...

«Истомина единственная из нас была человеком с откровенно разбитой жизнью. Она всех полнее отвечала моему чувству конца. Не посвященный в подробности ее истории, я в ней угадывал улику времени, человека в неволе, помещенного во всем бессмертии его задатков в грязную клетку каких-то закабаляющих обстоятельств. И прежде всякой тяги к ней самой меня потянуло к ней именно в эту клетку».

Сближение с Ивинской было стремительным. Она покорила его не только необыкновенной белокурой красотой и откровенно разбитой жизнью, усиливающей в его глазах ее женскую прелесть, но и тем, что впервые он смог разделить с близкой ему женщиной свои литературные интересы – она работала хоть и на маленькой должности, но все-таки в редакции самого влиятельного журнала и была в курсе литературных и окололитературных событий.

Ивинская в своих воспоминаниях («Годы с Борисом Пастернаком. В плену у времени») оставила нам послевоенный портрет Пастернака, каким он ей запомнился на вечере в библиотеке Исторического музея: «Стройный, удивительно моложавый человек с глухим и низким голосом, с крепкой молодой шеей, он разговаривал с залом как с личным своим собеседником».

Ивинская была совсем иной, более раскованной, свободной, нежели другие знакомые Пастернаку женщины: она не чуждалась и пивного бара на углу Страстного бульвара, куда заходила с Сергеем Васильевым, и вечеринки в роскошном номере гостиницы «Метрополь»; откликалась на приглашения грузинских писателей, посещавших Москву.

Пастернак появился в «Новом мире» у рабочего столика Ивинской в октябрьский сумрачный денек 1946 года, – и уже на следующий день она получила пять книг его стихов и переводов в подарок. А с апреля 1947 года началось их «Лето в городе», их почти ежедневные встречи:

Ты – благо гибельного шага,

Когда житье тошней недуга,

А корень красоты – отвага,

И это тянет нас друг к другу.

«Осень»

Дочь Ивинской Ирина, чьи черты перейдут Катеньке, дочери Лары, тоже напишет книгу – о матери и о Пастернаке. В домашнем обиходе она стала называть Бориса Леонидовича «классюшей». Близкие Ивинской стали и его близкими, и он принял на себя заботу о них, в том числе и материальную. Пастернак потребовал ухода Ольги Ивинской со службы, но от семьи Пастернак уйти не мог – соединяться на обломках чьего-либо крушения он теперь уже не хотел.

Ивинская была в 1949 году арестована по доносу и осуждена на пять лет по статье за антисоветскую деятельность. На самом деле – за близость к Пастернаку (от нее требовали показаний на него, но не получили, несмотря на все угрозы). Ивинская потеряла в тюрьме ребенка, их общего, – у нее случился выкидыш.

Ивинская дважды понесет наказание и отсидит за Пастернака – во второй раз ее с дочерью Ириной отправят в мордовские лагеря уже после его смерти.

Когда в 1953 году по амнистии Ивинская вышла из лагеря, Пастернак, по некоторым свидетельствам, сначала не захотел с нею встречаться. Она объясняла это его чувствительностью, страхом перед тем, что в лагере она подурнела и постарела. Вряд ли это утверждение соответствует действительности. Отношения вскоре возобновились.

Пастернак воспринимал свою прозу не как очередную работу, но как акт, завершающий жизнь, как свое завещание, как последнюю возможность что-то исправить в своей судьбе: «Я давно, все последние годы мечтал о такой прозе, которая как крышка бы на ящик легла на все неоконченное и досказала бы все фабулы мои и судьбы», – писал он Горькому еще 4 марта 1933 года. В этих словах заключен двоякий смысл: досказала «все фабулы мои и судьбы» означает, возможно, окончательное воплощение тех замыслов, которые возникли у Пастернака еще зимой 1918 года, когда он начал работу над романом под названием «Три имени». Уже тогда он решил, что будет писать прозу, «как пишут письма», не по-современному, раскрывая читателю все, что думает ему сказать, воздерживаясь от технических эффектов.

Не означает ли смысл слов о прозе, которая «доскажет… судьбу», что Пастернак, неудовлетворенный своей жизнью и своим поведением, хотел «досказать» ее иначе? Вызвать судьбу на себя? Поговорить на равных с веком: о жизни и смерти?

Со Сталиным, которому он предложил этот диалог в 1934 году, поговорить не удалось. Теперь сама мысль об таком диалоге представлялась Пастернаку дикой.

Может быть, провидение распорядилось сохранить ему жизнь, чтобы он имел возможность «дописать» свою судьбу. Сам. Через свою книгу. «Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут меня…»

Когда Исайя Берлин в 1956 году еще раз навестил Пастернака в Переделкине, то он «с идиотской бестактностью», самокритично отмеченной впоследствии им самим, произнес: «Главное – что вы остались живы, некоторым из нас это кажется чудом» (Берлин имел в виду преследования евреев, в том числе смертный приговор нескольким еврейским писателям). У Пастернака, вспоминает Исайя Берлин, «потемнело лицо».

Загрузка...