноок. При виде князя вскочил, опасливо бегая глазками, залепетал что-то, поклонился, коснувшись пальцами пола.

— Ты?! — сверкнул белками глаз Всеволод.

— Бес попутал, княже! — помертвевшими, без кровинки, губами почти неслышно прошелестел Одноок.

Князь повернулся и быстро зашагал в горницу.

— Поспешай, боярин, — подтолкнул Одноока с мрачной молчаливостью стоявший за его спиной Ратьшич. — Да винись, винись. Оправдываться не моги. Не то хуже будет.

На непривычно сгибавшихся ногах Одноок заковылял за Всеволодом. Переступив порог, с размаху бухнулся ему в ноги, заелозил на ковре:

— Княже!

— Пес алчный, — сказал Всеволод, дергая перекошенным ртом. — Брюхо ненасытное. Волк!..

— Пощади, — не подымая головы, боясь поднять, лепетал Одноок. — Сам не ведал, что творю…

— Лжешь!.. В поруб брошу, сгною!

Всеволод опустился на лавку, смотрел на боярина брезгливым взглядом.

Чуть приподнявшись, но все еще стоя на четвереньках, боярин отважился вскинуть на него мутные от страха глаза. В животе у него стало жарко и каменно. «Господи, пронеси, господи», — мысленно взмолился Одноок.

— Ну-ка, сказывай. А таить ничего не смей, — потребовал князь.

— Как на духу, княже…

— Языком не молоти.

— Да как же не молотить-то, как же не молотить, — быстро забормотал боярин.

Кузьма горячо задышал ему в затылок:

— Не егозись…

Одноок заговорил, сбиваясь и проглатывая слова:

— Иконку это в церкви… Оклад серебряной…

— В божьем-то храме, — сказал князь.

— Все истинно так, — покорно кивнул Одноок, сглатывая слюну.

— Еще?

— Еще мужичков потряс… Так… Маленько…

— Ну?

— Рухлядь всякую…

— А еще, княже, схитрил Одноок, — вставил Ратьшич. — Людишек бы его поглядел. Кого в дружину взял — срамота!

— Напраслина это, Кузьма, — смешался Одноок. В животе его забурчало, к горлу подкатила тошнота.

— Напраслина? — усмехнулся Кузьма. — Не играй с огнем, боярин. Тот к добру не управит, кто лукавит в делах.

— Куды шел ты? — спросил князь, перебегая глазами от Кузьмы к Однооку и снова к Кузьме. — Аль на поганых собрался?.. Смоленский мужик — тот же наш, русский. А ты бесчинствуешь, как в половецком стане. Что скажет Давыд? Каково пойдут с нами смоляне ко Чернигову?

Случись у себя такое, ни за что не спустил бы Однооку князь. Но здесь разговор был иной:

— Чтобы все вернул, до маковой росиночки.

— Все верну, княже.

Беседовать и дальше с боярином у Всеволода не было охоты.

Ратьшич тронул Одноока за плечо:

— Вставай. Не видишь разве — простил тебя князь.

— Простил ли? — с надеждой встрепенулся боярин.

Всеволод тяжело молчал.

— Простил, простил уж, — подтвердил Кузьма. Всеволод кивнул:

— Да не срами воинства нашего. А то гляди у меня, боярин…

Одноок поспешно ткнулся в половицу лбом. Выставив зад, попятился к двери, бормоча:

— Спасибо тебе, княже милостивый… Бес попутал… Как есть, бес… Нечистая сила…

Выпятившись за дверь, тяжело поднялся, кряхтя и охая. Кузьма Ратьшич вышел за ним следом.

— Жив, боярин?

— Ох, жив…

— Живи покуда. Да впредь позорчее оглядывайся.

Вернувшись к себе на двор, где жил постоем, боярин кликнул тиуна. Явился Фалалей, розовощекий и веселый:

— Звал, боярин?

Исподлобья, будто видит впервые, окинул Фалалея взглядом Одноок. С удовольствием наблюдая, как опадает лицо тиуна, сказал строго:

— Твой язык про меня по Смоленску разблаговестил?

— О чем ты, боярин?

— Кто по церквам оклады сдирал с икон?

Фалалей захлопал белесыми ресницами, но промолчал. Боярин посохом ударил в пол так, что выбил щепу:

— Ты сыщи-ко мне зачинщиков, Фалалей, не то самому несдобровать!

— Все исполню, боярин! — облегченно вздохнул тиун и кинулся за дверь.

Мужики во дворе, сидя вокруг черной медяницы, хлебали жидкое сочиво [166]. На Фалалея покосились с опаской, отложили ложки.

— А ну, сказывайте, ратнички, — со зловещей ласковостью в голосе проговорил тиун, — кто оклады сдирал по церквам с икон? Кто купцов обижал и посадских мирных смолян? Ты?! — ткнул он пальцем в одного из мужиков.

— Бог с тобой, Фалалей, — с испугом отстранился мужик.

— Тогда ты?!

Другой мужик перекрестился истово:

— Напраслину возводишь, тиун.

Притаился за спинами мужиков одноглазый и хромой. Фалалей отыскал его быстрым взглядом:

— А ну-ко, подымись, Овсей…

— Не я это, тиун, — пропищал калека.

— Ты подымись-ко, подымись. Почто за спины прячешься?

У Овсея мурашки поползли по спине, холодом подернулись остановившиеся глаза.

Тиун молча потянул из ножен меч. Калека заверещал, упав на колени, пополз к плетню.

У Фалалея лицо перекосилось от злобы…

— Ни про что погубил Овсея тиун, — зашептались мужики, когда Фалалей удалился.

— Тсс, — предупредил кто-то, — гляди да помалкивай. А калеку с того света все равно не вызволить…

Оттащив порубленного Овсея в тенечек под избой и еще немного пошептавшись, мужики снова вынули ложки и сгрудились вокруг котла…

3

Ночью плохо спалось Веселице. Долго ворочался он с боку на бок, почесывал занемевшие бока, вздыхал и таращил открытые глаза в потолок.

На владимирское приволье отлетали беспокойные мысли дружинника, видел он, словно въявь, озерную ширь за Переяславлем, спокойную Клязьму, нарядное торговище у Золотых ворот. Вспомнились ему и Малка, и Мисаил, и так сладко-тоскливо сделалось ему, что уж и вовсе стало не до сна.

Хорошие мысли с дурными об руку идут. Никак не мог он стряхнуть с себя пугающее видение: будто крался Вобей за ним по пятам, будто насмехался…

Сел Веселица на лавку, поглядел на похрапывающего рядом Звездана, встал и тихонько, на цыпочках, вышел из избы.

Под склоном высокого берега медленно катился неширокий в этих местах Днепр. Полный месяц плыл над его просторной гладью, и освещенный сад на задах избы был подернут голубоватой, серебрящейся дымкой. По узкой тропинке, с трудом пробираясь между кустов и боясь оступиться, Веселица спустился к воде.

На скользких, вдающихся далеко в реку мосточках он разулся и, сев, свесил ноги. Волна была ласковой и теплой.

Где только не носила Веселицу купеческая лихая судьба, в какие только воды не окунал он своих ног, а прекраснее русских спокойных рек не видывал он нигде. Посидишь вот так, поглядишь в живую глубину, отойдешь израненным сердцем, и недобрые мысли отринутся прочь…

Спокойно и мудро думалось Веселице. Смекал он, что после похода вернет его Всеволод во Владимир, а там заживут они с Малкой спокойно и без забот — свой очаг у него будет, родной человек в доме.

Неясно, в колеблющемся свете, отраженном рекой, вынырнула из-за бережка утлая лодочка. Не слышалось ни всплеска, ни шороха весел — тихо плыл челнок, подгоняемый одним течением.

Привстал Веселица, привычно насторожился: кого бог несет по реке в такую позднюю пору? Лег на доски, стал следить за челночком. Двоих заприметил в нем, услышал донесенный водою разборчивый шепот.

Облегченно вздохнул Веселица — не вороги это, не лихие люди, а двое милых говорят о своем. Но скоро в одном из говоривших стал вроде бы признавать дружинник голос молодого князя Константина.

И снова забилось сердце его с тревогой: в ночь да на пустынной реке княжич, как бы несчастья не стряслось. Разве не наставлял его Всеволод следить за Константином в оба, далеко от себя не отпускать, от беды любой отгораживать?! Да как же сбег он от зорких дядек, как же на Днепре оказался? И кто приворожил его в этакую пору?.. Мал еще Константин, не смышлен, к злым людям попадет, греха не оберешься.

— Эй, княжич! — крикнул Веселица, сложив ладони у рта.

В лодке замолчали, замерли две тени, не шелохнутся.

— Княжич! — снова позвал Веселица.

Упало в воду, заплескалось нескорое весло. Лодка причалила к мосткам, закачалась на ударившей в берег волне.

«Да, никак, дочка Василька витебского с Константином-то», — удивился дружинник, становясь на колени и подтягивая лодку бортом к мосткам.

— Веселица? — вглядываясь в дружинника, недовольно проворчал княжич.

— Кому же еще быть?

— Эк тебя середь ночи-то угораздило, — сказал Константин, выпрыгивая на мостки и протягивая руку княжне.

«Она и есть, красавица писаная», — ласково подумал Веселица, суетясь на мостках и мешая княжичу.

— Ночь-то свежа, ног не промочил ли? — приставал он с расспросами.

Константин не слушал его, глядя на одну только княжну. Васильковна была боса, в одной рубахе — без телогреи и без кокошника. Ясное дело, и за нею не уследили. «Что дале-то делать?» — в замешательстве спросил себя Веселица. Теперь пожалел он, что кликнул княжича. Хоть и дите Константин, а с норовом.

Тут же, на мостках, принялся ругать его княжич:

— Аль подсматривать за мной наладился? Аль дел других нет? Тебе что было сказано батюшкой?

— Батюшка оберегать тебя велел, — оправдывался Веселица. — А тут послушал я, твой-то голос и признал. Уж не беда ли, думаю?

— Да какая беда, коли не звал я на помощь?

— Прости, княжич, ежели что не так…

— Не ругай его, — попросила Васильковна. — Он ведь худа нам не желал.

— Ладно, — сдался на ее уговоры Константин. — Иди спать, Веселица, да язык-то свой прикуси. Николи меня не видел, нигде не встречал. И про княжну ни слова.

Дело молодое, Веселице знакомое. Уж он ли не гуливал по ночам с владимирскими первыми красавицами, уж он ли не целовал их в уста, не говаривал им речей ласковых.

«Вырос княжич, а я и не заметил — когда, — рассуждал дружинник, подымаясь от реки в гору. — У Юрия, у того еще игры да забавы на уме, а этот вона как крылья расправил».

Утром кликнул его в свой терем Всеволод. Сердце вещее подсказало — неспроста.

Был князь в гриднице один с Константином, сидел, нахохлившись. Княжич рядом стоял, пунцовый от волнения.

— А скажи-ко мне, Веселица, — начал Всеволод, пристально глядя в глаза дружинника, — како с вечера тебе спалось?

— Худо, княже, — отвечал Веселица без запинки.

— Отчего же?

— Думы растревожили, княже, оттого и не спалось.

Всеволод постучал костяшками пальцев по столешнице, склонил голову набок с лукавой усмешкой.

— И давно это с тобой, Веселица?

— О чем говорить велишь, княже?

— Давно ли сон нейдет?

— Сон-то? Почитай, что ни ночь, княже…

— И вчера не спал?

— Как рукой отрезало, княже. Уж и сонной одури выпил, и душицы…

— Так, — бросил быстрый вгляд на Константина Всеволод. — А не бродил ли ты, Веселица, на воле, не встречал ли случаем княжича?..

— Винюсь, княже, встречал, — упал ему в ноги дружинник. — У воды-то вместе сидели, разговоры разговаривали, а про то я тебе не сказал. Много рыбы нынче в Днепре, показывал я княжичу, где сомов ловить…

Лицо Константина переменилось, глаза его с благодарностью смотрели на Веселицу. Всеволод, видно, тоже остался доволен допросом. Лукавинка сошла с его лица, черты расправились, стали добрее.

— Ишь, полуночники сыскались, — проворчал он. — То-то, гляжу я, нынче у Константина глаза красные…

— А я тебе что сказывал, батюшка? — воспрянул княжич.

— В другой раз от дядек-то не убегай, — строго сказал Всеволод. — Не для того они к тебе приставлены, чтобы ночью полошить город без нужды. Эвона как тебя вытянуло, а все дурь в голове…

— Не серчай, батюшка. В другой раз мы с Веселицей тебе сказываться будем.

— И тебе на будущее зарок, — снова обратился князь к дружиннику. — Без моего ведома со двора ни на шаг.

— Как повелишь, так и станется, княже.

— А нарушишь — на себя пеняй, — предупредил Всеволод. — На ветер слов я не бросаю. Ступай!

Рубаха на спине Веселицы промокла — хоть выжимай. Едва перевел он дух, задержавшись на крыльце, Константин следом за ним выскочил: глаза озорные, в горле смех клокочет.

— Чему радуешься, княжич? — попрекнул его дружинник. — Тебе потеха, а мне каково?

— Не кручинься, Веселица, — похлопал его по плечу Константин. — Не великий грех взял ты на душу, вечером все отмолится. А за то, что уберег ты меня от батюшкиного гнева, воздам сторицей. Не забуду, ей-ей!..

4

Раненько поутру, чтобы неприметно было, выехали Словиша со Звезданом из Смоленска и по росной прохладе, где берегом Днепра, где удаляясь вместе с петляющей дорогой, пустили коней своих скорой рысью.

Путь предстоял им неблизкий, а дело, с которым они ехали, было важным. Сам Всеволод звал их к себе, беседовал недолго, но наставлял строго:

— Езжайте скоро, людям на глаза не попадайтесь, а пуще всего стерегитесь провидчиков [167] князя Давыда. Пришла мне весть, что ждет вас человек из Чернигова. Встретитесь с ним и, что скажет он вам, то мне и донесете. Лишнего не болтайте, в ненужные разговоры не встревайте… С богом!

Поначалу все спокойно было. Дорога лежала пустынная, опасаться было некого, но в одной из деревенек возле кузни прилип к ним разговорчивый попутчик. То да се, слово за слово, вызвался он ехать с ними вместе. Не понравилось это дружинникам, но делать нечего — не гнать же от себя случайного человека. Погонишь — больше беды наживешь: чего доброго, заподозрит неладное.

Мужик был из людей торговых, обоз его ушел вперед, а у него конь расковался.

— Ладно, — сказал Словиша. — Поехали с нами. Но только гляди, кони у нас быстрые. Ежели не поспеешь, ждать тебя не будем, — дело у нас срочное…

— Поспею, — согласился мужик.

И верно, жеребец у него был сноровистый, шел легко, будто земли не касаясь. Мужик лихо держался в седле.

Не понравилось это Словише.

— Погляди, — сказал он Звездану. — А не князево ли у коня тавро?

И верно, такими печатями метили только в табунах у Давыда.

— Ловкий мужик, безвредным купчишкой прикинулся.

— Ничо, — сказал Звездан, — на иную хитрость хватит и простоты.

Тихо они перекинулись, мужик разговора их не расслышал. Красуясь сбоку от них в седле, расспрашивал, будто от скуки:

— А вы, добрые люди, кто такие будете?

— Я Всеволодов дружинник, а он — Давыдов, и едем на ловища за княжескою нуждой, — ответил Словиша.

— Да нешто и Всеволодовы ловища по Днепру?

— Экой ты, купец, занозистый, — усмехнулся Словиша. — Все тебе расскажи да покажи. Коли взяли с собой, так скачи, помалкивай…

Еще больше раззадорил он мужика. Верно, подумал он: нет, не обманулся, те самые это людишки и есть, которых он поджидал у кузни.

— Едем давно, а все незнакомы. Зовут-то тебя как? — спросил Словиша.

— Зовут меня Донатом.

— А меня — Словишей, а его — Звезданом.

Радостью блеснули глаза мужика: все так и есть. Этих двух он и ждал из Смоленска. Ночью, провожая в путь с княжого двора, наставлял его сотник: «Словишу со Звезданом ищи. Гляди, не проморгай. А сыщешь, так высмотри, куды держат путь, с кем встренутся, какие речи станут промеж собой говорить. Все слушай и примечай — Давыд тебя отметит».

— Хороший у тебя конь, Словиша, — сказал Донат. — Отродясь такой масти не видывал.

— А и не увидишь боле, — похвастался Словиша. — Коню моему цены нет. Везли его из-за моря булгарскому хану, да, глянь, мне достался.

— Да как же достался-то?

— Про то я никому не сказываю. Купец так наказывал: возьмешь коня, а за что про что — говорить никому не смей. Коли скажешь раз, охромеет твой конь, два скажешь — на обе ноги падет, а с третьего раза и вовсе останешься без коня.

— Значит, заговоренный он у тебя.

— Может, заговоренный.

— Ишь, — засмеялся Донат, — сказки сказывать ты молодец. А мне не отдашь коня? За ценою не постою…

— Ты — купец, зачем тебе боевой конь? — удивился Словиша.

— Дело наше, купецкое, не простое. Боевой конь для купца — верный товарищ.

— Да и у твоего ноги быстрые, — заметил Звездан. — И твой не простой породы.

— Моего коня дарили мне в Киеве, — гордо сказал Донат.

— Оттого и тавро на нем Давыдово, что ль? — спросил Словиша.

Опешил Донат, поводья чуть не выпали из его рук.

— Ну так что, Донатушка, — наехал на него Словиша. Звездан с другой стороны объезжал купца. — Правду будем говорить али и дальше поедем рядышком, будто верно по одному делу скачем?

— Не дури, Словиша, — сказал, оправляясь, Донат (оказывается, не робкого он был десятка), — про что речь свою повел, мне догадаться трудно. Сказывай прямо, ежели что не так. А загадками меня не мучай.

— Видал, каков гусь, — перекинулся Словиша со Звезданом усмешливым взглядом. — Может, отпустим купца? Али с собою возьмем?

— С собою брать его нам несподручно, — сказал Звездан.

— Слышал, Донатушка? — обратился Словиша к попутчику. — Выходит так, что дале тебе с нами не по пути.

— Дорога у нас обчая, — ответил Донат, — а коли вам со мною не по пути, так ступайте сами.

— Ласки в глазки, а хитрость твою мы видим насквозь, — покачал головою Словиша. — Ну-ко, выбирайся из седла.

— С разными татями доводил меня бог встречаться, а таких вижу впервой.

Говоря так, Донат осторожно разворачивал коня.

— Ну-ну, не замай, — пригрозил ему Звездан, — берясь рукой за поводья.

— Ты чего? — зло проговорил Донат.

— Велено было тебе слезать. Аль помочь?

— Ваша взяла, — сказал Донат и спешился. Стоя между дружинниками на дороге, затравленно ощупывал их острыми глазками.

— Что дале-то с ним делать будем? — спросил Словиша Звездана. — Жаль рубить мужика.

— Жаль, — согласился Звездан.

— Не рубите меня, люди добрые, — попросил Донат. — Берите коня, а пеший куды я за вами?

Дружинники задумались.

— Ты и пеший нам в опаску, — сказал Звездан. — Встретишь кого из своих али сам отберешь коня. Давай свяжем его, — повернулся он к Словише.

— Свяжем, а сунем куды?

— Пущай в кустах отлежится. А на обратном пути он нам не страшен. Отпустим, пущай молится за нас: другие-то, чай, давно бы его прибили…

Пока связывали Доната, пока волокли его в кусты (тяжел был!), он все благодарил их неустанно:

— Спасибо, люди добрые, уважили. Дай бог вам счастья!

— Нишкни ты, — пнул его под бок Словиша, — чего разговорился?

Дружинники привалили мужика к сосне, прикрыли ветками — издалека не видно.

— К вечеру жди, — пообещали ему, сели на коней, повели его коня в поводу и облегченно поскакали дальше.

До условного места еще не близко было, и одолели они трудный путь, когда солнце перевалило за полдень.

На пригорке впереди них показались верховые.

— Попридержи коня, — сказал Словиша, — не ровен час, в Давыдово нерето [168] угодим.

— Да как же признаем мы своих? — удивился Звездан.

— Про то князь нам не сказывал, а поглядим, что дале будет…

С пригорка их тоже заметили. Два всадника отделились и поскакали им навстречу. Сдерживая вороного жеребца, откидываясь назад, скакавший впереди вой громко прокричал:

— Эй, вы кто будете?

— Мы от Всеволода, а вы? — спросил Словиша.

Не отвечая, всадник подъехал ближе. Рассеченное темными шрамами лицо его было неулыбчиво.

— А при вас ли княжеская печать? — спросил он, протягивая руку со знаком черниговского князя в большой полураскрытой ладони.

Словиша показал Всеволодову печать. Всадник внимательно разглядел ее и вынул из-за пазухи пропыленного кожуха свернутую трубкой грамоту.

— Не велено ли что сказать князю? — спросил Словиша, пряча грамоту.

— Говорить ничего не велено, — отвечал всадник и развернул коня.

Коротка была беседа. Не успели дружинники и двумя словами перекинуться, как отряд скрылся за пригорком…

Возвращались с еще большими предосторожностями, понимали; ежели грамота попадет в чужие руки, быть беде. Но дорога, как и утром была пустынна, а Донат на давешнем месте дожидался их, похрапывая под сосновыми лапами.

— Заснул, что ли? — усмехнулся Словиша, расталкивая дорожного знакомца.

— А и вправду заснул, — удивился Донат и сладко зевнул.

— Вставай-вставай, неча разлеживаться, — поторопил его дружинник. На устах Словиши играла добрая улыбка.

Не удержался от улыбки и Звездан. Чем-то нравился ему случайный попутчик: всякий ли на его месте уснет, а ему хоть бы что.

— Бери своего коня, — протянул ему поводья Словиша, — да скачи посередке. Ежели рыпнешься, будем рубить. Понял ли?

— Как не понять…

К Смоленску подъезжали в сумерки. В виду обнесенного деревянным тыном посада остановились.

Донат спросил:

— А мне куды?

— Погоди, покуда не въедем в ворота, а там езжай к своим деткам.

— Доброй ты…

— Не всякое деяние благо. Ишшо спросит с тебя Давыд.

— Авось и пронесет…

Как и было сговорено, Донат попридержал коня, а потом тихой рысью направился вслед за дружинниками.

Еще два дня погостило Всеволодово войско в Смоленске, на третий день, растянув обозы, двинулось обратно — к Москве.

В грамоте, переданной через Словишу со Звезданом, черниговский князь клялся Всеволоду в дружбе, просил мира и обещал кликнуть из Новгорода своего сына. На том клятву давал и при епископе целовал крест…

Глава восьмая

1

Плохо притворенная дверь мельницы визжала и хлопала. Ветер налетал порывами, рвал усталые листья на деревьях, корежил и сбивал с крыши почерневшую от дождей щепу.

Поминая черта и лешего, Гребешок перебрался через спящую теплую Дунеху, натянул на исподнее порты и направился к двери. Ветер был так силен, что дверь не сразу поддалась под его плечом. Мельник замешкался.

Дунеха на лежанке сонно пробормотала:

— Зипун-то набрось, зябко.

Гребешок пошарил в темноте рукой, набросил висевший возле двери на гвоздике зипун, отворил дверь. Ветер бросил ему в лицо охапку листьев, распахнул полы зипуна. Гребешок наклонил голову и боком выскользнул за порог. Дверь тут же захлопнулась с сильным стуком.

В вершинах деревьев гудело, низко шли тучи, то и дело загораживая лунный свет. Двор то освещался, то погружался в кромешную тьму. Сложенная из кругляков мельница, казалось, вот-вот готова была раскатиться по бревнышку.

Заслоняясь от ветра руками, Гребешок с трудом пересек двор, вошел в мельню и привычно огляделся.

Буря оголила часть крыши, и Гребешок, задрав голову, подумал, что с утра ему прибавится забот, а если ветер не стихнет и к утру, то придется перестилать все заново. Стропила раскачивались и визжали, словно живые, мелкая мучная пыль клубилась и застилала глаза.

Гребешок поднялся по шаткой лесенке к жерновам, потрогал рукой составленные у стены мешки с рожью. День предстоял трудный, много нужно было перемолоть зерна, но это его не печалило, а только радовало. «Хорошо, — подумал Гребешок, — урожайный нонешний выдался год…»

В углу, где мельник обычно ставил деревянные лопаты и голички, которыми подметал пол, что-то пошевелилось и неразборчиво проворчало. Гребешок замер, приглядываясь, но ничего увидеть не смог, повернулся обратно к лесенке, однако поднятой ноги на приступок не опустил, оглянулся и вскрикнул: прямо над ним, взъерошенная, нависла большая тень.

— Батюшки-святы, — прошелестел онемевшими губами Гребешок.

Все, что дальше случилось, походило на сон. Этакие страхи только во сне приходят, да и то ежели хватишь лишку браги али медовушки. Крепкая ручища сдавила Гребешку плечо, и осипший голос сказал:

— Не признал, мельник?

Гребешок ни слова не вымолвил в ответ — его била знобкая дрожь, а ноги словно кто отрезал от тулова. Язык шевелился, но ничего, кроме невнятного мычания, не мог извлечь из перекошенного судорогой рта.

— Эк перепугал я тебя, мельник, — произнесла тень и встряхнула Гребешка за шиворот.

— Ты, что ли, Вобей? — понял пришедший в себя мельник.

— Я…

— Отколь нечистая тебя нанесла?

— Отколь нанесла, не твое дело, — сказал Вобей. — Весь вечер за мешками таюсь, все тебя высматривал.

— Дык с Дунехой я…

— Знамо, — оборвал Вобей, присаживаясь возле мельника на корточки. Высветлившийся месяц облил мертвенным сиянием лицо бывшего конюшего. Гребешок вздрогнул — таким страшным и неживым показалось оно ему. Уж и впрямь не мертвец ли поднялся из колоды, бродит по знакомым местам, беспокоит людей?..

— Будя дрожать-то, — сказал Вобей. — Сам небось с нечистой силой знаешься…

Гребешок быстро перекрестился, отодвинулся от Вобея.

— Слух дошел, будто сгиб ты в Новгороде…

— Жив ишшо, — хохотнул в темноте Вобей. — На, коли не веришь, пощупай.

Он взял холодную руку Гребешка и ткнул себя ею в грудь. Под рубахой у Вобея было горячо и влажно.

— Ну?

— Воистину, жив.

— То-то же…

Но живой Вобей был опаснее мертвого. Слышал Гребешок, как очистил он Одноока, а такое боярами не прощается. Лихой человек Вобей, ему и жизнь загубить — все равно что раз плюнуть.

— Почто меня разыскал, почто по лесам бродишь? — спросил мельник.

— На все твои «почто» ответ у меня один: нет мне во Владимире приюта, а дальше податься некуды. Буду жить у тебя.

— Погубить меня вздумал?

— Рано ишшо. Ишшо покормлюсь у твоих хлебов… А там погляжу, там видно будет.

Угрожал Вобей, над мельником издевался. Держал его руку в своей, будто в волчьей пасти.

— Господи, помилуй, — прошептал Гребешок, пытаясь высвободить руку. — И допрежде не давал ты мне спокою, как был конюшим, и снова на мою голову. Хоть Дунеху не тронь…

— Дура она у тебя, сама придет…

— А ты не озоруй.

— Ладно. Не по мне эти потешки. — Вобей помолчал. — Не бойся меня, мельник, я тебя не трону. И Дунеху не трону. На что она мне?..

— А как народ нагрянет?

— Не бойсь, днем меня и с огнем не сыскать, а ночью доброго человека не нанесет…

На дворе все так же мело жухлые листья и иголки с еловых лап. Гребешок привалил дверь мельни бревнышком, кутаясь в сермягу, вошел первым в избу, покашлял, высекая огонь.

— Дунеха, эй, Дунеха, — пошевелил он жену.

— Чего тебе? — с неохотой проговорила она.

— Вставай не то… Гость у нас.

— Какой ишшо гость? — лениво пробормотала Дунеха и, не подымая головы с подушки, перекрестила рот.

— Вобей вот пожаловал, — сказал мельник.

Жена резво приподнялась на локте и уставилась на расположившегося возле стола, по-хозяйски уверенного мужика.

— Здорова будь, Дунеха, — сказал Вобей, подмигивая. Баба ойкнула и потянула на грудь свалившуюся дерюгу.

— Ну, чо рот разинула? — набросился на нее Гребешок. — Чай, не чужой человек. Вставай, да поживее.

Дунеха опустила на пол ноги, напялила рубаху — Вобей не спускал с нее глаз.

Гребешок сказал:

— Помни про уговор…

— Как же, помню, — не переставая улыбаться и не спуская по-прежнему глаз с Дунехи, кивнул Вобей.

Баба, быстро двигаясь по избе, накрыла на стол. Гребешок сел против Вобея, долго и пристально смотрел, как он ест. Дунеха вернулась к лежанке, села, быстрыми пальцами переплела на груди косу.

Насытившись, Вобей отодвинул миску с пареной репой, срыгнул и грязным ногтем поковырял в зубах.

— Ране-то лучше угощал, хозяин.

— Ране гости за полночь ко мне не хаживали.

— Теперь будут хаживать, — пообещал Вобей и по-привычному ухмыльнулся.

Дунеха прыснула и раскатилась мелким рассыпчатым смехом. Гребешок нахмурился, смахнул ладонью хлебные крошки со стола. Подождав, пока жена успокоится, спросил гостя:

— Куды укладывать тебя, и в толк не возьму. Сам видишь, изба наша мала.

— Пущай ложится с нами вместе, — сказала баба.

Гребешок почесал пятерней в затылке:

— И то — хоть с собою ложи…

Долго судили-рядили, но так ничего не придумали: ни подстилки, ни шубы лишней у Гребешка не было, а сермягой — только укрыться.

— Хоть и в тесноте, но не в обиде, — сказал мельник. — Бабу к стене положим, я посередке, а ты с краю…

Так и легли. Тесно было. Жесткая лежанка жгла бока. Дунеха дышала ровно, но не спала, Вобей уснул сразу.

«Эвона как поворотило его, — думала о нем баба с жалостью. — А ведь был мужик справной, не то что мой Гребешок…» Ткнувшись носом в стенку, со сладкой истомой вспоминала, как в былые дни наведывался Вобей на мельницу с целой сворой Однооковой дворни, как ходил по двору, поигрывая плеточкой и покрикивая на услужливого и покорного Гребешка. Светлые это были дни, радостные. Прогнав мельника с подводами в город, Вобей сильными руками тискал Дунеху на этой самой лавке, под этими самыми образами. Так же бесстрастно, как и ныне, высился над лампадкой деисус [169], так же ветер подвывал под дверью, так же верещал в углу сверчок…

Вздохнула Дунеха, покрылась гусиной кожей от нетерпенья, приподнялась на локте взглянуть на спящего Вобея.

Не смыкавший глаз Гребешок влепил ей затрещину:

— На кого пялишься?

Дунеха обидчиво хмыкнула:

— Чего дерешься-то? Водицы испить я, в груди жжет…

Гребешок выругался, но дал жене выбраться. Перелезая через Вобея, баба прильнула к нему грудью — Вобей даже не шелохнулся. Дыхание затрудненно вылетало из его раскрытого рта.

2

После частых ветров и дождей, зарядивших во Владимире на Михеев день, ненадолго встала перед первыми заморозками тихая и ясная погода. Радуясь солнышку, спешили крестьяне до холодных утренников закончить озимый сев. За Лыбедью до позднего вечера влачились по пашне понурые лошаденки (лучших коней Всеволод взял в поход), мужики покрикивали на них, налегали на орала. Бабы и ребятишки шли следом, кидали в борозду семенное зерно. Во время короткого отдыха, удалившись в тенек, лакомились оставшимся с овсяниц деженем [170] на сладком меду, ели с кислым молоком блины. Последнее лакомство это было в году. По всем приметам зима должна была наступить ранняя и с большими морозами. А еще говорили старушки, будто филин по малу кадей хлебушка набухал с овина.

Пристрастилась Олисава, переплыв в лодочке за Лыбедь, подолгу сиживать на отлогом бережку, на жарком солнцепеке.

Солнышко колышет зайчики на медленной воде, поникли над речкой тронутые первой желтизною ивы, а по другую сторону город взбегает на крутизну холма прихотливо извивающимися улочками, бросают искры золоченые купола церквей и соборов, выше всех вздымается Всеволодов детинец, а над посадами, над слободами, над рекой летят и летят прощально курлыкающие журавли…

Через Лыбедь перевозил Олисаву в лодочке веснушчатый и рыжий, как солнышко, сын ключницы Агапьи Василек. Ласковым он был пареньком и ухоженным. Рубаха на нем всегда чистая, хоть и не новая, штаны кежевые [171] с ровненько вшитыми заплатками, белые онучи и маленькие, по ноге, лапотки. Краснел Василек от каждого обращенного к нему слова, глаза прятал и сам с Олисавой никогда не заговаривал.

— Ты боярышню нашу не беспокой, — наставляла его мать, ключница Агапья. — Не твое холопье дело в хозяйские разговоры встревать. Но гляди зорко. Ежели что боярышне по душе, тут же сполни. На покорстве весь род наш в люди вышел. Не то гнул бы ты сейчас спину на пашне, а не бездельничал в боярском терему…

Материна наука на пользу была Васильку.

Подобрав ноги под нарядную рубаху, сидела Олисава на бережку, камушки бросала в воду, загадывала про Звездана: ежели доброшу до середины — вернется до Успенья, а не доброшу, то и на Семен день не жди.

Размахиваясь пошире, далеко забрасывала камешки боярышня, радовалась скорому возвращению суженого.

— А ну-ка и ты брось камушек, — говорила она Васильку и тоже загадывала: ежели переметнет через речку — скоро свадьбе быть.

Но не зря наставляла своего мальца Агапья — дальше боярышни, чтобы не обидеть, кинуть камушка он не мог, и до середины не добрасывал. Дивился Василек: и отчего сердится Олисава? Никак в толк не мог взять ее хитрую задумку.

Бросала, бросала боярышня камушки, а тут возьми да и сорвись с безымянного пальчика золотой перстенек. Покатился по траве, упал в воду — вот досада.

— Не печалуйся, боярышня, — сказал Василек и даже обрадовался. — Не пропал твой перстенек, я его мигом достану.

Развязал лапотки, размотал онучи, рубаху и штаны снял и в одном исподнем — бултых в реку.

Вода в Лыбеди холоду набрала, будто огнем обожгло Василька. Но не выскочил он на берег, окунулся еще глубже, пошарил тут, пошарил там, ткнулся ладошкой в осоку — нащупал перстенек.

Олисава вскочила, захлопала в ладоши:

— Ай да Василек!.. А еще кину — достанешь?

— Как не достать, боярышня! Кинь еще, — дрожа от холода, отвечал Василек.

Подальше бросила Олисава перстень. «Ну, — подумала, — теперь нипочем не достать».

Долго был Василек под водой — уж перепугалась боярышня. Да только зря она волновалась — вынырнула рыжая голова на быстрой протоке, глаза улыбаются, перстень в зубах Василька желтым огоньком светится.

Хорошую забаву нашла Олисава, много раз еще нырял за перстеньком Василек. Совсем посинел парнишка, а хохочет, радуется, что развеселил боярышню.

И боярышне весело: звонким смехом закатывается Олисава, а еще смекает про себя — где-то был здесь поблизости коварный омуток?.. Бросила она перстень в мутную воду:

— Сыщи-ко!

Про омут тот Василек знал: опасное это место завсегда стороной обходили ребятишки. Но боярышни ослушаться он не смел. Окинул Олисаву покорным взором, забрел в реку по колено, перекрестился и сунулся головою в волну.

Тут мужики, оравшие пашню, стали стекаться к берегу, кланялись боярышне, сняв шапки. Раздумчиво говорили:

— Засосет мальца… В прошлом годе Акиндея тут же засосало.

— Акиндей пьян был, оттого и засосало…

— Исстари водится на Лыбеди водяной. Кажись, на ентом месте он и княжичей надумал прибрать.

— Не, то место подале будет, возле самых ворот.

— А здесь гнездо его поганое, не иначе…

— Н-да, засосет мальца.

Страшное сказывали мужики, но никто и не подумал лезть за Васильком в воду. Боярышня развлекается — дело енто ее, рассуждали они. Не ровен час, на свою голову расстараешься.

— Вона, вона малец! — закричал кто-то.

Все подались к берегу.

— А и впрямь выплыл… Ай, да ловок! Давай, давай сюды, — размахивая руками, подманивали мужики Василька.

Но не было в зубах у парнишки колечка, не светилась, как прежде, желтая звездочка.

— Ишь, упрямой какой, — с одобрением говорили мужики. — Нырнул сызнова.

Во второй раз исчезла в черном омуте рыжая голова Василька.

— Ты покличь-ко его, боярышня, — заговорили в толпе. — Вода нынче холодна, как бы и впрямь не потоп малец. Жалко…

— Василек! — слабо позвала перепуганная Олисава.

— Эй, Василек! — загалдели мужики.

Ни звука в ответ. Только трепыхнулось что-то под кустами, будто метнулся потревоженный сом.

— Кажись, спину показал, — прошептал кто-то с хрипотцой.

— Неужто он?

— Он самый и есть, водяной-то… Радуется!

— Ах ты, господи, — запричитали бабы.

— Кшить вы! — прикрикнули из толпы. Люди грудились, затаив дыхание.

Но все закричали разом, когда снова увидели Василька. Голова его была облеплена илом, словно обросшая мхом кочка.

— Греби, греби сюды! — обрадованно кричали мужики. Василек обреченно вышел на отмель, опустив руки, дышал глубоко. Посиневшие губы вздрагивали:

— Не нашел я твоего перстенька, боярышня. Утоп он…

— Благо, ты не утоп, малец, — с сочувствием заговорили вокруг. Бабы хлопотали:

— Глянь-ко, замерз, сердешный. Ты исподнее-то сыми.

Подхватив одежку, Василек припустил к лесочку быстрой прытью — переодеваться.

— Эй, мужики! — появился на тропинке, сбегающей с пригорка, обросший сивой бородою остроглазый и приветливый человек. — Аль утоп кто?

— Не, слава богу, никто не утоп.

— Так почто шум? — вплотную подошел незнакомый мужик.

— Да вот боярышня кольцо в омуте обронила…

— Твое, что ль, кольцо? — спросил мужик Олисаву.

— Мое.

— А дорогое ли?

— Золотое, с камушком.

— На-ко, — сунул мужик стоявшему рядом с ним холопу неструганый батожок. Сам сбросил зипун, стал стаскивать с себя рубаху.

— В омуте кольцо-то, — предостерегли мужика из толпы.

— А нам ничо, — подмигнул мужик Олисаве черным глазом. — Достанем твое колечко, боярышня, не печалуйся.

— А водяного не боишься? — остерег кто-то во второй раз.

— Может, я сам водяной, тебе-то почто знать?

Толпа отпрянула, никто не произнес ни слова. Мужик вошел в реку, зябко передернул лопатками.

— Э-эх, благословясь! — выдохнул он и скрылся под водой.

В толпе стали осторожно переговариваться:

— Кто такой?

— Пришлый!..

— А ликом, кажись, знаком.

— Уж не Вобей ли? — предположил кто-то.

— Куды там, Вобей ишшо в запрошлом годе сгиб…

— Да верный ли слушок?

— Сам Одноок сказывал…

— Одноок скажет!

Мужик фыркал и плескался в омуте, как рыба. То здесь пощупает дно, то там. Перстенек маленький, в донный ил зарылся, шутка ли сыскать его в реке! А то и вовсе снесло течением…

Долго нырял мужик, всем наскучило. Толпа стала медленно расходиться: у всех своих дел невпроворот — вона еще сколь пашни оралом не пройдено. Мужики стронули отдохнувших кобыленок, бабы и ребятишки подхватили коробья с зерном.

Одному только старосте делать нечего: как прилип он к берегу, и все про себя смекает: «Вобей али не Вобей? Дай-ко поближе взгляну».

Наконец мужик размашистыми саженками подплыл к берегу, отряхнулся, направился к своей одежке.

— Достал ли колечко-то? — спросил староста.

— Не, — спокойно отвечал мужик.

— А в ладошке чо?

— Отлипни, старой.

— Ты ладошку-то раскрой, — наскочил на него староста петухом. — В ладошке колечко-то!.. Эй, люди!

Мужики неохотно остановили лошаденок.

— Идите сюды! — позвал их староста. — Нашел ин он, колечко-то, а не отдает…

— Ну, чо расшумелся, чо?! — мужик застегнул на груди зипун, поднял с земли батожок, замахнулся на старосту.

Отшатнулся староста, заслонился рукою, заблажил:

— Вобей енто, Вобей! Признал я его.

Но Вобей, не оборачиваясь, уже шел размашистым шагом к леску…

3

Давно отслужили в Успенском соборе вечерню, разошлись богомольцы, опустело торговище, закрылись в посаде мастерские, потухли горны. Закрыли Золотые, Серебряные, Медные и Волжские ворота, возле боярских усадеб, постукивая колотушками, прохаживались одни только ночные сторожа. Отшумели пиры, разбрелись по домам бражники. Тихо во Владимире, тихо и благостно, псы и те побрехивают с ленцой…

Спят бояре на пуховых перинах, в высоких теремах, видят приятные сны; спят на лавках под шубами бронники, тульники, бочечники, древоделы и мостники, клобучники, белильники и камнесечцы; сползлись в свои смрадные норы лихованные [172]: снится им хлеба краюха да кваса жбан.

Не плещут весла на Клязьме, прижавшись к исадам, сонно покачиваются на спокойной волне большие и малые лодии, поникли спущенные ветрила…

Лишь за рекой, на болонье, полощутся тут и там разбросанные огни костров — это холопы, сменяя друг друга, пасут в ночном боярские табуны. Каких только коней не встретишь на лугу: и вороных, и гнедых, и буланых. Есть там и ливийские красно-коричневые жеребцы, и златогривые красавцы из Византии, и сухопарые кони со змеиной шеей, привезенные булгарскими купцами с далекого Востока. За каждого из них не одной гривной кун [173] плачено, за каждого холоп в ответе.

Нынче поредели табуны: многих коней взял с собою князь, но Однооков табун почти не тронут. Ушли с ним в поход худые лошаденки, а лучшие кони, краса и гордость боярского табуна, остались во Владимире.

Сидели холопы вокруг костра, запекали в углях репу, рассказывали про свое житье — о чем еще мужику говорить? Жаловались на великие тяготы, но не роптали, поругивали жен своих и соседей, но бед на их голову не призывали. Мирились и с женами, и с соседями, и с тиунами, и со старостами. Все богом в мире устроено, а им пасти лошадей…

— Глянь-ко, — сказал кто-то, — кажись, саврасого к реке понесло. Пугни-ко его, Гаврила…

Чернобородый детина неохотно встал и направился во тьму. Слышно было, как он добродушно поругивался и отгонял коня от воды. Потом все стихло. Кони стояли вокруг костра, глядели в огонь красными глазами.

Гаврила вернулся, почесал затылок:

— У саврасого бабки побиты, надо бы поглядеть. Шепни, не то, конюшему, Тимоха. Хромает он…

— Пущай хромает, не моя забота, — отвечал Тимоха, пошевеливая веточкой в костре почерневшую репу. — Вон у гнедого мягкое копыто, а до сих пор не подкуют. Мне, что ль, вести его в кузню?..

— Оно так, — сказал Гаврила, садясь поближе к огню. — А жаль хорошего коня.

— Твое дело стеречь, вот и стереги… Спокойно ли вокруг?

— Да спокойно. Надысь, как сгонял саврасого, вроде бы челнок на Клязьме привиделся… А то тихо.

— Тихо, — передразнил его Тимоха. — А челнок — чей?

— Бог ведает, я не спрашивал…

Лицо у Гаврилы было плоское, с далеко отставленными друг от друга сонными глазами. В унылой бороде висели сухие травинки.

Тонкий и юркий Тимоха живо вскочил от костра и заковылял по лугу согнутыми в колесо ногами.

Долго его не было. Когда возвратился, Гаврила дремал сидя, покачиваясь из стороны в сторону, большой, взъерошенный. Тимоха потряс его за плечо.

— Чаво ты? — встрепенулся Гаврила.

— Вставай, слышь-ко…

Гаврила потянулся и покорно встал, сон все еще пошатывал его.

— Кажись, челнок-то к нашему берегу пристал, — сказал Тимоха.

— Пущай стоит…

— Да как же пущай стоит-то, ежели на ентой стороне?! — потряс мужика Тимоха.

Так и не проснувшись, Гаврила пробормотал:

— У саврасого бабки побиты…

— Леший на тебя! — выругался Тимоха. — Аль вовсе со сна одурел? Вот завсегда с тобою так. Утром скажу конюшему, чтобы другого прислал на луг мужика, тебя попроворнее.

Гаврила открыл глаза и с удивлением уставился на Тимоху.

— Ты — чо?

— Челнок, говорю, на нашем берегу.

— Какой челнок?

— А тот, что давеча на реке видал.

— Да нешто к нам прибился? Кого бог принес?..

— Не сказался гостюшко. А так смекаю я, что человек недоброй. Почто не идет к огню?

Мужики с опаской посмотрели во тьму. Но все вокруг было тихо. Лошади фыркали и похрумкивали траву.

— Поглядеть бы, — сказал Тимоха.

— Он те поглядит!..

— А топоры на что?

Взяв топоры, мужики тихонько двинулись от костра к берегу. Жались друг к другу пугливо, умеряли небыстрый шаг. Потом и вовсе встали, затаив дыхание, прислушались.

— Привиделось, разве? — прошептал Тимоха. — Отселева челн видал, а нынче нет его.

— Можа, бревно приволокло? — сказал Гаврила.

— Можа, и бревно… А так явственно зрил — ну как есть челн.

— Зря будил ты меня, Тимоха, — упрекнул Гаврила. — Теперя не усну… Чаво расшумелся, как воробей на дождь?

— После поздно бить сполох.

— А и зазря неча в трубы трубить… Жилами спокою не нажить, а чего бог не даст, того и не станется. Пойдем обратно к костру — зябко тут…

От реки надувало холод, волна шелестела по белому песку и откатывалась в темь.

Сдаваясь на уговоры Гаврилы, Тимоха сказал:

— Глянем-ко поближе. Ежели нет челна, так и с плеч долой…

Плескался ветер в темных кустах, мерещилось всякое. Сжимая топоры, мужики обшарили весь берег. Тимоха вздохнул облегченно.

Шли обратно, не опасаясь.

— Эко пугливой какой ты стал, — подшучивал над ним Гаврила.

— Станешь пугливой, как отведаешь боярских батогов. В запрошлом годе увели у Сидяка кобылу, так холопа его забили насмерть.

— Ничо, у нас не уведут.

Снова сели к костру, выковырнули из-под угольев поспевшую репу. Перекатывая черные комочки с ладони на ладонь, подшучивали над своими страхами.

Вдруг из-за протоки, взорвав дремотную тишину, раздался громкий топот. Тимоха репу швырнул в костер, взвился на ноги:

— Увели-и!

Побежал по луговине на топот, спотыкаясь и падая. Гаврила рядом с ним размахивал руками, бежал тяжело, с грудным надсадным дыхом — ругался сполошно.

На светлой закраинке неба мелькнула на миг и скрылась за холмом темная фигура всадника.

Тимоха упал на землю, схватившись за голову, катался в мокрой траве.

Гаврила рядом стоял, опустив враз обессилевшие руки.

— Вот те и бревно, вот те и саврасый с бабками. По ходу я угадал — лучшего коня из табуна увели, половецкого атказа [174]. Спустит с нас Одноок шкуру, живыми с его двора не уйдем…


— Батюшки-святы! — всплеснул руками Гребешок, увидев подъезжающего к мельнице на коне Вобея. — Да где же ты, шатучий тать, этакого атказа раздобыл?

— У боярина Одноока за гривну кун купил.

— Врешь.

— А ежели вру, так почто спрашиваешь? — задиристо сказал Вобей и спрыгнул наземь.

Ранний был рассвет, едва брезжило. Разминаясь после долгой езды, Вобей подрыгал ногами, похлопал себя по бокам.

— Вижу, Гребешок, понравился тебе конь.

От страха у мельника все похолодело внутри. Пять ден смирно сидел Вобей, один только раз высунулся — вернулся, будто из болота, мокрый, но веселый. Показал Гребешку перстенек:

— Хорош?

Перстенек был с рубином.

— Невинную душу загубил? — спросил упавшим голосом мельник.

— Со дна речного достал…

Не поверил тогда Вобею Гребешок — у Лыбеди, чай, дно перстеньками не выстлано.

Дунеха, разглядывая на свет прозрачный камушек, вздыхала и закатывала глаза. За всю жизнь свою мельник не намолол ей муки на этакий перстенек.

Снова не спала она в ту ночь, чаще прежнего вставала испить водицы, перелезала через мужа, смотрела на похрапывающего Вобея с нежностью, задевая то плечом, то локтем, старалась разбудить его. Но Вобей спал крепко, еще крепче держал слово, данное Гребешку. Не время было ему тревожить мельника, надежно хоронился он в его избе…

— На что тебе конь, Вобей? — спрашивал беспокойно Гребешок. — Его, как перстень, в кармане не утаишь.

— А тебе и не вступно? Тебе и на ум нейдет? — загадочно ухмылялся Вобей.

— В дружину, что ль, ко князю наладишься с ворованным конем?

— Почто ко князю? Я сам себе князь… А коня схороню в лесу.

— Кто ж кормить-поить его будет?

— Ты и будешь, Гребешок.

— Ишшо какого лиха мне на загривок?! — закричал мельник, отмахиваясь от Вобея.

На разговор мужиков вышла заспанная Дунеха, увидев атказа, всем телом затряслась от восторга. Вобей сказал:

— Хорошего коня привел я, Дунеха?

— Ой, какого коня-то — лебедь-птица, а не конь. Эк копытом-то землю роет — будто мужик норовистой…

— Далеко ускачу я на этом коне, — задумчиво произнес Вобей. — А что, Дунеха, не поедешь ли со мною?

У мельничихи глаза заблестели. Гребешок охладил ее:

— Ты шатучего татя поболе слушай, он те наговорит.

Вобей усмехнулся и вошел в избу.

4

Привольно раскинулся у Золотых ворот богатый владимирский торг. Кого только здесь нет: греки, булгары, грузины, бухарцы, армяне, свои — владимирцы и мордва, новгородцы и кияне. Торгуют дорогими тканями, попонами, конской сбруей и мечами, лаптями, корзинами и лукошками — выбирай, что хочешь на свой вкус и по своему карману.

Гул стоит над площадью, тут и там шныряют князевы мытники, собирают пошлину в пользу князя, не забывают и себя. Под присмотром зорких весцов, взвешивались епископской строго вымерянной капью [175] зерно и репа, изделия из золота и серебра. Ткань отмеряли локтями, мед — пудами и малыми гривенками, воск — скалвами вощаными.

Гребешок приехал во Владимир вместе с Дунехой — оставлять ее одну на мельнице он побаивался. Да и Дунехе весело взглянуть на иную жизнь, посудачить с бабами, поглядеть в завидку на разодетых боярынь и купчих.

Едва проехали они на своей дребезжащей телеге под сводами Золотых ворот, как тут же и лишилась она покоя, задергала своего мужика: все-то ей нужно пощупать, ко всему прицениться, хоть и брать не будет, хоть и поглядит только. А иное, глядишь, и купит. Пока до оружейников добрались, до седельников и щитников, навалила она на телегу кадушек и ковшиков расписных, коробов и пестерей [176].

Гребешок ворчал:

— Все-то вам, бабам, мало. Глаза у вас завидущие и руки загребущие. Волю дай, так весь торг с собою бы уволокли. Ну, на что тебе пестери, аль своих мало?

— Свои-то поизносились…

— А лукошки?

— Скоро пойдут грибки…

— Тьфу ты! — сплюнул Гребешок и стал быстрее править конем. Но в толпе скоро не проедешь, все равно затрут. Мужики кричат, вожжи вырывают из рук:

— Куды народ топчешь? Посторонись!..

Навстречу шли биричи [177]. Звон медных тарелок, в которые они били, заглушал разноголосый шум. Рядом с биричами бежали ребятишки.

— Эй, люди добрые! — выкликал зычным голосом тощий мужик с козлиной бородкой. — Слушайте все. Спрашивает вас протопоп Успения божьей матери: не потерял ли кто свое дите? Нынче, после заутрени, нашли на паперти мальчика… Эй, христиане!

Люди отрывались от покупок, слушали, разинув рты.

— Мальчонку, слышь, подкинули, — прокрался шепоток.

— Нет на людях креста…

Снова зазвенели тарелки, и снова зычный голос возвестил:

— Похитили ввечор на болоньях Одноокова доброго коня. Кто укажет татя, тому награда серебром. Эй, христиане!..

Гребешок поперхнулся, заерзал на сене тощим задом.

— Про Вобея енто, про Вобея, — горячо зашептала ему в затылок Дунеха.

— Пронеси и помилуй, — испуганно перекрестился Гребешок и дернул за вожжи что было мочи.

Биричи удалялись, все тише и неприметнее становилось позванивание медных тарелок. Толпа неохотно размыкалась перед телегой и тут же смыкалась позади. Подозрительные мужики с красными носами кричали Дунехе:

— Куды спешишь, баба? Пойдем с нами. Муж-то у тебя неумыт, а мы добры молодцы. Погляди на нас, чо потупилась?

Но Дунеха и не думала смущаться: призывные крики и озорные разговоры только раззадоривали ее. Сидя спиной к Гребешку, она подмигивала мужикам и болтала ногами, оголяя из-под сарафана белые икры.

— Тпрру! — остановил коня Гребешок и спрыгнул с телеги.

— Ты покуда в телеге сиди, — сказал он жене, — а я погляжу.

Перво-наперво направился Гребешок к седельникам. Почти все мастера были его старые знакомцы.

— Здорово, Кубыш!

— Здорово, Гребешок!

— А ну, кажи свой товар…

— Никак, разжился конем? — удивился Кубыш, глядя, как мельник впился взглядом в высокое боевое седло.

— Свату ищу лошадиной убор…

— Лучше, чем у меня, не сыщешь, — похвастался Кубыш. — Вот — гляди. Седло удобное, луки не шибко высоки — в самый раз, путлища из воловьей кожи — крепки, подперсья тож, а уж про стремя я и не говорю.

Гребешок оглядывал седло придирчиво: и дугу пощупал, и крыло, ладонью похлопал по потнику.

— Доброй товар.

— Бери, Гребешок, не пожалеешь. А ежели что, сыскать меня знаешь где…

Под перстенек Вобеев у златокузнеца Ходыки выменял мельник полную калиту [178] сребреников. Когда менял, потел от испуга: а что, как признает Ходыка перстенек, кликнет мытника? Но Ходыка перстенька не признал и спокойно отсчитал сребреники.

Били по рукам Кубыш и Гребешок. Мельник взвалил тяжелое седло на спину и отволок его к телеге. Возле телеги мужики, как мухи вокруг медового пряника, вились вокруг Дунехи. Баба по-дурному взвизгивала и смеялась.

— Эй вы, кобели, — сказал Гребешок, сваливая со спины седло. — Куды глаза пялите на чужой товар?

От седельного ряда через еще более густую толпу направился мельник к кузнецам-оружейникам. «Меч бери у Морхини», — наставлял его Вобей. Поздоровался мельник с кузнецом, восхищенными глазами оглядел разложенные на рогожной подстилке голубые, с чернью мечи, топорики и ножи.

Кубыш подивился тому, что ищет Гребешок седло. Морхиня тоже спросил:

— А на что тебе меч?

— Лихие люди вокруг шастают. Аль не слышал, что выкрикивал бирич?!

— Как же, слышал. Коня, сказывают, у Одноока увели.

— Без меча нынче как спокойно уснешь?..

— Оно и верно. Выбирай, что по душе тебе, Гребешок.

— Вот ентот разве, — протянул руку мельник к длинному мечу в ножнах из красного сафьяна.

— Хороший меч, — кивнул Морхиня. — Глаз у тебя приметливый.

Гребешок вынул меч из ножен, уважительно провел пальцем по острому жалу, пощупал яблоко и огниво, поперечное железцо у крыжа [179], погладил голомень, с любовью примерил к ладони рукоять. У верхней части ножен устье было украшено затейливым рисунком.

— Так берешь ли? — спросил Морхиня.

— Беру. Лучшего-то меча мне на всем торговище не сыскать.

После сделанных покупок от перстенька у мельника, почитай, ничего не осталось. Так разве, на брагу и на мед.

Подвел Гребешок коня своего к питейной избе, сказал жене:

— Ты бражников-то боле не привечай.

— А коли сами лезут?

— Беда мне с тобой, — покачал головою Гребешок. — Ну так жди — я мигом.

В питейной избе шум и гам, мужики сидят на лавках и на полу. От двери крепким медовым духом прямо сшибает с ног.

Хозяин знал Гребешка, налил ему ковшик до краев, к уху склонившись, сказал:

— Про Вобея слышал?

— Да чо про Вобея-то? — не донеся ковшика до губ, поперхнулся мельник.

— Мужики говорят, не сгиб он, в наших краях объявился. Озоровать стал. Не иначе как и Однооков конь — его рук дело…

— На что ему конь-то?

— А без коня — какой он шатучий тать?

— Ох-хо-хо, — вздохнул Гребешок, — ишшо на мельню ко мне направит свои стопы — быть беде. Вот — меч ноне купил, тревожно стало.

И впрямь — тревожно стало Гребешку. Не слишком ли много судов да пересудов? Как примутся разыскивать Вобея, не доведет ли ниточка и до его мельницы, не притянут ли и Гребешка к ответу? Одноок никому спуску не даст, за свое добро кому хошь горло перегрызет…

Выпил он с горя один ковшик, выпил другой, не скоро выбрался из питейной избы. Размазывая слезы по щекам, Дунеха ругала его по дороге:

— Любого мужика только к меду подпусти, ему и бабы не надо.

— Нишкни, дура, — пьяно огрызался Гребешок. — Мне от твово Вобея лихо. Вот вернемся на мельню, брюхо ему мечом разверзну.

— Куды уж тебе! Ты с ковшиками управляйся, а с бабой и мечом другие управятся.

— Наперед-то не забегай, ишшо увидишь, како обернется.

— Вобей те разверзнет брюхо. Вобей тя быстро отрезвит…

И верно, недалеко уехали от Владимира, а стало мед из мельниковой башки выветривать, сделался он потише и попокладистее.

— Седло и меч я ему взял — пущай идет на все четыре стороны… А ты перед Вобеем задом не верти.

— Кто вертел-то, кто? — накинулась на него жена.

— Ты и вертела. И с Однооком тож…

— Про то и скажи боярину.

Гребешок с опаской поглядел на жену: разговорилась шибко, осмелела. А может, дать подзатылину?

Ничего, вот уедет Вобей, другая беседа у них пойдет. Впредь спуску Дунехе он не даст.

На том и успокоился Гребешок, с такими мыслями и въехал к себе на двор.

Глава девятая

1

Константин ушел в поход со Всеволодом, а Юрий с меньшими братьями Ярославом и Святославом остался дома под присмотром матери. Ежели бы не она, упросил бы он отца взять и его с собою, но княгиня ни за что не хотела расставаться со своим любимцем.

Опустел некогда шумный терем, наступило бабье приторное царство.

Едва проснется Юрий, а уж возле него мамки да няньки хлопочут. Одна стоит с лоханью теплой воды, другая с опашнем, а третья расчесывает ему льняные кудри самшитовым гребешком.

Всплескивают ручками бабы, умиленно закатывают глазки:

— Ангелочек ты наш! Красавчик!..

Одна пряник в руку сует, другая, стоя на коленях, подает в чаше холодного, прямо из ледника, малинового квасу.

Тут входила княгиня, пряники у мамок отбирала, квас велела подогреть, чтобы не застудить княжичу горлышка. Взяв за руку, вела его в гридницу, сама снова одевала, расчесывала и прихорашивала. Целовала в щечки, ворковала, прижимая его к груди:

— Василечек мой ясненький!..

Юрий хмурился, дерзил матери, вырывался из ее рук.

— Да что же ты неспокойный такой? — тревожилась Мария. — Не заболел ли часом, не жар ли у тебя? А нуко нагнись, поцелую в лобик…

Целовала княжича в лобик, качала головой:

— И впрямь горишь будто весь. Не с квасу ли? Не переел ли вчерась чего?.. Квас-то мамки-дуры ледяной принесли. Эко бестолковые какие…

— Эй, кто там есть! — кричала Мария в приотворенную дверь.

Мешая друг другу в дверном проеме, в гридницу протискивались встревоженные мамки.

— Уморили княжича, дуры! — кричала на них разгневанная Мария. — Лекаря зовите, да живо…

Приходил выписанный Всеволодом из Царьграда ученый лекарь, толстый ливиец с темной кожей и печальными глазами, осматривал княжича, давал пить тягучие настои незнакомых трав, сызнова в постель укладывал.

Скучал Юрий, лежа под горячим пуховым одеялом, ворочался с боку на бок, тоскливо глядел на падающий из оконца косой лучик восходящего солнца. Последние теплые дни уходили, скоро подует сиверко, сорвет желтые листья с растущих под гульбищем березок, уронит на землю холодные дожди. Пролетело лето, как один светлый миг, вроде и не было его.

Намаявшись от безделья, мальчик осторожно вставал с лежанки и, шлепая босыми ногами по чистому полу, подходил к двери, тихонько открывал ее и выглядывал в переход.

Тихо было вокруг, дремотно, словно вымерло все, словно бросили дом хозяева.

По узкой лесенке Юрий на цыпочках спускался в подклет, где рядом с поварней в темной кладовке была свалена всякая рухлядь, прикрывал за собой дверь и вздыхал с облегчением: здесь он был один, здесь не досаждали ему ни няньки, ни мамки, а под пыльными тряпками в углу лежал старый меч в изъеденных крысами кожаных ножнах.

Четка сказывал, что меч этот был дедов, что с ним не раз он ходил на булгар, но проходило время, меч заржавел и стал никому не нужен. Потому и бросили его в кладовку, потому и лежит он здесь без малого уже двадцать лет.

Напрягаясь и каждый раз трепеща от волнения, Юрий вытаскивал его из ножен, клал себе на колени, гладил прохладную рубчатую рукоять и мыслями отлетал за многие сотни верст от Владимира, в дремучие леса, к спокойной реке, на берегу которой высился украшенный искусными мастерами древний и таинственный Булгар.

Перед мечтательным взором мальчика проплывали высокие берега с крутыми обрывами, возникали всадники в островерхих шапках, и слышались их гортанные крики.

Сам он стоял на лодие, ветер вздувал и пузырил за его спиной такое же красное, как у отца, корзно, и бородатые вои в железных доспехах грудились у бортов, изготовив копья, мечи и секиры.

Все гуще падали с берега стрелы, все сильнее дыбил крутую волну свежак, и, прыгая с борта в воду, дружинники врезались в булгарское войско, метали издали сулицы и бились вблизи оскордами и топорами. А впереди них Юрий на белом отцовском коне направо и налево рубил мечом по чужим оскаленным лицам.

Многое мог поведать княжичу старинный дедов меч, и не только о битвах, но и о коварстве и предательстве, о том, как обагрялся он не только вражеской, но и русской кровью. Однако об этом не было писано в книгах, а в летописи говорилось смутно, и не так, как было, а как хотелось князю…

Трудную науку еще предстояло пройти Юрию в жизни, еще и сам, спустя годы, сойдется он с братом своим Константином на Липице, а потом падет изрубленный кривыми татарскими саблями. Сбудется зловещее предсказание деревенской темной бабы, падет проклятие на головы Всеволодовых сыновей, но не узнает об этом Мария. Умирая, ввергнет Всеволод меч между Константином и Юрием и вновь, не желая того, а думая о единстве, посеет кровавую усобицу на Руси…

А покуда — ищет княгиня сына по темным закуткам теремного дворца, бегают няньки и мамки, кличут на разные голоса затерявшегося княжича.

Распахнулась дверь.

— Здеся он! — заверещала дородная кормилица.

Мария следом за ней, вне себя от страха, ворвалась в кладовую.

— Ах ты, господи боже мой! Да как же не уследили? Как же княжичу в руки дедов меч попал?!

Юрий вцепился в ножны, замотал головою:

— Не отдам!

— Да что ты, сыночек, что говоришь-то?

У матери голос надорвался от испуга:

— Железный он! Еще поранишь ручку… Дай-ко его сюды.

— Не отдам. Дедов это меч…

— Ну и что, что дедов? Ну и пущай, а тебе-то он к чему?..

Юрий упрямился, не отдавал меча, мотал головой. Мария сказала сгрудившимся в проеме мамкам:

— Кликните-ко Прокопия, дворского.

— Чичас мы.

Пришел Прокопий, крепкий мужик в атласном нарядном платне, склонился над княжичем:

— Нехорошо, ай нехорошо…

Но в глазах Прокопия не было укоризны. Княгинины излишние заботы, видать, тоже ему не очень-то нравились. «Кого растит Мария, — подумал он, — монаха или князя?» Но меч все-таки взял. Подержал в руках, с уважением разглядывая вблизи:

— Добрый клинок. Хорошую сослужил Юрию Владимировичу службу. Повесь его у себя над лежанкой, княжич, — пусть напоминает о великих дедовых делах. А то, что ножны поели крысы, не беда — новые закажем…

И снова возвратил оружие Юрию.

— Да что же ты делаешь, Прокопий? — удивилась Мария.

— Ничо, княгинюшка, ты себя не тревожь. Не поранится княжич, а все забава. Мужика растишь, не девицу…

Никому не ведомы дела господни. Пройдет срок, и обновит Юрий дедов меч у Морхини, острее прежнего станет он. И занесет княжич древний клинок над братниной головой.

А пока порадовался он новой забаве. Скрепя сердце, согласилась Мария:

— Пусть будет так.

Велела она вечером истопить баньку, парила Юрия водой, настоянной на целебных кореньях, приговаривала, разглядывая сына:

— Хилой ты у меня.

Стояла перед ним обнаженная, нежно проходилась по костлявой спине княжича березовым жарким веничком.

Лежа на полке, истомленный пахучим паром, Юрий глядел на мать, дивился стройности и упругой смуглоте ее еще крепкого тела…

После баньки пили квас, слушали бабок-сказительниц. Певуньи-девки пели песни, показывали скоморошины.

Все чаще заглядывала в терем располневшая Досада со своим дитем. Кузьма Ратьшич прислал ей с гонцом новые золотые колты, обещал на дожинки быть дома.

Мария слушала ее, и было ей грустно, оттого что не Всеволод слал гонца, — князь не то что про колты — про весточку малую позабыл.

В гриднице было душно от множества запаленных свечей, пахло благовониями, и Юрий, сидя под рукою у матери, сладко подремывал.

Разноголосое пение не тревожило княжича, и сны его были светлы и радостны. Досада, держа своего уснувшего ребенка на коленях, склонялась к Юрию, который прильнул к матери, светло улыбалась и гладила его по голове. Мягкие руки ее скользили по волосам легко, как ветерок.

Не напоминал ли он своими чертами ее дорогого ладу, сгинувшего в безвестности, не о нем ли думала она, воркуя с нежностью.

— Спи, касатик, спи…

И тогда никому невнятные тени опускались на ее повлажневшие глаза, и только Мария догадывалась, о чем думала Досада. Годы прошли, изменило незримое время ее черты, но не старела поразившая юное сердце боль.

Гладила Досада княжича по голове, смолкали песенницы, без шума, на цыпочках выходили за дверь.

Тогда появлялся Прокопий — дворский — и со смущенной улыбкой брал Юрия на руки. Мария шла рядом, заглядывала в сонные глаза сына.

Прокопий бережно укладывал княжича на просторное ложе, а мать, поправив одеяло, садилась рядом.

Рожком изогнутый месяц заглядывал в низкое оконце, голубо высвечивал пол и стены. В углу верещал сверчок. Сон медленно одолевал княгиню. Тогда, стряхивая дрему, она подымалась и, набросив на плечи шубейку, обходила всех своих детей, возле каждого задерживалась, прислушивалась к их ровному дыханию.

Придет срок, и разнесет Всеволодовых сынов и дочерей по необъятным просторам Руси. Разная выпадет им судьба, но легкой не суждено никому. Однако не завянет Всеволодов могучий род.

И Мария всему его роду начало.

2

Широко, раздольно владимирское ополье, кормит хлебушком половину Руси. Далеко, до Юрьева, раскинулись поля и пахоты, деревеньки вразброс тут и там приткнулись у березняковых перелесков и по берегам небольших речушек с прозрачной родниковой водой.

На держателя гроз Илью уехал Никитка навестить Маркушу (соскучился!), отдохнуть от каждодневной суеты большого города, да загостился у него, а на Михея прискакал из Владимира гонец и велел немедля возвращаться во Владимир ко княгине.

Никитка распрощался с Маркушей и отправился в путь.

Закончился об эту пору последний озимый сев, опустевшие поля лежали вокруг, посеребренные первыми утренниками, но днем солнышко еще припекало по-летнему. Бабы сушили по лугам вымытый до белоты лен; чтобы не заводились в избах, девки хоронили в свекловичных домовинах тараканов и мух, а женихи в это время выходили смотреть своих невест.

Тот самый гонец, что привез Никитке повеление быть во Владимире, шепнул по пути старым своим знакомцам, что Всеволод возвращается из похода. Добрая весточка полетела из избы в избу и скоро растревожила все Ополье. Жены ждали своих мужей, девки — суженых. Выходили толпами на пригорки, водили веселые хороводы, посматривали вдаль — не пылит ли дорога?..

Когда отъезжал Никитка из Юрьева, на душе его после свидания с Маркушей было безмятежно и радостно, но чем ближе к Владимиру, тем все больше одолевала тревога: уж не снова ли Иоанновы козни?

Ставя новую церковь княгине, отказался он от былого своего буйства, строил просто и строго, соблюдая видевшуюся ему соразмерность и точность форм. Не один уже божий храм соорудила Мария во Владимире — оттого и слава о ней прошла, как о боголюбивой и кроткой княгине. Но тех, других храмов, не касалась рука Никитки, а этот был первым после долгого перерыва. И вложил он в свою задумку едва уловимую печаль, чуть слышимую, как шорох опадающих на осеннем ветру последних листьев. Как знать, быть может, это его последнее создание?..

Прямо с дороги, неумытый и пропыленный, явился он на княжой двор. Его ждали давно и сразу провели к Марии. Иоанна не было, и это порадовало Никитку, княгиня сидела одна.

— Здравствуй, Никитушка, — сказала она ласково, подымаясь с лавки. — С приездом тебя.

— Спасибо, — кланяясь, отвечал ей мастер.

— Устал ты с дороги. Не стой, проходи, садись смело.

Никитка прошел и сел, на чистых половицах остались следы его пыльных чоботов.

Великая это была честь — сидеть в присутствии княгини, и Никитка немного успокоился: значит, звала его Мария не для того, чтобы допекать попреками. Зря грешил он на Иоанна.

— Так скоро ли, Никитушка, закончишь ставить мой собор? — спросила она слабым голосом, и тогда впервые заметил мастер и худобу ее вдруг сникшего стана, и бледность в лице, и тоску, сквозящую сквозь решеточку длинных полуопущенных ресниц.

«Уж не помирать ли собралась княгиня?» — со страхом подумал он, потому что такой тоски не видывал в ее лице еще никогда.

Ему ли было знать, ему ли догадаться, что совсем другое тревожило Марию, что скорбела она не о жизни и, не смерти страшась, спешила творить угодные богу дела!.. Об одном молила она и денно и нощно благого вседержителя: снова вернуть ей Всеволода, направить к ней сердце и ум его, как это бывало в прошлом.

Не знал Никитка, что дала она невозможный зарок перед иконой Владимирской божьей матери — освятить новый собор к предзимью, на праздник Покрова.

Ужаснулся Никитка, услышав про ее зарок:

— Да разве же это слыхано, княгиня?!

— А ты постарайся, Никитушка…

Тихо говорила Мария, не повелевала — просила:

— Ну, сам посуди, как нарушу я свой зарок?

Больно кольнуло Никитке сердце:

— Как же могла ты, княгиня, такое пообещать?

— Сердце бабье слабое, думка тревожная, — пробормотала Мария. — Но, ежели не кончишь к сроку, великая стрясется беда.

«Беда-то уже стряслась!» — хотел выкрикнуть Никитка.

— Еще и до барабанов [180] не довели мы собор, — сказал он, мысленным взором охватывая сделанное, — а далеко ли до Покрова?

— Я людей тебе дам. Биричам велю кликнуть на торгу, что платить будем каменщикам не по ногате, а по две в день. Куны с собою велю возить…

Покуда добром просила его княгиня, но знал Никитка и иной господский обычай: не согласится — долго говорить с ним не станут, повелят — и строй, а не построишь — сымут голову. Другую найдут — хоть и не та голова, а место не пусто.

— Хорошо, — сказал Никитка, тяжело подымаясь с лавки и кланяясь Марии в ноги. — Доверием своим порадовала ты меня, княгиня. А что в срок поставлю собор, в том и не сумлевайся.

— Вот видишь, вот и сам ты уверовал, Никитушка! — обрадовалась Мария. — А теперь ступай с богом, помолись в Успении за успех.

Еще раз, так же земно, поклонился мастер княгине и вышел, пятясь, за дверь.

Не порадовал он Аленку своим возвращением, не разговаривал с нею, варево хлебал вяло, хлеб только крошил на столе.

— Да что с тобою? — приставала Аленка. — Какая ишшо беда стряслась?

— Такая беда, что и бесу лысому невдогад, — отвечал Никитка. — И ты со своими расспросами ко мне нынче не приставай.

Обидел он Аленку, хоть и сам того не хотел. Не снимая нагара с лучины, все сидел он до поздней ночи и все смекал. Падали в кадушку горячие угольки, в светцах дымились последним пламенем почерневшие огарыши.

Снова с ощутимой, непередаваемой болью вспоминал он ушедшего из жизни Левонтия, учителя своего и великого зиждителя и камнесечца. Ко времени пришелся бы ему его добрый и умный совет.

Но нет Левонтия, над могилой его уж какую осень роняет свои листья высоко вытянувшаяся березка, нет и Маркуши рядом — он бы тоже помог. А к полудню сойдутся на площади возле собора несметные толпы нанявшихся по княгининому зову помощников.

Утром был Никитка все так же молчалив, все так же досадовал на Аленку. Наскоро похлебав горячего варева, даже с сыном не побаловавшись, как обычно, не взяв его с собою, ушел додумывать заковыристую ночную думу.

На зорьке холодно было, за Клязьмой туман расстилался по болоньям, и еще кружевные кресты Успенского собора не тронуло первое солнышко. На свинцовых куполах сидели нахохлившиеся голуби. У паперти толпились ранние старушки, спеша занять ближнее к налою [181] место.

Как издавна велось, как еще Левонтием было заведено, чтобы не досаждали любопытные, вокруг строящегося собора ставили крепкий тын. Сторож в вывернутой наизнанку бараньей шубе, нахохлившись, сидел у просторного въезда. Рядом стояла худая лошаденка под простым седлом, среди кирпичей, плинфы [182] и отесанных белых камней тянула к серому небу связанные вместе оглобли старая телега.

Месяц почти не было во Владимире Никитки, а дело пошло вперед. Порадовался мастер за свою расторопную дружину, на славу поработали каменщики.

Увидев приближающегося мастера, сторож переметнул из одной руки в другую короткое копье и поклонился ему, насколько позволяла тесная шуба.

— С приездом тебя, мастер.

— Спасибо на добром слове.

— Аль не спится, что спозаранку пожаловал?

— Где уж тут уснуть, коли одна забота к одной!

— Работы нет без заботы, а забота и без работы живет, — сказал сторож.

Никитка не слушал его. Ступив под своды главных врат строящегося собора, он быстро смекал что-то, садился на корточки, водил прутиком по разровненному песку, окидывал быстрым взором могучие стены.

С уважением глядя на него, сторож покачивал головой и бормотал себе под нос:

— Ремесло ему вотчина. Знать, не трудно сделать-то, а задумать куды трудней.

Но и задумка задумке рознь. Как ставили собор на пустом месте, о сроках и не помышляли. Клали да клали себе стены изо дня в день, раствор замешивали добротно, худых камней не брали, кирпичик к кирпичику пригоняли на вечные времена.

Теперь же с Никитки совсем другой спрос. Теперь не только о прочности и красоте собора думал он, оглядывая свое еще безглавое творение. Снова и снова вспоминал он разговор с Марией — и все больше печалился.

Не заметил Никитка, как солнышко вспыхнуло над Золотыми воротами, как шумом наполнились улицы. Оторвался он от песочка, где чертил прутиком кругляшки и линии, оглянулся — и обмер: вся дружина каменщиков, неслышно приблизившись, грудилась за его спиной.

— Вишь ты, — сказал сотник, вытирая широкую длань о холщовый передник. — Поздоровкаемся, что ль?

Обнялись, похлопали друг друга по спинам, поударяли кулаками в грудь и плечи.

Никитка поблагодарил каменщиков за труды, поясно поклонился им. Уважительное обхождение мастера всем понравилось.

— Делали, как могли, — донеслось из толпы.

— Порадовали, порадовали, — говорил Никитка. — Бочку меду ставлю за рвение, а еще и княгиня велела везти вам медов.

— Дай-то бог тебе здоровья, — за всех отвечал сотник.

— И княгине-матушке, — благодарили каменщики.

Были у них простодушные и открытые лица. Кое-кого из них знал Никитка еще с той поры, как ставил Дмитриевский собор. И сметка у них была, и опыт. Эти не подведут, да и молодых не упустят, подсобят, научат уму-разуму.

— Вот что, сотник, — сказал Никитка. — Ставь-ко по левую да по правую сторону леса. Скоро придут к нам помощнички. С собором боле медлить нельзя. К Покрову освящать велено…

3

Неспроста встревожилась Досифея с той поры, как задумала Мария возводить во Владимире новую церковь. Раньше-то вся любовь — к ней, а теперь в иные ворота потекут княгинины богатые дары. Оно и заметно стало: все реже наведывалась Мария к игуменье в гости.

Смириться с этим Досифея не могла. Много перепало ей от княжеского двора щедрот, еще на большее она рот разевала. И без того полны у нее были лари — крышки не закрывались, разве что сядешь сверху, но ни с кем не хотела она делить того, что хоть однажды в руки попало.

В черном возке вдвоем с Пелагеей прибыла она в детинец, туда-сюда посунулась, а Марии в тереме нет.

— Да где же княгинюшка, не ко мне ли стопы свои направила? — спросила она у Прокопия.

— Может, и к тебе, матушка, — спокойно отвечал дворский. — Но сдается мне, что поехала она с княжичами смотреть, как новый собор возводят. Там ее и ищи.

«Раненько снарядилась Мария, — подумала Досифея с досадой. — Кажись, не ошиблась, и впрямь ей теперь не до меня…»

Крикнула вознице, чтобы гнал, куда Прокопием указано.

Все так и есть. Не обманул ее дворский. Золоченый возок Марии стоял возле тына, рядом отрок в малиновом летнике прохаживался.

На стройке народу тьма, мужики суетятся, кирпичики из рук в руки передают, заголив штаны до колен, в больших ямах ногами толкут глину. Некуда ступить Досифее, чтобы не замарать новеньких сапожек.

— Что, матушка, не княгиню ли у нас ищешь да поискиваешь? — обратился к ней воротный страж.

— Ее-то и ищу.

— Ступай в таком разе по тропке, что возле тына. Тропка тебя на место и выведет…

Пошла по тропке игуменья, задрав обеими руками рясу, да все равно в грязь провалилась. Поскорбела над испачканными сапожками, головой покрутила: глянь, а княгиня рядом стоит, смотрит на игуменью, улыбается.

— Сюды, сюды, — поманила ее ручкой.

Возле матери Юрий со Святославом увиваются, глазами по сторонам постреливают — радуются.

Еще выше задрав рясу, Досифея прыгнула на камешек, прыгнула на другой. Едва отдышалась, как от непосильной работы, выпрямившись, благословила княгиню и юных княжичей.

— Всюду разыскиваю тебя, княгинюшка, а сыскать не могу, — пожаловалась она Марии.

— Да что ж разыскивать-то? Али дело какое?

— Как же не дело-то. Еще когда обещала ты отписать мне грамотку на пожни за Клязьмою, а все тебе недосуг.

— Ин запамятовала?

— Должно, запамятовала, — кивнула Досифея с тревогой во взоре. — Как приезжала ко мне с Юрием на Петров день, так и сказывала: отпишу, мол, я тебе те самые пожни. Я и жду-пожду…

— Вишь, и впрямь запамятовала, — сказала Мария.

— Притомилась ты, княгинюшка, себя не блюдешь — все в молитвах праведных да в заботах. И личиком поосунулась…

— Все в заботах, — кивнула Мария и, переводя разговор, спросила игуменью:

— Впервой ты сюды заглядываешь, Досифея. Скажи-ко, нравится ли тебе собор?

— Да какой же это собор, матушка? — удивилась игуменья. — Без глав да без крестов?..

— И главы возведут, и кресты поставят, — мечтательно поглядела Мария поверх лесов. — А станом-то каков?

У Досифеи в монастыре старенькая церковь этой не под стать. Не из камня делали ее, а рубили из сосновых кругляшей. Поела сырость ее, крыша кое-где прохудилась, в иконостасе — ни золота, ни серебра. Но жаловаться княгине на бедность она не посмела: когда бы всего того, что дадено Марией, не прятала она в ларь, и не такой бы собор возвела, а уж прохудившуюся крышу починить могла бы давно да кругляши бы, где надо, положила новые.

Так и не ответила она на вопрос княгини, а свою обиду проглотила. Поняла Досифея, что не перепадет ей более ни угодий, ни гривен кун. И просить нечего. В иной-то год до ста гривен серебра получала она в свой доход, а нынче ежели достанет пятьдесят — и то не в убытке. Может и вовсе обнищать ее монастырь. Против притчи не поспоришь. Зря тревожила она княгиню, зря напоминала про грамотку — осерчает, так и вконец пустит по миру…

Не обманули игуменью худые предчувствия, а то, что думала она снова прельстить Марию, то перед собою пустая была похвальба. Робела она, стоя рядом с княгиней, княжичам угодливо улыбалась, не смела поднять глаза.

Скрипели под тяжелыми шагами мужиков леса, раскачивались крепко врытые в землю стояки. Задрав голову, Никитка поглядывал на каменщиков со двора, покрикивал, иногда сам взбегал по шатким перекладинам. Кирпичи и камни носили на досках с перекинутыми через плечи веревками, иные горбились под грузом, иные шли легко.

— Берегись! — послышалось рядом.

Что-то хрястнуло, оборвалось, со спины проходившего рядом мужика посыпались в лужи кирпичики. Один из них, самый резвый, доскакал до Святослава, ударил княжича в ногу. Мария охнула и схватилась рукой за сердце.

Святослав, прыгая на одной ноге, заскулил. Слепо тыча перед собой посохом, Досифея набросилась на оторопевшего мужика:

— Ослеп сдуру, ирод! Куды мечешь камни?

Посох попадал мужику по голове и по плечам, ударял хрястко, как по мешку с мокрым песком. Сдернув шапку, мужик упал на колени, задергался от испуга, завыл нутряным голосом:

— Пощади, княгиня!..

— Ишь чего захотел! — плотоядно щерилась Досифея, продолжая молотить его посохом. — Пощады запросил!.. В поруб, в поруб его!..

Княгиня оторвалась от Святослава, позвала через двор:

— Никитка!

— Что велишь, княгинюшка? — скатился Никитка с самого верха лесов. Тяжело дышал, смотрел на мужика с укором.

— Твой мужик? — спросила Мария.

— Не, он из кликнутых…

Замешкавшийся сотник подбежал позже всех, протиснулся через толпу, молча ударил мужика увесистым кулачищем по затылку. Ударил еще раз — в подбородок. Мужик дернулся и упал в грязь.

Толпа раздвинулась, пропуская княгиню. Святослав стоял в стороне и тихонько всхлипывал: кирпич был небольшой, ударил его несильно. В глазах выглядывающего из-за спины матери Юрия светилось любопытство.

— Мужик неразумной, — сказал Никитка. — Да и не его вина, княгиня. Досточка, вишь ли, преломилась…

— Ты, заступник, молчи, — оборвала его Мария.

Никитка осекся, но в толпе еще послышались голоса:

— И верно, досточка преломилась, княгинюшка… Будь ласкова, не гневись.

— Ладно, — стоя над распростертым в грязи мужиком, сказала Мария и обвела всех холодным взглядом. — Ежели досточка, так почто преломилась?

— Сучочек, должно.

— Али трещинка…

— А кто досточку ту стругал? Кто мужику ее на спину сунул? — в упор глядя на сотника, спросила Мария.

Сотник побледнел и попятился:

— Мы каменщики, княгиня, мы досточки не стругаем… Енто, чай, мостников работа, аль еще кого.

— Мостников, знамо, мостников, — подтвердили в толпе.

— А зовите-ко сюды, кто у них за старшого, — повелела княгиня.

— Эй, кто старшой у мостников? Подь сюды! — от одного к другому стали перекидываться голоса.

Толпа выдавила в круг рыхлого старичка с козлиной реденькой бородкой. Старичок снял шапку и поклонился Марии. Близорукие глаза его были узко прищурены.

— Ты у мостников старшой?

— Я…

— Так почто же ты, старшой, за мостниками не глядишь?

— Гляжу, княгиня. Все, как ты повелела, справляем в срок…

Вдруг взгляд его упал на распростертого в грязи мужика.

— Все он, все он, княгинюшка, — вырвалась вперед Досифея и снова замахнулась посохом.

Старшой мостников попятился перед игуменьей.

— Стража! — крикнула княгиня. Никто не отозвался. Подбежал отрок в малиновом летнике, распихал любопытных.

— Что повелишь, матушка?

— Бери-ко его да вяжи покрепче.

Отрок сунулся к старику, неумело заламывая ему руки за спину.

— А вы куды глядите, мужики? — рассердилась княгиня.

Каменщики неохотно помогли отроку. Связанный недоуменно таращил глаза.

— Меня-то за чо? Чо меня вяжете-то? — бормотал он, обращаясь к молчаливо стоящей толпе.

— Наперед оглядчивее будешь, — наставительно сказал сотник, помогая подняться мужику. Мужик охал, ощупывая разбитое лицо.

— Княгиню благодари, — напомнили из толпы.

— Спасибо, матушка, — униженно улыбаясь окровавленным ртом, поклонился мужик Марии. — Не желал я худа княжичу — досточка, вишь ты, преломилась…

— Ступай, ступай, — поморщилась княгиня.

Толпа редела помаленьку, скоро все разошлись. Снова на лесах и во дворе закипела работа.

Еще ярилось солнышко над Владимиром, но все гуще шли по небу, опускаясь все ниже и ниже, пузатые, словно лодии со вздутыми ветрилами [183], белые облака.

4

Вокруг возка быстро сгущались желтые сумерки. Не плыл с еще теплой, как живое тело, земли привычный шорох хлебов, не разрывали воздух грачиные крики, не курлыкали в поднебесье косяки отлетающих к югу журавлей…

В лощине, над извивающейся в осоке Лыбедью, загустел туман. Лошади, сбившись с пути, воротили на сторону — возок опасно качнулся на разбитом мостике, вильнул передним колесом и едва не свалился в воду.

— Поглядывай! — крикнула Досифея сгорбившемуся верхом на переднем коне мужику.

Разбежавшись за рекой, рысаки лихо взяли покатый пригорок, вынырнули из тумана. Темнело. Слева, донесенный легко подувшим ветерком, послышался слитный лесной шум…

Забившись в угол, Досифея сидела в возке молча, туго прикрыв веки. Притихшая Пелагея боялась побеспокоить игуменью.

На лесной неровной дороге колеса часто запрыгали на корневищах — Досифея очнулась.

— Эко темень какая, — сказала она, потянувшись из возка.

В лесу было влажно, пахло прелым листом и грибами. По сторонам от дороги плотно стояли сосны и ели, тяжелый лапник однотонно шуршал по кожаному пологу.

Возвращалась игуменья в свой монастырь, навсегда оставив во Владимире надежду вернуть себе прежнее расположение капризной княгини. Так и не состоялось у нее степенной беседы с Марией, так и уехала она с княжого двора без пожалованной грамоты на облюбованные за Клязьмой пожни…

Перебирая в темноте положенные на колени деревянные четки, Пелагея вздыхала, прислушиваясь к неровному бормотанию игуменьи, но слова мешались со скрипом и стуком колес, с шорохами леса и топотом резво бегущих коней.

— Стой! Осади! — послышался на дороге незнакомый голос. Топот стих, возок дернулся и встал. Мужик-ездовой тихо переговаривался с кем-то.

Игуменья приподнялась, опершись на посох, вся обратилась в слух. Не вытерпев, позвала в темноту:

— Эй, кто там? Слышь-ко!..

Голоса смолкли. Покряхтывая, возница спустился с коня, вразвалку приблизился к возку:

— Звала, матушка?

— Почто встали?

— Ратай [184] тут встретился, знакомый мужичок… Остерегает: езжайте, мол, да по сторонам поглядывайте.

— Экой оглядчивой, — пробормотала игуменья. — Не мой ли ратай.

— Твой, матушка.

— Кликни.

Подошел ратай, высокого роста, весь крепкий и нескладный, как вывороченный из земли дубовый комель. Задержался на почтительном расстоянии от возка, привычным движением руки сдернул с головы шапку.

— Тута я, матушка.

— Что же ты, холоп, коней моих среди лесу остановил?

— Прости, коли побеспокоил, — тихо отвечал мужик, робея перед игуменьей. — Но дальше дорога тебе опасна.

— Аль загрезилось что? — чувствуя скрытую в словах ратая тревогу, понизила голос Досифея.

— Кабы загрезилось, а то сам зрил…

— Кого зрил-то?

— Лихого человека, матушка, зрил. Рыскает он тут поблизости на коне, никак, высматривает. А что высматривает-то?.. Одна наша обитель на стороне. В ино место дороги нет.

— Эк присмирел ты, что волк под рогатиной, — сказала игуменья. — Поджал хвост, а о том не подумал, отколь у шатучего татя быть коню. Князев это гонец припозднился, кому еще быть?

Едва услышала Пелагея про шатучего татя, все позвоночки у нее страх пересчитал.

— Поостереглась бы ты, матушка, — дернула она игуменью за рясу. — А что, как правду говорит ратай?

— Почто же не правду-то? — обиделся мужик. — Я и в лицо его признал. Давеча на Лыбеди унес он у боярышни Конобеевой колечко. Все его признали, хошь, у ратайного старосты спроси.

— Кто же он?

— Да Однооков бывший конюший.

— Вобей?

— Он. Вот так, как пред тобою, стоял я пред его конем, матушка. Так что поостерегись, а не то ворочайся во Владимир. Не ровен час, хватишь лиха… Мне-то чо, у меня окромя обереги да креста медного и нет ничего.

Больше половины пути проехала игуменья до своей обители, возвращаться ей не хотелось.

— Ты, мужик, пошарь-ко вокруг себя, возьми шелепугу поувесистей да прыгай на задок возка, — сказала она ратаю. — А ежели что, так бей без разбору, бог тебя простит.

Мужик неохотно выполнил приказание, вскарабкался на покачнувшийся возок. Тронулись.

Ближе к ночи становилось все прохладнее. Но не от одного только холода бил игуменью мелкий озноб. «Беда к беде приходит», — думала она, творя спасительную молитву:

— Пронеси, господи…

Пронесло. Услышал ее мольбу господь. Не встретили они на пути Вобея. У монастырских ворот ратай облегченно спрыгнул с возка.

— С приездом тебя, — сказала выглянувшая в окошечко баба и распахнула створы ворот.

Лошади въехали в обитель, остановились посреди темного двора. Вновь обретя гордую осанку, Досифея вышла из возка. Пелагея нырнула ей под руку, бережно повела игуменью по всходу.

— Вот приступочка, а здесь другая, — приговаривала она. Отяжелела Досифея. Хоть и старалась держаться с достоинством и слабости своей не показывать, но пережитый в лесу страх не прошел даром. Едва войдя в келью, она обессиленно опустилась на лавку, застланную жесткой сукманицей.

— Вздуй огонь-то, — тихим голосом сказала она чернице.

Пелагея проворно запалила от лампадки, горевшей под образами, лучину, поднесла к оплывшей свече на столе.

— Дома, — облегченно вздохнула игуменья. Осенила себя размашистым крестом, стала на колени перед иконами, смиренно сотворила молитву.

— Оберегла нас святая богородица, — сказала она стоявшей чуть позади коленопреклоненной Пелагее.

— Все истинно, матушка, — дрожащим голоском вторила угодливая монахиня.

— Не вовсе отвернулась от нас, грешных…

— Не вовсе…

— Образумит и княгинюшку она…

— Как не образумить, матушка! Истинно образумит.

— Злые-то люди, знать, меня пред нею оговорили, — бормотала Досифея, — а она, душа ангельская, их и послушала. Совсем было пообвяла я, а нынче верую: спасла нас от татя богородица и впредь не оставит своею милостью. Да куды ж податься княгинюшке, окромя нас? Где сыщет истинную благодать, где грехи отмолит, где душу облегчит от неправды, творимой в миру, и козней алчущих княжеской ласки?..

— Все так и сбудется, матушка. Не печалуйся и сердца своего не надрывай, — шептала ей в затылок Пелагея.

«А что есть благодать истинная? — думала она, крестя лоб и кладя согласно уставу, положенные поклоны. — И только ли за смирение вознаграждает господь?»

Ожидая игуменью в возке возле строящегося собора, увидела она в толпе, спешащей к торгу, бывшую сестру Феодору. Не презрением, а ревностью и завистью лютой наполнилось ее сердце.

Шла Феодора походкой легкой, плыла, словно лебедушка, по бревенчатой мостовой. Лицо у нее белое, нарумяненное, бровки подведены, в ушах — блестящие сережки, на руках — серебряные браслеты. И одета она не как-нибудь, а в шелковую золотистую рубаху, на ногах — сапожки сафьяновые. И мальчонка рядышком семенит, несет украшенную резьбой шкатулку.

Не утерпела Пелагея, выпрыгнула из возка, окликнула Феодору. Не смутилась бывшая черница, не стала прятаться в толпе, приблизилась с улыбкой.

— Не Феодора я нынче, а Малкой меня зовут. И не монашка я, а жена дружинника. Ты-то почто, Пелагея, в городе обитаешься?

— С игуменьей на княж двор. А княгиня на соборе бдит, вот сюды и направились.

Представила себя Пелагея рядом с Малкой — и устыдилась своей старенькой рясы и грязных лапотков. Много скопила она всякого добра, а на что оно ей, ежели не может она вот так же, как Малка, пройтись по мостовой, не таясь прохожих?..

Стала выпытывать Пелагея Малку, где живет да как поживает.

— Изба у нас во Владимире не хуже прочих. Веселица в походе со Всеволодом, а я по повелению княгини приехала из Переяславля.

— Расцвела ты в миру, Малка, сразу тебя и не узнать.

— Душою кривить не стану: не по нутру мне было монастырское житье. Пришла я в обитель благодати искать, мечтала, разуверившись в людях, посвятить себя богу. Но не боговы дела творятся за вашими стенами, Пелагея, а, как и всюду, корысть процветает и лютая вражда.

— Не хули дом, в коем приняли тебя, как овцу заблудшую, накормили и приласкали, смертью не дали помереть…

— А ежели и померла бы я, так, может быть, и того лучше, — сказала Малка, которой вовсе не хотелось ворошить прошлого. — Когда бы не Веселица, да не его беда, да не любовь, и я бы погрязла, как прочие, во лжи и своекорыстии.

Вздрогнула Пелагея, поняла, в чей огород бросает Малка камешки, — побледнела, зубы стиснула от ненависти.

— Вот кого пригревала Досифея на своей груди, — сказала она, покачав головой.

— А уж кого пригрела, про то и не сказывай, — улыбнулась Малка. — Тебе ли жаловаться, тебе ли не молиться за игуменью. Не забыла я козни твои, Пелагея. Ну да бог тебя простит, а мне разговорами тешиться недосуг.

И ушла, и уплыла, как павушка, и мальчонка следом за нею засеменил, прижимая к груди шкатулку. «Поди, обруч новый купила али ожерелье», — провожая ее взглядом, с завистью подумала Пелагея…

— Ты куда это мыслями отлетела? — донесся до нее недовольный голос игуменьи.

Пелагея вздрогнула — светлое видение исчезло, вокруг были все те же невзрачные бревенчатые стены, на столе потрескивал огарок свечи. Перестав молиться, игуменья прилегла на сукманицу, опираясь на локоть, смотрела на монашку с подозрением.

— Помоги-ко рясу снять…

Пелагея проворно разоболокла игуменью, поцеловала ей руку.

— Бог с тобою, — перекрестила ее Досифея.

Черница тихо вышла из кельи, прикрыв за собою дверь.

Глава десятая

1

Верную весть принесли вездесущие гонцы — скоро вернулось из Смоленска Всеволодово войско. Радость была во Владимире неизреченная: никого не порубили в сече, никого не угнали в полон. Встретились мужья с женами, отцы с детьми, сыновья с родителями.

Мудр был князь, зря крови не проливал, на бога не надеялся, но и выгоды своей не упускал.

Все остались довольны: Чернигова Всеволод не опустошил, перепугавшийся было Роман снова утвердился, как и прежде, не боясь соседей, на своей Волыни, Владимир остался твердо сидеть в Галиче, один только Рюрик бесновался.

«Сват! — писал он Всеволоду в грамоте. — Ты клялся: кто мне враг, тот и тебе враг. Просил ты у меня части в Русской земле, и я дал тебе волость лучшую не от изобилья, но отнявши у братьи своей и у зятя своего Романа; Роман после этого стал моим врагом не из-за кого другого, как только из-за тебя, ты обещал сесть на коня и помочь мне, но перевел все лето, а теперь и сел на коня, но как помог? Сам помирился, заключил договор, какой хотел, а мое дело с Романом оставил на волю черниговского князя; он будет нас с ним рядить? А из-за кого же все дело-то стало? Для чего я тебя и на коня-то посадил? От Ольговичей мне какая обида была? Они подо мною Киев не искали. Для твоего добра я был с ними недобр, и воевал, и волость свою пожег. Ничего ты не исполнил, о чем уговаривался, на чем мне крест целовал».

Прочитав сердитую грамоту Рюрика, Всеволод отложил ее и спокойно предался каждодневным делам. Был киевский князь ему неопасен, вести из Новгорода куда боле занимали его.

Но Мартирий послов не слал, ничего не знал и Мирошка Нездинич.

А ранняя осень широко шла по Руси. Уже миновали михайловские утренники, обметала похолодевшие травы глубокая роса. На опавшую с дерев багряную листву посыпались частые дождички. По лесам бродили сонные медведи, готовились залечь в берлоги, искали укромные места.

Короче стали дни, длиннее вечера. Призвав Четку, подолгу сиживал Всеволод с сыновьями, слушал, как читали они книги, привезенные в подарок от Давыда.

Со смоленским князем беды не вышло, серчать на Всеволода у него не было причины. А чтобы еще крепче привязать его к себе, надумал Всеволод женить Константина на дочери Мстислава Романовича, Давыдовой племяннице, Агафье.

Узнав об этом, Мария огорчилась, испугалась и за Юрия: уж не уготовил ли он и ее любимцу такую же участь?..

— Куды ему жениться, — сказал Всеволод, — он и сам что твоя девица.

Вернувшийся из похода Константин вытянулся еще больше, раздался в плечах. Хоть и было ему всего одиннадцать лет, но выглядел он намного старше.

Увидев его на коне въезжающим в детинец, игравший с дворовыми ребятишками Юрий оробел:

— Ты ли это, брате?

Кинулся к нему, стал ощупывать на Константине кольчужку, примерился к мечу. Похвастался:

— А у меня дедов меч висит в ложнице.

— Будет щупать-то меня, — отстранился от него Константин. — Эко невидаль — меч. Погляди, как я из лука стрелы мечу.

Семижильной тетивы поданного отроком лука Юрий не смог отжать.

— Чем тебя только матушка кормила, — посмеялся над братом Константин.

Поднял лук к плечу, вложил стрелу и метнул ее в резной конек теремного дворца. Вонзилась стрела в хвост деревянному петуху да так там и осталась.

— Сильной ты, — с завистью проговорил Юрий.

— Ты чему брата учишь? — напала на Константина появившаяся на крыльце Мария.

— Здравствуй, матушка! — кинулся к ней Константин, обнял ее. Мария расплакалась. Отстранив сына, придирчиво разглядывала его лицо.

— Черной ты стал, — пожаловалась она. — Сразу-то и не узнать.

— Солнышко это, матушка, — отвечал Константин.

— А ликом весь в отца. И глаза те ж. И голос…

Константину понравились ее слова. На отца походить он и сам хотел, во всем подражал ему. Но зачем же плакать и обнимать его у всех на виду?!

Постарела Мария. Коротка вроде была разлука, а новые морщинки легли в уголках ее губ.

Заметил перемену и Всеволод. Кольнуло в сердце, подумалось: вона как убивалась, скучала по мне. Но нежности он не испытал, былого влечения не почувствовал. Обнял жену сухо, поцеловал, как покойницу, в лоб. Целуя, замер на мгновение, вдруг представив совсем другое лицо. «Да что же это?» — удивился он. Любовь, дочь Василька витебского, не выходила у него из головы.

Девочка она совсем была, Константину под стать. А что поразило в ней Всеволода, почему вдруг вспомнилось Заборье?

Не юностью ли повеяло на него, не ту ли охоту вспомнил он, когда обнимал в Заборье боярышню Евпраксию? Годы ушли, а сладости первой близости в сердце не истребить. Отсеялось многое, кануло в небытие, протянулись через долгую жизнь короткие и длинные дороги. Осыпала голову седина, изловчился ум, а сердце молодо, как и прежде. И живости в глазах его не убыло, и руки были сильны, и губы тосковали по незнаемой ласке.

Да полно, разве мало красавиц встречал он на своем пути, разве не дарили они его щедро всем, чего бы он только ни пожелал?! Но ни одна не взволновала его дольше, чем на день, чем на одну походную ночь. И был он верен Марии, и из любого самого дальнего далека спешил, погоняя коня, чтобы ткнуться лицом в ее трепетные колени.

Сидя в тереме у Давыда, наблюдал он за молодой княжной, и однажды вдруг почудилось ему: вошел Константин с воли, стремительный, стройный, а в глазах необычный блеск — неспроста это, неспроста… Ущемила старого князя ревность, позавидовал он сыну, что вся жизнь у него впереди. А его, Всеволодов, буйный пир отшумит скоро, и свезет его Константин, как сам он свез Михалку, брата своего, на красных санях к Успенскому собору…

Вечером кликнул он сына через Веселицу и так сказал ему:

— Женить тебя пора, сыне.

— Да что ты, батюшка? — удивился Константин, но радость его не ускользнула от внимательного взгляда отца.

Нет, не зря ущемила Всеволода ревность, понял он, отчего глядела на Константина, не отрываясь, молодая княжна.

Но не с малым витебским князем хотел он породниться, совсем другое было у Всеволода на уме. И сник Константин, заюлил перед отцом, краснея, как непорочная девица.

— Давыдову племянницу Агафью даю тебе в жены, сыне, — сказал Всеволод. — И с князем смоленским били уж мы по рукам.

— Воля твоя, батюшка, — с безысходной покорностью отвечал Константин.

Ни себя, ни детей своих не жалел Всеволод ради задуманного (Давыдова дружба была ему нужна, чтобы держать в повиновении Чернигов), но не покривил ли он на сей раз душою? Ведь и Юрия мог бы он пообещать Мстиславне в мужья…

Не знал он, да и откуда было ему знать, каким горьким было расставание Константина с Любовью Васильковной.

Последний раз сидели они, обнявшись, над Днепром, последние говорили друг другу слова и не ведали ничего о том, что пройдет не так уж и много лет, как встретятся они снова — и не где-нибудь, а во Владимире, в княжеском терему, куда войдет она новой хозяйкой. По извилистым дорогам жизни пройдет Любовь Васильковна, и сам епископ Иоанн обвенчает ее в соборе Успения божьей матери с овдовевшим Всеволодом.

Ушла княжна по отлогому бережку, и, когда светлая понева [185] ее скрылась среди деревьев, Константин упал лицом на мокрую от росы траву и горько заплакал.

Первые это были его мужские слезы, с годами высохнут его глаза, станут холоднее и зорче. А покуда сердце у княжича мягкое, первая боль проводит по нему свою борозду.

Угрюмее стал Константин, на обратном пути не тешил себя охотой, Веселицу поругивал без нужды, Четке перечил, а иногда дерзил и самому Всеволоду.

Князь видел причину его невзгод, а потому не досаждал попусту, да и Веселице велел не липнуть к Константину, Четку же и сам при случае наказывал за излишнюю радивость:

— Учение хорошо ко времени, а без нужды ко княжичу с псалтирью не лезь.

С горя и от безделья запил Четка в пути. Все чаще и чаще стал он исчезать из шатра, болтался с простыми воями в головном отряде, а иногда торчал в обозе — с хлебосольными сокалчими и сердобольными бабами.

Затосковал Четка по Варваре, напившись, придирался к обозникам.

Ближе к Москве разгулялось все Всеволодово воинство, а как перебрались через Клязьму, стали мужики расходиться по родным деревням. Во Владимир вступала княжеская дружина да еще те, кому предстояло добираться лодиями до Гороховца.

Избаловались смерды в походе, попривыкли к безделью. Благо, жатва к тому времени кончилась, остались только бабам работы. И верно, пировали бы мужики еще, но на худых домашних хлебах не напируешься — затянули они потуже пояски и отправились в овины молотить для боярских закромов не густо уродившуюся в нонешнем году рожь. Прикидывали, что себе останется, а себе-то ничего и не оставалось.

Вот так попировали мужики — тяжелым будет зимнее похмелье…

2

Едва пришел из похода, первым делом наведался Звездан в Конобеев терем. Не один, а со Словишей — одного-то его боярин к себе и на порог бы не пустил.

Пока ходили в Смоленск, пока из Смоленска возвращались, времени для разговоров у дружинников было много. Обо всем рассказал Словише Звездан, не позабыл помянуть и о давнишней вражде между Конобеем и Однооком.

Словиша призадумался:

— Да, нелегко будет к Конобею свататься. Не отдаст он за тебя свою дочь. А еще слышал я, будто подыскал он ей другого жениха.

— О другом женихе и говорить не смей, — горячо оборвал его Звездан. — Ежели ты мне друг, то справишь все, как надо.

— Боюсь, без Кузьмы Ратьшича не справить.

— Ну так кликни Кузьму.

— Дел у него других нет?.. Ладно, пойдем к Конобею, — согласился Словиша, — а там как бог даст.

Возле самого Конобеева терема оробел Звездан: а что, как и не вспомнит про него Олисава, что, как и свататься ни к чему? Посидели они на берегу Лыбеди, помиловались, а сколько ден с той поры прошло! Девичье сердце обманчиво. Может ведь и такое статься, что прикипело оно к другому, и не станет Конобей со Словишей пустые разговоры заводить.

— Э, нет, — сказал Словиша, увидев нерешительность друга, — не для того я отказался у Морхини меды пить, чтобы назад поворачивать. Неробкую душу вложил в меня бог, а ежели ты сробел, то в разговоры наши встревать не смей.

Сказал так и едва не за руку втащил Звездана в Конобеев терем.

Боярин не ждал гостей, столов не накрывал, расположился на лавке под образами по-домашнему.

— Гляди-ко, боярин, кого бог к нам прислал, — сказала ключница, впуская в горницу Словишу со Звезданом.

Вошли дружинники шумно, приветствовали хозяина вежливыми поклонами. Словиша сказал:

— С Кузьмою наладились быть у тебя, боярин, да кликнул его князь по срочному делу.

— У Кузьмы все дела срочные, — отвечал, вставая с лавки, Конобей. — Спасибо и на том, что не забывает, поклоны шлет. Проходите, гости желанные, садитесь, будьте, как дома.

— Гостеприимен терем твой, боярин, — подольстил Конобею Словиша. — Счастливы обитающие в нем.

— Да как же хорошим людям не угодить! — в тон ему отвечал, стараясь казаться спокойным, Конобей.

— Ворота твои для всех настежь открыты, — продолжал Словиша. — Хлебосольно ты живешь, боярин, богоугодно.

— Про бога не забываем, — кивнул совсем растроганный Конобей, — князю нашему возносим молитвы; что можем, монастырям и убогим даруем…

— А не побеспокоили мы тебя, боярин, в столь ранний час?

— Дорогой гость всегда ко времени, — отвечал Конобей. Но про себя думал: «А неспроста пожаловали дружиннички. В глазах у Словиши бесы прыгают, Звездан сидит сам не свой».

Вышел за дверь боярин, зашумел на дворню:

— Куды глядите, окаянные, гости дорогие у меня, а вы и не чешетесь!

Засуетились слуги в терему, во дворе поднялись суета и гам. Живо вздували сокалчие огонь, бабы застучали ножами.

— Зря переполох ты поднял, боярин, — сказал Словиша, когда возвратился Конобей. — Не меды пить мы к тебе пришли, а по делу.

— Гумно красно копнами, обед пирогами, — ответил Конобей. — А уж коли пожаловали вы ко мне в гости, то я здесь хозяин и трезвыми да голодными вас от себя не отпущу…

— Позволь тогда наперед слово молвить, — продолжал Словиша, не давая боярину опомниться. — Может, и повернешь ты нас со своего двора, когда выслушаешь.

— Какое дело, сказывай, да долгими присказками не томи.

— А дело наше без присказки никуды. Пришел я сватать твою Олисаву.

Кровь отхлынула у боярина от лица, без сил опустился он на лавку.

— Да где же твой жених-то, Словиша?

— А пред тобою сидит.

— Никак, сам надумал? — с надеждой спросил Конобей.

— Куды мне! — усмехнулся Словиша.

Боярин перевел помутневшие глаза на Звездана.

— Уж не он ли жених?

— Догадлив ты, боярин. Погляди каков, али дочери твоей не пара?..

Врасплох захватил Словиша боярина, одуматься ему сроку не дал. Был настороже Конобей, ко всякому приготовился, но такого и в уме не держал. В крепкое нерето угодил боярин. Веревочку к веревочке связал Словиша, некуда деться Конобею.

— Порадовал ты меня, Словиша, что сам свататься пришел, — осторожно начал боярин. — Звездан мне люб, да доченька еще мала. Вот и подумал я, а не повременить ли нам?

— Не прибедняйся, боярин. Доченька у тебя умнешенька, прядет тонешенько, белит белешенько. В самый раз ей замуж, ежели в девках не хочет остаться.

— Куды такие речи говоришь ты, Словиша! — замахал руками Конобей. — Да нечто Олисава моя в девках засидится?!

— Вижу, боярин, жених мой тебе не по нраву, — хлопнул себя по колену Словиша и встал, чтобы с хозяином распрощаться. — Коли не срядились, не моя вина. Так и скажу я Кузьме, чтобы попусту к тебе больше не наведывался…

— Постой, постой-ко, — остановил его Конобей. — Это что еще такое ты про Кузьму сказываешь?

— А то и сказываю, что ежели бы не кликнул к себе Кузьму князь, то нынче не я, а он был бы у тебя в сватах…

Круто повернул Словиша, теперь еще труднее будет выпутаться боярину. Сморщил Конобей лоб, задумался.

— Ну так как? — спросил Словиша. — Идти нам восвояси с твоего двора али сговариваться будем?

— Сговориться долго ли, да с Однооком была ли у вас беседа? — ухватился за последнюю надежду Конобей.

— Экой ты, боярин, — упрекнул его Словиша, — да нешто мы Одноока обойдем?

— Вот и разговор иной, с него бы ты, сват, и начинал беседу, — поуспокоился Конобей.

— Смекай, что к чему, — сказал Словиша. — Все бы тебе разжевать… Небось не за худого мужичонку отдаешь дочь. В чести будешь, ко князю приблизишься.

— Да велика ли птица Звездан у князя? — усомнился боярин, пытливо поглядывая на сидящего рядом смущенного жениха.

Привычный для него пошел разговор. Смекал Конобей, зря попрекнул его Словиша. Оттого и тянул, что смекал. Как бы не прогадать, как бы и на сей раз не обманул его прижимистый Одноок. Деревеньку вон к своей землице прирезал… Эх, ма, а не затребовать ли ее назад, а не наложить ли руки и на Потяжницы? То-то взвоет боярин!..

Повеселел Конобей, даже по плечу похлопал Звездана. Словиша сказал:

— Звездан шибко грамоте разумеет. У Всеволода он на примете. Простого дружинника не послал бы князь в Новгород ко владыке Мартирию с речьми.

Брат братом, сват сватом, а куны не родня. Хорошо знал эту мудрую присказку Конобей.

Обрадовался Звездан, чувствуя, как сдается боярин. Во всяком нелегком деле видывал он своего друга, но и не догадывался, что может быть он таким ловким и изворотливым.

— Ну вот что, дорогой сватюшко, — мягко сказал Конобей, — супротив Звездана нет у меня ничего. Отдам я за него Олисаву, ежели Одноок не воспротивится. А с Однооком будет у нас разговор особь…

Полдела было сделано. За доброе начало не грех и чарочку пропустить. Выпили, закусили, распрощались с боярином ласково, выехали со двора.

— Спасибо тебе, Словиша! — стал горячо благодарить друга своего Звездан. — Без тебя бы мне пропадать.

— Ишшо не спеши радоваться, — охладил его Словиша. — То, что меды у боярина пили, — не сватовство. Настоящих-то сватов зашлем, как столкуемся с Однооком.

— А как заупрямится?

— И такое может быть. Малого Конобей за дочь свою не запросит… Приметил ли, как загорелись у боярина глаза?

— Радуется…

— А чему радуется-то? Оба они хитрые пауки — что Конобей, что твой батюшка. До крови будут драться за каждую ногату. Свой расчет у Конобея. Вот и радуется, что тебе мочи нет, что не слезешь ты с Одноока. А коли так, придется твоему батюшке за радость сыновнюю раскошелиться.

— Да с Одноока и дырявого армяка не взять! — воскликнул Звездан.

— То-то и оно, — отвечал Словиша. — И потому ни тебе, ни мне ехать к нему не след. Без Кузьмы Ратьшича нам в таком деле не обойтись.

— А что же Кузьма?

— Кузьма свое дело знает, — улыбнулся Словиша.

Загадками отвечал дружинник, говорил, а всего не договаривал.

— Ладно уж, — сказал Словиша, видя, что Звездан обиделся на него. — Должок за твоим батюшкой давнишний водится…

— Ратьшичу, что ль, задолжал?

— Самому князю. Провинился он перед Всеволодом, как снаряжал дружину в поход. А у Ратьшича любая провинность на заметке.

Дальше распространяться о своей задумке Словиша не хотел. Но задумка была верная. Только бы не уперся Кузьма.

3

— Садитесь-ко да все толком сказывайте, — оборвал сбивчивую речь Словиши Кузьма.

Был он в простой белой рубахе ниже колен, в чоботах на босу ногу. Лицо гладкое. И хоть хочет казаться строгим Кузьма, но смеющиеся глаза все равно выдают хорошее настроение.

В добрую пору попали дружинники на двор к Ратьшичу. Он и впрямь был с утра у Всеволода, и князь пожаловал ему за верную службу свою гривну на золотой цепи.

Так и снял при всех в трапезной со своей шеи и повесил на шею Кузьме, чем немало раздосадовал присутствовавших при этом прочих близких своих бояр.

— Не знаю, чем и заслужил я твою ласку, княже, — растроганный неожиданным подарком, сказал Кузьма.

— Чем заслужил, про то я знаю, — ответил Всеволод. — Но помни: награда сия не токмо за прежние твои труды…

— Али в верности моей сомневаешься, княже?

— Сомневался бы — сам гривну носил.

Зароптали бояре, поглядели на Ратьшича с завистью. Тогда широко расщедрился князь.

— Всех жалую, всех, — сказал он и стал дарить кому что досталось: одному перстень, другому шубу, третьему соболью дорогую шапку. Никого не обошел Всеволод, чтобы не ссорить между собой близких людей.

— Хоть и не привезли мы с собой богатой добычи, — приговаривал он, наделяя дарами бояр, — не на половцев ходили, в сече лютой голов не ложили, а и без крови достали большего.

Про Новгород сказывал князь, но не всем это было вдомек. Один только Ратьшич и понимал Всеволода — за то и красовался он среди прочих с княжеской гривной на шее, за то и лобызал его Всеволод при всех в уста. И еще такое сказал Кузьме:

— Что-то не вижу я среди гостей Словиши со Звезданом. А они верные мои слуги. Передай им, Кузьма, слово мое ласковое и два перстенька: один, золотой, — Словише, а другой, серебряный, — Звездану. Справно выполнили они мой наказ, справно службу несут княжескую…

И снова ничего не поняли ближние бояре, и снова смекнул один Ратьшич, за что благодарит дружинников князь. Это они привезли Всеволоду добрую весть из Чернигова, и желаннее той не было уж давно.

Вот отчего радовался Кузьма, вот отчего посмеивался, глядя, как смущаются, сидя перед ним на лавке, Словиша со Звезданом.

Начал было Словиша сказывать ему про Одноока, но Ратьшич оборвал его:

— Перво-наперво я вас подарочком порадую.

И протянул обоим на раскрытых ладонях перстеньки.

— Да за что же нам такая честь — княжеское отличие? — удивился Словиша.

— А за то, что сами вы храбрые, а кони у вас добрые. За то, что не задержали, в срок привезли Всеволоду весточку от черниговского князя.

— Дорог подарок, да дело пустое, — сказал смущенный Словиша. — Мало ли разных грамоток возили мы князю!..

— То грамотка особая.

Еще раз поблагодарили Ратьшича дружинники, примерили перстеньки — в самый раз — и приступили к главному.

Пока Словиша рассказывал, со Звездана пять потов сошло.

— Так это ты женихаться надумал? — с усмешкой спросил молодого дружинника Кузьма.

— Я… — с трудом проглотил тугой комок, застрявший в горле, Звездан.

— Сноровистый ты, — сказал Кузьма, — ну, ежели свадьбу играть надумали, то самое время к Покрову…

— Вот-вот, — поддержал Словиша. — Оно и в самый раз. Да только кто толковать станет с Однооком?

— С того бы и начинал, — понятливо улыбнулся Кузьма. — Эй, кто там!

На клич появился отрок.

— Живо неси опашень, да понаряднее! — распорядился Ратьшич. — Да шапку лисью, да меч, да сапоги.

Принарядился Кузьма — его и не узнать. Только что сидел в рубахе — мужик мужиком, борода пегая, волосы всклокочены, а тут прошелся гребешком, покрасовался перед дружинниками — те и глаза открыли от изумления. Да еще только что подаренную золотую цепь повесил на шею. Приосанился, руку положил на перекрестье меча, грудь выгнул колесом — орел!

Вышли все вместе на крылечко, Кузьма сел на коня и велел ждать. Отъехал в сопровождении молодого мечника.

— В самый раз попали мы на Кузьму, — сказал Словиша Звездану. — Ишь какой он нынче игривой.

А Кузьма тем часом уже подъезжал к усадьбе Одноока. Боярин в медуше [186] был, когда он постучался в ворота.

— Кому там еще не терпится? — проворчал Одноок. Был он в плохом настроении: на одном из бочонков поослабли обручи, вылился мед, да еще конюший сунулся не ко времени, стал говорить о пропавшем атказе.

— Где пастухи-то? — свирепо тараща глаза, спросил Одноок.

— В порубе.

— Кой день уж хлебушко мой жуют не впрок, — сказал боярин. — Али у самого рука ослабла, али не нарезали батогов?..

— Тебя ждали, кормилец, — униженно пробормотал конюший.

— Я, что ль, буду коня искать? — набросился на него Одноок.

— Про Вобея мужики-то сказывают…

— Чо про Вобея-то, чо?

— Да будто он и увел коня…

— У меня и увел, аль других табунов ему мало? Что глаза вытаращил?.. Ты не гляди, ты живо поворачивайся — ежели не сыщешь коня, так и сам насидишься в порубе.

На том и прервал его властный стук в ворота.

— Кому там еще не терпится? — проворчал боярин и велел отворять.

— Батюшки! Да, никак, сам Кузьма у меня гость! — воскликнул он, преображая свое лицо: из мрачного оно вдруг сразу сделалось веселым и приветливым, а спина сама изогнулась, и руки сами потянулись к стремени.

— Вижу, не ждал ты меня, Одноок, и приехал я к тебе не ко времени, — сказал Кузьма, принимая услужливость хозяина как должное. «Пущай подержится за стремя, пущай берет коня под уздцы, — подумал он, глядя, как суетится Одноок. — Ишшо и не так он сейчас закрутится, как напомню ему о давешнем обмане».

— Да когда же не ко времени бываешь ты в наших домах, Кузьма, — говорил боярин, забегая перед Ратьшичем и заглядывая ему в лицо, — когда же не ко времени, ежели сидишь одесную [187] от князя и милость черпаешь из его рук?! Все мы твои верные слуги и помощники, и в теремах наших не мы, а ты всему хозяин.

— Вона куды хватил, боярин! — рассмеялся Кузьма. — Нешто и в твоем тереме я вольной господин?

— Истинно так, — не сморгнув глазом, отвечал Одноок.

— Значит, и ты мой слуга, и я волен брать в твоем терему все, что ни захочу?

— Бери все, но только брать у меня нечего. Неурожайный нынче выпал год, так в ларях у меня не сокровища, а мыши…

— И в скотницах золота нет?

— Откуда золото? Нет у меня ни золота, ни серебра, Кузьма, а все, что сказывают, так это просто наговор.

— Нешто и табунов у тебя нет?

— Да разве это табуны! Одни клячи…

— И земли нет?

— Худородная земля-то. Ту, что пожирнее, другие наперед меня вгородили в свое поле.

— Да как же живешь ты, Одноок, как же перебиваешься? — издевался над боярином Ратьшич.

— Так вот живу, так вот и перебиваюсь, — не замечая издевки, вздыхал и охал боярин. — Хоть бы князь меня призрел, — может, и встал бы на ноги… Слышь-ко, Кузьма…

— Ась?

— Что бы тебе словечко за меня перед Всеволодом замолвить?

— Эко чего захотел, боярин! Да как же я словечко за тебя замолвлю?

— А так вот и замолви…

— Да как же я словечко замолвлю, боярин, — продолжал Ратьшич, — коли ты у князя нынче в опале?

— Что ты сказываешь, Кузьма? — отшатнулся от него Одноок. — Да в какой же опале, ежели греха за собой не зрю?

— Грех великий на тебе, боярин, и скоро того греха не избыть. Аль забыл, как водил в поход хромых да слепых, как лучших коней оставлял в табуне, а сам предстал перед князем на клячах?!

— Было такое, грех такой был, — отступил Одноок от Ратьшича и потупил глаза.

— А знаешь ли, как гневался на тебя князь?

— Шибко?

— Ежели бы не моя заступа, ежели бы не пожалел я тебя, боярин, сурово наказал бы тебя Всеволод и на древность рода твоего глядеть бы не стал. Сам ведаешь, рука у князя тяжела — что сделает, о том потом не жалеет… Пропал бы ты, Одноок. А за что? За коней, коих нет у тебя, да за холопов, коим и в хорошие-то дни красная цена — ногата?

— Нешто и впрямь пропал бы?

— Пропал бы. А ежели нынче напомню князю, то и нынче пропадешь!

Страшно сказал Кузьма, поглядел в глаза обмякшего Одноока ледяным взглядом.

Вот и весь разговор. Стал боярин унижаться и заискивать перед Ратьшичем. Кузьма молчал.

— Да скажи хоть словечко, Кузьма, отпусти душу…

— Куды же душу-то твою отпустить? Уж не в монастырь ли собрался, Одноок?

— Можа, и в монастырь… Шибко напугал ты меня, спасу нет. Отпишу земли князю, а сам — в монастырь.

В самый раз дошел боярин. Набрался страху, к балясине [188] прислонился, ногами потрухивает — вот-вот упадет.

— Погоди в монастырь-то спешить, — сказал Ратьшич, поддерживая Одноока под локоток, — сына сперва жени.

— Куды там сына женить! — понемногу приходя в себя, осмысленно поглядел Одноок на Ратьшича. — Кабы невеста была, да кабы срок приспел…

— Невеста сыскалась, а срок давно приспел…

— Ты про что это речи завел? — уже совсем придя в себя, подозрительно оборвал Ратьшича боярин. — Ты куды это поворотил?

— А туды и поворотил, что на Покрова свадьбы на Руси играют. — Аль слышишь впервой?

— Слышу-то не впервой, сам женился на Покрова, да что-то по-чудному ты про Звездана заговорил…

— Нешто сам, боярин, не знал?

— А отколь мне знать? Сын к Словише ушел, со мною не знается…

— Что же не спросишь ты меня, Одноок, кого выбрал Звездан в невесты? — удивился Ратьшич.

— А кого ни выбрал, дело его.

— Не отец разве ты ему?

— Отец-то отец, да он ко мне спиною поворотился. Бродяжничает, живет себе в охотку…

— У князя на службе Звездан, — насупил брови Ратьшич. — И говорить про него так, боярин, не смей. Нынче жаловал ему Всеволод серебряный перстенек со своей руки.

— Вижу, Кузьма, он и твоим любимцем стал, — прищурился Одноок.

— Того не скрываю. А тебе так скажу: весь ты, Одноок, от головы до пят в моей полной воле. И потому исполнишь все, как сказано будет.

Сурово говорил Ратьшич, лазейки для боярина не оставлял. Одноок сразу это почувствовал и снова сошел с лица.

— Сватай сына за Олисаву, Конобееву дочь, — продолжал Кузьма.

— Да что ты! — со страхом перебил его Одноок. — Как же я его за Олисаву-то посватаю, ежели с Конобеем мы лютые враги?

— Сватай сына за Олисаву, — повторил Кузьма, не слушая боярина, — и сговаривайся с ним по обычаю. И чтобы тихо и гладко у вас все было. Не то заступы моей за тебя перед князем не будет.

Ясней ясного сказал, сам обрадовался, как ладно получилось. От такого прямого указа пошатнулся Одноок, как от удара. Даже глаза закрыл, чтобы не так страшно было.

— Смею ли возразить тебе, Кузьма? — сказал он наконец, обретая голос.

— И не смей! — оборвал его Ратьшич, повернулся и пошел к коню.

— А как же в гости? — запоздало всполошился боярин, подскочил, снова придержал Кузьме стремя.

— В гости после наведаюсь, а покуда — бди.

В тяжелом расстройстве оставил Ратьшич боярина, крепкую загадал ему загадку. Пусть думает. А договора порушить он не посмеет, нет.


Мог ли подумать Конобей, что не пустые слова говорил ему Словиша про Одноока, что и впрямь приедет на его двор скупой боярин, что унижаться будет и просить — забери, мол, то, что не мое, что вымогал неправо, и Потяжницы возьми: все равно деревенька на отшибе, никакого от нее проку.

Конобей цену себе набивал, с ответом не поспешал, Олисавы не отдавал, но и не отказывал.

— Не порогом мы поперек тебе встали — есть и получше нас, боярин, — говорил он, радуясь, что может досадить Однооку.

Одноок потел, рукавом опашня осушал мокрый лоб, едва сдерживался, боясь прогневиться.

— Дело не наше, сосед, а молодое. Что получше, а что похуже, не про нас с тобой сказано. Звездан один у меня сын, одна дочь у тебя Олисава.

— Кабы не одна дочь, так я бы и рядиться с тобою не стал, боярин. Преступаю обиду свою, попреками тебе не досаждаю, а разговор вести хочу несуетный, не как на торгу, а по-родственному…

— Да где уж по-родственному-то, где уж, как не на торгу, ежели будущего свояка своего с сумою пустить вознамерился. За тобою приданое, сосед, а ты моей уступке не рад.

— О моем приданом речь впереди. Сговор у нас нонче — покуда не сватовство.

— Да что дале сговариваться-то, ежели я тебе весь свой прежний прибыток уступил?! Ежели и деревенькой не поскупился?! У нас нынче и орала, того гляди, совьются вместе…

— Э, нет, межа — дело святое. Без межи не вотчина, — возразил Конобей, покачивая головой. — Куды какой ласковый разговор повел ты, боярин. Но только словам твоим веры у меня нет.

— А коли веры нет, так почто речь?

— А по то и речь. Ловко ты тогда обвел меня, боярин, — теперь моим же добром торгуешь?

— Нет креста на тебе, сосед! А Потяжницы?

— Потяжницы испокон дедам моим принадлежали…

— Это отколь же ты взял, где же выискал?

— А вот там и выискал. В долговой книге у посадника древняя запись есть, как отец твой у моего батюшки деревеньку-то взял да к своей землице и прирезал. Оттого Потяжницами и прозвали ее, что пять годов тягались из-за нее наши родители…

— Теперь смекаю я, сосед, почто не дает тебе деревенька спокою! — ударил себя ладонью по лбу Одноок.

— Вот и смекай, каково нам с тобою родниться…

— Кто старое помянет, тому глаз вон. Ежели будем мы с тобою на старом рядиться да счеты отцовы и дедовы сводить, так нам и не то, что к Покрову, а и на Сретенье не сговориться.

Снова потливо сделалось боярину, промокло исподнее под нарядным опашнем. Конобей сидел, оскорбляя гостя, в одной рубахе поверх просторных штанов, даже браги на стол не ставил, не то что лучших своих медов, положенных по исстари заведенному обычаю.

Одноок старался пренебрежения не замечать, помнил строгий наказ Кузьмы, изворачивался и вел разговор к концу. Конобей чувствовал это и тщился не упустить счастливого случая, о выгоде своей радел, но и переусердствовать побаивался. С него довольно было уж и того, что отдавал ему Потяжницы Одноок, так нет же, еще и унизить хотел он соседа, еще упрашивать себя заставил. Однако здравый рассудок переборол, и на условия Однооковы он наконец согласился.

— Хорошо, уговорил ты меня, сосед. Бьем по рукам, не то?

— По рукам-то бьем, да еще заминочка махонькая, — облегченно ответил Одноок.

— Какая еще заминочка-то? — насторожился Конобей.

— Такая и заминочка. То, что за Звезданом я даю, про то сговорено. А что ты дашь за Олисавой, о том речь впереди.

За радостью своей совсем упустил Конобей из виду дочернино приданое. Посмурел он, заныло у него сердце в предчувствии беды.

Одноок уселся поудобнее на лавке, опашень снял, свернув, положил рядом, шапку бросил поверх.

— За тобою слово, сосед, — сказал он ласково, оглядывая Конобея, как волк овцу.

Теперь Конобею пришла пора попотеть. Вдруг вспомнил он и про положенное по такому случаю угощение, и про меды, и про обхожденье, и одежки своей устыдился.

Совсем по-хозяйски почувствовал себя в его трапезной Одноок. Восседая на почетном месте, куда проводил его словно из-под земли выросший дворский, пил не какую-нибудь кислую брагу, а подставлял чару под привезенные из Киева драгоценные вина, рыгал и вытирал жирные руки о скатерть рытого бархату с вышитыми серебром по малиновому полю орлами и диковинными зверушками.

Конобею жалко было сладких вин, сам он к ним и не притронулся, пробавляясь прохладным кваском, и, видя жирные пятна, оставленные на скатерти руками Одноока, убивался и прикидывал понесенный убыток. Но то ли еще предстояло ему впереди, то ли еще приготовил Одноок — не для того он извивался и унижался перед соседом, чтобы только насытить свое охочее до чужого угощения чрево!..

— Спасибо тебе за угощенье, сосед, — сказал Одноок, вытирая краем скатерти масляный рот, — а то подумал уж, уйду не солоно хлебавши. Пили мы с тобою меды да вина, ели крылышки лебединые, а слова твоего так сказано и не было. Иль прослушал я, так скажи заново.

— Не прослушал ты, Одноок. Все верно. А думал я, как ты вина мои пил, что бы такое дать за Олисавой, чтобы и тебе не обидно было, и мне не в наклад. Да и люди чтобы не судачили попусту, языки свои не чесали, не славили нас ни в церкви, ни у себя по кутам…

— Мудро сказано, Конобей, — подхватил сосед, — то, что между нами сужено-ряжено, все равно что за порог брошено. От людей не спрятать, от толков не уберечь. Добрая молва дороже денег…

— Земля на могиле задернеет, а худой славы не покроет…

— И то верно. Так каково ответствуешь мне, сосед?

— Может, Потяжницы назад и возьмешь за Олисавой? — осторожно проговорил Конобей.

— Так и будем туды-сюды деревеньку мотать? — усмехнулся Одноок. — Людям наш сговор не в толк. Вот и скажут про тебя, Конобей, что не дал ты за Олисавой ни ногаты.

— А и верно, — задумался боярин.

— То-то и оно, — кивнул хитрый Одноок. — Так на чем будем сговариваться?..

— Земли-то у меня, почитай что, нет, — захныкал Конобей.

— Земли и у меня нет, а вот отдал же тебе Потяжницы, не пожалел. Ты тоже не скупись. За родною дочерью отдаешь, не за прохожей молодицей… Смекал я давеча, и вот что на ум пришло: а не дать ли тебе за Олисавой Омутищи — и бор там опять же, и закосы пожненные хороши, и ель строевая, и борти… То-то заживут молодые!

— Это за худые Потяжницы Омутищи отдать?! — взвился, как ужаленный, Конобей.

Одноок и бровью не повел, говорил все так же степенно и негромко:

— Проезжал я мимо, видел: славная тамо дроводель [189]. Лесок-то можно судовщикам сбыть — с руками оторвут…

Он помолчал и добавил, забирая бороду в кулак:

— А про Потяжницы разговору боле не заводи. Отдал я их в твою вотчину, как обещал Кузьме, — на том и кончен спор. Так в книге и запишем, чтобы впредь отцов своих не поминать. И Омутищи в книжицу занесем, а то после еще кто помянет ненароком, что из-за них мы тягались с тобою, сосед, — сраму до скончания дней не оберешься…

На Покрова северные ветры потянули с одетого в багрец владимирского ополья. Пал первый снег и вскоре растаял, но старые люди предвещали, что по примете до санного пути шесть недель сроку.

Настала пора конопатить избы, приваливать завалинки, в стойла загонять скотину.

К назначенному сроку, не ране и не позднее, завершил Никитка обещанный Марии собор, свинцовой кровлей одел барабан, поставил на макушке золоченый крест (сдержала она-таки зарок — радовалась!). Освящал новую церковь сам епископ Иоанн, князь с княгиней и княжичами стояли на полатях [190] и с ними Кузьма Ратьшич, Словиша, Веселица, Звездан и прочие ближние бояре.

В самый день Покрова играли во Владимире сразу две свадьбы. Из Смоленска привезли Константину молодую жену — Агафью Мстиславну, встречали ее с церковным пением и колокольным звоном. А Конобей отдавал Олисаву за Звездана — тоже был большой пир, обоим боярам пришлось раскошелиться.

Три дня, до самого Ерофея, пил и гулял веселый владимирский люд.

Глава одиннадцатая

1

Как ни петушился Ярополк Ярославич, а отцовой воли преступить не мог. Не мирно пожил он в Новгороде, доброй памяти о себе не оставил, Ярослава, укрепившегося в Торжке, одолеть не смог, никого не приласкал, не накормил. Еще больше прежнего обнищали при нем новгородцы и, узнав об его отъезде, вздохнули с облегчением. Видно, Всеволодовой воли все равно не перемочь, так лучше уж взять из его рук князя, чем и дальше бедствовать. На вече боярские людишки шуметь не смели, побаивались, да и крутого наставления им от владыки не было. Боярский совет пребывал в немоте и растерянности.

Никто не провожал молодого князя, даже Мартирий с ним не простился. Выехал он с малой дружиной, с дядьками, с ловчими, ключарями, сокалчими и прочей дворней, которой было при нем великое множество. И, отворив перед ним ворота, так и оставили их новгородцы впервые открытыми: некого было им теперь остерегаться: не ворогом въедет в них Ярослав, а въедет своим князем. Всё в его власти с этого дня: захочет — помилует, а не захочет — так и казнит. И никто его за правоту или за неправду не осудит. И владыка ему не указ, и Боярский совет над ним не волен, и вечу не подотчетен князь. Один Всеволод ставил его в Новгороде по своему хотению.

Подъезжал Ярослав к городу в вечерней призрачной дымке, на опушке рощицы задержал вороного коня, приосанился, долго смотрел на раскинувшиеся перед ним стены с наполненными землей городницами, со рвами и бревенчатыми вежами, с чернеющими в заборолах [191] узкими скважнями [192].

Неприступна могучая крепость, не надеялся он войти в нее силой, а входит без осадных лестниц и без пороков, и кровь не льется на крутых валах, и люди не падают замертво, пронзенные стрелами, а встречают его у гостеприимных ворот — сам владыка впереди, на серебряном блюде — серебряный ключ.

Еще вчера смеявшиеся над ним новгородцы стоят теперь покорно и тихо, и не слышно вражеских выкриков, и не видно разгневанных лиц. Но и радости не видно в их глазах, и не слышно восторженных приветствий. Хмуры бояре, молчаливы купцы и ремесленники. Даже дети повисли на городницах в молчании, смотрят на князя с испугом.

Под заиндевелыми сводами потеснились в сторону растерянные люди. Две дружины сошлись у въезда: Ярополк покидал город, Ярослав в него въезжал. Остановились бок о бок два коня: вороной и буланый. Натянули князья поводья, окинули друг друга гордыми взглядами, отвернулись, не обмолвились ни словом.

На том же месте, где только что стоял Ярослав, попридержал и Ярополк своего коня, оглянулся через плечо на погружающийся в ночную мглу, навсегда потерянный город. Под валами, во рвах, клубился туман, печально высились над частоколами белые головки церквей, а на куполе святой Софии мигнул и погас последний лучик солнца…

До поздней ночи горели факелы на Ярославовом дворище, до поздней ночи доносились через Волхов пьяные крики и песни дружинников. Не спешил новый князь ко владыке, не торопился отъезжать на Городище — наслаждался доставшейся легко победой. Пребывал, как и все до него, в честолюбивых мечтах. Скоро забылось длительное сидение в Торжке, но не забылись нанесенные ему новгородцами обиды. Жаль, Мирошки Нездинича не было рядом, а то бы посмеялся над ним Ярослав: «Ну что, Мирошка, чья верх взяла?» Стоял бы перед ним Нездинич и так отвечал: «Твоя взяла, княже». — «А ответ перед кем намерен держать?» — «Перед богом и пред тобою, княже». — «Чем поклонишься?» — «Спиною…»

Юлил бы перед ним посадник, угодничал: «Не гневись, княже. Был я не прав и в том винюсь. А повинную голову меч не сечет».

«На что мне голова твоя, Мирошка! — сказал бы на это князь. — В голове твоей проку нет. Хитер ты и изворотлив, да правда выше. Наткнулся рылом на кулак — вот и молчи».

И еще бы сказал Ярослав: «Не вошь ест, а гнида точит. С тебя и пошла вся смута в новгородской земле. Пущай Господин Великий Новгород тебя судит».

И увели бы дружинники покорного посадника, чтобы утром вывести его на вече. Там и держал бы Мирошка ответ за учиненные в земле своей беды…

Но не было Нездинича, еще не вернулся он из Владимира, а владыку судить ни князь, ни вече не властны. Так пускай покарает его бог!..

И впрямь покарал бог владыку. Пока пировал в чужом терему Ярослав, пока пил вывезенные из боярских и купеческих медуш крепкие вина, стоял Мартирий на верхнем уступе детинца, смотрел через Волхов и задыхался от злобы и отчаяния.

— Вот, зри, — говорил он сопровождавшему его протопопу святой Софии. — Пляшут бесы, на костях вольного Новгорода справляют страшную тризну. Нынче березовые факелы жгут, завтра запалят избы. Строго блюли мы извечный закон, но невзлюбил нас бог за алчность нашу и вседневную суету. Не Всеволод карает нас, а господь, и Ярослав — огненный меч в его справедливой деснице. Горе дожившим до этого часа!.. Горе!..

— Горе! — словно эхо, вторил протопоп.

— Жду ли справедливости от князя, севшего не по воле нашей? — продолжал владыка. — Питаю ли надежду, что воцарятся в пределах новгородских покой и тишина?.. Что брат не наступит на горло брату, а сын не подымет руку на отца своего?!

— О чем говоришь ты, владыко? — испуганно отшатнулся от него протопоп. — Оттерпимся, и не то бывало.

Словно разум помутился у Мартирия. Стал он топать ногами и кричать, как Ефросим когда-то, и ветер носил слова его над Волховом:

— Да падет кара господня на сей град! Да испепелят его молнии! Да разверзнется земная твердь и поглотит грешных, ибо нет им спасения на земле и в раю им места не уготовано!..

Протопоп схватил Мартирия за руки, подумав, что он вознамерился прыгнуть с городницы.

— Вотще, — бормотал владыка, оседая на землю. Тело его задергалось и сделалось неподвижным. Голова запрокинулась, а из горла полились нечленораздельные звуки.

На зов протопопа набежали люди. Мартирия бережно подняли отроки и перенесли в палаты. Здесь его уложили на лавку и привели лекаря.

Осмотрев владыку, лекарь сказал, что болезнь не опасна, но припадок может повториться.

До утра сидели возле Мартирия знахари и сердобольные старцы, выхаживали владыку, елозя на коленях перед иконостасом, били лбами в половицы и читали поочередно молитвы.

Едва жив остался Мартирий, едва его в чувство привели. И ко времени, потому что на рассвете явились под ворота детинца толпы горожан.

— Что надо вам? — спросили людей воротники.

— Ярослав бесчинствует и грабит наши дома, — отвечали пришедшие. — Хотим видеть владыку.

— Владыка болен, и без нужды тревожить его нам не след.

— Как же быть? — вопрошали люди. — Ежели владыка болен, значит, некому нас защитить. А завтра будет уже поздно.

Воротники сжалились над ними и отправили отрока, чтобы спросил Мартирия, не сможет ли он выйти к народу.

Мартирий был еще слаб, но вышел, опираясь на плечо протопопа. Все увидели, как бледно его лицо и как немощны его ноги. Люди устыдились и хотели уйти. Но владыка остановил их:

— Говорите, какая беда привела вас ко мне.

— Беда великая, владыко! — заголосили бабы.

И мужики вторили им:

— Не князя, а половца прислал нам Всеволод. Перепившись, дружина его грабит наши дома и оскверняет жен наших.

— Защити, владыко!

— Образумь князя!..

— Обереги, покуда всего города не порушили…

— Храмы святые и те сквернят. Попа Дрочку с Неревского конца подвесили за ноги и плевали в лицо.

— Насильничали попадью…

Толпа колыхалась, как в непогодь Волхов, слышались угрозы.

— Ежели ты, владыко, не образумишь, сами возьмемся за кольё.

— Наших жен в обиду не дадим!

— Перебьем дружину, а там будь что будет…

Владыка знал: угрозы их не были пусты. Ежели и впрямь не остановить князя, случится непоправимое. Что там после Всеволоду ни говори, а ответ держать придется по всей строгости. За непокорность не пощадит он Новгорода, возьмет на щит, предаст огню и еще более страшному опустошению.

Собрался с силами Мартирий, велел запрягать возок, поехал на княж двор. Пробираясь по улицам города, он скоро убедился и сам в справедливости сказанного: всюду стоял плач, в избах двери были раскрыты настежь, пьяные дружинники шарили по погребам и медушам, грузили на возы домашнюю утварь, иконы в окладах и мягкую рухлядь.

А на съезде с Великого моста уже свершилось кровавое: мужик рогатиной пропорол одному из воев живот, спешившись, дружинники секли его мечами.

На дворе у князя награбленное было свалено в кучи, как на торгу. Мартирий оставил возок за воротами, вошел в терем, расталкивая людей посохом.

Ярослав сидел за столом, всклокоченный и хмельной. Владыка остановился у порога.

— Княже! — сказал он громко, перекрывая голосом пьяный гул. — Почто пируешь в радости, а люди твои, яко тати, разбрелись по городу, как в завоеванной стране, жгут и насильничают — и все именем твоим? Разве не звали мы тебя, как отца детям твоим, и не подносили тебе у врат святые дары, и не вручали по своей воле ключи от Новгорода?..

Бывшие вместе с князем дружинники, отставив кубки, воззрились на владыку с изумлением.

Ярослав молчал, глаза его исподволь наполнялись злобой. Вдруг, привстав, он ударил кулаком по столу, и Мартирий вздрогнул.

— По своей, говоришь? — крикнул князь, неистово вращая белками. — А стрелы в меня кто метал? А смолу лил кто? А поносили грязными словами не твои ли возлюбленные чада? Не ты ли сам звал на стол Ярополка из Чернигова и вечу велел его кричать, а не меня?!

— Опомнись, княже, — собираясь с остатками духа, остановил его Мартирий. — Что говоришь ты, то тебе не бог, а злая нечисть нашептала, и слов этих страшись, ибо помянуты они тебе будут в судный день, и не обрящешь спасения.

Падали речи владыки в пустоту, не слушал его князь.

— Отныне в Новгороде я хозяин — не ты! — кричал он. — Нынче волю свою вершу, никого не спрашивая. А ежели встанешь мне на пути, берегись. Уходи, владыко, покуда не согрешил, покуда не повелел я и тебя бросить в поруб. Изыди!..

Повинуясь Ярославу, подхватили дружинники владыку под руки, вывели за ворота, запихнули в возок.

Ступая на княж двор, такого великого срама Мартирий предугадать не мог.

Но еще больший срам и еще большее униженье ждали его впереди.

2

Привезя с собою Митяя во Владимир, провел его Звездан по ремесленному посаду.

— Гляди, Митяй, как варят в домницах железо, — говорил он у кричников в гостях. — Хочешь, и ты будешь кричником?

— Зачем мне варить железо? Я всякой грамоте разумею, — отвечал Митяй.

Вел Звездан Митяя к кузнецам.

— Гляди, Митяй, как куют мечи и копья. Может, хочешь стать ковалем?

— Зачем мне ковать мечи и копья? Я всякой грамоте разумею, — отвечал Митяй.

Зашли к плотникам.

— Гляди, Митяй, это ли не работа! Хочешь, научат тебя древоделы своему ремеслу?

— Зачем мне их ремесло? Я всякой грамоте разумею.

Привел к Никитке Звездан Митяя:

— Дивными церквами украсили камнесечцы землю нашу — гляди! Аль и это тоже тебе не по вкусу?

— Я всякой грамоте разумею.

Наведался к Четке с Митяем Звездан:

— Сыщи, Четка, Митяю место писца при князе…

Но и писцом не захотел стать Митяй.

— На что ушел я от Ефросима? — обиделся он. — Куды надумал ты меня, Звездан, пристроить? Мало спину гнул я в монастыре? Мало писал [193] изгрыз? Мало подзатылин надавал мне игумен?..

— Так куды же девать тебя с твоею грамотою, Митяй?

— Пристрой меня к купцам. Хочу повидать землю.

Засмеявшись, покачал головою Звездан.

— Экой ты чудной, Митяй. Да нешто нужно было бежать из Новгорода, чтобы пристать к купцам? Ваши-то отчаянной гостьбою славятся по всей Руси…

Жизнью человеческой правит капризный рок. Отдал Звездан Митяя к славному владимирскому купцу Негубке на лодию.

— Вот, Негубка, помощник тебе в твоих нелегких трудах. Бери парня к себе, не покаешься.

Придирчиво оглядел Негубка Митяя.

— Молод ты, Митяй, выдюжишь ли? — усомнился он.

— Да почто же не выдюжу? — удивился Митяй. — Ремесло ваше нехитрое.

Засмеялся Негубка простоватому ответу парня. Понравился ему Митяй.

— То, что грамоте ты разумеешь, это хорошо. Да и мы не лыком шиты. Без грамоты нынче далеко не уплывешь. А уплывешь, так обратно ни с чем вернешься. Еще что умеешь ты, Митяй?

— Говорить по-свейски могу.

— А еще?

— А еще по-ромейски.

— А еще?

— Нешто этого тебе мало? — обиделся парень.

— Хорошо, — сказал Негубка. — Беру тебя на свою лодию.

— А куды идешь ты с товаром?

— Аль не слыхал? В Новгород иду, а оттуда к немцам.

Так и попал снова Митяй в Новгород. Но узнать его теперь было трудно. Зипун новый справил ему Негубка, сапоги яловые. А короткий меч подарил ему Звездан.

— Без меча в наши дни купцу не дорога, — похвалил Звездана за подарок Негубка. — Еще помянет тебя добрым словом Митяй…

В самую тяжелую пору вошли купеческие лодии в пасмурный Волхов.

Шел мелкий, со снегом, дождь, рваные тучи плыли над городом. Пустовал знаменитый торг. Безлюдны были грязные улицы. Даже святая София и та словно бы потускнела. Не звонили празднично колокола, не красовались на исаде нарядные боярыни и их дочки.

На купецком подворье тоже было непривычно тихо. Раньше-то здесь гости отирались, места свободного было не сыскать, а тут в избе, где с давних пор останавливался, приезжая в Новгород, Негубка, всего-то и ночевал один купчишка из Торжка, да и тот собирался ехать домой, так и не сбыв своего товара.

Хозяин, рябоватый мужик с обрубком вместо левой руки, копошился во дворе.

Когда вошли, постучавшись в ворота, Негубка с Митяем и еще трое владимирских, он стоял возле поленницы, держа за ноги петуха. Петух брыкался и хлопал крыльями. Мужик глядел на вошедших с удивлением и испугом.

— Жить да молодеть, добреть да богатеть! — приветствовал его Негубка.

— У нас раздобреешь, — хмуро отвечал хозяин, не выпуская петуха.

— Да что ты мрачный какой? — удивился купец. — Да и во всем Новгороде, как проходили мы, ровно собрались выносить покойников…

— Покойничкам-то ничо, а вот у нас совсем худо.

— Али мор какой? — всполошился Негубка.

— Хуже мора. Новый-то князь эвона как развеселился. Жили до сего дня — тужили, что хлебушко к нам не шел через Торжок. Впустили Ярослава, так и того пуще пригорюнились. Вот — последнего петуха кончаю, да и тот вроде бы ошалел.

— Что же это развеселился князь?

— Нам отколь знать! На то он и князь, должно, чтобы веселиться. А простому люду — хоть помирай. Да еще шалят дружиннички по дворам, как есть, всю избу опустошили…

И верно, не узнать было прежней его избы. Раньше хозяйка, чуть свет, полы подметет, растопит печь — купцы, помолясь, сядут за стол похлебать горяченького, шутят, постукивая ложками, гомон веселый стоит в избе. А тут углы не метены, с потолков паутина свисает, один-единственный купчишка подремывает на лавке, прикрывшись стареньким зипуном.

— Эй ты, — растолкал постояльца Негубка. — Вставай, не то коня проспишь.

— Не тревожьте вы его, — сказал хозяин, входя в избу за ними следом. — Он и так уж коня проспал, а днесь двух тюков недосчитался.

Дремавший на лавке купец неохотно поднялся, ладонью провел по мягкому спросонья лицу.

— Чо тормошишь? — вперился тяжелым взглядом в Негубку.

— Вот, соседей тебе на ночлег привел, — сказал хозяин.

— Изба просторна, нешто на других лавках места не хватает? — проворчал купец и сладко зевнул.

— Отколь вы? — спросил он Негубку.

— Из Володимера.

— А… — лениво промычал он.

— А ты отколь?

— Черниговский я…

— Слышал, потрясли тебя тати, — сказал Негубка с сочувствием, присаживаясь на лавку с другого конца неубранного стола (валялись на нем корки хлеба, две луковицы и откромсанный кусок репы).

— Кабы тати, — продолжая разминать ладонями заспанное лицо, отвечал купец. — А то князевы людишки…

— Ярославовы, что ль?

— А то чьи?!

Негубка недоверчиво покачал головой:

— Эко тебя, купец, угораздило про князя такое сказать.

— Не врет он, ей-богу, не врет, — встрял в разговор хозяин. Петух по-прежнему извивался в его опущенной руке.

— А куды ходил-то с товаром? — поинтересовался Негубка.

— А никуды не ходил. Как пришел из Торжка, так один раз только и торкнулся, да добрые люди поворотили: не ходи, мол, останешься без товара и головы тебе не сносить. Свеи буйствуют на дорогах, тати повылазили из лесных трущоб… Домой еду, а там подамся на юг. На юге-то ныне поспокойнее стало.

Негубка сгреб ладонью разбросанные по столу объедки, тревожно покосился на своих товарищей.

— А не поворотить ли и нам? — сказал кто-то.

— Поворотить недолго, — возразил Негубка. — Да слухи твои, купец, верны ли?

— Поезжай, коли смел, — перестав разминать лицо, ухмыльнулся купец. — Может, тебе удача на роду написана.

— Удача удачей, а куны любят счет. Как бы не вернуться с дырой в калите…

— Вот и я про то говорю… А к ромеям пойду — вернусь с прибытком.

Петух неистово затрепыхался в руке у хозяина.

— Слышь-ко, добрый человек, — попросил хозяин купца. — Не поможешь ли петуху голову ссечь? Безрукий я…

— Отчего же не ссечь, — охотно согласился купец, встал и направился из избы.

— Погоди-ко, а баба твоя где? — спросил Негубка хозяина.

— Баба-то? — часто заморгал он глазами.

— Не тревожь мужика, — сказал купец. — Бабу его Ярославов сотник с собою в стан увел…

Непонятные дела творились в Новгороде.

— Вот так пошумели, — сказал Негубка, когда хозяин с купцом вышли. — Может, нам и впрямь ко Владимиру поворотить?

Стали толковать, да рядить, да прикидывать, что к чему. Так и не договорились.

Похлебав ушицы с тощим хозяйским петухом, поблагодарили за гостеприимство, но оставаться в избе на ночлег отказались, отправились на свою лодию.

Всем тревожно спалось в ту ночь. Утром, собрав своих людей, Негубка сказал:

— Будь что будет. Авось пронесет.

Поставили ветрила, налегли на весла и легким ходом погнали лодию к Нево-озеру.

3

Всадник высился над берегом, привстав на стременах. Закатное солнце жарко горело за его спиной.

— Слышь-ко, на лодие!

— Чего надобно? — спросил вышедший к борту Негубка.

— Гребите к берегу.

— А ты чей?

— Не твое дело, греби, коль сказано!

— Мы купцы, люди вольные, нам твои слова не указ, — спокойно отвечал Негубка.

Всадник натянул поводья, поскакал по берегу рядом с проплывающей мимо лодией. Под темным корзном поблескивала кольчуга.

— Ты что, купец, аль совсем шальной? — крикнул он, снова останавливая коня чуть впереди по ходу лодии.

— Назовись, коли так!

— Нешто сам не видишь?

— Вижу, что вой. А может, лихой человек? Мне-то отколь знать?!

— Коли был бы лихой человек, так подстерег на ночлеге. Шелога я, сотский…

— Отколь тебя только на нас нанесло, сотский? — проворчал Негубка и с неохотой велел кормчему приставать к берегу.

— Да сотский ли это, Негубка? — предостерег кормчий. — Этак любой себя хошь князем назовет…

— А ты греби помаленьку, да не шибко к берегу жмись. Ежели что не так, вели налегать на все весла.

Сторожившим лодию воям он сказал:

— И вы глядите в оба.

— Мы завсегда, — отозвались те, изготавливая топоры и копья. Сгрудились в кучу, накренили борт.

Всадник подъехал ближе, передними ногами конь опустился в реку, потянулся мордой к воде.

Вблизи Негубка разглядел сотского: был он красив и не так могутен, как казался издали. Белая рука подергивала намотанный на запястье повод.

Лодия покачивалась на волне. Поставив ногу на окружавшие борт низенькие перильца, Негубка сказал:

— Все. Лезть на мель не будем… Сказывай, почто всполошил?

— Предостеречь я тебя хотел, купец.

— А я и сам сторожусь.

— Не плыви к Нево-озеру…

— Тебе-то отколь знать, куды я плыву?

— Сорока на хвосте принесла, — улыбнулся Шелога. — Да ты, купец, меня не пасись [194]. По Волхову плыть некуды, окромя Нево-озера. Вот я и смекнул.

— Все, что ль, у вас такие смекалистые?

— Послушай меня, купец, а там думай, что хошь. Ехал я нынче с низовья, на свейский отряд наскочил. Едва ноги унес…

— Нам в лодие не опасно.

— Ночью на берег не сходите, — продолжал сотский, — днем ворон не считайте. А поворачивать я тебя не стану: вижу — твердо решил идти к Нево-озеру…

— Куды уж тверже…

— А дале как путь свой продлишь?

— Бог подскажет, — отвечал Негубка. — Спасибо тебе, Шелога, за предостережение.

— Чай, русской я… А то гляжу — плывете. Дай, думаю, окликну. Не ровен час проглядите беду, а она тут как тут…

— А как же сам ты, Шелога, не боишься?

— Боюсь. Да конь у меня быстрой…

— Что же это с Новгородом стряслось, Шелога? — сказал Негубка. — Ране сами ходили на свеев, врата привезли из Сигтуны, а ныне зады им кажете?

— Э, да что там говорить, — махнул сотский рукой. — Ране были у нас другие князья. А нонешний-то только по сусекам шарить молодец. Того и гляди, чудь подымется — тогда вовсе не будет нам ходу… Ну, будь здоров, купец.

Он поворотил коня, но снова вернулся к берегу.

— Слышь-ко, — крикнул сотский вслед отплывающей лодие. — Солнышко к закату — так ты у Ефросима в монастыре ночуй. Стены у него надежные. А дальше сам стерегись…

Митяю, стоявшему среди воев на борту, весь этот разговор хорошо был слышен. Забилось у него сердце, словно птица, подстреленная на лету. Далеко унесли его ноги, да близко возвернули. Как предстанет он пред своим игуменом, что скажет Ефросиму?..

На быстром течении шли лодии легко. Приглядываясь к плывущему мимо берегу, узнавал Митяй знакомые места. И чем ближе к монастырю, тем тревожнее ему становилось. Хоть прыгай за борт и плыви по тугой волне, а что делать?

Встал позади него Негубка, обнял за плечо.

— Хорошо, Митяй?

Солнце опускалось за край пологого берега, протянуло через реку огненные дорожки, березки на другой стороне полыхали, словно разворошенные тут и там костры; пестрели рыжевато-рдяные осины.

Не догадывался купец, что не ясной северной далью любовался Митяй и что не красоте наполненных осенней прохладой прозрачных просторов открывалось его сердце.

— Далеко пойдем мы на нашей лодие. Лишь бы ветер был тороват, — размечтался купец. — Повидаешь ты широкий мир, потешишь душу. Но на чужбине поймешь — краше наших краев да простора нашего не встретишь нигде. Куда бы ни заносило тебя, а как прибьет к Руси, так и падешь на колени: господи, помилуй, и почто зыбкого счастья искал на стороне?!

Хорошо сказывал Негубка. Вои, сидя на белых досках, переговаривались шепотом. Предостереженье сотского взволновало их. Обробли они, привыкнув к спокойной жизни во Владимире.

— Нешто и впрямь озоруют по Волхову свеи?

— Даст бог, пронесет.

— Бог-то даст, да вот самим бы не сплоховать.

В пути отъелись они на обильных Негубкиных хлебах, думали — и дале все будет праздник.

— Не робейте, вои, — успокоил их купец. — Товар мой, лешему в пасть я не пойду. А без риска гостьбы не случается.

— То-то, что не случается, — ворчали вои.

— Так почто рядились со мной? — посмеялся над ними Негубка. — Чай, идем не пиры пировать. На пирах-то я б и без вас управился.

— На пирах всяк молодец, а своя голова дороже…

— Не повернуть ли, пока не поздно, к Новгороду. Слышь, купец?

— Поздно поворачивать, а где беда стережет, про то никому неведомо. Может, на обратном пути и ждут нас свеи у берега, ась?

Пока говорили так, сгустились сумерки. На стороне зашедшего солнца, на светлой потухающей полоске, показались густо прилепившиеся друг к другу строения.

«Вот и Ефросимова обитель», — подумал Митяй с грустью. Не раз хаживал он здесь на однодеревке через Волхов. Поди, и по сию пору покачивается лодочка на колышке, вбитом в берег его рукой.

Из темноты крикнули:

— Кого бог принес?

Вот и голос показался Митяю знакомым. Так-то зычно покрикивал вратарь — у одного лишь пономаря был погуще бас.

— Купцы мы, — отвечал Негубка во тьму. — Плывем из Новгорода к Нево-озеру, а в обители у Ефросима ищем сегодняшнего ночлега.

Весла живее заскрипели в уключинах, берег приблизился и ткнулся в нос лодии.

— А ну, погодь, — пробасил невидимый вратарь. — Стой, где стоишь, не то метну стрелу.

— Да почто же стрелы метать, ежели мы русские? — сказал Негубка.

— Кликну игумена, с ним и толкуйте, — отвечал вратарь и, удаляясь от берега, зашуршал кустами.

4

Нежданных гостей принимал Ефросим в трапезной, Негубку сажал с собою рядом, вел с ним беседу неторопливую, выспрашивал, как дошли, да какой товар везут, да на какой рассчитывают прибыток.

— Товар у нас разной, — отвечал Негубка. — Везем соболей, лисиц, рыбий зуб, воск, мечи. А на прибыток рассчитываем хороший. Мало нынче купцов ведет заморский торг. Побаиваются шатучих татей и свеев. Да и к нам редко стали наведываться гости. Кому охота лишиться товара или голову на пути потерять?

— Верно, потускнела былая слава новгородская, — грустно отзывался Ефросим. — От упрямства Мартириева и Ярославовых притязаний много было посеяно обид.

— А вас-то не тревожат ли свеи?

— Тревожат и нас. Спать ложимся с мечом, ворота держим на крепком запоре. Утром был у нас сотский Шелога, старый мой знакомец, предупреждал: ухо, мол, держите топориком — ворог недалече бродит.

— И нас упредил Шелога, — сказал Негубка, — присоветовал ночью Волховом не плыть, а просить у тебя ночлега, игумен.

— Для доброго человека моя обитель завсегда открыта, — улыбнулся Ефросим. — Сердцами тревожимся мы за наших ближних. Да ныне и сами кормимся прошлогодними припасами. Худо стало.

— Нешто и ваши закрома опустели?

— А отколь им полниться?.. Весною, как стал Ярослав под стенами Новгорода, мы с помощью пришли. Снарядили обоз, а сами без зернышка остались. С нового-то урожая, почитай, ничего почти не собрано. Остерегаются в деревнях везти нам хлебушко. Давеча слух прошел, будто отбили свеи немало кадей зерна, вот и позарывали мы то, что осталось, в землю… Лучших времен дожидаемся — не век же Ярославу сидеть на нашем столе.

— Куды там! Кабы по воле новгородцев сел Ярослав, был бы он травы ниже, тише воды. За спиною-то его — Всеволод.

— Всеволод-то за его спиной, да лика Ярославова не зрит. Звериной он… А как прослышит о творимых князем бесчинствах, так и повернет, — мол, не для того я тебя сажал, чтобы зорил ты детей моих. Людей именитых снаряжать надо ко Всеволоду, в ноги ему пасть, просить защиты… Да смекаю я, Мартирию гордости своей все никак не переломить. От него все беды и вся смута, ему и ответ держать…

— Бросил бы словечко, надоумил, — подсказал Негубка.

— Вразумлял я, да слова мои — аки глас вопиющего в пустыне. Ныне ноги моей в Новгороде боле не будет.

Стал сердиться Ефросим, резко обозначились скулы на его лице, кожа покрылась красными пятнами. В больное место угодил со своими советами Негубка.

— Спасибо тебе, игумен, за хлеб да соль да приятную беседу, — поднялся он из-за стола, крестясь в завешанный образами угол.

— Дай-то бог, чтобы на пользу, — ответил Ефросим, которому понравилась обходительность купца.

Все поднялись из-за стола, собираясь покинуть трапезную. Поднялся и Митяй. Ноги едва держали его от страха.

— Постой-ко, — вдруг сказал Ефросим Негубке. — Кажись, лик вон того парнишки, что с тобою, вроде бы мне знаком. Отколь он?

— Со мною из Владимира плывет.

— А часто ли с гостьбою хаживал?

— Да в первый раз.

— Уж не Митяем ли его кличут? — красные пятна на щеках игумена стали еще заметнее.

— Всё так, — удивленно сказал Негубка. — Да тебе-то откуда он знаком?

— Ну-ко, поди сюды, Митяй, негодник ты этакой, — поманил Ефросим пальцем оробевшего отрока. — Поди, поди, что встал, яко столб, посреди дороги?

С трудом перебирая ногами, Митяй приблизился к игумену, остановился на почтительном расстоянии, с опаской поглядывая на зажатый в руке Ефросима памятный ему посох.

— Ты почто же сбег от меня? Почто не сказался? — грозно придвинулся к нему игумен.

Митяй отступил на шаг, потупился.

— Ну-ко, зри мне в очи! — рявкнул Ефросим. — Зри в очи да всю правду сказывай.

— Да что сказывать-то? — промямлил Митяй.

— Так-то исполнил ты мое поручение, так-то сходил в Новгород?

— Был я у попа твово…

— Ну?!

— Схватили меня вои…

— Дале говори!

— Поволокли на городню, велели стрелы метать в Ярославовых людей…

— А дале?

— Дале-то в поле вышли… В поле, стал быть, принялись озоровать… Тут меня и схватил Всеволодов гонец.

— Сказки сказывать ты мастер! — поскреб посохом половицы Ефросим. — А правду когда отвечать станешь?

— Все правда, игумен, — перекрестился Митяй, впервые подняв на него ясные глаза.

— Досель правда? А отсель до сего дни?..

— Увязался я за Звезданом, напросился с ним ко Владимерю…

— Да почто ж тебя во Владимир-то понесло?!

— Мир повидать захотелось…

— Ишь чего на ум взбрело! А о том не подумал, что свершил я через тебя, негодник, великий грех?

— Какой же грех-то? — в испуге попятился от Ефросима Митяй.

— А такой и грех, что живого схоронил! Что за упокой души твоей денно и нощно молился! — кричал игумен, наступая на Митяя и перехватывая из левой в правую руку тяжелый посох.

Подался Негубка к Ефросиму, хотел уберечь паренька, но поздно было. Посох гулко шмякнул по Митяевой голове.

— Нагнись, Митяй, нагнись, тебе велено! — заорал Ефросим, занося посох для второго раза.

Повернулся к нему Митяй, нагнулся было, но тут же выпрямился.

— Э, нет, игумен, — сказал он. — Спину я тебе боле не подставлю…

Хоркнул Ефросим, пошатнулся и вдруг выронил посох из рук. Опустился на лавку, держась за сердце. Лицо его из красного сразу сделалось белым с прилипчивой желтизною, как старая береста.

Митяй, вскрикнув, со всего роста грохнулся перед ним на колени.

— Прости мя, грешного, — сказал он, склоняя голову. — Не думал, не гадал я, что пораню тебя — само собою вышло… Прости!..

Игумен безмолвствовал.

— Почто молчишь, отче?

Ефросим пошевелился, посмотрел на Митяя печальным взглядом. От непередаваемой тоски его глаз больно защемило у Митяя под ложечкой. Перекрестился он быстро правой рукой, а левой коснулся Ефросимова колена. Не вздрогнул игумен, не отстранился.

Еще ближе подполз к нему на коленях Митяй. Слезы жалости навернулись ему на глаза, перехватило дыхание. Сунулся он Ефросиму в ноги и замер.

Поднялась рука игумена, повисела в воздухе и мягко опустилась Митяю на голову.

— Бог с тобою, Митяй, — проговорил Ефросим с натугой. Слезы и его душили, и ему мешали говорить. — Видно, так тебе на роду писано. Встань…

— Никак, простил? — обрадовался Митяй, шмыгая и проводя ладонью под носом.

— Чего уж там, — улыбнулся сквозь горечь Ефросим. — Много ли времени утекло, а вишь, как переменился…

— Куды уж меняться-то мне. Люблю я тебя, отче.

— Любишь…

— Ей-ей люблю, — побожился Митяй. — Ты мне не просто игумен, ты родитель мне. Без тебя я псом шелудивым помер бы под забором…

— Что верно, то верно, — немного отходя, кивнул головой Ефросим. — Подобрал я тебя в лихую годину…

— Выкормил, — подхватил обрадованно Митяй, — грамоте обучил…

— Шибко обучил ты его грамоте, — встрял в разговор Негубка.

Но ни Митяй, ни игумен не слушали его. У них своя шла беседа. И не только языком — глазами договаривали невысказанное. Игумен гладил склоненную голову Митяя. Митяй, ткнувшись снова ему в колени, носом водил по рясе. Знакомо, как в детстве, все было, волновало далеким очарованьем.

— А помнишь, Митяй, как ходили мы с тобой в Новгород?

— Как не помнить, отче?

— А как шатучие тати нас из избы выкуривали?

— Все помню.

— И как Мартирия пугнули, помнишь? — все больше светлея и оживляясь, выпытывал Ефросим.

Хорошее это было время, теперь многое позабыто. Зря не послушался тогда его Великий Новгород. Не было бы горького лихолетья, не хлебнули бы мужики предсказанных игуменом бед. Не пошли за добрым пастырем, сами выбрали себе злого.

— А ежели б снова взойти тебе на паперть святой Софии? — размечтался Митяй. — Ежели б снова бросить клич?!

— Нет, Митяй, в Новгород я не вернусь, — спокойно отвечал Ефросим. — Путь мне назад заказан. Хоть и больно и скорбно мне, а проклятия своего я не сыму. Пущай сами скидывают Мартирия, пущай сами просят у Всеволода иного владыку…

— Да Всеволоду ли владыку ставить в Новгород? — удивился Негубка. — О чем это ты, игумен?

— А о том и реку, что предсказание мое сбудется, — сказал Ефросим. — Поставил в Ростов своего епископа Всеволод, того и нам не миновать.

— А как же вольница, как же вече?

— Кака вольница? — рассердился игумен, обращая на Негубку гневливый взгляд. — Како вече?.. Мне жребий пал быть владыкой, а каково обернулось? Не вече правит Новгородом, а Боярский совет. Я-то чей для него? Я — чужой, а Мартирий, изворотливый грек, свой был человечек… Вот и вся вольница. Молчи, коли невдомек. А Всеволод… Всеволод собирает воедино Русь. В том его сила…

Печально расставался с игуменом на рассвете Митяй. В неведомое уносила его лодия. Бушевали под ветром вздутые ветрила, пенили воду весла, вскрикивали чайки над крутою волной.

А на темном берегу, на взглавье зеленого холма, стоял Ефросим, опираясь на посох, стоял и глядел, как медленно исчезает лодия в холодном тумане, и чайки, взрывая крикливыми голосами устоявшуюся тишину, ныряют в пенные баруны и снова взмывают в розовый разлив растекающейся над рекою зари.

Глава двенадцатая

1

С утра на дворе у Ратьшича толпились взволнованные купцы. Сеялся мелкий снег, было ветрено и сухо. На подмерзшей за ночь земле лежали сбившиеся в груды листья.

Купцы переговаривались друг с другом вполголоса, мяли в руках шапки.

Кузьма вышел на крыльцо в наброшенном на плечи полушубке, посмотрел, подбоченясь.

— С какой бедою ко мне пожаловали, сказывайте?

— Помоги, Кузьма, — загалдели купцы. — Спокою не стало, объявился Вобей, шатучий тать, злобствует безнаказанно. С кой поры жили мы, горя не знали. За княжеской спиною торговали без опаски…

— Небось у страха глаза велики, а, бороды?

— Не смейся, Кузьма, по пустякам мы бы к тебе на двор не пришли, — говорили купцы.

— Про Вобея и до меня слушок доходил, боярин Одноок был на него с жалобой, — сказал Кузьма — Да неуж одного татя все испугались?

— Летучий он — ныне здесь, завтра там объявится. Ровно кто доносит ему, как идет обоз без охраны…

— Ладно, не тужите, купцы, — пообещал Ратьшич. — Идите спокойно по домам. Словим мы Вобея.

— Дай бог тебе здоровья! — благодарили купцы, кланяясь. — Ты уж постарайся, Кузьма.

Вечером у Ратьшича собрались дружинники. Были среди них Словиша и Звездан с Веселицей. Сидя вдоль стен в просторной избе, строили догадки: «Почто звал Кузьма? Али снова на соседей кличет князь?»

— Засиделись вы по избам, добры молодцы, — сказал им, появляясь в горнице, Ратьшич, — за баб попрятались, кости на печи распарили. А не съездить ли нам на охоту?

— Охота — дело веселое, — оживляясь, ответили ему дружинники. — А веселому делу кто не рад?..

В избе сразу вроде бы посветлело. Наклоняясь друг к другу, все заговорили разом:

— Заяц — трус, и тот на капустку охотиться любит…

— А велика ли живность в лесах?

— На лося пойдем, Кузьма, али как?

— Хищный зверь объявился подле Владимира, — сказал, улыбаясь Кузьма.

— На волков, стало быть?

— Покрупнее волка дичь…

— Ну, тогда на медведя.

— Медведь о сю пору в берлоге лапу сосет, а этот никому не дает проходу. Приходили жаловаться мне на него купцы, просили помочь.

— Загадками говоришь, Кузьма, — смутились дружинники. — Про какого зверя сказываешь?

— Зверь-то наш о двух ногах, о двух руках, да с головою, что варит не хуже вашего… Аль не слыхали про этакого?

Смекнули дружинники, куда клонит Кузьма.

— Да, такого зверя пымать не просто, — отвечали они. — Да ежели еще при коне.

— При коне, братушки, при коне…

— Где же искать нам его, в каком лесу силки ставить?

— Про то и речь, что сыскать не просто, — сказал Кузьма. — Но не можем мы такого допустить, чтобы безнаказанно озоровал шатучий тать, а купцы боялись носа из города высунуть. Узнает князь — разгневается, нас не похвалит…

— Все верно, Кузьма, — задумались дружинники. — А не разделиться ли нам да не пошарить ли всем вместе в округе?.. От одних уйдет — другим попадет в руки.

— Вот и я так смекаю, — кивнул Кузьма. — Возьмет каждый по десятку воев, посадим людишек на коней да и с богом. Авось кто и набредет на его берлогу…

— А ведомо ли тебе, Кузьма, как зовут злодея? — спросил Словиша.

— Как же не ведомо? Он и ваш старый знакомец. Вобеем его кличут.

Сидевший до сего времени спокойно, Веселица вдруг шатнулся и побледнел.

— Да что с тобою? — пристально всматриваясь в него, удивился Ратьшич.

— От жары это, — пробормотал дружинник и смахнул пот со лба. — Жарко печь ты накалил, Кузьма.

— Жар костей не ломит, а сказ мой на этом весь.

Ратьшич встал, и все дружинники встали. Выходя на крыльцо, Звездан шепнул Веселице на ухо:

— Вишь, как обернулся наш недогляд.

Встречая мужа у накрытого к обеду стола, Малка, как и Кузьма Ратьшич, подивилась его необыкновенной бледности.

— Лица на тебе нет, — всплеснула она руками. — Нешто хворь какая прилипла? На дворе-то непогодь…

Веселица только рукой махнул:

— Моя хворь не от погоды.

И, отказавшись от обеда, лег на лавку. Малка постучала горшками, покрутилась по горнице и снова приступила с расспросами:

— Должно, недобрую весть принес от Кузьмы?

— Отстань ты, — не пошевелившись, сказал Веселица. — Не всякая беседа бабе в ухо. Не твое это дело.

Отступила Малка, села рядом, стала сучить пряжу, с беспокойством поглядывая на мужа. Веселица притворился, что спит, но жену обмануть было трудно.

— Может, кваску подать? — заботливо осведомилась она.

— С квасу мутит меня.

— Так принесу бражки?

И, не дожидаясь ответа, выбежала за дверь.

— Ha-ко, испей, — вернулась она скоро.

От браги полегчало. Веселица сел к столу, взъерошил волосы.

Суча быстрыми пальцами нитку, Малка время от времени быстро взглядывала на него, но едва только поднимал он голову, как тут же отворачивалась.

— Ладно уж, — сказал Веселица. — Не облегча сердца, все равно не усну. А заутра мне в дорогу собираться.

— Далече ли князь послал? — оторвалась от прялки жена.

— Не князь, а Кузьма. И не послом еду я, а ловить злого татя. И не простого татя, а Вобея, коего сам же в Переяславле на свободу выпустил, прельстясь его сладкими речьми…

— О чем ты, Веселица? — удивилась Малка. — Какого татя выпускал ты на волю? Разве не сам утек Вобей?

— Где же было ему самому-то утечь? — зло проговорил Веселица. — Как ходил я в ледник за медом, так наслушался его покаянных слов. Поверил, думал, и впрямь решил новую жизнь начать Вобей, откинул щеколду…

— Ой, грех-то какой! — испуганно вскрикнула Малка. — Да как же он тебя на дворе не пришиб?

— Кабы пришиб, так шумнули бы все. А ему подале нужно было уйти, покуда не хватились. А еще и про то знал Вобей, что не скажу я никому ни слова…

— Грех-то какой! — снова вскрикнула Малка.

— Эко заладила, — рассердился Веселица и плеснул себе в кружку меду. — Грех да грех… Грех искуплять надо. Ежели не я словлю Вобея, вот тогда и не будет для меня прощения.

— Словишь ты его, Веселица, как же не словить?

— Просто слово сказать, да не просто дело сделать. Вобей хитер. Где искать его?

Малка сказала:

— Поди, у старых знакомцев обитается. Вот и пораскинь умом, у кого притаиться ему сподручнее.

— В городе всяк его знает. В деревнях тож прятаться ему не с руки. Постой, постой-ко, — вдруг замер Веселица с поднесенной ко рту кружкой, — кажись, смекаю я…

Дружинник вскочил из-за стола и суетливо заходил по горнице, что-то бормоча себе под нос.

— Все сходится! — вдруг хлопнул он себя ладонью по лбу. — В ино место и сунуться ему некуды.

— Да что смекнул-то? — подалась к мужу Малка.

— А вот и смекнул. Давеча сказывал мне Морхиня, что брал у него Гребешок меч…

— Ты вон тоже у Морхини меч брал, — охладила его жена.

— А еще, — продолжал Веселица, все так же, как и прежде, ходя взад и вперед, — а еще брал Гребешок на торгу седло…

— На что седло Гребешку?

— Вот и ты смекнула, — улыбнулся Веселица. — На что седло Гребешку? Не дружинник он, не вой, да и коня боевого у него нет… Вдогад мне ныне, Малка, что прячется Вобей не иначе как на мельне у Гребешка.

— Вишь, как складно все получается…

— Куды уж складней. Перед тем днем, как покупал Гребешок седло, лучший атказ пропал у Одноока из табуна.

Теперь не было у Веселицы никаких сомнений.

— Глупый-то свистнет, а умный смыслит, — похвалил он сам себя. — Кабы не ты, Малка, да кабы не твои меды, так бы и киснул я на лавке. Добрая жена в доме — половина удачи.

2

— Глядите, люди, — загалдели под Серебряными воротами лихованные. — Кажись, боярин пешком идет.

— Бояре пешком не ходят.

— У бояр кони да возок.

— Чо разорались по-пустому? — одергивали лихованных проходящие мимо посадские.

— Подай, боярин, милостыньку на пропитание!

— Не скупись — открой шире калиту.

— Цыц вы! — прикрикнул воротник, всматриваясь в прохожего с удивлением. — Никак, и впрямь боярин?

— Ты ли это, Одноок?

— Пошел прочь! — огрызнулся боярин, ступая под своды ворот. Воротник попятился, но любопытство взяло свое.

— Да что же ты пешим-то, боярин? — спросил он с сочувствием. — Конь-то твой где?

Одноок остановился, переводя дух. Хоть и холодно было на воле, а с раскрасневшегося его лица обильно струился пот. Взгляд смущенно шарил по сторонам, рот болезненно кривился.

— Эй! — позвал Одноок проезжавшего поблизости воя. Вой дернулся в седле, вытаращил на боярина глаза.

— Слазь-ко, — приказал ему Одноок.

Покорно спешился вой, подошел ближе, держа коня в поводу. Одноок примерился к стремени, тяжело вскарабкался в седло.

— Куды ж ты, боярин? — испугался вой. — Конь ить хозяйской.

— Ничо, — натягивая поводья, сказал Одноок. — Придешь ко мне на усадьбу — в сохранности верну.

— Нда-а, — поскреб вой в затылке, провожая взглядом удаляющегося боярина.

— Вот и мне в диво, — подхватил воротник. — Гляжу, пешим идет Одноок. Сколь времени тут стою, а такое вижу впервой.

— Не в том беда, что боярин пеший, а в том, что коня не возвернет…

— Коня-то возвернет, — успокоил его воротник, — а вот то, что пешим шел боярин, то неспроста.

— Неспроста пешим шел боярин, — закивали головами сидящие под сводами ворот лихованные. — И милостыньки не подал…

— Вам бы только милостыньку, — проворчал воротник, — совсем меня одолели. А ну, кшить отсюдова!

— Да куды ж нам идти-то? — заскулили лихованные.

— Под Золотые ступайте. Там ваших видимо-невидимо…

Боясь ослушаться воротника, нищие неохотно покидали свои насиженные места, брели в город нестройной оборванной толпой. Но ворчать не смели — завтра снова стекутся они под эти своды. Воротник с ними в доле. Даст бог, смягчится, даст бог, нанесет богатого человека — от каждого и по половине ногаты, а все прибыток…

— Сроду не видывал, чтобы пешим возвращался боярин, — все никак не мог успокоиться воротник. О таком событии следовало тут же поведать прохожим.

— Слышь-ко, — останавливал воротник первого встречного. — Одноок-то без коня пришел нынче.

— Ну?!

— Вот те крест.

— А где же конь его?

Воротник с напряжением морщил лоб, мотал гривастой головой:

— Мне отколь знать?

Новость быстро разнеслась по городу. К полудню о ней говорили на торгу, а Одноок сидел у себя в тереме, гнал слуг и со страхом вспоминал случившееся.

А было вот как.

Дернула его нелегкая возвращаться из Потяжниц во Владимир одному — ни отрока не взял боярин, ни другого какого не приглядел попутчика. Еще с вечера появилась у него приятная задумка заглянуть к Гребешку на мельницу, повидаться с его женой.

Седые инеи уже прибили травы, колючий утренний морозец пощипывал боярину щеки, конь похрустывал копытами по замерзшим лужицам — скоро мельница показалась вдали, зачернел среди оголенных ветвей осины ее высокий сруб.

Гребешок, выбежав на пригорок подле запруды, встречал боярина угодливой улыбкой, кланялся и зазывал к себе в гости.

Одноок поупрямился для виду, но не очень. Согласился быстро. Гребешок рысцой бежал впереди его коня, то и дело оборачиваясь, чтобы убедиться, не отстает ли от него боярин.

У дверей встречала Одноока Дунеха, такая же свежая, как всегда, только еще свежее — румянец розово растекался по ее щекам, голубые глаза искрились, накинутая на плечи душегрейка приятно вздрагивала при каждом ее движении, и у боярина защекотало под ложечкой.

Проходя в избу, он оглядел Дунеху пристально, Дунеха хихикнула и пошла следом, жарко дыша ему в затылок.

В избе было тепло, в печи потрескивали дровишки, на лавке лежали смятые шубы, на столе высилось блюдо с грибками и три деревянных кубка.

— Никак, гости у вас, — сказал боярин, усаживаясь на лавку и показывая взглядом на кубки.

— Какие там гости! — небрежно сказала Дунеха и убрала кубки со стола. Гребешок и ухом не повел, покорно стоял перед боярином — большие ноги в ступнях [195] носками вовнутрь, руки сложены на животе.

Дунеха вышла во двор и принесла из ледника полный жбан меда. Боярин шлепнул ее по спине и вожделенно прикусил губу. Стоя к нему боком, Дунеха не отстранилась, а Гребешок смотрел в сторону — на покрытые свилявыми щелями бревенчатые стены.

Боярин хоть и был с утра навеселе, а меду выпил в охотку, провел пальцем по намокшему усу, покрякал, похвалил хозяина:

— Хорошо варишь меды, Гребешок.

— Это не я, это моя хозяйка, — отвечал мельник.

За дверью всхрапнул конь, почудились чьи-то шаги.

— Кто там? — встрепенулся Одноок.

Ему показалось, что Гребешок смутился, а Дунеха повернулась к двери и вся обратилась в слух.

— Твой конь, боярин, — сказал Гребешок, — иному быть у нас некому. Глянь-ко, — обратился он к жене.

Дунеха словно ждала этих слов и, не оборачиваясь, проворно выскочила во двор. На этот раз боярину почудились голоса — говорили шепотом. Одноок насторожился, с подозрением посмотрел на мельника.

— Аль опять не услыхал? — спросил он.

— Должно, из Потяжниц приехали…

— Из Потяжниц нынче на твою мельню не поедут, — сказал Одноок. — Отписал я деревеньку-то боярину Конобею. Он теперь в ней хозяин…

— А мы как же? — заволновался Гребешок.

Боярин улыбнулся:

— Ишь, всполошился как!.. Тебя я за собою оставил. Пущай Конобей свою мельню ставит.

— Да отколь же зерно ко мне будут возить? — еще больше встревожился Гребешок.

— За мною не пропадешь, — успокоил его Одноок. — Из Заречья повезут, да из Дроздовки, да из Лиховатого…

— Далеко им…

— Не твоя забота.

Вошла Дунеха, остановилась у порога. Гребешок внимательно оглядел ее: волосы сбиты, щеки еще больше раскраснелись, в глазах — озорные бесы.

— Где черти тебя носили? — спросил мельник жену.

— Человечек заплутал в лесу, дорогу на Потяжницы спрашивал…

— У нас заплутать мудрено, — сказал боярин, которому ни растрепанный вид Дунехи, ни слова ее не понравились. Не понравился ее ответ и Гребешку.

Почувствовав беспокойство, Одноок встал, направился к выходу.

— Ты куды, боярин? — встрепенулся Гребешок и засеменил за ним следом.

— Некогда мне у вас лясы точить, — проворчал Одноок. Как почудилось ему неладное, так и отпала охота гостевать у мельника. Дунеха — так та вроде бы даже и обрадовалась уходу боярина. Но улыбалась так же призывно и приветливо, как и прежде.

Гребешок подбежал к коню, подержал стремя. Одноок взгромоздился в седло, тронул поводья.

— Не забывай нас, боярин, — угодливо согнулся Гребешок.

Одноок не ответил ему. Въезжая под сень леса, краем глаза увидел он, как мельник дал Дунехе увесистую затрещину. Мельничиха покачнулась, но не вскрикнула. Когда боярин обернулся, они все так же стояли рядом и, кланяясь, глядели ему вслед.

Затрещину боярин понял по-своему (обиделся Гребешок, что жена вертелась подле гостя), и это польстило ему. Он даже обрадовался, что мельник не от сытости отдает ему жену. Едучи лесом, Одноок услаждал себя приятными мыслями, рисовал отрадные картины и не заметил, когда конь своротил на боковую тропочку. Деревья встали плотнее, лесная сень сделалась тенистее, тропка спустилась на дно оврага к замерзшему ручью, и здесь боярин увидел Вобея.

Видать по всему, его тоже смутило неожиданное появление боярина. Он нахмурился, но тут же овладел собой. Одноок опасливо поглядел по сторонам.

— Ты ли это, Вобей? — с растерянностью проговорил боярин. Бежать ему было некуда — на узкой тропке коня не развернуть. А лес вокруг дремуч и страшен.

— Вот так встреча! — сказал Вобей. — Здрав будь, боярин.

Конь, продолжая двигаться, подвез Одноока ближе.

— Тпру-у, — попридержал его, взяв под уздцы, Вобей и снизу вверх с насмешкой посмотрел на боярина.

— Не озоруй, — сказал Одноок.

Тот и глазом не моргнул.

— Отпусти коня, кому сказано, — повторил боярин, напрягаясь всем телом.

Вобей ощупал богатую сбрую, провел рукой по седлу.

— Добрый у тебя жеребец, боярин.

— Атказ и того лучше был, — сказал Одноок. — Увел ты его, Вобей…

— Не гневись, батюшка, — ответил тать, — без того атказа был я как без рук. Спасибо, пастухи твои разини.

— А ну, ступай с дороги, — рассердился боярин и дернул поводья.

Жеребец вздрогнул, вскинулся, но Вобей удержал его за уздцы.

— Не серчай, боярин! — сказал тать, становясь серьезным. — Знать, удача моя, коли нанесло тебя на эту тропку. Слезай, да живо!..

— Ась?! — вытаращил глаза Одноок.

— Слезай, говорю, — повторил Вобей и потянул его из седла.

Не удержался Одноок за гриву, сполз боком; поняв недоброе, задрожал всем телом.

— Забирай коня, только меня не губи, Вобеюшка, — взмолился он.

Придерживая жеребца, отцепил Вобей от пояса боярина калиту с кунами, потряс возле уха, ухмыльнулся.

— Хороший подарок мне от тебя сегодня, боярин.

— Пользуйся…

Вобей обернулся и громко свистнул. Тотчас же на поляну выбежал из кустов стройный атказ, нежно заржал, остановившись возле хозяина.

Забыв про страхи, позеленел от злости Одноок, даже топнул ногой:

— Вор!

— Ты молчи-ко, боярин, покуда цел, — процедил сквозь зубы Вобей и легко вскочил на атказа. Боярского жеребца он держал в поводу. — Прощай, батюшка, авось еще когда свидимся!..

— Леший с тобой на том свете свидится, — сказал боярин и, поглядев вслед ускакавшему Вобею, сплюнул в сердцах.

Возвращаться на мельницу, на потеху Гребешку и Дунехе, Одноок не хотел. Так и отправился он во Владимир пешком, надеясь встретить кого-нибудь по пути.

Но дорога была пустынна, попутчиков в этот ранний час не оказалось и, отдыхая на каждой версте, кое-как добрел Одноок до города…

3

Немного спустя после того, как появился измученный ходьбой боярин у Серебряных ворот, через те же ворота выехал отряд из десяти воев во главе с Веселицей.

А на мельнице, ничего о том не ведая, сидел за столом, на том же месте, где недавно нежился Одноок, счастливый и удачливый Вобей и пил мед из той же чары, из которой недавно пил боярин.

— Что ж ты делаешь, Вобей? — попрекал его рассерженный Гребешок. — Не успел боярин и на версту отъехать от моей избы, как ты уж взял у него коня. Нынче забьет он тревогу, того и гляди, до нас доберутся…

— Чего ж до вас-то добираться? — лениво отвечал Вобей, бесстыдно, и уже не таясь от Гребешка, разглядывая Дунеху (совсем так же разглядывал ее Одноок). — До тебя добираться неча — не ты перстенек украл, не ты увел коня у боярина…

— А кто седло покупал? А кто меч тебе с торга привез? Может, не я и за перстенек получил куны? — разошелся Гребешок, со злостью глядя, как млеет жена под напористым взглядом шатучего татя.

— Не каркай, Гребешок! — оборвал его Вобей. — У страха глаза велики. Чего ни наговорил ты мне, а все понапрасну. Сколь надо, столь я у тебя и отсижу, а до срока мне отсель убираться нет никакой нужды.

— Никак, зиму собрался зимовать?

— Не в лесу же мне спать, а своей избы я не поставил, — спокойно возразил ему Вобей.

Дунеха поддержала его:

— Что пристал, Гребешок, к человеку?

— А ты сиди, сверчок, за печью, тебя не спрашивают, — цыкнул мельник на жену.

Дунеха молча проглотила обиду и, потупившись, притихла за столом.

Вобей укоризненно покачал головой:

— Почто жену свою срамишь, мельник, да еще пред чужими?

— А тебе полно насмехаться, Вобей! — вспыхнул Гребешок. — Аль не знаю, что мял ты Дунеху нынче во дворе, как гостил у нас боярин?

— Язык у тебя, мельник, что помело, — все так же спокойно и усмешливо попрекнул Вобей. — Про что говоришь, про то и сам не ведаешь: Не было меня с утра на твоем дворе, а ежели кто и мял твою жену, так это не я…

— Кто же мял-то?! — вспылила Дунеха и выпрямилась, как стальная полоса. — Аль не ты меня с собою звал, аль не ты уговаривал?!

— Вот все наружу и вылезло, — сказал Гребешок и сжал зубы. — Куды ж податься вознамерился, ежели не секрет?

— Туды, куды глаз не видит, — пробормотал Вобей. — А жена твоя сказки сказывает — ты ей не верь, Гребешок.

— Баба не врет, — уверенно отозвался мельник.

Вобей еще плеснул себе меду, ударил кулаком по столу:

— Как ни крути, а правды не утаить. Выдала меня баба. Все верно, Гребешок, надумал я жизнь свою сызнова начинать и Дунеху твою беру с собой.

— Ах! — вскрикнула мельничиха.

— Это как же так? — уставился на нее Гребешок. — Это как же так бабу мою возьмешь? А уговор?

— Кончился наш уговор.

— Нет, не кончился, — взъерошился Гребешок. — Бабу ты спросил, а моего согласия нет и не будет.

— Найдешь себе другую жену, Гребешок, — сказал Вобей. — Все равно ей от тебя проку нет. А мне она сладка, другой не надо…

Мельник уперся:

— Не пущу Дунеху — и все тут.

— Да как же не пустишь-то, ежели я ее заберу? — удивился Вобей, глядя на мельника так, будто видел его впервые.

Гребешок присел на краешек лавки, провел рукой по лицу, словно снимал налипшую на глаза паутину.

— Ох, не на радость приютил я тебя, Вобей.

— Как уйду, вот тогда и радоваться будешь…

— Разорил ты мой дом.

— Откуплюсь.

Порывшись в калите, отнятой у Одноока, Вобей положил на стол тускло сверкнувшую золотую монету.

— Гривной кун откупаешься?

— Али мало? — удивился Вобей. — Бери то, что даю. Мне ведь и передумать недолго.

— Продал я тебя, Дунеха, — всхлипывая, поворотил Гребешок мокрое от слез лицо к жене.

— Чего ревешь? — сказала жена.

— Сколь вместе прожили, беды не знали…

— Да каждый день у меня с тобою — беда, — попрекнула Дунеха. — Запер ты меня на своей мельне, ни шагу прочь. А в девках-то плясунья да заводила я была во всех хороводах.

— Ну дык и хороводься, ежели любо…

— И не уговаривай. Вот тебе гривна кун — деньги немалые. Бери да помалкивай.

Вобей радовался, что трудный разговор близок к концу. Теперь опасаться Гребешка ему было ни к чему: уедет он с Дунехой, а там ищи ветра в поле. Снова поближе к Новгороду решил податься Вобей.

— Спасибо за хлеб-соль да за приют хозяин, — сказал он, вставая. Дунеха, торопясь, сматывала в чистую тряпицу узелок с исподним. Шубейка была на ней, на ногах — меховые чоботы.

— Прощай, Гребешок.

— Прощевайте, голуби.

Вышли Вобей с Дунехой, а Гребешок за печь скакнул, потянул за черенок, выволок вилы.

«А вот поглядим, — пробормотал он себе под нос. — А вот поглядим, куды как пойдет».

Подкрался к двери, прислушался. Голоса Вобея и Дунехи раздавались во дворе.

— Эх, ма! — распахнул Гребешок дверь, сунул вперед себя вилы. Но не успел он и шагу сделать, как вскочили на двор его незнакомые вершники. Вобей прыгнул на коня, закружился по двору, Дунеха заверещала и, бросив узелок, кинулась прямо на Гребешка.

Не успел мельник убрать вилы, не успела струсившая Дунеха посторониться. Глубоко вошел в ее тело острый трезубец.

Схватилась Дунеха за черенок, ничего понять не может, смотрит на Гребешка и вроде бы улыбнуться пытается.

Дернул на себя вилы мельник — и прямо на него упала Дунеха, забилась на его груди, кровавя белую рубаху, захрипела и тут же кончилась.

А Вобеев конь махнул через плетень — и в лес. Кинулись за ним вершники, ломая сучья, закричали страшными голосами…

Ничего этого уже не слышал Гребешок, опустился он над телом Дунехи на колени, зажал ладонями ее бескровное лицо, закачался из стороны в сторону не в силах выдавить из себя слезы…

— Кто таков будешь? — наехал на него всадник на гнедом коне.

— Гребешок енто, мельник, — сказал кто-то.

— Не тревожь его, Веселица, — послышался другой голос.

Гребешок с усилием оторвал глаза от мертвого лица Дунехи, посмотрел на всадника помутневшим взором.

— Вишь ты, жену поранил, — говорили вои.

— До смерти прибил…

— Руды-то сколь натекло, страсть…

Веселица оглядел своих людей:

— Упустили ворога?

— Зверь он. И конь у него зверь.

— Пошто не пошли по следу? — сказал Веселица.

— Ванятка пошел.

— Он-те сыщет…

Веселица в нерешительности смотрел на Гребешка.

— Ас ентим что делать будем?

— Да что с ним делать-то? Пущай скорбит.

Веселица молча развернул коня и быстрым шагом выехал со двора. Дружинники тронулись за ним следом.

Тихо стало у мельницы. Чернела вокруг взрытая копытами лошадей мерзлая земля. Тусклое солнце, продираясь сквозь голые ветви дерев, бросало на лицо Гребешка холодный, мертвенный свет.

Мал Ванятка был, да расторопен. Высмотрел он, как, обогнув Владимир, перелесками, тихими тропами выехал Вобей к Лыбеди и скрылся в роще.

Тогда Ванятка поворотил назад, разыскал Веселицу с оставшимися воями и указал им путь.

— Молодец Ванятка, — похвалил паренька Веселица. — Глаз у тебя зоркой, как у сокола. Да вот, умеешь ли ты сам таиться?

— Не сумлевайся, — сказал Ванятка, — Вобей меня не видел. А мой жеребчик хоть и ходкой, а тихой…

Ровно огнем опалило Веселицу. Времени зря терять он не хотел. Замешкаешься на час, потеряешь весь день. А то и вовсе уйдет Вобей. И еще беспокоила его начавшаяся с разговора с Ваняткой тревога. Лишь по дороге разгадал он ее — не той ли самой тропкой подался за Лыбедь шатучий тать, на коей бросили его самого Однооковы прихвостни, не на ней ли подобрал его добрый и кроткий старец Мисаил?..

Как сейчас, вспомнил Веселица начало того дня, услышал звонкий лай Теремка, увидел склоненное над собой бородатое лицо старца.

Тревога забирала все пуще, а когда въехали в знакомую рощу, и вовсе стало Веселице невтерпеж. Неужто к Мисаилу в избу, словно в логово, заползет Вобей, неужто потревожит пустынника?..

Дал шпоры своему коню Веселица да еще наддал плеточкой. Едва поспевали за ним вои.

Вот и тропка старая, вот и место заветное, а вот и поляна. Веселица предостерегающе поднял руку. Не обмануло его предчувствие: так и есть — стоит у плетня привязанный к колышку атказ, косит вокруг себя диким взором.

— Здесь он.

Сошли вои с коней, придвинулись к плетню. Веселица без опаски пересек двор, постучал в дверь.

Никто не отозвался. Прильнул Веселица к дверному полотну, прислушался. Кто-то дышал с другой стороны, стоя, как и он, возле самой двери.

— Вобей, — позвал Веселица.

Тишина.

— Выходи, Вобей, — сказал дружинник. — Век в избе не усидишь.

И на этот раз — тишина.

— А ну, мужики, — крикнул Веселица воям, — подь сюды, кто помогутнее. Навалимся-ко разом.

Подошли, навалились — дверь затрещала, но не открылась. Осевший голос сказал с другой стороны:

— Камень вам в брюхо, мужики. Мало каши ели.

— Заговорил! — обрадовались вои. — Тамо он!

— Вестимо, там, где ж ему еще быть!

Навалились снова — дверь и на этот раз не поддалась. Из крепкой лесины сколотил ее Мисаил, стерегся диких зверей, ныне сам зверя прятал.

Веселица спросил приглушенным голосом:

— С тобой ли старец, Вобей?

— Со мной, где ж ему еще быть.

— Живой ли?

— Живой.

— Пущай отзовется.

За дверью зашуршало, слабый голос Мисаила сказал:

— Тута я.

— Не повредил ли тебя лихой человек, старче? — дрожа от волнения, спросил Веселица.

— Покуда здоров я. А ты кто, почто в дверь мою стучишь?

— Аль не признал?

— Не Веселица ли?

— Он самый и есть.

— Что же ты, окаянный, в мою избу ломишься, яко тать?! — возвысил голос Мисаил.

— Не ругайся, старче, я не тать. А тать у тебя под боком.

За дверью завозились. Голос Вобея сказал:

— Будя озоровать, Веселица. Почто старца в сумление вводишь? Ты и есть тать, а я князев дружинник. Мисаил мне убежище дал. Ступай прочь!..

— Ступай прочь, Веселица, — сказал Мисаил. — Так вот на какую ты свернул стезю. Так вот почто не давал о себе знать!..

— Не слушай его, старче! — забарабанил Веселица кулаками в дверь. — Врет он все. Нешто поднял бы я на тебя руку, нешто посмел бы тревожить твой покой? Спас ты меня от верной смерти, так отплачу ли тебе за добро, тобою содеянное, злом?..

Видно, голос Веселицы внушил Мисаилу доверие.

— Отвори дверь-то, — сказал он Вобею. — Веселицу я знаю, он ни тебе, ни мне лиха не сотворит.

Вобей засмеялся злобно:

— Ишь, чего захотел!.. А ну, ступай отселева, покуда не бит. А то не погляжу, что старец, живо годы твои укорочу!..

— Ты мне ишшо за старца заплатишь, Вобей, — пригрозил Веселица.

— Шибко я тебя испугался…

— А вот поглядим. Навались-ко, робятушки!..

— Не, — сказал один из воев, — так нам полотна не вышибить. Эй, кто там — волоките сюды комель.

Приволокли комель — тяжел он был, взялись все вместе, размахнулись, ударили: на сей раз дверь затрещала по всем швам.

— Стойте! — завопил Вобей.

— Чего тебе? — спросил Веселица.

— Нешто вам старца не жаль?

— Не старца бьем, а дверь. Навались-ко еще разок, робяты!

Снова ухнул комель — полетели в стороны щепки.

— Скоро доберемся до тебя, Вобей! — веселились вои.

— До меня, можа, и доберетесь, — отвечал тать, — а вот старца вам не видать.

— Это как же так?

— Порешу я его. Морхинин меч у меня вострой…

— Стой, робяты! — крикнул Веселица. — Погоди долбить дверь.

Вои переглянулись, опустили комель, с трудом перевели дух.

Веселица спросил Вобея:

— Говори, что надумал.

— А задумка моя проста. Выйду я со старцем, сяду на коня, отъеду малость и, ежели не погонитесь за мной, отпущу его с миром. А ежели что, так тут ему и конец.

Трудную задачу задал Веселице Вобей. Задумался молодой дружинник, задумались и вои.

— А ведь порешит старца, — говорили они. — Угроза его не пуста.

— Как есть, порешит.

Вобей дышал тяжело, слушал их, стоя за дверью.

— Не сумлевайтесь, мужики, — подтвердил он хрипло, — я слов на ветер не бросаю…

— Коварен ты, как я погляжу, и злоба твоя неистощима, — сказал Веселица. — Ладно, выходи, коли так. Не тронем.

— Ступайте за плетень, — приказал Вобей, — да не шуткуйте. Коня мово подведите ко двери.

Подвели коня, отошли за плетень. Дверь заскрипела и осторожно приотворилась. Сперва Вобей высунул голову и огляделся, потом выволок связанного Мисаила.

Веселица следил за ним, туго сжав кулаки. Больших стоило ему усилий, чтобы удержать себя, чтобы не броситься на помощь старцу. Вот она, святая Мисаилова премудрость. Не через нее ли отпустил Вобея Веселица в Переяславле, не через нее ли и нынче поступался долгом своим?..

«Не судите — и не судимы будете, не осуждайте — и не будете осуждены; прощайте — и прощены будете», — вдруг вспомнились ему читанные Мисаилом слова из святого писания.

И горько, и больно стало Веселице, и слезы готовы были брызнуть из его глаз.

Взвалил Мисаила Вобей на седло, сам сел сзади, пришпорил атказа. Неужто и на сей раз выпустит его Веселица?..

Нет, не утерпел он, взбодрил плеткой своего коня. Вои кинулись за ним следом.

Лиха, безоглядна погоня в вечернем лесу. Хлещут ветви по глазам, раздвигаются на стороны белые стволы берез.

Обернулся Вобей, ощерил обросший волосами рот, взмахнул рукою и сбросил на всем скаку связанного Мисаила.

Веселица сорвал с плеча лук, вздыбил коня — стрела, пропев тонко, ушла вперед. Не упустил на сей раз дружинник шатучего татя, посчитался с ним за все. Рассекла стрела однорядку Вобея, разорвала мышцы, пробила сердце и застряла в груди.

Не ушел Вобей, упал на смерзшийся мох, лицом в зеленеющее от мороза небо. Побоялся он стать против Звезданова острого меча и против Веселицыной стрелы не устоял.

Но последний взмах ножа шатучего татя сразил старого Мисаила. Когда, спрыгнув с коня, нагнулся над ним Веселица, старец был уже мертв.

Глава тринадцатая

1

Как и сулили приметливые старики, зима в том году встала снежная, с высокими сугробами и лютыми морозами.

Закутанный в медвежью толстую шубу, Мартирий сидел в глубине своего возка и с тоскою взглядывал в оконце на проплывающий в стороне от обоза одетый в серебристое кружево снега и льда притихший лес.

Жесткий от мороза, укатанный санями снег поскрипывал под полозьями. Обочь от возка скакали зоркие и угрюмые отроки.

Не праздничный это был выезд, не ликующими криками встречали владыку, не подходили с трепетом к нему под благословение. Ехал Мартирий ко Всеволоду на поклон, просить князя о милости, с обещанием ехал, что будет ходить Новгород отныне и навсегда по всей его воле, как и прочие города — Ростов, Рязань и Киев.

Наставлял его Боярский совет и выборные от купцов и ремесленников просить князя, чтобы убрал из Новгорода Ярослава и дал им сына своего на княжение. Таково было и решение веча, а простых послов принять у себя Всеволод отказался. Лучших людей новгородских не принял он, даже не допустил в свой терем. И Мирошке Нездиничу, отпущенному из Владимира, снова повелел явиться с владыкою, чтобы сами взяли из его рук нового князя…

Худо было Мартирию, в Ростове отлеживался он в палатах у епископа Иоанна, пережидал снегопады и начавшуюся после них затяжную метель.

Свирепые ветродуи гудели в трубах, бросали в затянутые колючими узорами окна морозный снег, переметали улицы высокими сугробами.

Мартирий сидел на лавке, прислушивался к ветру, к потрескиванию березовых поленьев в печи. Измученный мозг его спал, мыслей не было, по всему телу растекалась полынная горечь. Она проникала в сердце, заставляла его биться обреченно, как посаженную в клетку растерянную птицу.

Горд был Мартирий, горд и коварен. Гордостью вознесся на владычное место, мечтал о несбыточном. Коварно правил Боярским советом и вечем, за коварство свое расплачивался униженьем и скорбью.

Когда вернулся из Владимира Нездинич, когда приехал к нему на двор, еще не вовсе сломился владыка, еще корил Мирошку за уступчивость и малодушие. Тайно сносился он с торопецким князем Мстиславом Удалым, изворачивался и лгал уставшим от кровавых распрей боярам.

Нездинич сидел молча и почти не слушал владыку. Что возникало перед его внутренним взором, почему так печальны были его глаза?

Теперь понял его скорбь Мартирий, теперь он и сам испил эту чашу до самого дна.

В Ростове встречал владыку с Нездиничем епископ Иоанн. Встречал скромно — не в горнице, а в полутемной келье, не в парадном облачении, а в простой домашней однорядке, говорил глухим голосом, покашливая в ладошку, пытливо глядя Мартирию в глаза.

— Святослава просите у князя, — наставлял он. — Константина, старшего своего, он вам не даст. Не даст вам и Юрия…

— Молод еще Святослав, — попробовал возразить Мирошка, — неразумен…

Мартирий молчал. За словами, сказанными Иоанном, угадывал он тайную мысль. Уж на что унизил Всеволод великий Новгород, но и этого ему мало. Возмечтал владимирский князь и вовсе поставить его на колени. Или про то Нездиничу невдомек, что отныне править будут и Боярским советом и вечем не они с владыкой, не князь, а присланные со Святославом ближние Всеволодовы воеводы, как в простой владимирской вотчине, как в Ростове или в Переяславле?!

Иоанн сделал вид, будто мимо ушей пропустил сказанное Мирошкой. Поглаживая бороду, он глядел на Мартирия, и во взгляде его владыка прочитал не одно только торжество, но и жалость, с какою взирают победители на поверженного недруга.

А что сделал он Иоанну? Разве не за свое держался? Разве посягал на чужое? Или не тщился сделать все, чтобы расцветал и благоденствовал Новгород, как в былые, лучшие времена?!

Смеет ли он упрекнуть Всеволода за то, что возвышает он свой Владимир, что смуту вывел на своей земле, что дал простор торговле и ремеслам?

Чего не понял Мартирий, какой правды не открыл для себя? Или, радея о близком не видел пред собою всей Русской земли? Или, как был, так и остался чужд неведомым ему чувствам и мыслям?..

Завывала за окнами тоскливая метель, билась в проконопаченные стены, мороз с треском разрывал могучие бревна.

Мартирий сидел на лавке и смотрел в окно отрешенным взором. Прошлое проплывало перед ним — далекое и близкое.

Две недели пробуйствовав в Новгороде, явился к нему распухший с перепоя Ярослав. Не к владыке на поклон пришел он, а как равный к равному, не просить благословения, а требовать.

Был Ярослав раздражен и надменен.

— Почто подымаешь против меня, владыка, своих бояр?.. Почто сам глаголешь неугодное мне и бунтуешь ремесленный люд?.. Почто купцы не несут на мой двор дары свои, а холопы прячут хлеб и встречают моих людей, как ворогов?

— А разве не как ворог ты вошел в Новгород? — стараясь сохранить спокойствие, спросил Ярослава Мартирий. — Разве не я призывал тебя утишить разбой и татьбу? Разве не ты гнал меня со своего двора, яко простого смерда?

— Остановись, владыка, — грубо прервал его князь. — Не с меня пошло вражде нашей начало — с тебя. Ибо в гордыне своей не послушался ты Всеволода, а он и тебе и мне — господин и старший брат.

Перекосило тогда Мартирия от негодования, не привык он слышать таких речей в своих палатах.

Трудная это была беседа, до сих пор не стерлась она у владыки из памяти, да и не сотрется никогда.

Взамен на благословение церкви и признание Боярского совета дал все-таки Ярослав слово прекратить в городе грабеж и насилие.

И тому был рад Мартирий, и на том в душе говорил Ярославу спасибо. И немного времени спустя снова стал плести свои хитроумные сети. Тогда-то и обратился он к торопецкому князю и совсем уж близок был к осуществлению своей задумки, но явился Нездинич, а с Нездиничем новая пришла напасть.

Нет ничего тайного, что бы явным не стало. А у Всеволода всюду лазутчики, всюду люди свои.

— Остерегись, владыко, — предупредил его Мирошка, — потеряешь голову. Думал ты, снегу нет, так и следа не сыщешь. А следок-то не куды-нибудь — в твои палаты ведет…

Доверительным шепотом говорил Нездинич, в прикрытых глазах его гнездился привезенный из Владимира страх.

«Вона как поломали посадника», — подумал тогда о нем Мартирий.

Дальше беседа у них не сладилась. И даже в терему у Мирошки, даже в присутствии все такой же обходительной и заботливой Гузицы не оттаял посадник, и владыка, пред тем обретший былую уверенность, вдруг притих, словно окатили его холодной водой…

Недолго держал свое княжеское слово Ярослав — предсказания Мирошки сбылись скоро. Пришел князь к владыке разгневанный, требовал дать ответ:

— Почто шлешь, владыко, людей к Мстиславу?

Обмер Мартирий, стал юлить и изворачиваться. Ярослав ударил дверью и вышел.

И снова принялся бесчинствовать в городе молодой князь. Тогда явился к владыке Нездинич и сказал:

— Самое время приспело, владыко, избавиться нам от Ярослава. Созывай Боярский совет.

Славно пошумели в тот день бояре во Владычных палатах. Обвиняли Мартирия:

— От твоего упрямства все беды на нашу голову.

— Доколь будем Ярослава терпеть?

— Опустели наши бретьяницы и скотницы. Ежели бы не призвал ты Ярополка, ежели бы не уговорил нас, обещая мир и всеобщее согласие, не терпели бы мы нынче неслыханных притеснений.

— Про Мстислава торопецкого и думать позабудь. Поклонись Всеволоду, пожалуйся на Ярослава, проси сына его на наш стол.

Далеко за полночь сидели бояре, стучали посохами, кричали, надрывая глотки. Совсем оглох от их безудержного крика Мартирий…

Да, тяжкие прожиты времена. Но самый великий позор еще впереди. Приедет Мартирий во Владимир и первый среди новгородских владык преклонит пред Всеволодом колени…

Что станет говорить он князю, как начнет? А не велит ли Всеволод и ему ждать, покуда сам развлекается на охоте? Не унизит ли еще раз униженного, не насмеется ли над его бедой?

Не думал Мартирий, сидя на лавке перед замерзшим окном в Ростове или глядя на бескрайние снега из своего возка, летящего по блестящей дороге за Переяславлем, что не доведется ему испытать ни унижения, ни скорби, что не предстанет он пред грозным ликом владимирского князя, а въедет в Золотые ворота успокоенный на веки вечные и уже застывший, со свечою, зажатой в сложенных на животе неподвижных руках?..

Не знал и не думал об этом владыка. И в ту минуту даже об этом не думал, когда бешено заколотилось сердце, а в голову ударила обжигающая щеки кровь.

Мартирий захрапел, откинулся на подушки, потянул руку к груди, но так и не донес ее — рука упала на колени, глаза подернула мгла, и все исчезло разом: и возок, и окутанные снегом леса за оконцем, и скрип полозьев, и неспокойные думы, терзавшие его от самого Новгорода.

В одной из деревенек, где перезакладывали коней, Нездинич подошел к возку владыки, откинул полсть и отшатнулся, увидев устремленные на него безжизненные глаза Мартирия…

2

В подклете у княжеской поварихи Варвары пригрелся Четка, как в своей избе.

Отроки добродушно подсмеивались над попом, Четка огрызался, но привычке своей не изменял. Варвара тоже относилась к пересудам со спокойствием: поговорят да и перестанут. А поп был ей по душе.

В тот день с мороза прибежал к ней Четка в подклет, постучал лапотком о лапоток, сбивая налипший снег. Варвара ждала его вечерять.

— Знатной будет ночью морозец, — сказал Четка, сбрасывая на лавку накинутую поверх рясы баранью шубейку и поднеся руки ко рту, чтобы согреть их своим дыханием.

— Ты к печи ступай, у печи-то потеплее будет, — сказала Варвара, с доброй улыбкой глядя на него.

У печи пристроился Четка на вязанке дров, спину подставил гудящему под ободами жаркому пламени.

— Вот гляжу я на тебя, Варвара, и тако думаю, — сказал Четка, жмурясь от удовольствия, — хорошая ты баба, и статью, и умом взяла, а мужика себе не сыскала…

— Чего ж мне мужика-то искать? — оборачиваясь через плечо, ответила она и застучала на столе деревянными ложками. — Пущай меня мужики ищут…

— Мужикам-то что, — протянул Четка. — Мужикам-то ничего. Вон слыхал я днесь, как про тебя сказывали. Многим ты люба, а — строптива, ответного чувства не выказываешь…

— Чего ж мне его выказывать-то? — продолжала греметь ложками Варвара. — Выказывай не выказывай, а никто мне из тех кобелей не люб.

— Это что же ты разборчивая какая, — продолжал Четка. — Этак и провековуешь одна. Не успеешь и оглянуться, как молодость прошла. Старую-то тебя кто возьмет?

— Кому надо, тот и возьмет.

— Не знаешь ты женского обычаю, Варвара, вот и говоришь.

— А ты мужской обычай знаешь? — повернулась к нему она, подперев бока руками. — Ты про что глаголешь, аль муха тебя какая укусила с утра?

— Мухи, Варвара, с осени перевелись, а мужской обычай отколь мне знать? Я — поп, не по сану мне гоняться за бабьими подолами.

— Поп, поп, — проворчала Варвара, — так почто речи непотребные завел? Почто меня смущаешь?

— Да разве я хотел тебя смутить? — сказал Четка. — Я ведь к слову…

— А слов таких не было.

Четка поморщился и покачал головой.

— Леший вас, баб, разберет. Николи не знаешь, чего вам надо.

— Ты и не разбирайся. Куды нос свой в чужие дела суешь?

— Да с каких пор твои дела-то мне чужими стали? — удивился Четка.

Варвара подошла к печи, вынула ухватом с огня глиняный горшок, поставила на стол, стала ложкой выгребать из него в общую мису хлёбово.

— Чем языком-то молотить, ступай, похлебай чего, — ворчливо пригласила она Четку.

Ели молча, хлебово подносили бережно, подставляя под ложки ломтики ржаного хлеба. Четка жмурился от удовольствия и громко причмокивал. Варвара ела спокойно, не спеша, смотрела на стену поверх Четкиной головы. Насытившись, отложила ложку, неторопливо вытерла убрусцем губы.

Четка выскреб из миски остатки хлёбова, срыгнул и блаженно откинулся на лавке.

Сложив крест-накрест полные руки на столешнице, Варвара сказала:

— Нынче мне недосуг с тобой толковать — гостей полон двор, работы и до вечера не избыть.

— Всем великое беспокойство, — кивнул Четка, — одному мне праздник.

— Чо это?

— А княжичей мне ныне для науки не дают. С утра в баньке парят, наряжают, как на выданье. Княгиня-то вовсе с ног сбилась.

— Чего ж ей не сидится?

— Да ты что? — удивился Четка. — Аль ничего не слышала?

— Отколь мне слышать, ежели с утра до вечера у печи?

— Новгородцы прибыли…

— Про то ведаю.

— Владыко Мартирий в пути у них преставился…

— И об этом сказано было.

— Святослава отдают в Новгород князем…

— Да ну?! Слабенькой он, куды ж ему княжить-то?

— Вот и княгиня тревожится. Оттого с утра и на ногах. Последние-то деньки хочется побыть рядом с княжичем. Изревелась вся. А князь сердится…

— Какой матери свое дите не дорого?

— Про то и я говорю. Да у них обычай свой… Вот и едет в Новгород, хотя и малец. Константин дюже сердится…

— Чего ж ему сердиться-то, — не поняла попа Варвара. — Он при матери остался.

— То-то и оно, что остался, — сказал Четка. — Вроде бы и хорошо, а вроде бы и обида — почто не ему дали новгородский стол. Он батюшке-то своему так при мне и сказал: «Почто, говорит, батюшка, меньшого сажаете в Новгороде, почто не меня?»

— А князь?

— У князя, должно, свои задумки. Покачал так головой да и отвечает: «Не спеши, Константин, придет и твой черед». Княгиня хоть и тому порадовалась, что не Юрия, любимца ее, послал княжить Всеволод.

— А все равно сердце-то материнское в тревоге.

— Знамо.

Когда Четка вышел от Варвары, на улице шел крупными хлопьями снег. Ветер стих, потеплело. В детинце, а особенно поближе к княжескому крыльцу, людей было видимо-невидимо. У коновязи места не хватало для лошадей. Всюду возки, сани, у конюшен сложены вдоль стен седла. Туда и сюда, тесня народ, сновали гонцы, взбегали на крыльцо, спускались вниз. Все куда-то торопились, толкали друг друга, сновали, покрикивали, считая, что их дело важнее иного всякого.

За воротами детинца людей было не меньше. Но люд здесь выглядел поскромней: ни ярких кожухов, ни сафьяновых сапог, ни коней под дорогой сбруей, ни собольих высоких шапок — простые шубейки, лапти да чоботы, худые лошаденки, простые суконные шапочки и заячьи треухи.

Народ жаждал увидеть послов из Новгорода и ждал угощенья. Но Всеволод, не урядившись с новгородцами до конца, не спешил выставлять меды и брагу.

В воротах Четка столкнулся со Словишей. От него и узнал он, отчего случилась задержка.

Именитые новгородские мужи, совсем уж было сговорившись, заспорили со Всеволодом, который поставил им не только своего князя, но и своего владыку Митрофана.

Отродясь такого не бывало, чтобы князь, да еще не свой, ставил в Новгород духовного пастыря. Владыку избирали всем миром и тянули жребий, а после отправляли к митрополиту на поставление.

— Ну и как? — спросил Четка.

— Так куды же им подеваться? — весело сверкнул зубами Словиша. — Спорь не спорь, рядись не рядись, а здесь новгородцы в нашей воле.

— Недужно им…

— Да уж чему радоваться.

Поговорив со Словишей, дальше отправился Четка, с трудом продирался через густую толпу.

Чуть поодаль от детинца людей было меньше, а в ремесленном посаде и вовсе поредела толпа. Как и в любой из обычных дней, доносилось из мастерских постукивание молоточков, от кожемяк пахло кожами, от кузнецов — древесным дымком и каленым железом.

— Куды, Четка, бежишь, ровно на пожар? — окликнул его Морхиня. — Заходи в гости.

«А верно, куды это я разогнался? — подумал поп. — Ровно бы и дела никакого нет…»

Зашел к Морхине в кузню, поглядел, где бы присесть. Всюду кучи железа навалены, везде уголь и пыль, юноты вздувают мехи, в горне гудит белое пламя. Жаром так и несет, так и пышет в лицо.

— Садись-ко, — пододвинул Морхиня Четке березовую колоду, — отдохни.

Сам отвернулся тут же, выхватил клещами из пламени светящуюся подкову, бросил на наковальню, стал сбивать окалину маленьким вертким молоточком. Постукивая, выспрашивал у попа:

— Каково встречает новгородцев князь?

— С утра в гриднице.

— А слушок-то какой прополз?

— Слушок разный.

— Поклонились князю, Святослава просили?

— Кого просили, не ведаю, а только Нездинич шибко злой был. А что Святослава сажает Всеволод в Новгород — то верно, сам из князевых уст слыхал.

— Нешто усобице конец?

— Деться им некуды. Слава те, господи, без нашей кровушки обошлось.

Глядя на подковку, Морхиня узко щурил глаза, говорил прерывисто:

— Бывал я в Новгороде. Жил в Неревском конце. Искусные у них ковали. Они меня и учили. Мечи ковать. Делать замки. Славные в Новгороде замки. Слышал?

— Как не слышать.

— Народ веселой. Когда хмельной, а когда и суровой. На все руки мастера. Гордые.

— Всяк русский горд.

Морхиня оторвался от наковальни, подхватил клещами и снова зарыл подкову в красные уголья.

— А вот поди ж ты, — сказал он, вытирая со лба пот рукавом рубахи, — все делимся, все с рядом ездим из удела в удел, а урядиться не можем. Чо делим-то?

— Аль твои ковали делят?

— Ишь ты куды хватил! Головастой, — усмехнулся Морхиня.

Прогревшись до самых костей возле жаркого горна, Четка распрощался с кузнецом. Не терпелось ему первым добрым вестником пройти по всему посаду. Бегал он со двора на двор и всюду был желанным собеседником.

К вечеру охрип Четка от разговоров. Вернулся на княж двор едва живой, но счастливый. Не зря пропал день.

А в тереме отроки с ног сбились, разыскивая попа.

— Это где же тебя черти носили? — сурово спросил наконец-то появившегося Четку Всеволод.

Оторопел поп. Однако князь был в хорошем расположении духа. Выслушав сбивчивые оправдания Четки, сказал:

— Готовься в путь, отче. С утра поедешь в Новгород со Святославом.

— А как же другие княжичи? — пролепетал ошарашенный Четка.

— Святослав первым едет князем на сторону. Ему грамота твоя нужна. Да и глаз чтобы рядом был. Чуешь?

— Чую, княже, — захлебнувшись от радости, воскликнул Четка и кубарем выкатился из гридницы.

Узнав о его отъезде, Варвара всплакнула, сунула в руки узелок со стряпней:

— Пригодится в дороге.

Четка тоже расстроился, но грусть его была недолга. За хлопотами да заботами быстро истек недолгий зимний вечер.

А утром длинный обоз с уложенным в колоду покойным Мартирием и новым новгородским князем тронулся через Серебряные ворота на Ростов под долгий перезвон соборных колоколов.

3

Мирошка Нездинич думал, что и его отпустит Всеволод в Новгород: дело сделано, чего же еще?

Да не тут-то было.

Накануне сидели в гриднице думцы, и Нездинич был с ними. Теперь держался он с остальными на равных, князю в глаза глядеть не опасался. Вместе утверждали они Митрофана владыкой, Всеволод даже совета у Мирошки спрашивал, справлялся, как поведут себя новгородцы: доселе не приходилось им принимать к себе пастыря из чужих рук.

— Пущай привыкают, — говорил Мирошка, — старые времена кончились.

— Ой ли? — качал головой Всеволод. — Не верю я что-то вашим крикунам.

— Ефросима сызнова во владыки не кликнешь — шибко разобиделся старец. А другого у нас на примете нет, — с кротостью отвечал Мирошка.

— Другого нет, — соглашался Всеволод, — да долго ли сыскать?

Забеспокоился посадник: что-то еще задумал князь? Покосился на думцов — те сидели с каменными лицами, только Кузьма Ратьшич улыбался едва приметно.

Всеволод сказал:

— Не со стороны даю я вам князя, а свою кровинушку. Смекаешь ли, боярин?

— Как не смекать, — кивнул Мирошка. — Но мое твердое слово тебе уже ведомо: покуда жив я, в беду Святослава не дам.

— Мартирий тоже долго жить хотел, да в одночасье преставился, — сказал Всеволод.

Мирошка даже руками на него замахал:

— Уж и меня не собрался ли ты хоронить, княже?

— Все мы смертны, все под богом ходим, боярин, — усмехнулся Всеволод. — Нынче я за тебя, Мирошка, пуще всего опасаюсь, — продолжал князь, — нынче у тебя врагов и завистников в Новгороде не счесть… И, поразмыслив, вот что решил: останешься ты покуда во Владимире — тишина у нас и покой. Да и я гостю буду рад. А скучать тебе мы не дадим.

В лице переменился Нездинич — так вот к чему клонил Всеволод! Сызнова пленник он у него, сызнова оставляют его заложником. Раньше времени порадовался посадник, раньше времени велел поставить свои возы в отправляющийся заутра обоз.

— Почто позоришь седины мои, княже? — выдавил он через силу. Но Всеволод уже не слушал его, будто и не было в гриднице боярина, будто и не с ним только что вел разговор. Обернувшись к думцам, стал наставлять Святославова дядьку:

— Тебе, Лазарь, сам бог велел ехать с молодым княжичем. За малым приглядывай, Четке вольничать не позволяй. Поп он разумный и зело ученый, а все ж… Да и опытный муж должен быть у Святослава под рукой — чай, не одной псалтирью станет тешиться на чужбине.

Гордо выпрямился Лазарь, встал, поклонился Всеволоду:

— Спасибо за доверие, княже.

И Митрофану наказывал Всеволод:

— Гляди в оба, не заносись, верных людишек собирай вокруг себя, а не надейся на одну дружину — ты Святославу правая рука, во всем опора.

Митрофан кивал рыжей головой, слушал внимательно. Неожиданное выпало ему счастье — до сих пор не мог он еще оправиться, не знал, как вести себя в княжеских хоромах, краснел и хлопал глазами. Но внешний вид его был обманчив, и Всеволод это понимал. Неспроста выбрал он его для исполнения своей воли, неспроста долго советовался с Иоанном и приглядывался…

Расходились в темноте. На гульбище Нездинича попридержал Кузьма:

— Что пригорюнился, посадник?

— А радоваться чему? — хмуро отстранился от него Мирошка. Про себя он смекал: что, если ослушаться князя? Что, если взять да и встать в обоз?

Шальная это была мысль, бестолковая. Нешто даст ему Всеволод выехать из города беспрепятственно?!

Кузьма подтвердил его опасения:

— Приставлен я к тебе нашим князем, Мирошка. Куды ты, туды и я.

— У тебя глаз востер, — проворчал посадник.

— Да и нрав веселый, — подхватил Кузьма. — Ходи ко мне в гости, Мирошка, а о том, чтобы сбегнуть, и думать не смей.

Все прочел по Мирошкиным глазам Кузьма.

— Ладно, — обреченно согласился посадник, — гулять так гулять.

Угарная и невеселая была та ночь. Собрались у Ратьшича его друзья — Словиша со Звезданом да Веселица. Заранее звал их к себе Кузьма, заранее велел накрывать столы в горнице — еще утром все было обговорено с князем…

Проснулся Мирошка в своей постели, сразу и вспомнить не смог, как добрался до дому. Глянул в оконце на солнышко и ужаснулся: стояло оно уже прямо против купола Успенского собора.

Проспал Мирошка условный час: ушел на Новгород обоз, а он даже не простился ни с кем…

И потекли одинаковые, унылые зимние дни. И с каждым днем все сумрачнее становился Мирошка, с каждым днем все сильнее снедала его тоска. Все чаще и чаще поднимался он на городницы у Серебряных ворот, подолгу всматривался в заснеженную даль.

От безделья разные приходили в голову мысли, а пуще всего растравляли являвшиеся во всякое время, но чаще по бессонным ночам назойливые воспоминания.

Надо же было такому случиться: за лихолетьем да за пустыми заботами ни сил, ни желания не оставалось, чтобы оглянуться, чтобы прошлое окинуть взором, чтобы взглянуть хоть раз на себя со стороны.

А тут вдруг все отпало — без него покатилась жизнь.

Впервые припомнил Мирошка, что и он когда-то был мальчонкой, ловил карасей в озере, катался на лодке по Ильменю и нравилось ему встречать посреди водной глади багрово-красные закаты. И не заковыристые речи шумливых вечников волновали его в густой толпе, время от времени стекавшейся к церкви Параскевы-Пятницы на Торгу. Нравилось Мирошке людское многоцветье и разноголосье, нравилось глядеть, как, стоя на степени, нарядный и важный отец разговаривал с людинами и боярами. Здесь Незда был совсем другим, а дома почти всегда видел Мирошка отца во хмелю, в ссорах с матерью.

«Господи, — вздыхал посадник, — сколь годков уж как матушка преставилась, и вот вспомнилась. Знать, кличет меня к себе, знать, накаркал мне Всеволод».

Отец Мирошки был человеком строгим, но и мать не из смиренниц — из древнего славного рода ввел ее в свой терем Незда. Иной-то раз и не он, а она брала над ним верх — тогда боярин весь день ходил угрюмый, совал нос во все домашние дела и вымещал злобу свою на дворовых.

Среди однолеток разные были у Мирошки приятели, но пуще других был он неразлучен с сыном сокалчего Мирона — Емкой.

«Вот ведь чудно, — дивился посадник, — и Емку вспомнил, и имя его не затерялось во времени».

Это с Емкой уходил он на Ильмень и ловил карасей. Бедовый был парнишка, охочий до разных выдумок. Но годы разделили их — не до простца стало сыну именитого боярина! Да и Емка переменился неузнаваемо: угодлив сделался, в глазах собачья преданность высветлилась. Мирошка к тому времени входил понемногу в отцовы дела.

Не с той ли поры все и началось?

— С кем дружбу водишь? — сказал как-то Незда Мирошке. — Гляжу я на тебя и диву даюсь: чей ты сын?

— Знамо, твой, батюшка, — растерянно отвечал Мирошка. Странным показался ему отцов вопрос.

— Кабы мой был сын, так давно бы уж огляделся. В твои-то годы другие боярские сынки не карасишек ловят, а делают кое-что и поважнее.

Опять не понял Мирошка намеки отца.

— Оно и видно, — сказал Незда, — умишко у тебя худоват.

И отдал Мирошку в ученье. Разные люди приходили наставлять его уму-разуму. Были и книжники, были и купцы. А еще брал его с собой Незда, когда навещал свои близкие и далекие деревеньки.

И года не прошло, как забыл Мирошка и про карасишек, и про старых своих приятелей. А если и наведывался на Ильмень к рыбакам, то для того только, чтобы проверить, справно ли ловят рыбку да не утаивают ли чего.

Нравился Мирошке новый обычай. Пешим из дому он больше не выходил, в простых портах не шлялся по исадам. Был у него теперь бархатный кафтан, и не один, были сапоги сафьяновые и собольи шапки, свой конь был — и не какая-нибудь кляча: славный конь под ладным булгарским седлом.

Стали с почтением приглядываться к Мирошке бояре и купцы, сам владыка допускал его к себе на беседу. Нет-нет да и выскажет словечко Нездинич, нет-нет да и прислушаются к нему.

Тогда-то и загорелся он страстной мечтой. И отец пообещал ему:

— Буду умирать — отдам тебе Новгород.

Да легко, видно, было сказать — труднее сделать: переменчиво жили новгородцы. И Завида Неревинича и Михаила Степановича переждал Мирошка, и Гаврилу, брата Завидова, и снова Михаила Степановича.

Но здесь совсем другое начиналось, от этих воспоминаний Мирошку мороз продирал по коже.

Суетно текла его жизнь, и порою казалось ему, что и не он вовсе собирал вокруг себя приверженцев, обхаживал владык и вел переговоры с капризными князьями — чья-то иная, властная и необоримая, сила стояла все годы за его спиной.

Будто чужое сердце вложила она ему в грудь, и даже теперь, на чужбине, повергнутый и повязанный, как половецкий пленник, не способен был он до конца оживить в себе светлое прошлое, и мысли возвращались по кругу к однажды начатому…

Нет, не искренне клялся он Всеволоду, тайное прятал от чужих ушей и взоров и только в одном раскаивался, что и сына своего Дмитрия не наставил на тот же, всему роду его завещанный путь.

Ни в отца, ни в мать вырос Дмитрий, а все-таки, видно, была в чьем-то роду такая щербинка: вон и Гузица первая среди новгородских гулен.

Рано отделился Дмитрий от отца — теперь уж Мирошка жалел об этом, а поначалу даже вроде бы и радовался: больно беспокоен был сын, при нем на посадском дворе вечно толкались веселые бражники. Тогда и Мартирий укорял Нездинича: что это, мол, у тебя — боярский терем или питейная изба?

И еще доходил слушок, что обирает-де Митька, пользуясь отцовой властью, купцов и ремесленников: берет в долг, а у самого ни резаны за душой.

Поссорился с Дмитрием Мирошка, а зря — с ним самим отец был терпеливее: знал, что не просто сын, а наследник дел его подрастает. Мирошке же все невступно было, все думал: «Перебесится — остепенится».

Не остепенился Дмитрий, отделившись, еще пуще пустился в разгул.

Только отправляясь во второй раз во Владимир, будто прозрел Мирошка.

— Ежели не вернусь, — говорил он сыну, — нешто на мне и кончится наш древний корень? Нешто и впредь, предаваясь, как и ныне, непотребным утехам, не внемлешь ты зову нашей крови?

«Ох, Дмитрий, Дмитрий, — вздыхал Мирошка, ворочаясь на лежанке, — подсказывает мне сердце: не долго я еще протяну, да и кто бы вытерпел столько унижений? Сядет снова на место мое Михаил Степанович, а ты так и будешь бражничать с худыми купчишками и людинами?»

Худо, совсем худо, когда впереди не видится просвета…

Выходя на вал, пустыми глазами глядел Мирошка на убегающую в бескрайность заснеженную дорогу. Шагнет ли он снова на нее, вденет ли ногу в стремя или так же, как и Мартирия, увезут его к далекому Волхову в тесной домовине и никто ни здесь, ни на родине не уронит по нему слезы?..

Но все же не хотелось верить Мирошке в близкий конец: понимал он, что кончается вместе с ним в позорном изгнании былая новгородская вольница.

Истово молился Мирошка в церкви Успения божьей матери, ставил богородице пудовые свечи:

— Дай хоть раз еще взглянуть на святую Софию!

4

Лежала в снегах поделенная на княжества огромная Русь. Из конца в конец рассекали ее не знающие рубежей дороги, извивались в лесах и степях многочисленные тропки, прятались в низинах, за горбами холмов, деревеньки и погосты…

Ветер бил в лицо, обжигал щеки, прохватывал сквозь дубленые полушубки. Позади был долгий путь, земли литвы и ливов, впереди — за снежной круговертью, в лесах и незамерзающих болотах — лежала новгородская Русь.

Не с богатым прибытком, но живые и невредимые возвращались на родину Негубка с Митяем.

Осталась на дне Варяжского моря разбитая бурей лодия с товаром, погибли товарищи и сопровождавшие их вои в неравной схватке со свеями уже на подходе к родному порубежью. Пали кони, иссякли припасы. А путь еще предстоял не близкий.

Дорога терялась в снегу, петляла по перелескам, но, если вьется дорога, значит, где-то рядом жилье. А где жилье, там и горячая пища, и теплый ночлег.

Митяй выбился из сил, Негубка был крепче, но и у него уже подкашивались ноги, и у него заходилось от мороза дыханье. Самое страшное было упасть в снег — и больше не встать, лечь в сугроб, уснуть — и уже не проснуться. А как манила к себе пушистая снеговая постель, как зазывна была ее нетронутая белизна!..

Но вот мелькнул вдалеке едва заметный огонек, мигнул и снова погас. Сгущались сумерки, ветер стал еще напористее и грозней, снег пошел гуще. Оступившись на краю нанесенного к оврагу сугроба, Митяй вскрикнул и покатился вниз.

За оврагом виднелась криво извивающаяся изгородь, изба за изгородью стояла, нахохлившись, как ворон, дым из трубы прибивало ветром к земле.

Негубка перебрался за Митяем через плетень. Ступая след в след, они с трудом вскарабкались на пригорок. Сбитая из досок низкая дверь была на запоре. Негубка постучался кулаком, прислушался.

— Хозяин!

Изнутри не сразу отозвалось:

— Кто такие?

— Впущай, хозяин, не ровен час — замерзнем на ветру, — сказал Негубка.

— Чего же вас в непогодь носит?

— Не по своей воле мы, приткнуться негде…

— Не тати?

— Какие же мы тати, ежели купцы, — нетерпеливо объяснил Негубка. — Пали кони у нас, вот и бредем пешком, ищем ночлега.

За дверью настороженно пошептались.

— Ладно, — сказал голос, и загремел засов. — Входите. Но ежели что, у меня топор в руке. Знайте.

Дверь отворилась, в лицо пахнуло прокисшим теплом, живым духом простого деревенского жилья.

Хозяин, босоногий мужик высокого роста, стоял в исподнем, открыто выставив перед собою топор. За спиной его жалась к стене хозяйка, а из-за нее выглядывали детские заспанные личики.

Негубка, сняв шапку с наросшим на ней высоким комом снега, поклонился хозяевам, поклонился и Митяй.

— Дай бог счастья сему дому, — сказал купец, ища глазами образа и, отыскав в углу иконку, перекрестился.

Обходительность Негубки успокоила хозяина. Он притворил дверь, задвинул щеколду и бросил в угол топор.

— Проходите, гостями будете, — певуче приветствовала хозяйка.

Приглядевшись к ней, Негубка заметил, что она еще не стара и что морщины, избороздившие ее худое лицо, не от возраста, а от жизни.

В избе было бедно: ни домашнего половичка, ни полавочника — только стол, да лавки, да печь по левую сторону, а по правую два совсем узеньких оконца, заволоченных тонкими досками. Над кадкой с водой горела лучина.

— Разоболокайтесь, люди добрые, — сказал хозяин, — да грейтесь возле печи, а ты, Малашка, собирай на стол.

— Деревня-то у вас велика ль? — спросил Негубка, протягивая скрюченные руки к тлеющим в печи уголькам.

— Да кака деревня, — махнул рукой хозяин. — Всего-то три избы.

— Чьи же вы будете?

— Боярина Нездинича холопы, чьи ж еще…

Хозяин притащил от порога охапку дров и подбросил в печь несколько поленьев.

— Куды ж вас, милые, в этакую коловерть понесло? — снова подивился он, разглядывая Негубку. — Говоришь, купец, а кожух на тебе мужичий…

— Верь, хозяин, купец я, — подтвердил Негубка. — Да вот остался и без товару, и без лошадей. Товарищей моих посекли…

— Худо, худо, — помотал нечесаной головой мужик. — Теперь-то как?

— Даст бог, не пропаду…

— Загодя не радуйся.

— Оно-то так, — согласился Негубка. — Да уж и то хорошо, что добрались до своих. Дальше легче будет.

— Кому легче, а кому и тяжелей. Нам вот ждать уж боле нечего. Вовсе по миру пустил нас боярин. Как есть разорил… Да еще и литва нет-нет шумнет. Только в лесах и спасаемся.

Хозяйка тем временем накрыла на стол.

— Угощайтесь чем бог послал, — пригласила она Негубку с Митяем. — А мы уж вечеряли…

Ребятишки теснились на лавке, смотрели на нежданных пришельцев с любопытством.

На ужин была ветряная рыба [196] да распаренная репа. Да еще жбан квасу. Негусто в крестьянской избе.

— Ране-то хоть река была у нас обчая, — сказал хозяин, — а ныне приезжает тиун, смотрит, не ставим ли свои заколы. Повсюду боярские знамена, куда ни ткнись. И хоть дичи в лесу видимо-невидимо, а и зайца не возьмешь. Борти тож не наши…

Ребятишки на лавке захныкали. Тот, что взрослее других был, дернул мать за подол.

— Ну, чо тебе? — встрепенулась хозяйка.

— Есть хотим, — протянул мальчонка нудливым голосом.

— Им только есть подавай, — рассердилась мать. — Давно ли вечеряли?

Мальцы смотрели на нее просящими, испуганными глазами. Хозяин неторопливо сказал:

— Не скупись-ко, дай чего не то. Им нашей беды не уразуметь. Дети…

Поев того же, что и гости, мальцы успокоились и легли спать вповалку, прямо на полу. Гостям кинули на лавку потрепанный полушубок.

За много дней впервые уснули Негубка и Митяй спокойным, крепким сном. Негубке снилась его старая лодия, груженная дорогим товаром, а Митяю снился Ефросимов монастырь и сам игумен с насупленными бровями и добрым взглядом.

Утром, распростившись с хозяевами, они снова двинулись в путь.

Метель к рассвету улеглась, выглянуло солнце. Снег поскрипывал под ногами, а сердитый морозец прибавлял Негубке и Митяю легкого шагу — шли они весело, открыто, на родной земле таиться им было не от кого.

Возле Плескова, на счастье, встретил Негубка знакомого купца с обозом из Чернигова.

Подивился купец, разглядывая путников:

— Вот так Негубка! По всей Руси только и разговору промеж купцов, что о твоей удачливости. А тут на-ко…

— И на старуху бывает проруха… Не в Новгород ли держишь путь?

— А куды ж еще!.. Садитесь, подвезу.

Дальше дорога была просторней. Подолгу на ночлегах обоз не задерживался, кони были кормлены и возы тянули споро.

Через два дня на вечерней зорьке увидели обозники могучие стены новгородского детинца и купола Софийского собора. Радость была великая. Кони встали, люди высыпали на снег, крестились и обнимались друг с другом. Трудная дорога осталась позади. Можно было сунуть обратно под тюки мечи и сулицы, раскупорить прибереженные для этого дня бочонки с медом и брагой.

Купцы пили и веселились, пили и веселились обозники. Шли по кругу ковши и чары, и крепкие словечки перемежались задорными скоморошинами.

А через другие ворота, с другого конца Новгорода, въезжал в ту же самую пору совсем другой обоз. Встречали его церковным пением и колокольным звоном, со святыми дарами, с хлебом и солью.

И не знали, что им делать, новгородцы — не то плакать, не то радоваться. В переднем возке въезжал в Новгород новый князь — сын грозного Всеволода юный Святослав. А чуть поодаль, в другом возке, везли запечатанные в простой колоде останки владыки Мартирия. И еще подале, в третьем возке, ехал новый новгородский владыка, поставленный владимирским князем, огненнобородый и пышущий здоровьем Митрофан.

Так и радовались, плача, и плакали, радуясь, новгородцы. А колокола все звонили и звонили, и зимний режущий ветер разносил этот звон по всей Руси…

Загрузка...