ПОВЕСТВОВАНИЕ ПЕРВОЕ

СЕЛО ВЮГАРЛЫ

Село наше раскинулось у подножья горы Салварты. С незапамятных времен здесь пролегли три дороги. С первых весенних дней, когда появляется возможность пройти по горным тропам, и до середины осени, когда горы становятся трудноодолимыми, по этим дорогам кочуют люди. Первые пешеходы появляются с лучами восходящего солнца, последних можно различить в сумерках, когда солнце давно спряталось, ушло за перевал. Весной кочевники-скотоводы поднимают на горные пастбища — эйлаги — бесчисленные отары. Летом проходят караваны, с которыми отправляются паломники на поклонение мусульманским святыням в Мекку, Кербелу и Мешхед. То тут, то там слышны зазывные крики бродячих армянских купцов. В дни мусульманских постов и праздников стекается по дорогам народ из окрестных селений в наше село — самое большое во всей округе, и его справедливо называют «Вюгарлы, имеющее пятьсот домов». Преувеличение, конечно, но как не возгордиться?

В Вюгарлы у меня было два друга, два врага, а также два недоброжелателя. Первым врагом была собака с необрубленными ушами, живущая в доме нашего соседа Алемгулу. Уши собакам обрубают, чтобы были злее, а этой оставили, но злости в ней — словно кроме ушей обрубили еще и хвост! Стоило выйти из дома, как она с хриплым лаем кидалась мне наперерез, наскакивала, свирепо скаля зубы. Мне казалось, что сию минуту она разорвет меня на части. На лай сбегалось множество собак со всей округи, и все они готовы были наброситься на меня. Я ненавидел ее и боялся.

Вторым моим врагом была наша собственная корова Хна. Другой такой коровы не сыскать на всем белом свете: не корова, а прожорливый речной сом с широкой пастью, никогда не знающий сытости. Хна начисто общипывала траву по обочинам дорог, объедала молодую люцерну, прокладывала тропинки в посевах ячменя, выискивала сочные травы на некошеных лугах, но желудок ее, как высохший колодец в пустыне, никогда не наполнялся.

Из-за этой проклятой коровы я должен был каждое утро подниматься с теплой постели и плестись на пастбище, пригонять ее к дойке и снова брести с нею за ворота. Если корову оставляли утром дома, она принималась жалобно мычать, будто целую неделю не видела ни травинки, и я выслушивал горестные причитания матери, которой хотелось одного: чтобы я хорошо пас корову и чтобы она давала много молока.

И пока пес отравлял мой покой, не было мне жизни. И пока корова мычала по утрам и по вечерам, не было у меня ни отдыха, ни сладкого сна. Не знать мне дороги в школу, не постичь мне азов грамоты. Почему? А вы послушайте — я расскажу. Мать считала, что парень моих лет, не маленький уже, вымахал, должен приносить семье какую-нибудь пользу и есть хлеб, заработанный им самим. Конечно, она была права, и я не стану жаловаться на родную мать.

А теперь о недоброжелателях. Одним из них была наша соседка Гызханум. Мама моя еще с молодых лет терпеть не могла пересуды и сплетни. А Гызханум поднималась раньше ворон, чтобы молоть своим языком. По утрам она обходила всех соседей и в каждом доме чесала языком до тех пор, пока у хозяев не темнело в глазах. Приходя к нам, она принималась перемывать косточки обитателям тех домов, где уже успела побывать, а заодно и тех, куда намеревалась попасть после нас. И сыпала проклятьями по адресу тех, кого не любила. И еще злило меня в ее россказнях то, что Гызханум постоянно расхваливала свою дочь Телли. И хотя Телли нисколько не походила на свою мать, а была скромной и тихой девушкой, да еще и красавицей, из боязни породниться с Гызханум никто не сватал бедняжку. Уже давно ее сверстницы, уступавшие ей и по красоте, и по уму, повыходили замуж, а Телли оставалась в родительском доме.

Однажды я брел за коровой на пастбище и только миновал соседнее гумно, чтоб свернуть к роднику, как столкнулся с Гызханум. Приоткрыв при виде меня лицо (до того закрытое платком), она улыбнулась мне и так затараторила, что я будто языка лишился, стою как околдованный, ни одного слова вымолвить не могу! А надо б как следует выдать ей, чтоб мои слова узлом в свой платок завязала, — но куда там!

Гызханум приподнялась на цыпочки, чтобы достать до моего плеча, вытянула шею и проникновенно проговорила:

— Я всегда мечтала о таком зяте! Сам аллах послал нам тебя! Ну как не подивиться мудрости нашей Телли? Скажу тебе откровенно, кто ищет, тот всегда находит! Вот и я: искала жениха для дочки, а вот он — ты!.. Если мечтаешь о красавице, похожей на белого лебедя, приходи к нам. Если ночами тебе снится быстроногий джейран, его ты встретишь в моем доме! Если лишили тебя покоя думы о нежной куропатке, присылай к нам сватов.

— Один говорил о горах, другой о садах, а ты о чем, тетушка Гызханум? — притворился я непонимающим.

Гызханум как-то странно хмыкнула:

— Не прикидывайся бестолковым! О тебе я говорю! Ведь ты не оставляешь в покое девушку!

Я с недоумением покосился на ее раскрасневшееся лицо и прибавил шагу, чтобы догнать Хну.

Гызханум быстро засеменила за мной.

— О чем ты, тетушка Гызханум? — снова прикинулся я простачком.

— Догадливому и намека достаточно! Меня недаром называют дочерью Гюлюмаги! Мое ухо не пропустит и шороха колышущегося под легким ветерком проса, мои глаза видят и то, что впереди, и то, что сзади. Как только посмотрю человеку в лицо, так и узнаю, что у него на душе. Ты на моих руках вырос. Сам с ноготок, а вздумал меня разыгрывать?

Я разозлился:

— О чем ты?

— В народе говорят: не таись, а прямо скажи: так, мол, и так, вышел на базар — показывай товар! Ты сам знаешь: во всем Зангезуре нет девушки красивее Телли! Не осталось ни одного уголка, ни одного села, откуда бы не присылали сватов к нам, порог моего дома стал глаже речного камня. Но зачем нам далеко ходить? Ты единственный сын своих родителей, вырос на наших глазах, и Телли — единственная наша с Азимом-киши дочь. Когда всевышний предрешал судьбы, он соединил и ваши имена.

Я понимал, какую петлю пытается набросить на мою шею соседка, но с детства мне твердили о почтительности к старшим.

— Тетушка Гызханум, — сказал я ей, — из меня купец плохой. К тому же мне рано идти на базар… и покупать нечего.

— А от моей бедняжки одни глаза остались: то она уставится на дверь в ожидании тебя, то льет слезы от горя. Мы с отцом были как громом поражены, когда Телли призналась, что тоскует по тебе. Вот и решил Азим-киши не придерживаться дедовских обычаев, а сразу поговорить с тобой. Ты что же — задумал что-то серьезное или просто швырнул палку в дерево со спелыми персиками? И учти, что я посоветовалась с твоей матерью, прежде чем поговорить с тобой с глазу на глаз!

Если б кто услышал со стороны наш разговор, непременно пристал бы ко мне с расспросами: «Ну, когда свадьба, Будаг?» А я ни разу в жизни еще не разговаривал с Телли! От такого бесстыдства я разъярился — какая там женитьба?! Я мечтал о сельской школе! Многие мои сверстники учились во вновь открытой в нашем селе русской школе. Я так хотел попасть в учительскую семинарию в городе!.. А тут женитьба! Особенно меня обидело, что соседка успела поговорить с матерью, а она ни словом не обмолвилась мне об этом разговоре. Как ни рано женятся у нас в Вюгарлы, но никогда еще не было случая, чтобы женили парня, которому меньше семнадцати; а мне не исполнилось и шестнадцати!..

Короче, не стану морочить вам голову всей этой чепухой! И потом: откуда я мог знать, что все, о чем говорила Гызханум, ложь? И никаких советов держать с Азимом-киши она не могла — ведь он уже полгода находился в Баку, работал, как и мой отец, на промыслах. Бедняга, наверно, сбежал от своей сварливой жены: в селе говорили, что, разозлившись на мужа, Гызханум морила его голодом! И с матерью моей ни о чем не договаривалась Гызханум. Но и в ту минуту я хорошо понимал, что болтливая наша соседка старается выставить свою дочь подороже на свадебных торгах. И хоть нас воспитывали в Вюгарлы в духе уважения к старшим, я решил, что скажу старой своднице все, что о ней думаю.

— Как тебе не стыдно самую красивую девушку села сватать за первого встречного, набивать ей цену, как будто она сама ничего не стоит! Болтовней о замужестве извела девчонку. Уходи, иначе ославлю тебя на все село, опозорю перед людьми! Ищи там, где потеряла, и не мешай мне пасти корову!

Гызханум побагровела, видимо не ожидая от меня такой отповеди, и какое-то время топталась у родника, уставившись в журчащий источник.

Замахнувшись палкой на Хну, я погнал ее выше в горы. Мне было жаль Телли: с такой матерью не совьешь гнезда!

Мы с Хной поднялись на скалу, похожую издали на голову упрямого барана. Отсюда Вюгарлы видно как на ладони. Да, большое и красивое село!.. «Вюгарлы» — «Поселение гордых»! Так оно и есть! Есть у нас парни — за день накосят сорок снопов ячменя и траву из ста садов сметут в стога. Наших молодцов никто не обгонит на скачках. Девушки словно нераспустившиеся бутоны, а невесты — как раскрывшиеся цветы. Хорошие люди живут в Вюгарлы, жаль только — моего отца давно уже нет в нашем селе. Когда я вижу мужчину, спешащего от дороги в сторону нашего дома, у меня замирает сердце. Мать часто мне повторяла, что отец живет в Баку и работает тартальщиком на промыслах хозяина Манташева. Я не знал толком ни что такое промысел, ни что такое тартальщик. Но почему отец не с нами? Почему он не пьет воду из одного из четырнадцати наших родников, такую холодную, что от нее ломит зубы?

У всех моих товарищей отцы были рядом, только мой вот уже одиннадцать лет живет с нами врозь. Я отца совсем не помнил: мне было пять лет, когда в последний раз видел его; к тому же в доме у нас не было ни одной его фотографии.

Но отец помнил о нас. Каждый месяц присылал нам с матерью двадцать пять рублей. И нам бы их вполне хватало, если б мать не покупала на эти деньги хорошей шерстяной пряжи, чтобы соткать своими руками тонкое сукно на архалук для отца или связать ему толстые разноцветные носки, а то фуфайку и с первой же оказией отправить в Баку. Она постоянно думала об отце, но всякое упоминание о нем огорчало ее, и неулыбчивое лицо, матери становилось хмурым, даже суровым. «Взял и уехал в Баку, — иногда ворчала она, — а меня оставил с сиротой! Да, да, при живом отце — сирота!»

ГОРОД ГОРИС

Мать была права: где это видано, чтобы глава семьи жил не с семьей? С кем посоветоваться, на чье плечо опереться? И работать было бы намного легче — и в поле, и на гумне. Вместе бы косили, вместе бы возили зерно на мельницу.

Отец посылал деньги в Горис знакомым, а те, получив деньги на почте, привозили их нам.

Когда впервые я поехал в Горис за деньгами, лето только начиналось. Говорили, что русский падишах уже год как воюет. Ни коня не осталось в деревне, ни осла — всех забрали.

Старики говорили, что голубю, выпущенному в Вюгарлы, надо пролететь всего пятнадцать верст, чтобы оказаться в Горисе. Но между нашим селом и Горисом лежит множество гор, ущелий и скал, и если даже идти самыми короткими горными тропами, то наберется верст тридцать, а если не сходить с проезжей дороги, то пройдешь все сорок.

Мать строго-настрого запретила мне идти горными тропами, особенно на обратном пути.

— Времена сейчас тревожные. Что стоит какому-нибудь разбойнику отнять у тебя наши деньги?! Будь осторожен.

Первый раз в жизни я уходил далеко от своего дома, да еще совершенно один. Сознание, что меня посчитали достаточно взрослым, для того чтобы самостоятельно отправиться в путь, наполняло мое сердце гордостью.

По обе стороны дороги, которая то спускалась в ущелье, то круто поднималась вверх или вилась среди зеленых лугов, усыпанных головками диких тюльпанов, моему взору открывалось много неожиданного. Угрюмые скалы нависали над самой головой, шумели горные реки, скрывавшиеся в густых непроходимых зарослях карагача и терновника, новыми и новыми гранями поворачивалась ко мне недоступная ледяная вершина горы Ишыглы, и все так же, не удаляясь и не приближаясь, уходил в небо неприступный Зангезурский хребет.

Сама дорога была пустынна, но слева и справа виднелись кибитки кочевников-скотоводов, а невдалеке паслись отары овец.

Я приближался к кочевью Алханлы, когда меня догнали всадники. Их было четверо. Надвинув папахи на самые глаза, они мерно покачивались в седлах и вполсилы пели грустную и унылую курдскую песню. Я отскочил в сторону, а всадники, пришпорив коней, свернули на проселочную дорогу, ведущую к эйлагу Салварты. Я снова остался на дороге один.

Сразу за поворотом к эйлагу Салварты дорога спустилась в глубокое безлюдное ущелье. Мне вдруг стало как-то не по себе. Страх усилился, когда я услышал за собой конский топот и увидел одинокого всадника. Недоброе предчувствие охватило меня. Но, разглядев всадника, я успокоился: он был мне хорошо знаком (этот человек часто сопровождал группы паломников, отправлявшихся на поклонение мусульманским святыням в Кербелу. Дважды в году он объезжал окрестные села в поисках желающих отправиться в очередное путешествие к могиле имама Рзы. Зачастую перед дорогой он сам совершал молебен перед паломниками. Я даже знал имя этого человека — Чавуш Бабаш, и он однажды мне сказал, что хорошо знает моего отца).

Чавуш Бабаш натянул поводья, и красивый карабахский иноходец остановился рядом со мной. Я вежливо поздоровался, а он спросил:

— Ты идешь в Горис? Садись, подвезу!

Дважды ему не пришлось повторять приглашение: впереди была еще половина пути, а я уже устал. Чавуш Бабаш помог мне взобраться на нетерпеливо приплясывавшего на месте иноходца. Я удобно устроился позади Бабаша. Обычно словоохотливый, сегодня он молчал всю дорогу, даже не спросил меня, зачем и иду в Горис.

— Отсюда тебе ближе, сойди здесь! — сказал он мне возле самого города и показал на еле заметную тропу. — Иди по этой тропинке, мне здесь на лошади не проехать.

Я соскочил с иноходца, не обратив тогда внимания на то, что Чавуш Бабаш осведомлен, к какому дому я держу путь. Отец посылал деньги в Горис на имя купца Мешади Даргяха, а он уже пересылал их нам в Вюгарлы с каким-нибудь знакомым.

Вот и Горис. Я впервые в жизни видел город. С окраины, где я стоял, он напоминал мне наше село. Расположенный в долине, он со всех сторон окружен горами. Небольшие дома прятались в садах. А центр — огромная базарная площадь, на которую раз в неделю пригоняли на продажу скот, лошадей, привозили домашнюю утварь, шерсть, овощи, фрукты, масло, сыры, — да мало ли чего еще…

На восточной стороне площади высилось мрачное здание с башнями по обеим сторонам. Уже много позже я узнал, что в подземельях этого замка содержался народный герой Гачах Наби — предводитель крестьян Карабаха, борец против ханов и беков. Вместе с ним в этом замке томилась в неволе его боевая соратница и жена Хаджар. Гачаху Наби и Хаджар посчастливилось бежать через подкоп: сначала побег удался самому Наби, а позже он освободил и Хаджар.

Спустившись по крутой улочке и пройдя несколько кривых переулков, я выбрался наконец на базарную площадь, где мне надлежало найти лавку Мешади Даргяха, человека, известного в Горисе. Ему принадлежали кроме лавки караван-сарай и харчевня. В лавке услужливые приказчики бойко торговали всем, что может понадобиться и жителю города, и сельчанину, и скотоводу-кочевнику: по стенам были развешаны седла, медная посуда, пеньковые веревки и канаты, на прилавках рулонами сложена мануфактура, на полу у стен посуда, бидоны с керосином, в ящиках уголь, отдельно продавали муку, сахар, соль, чай, рис. Харчевня примыкала к лавке, а за нею находился караван-сарай. По всему было видно, что Мешади Даргях не жаловался на судьбу.

Высокий толстяк, а это был сам хозяин лавки, как только узнал, кто я такой, весело со мной поздоровался. Потом он позвал одного из своих сыновей и велел получше меня накормить. Войдя в приземистую харчевню, маленькую и длинную, я вздрогнул от неожиданности: на ковре, поджав под себя ноги, сидел Чавуш Бабаш, а перед ним на скатерти стояла большая пиала с пити. Парень усадил меня напротив Бабаша. Мы оба молчали. Через минуту хозяйский сын принес и мне пиалу пити, я занялся едой. Я, наверно, громко причмокивал, обсасывая кости, и почувствовал на себе насмешливый взгляд Чавуша Бабаша. Мне захотелось поскорее покончить с едой, найти Мешади Даргяха, забрать отцовские деньги и вернуться домой.

Но вдруг боковая дверь открылась, и в комнату вошел сам хозяин. Он оглядел нас глазами-щелочками и сказал, обращаясь к Бабашу:

— Это сын Деде. Прямо вылитый отец! Клянусь аллахом, хорошим помощником будет матери. Его теперь смело можно посылать за деньгами.

Бабаш, слушая Мешади Даргяха, медленно кивал головой. Закончив есть, он достал из кармана папиросы, вставил одну в отверстие мундштука, прикурил над стеклом горящей лампы, с удовольствием затянулся, а потом поблагодарил за пити и ушел. Все это он проделал, не говоря мне ни слова.

Я не мешкая доел и досуха вытер куском чурека дно пиалы. Хозяин повел меня снова в лавку.

— Сколько у вас в семье женщин, не считая матери? — спросил он неожиданно у меня.

Я не знал, почему это так заинтересовало Мешади Даргяха, но вежливо ответил:

— Еще три сестры.

— Настоящий мужчина, собираясь домой, всегда должен помнить о женщинах, ожидающих его возвращения, — сказал он, хитро глянув на меня, и, подойдя к кассе, вынул несколько монет и протянул их мне (две золотых десятки и два серебряных рубля). — Вот, получай, а на три рубля я отрежу тебе мануфактуры для сестер и матери.

Не ожидая ответа, он ловким движением развернул штуку пестрого ситца, потом так же раскинул передо мною несколько рулонов и начал аршином отмерять ткань. Все смешалось перед моими глазами: отправляя меня в Горис, мать не давала никаких поручений о покупках. К тому же я слышал, как мама говорила моей старшей сестре, что из следующих отцовских денег надо будет купить корову с теленком, а упрямую Хну продать. Только я собрался сказать об этом Мешади Даргяху, а он уже заворачивал отрезанную ткань в черный головной платок с золотыми петухами по всему полю. В сверток он положил еще кусок земляничного мыла, немного колотого сахару и две пачки чаю.

— Эти мелочи от меня в подарок, — проговорил он, — а мануфактуру, скажи маме, выбрал по своему вкусу и посоветовал тебе взять. Но не вздумай идти по проезжей дороге. Иди горными тропами через Учтепе, потом спустишься к Черному роднику и сразу попадешь в Урут. Это самый короткий и спокойный путь, Как говорят, путнику быть в пути. Иди! Да поможет тебе аллах!

Он подвел меня к двери и слегка подтолкнул в спину. Я не успел опомниться, как оказался на площади. И снова кривыми переулками, а потом по крутой улочке вверх, все выше и выше, — и я уже на тропе. Ноша не оттягивала мои плечи. Узел с ситцем казался легким, от него приятно пахло, ничуть не хуже, чем от настоящих живых цветов. Но все мое внимание было приковано к четырем монетам, звеневшим в кармане при каждом моем шаге, и я испуганно прятался, чуть завидя фигуру на дороге.

ТОСКА ПО ОТЦУ, МАТЕРИНСКАЯ ЛЮБОВЬ

Солнце уже скрылось за отрогами Ишыглы, когда я спустился к Черному роднику, от которого рукой подать до селения Урут. У самого селения из скалы бьет горячий источник. Здесь всегда многолюдно. Издавна известно, что вода горячего ключа целебна. Говорят, что избавляет от ревматизма, от болей в суставах, желудочных колик. Жители окрестных сел, скотоводы-кочевники и даже горожане приезжали сюда и жили подолгу в надежде на исцеление.

Я проскользнул мимо источника и зашагал дальше, вздрагивая и поминутно озираясь, сердце учащенно билось. Когда из темного ущелья я вышел на Белую равнину — Агдюз, стало значительно светлее. Радость охватила меня при мысли, что самое страшное уже позади. Я даже попытался свистеть, но не хватило дыхания, ибо шел слишком быстро. Когда показались первые дома нашего села, я был готов расплакаться и, только увидев мать, дал волю слезам.

— Ну ладно, ладно, — прижала меня мама к груди, — хорошо, что ты уже дома! А это что у тебя? — показала она на узел в моих руках.

— Это… Это Мешади Даргях посоветовал купить.

Мать тут же развязала черный платок с петухами и, узнав, что его содержимое обошлось в целых три рубля, всплеснула руками:

— Аллах всемогущий! Остерегала сына от грабителей на дороге, а он оказался в лавке у Мешади Даргяха! Ну что за люди?! Не могут не урвать для себя!.. Ну да ладно, вернулся живым-здоровым. — И снова обняла меня. — Да пошлет аллах здоровье отцу, пускай бы уж возвращался к себе домой и становился главой семьи. Сколько я могу быть и за отца, и за мать? С утра и до позднего вечера нет мне покоя!..

И два чувства не оставляли меня ни на секунду, пока я слушал мать: я тосковал по отцу и горячо любил свою мать, не понимая, отчего они живут врозь.

СПЛЕТНИ-ПЕРЕСУДЫ

Приходя к нам, Гызханум неизменно говорила, что в Вюгарлы для нее нет людей ближе и дороже, чем наша семья. Это не мешало ей, завидев меня, укоризненно качать головой и грустно вздыхать:

— Бедное дитя! Сирота при живом отце…

Если поблизости не оказывалось сестер и матери, Гызханум останавливалась и, прищурив глаза, принималась выспрашивать последние новости об отце: пишет ли? Не собирается ли вернуться домой? Не забывает ли прислать вовремя деньги?

Я терпеливо отвечал, что отец работает на промысле и деньги нам присылает, неужели она забыла?

— Да буду я твоей жертвой, дитя мое, но не собирается же он всю жизнь оставаться в Баку? Разве может мужчина забыть о своем доме, о жене, о детях?

Я отвечал Гызханум, что она сделала бы лучше, если бы спросила обо всем у матери.

Гызханум обижалась на мое нежелание поддержать разговор и исчезала, чтобы посплетничать о нашей семье. Но проходили день или два, и словоохотливая соседка снова приставала ко мне с расспросами об отце и о том, почему он не приезжает к нам.

А я и сам толком не знал, почему отец так долго — целых одиннадцать лет! — не находит возможности хоть на день приехать повидаться с нами. Я стеснялся спрашивать об этом у матери и сестер и с болью в сердце выслушивал соседские пересуды.

— Если жена добра, муж от нее не уйдет… — говорил один.

— От молодой жены в Баку зачем возвращаться к старой в Вюгарлы? — говорил другой.

Мама казалась мне красавицей. В свои сорок лет она выглядела молодой и полной сил. И слова, произнесенные равнодушными людьми, ранили мое сердце. А что говорить о матери? Конечно же она воспринимала их болезненнее, чем я. Что ж, придумал я объяснение, очевидно, дела заставляют отца отложить свой приезд к нам. Но слова Гызханум не давали мне покоя. Неужели отец бросил нас? Но почему? Чем мы его обидели?

* * *

Солнце неподвижно стояло на самой макушке горы Еллидже, когда я пришел домой. Матери дома не было. Печаль сжала мое сердце. Запущенным выглядел наш дом: забор покосился, двор неухоженный, неприветливый, чувствуется отсутствие хозяйской мужской руки. А каким сверкающим и веселым казался мне дом в мои пять-шесть лет. Я помнил, что у входа в комнату, на подставке, у самой притолоки всегда стоял большущий медный кувшин, доверху наполненный водой. В углу, рядом со ступкой, лежали большие глыбы каменной соли, которые отец крушил и растирал в ступе каменным пестиком, пока соль не превращалась в тонкую белую пыль.

У окна был установлен ковроткацкий станок, а на нем — натянутая основа. Не было года, чтобы мать не соткала один или два ковра на продажу. А возле двери втиснуты закрома для хранения зерна и муки, отполированные бесчисленными прикосновениями многих рук, потемневшие от времени. Закрома были почти моими ровесниками, их подарили родителям в день праздника, устроенного у нас в честь моего обрезания. Увы, закрома чаще пустовали. Но тем привлекательнее они были для меня: в них можно было забраться с ногами, потом перелезть в следующее отделение и спрятаться, оставаясь никем не замеченным.

В доме всегда тепло, когда рядом отец. Но где он? Отчего не едет?.. Жалость к матери охватила меня, и я решил немедленно что-нибудь сделать для нее приятное. Принес два кувшина воды, подмел двор, подпер кольями завалившийся забор, убрал хлев.

Пришла мама, задумчивая и печальная, как всегда. Налила простоквашу в пиалы, очистила несколько головок лука, вынула из казана, где мы хранили, чтоб не засох, лаваш.

— Садись, ешь.

Зажгла коптилку, а в доме, казалось, стало еще темнее, только черные тени зашевелились на стене. Мне почему-то помнилось, что, когда с нами был отец, десятилинейная лампа с чистым стеклом и широким фитилем ярко освещала нашу комнату.

Мать села на палас напротив меня и тяжело вздохнула. То ли видит меня, то ли нет…

— Ты что-то новое узнала об отце? — спросил я и этим будто плеснул на раскаленную сковороду воду.

— Новое? Новое — это сплетни!

И тут я не сдержался, сказал, о чем болтает Гызханум, что в ее разладе с отцом виновата будто бы она, моя мать.

— Но ведь что-то было между вами? Скажи, чтоб и я знал!

Мать вздохнула:

— Пусть Гызханум лучше думает о своих собственных горестях! Что поделаешь, сынок? Хорошее забывается.

Жалко мне вдруг стало мать. Наступила тягостная тишина. Мы часто только вдвоем. Замужняя старшая сестра давно не заходит, средняя тоже, у обеих на руках дети, свои заботы-горести. А младшая…

И вдруг мать вспылила:

— Гызханум! А ты больше ее слушай! Я сама тебе расскажу, о чем теперь говорят! Будто отец твой недоволен еще и тем, что я выдала замуж Яхши, не спросив на то его благословения. — Мать замолчала, а я подумал, что тут отец, пожалуй, вправе обидеться на мать. А как же? В семье правоверных мусульман нельзя выдать дочь замуж без воли и разрешения главы дома!..

— Ну, конечно, он прав, — словно прочитала мать мои мысли. — Но приехал ли он хоть раз за эти годы, чтобы подыскать достойного жениха и для Яхши, и для Гюльянаг?

«В самом деле, — подумал я, — как иначе могла поступить мать, если она здесь, а отец в Баку?»

— Похоже, что твой отец и не собирается возвращаться домой! В Баку, говорят, и солнце жарче, и хлеб дешевле. А еще болтают, что он растолстел, раздобрел, женился, детей завел…

— О чем ты говоришь?! — От возмущения я даже вскочил на ноги. — Ну скажи, если бы отец женился, разве присылал нам каждый месяц деньги?

— Двадцать пять рублей! Но ведь дело не в деньгах! Ну, хорошо, он забыл меня, а ты, его любимый сын? Мог ли он забыть тебя?! А девочки? И вот я думаю: может, продать все и уехать в Баку? А потом говорю себе: что он о нас подумает? Обо мне? Мол, не смогла без мужа, и вот тебе — приехала! Нет уж, подожду еще. Пусть эта весна будет последней: приедет — останется главой дома, не приедет — что-нибудь придумаю.

Я вышел: возразить матери было нечего.

Звезды высыпали на небо. В тишине слышно журчание родников. Наступили дни, когда день и ночь сравнялись. В наших краях семь месяцев от звезды, до звезды люди трудятся не покладая рук, чтобы пять месяцев зимы в доме была еда. Сейчас в селе спят, но уже скоро люди поднимутся на работу.

Я вспомнил, как выдали замуж Яхши: на ней женился двоюродный брат Абдул, он тоже работал в Баку и недавно вернулся в село. Среднего роста, чернявый, Абдул был миролюбивым, тихим, добрым человеком, и на него можно было положиться. Я думаю, будь отец здесь, он тоже был бы рад отдать Яхши за Абдула. Свадьбу Яхши помню смутно, а все, что произошло с другой моей сестрой — Гюльсехэр, вижу ясно, как будто это случилось вчера. Свадьбы и вовсе не было — сестру умыкнули!.. Поистине «Утренний цветок» наша Гюльсехэр, она заслужила свое имя. Высокая, стройная, под точеными бровями ярко сверкают черные глаза, толстые, туго заплетенные косы достают до пят…

Был снежный вьюжный день. Хна жалобно мычала, требуя, чтобы ее подоили. Может быть, из-за ее жалобного мычания, а может, оттого, что в доме никого не было, я вдруг почувствовал себя одиноким. Словно глазами постороннего человека я огляделся и увидел, в какой бедности мы живем. Правы люди, когда говорят, что дом без хозяина все равно что семья без мужчины. И впервые я подумал об отце с раздражением и обидой: живет себе в Баку, не зная печали, а мы тут с ног сбиваемся. У нас такое правило: скот зимой мы кормим три раза, а хлев убираем утром и вечером. Хлев я убрал, корову покормил, а теперь Гюльсехэр пусть ее подоит. Но где она? Ни ее, ни матери дома не было. Сердитый, я отправился к Яхши, живущей неподалеку от нас. Уже на пороге темной низенькой комнаты сестры я понял, что нас постигла беда: Яхши плакала, покачивая люльку, всхлипывала у стены мать, рядом с ней примостилась наша старшая сестра Гюльянаг, а перед коптящей, еле горящей лампой, насупившись, глядел прямо перед собой Абдул. Только Гюльсехэр не было видно.

— Что случилось? Где Гюльсехэр?

— Он еще спрашивает?! — накинулся на меня Абдул. — Проклятая, опозорила нас перед всеми! Что молчишь? Ты ведь знал об этом! Ну, говори!

— Что ты, Абдул? — вмешалась Яхши. — Он здесь при чем? — И повернулась ко мне: — Гюльсехэр умыкнули.

Меня словно ударили в самое сердце. Похитили Гюльсехэр, мою любимую и ласковую сестричку, с которой мы так весело играли в детстве. «Если бы отец был с нами, — подумал я, — такого несчастья не произошло бы!»

— Кто похитил? Когда?

Вдруг я услышал негромкий смех за своей спиной. Обернулся — на пороге стояла Лалабеим — младшая сестра отца. Неуместный ее смех показался мне оскорбительным.

— Зачем вы зря мучаетесь… — сказала она. — Что сделано, то сделано, и месяца не пройдет, как вы помиритесь!

Лалабеим рассказала, что вскоре после полудня Гюльсехэр отправилась за водой к источнику Арзу. Когда она возвращалась, на дороге появились всадники, человек шесть или семь. Женщины и девушки в страхе разбежались, а всадники окружили Гюльсехэр, один из них наклонился, подхватил ее и посадил впереди себя. С криками и шумом они умчались в сторону Учтепе. В парне, умыкнувшем сестру, девушки узнали Махмуда, сына зажиточного крестьянина из соседнего села. Девушки рассказывали, что сама Гюльсехэр нисколько не была напугана похищением и, видимо, не случайно направилась за водой именно в это время и именно к этому источнику, не самому близкому от нас.

— А Гызханум говорит, — вдруг сказала Яхши, — что их знакомство и похищение устроила Сона.

Час от часу не легче. Дело в том, что наша двоюродная сестра Сона пользовалась всеобщей любовью в семье. Все ее жалели: сколько лет замужем, а детей нет. Добрая и сердечная, она постоянно помогала всем, кто нуждался, и зачастую в ущерб себе, отчего на нее смотрели как на чудачку. На этот раз ей, очевидно, показалось, что в ее помощи больше всего нуждается наша Гюльсехэр! А мы? О нас она подумала? Ведь оскорблена честь нашей семьи!

Лалабеим хлопнула себя ладонями по бедрам:

— Только и слышишь в деревне разговоры о чести! И больше всех кричат те, кто и знать не знает о ней. Если наша Сона причастна к этому делу, вам остается только сказать: «Да благословит их аллах!» — и ждать аксакалов, чтобы договориться о дне свадьбы. И надо подумать, кого пошлем, чтобы подписал кябин — брачный договор. Должен пойти или дядя, или шурин.

— Я не пойду! — воскликнул Абдул и тут же насупился. Он понимал, что дело сделано, Лалабеим права, со временем семьи помирятся, сыграют свадьбу, но ему не хотелось, чтобы думали, что он быстро согласился.

Яхши наполнила водой самовар, разожгла угли, вскоре и чай закипел. Но ни я, ни мать ни к чему не притронулись. А когда мы вернулись домой, она разрыдалась:

— Ну что же мне делать?! Что я скажу отцу, когда он вернется?! Гюльянаг и Яхши я выдала замуж без него, а теперь еще эта история с Гюльсехэр!

ДЯДЯ МАГЕРРАМ

Только наступали майские дни, а птичьи голоса звенели в полях и рощах Вюгарлы. Птиц было такое множество, что я не знал их названия. Они занимали все мое внимание: я не замечал, когда всходило солнце и когда оно садилось. Даже противная Хна не была теперь мне в тягость: она паслась, не мешая мне следить за жизнью птиц.

Начиная с середины апреля, по трем дорогам, расходящимся у Вюгарлы, гонят свои бесчисленные стада коров и буйволов и отары овец скотоводы-кочевники. В сторону Зангезура проносятся табуны лошадей, плывут по степи караваны медлительных верблюдов. Я не мог оторвать глаз от маленьких бычков и пугливых телочек. Крошечные барашки жались к мерно ступавшим от тяжести курдюков овцам. Шелком отливали спины молодых кобылиц. Гибкие и ловкие всадники-гуртовщики подгоняли и оберегали стада, за ними носились огромные овчарки с обрубленными ушами. Красивые кочевницы не закрывали своих лиц от посторонних, ловко сидя в седлах навьюченных кобылиц, и держали на руках маленьких детей. Для нас, подростков, перегон скота и табунов казался праздничным, красочным зрелищем.

В эти дни обязанности пастуха не казались мне обременительными. Я выгонял Хну и осла в поле, а сам не отрывал глаз от кочевников. И до тех пор пока последняя группа не исчезала за перевалом, я не уходил домой.

Но вот начиналось лето. Беспощадное солнце выжигало травы и цветы, пастбища исчезали день за днем, с трудом я находил участки, где Хна могла насытить свое брюхо. Животных немилосердно жалили оводы, я отгонял их длинным прутом. Хлопот было хоть отбавляй.

А еще спустя недели две наступала пора косить ячмень, Я должен был помогать матери в поле — вязать снопы, грузить их на осла и отвозить домой. С матерью я работал и на гумне: веял, ворошил, рассыпал для просушки, молотил зерно. И все так же каждый день до самого вечера выгонял Хну на пастбище.

Деревня готовилась к зиме. Из муки нового помола замешивали крутое тесто и раскатывали на тонюсенькие лаваши. Нарезали лапшу и сушили на зиму. Ездили в Нахичевань за солью и курагой, а из Гекяра и Баргюшада привозили рис и фасоль. На плоских крышах домов вырастали целые горы сена, сараи заполнялись соломой.

Зима в наших горных краях суровая, шесть месяцев жители почти не выходят из домов, а скот держат в стойлах. За зиму животные нисколько не теряют в весе, но даже прибавляют. Сено из люцерны по вкусу не только нашей Хне. А к весне мы добавляем к соломе размолотые на ручных жерновах дикорастущие бобы, смешивая их с солью. Скот, выращенный в нашем Вюгарлы, славился на всю округу. Стоило нашему сельчанину привести на базар бычка или телочку, как их тут же покупали.

Каждый в селе занят подготовкой к зиме, мы с матерью тоже. Но думы наши заняты отцом. Я спал беспокойно, часто вспоминая слова, сказанные матерью: «Если и этой весной отец не вернется, чтобы стать главою своей семьи, я на что-нибудь решусь».

* * *

В нашем селе женятся очень рано. На руках у девушки, не достигшей еще восемнадцати лет, плачет уже ребенок, а за двадцатилетним парнем бегает малыш — его сын. И это считается в порядке вещей. Вместо того чтобы учиться, молодые женщины ведут тяжелое крестьянское хозяйство и стареют раньше времени. А молодые женатые парни уже не имеют времени для учебы, ибо дом и семья требуют неустанных забот.

Дядя Магеррам, наш односельчанин, был из тех немногих, кто, дожив до пятидесяти лет, так и остался холостым. Хотя нас разделяла большая разница в возрасте, я считал его своим другом. Сейчас, вспоминая Магеррама, его необыкновенную мягкость и душевную доброту, я отчетливо понимаю, что он резко отличался от всех знакомых мне людей. Поэтому меня и тянуло к нему.

Однажды я, как всегда, гнал упрямую Хну и нашу ослицу с ее трехнедельным осликом на водопой. У родника я встретил дядю Магеррама, который привел к роднику корову, бычка-однолетка и светло-каштанового теленка, у которого от слабости дрожали колени. Напоив скот, мы отошли в тень большого карагача.

— Хочешь, Будаг, я присмотрю за твоей коровой, а ты пойди в школу. Я ведь не чужой тебе, твоя мама приходится мне двоюродной сестрой.

Я не придал значения его словам, хотя мечтал попасть в школу. Угаданное им желание принял за очередную шутку. Но Магеррам не отставал от меня:

— Ты мне так и не ответил, Будаг, — снова заговорил он. — Если будешь медлить, то опоздаешь в школу.

Наши коровы уже поднимались вверх по склону горы, теленок и ослы брели за ними. Ночью прошел сильный дождь, на дороге еще не высохли лужи. Скотина оставляла за собой глубокие, медленно наполняющиеся водой следы. Дядя Магеррам проворно перескакивал по островкам суши. Он пробирался довольно быстро, я едва поспевал за ним. Утреннюю прохладу слизывало горячее весеннее солнце. Мы добрались до широкой горной лужайки, покрытой высокой сочной травой. Дядюшка, Магеррам облюбовал большой круглый валун и уселся на него. Не отрывая глаз от нашей прожорливой Хны, он слегка улыбался в редкие, неопределенного оттенка усы. Неожиданно он сказал:

— А то бывает и так, что пропустишь время, а потом уже поздно.

Я подумал про себя: «Ну какое ему дело до проклятой Хны и моих школьных дел?»

Словно не замечая меня, Магеррам продолжил:

— Да, аллах одному дает богатство, а другому ум.

И я в тон ему:

— Говорят, там, где много травы, лошадей нет, а где много лошадей — трава вся вытоптана.

А Магеррам, пропустив мимо ушей мои слова, заметил:

— По уму и грамотности, сынок, будь похож на отца своего, а по трудолюбию на мать. Я знаю, мама твоя хочет, чтобы ты не был бездельником и пас скот. Сделаем так, чтобы и она была довольна, и от тебя чтоб учеба не ушла. Каждое утро пригоняй свою скотину к роднику, я за твоей Хной буду следить, а ты беги в школу. А после занятий встречай меня у холма и гони скотину домой. Только матери ничего не говори.

Надо ли объяснять, как я обрадовался! Я хотел сразу же убежать, но что-то остановило меня… Дядюшка Магеррам поднялся со своего валуна и потрепал меня по плечу:

— Пусть аллах защитит тебя, беги, сынок!

Я не заставил больше упрашивать себя.

РАЗГОВОР МАТЕРИ С СЫНОМ

Вечером после дойки довольная мать похвалила меня:

— Что значит хороший корм! Хна хорошо паслась и дала полтора подойника. Если бы не ты, вряд ли надоила бы и один.

Забыв все предостережения дяди Магеррама, я рассмеялся и рассказал матери, кто сегодня следил за нашей Хной. Мать нахмурилась.

— И отец твой не стал мне настоящим мужем, и из тебя хорошего сына не получилось. Что ты, что твои сестры — одни огорчения от вас. Лучше уж быть бесплодной вдовой!

Слова матери так обидели меня, что я, позабыв о голоде, направился к воротам. Резкий ее окрик остановил меня:

— Если голоден, садись, ешь!

Я не откликнулся, походил возле дома и немного погодя вернулся.

Мать постелила на палас латаную скатерть, принесла пиалу простокваши, соленый сыр, лук, зелень, лаваш. Тут я не выдержал:

— Если бы в Вюгарлы был хоть один человек, похожий на дядю Магеррама…

Но мать не дала договорить.

— Поищи, может, найдешь! Он такой же непутевый, как и твой отец! — И новую весть мне сообщает: — Из Баку вернулся муж Гызханум.

— Что он сказал об отце?!

— Мне нужен был бурдюк под простоквашу, и я зашла к ней…

Я понимал, что мать вроде бы оправдывается, почему пошла к Гызханум.

— Только хотела спросить, не одолжит ли она бурдюк, вижу — за столом сидит исхудавший, побледневший Азим, будто из могилы поднялся. Кожа да кости.

— Видел он отца? Говорил с ним?

— Видел, говорил… — У матери по лицу уже текли слезы. — Азим принялся расхваливать его, как ты своего Магеррама. Его и аллах не обходит в своих похвалах… Азим сказал, что больше в Баку не вернется, а твой отец хочет всю жизнь простоять на буровой вышке… И что он там нашел? Русский шах распорядился якобы дать отцу медаль за хорошую работу. Сколько лег прошло, а медаль все не шлют. Боясь пропустить эту медаль, отец никак не выберет времени навестить семью. Азим клянется хлебом, что отцу хорошо живется в Баку, словно там и зимы не бывает. С меня здесь, как с карагача, каждый год семь шкур сходит, я в доме и за мужчину, и за женщину, а муженек мой день ото дня хорошеет в Баку…

— Наверно, что-то другое держит отца в Баку, а не медаль, — возразил я.

— Нашелся защитник, яблоко от яблони недалеко падает! Ты тоже хорош! Корову, чьим молоком сыт, ленишься выгнать на пастбище! А вырастешь — станешь еще хуже!

— Не стану я хуже! А ты, — я вдруг решил, что мое молчание будет только сердить ее, — сама не знаешь, где для тебя благо, а где вред! Что-нибудь лучше, чем ничто!

Мать недоуменно посмотрела на меня.

— Ну что плохого ты видела от дяди Магеррама? Надо радоваться, что он берется пасти Хну и осла. Он заботится обо мне, хочет, чтобы я был грамотным, а ты видишь в этом только дурное! Но тебя разве убедишь? («Но что спорить с матерью? — решил я.) Ладно, утром буду пасти, а вечерами у тех, кто ходит в школу, подучусь.

Мать осуждающе посмотрела на меня, думая этим смутить. Наш разговор оборвался, как гнилая веревка.

ЗВЕЗДНАЯ НОЧЬ

Была тихая звездная ночь. С холмов дул теплый ветерок. Улицы были пустынны, лишь в немногих домах светились огоньки. У меня из головы не шел рассказ матери о дяде Магерраме, услышанный, очевидно, от Гызханум. Когда-то в молодости Магерраму, мол, приснились ангелы — вестники аллаха. Магеррам принял их за женщин и воспылал к ним любовью, а те рассердились, и один из вестников аллаха ударил Магеррама в пах, с тех пор несчастный лишился мужской силы.

И отчего все дурные вести исходят от Гызханум? Я знал, что в любом селе есть своя Гызханум, но понять не мог, что мы плохого ей сделали, за что она невзлюбила нас.

Жизнь дома становилась все труднее: я хотел учиться, а мама хотела, чтобы я был ей прилежным помощником в хозяйстве. Она сердилась на отца и срывала зло на мне. А что, если сбежать в Баку, к отцу? Как хорошо, наверно, делиться с отцом всем, что с тобою происходит. Возможно, он не помнит уже Вюгарлы, я бы ему показал и Большой водопад, и валуны в Драконовом ущелье, а он бы мне рассказывал обо всем, что видел и узнал в Баку.

Но отец не собирался возвращаться домой. Прошло одиннадцать лет, как он покинул нас, и я смутно представляю его себе. Смогу ли я узнать отца? Отыскать его в таком большом городе? И маму жалко, и дядю Магеррама… А всего ужаснее, что, уйди я в Баку, не видеть мне больше Гюллюгыз.

ГЮЛЛЮГЫЗ

Когда ранним утром я выходил из дома, мать процеживала молоко. Как ни в чем не бывало она улыбнулась мне и сказала:

— Если и сегодня Хна даст полтора подойника молока, вечером получишь лаваш со сливочным маслом.

Я молча кивнул. Мать, все так же улыбаясь, протянула мне кружку с простоквашей и лаваш. Я потуже зашнуровал свои чарыхи из сыромятной кожи, взял палку, с которой не расставался, выходя из дому (а вдруг на меня бросится соседский пес с необрубленными ушами), и погнал Хну к роднику.

Дядя Магеррам уже ждал меня. Нельзя сказать, чтоб он был внешне привлекателен: лицо его сеткой покрывали морщины, редкими клочками торчали пегие усы и бородка. И голосом не отличался приятным: это резкое пронзительное поскрипывание так и стоит в моих ушах. Но мягкость, внимание к переживаниям другого человека говорили о том, что он много страдал. Горести не озлобили его, только глаза не могли скрыть запрятанную глубоко тоску.

Наверно, дядя Магеррам дал своим коровам вволю полизать каменной соли — их нельзя было отогнать от водопоя. Они жадно пили, и Хна присоединилась к ним.

— Ну как, приготовил уроки?

Я рассказал о вчерашнем споре с матерью.

— Ведь предупреждал я тебя! Ничего, и сегодня ты пойдешь в школу, а на обратном пути заберешь свой скот. Выклянчи у вашего соседа для меня немного алычи, скажи, что я просил. Он погнал животных в сторону леса.

Я вернулся в село. До начала занятий еще оставалось время, и я решил, что сначала выполню просьбу Магеррама. Приоткрыл калитку во двор нашего соседа Алимамеда, позвал раз, другой — никто не откликнулся. Я вспомнил, что мама хотела пойти вместе с соседями собирать зелень в поле. Огляделся — вокруг никого, только злая соседская собака с необрубленными ушами привязана к дереву. Ну уж мимо нее я не стану проходить. И, вернувшись в наш двор, я разбежался и перемахнул через каменную ограду, отделявшую наш двор от сада Алимамеда. Я оказался прямо у старой алычи, усыпанной плодами. И хоть коран запрещает совершать неблаговидные поступки, я подумал, что большого греха не будет, если я нарву соседской алычи для такого хорошего человека, как Магеррам.

Каждый камень, брошенный мною в середину листвы, низвергал поток плодов. Я до отвала наелся алычи, набил полные карманы и перелез через ограду обратно в наш двор. Вот теперь можно отправляться в медресе. Но школа оказалась на замке, и тут я вспомнил, что сегодня пятница — день, когда правоверные мусульмане не работают без особой на то причины. Я сегодня свободен! Что ж, я немедля разыщу Гюллюгыз — еще одного моего верного друга.

Гюллюгыз — дочь нашего мельника Мамедкули. Я года на четыре младше ее, но это нисколько не мешало нашей дружбе. Едва встретившись, мы рассказывали друг другу все, что произошло за то время, пока не виделись. У Гюллюгыз был веселый, легкий нрав, она подмечала особенности в поведении разных людей и очень похоже подражала удивившей или рассмешившей ее походке какого-нибудь человека. Ее приятный несильный голос очень нравился мне, и она пела мне баяты, которых знала множество. Она и сама их сочиняла. Собственно, с этих баяты и началась наша дружба, к тому же она, как и я, пасла скот: в семье мельника было две дочери и ни одного сына, поэтому их коровы, телка и три осла оказались на попечении Гюллюгыз.

Настоящее имя моей подружки — Гюльбута, бутон, но в селе ее звали Гюллюгыз — Девушка с цветами: всегда в руках у нее цветы, то плетет венок, то гадает на ромашке. Она не была красавицей, но что-то в ней было такое, что тянуло меня к ней неудержимо. Наверно, самое главное это не внешняя красота, а душевная доброта, чистота, острый ум. А всего этого у Гюллюгыз было в избытке, да еще искрящиеся смехом глаза.

Я нашел Гюллюгыз под скалой, нависающей над дорогой, похожей на голову хищной птицы с загнутым клювом. Еще издали услышал ее мелодичный голос, но сегодня в нем была грусть. Она радостно улыбнулась, как только увидела меня, и поманила к себе. Я уселся на валун по соседству с нею и протянул алычу. Гюллюгыз тут же надкусила ее своими острыми зубками и зажмурилась от кислоты, а потом расхохоталась.

— Откуда у тебя алыча?

— Нарвал в саду соседа.

— Он что же, позвал тебя на сбор алычи?

Пришлось признаться во всем.

— Что у тебя за дружба с Магеррамом? — удивилась она. — Он тебе дядя, а ты ему не брат! И потом, — обиделась она, — почему ты оставляешь своих животных ему, а не мне? Конечно, тебе надо учиться, Будаг, но что стоит наша с тобой дружба, если ты не можешь положиться на меня?!

— Ну что ты, Гюллюгыз! Ты так много делаешь для меня: учишь всему, что знаешь сама, новым песням, баяты, стихам…

— У тебя хорошая память, тебя учить — одно удовольствие! Но все-таки будет справедливо, если я буду помогать тебе пасти скот.

Я растерянно смотрел на нее. С одной стороны, она была, конечно, права. Но мы жили в разных концах села, и у каждой околицы начинались пастбища: у нее — свое, у нас — свое. Не погонишь же Хну через все село?

— Лучше расскажи, какие новые песни ты узнала, — попросил я ее.

В семье мельника Мамедкули, как я уже сказал, было две дочери: Фирюза и Гюллюгыз. Фирюзе уже исполнилось двадцать пять, а она еще дома сидит. И никакой надежды увидеть сватов у своего дома — уж очень неуживчивый характер у Фирюзы! По обычаю, младшая в доме сестра может выйти замуж только после того, как сосватают старшую. Поэтому никто не посылал сватов и к Гюллюгыз, и она часто подшучивала над собой и сестрой, но в шутках этих проскальзывало недоумение и обида. И безысходность! Если ничего не изменится — обеим сестрам оставаться старыми девами. Девушки у нас бесправны, не им выбирать жениха, не им по своему разумению устраивать семью. Недаром в песнях моей подружки так часто встречались и «горькая судьба», и «горючие слезы», и «невеселая доля».

А чем я могу помочь Гюллюгыз? У нас уповают на волю аллаха, мол, все, что случается, предрешено свыше. Но отчего аллаху не помочь такому прекрасному человеку, как Гюллюгыз? Я подумал, что эти мысли мне нашептывает шайтан, но ведь и шайтаньи внушения ведомы аллаху! Значит, не все в них от шайтана. Голова моя шла кругом.

Я простился с Гюллюгыз и побрел к источнику Семь родников, где мы договорились встретиться с дядей Магеррамом. Меня мучила жажда, и у родника я напился, а потом уселся на валун и долго смотрел на наше Вюгарлы. Магеррама все не было. Я поднялся с валуна, с легкостью взобрался по каменистой тропе на широкую горную поляну. Лицо студил прохладный ветерок.

Отсюда, с холма у Семи родников, открывался удивительный вид, наглядеться которым я никогда не мог, хоть бывал здесь множество раз. Среди гор лежало наше село, утопая в зелени фруктовых садов, разделенных еле различимыми отсюда невысокими каменными оградами. Вокруг — поля, словно покрытые изумрудным бархатом. Светлой широкой лентой вьется почтовый тракт. По склонам холмов тут и там видны фигуры женщин в ярких живописных нарядах, собирающих (всегда в это время года) съедобную зелень. Какие только кушанья не готовят из наших горных трав! С чем сравнить плоские пирожки с зеленью! Тесто такое тонкое, что видна начинка — терпкая, сочная. А как вкусен плов с приправой из многих трав, или суп из простокваши, заправленный нарубленной зеленью, или яичница с зеленым луком и травами, называемая так нежно и поэтично — кюкю. Городскому человеку и не понять, как много он теряет, не зная вкуса зеленых приправ.

Сюда, на холм, ветер приносил запахи созревающих хлебов разнотравья, полевых цветов.

Почему, живя здесь и каждый день любуясь родными местами, я никак не могу наглядеться на них? Неужели я предчувствовал, что рано или поздно придется покинуть эти места?

Я вздрогнул: дядя Магеррам положил руку на мое плечо. Лицо его поразило меня — сколько в нем тоски и боли!..

— Что случилось, дядя Магеррам? — спросил я.

— Боюсь, что не поймешь, сынок, да и рассказывать долго, Это давняя история, которая почему-то мне вспомнилась сегодня.

Наверно, мне следовало промолчать, но трудно удержаться от вопроса, когда тебе пятнадцать, а самоуверенности больше, чем у взрослого мужчины.

— Я не из тех людей, у которых во рту не держится вода, дядя Магеррам. То, что узнаю, останется между нами, и никто не сможет выведать…

Дядя Магеррам усмехнулся, обнял меня за плечи.

— Не в том дело, сынок… Не все, что было, быльем поросло, иногда старая рана лишь затянута тонкой пленкой, тронешь — и горячая кровь хлынет ручьем. Каким же неучем я был, Будаг!! Я расскажу тебе историю моей первой любви, она же и последняя, пусть послужит тебе уроком! — Он помолчал, словно собираясь с духом, и начал рассказ. — По-моему, Гюлькейнек была самой красивой девушкой в нашем селе. Впервые я увидел ее у родника Арзу. С глиняным кувшином на плече в толпе других девушек она пришла за водой. Девушки смеялись, перебрасывались словами, а я не мог глаз оторвать от Гюлькейнек. Я смотрел, как она набрала воду, плотно закрыла кувшин, обмыла его водой, поставила на плечо и повернулась лицом ко мне. У меня гулко заколотилось сердце, а она взмахнула ресницами, словно не видя меня, и прошла мимо. А я продолжал стоять на месте и глядел ей вслед. С того дня я старался часто бывать у родника, почти ничего не ел, долго не мог уснуть, все мои мысли были о Гюлькейнек…

Признаться, вначале рассказ дяди Магеррама я слушал вполуха; что мне за дело до какой-то неизвестной Гюлькейнек? К тому же я был голоден, а из хурджина дяди Магеррама торчало горлышко кувшина с простоквашей и еще что-то, как оказалось — лаваш. Словно прочтя мои тайные желания, дядя Магеррам развязал хурджин, достал оттуда еду и накормил меня, а потом продолжил свой рассказ.

— Да, Будаг, не было большего счастья для меня, чем встретить Гюлькейнек у родника и провожать ее взглядом. Мои мысли были заняты лишь ею. Я стал одержимым, грубил родителям, ссорился с посторонними. Прошло немного времени, а Гюлькейнек перестала бывать у родника. Я разыскивал ее по селу, все чаще задерживался у родника. И вот однажды я заметил фигуру со знакомым глиняным кувшином на плече. Я вздрогнул: сейчас я увижу ее!.. Но это была не Гюлькейнек, хотя и очень походила на нее. Девушка взглянула на меня, прикрыла рот платком и сделала движение, чтобы пройти мимо. Я заметил, что она с интересом смотрит на меня, в ее взгляде застыл вопрос: «Что тебе надо от меня?» И я сказал ей, что ждал ту, которая носит на плече такой же глиняный кувшин, как у нее, а еще сказал, что, видно, та девушка вовсе не стремится увидеть меня. Она выслушала меня, опустив край платка, которым прежде прикрывала рот, и сказала: «Ты счастливый, что встретил меня, потому что никто в Вюгарлы не может помочь тебе так, как я. Ведь я родная сестра Гюлькейнек. Меня зовут Гызханум, и мы обе дочери Гюлюмаги»…

— Как? — удивился я и перебил дядю Магеррама, — Не о нашей ли Гызханум идет речь?

— Представь себе, о ней! — вздохнул он… — Ее тонкие губы быстро шевелились, приоткрывая мелкие зубы. Гюлькейнек и Гызханум были очень похожи, но я не мог отделаться от мысли, что во всем облике Гызханум есть что-то отталкивающее. Но она сказала, что поможет мне, как я мог отвергнуть ее?..

— Неужели эта старая сводница Гызханум была похожа на свою сестру Гюлькейнек? — снова перебил я его.

— Увы, это так. Я сразу поверил ее словам: «Лекарство от твоей болезни в моих руках…» Чтобы завоевать ее расположение, я поклялся, что буду век ей благодарен. Подняв кувшин на плечо, она медленно проговорила: «Одной благодарностью сыт не будешь, вот если бы ты смог привести одного большого барана, юбку со сборками, кусок душистого мыла «Гюльчохан» и острые ножницы, тогда бы мы с тобой поладили…» Увидев, что я растерялся от неожиданности, она добавила с усмешкой: «Я же не прошу у тебя лошадь или вьючного верблюда. Как только выполнишь мои условия, я устрою тебе встречу с Гюлькейнек, а ты уж сам с ней обо всем договоришься». Она не стала ждать, что я скажу, и быстро ушла. Растерянный, я смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом дороги.

«Откуда я все это достану?» — думал я и не находил ответа. Косить траву, жать хлеб, работать на гумне и в поле я умел, но много ли заработаешь этим? Купить большого барана, юбку — на это у меня денег не было. Никогда в жизни я не воровал. Моя мать клялась хлебом, что никогда в нашем доме не было ничего, добытого нечестным путем, а отец говорил, что сыромятные чарыхи воруют только собаки, но они все равно всегда босы!

С того дня как я повстречался с Гызханум, шальные мысли стали забредать в мою голову. Я думал о том, что всегда на пути влюбленных вырастают преграды. Неужели меня остановит необходимость украсть трех баранов? Другого пути у меня не было. Долгими ночами я все обдумал. Приближалась осень, и кочевники-курды перегоняли свои отары с горных эйлагов на низинные пастбища. Правда, у курдов были такие злющие псы, что с легкостью стаскивали всадника с седла. Да к тому же кочевники были превосходными наездниками, им не составило бы труда догнать такого растяпу, как я. Но отступить я уже не мог. Большие отары паслись в окрестностях Гориса и Шукюрбейли. Но те места я знал плохо. Оставались только горы Учтепе, которые и невысоки, и исхожены нами вдоль и поперек.

В тот день я встал с первыми петухами. Вышел во двор, стараясь никого в доме не разбудить. В светло-синем небе зажглась утренняя звезда. На ходу доедая лаваш, я быстро достиг холма у Семи родников. По обеим сторонам дороги, как обычно, стояли кибитки. Но загоны около кибиток были пусты: то ли кочевники выгнали отару на пастбище еще до первой звезды, то ли овцы с ночи оставались на пастбище. Я еще раз прошел мимо кибиток и загонов, стараясь получше запомнить расположение кочевого стана. И решил, что украденных баранов отведу и спрячу в ложе сухого озера. На дне высохшего водоема было множество больших валунов и камней, за которыми можно было бы спрятать и не двух баранов. Послезавтра в Горисе базарный день, мне бы ночь продержаться в этом месте с баранами. Но их нужно еще раздобыть. Я мечтал, что на вырученные деньги куплю мануфактуру для юбки Гызханум и еще останется для мыла и ножниц. А уже вернувшись, я намеревался увести и еще одного барана. Увести!.. Не увести, а украсть. Ну посмотри на меня, Будаг, похож я на вора? — Он виновато улыбнулся своими добрыми, грустными глазами. Я рассмеялся.

— Нет, дядя Магеррам, не похож. А вот на голодного человека очень похож. Съешь лаваш!

Он достал из хурджина оставшийся лаваш, завернул в него зелень и принялся есть.

— Миновал день. Стемнело. Начал моросить дождь. Это меня ободрило: в дождь у собаки слабеет нюх. Из своего укрытия я слышал, как овец пригоняли к загонам, на шее у вожака мелодично позванивал колокольчик. Загнав овец и успокоив собак, чабаны разошлись по своим кибиткам. Дождь все усиливался. Я достал из кармана припасенную заранее веревку, прикрепил к ремню на поясе и стал подбираться к одному из загонов. Дождь, ветер, дувший мне прямо в лицо, кромешная тьма вокруг помогали мне. Удача сопутствовала мне. До загона я добрался благополучно, первый же баран, попавшийся на моем пути, оказался большим и жирным, собаки не чуяли меня, а если и лаяли, то по привычке, на всякий случай.

Я свалил барана, связал ему ноги веревкой и взвалил на плечи. Не чувствуя тяжести, я быстро добрался с ним до укрытия. Как я говорил, удача обрадовала меня, я уже мечтал о своей любимой. Но как часто у нас бывает, дождь внезапно прекратился, чуть посветлело. Мне бы переждать, но я уже осмелел и снова пошел к отаре. На этот раз собаки подняли страшный гвалт, вмиг сбежались чабаны. Я сказал, что сбился с пути и набрел на их стан. Может быть, они бы и поверили мне, но только вид мой не внушал доверия: весь в грязи и овечьей шерсти. Один из гуртовщиков сказал, что следует пересчитать отару, а уж потом меня отпускать.

У меня пересохло во рту от страха, но я еще надеялся, что чабаны собьются со счета или не вспомнят точно, сколько у них в отаре голов. Но не тут-то было. Через полчаса уже было известно, что в отаре недосчитались одной головы.

Чабаны окружили меня плотным кольцом. Тот, кто посоветовал пересчитать отару, подошел ко мне и схватил меня за подбородок: «Где баран? Куда ты его спрятал? Если добровольно не отдашь барана, мы сделаем с тобой такое, что и до свадьбы не доживешь!»

Мне бы признаться, но я был упрям и самонадеян, решил, что обведу чабанов вокруг пальца. «Нас двое, первого барана унес мой товарищ, а я пришел за вторым…» Они как будто поверили мне и приказали вести к месту, где укрывается мой товарищ с бараном. А я понадеялся, что, как только чабаны выведут меня в поле, убегу. Не могут же кочевники так быстро бегать по вспаханной пашне, как я! Как только мы удалились от кочевья на достаточное расстояние, я бросился бежать. Чабаны и не думали меня догонять, они бросали в меня камни и улюлюкали, а я, выбиваясь из последних сил, бежал от них все дальше и дальше. Не сразу я сообразил, что мне наперерез скачут всадники. Они нагнали меня и начали охаживать плетью по спине, плечам и голове. Я упал, ко мне подбежали чабаны. Один схватил меня за ворот архалука и приподнял: «Ты что, волчье сердце съел, что стал таким храбрым, ворюга? Вздумал украсть барана у курда?! Не слышал разве, что за украденную курицу мы не колеблясь рубим вору руку?»

Второй приблизил к моему носу огромный кулак: «Ты всю жизнь будешь жалеть, что пытался обмануть меня!»

Скрутили меня веревками, найденными в моих карманах, которыми я собирался увязывать краденых баранов, повалили на землю, и от страшной боли у меня помутилось в глазах, я потерял сознание.

Очнулся в светлой чистой комнате, как оказалось — в лазарете армянина Симона Миримова в Горисе. Какие-то добрые люди подобрали меня, изувеченного, всего в крови, на дороге и привезли в лазарет. Узнав мое имя, Симон Миримов вызвал из села мою мать. Она ни о чем не спрашивала меня, только тихо гладила мои руки, сидя рядом со мной. Я гадал: знает ли мама, что я стал вором?

Когда я вышел из лазарета, уже закончился обмолот зерна. Отец приехал за мной на арбе. Мы выехали из Гориса после захода солнца. Я не хотел видеть те места, где меня сделали несчастным на всю жизнь, поэтому попросил отца ехать кружным путем. Он очень удивился, но не стал мне перечить. О сути несчастья, случившегося со мной, мои родители не знали и не догадывались. Армяне из лазарета не сказали ни отцу, ни матери о том, что теперь я не смогу никогда жениться. Да позволит аллах хорошим христианам приобщиться к истинной вере!

Мы оба молчали. Солнце стояло в зените. Ощетинились гигантскими каменными зубьями скалы Драконовых столбов. Лицо дяди Магеррама было багровым — то ли от обжигающих солнечных лучей, то ли от усилий, которых ему стоил этот разговор.

— Эх, — вздохнул он. — Хорошо бы узнать, что думал аллах, создавая бедняков. И хлеб их горек, как змеиный яд, и любовь не слаще.

— А что же Гызханум?

— На следующее утро, как меня привезли, она пришла к нам. Я сказал ей, чтобы она убиралась к шайтану. А эта змея сказала моей матери: «Не в армянском ли лазарете в него вселились злые духи? Надо попросить моллу, чтоб прочел над ним молитву!» Я ничего не мог сказать ни матери, ни Гызханум, а только проклинал тот день, когда встретил ее!

Я старался не смотреть на Магеррама, было его жаль. Для чего он мне это рассказал? Или решил хоть с кем-то поделиться, зная, что я ему друг? Решил меня предостеречь от дурных поступков? Так или иначе, но я стал носителем его тайны.

— Вот что значит быть неграмотным человеком, Будаг, — заключил неожиданно дядя Магеррам. — Если бы я учился, никакая Гызханум не смогла бы заставить меня ступить на дурной путь! Поэтому и тебе я говорю: не бросай учебу!

Откровенность бедного Магеррама убеждала, но и без него я понимал, что мне действительно надо учиться.

Много лет спустя я вспомнил этот день, когда после долгих лет скитаний и бедствий я вновь очутился в Вюгарлы. На кладбище я нашел камень, на котором арабской вязью было выведено имя дяди Магеррама, двоюродного брата моей матери. Отчетливо, будто мы расстались вчера, я увидел его тщедушную фигуру, реденькие усы и бороду, услышал его писклявый голос. Я не оправдывал его — воровство есть воровство, — но меня заново потрясла дикость и жестокость тех безвестных чабанов, которые искалечили жизнь такому хорошему человеку, как дядя Магеррам.

С того дня, как у скал, окружавших Драконово ущелье, мне открылась печальная участь дяди Магеррама, я гнал Хну к его рыжей с черными подпалинами корове, и мы проводили с Магеррамом весь день вместе. Он не заводил теперь разговоров о школе, но на лице его я читал явное неодобрение. Конечно же он не мог понять, почему с таким упорством я отказываюсь от его помощи и не хожу в школу.

Мы пасли наших коров, то поднимаясь на склоны Агдюза, то на холмы у Семи родников, а то забирались горными тропами к Янтепе.

Однажды дядя Магеррам сказал мне:

— Так уж устроен мир, сынок. Хочешь кому-нибудь сделать добро, а он убегает от тебя, как заяц от волка. Пусть аллах ниспошлет здоровье тебе и твоей матери, которая не знает, какая стена в ее доме смотрит на солнце своими окнами.

Магеррам, конечно, слышал, что мать строго-настрого запретила мне даже приближаться к школе.

Зато Хна теперь давала много молока. Магеррам славился тем, что знал места, где трава гуще, сочнее и выше. Ему было известно и то, в какое время лета и какая трава более всего полезна скоту. В нашем селе давно поговаривали о том, чтобы упросить Магеррама пасти вюгарлинских коров.

Но иногда я оставлял Магеррама и шел искать Гюллюгыз. Я гнал Хну через все село к скале, похожей на голову хищной птицы, и там встречал свою подружку. Мы радовались, увидев друг друга, и тут же затевали игры: я, например, говорил ей «салам», она тут же отвечала мне в рифму — «балам», я ей — «балык», а она тотчас — «катык». А то придумывала прозвища односельчанам, над которыми хотели подшутить.

Так было и в тот день, когда неожиданно для нас у скалы появился Абдул — муж моей сестры Яхши.

Это был угрюмый, подозрительный человек, к тому же, и сам не знаю почему, он невзлюбил меня, как мы породнились. Абдул постоянно придирался ко мне. Встретит с Хной и ослами по пути к пастбищу — говорит, что я вот уже сколько времени не хожу в школу, что я неуч и невежда. А стоило ему увидеть меня с книгами возле школы, как он называл меня бездельником и лоботрясом, лентяем и человеком, лишенным совести, ибо я ем, не краснея, чужой хлеб.

Когда я однажды ему возразил, что хлеб заработан моим отцом, он разозлился и ударил меня.

Я, честно признаюсь, тоже не любил Абдула. В отсутствие отца — старшего в роде — я был обязан слушаться своего зятя, но всем своим видом подчеркивал, что подчиняюсь Абдулу, только уступая его физической силе. Ночами я мечтал, что наступит день, когда, если только Абдул посмеет поднять на меня руку, я отлуплю его как следует и заставлю подчиниться мне.

Гюллюгыз неожиданно перестала смеяться и широко раскрытыми глазами посмотрела мимо меня на кого-то, кто возник за моей спиной. Я обернулся. Быстрыми шагами Абдул приближался ко мне. Появление его не предвещало ничего хорошего. Еще издали он закричал:

— Бездельник! Осел! Сын осла! Мать его сбивается с ног, чтобы прокормить этого ненасытного шакала, а он или бежит в школу, или проводит время с беспутной девкой, которая забыла, как ей надлежит вести себя с посторонним мужчиной! Взгляни, где твоя корова! Куда подевался твой осел!

Я оглянулся, чтобы посмотреть на Хну, но так и не увидел, потому что сильный удар в челюсть свалил меня с ног. Воспользовавшись тем, что я пытаюсь подняться, Абдул толкнул меня обеими руками и стал пинать ногами куда попало. Он остановился только тогда, когда сам выбился из сил. При этом не переставал сыпать ругательствами по моему адресу.

Как только Абдул ушел, я поднялся на ноги. Кровь текла из носа, руки и ноги были в ссадинах и кровоподтеках. В глазах Гюллюгыз увидел ужас. Ни слова не говоря, я бросился к дому. Надо было проскочить через село, где каждый мог спросить, что это со мною. На счастье, никто мне не встретился, только мать молча застыла в дверях, увидев окровавленную одежду и запекшуюся на лице кровь.

— Что с тобой, сынок? — побледнела она и тут же кинулась промывать мои раны холодной водой, прикладывая к синякам мокрое полотенце.

Я рассказал, что произошло.

— Чтобы руки у него отсохли! Вот как он помогает нам!.. А где же ты оставил Хну и осла?

— На пастбище. Не волнуйся, к вечеру ее, наверно, пригонит Гюллюгыз.

Мать промолчала, а потом, успокоившись, вздохнула:

— Не сердись на Абдула, сынок, он опасается за нашу Хну, как бы она не провалилась в пропасть…

Я не ответил, только больнее заныли ушибы и ссадины. «Проклятая Хна ей дороже единственного сына! Чем так, лучше в Баку убегу, к отцу, там по крайней мере никто не посмеет поднять на меня руку!»

Солнце уже садилось, когда Гюллюгыз пригнала нашу Хну и осла. Чтобы успокоить мою мать, Гюллюгыз сказала, что не только Хна, но и другие коровы пасутся на краю обрыва, коровы давно привыкли подниматься на горные пастбища и спускаться вниз, и все, слава аллаху, благополучно кончается, а если и разобьется одна в году, то что ж — и на то воля аллаха! Что коровы — иногда разбиваются даже горные джейраны!

Гюллюгыз ушла. Фитиль семилинейной лампы горел неровным желтоватым пламенем. В комнате сгустился полумрак. У лампы сидела мать, тихонько позвякивая спицами. Она спешила закончить отцу носки из толстой пряжи. Я вспомнил, что в Баку (чтоб работать на нефтепромыслах) собирается группа наших односельчан и мать хочет послать отцу подарок. И меня осенило: вот случай, другого не представится — в Баку надо уходить с ними! Лежа под одеялом, я обдумывал план действий. Но, во-первых, где достать деньги на дорогу? Кроме того, я знал, что для устройства на работу нужен паспорт. Ни денег, ни паспорта у меня не было. И еще свербила душу мысль о матери. Хоть в горле стоял ком от обиды, все-таки жаль ее! Нет на свете человека, который бы любил меня больше, чем она. Мама и ругает, но она же и выбирает для меня самые вкусные, жирные куски. У нее сердце разорвется от горя, когда узнает, что я ушел к отцу на промыслы. Баку отнял у нее мужа, а теперь и сына. Кто теперь выгонит Хну на пастбище?

Нет уж, лучше не думать о проклятой Хне! Но неужели так и прожить привязанным к хвосту этой проклятой скотины? Нет, ни за что! Пусть Абдул, если он так печется о матери, пасет Хну. Тем более что кроме нее у нас остался лишь один осел. Двух других забрало правительство: выходит, русский шах никак не может выиграть войну против германцев без наших ослов. Да, он воюет с немецким кайзером и османским султаном, забрал из нашего села кроме ослов и коней десять лучших парней. Во многих семьях в Вюгарлы — траур.

Я еще и шагу не сделал на моем пути в Баку, но уже чувствовал себя журавлем, отбившимся от стаи. Совсем иными глазами я смотрел на склоненную фигурку матери, на нашу темную небольшую комнату, и от мысли, что я больше не увижу родные мне места, сжималось сердце.

Но прежде я должен обо всем рассказать Гюллюгыз. И я снова погнал Хну к тому месту, где знал наверняка, что встречу мою подружку. Мне хотелось прочесть в ее глазах одобрение моему решению, а может быть, и восхищение.

Гюллюгыз ни словом не обмолвилась о вчерашнем, словно ничего не произошло. Как обычно, мы перебрасывались шутками, я слушал баяты, но настоящего веселья не было. Что-то убил в нас проклятый Абдул.

Звучно втягивали в себя воздух коровы, перемалывая челюстями свисающие изо рта пучки сочной травы. Отмахивались от слепней ослы. Высоко в небе заливались жаворонки. Далеко внизу проезжали арбы, и скрип их колес доносился до нас. Все шло своим чередом, лишь я собирался порвать нити, привязывающие меня невидимыми путами к этим местам.

Вероятно, Гюллюгыз почувствовала, что со мной что-то произошло после того, как меня так обидно унизили при ней.

— Будаг, — она посмотрела мне прямо в глаза, — давай поговорим откровенно!

Ах, Гюллюгыз! Моя милая, славная Гюллюгыз! Целая жизнь прошла с тех пор, а я и сейчас помню, как мы вместе играли, как сочиняли баяты, поверяли друг другу свои незамысловатые тайны. Сколько чистоты и доверия было в нашей дружбе, незапятнанной никакими дурными помыслами! Теперь я понимаю, что любил пылко и целомудренно.

Я удивился чутью Гюллюгыз, но скрывать от нее что-либо не имело смысла, поэтому я рассказал обо всем: и о том, что не могу учиться, потому что мама не понимает, как это необходимо, и о том, что хочу встретиться с отцом, что его долгое отсутствие унижает не только мать, но и меня. Я только умолчал, что хочу расквитаться за обиды и побои с Абдулом. Гюллюгыз и сама это знает. Не надо было объяснять, что я жажду досадить своему злому родичу уходом в город.

По нежному личику Гюллюгыз я понял, как она растерянна и огорчена. Глаза ее наполнились слезами, и капли медленно стекали по щекам.

— Тяжелее всего оставлять тебя здесь… — Я взял ее руки в свои ладони.

Она чуть отстранилась от меня.

— Если бы Фирюзу кто-нибудь сосватал, все было бы иначе. Пока старшая сестра сидит дома, и меня никто не возьмет замуж. А теперь и ты уходишь — единственный мой друг… — Она долго молчала, потом обратила ко мне мокрое от слез лицо. — Пойдем, поднимемся на скалы. Ты прав, тебе надо уходить отсюда, иначе станешь таким, как дядя Магеррам.

Она шла впереди, а я поднимался за нею. Горный ветерок обвевал наши лица, лохматил волосы. Гюллюгыз придерживала свою длинную юбку, вздымавшуюся колоколом.

Мы поднялись на плоскую вершину холма. Перед нами, насколько хватало глаз, простирались поля, засеянные пшеницей и ячменем. Кое-где среди колосящихся хлебов краснели маки, синели пучками росшие васильки. Прямо у наших ног, на склоне холма, поднимали к солнцу свои головки лиловые фиалки. Из кустарника, потревоженные нашим приходом, выпорхнули серые куропатки, они подняли такой переполох, словно хотели отогнать нас. Наверно, в кустах было гнездо. К нам доносился журчащий голос горного ручья, стекавшего с соседнего склона. Над нами взмывали в синее небо птицы.

Здесь я вырос, здесь научился любоваться родными просторами.

— Запомни все это, Будаг! А я никогда тебя не забуду! — Она улыбнулась, но голос у нее дрожал.

— А мое сердце, Гюллюгыз, остается с тобой!

Неожиданно она подбежала к большому валуну, подняла маленький осколок камня и, положив свою косу на валун, отсекла от нее конец. Мягкую прядь каштановых волос она положила мне на ладонь и прикрыла своей, чтобы волосы не разлетелись.

— Иногда смотри на эту прядь и вспоминай обо мне и о сегодняшнем нашем разговоре.

Я не сдержался и привлек Гюллюгыз к себе. После секундного колебания она выскользнула из моих объятий и, взяв за руку, повлекла за собой. Мы спустились к изгибу ручья, где Гюллюгыз ловко сорвала стебель серебристой осоки. Быстрым движением она рассекла кожу на запястье своей руки, а потом так же стремительно разрезала и мою руку. Свой платочек она смочила моей и своей кровью.

— Сегодня я совершила три греха сразу, да не осудит меня за это аллах всемогущий! — сказала она с грустью, — Чужой мужчина прижимал меня к своей груди. Камнем отрезала волосы и отдала чужому. Свою кровь смешала с кровью чужого… Но я не боюсь ни гнева аллаха, ни мук ада, потому что ты не чужой мне. Теперь каждый раз, когда я приду сюда, я вспомню тебя. А этот платочек, который соединил нашу кровь, пусть станет залогом твоего возвращения.

Гюллюгыз положила платок в расщелину скалы и прикрыла ее камнем. После минутного молчания она прижалась ко мне и замерла, словно прислушиваясь к стуку моего сердца.

ПУТЬ В БАКУ

Мне было шестнадцать, когда я присоединился к односельчанам, которые собрались на заработки в Баку.

Готовясь в путь, я вспомнил то время, когда, пристроившись к каравану, шел за солью в Нахичевань. Обычно караван шел ночью; чтобы не мучиться в дороге под изнуряющим солнцем, мы простаивали днем где-нибудь в холодке, под развесистыми вязами или серебристыми ветлами на берегу реки. Я не отставал в пути от взрослых мужчин, проделывающих пешком этот путь не впервой. На стоянках я, как и они, кормил своих ослов, давал им сено с ячменем, снимал переметные хурджины с их натруженных спин, они были потные, и я протирал их. Каменную соль на ослов грузили мужчины, это была их привилегия, а в остальном я не отставал от взрослых. Все должно быть так же, как и в походе за солью. Разница лишь в том, что в Нахичевань дорога вела через Эрикли, а в Баку — через Уч-тепе, Три холма.

И на этот раз путники вышли из Вюгарлы с вечера, когда в селе еще не ложились спать. Это обстоятельство, да еще и то, что мать собрала для отца небольшую посылочку, помогли мне уйти из дома, не вызвав ничьих подозрений.

Положив в старенький мешочек только что связанные шерстяные носки и еще какие-то мелочи, мать зашила его и протянула мне:

— Сын Ямадж-Сафара, Кадыр, уезжает в Баку. Попроси его захватить посылочку отцу.

— А письмо отцу не напишешь?

Мама упрямо проговорила:

— Напишу, когда от него получу.

Я вышел из дома, но пошел не к Кадыру, а к месту сбора отъезжающих. Здесь уже стояли навьюченные лошади, принадлежавшие проводникам, было много провожающих, слышались напутствия, плач, сетования на жизнь и судьбу, которая разлучает людей. Никто не обращал на меня внимания. Начали прощаться. Один из уезжавших взял у меня мешочек.

— Не волнуйся, в Горисе уложу получше твой подарок отцу.

Я молчал.

И вот тяжело нагруженные лошади, ведомые под уздцы проводниками, тронулись в путь, и за ними потянулись остальные. Провожающие шли до околицы, потом начали отставать. На меня по-прежнему никто не обращал внимания.

Когда наш небольшой караван отдалился от села и присоединился к группе, которая тоже шла в Горис, меня заметили. Односельчане удивились, что я все еще иду с ними, и начали уговаривать вернуться в село, пока еще не поздно. Но я признался, что направляюсь с ними в Баку, хочу повидать отца.

Луна еще не взошла. Было прохладно. На полях сгущалась тьма. Мои спутники вполголоса говорили о чем-то, но я не вникал в суть их тревог. Большая дорога уводила меня от дома. Подковы лошадей позванивали в ночной тишине и изредка высекали искры из камней. Взошла молодая луна и медленно поплыла в сторону Нахичевани. Мелькнуло стеклом озеро. В прошлом году к этому времени оно совсем высохло, а теперь его чаша была до краев полна.

Когда мы достигли Гейбулага, родилась Утренняя звезда — звезда чабана, так в наших краях называют Венеру. Мы приближались к Горису. Кадыр сказал мне, что в Горисе остановимся на ночевку в караван-сарае, а утром наймем белую арбу и на ней отправимся на станцию Караоглан. Проводники с нами дальше не пойдут. Я гадал, увижу ли снова Мешади Даргяха — владельца лавки и караван-сарая, который всучил мне мануфактуры на три рубля…

Начало светать. Мы поднялись на перевал и увидели Горис, лежащий меж двух гор, в который я совсем недавно приезжал. А еще через полчаса мы шагали по булыжникам, которыми были вымощены узкие улицы городка. Шаги наши отдавались гулким эхом в тишине наступавшего утра. Ночь сняла свою черную чадру.

Мы остановились в незнакомом мне караван-сарае на окраине Гориса. Проводники сняли со своих лошадей поклажу уезжавших, повесили на шею животным полные торбы сена пополам с ячменем и уселись отдохнуть. Когда лошади насытятся, проводники тронутся в обратную дорогу.

Я подошел к чайханщику и попросил у него листок бумаги. Не скрывая недовольства, он долго копался, но увидев, что я не ухожу, достал из-под прилавка тетрадку, вырвал из нее листок и протянул мне вместе с огрызком карандаша. Я сел за письмо к матери.

«Свет моих очей, мама! Я много огорчал тебя своей ленью и непослушанием. Но и ты, был виновен я или нет, часто ругала меня.

Моя любимая мама! Гостинцы, которые ты отправила отцу, обязательно доставят. Я не вернусь в Вюгарлы. Буду идти, пока видят глаза и ходят ноги. Вначале хотел отправиться к отцу, но, когда пришел в Горис, передумал.

Свет моих очей, мама! Да пойдет мне впрок молоко, которым ты меня вскормила. Прости мне мою вину перед тобой. Стану человеком и вернусь — за добро твое отблагодарю.

Моя ненаглядная мама! Где бы я ни был, куда бы судьба ни бросила меня, где бы ни учился или работал — ввек не забуду Вюгарлы. Сердце мое я оставил там. Прости меня.

Твой сын Будаг».

Я сложил письмо и вручил его одному из проводников.

Мои односельчане занимались своими делами: кто спал, кто перекладывал поклажу, которая раньше была навьючена на лошадях. Кое-кто договаривался с аробщиком: до станции Караоглан на арбе еще трое суток езды.

Кадыр уже не раз бывал в Баку, впервые он отправился туда с моим отцом. Он рассказывал своим спутникам историю, которую я уже не раз слышал:

— На станции Караоглан мы сели в дом на колесах, а к нему прицепили большую черную машину. От черной машины поднимался пар и черный дым, потом раздался оглушительный гром, и дом на колесах дернулся, потом поехал, сначала тихо, а потом все быстрее и наконец понесся с такой быстротой, что у меня в глазах замелькало. Смотрю из окна — наглядеться не могу: горы, ущелья, леса — все мчится куда-то назад. Но вдруг чувствую, что в кармане у меня что-то шевелится. Я хвать за карман, а там чья-то рука. Я вцепился в руку, но меня кто-то по затылку ударил и столкнул с лавки на пол. Двое здоровенных парней начали обшаривать мою одежду, а третий зажал мне рот, чтобы я не кричал. Вытащили они все мое богатство — восемь рублей, которые мать зашила в одежду. В этот момент вернулся Деде — отец Будага. А ведь он из тех, кому аллах дал силы за троих. Он раскидал разбойников во все стороны, ударил одного, пригрозил другому и отобрал у них мои деньги…

Кадыр еще что-то рассказывал, но я уже не слушал его. В караван-сарае людей все прибывало. В Горисе начинался базарный день. Кочевники-скотоводы, жители окрестных сел, коробейники, — все спешили на базар. Продавцов, казалось, было больше, чем покупателей.

Толпа сгрудилась около городской тюрьмы, оттуда слышались крики и рыдания.

По сравнению с деревней Вюгарлы в Горисе было очень жарко. Для меня, который всю жизнь привык к ветру, прохладе гор и холмов, Горис казался пеклом. Я подумал, что если в Горисе такая духота, то как же трудно, наверно, дышать на нефтепромыслах в Баку!

Куда мне идти? Где искать работу? Жара так напугала меня, что я решил не покидать горный край. А может, мне остаться в Горисе? Пойду на базар, авось встречу знакомого…

СИРОТА ПРИ ЖИВОМ ОТЦЕ

Я направился на базарную площадь к городским весам, на которых взвешивают весь товар, привозимый для продажи (чтобы городские власти могли получить причитающийся с продавца налог). У весов грудились мешки с зерном, с выпирающими крутобокими кругами сыра мотала. И тут у меня свело желудок голодом.

Неожиданно меня окликнул знакомый голос, обернулся — мой ровесник, Машаллах, сын кочевника-скотовода, они не раз гостили в нашем доме. Машаллах держал на поводу лошадь. Мы поздоровались. Он сразу же сообщил, что пригнал с отцом на базар для продажи скот, привез шерсть и еще что-то. Без стеснения я попросил у Машаллаха хлеба. Он тут же достал из хурджина два чурека, большой кусок сыра и протянул мне. Мы отошли в сторонку, чтобы я мог поесть.

Сказать по правде, мы были не так уж и дружны, тем более что моя мать с год назад поссорилась с отцом Машаллаха. В тот раз скотовод приехал один, без сына. Он поздоровался с матерью и спешился. И только собрался отвести коня к коновязи, как мать хмуро глянула на него.

— Как жизнь, сестрица? — стараясь показать, что не заметил ее недовольство, спросил гость. — Что пишет мой брат из Баку?

— Живет припеваючи, как и ты! — резко ответила мама. И добавила: — Разве вы мужчины?!

— Ты хочешь сказать, что Деде-киши стал реже тебе писать? — все еще соблюдая вежливость, продолжал отец Машаллаха.

— Что он, что ты — оба называетесь мужчинами! Деде-киши забыл свой дом, а ты обзавелся второй женой! Ему в Баку, а тебе здесь, обоим привольно живется!

От слов матери кочевник растерялся, не зная, что говорить. Он крутил в руке кнут, потом, прикрыв ладонью глаза, посмотрел на солнце, будто определяя время, и вдруг схватил поводья, легко вспрыгнул в седло, устроился в нем поудобнее и, подъехав, уже к воротам, бросил:

— Да пошлет тебе всевышний счастья, сестрица, нехорошо ты встречаешь гостей! Ведь гость — посланец аллаха.

— Иди, иди, — махнула мать рукой, — все вы как одной бахчи арбузы!

— Грех срывать зло на всех, если кто-то один не угодил тебе! Нехорошо, влезая на дерево, раскачивать ветки соседних деревьев!

— Скатертью дорожка… и запомни: если слово на языке, то не следует его проглатывать, я из таких!

Отец Машаллаха что-то пробормотал, стегнул коня и стремглав вылетел за ворота.

Машаллах молчал, и я не мог понять, знает ли он о ссоре между отцом и моей матерью… Впрочем, Машаллах всегда выглядел угрюмым. Его молчание не помешало мне быстро справиться с чуреком и сыром. А он еще достал из хурджина бутыль с водой, выпил сам и дал напиться мне, потом ополоснул лицо и вытерся архалуком. Рубаха его была грязной и рваной, архалук на локтях протерся до дыр. Когда он наклонился, с его головы упала папаха, и я обратил внимание на то, что голова его напоминала плохо выстриженную овцу.

— Что это с тобой?

Машаллах смущенно натянул папаху и извиняющимся голосом прошептал:

— Старшая мачеха…

— А почему за тебя не вступилась родная мать?

— Она умерла шесть лет назад… — Голос Машаллаха дрожал, он готов был заплакать. Парнишка все время озирался, словно боясь, что кто-то подслушает наш разговор. Я вспомнил, как мама часто говорила, что я сирота при живом отце. Теперь я понимал, что это были только слова: мама заботилась обо мне, отец слал из города деньги, я всегда был обут, одет и сыт. А вот Машаллах действительно сирота при живом отце. Мне стало жаль его.

Черные слепни роились вокруг головы лошади. Машаллах завел ее в тень огромной чинары, и тут я увидел рыжего жеребенка: уткнувшись головой под самое брюхо кобылицы и прикрыв глаза, он сосал. Хвост его, коротко подстриженный, медленно раскачивался. Как это я раньше его не заметил?..

Мы оба молчали. Вдруг мне пришло в голову, что если я немедленно выйду из Гориса, то к закату доберусь до дому. «Ну вот, не успел уйти, как уже спешу домой! Конечно, Машаллаху хуже, чем мне, но, окажись я и в более тяжелых условиях, с полдороги не вернусь ни за что, не к лицу мужчине быть размазней!»

Жеребенок продолжал сосать, кобылица спокойно пощипывала чахлую травку под деревом. В тени было прохладно. Машаллах молчал; по всему видно, что ему не сладко живется: кожа на руках потрескалась и шелушилась, давно не стрижены ногти, а под ними грязь. Рваными чарыхами он почесывал ноги — то одну, то другую, лез рукой за спину, чесал и чесал, на шее виднелось пятно лишая. Я подумал, что зря теряю время в ожидании отца Машаллаха: если у него нет времени для родного сына, станет ли заниматься мной, чтоб помочь устроиться на работу? Уж лучше самому наняться к кому-нибудь здесь, в Горисе.

Солнце стояло в зените, и если бы не тень чинары, оба сгорели б.

— Послушай, Машаллах, а что, если нам пойти в лес? И лошадь будет сыта, и мы наберем алычи.

Машаллах потуже затянул ремень — это была неровно отрезанная полоса сыромятной кожи с наспех продырявленными отверстиями для язычка ржавой пряжки.

— Нет, — покачал он головой, — если отец не застанет меня здесь, рассердится!

— И часто тебя ругает отец? — спросил я.

— Проще сосчитать, когда не ругает!

— И бьет?

— Еще как!.. Такую жизнь, как моя, не каждая собака выдержит! — вздохнул он.

Мама меня ругала, но чтоб поднять на меня руку — этого никогда не было. Слушая Машаллаха, я забыл и про побои Абдула, да и когда это было!..

— И ты терпишь?

— А что мне остается делать? Была бы жива мать!..

— Я бы не стерпел, сбежал бы из дому!

— А куда?

— А куда глаза глядят! Но сначала надо найти хорошего спутника, вместе искать дорогу легче.

Он ничего не успел ответить. На дороге показалась белая арба, за ней шли мои односельчане: видно, уже договорились. Я вспомнил, как Кадыр говорил, что трястись в этой арбе — сущая погибель, все бока отобьешь за три дня. Чуть поодаль за арбой быстрыми шагами шел отец Машаллаха.

— Поедем с нами, у нас поговорим, — быстро прошептал Металлах.

Я подумал, что если отец Машаллаха встретит меня так же, как встретила его моя мама, то мне придется проститься с ними.

— Почему тебя нет на том месте, где я оставил тебя? — с ходу закричал он на сына. — Ты же не масло, что боишься растаять! Выросла дубина на мою голову!

Машаллах испуганно втянул голову в плечи, боясь удара. И тут я подал голос, поздоровался. Кочевник мельком взглянул на меня; видно было, что он не сразу сообразил, кто перед ним.

— А, это ты! Что ты здесь делаешь? Бьешь баклуши, как и мой оболтус, глаза бы мои его не видели! Хоть мать у тебя вздорная и злая женщина, зато отец — уважаемый мной человек. Только из-за него я приглашаю тебя к нам, поживешь гостем до следующего базара. — Он вырвал поводья из рук Машаллаха, легко вскочил в седло и уже через плечо бросил сыну: — Я тут задержусь, а вы с Будагом пешком идите к кочевью, скажешь, что вернусь до захода солнца. И пошевеливайся, не заставляй меня желать, чтоб я похоронил тебя!

Мне казалось, что к кочевью мы и за два дня не доберемся пешим ходом. Но Машаллах меня успокоил:

— Не бойся, это недалеко. Третья моя мачеха из близкого кочевья, мы сейчас там живем.

— У тебя что же, три мачехи? — удивился я.

Машаллах горестно кивнул:

— На днях будет и четвертая. У хозяина караван-сарая, что при въезде в город, есть молодая, рано овдовевшая сестра, и отец сватается к ней. Мачехи ропщут, что вырученные от продажи скота деньги отец тратит на нее. Я слышал, он договорился в следующий базарный день заключить у кази брачный договор, и тогда четвертая жена поедет с отцом в кочевье. А пока он все время проводит здесь, в Горисе. Мачехи убеждены, что в горы он ее не возьмет, а оставит здесь. Три жены на эйлаге, а одна в городе…

— И как твоя мать могла на такое согласиться?

— То есть как это — согласиться? — Мой вопрос показался Машаллаху странным. — Когда я был маленьким, у отца была только одна жена, моя мать, и отец не спускал меня с рук, очень баловал, но однажды он привез в дом вторую жену, и мама не перечила ему, так ведь у нас заведено, к тому же отец успокоил маму, я слышал, как он говорил ей: «Гюльбала будет для тебя служанкой, с утра и до вечера послушно исполнять твои приказания». В первые годы младшая жена была настоящим ангелом, а как умерла мать, из ангела превратилась в гадюку! Избивала меня, возводила напраслину, наговаривала, будто я украл три золотых горошины из ее ожерелья. Я клялся отцу, что ничего не брал. Не поверил он мне. С тех пор и начались мои беды. Хорошо еще, что отец вскоре привел в дом новую жену. Теперь Гюльбала старшая в семье жена, обе жены вцепились друг в друга, как собаки, и обо мне позабыли. Но стоит им помириться, как тут же принимаются за меня. А третья мачеха появилась у нас всего шесть месяцев назад. Ее отец сельский староста в Сарыятаге. Моему отцу она годится в дочери, до сих пор играет в куклы и меня называет братом. Мачехи мои страшно разозлились на отца, они бы сжили со свету маленькую Гамзу, если бы не ее мать! Она стоит десятерых таких, как мои мачехи. Отец как женился на Гамзе, ее мать вместе с чадами и домочадцами перебралась к нам и кочует с нашим кочевьем. Наргиз не даст в обиду свою дочь, а до меня ей дела мало.

Мы поднимались все выше по склону горы. Густой туман обволакивал склон и стекал в низину. Машаллах горбился и замедлял шаг, словно стараясь отсрочить встречу с мачехами.

— А что, если ты потребуешь отделиться? Или пусть тебе платят за твою работу!

Машаллах испуганно посмотрел на меня:

— О чем ты говоришь?

— А что?

— Как же я посмею? Отец убьет меня!

— Выход только один, — как можно спокойнее сказал я. — Посмотри на меня: мать не пускала меня в школу, и я порвал с нею, ушел из дому, а сегодня послал ей письмо, так, мол, и так, лето как-нибудь перебьюсь, устроюсь к кому-нибудь в работники, а зимой уеду к отцу в Баку.

Машаллах остановился, и надежда засветилась в его глазах:

— Будаг! А может, и мне вместе с тобой, а? — Он словно нашел ответ на давно мучивший его вопрос.

— А не побоишься? Ведь трудно придется, дома худо-бедно, а всегда найдется кусок хлеба, а что будет со мной, я еще не знаю.

Машаллах сразу сник. Радости как не бывало.

Как часто случается в горах, откуда ни возьмись — спустился туман, и сразу стало темно. Промозглая сырость заползла под рубашку. Было тихо, ясно, и вдруг природа заволновалась. В такую погоду даже знающие эти места не решаются продолжить путь, а мы все шли. Машаллах часто останавливался, прислушивался. А туман становился гуще, в двух шагах ничего не было видно. Хоть бы какие звуки, указывающие на близкое жилье. Ни дыма очага, ни собачьего лая, ни блеяния овец. Сырость проникала всюду, одежда, обувь, даже шерстяные носки были насквозь мокрые.

Я почему-то был убежден, что мы заблудились, и посоветовал вернуться обратно, но Машаллах упрямо качал головой, продолжая идти вперед. И вот перед нами пересеклись несколько троп.

— Какая тропа наша? — спросил я. И в который раз предложил: — Может быть, все-таки вернемся назад?

Нерешительно, как я понял, наугад Машаллах пошел по одной из тропинок. Вдруг мы услышали голоса, немного погодя залаяли собаки. Казалось, говорят совсем рядом. Машаллах закричал, но голос будто поглотила вата, никто не откликнулся. Мы прошли еще, но теперь не было слышно ни голосов, ни лая. В растерянности мы остановились, и тут явственно раздался чей-то смех, а следом ржание коня. Машаллах снова закричал, но и на сей раз нам никто не ответил, будто голоса померещились нам. Дул холодный ветер, пронизывал насквозь промокшую одежду.

До нашего слуха донеслось близкое чавканье размокшей глины. Мы в страхе остановились и замерли, вглядываясь в размытые туманом очертания больших движущихся кустов. И тут же на тропу выехали два всадника. Увидев нас, они остановились:

— Куда путь держите?

Машаллах объяснил, кто мы и куда идем.

— Э, сынок, да вы давно перевалили через вершину и взяли очень вправо. Вам надо повернуть назад, верст через пять увидите большой камень, возле него начинается нужная вам тропа. По этой тропе дойдете до Голубиного ущелья, а от него рукой подать до вашего кочевья.

У меня голова пошла кругом от этого объяснения. Как же в густом тумане мы найдем «большой камень», и какой камень для них «большой»? С голову буйвола? Величиной с дом?

Наверно, на моем лице отразился испуг. Второй всадник рассмеялся и сказал, обращаясь ко мне:

— Садись сзади меня, парнишка, а товарищ твой пусть сядет к моему брату, так уж и быть — подвезем вас к вашему кочевью, а то ненароком угодите в гости к шакалам.

Всадник подвел коня к камню и помог мне взобраться. Я обхватил его сзади, что было мочи; онемевшие пальцы плохо слушались. И Машаллах не заставил дважды повторять приглашение.

Лошади шли шагом; в тумане не было видно, куда ступала нога коня; было ощущение, что мы парим в воздухе. В плечо больно упирался приклад ружья. «Уж не разбойники ли везут нас?» — подумалось мне.

Мы ехали уже около часу, все ниже и ниже спускаясь с перевала, как вдруг туман растаял, показалось солнце. Кругом — на траве, листьях деревьев, на цветках — сверкали крупные капли росы. Лишь в складках Голубиного ущелья еще клубился туман. Всадники ссадили нас и, не слушая слов благодарности, умчались прочь.

С холма мы увидели три кибитки и отдельно большие загоны для скота.

— Вот мы и дома, — сказал Машаллах, виновато улыбаясь, и уставился на меня просящими глазами. — Будаг, ты возьмешь меня с собой? Конечно, я понимаю, как можно положиться на человека, который не смог быть проводником в знакомых местах, но ведь туман, а?

— Ничего, пойдем вместе, куда я — туда и ты!

— Не обманешь?

— Ну вот, еще чего!..

Мы дошли до первой кибитки. Два больших черномордых пса подняли головы и, узнав Машаллаха, лениво завиляли хвостами.

Все четыре женщины — три мачехи и мать младшей — были в кибитке. Я сразу же узнал их по описанию Машаллаха. Женщины занимались по хозяйству: старшая жена готовила закваску для сыра, средняя разводила хну, собиралась красить волосы; Гамза о чем-то шепталась с матерью. На наше появление никто не обратил внимания. Мы вышли из кибитки и уселись на большие камни сушиться на солнце.

Усталость навалилась на меня, но сильнее мучил голод. Я понимал, что и Машаллаху не лучше. Но что делать, в доме отца он не осмеливался взять без спросу хлеба, а просить боялся. Наконец он не выдержал и юркнул в кибитку. Немного погодя из кибитки вышла мать Гамзы. Пройдя в свою кибитку, она вынесла нам несколько лепешек и полную тарелку творога. Лепешки были плохо пропеченными, но мы и не заметили, как крепкими зубами смолотили их.

Мы ни слова еще не сказали, по жены уже догадались, что хозяин приедет не скоро, — ни старшая, ни средняя не перестали заниматься своими делами, чтобы приготовить мужу еду. Лишь Наргиз, мать Гамзы, разожгла под треножником огонь, поставила казан, положила в него масла и несколько горстей кураги, потом набросала в трубу самовара горящих углей. Вскоре закипел самовар.

Когда у кибиток появился на своей кобылице хмурый и злой отец Машаллаха, женщины высыпали наружу. Машаллах помог отцу спешиться. Женщины сняли хурджины с поклажей и унесли в первую кибитку.

Солнце село за гору, и эйлаг тотчас окутала прохлада, с каждой минутой становилось холоднее. Хоть и привычен я к горной прохладе, но сегодня у меня зуб на зуб не попадал — мокрая одежда липла к телу и не давала согреться. Да и в кибитке гулял ветер.

Хозяин не стал есть, а только пил чай, стакан за стаканом. А потом забрался в постель, приготовленную ему Гамзой.

Ох, как хотелось есть! Но ни мачехи Машаллаха, ни тетушка Наргиз не предложили нам поесть. Я вспомнил мать: никто не уходил из нашего дома голодным, мы делили с гостем последний кусок. А тут всего полная чаша — две отары овец, восемь буйволов с буйволицами, дающими жирное, густое молоко, кони с жеребятами, в отдельном загоне ягнята нынешнего окота, а у меня от голода сводило желудок.

Хозяин сделал знак, и обе старшие мачехи вышли из кибитки. За ними ушли и мы. В соседней кибитке вторая мачеха постелила нам вместе с Машаллахом, а сама улеглась рядом со старшей женой. Обе женщины гневались на мужа и младшую жену, шептались, что четвертая даст Гамзе жару, покажет, как не уважать старших, утрет нос сопливой девчонке. Потом они обе поднялись, вышли из кибитки и, вернувшись с казаном, сели друг против друга и, причмокивая, с аппетитом прикончили все, что оставалось в нем. Про нас с Машаллахом не вспомнили. Я и жизни не встречал таких жадюг!..

Птицы еще не проснулись, когда поднялась старшая жена, задней зашевелилась средняя. Они громко переговаривались, давая нам понять, что пора приниматься за работу.

Солнце еще не взошло, а пастухи выгоняли отару из загонов. Женщины доили коров и буйволиц. Гамза с матерью суетились, готовя хозяину завтрак. Сливки с медом, только что процеженное молоко, свежую простоквашу, сыр, яичницу, горячие лепешки — все это несли и выкладывали на скатерть, разостланную перед ним.

У меня слюнки текли при виде такого изобилия, и я снова с тоской подумал о матери. Неужели при таком богатстве нельзя поделиться с голодным человеком куском хлеба?! Но и сам Иншаллах, и Гамза, и ее мать (как видно, добрая женщина, ведь она вчера все-таки накормила нас хлебом с сыром) — все они делали вид, что нас с Машаллахом нет. Что за люди! На скатерти пропасть вкусных вещей, а гость стоит неподалеку, и от голода у него сводит желудок!

Иншаллах насытился, вытер платком жирные рот и усы и скомандовал:

— Чай давайте!

Тотчас Гамза подала ему чай. Не поблагодарив, он задумался, выпил пиалу, снова вытер рот и усы и тут вдруг вспомнил о нас.

— Дай мальчишкам поесть, — сказал он Наргиз и, обращаясь ко мне, добавил: — У меня к тебе дело, как выпьешь чаю — подойди ко мне.

Ни теща, ни три жены, поглядывавшие на Иншаллаха, не осмелились спросить, в чем причина задумчивости хозяина. Наргиз положила перед нами чурек и сыр, налила по кружке простокваши и отошла в сторону. Иншаллах молча следил за тем, как мы едим. Как только мы поставили пустые кружки на траву, он тут же послал Машаллаха за отцом Гамзы. Я заметил, что своего тестя Иншаллах называет не по-родственному, а по той должности, которую отец Гамзы исполнял.

— Скажи сельскому старшине, чтобы пригнал двух лошадей. Одну чтоб седлал под вьючное, нагрузим хурджины хорошим сыром и бурдюком с буйволиным маслом. Надо отвезти в караван-сарай, хозяин всегда оказывает мне особое почтение, надо и его уважить. — Он помолчал, взгляд его рассеянно скользнул по моему лицу, и снова заговорил, обращаясь ко мне:

— Хочешь, сообщу тебе приятную новость?

Сердце мое замерло. Я решил, что мама пришла в Горис и разыскивает меня. Сейчас Иншаллах отправит меня к ней. Я даже не знал, радоваться мне или огорчаться. Я еще не очень далеко ушел от дома, а уже хлебнул всякого. Но вежливость, предписанная заветами старших, заставила меня только сказать:

— За добрую весть готов все для вас сделать!

Он закурил самокрутку, дым окутал его лицо, потом быстро сказал:

— Так вот, вчера вечером я встретил в караван-сарае твоего отца.

Меня словно хватил столбняк, я прирос к земле. Губы Иншаллаха шевелились, но я ничего не слышал. По-видимому, он рассказывал подробности встречи, но еще долгое время я не мог прийти в себя. Наконец я почувствовал дрожь в ногах, мурашки прошли по спине, я снова обрел слух.

— Ну, что ты молчишь?

И тут вдруг я спросил:

— А что за человек мой отец?

Иншаллах по-дружески похлопал меня по плечу и улыбнулся:

— Такой же, как все, с двумя глазами, одним ртом.

— А все-таки, что он за человек? — упрямо спрашивал я. — Он такой же отец, как и ты?

Иншаллах начал, кажется, сердиться.

— О чем ты?

Я не стал утруждать его догадками, а сразу же выпалил все, что было у меня на душе:

— Если он такой же отец, как и ты, я даже говорить с ним не стану!

— Не по возрасту разговариваешь, щенок! Я вижу, что ты такой же вредный, как твоя мать Нэнэгыз. Жаль мне Деде-киши, хороший человек, а сын у него — никудышный!

Он отвернулся от меня. Как хорошо, что в эту минуту Машаллах и отец Гамзы пригнали лошадей.

— Отдашь одну лошадь Деде-киши, — обратился Иншаллах к своему родственнику, словно не замечая меня, — а подарки каравансарайщику. Только поторапливайся!

Женщины положили в хурджины все, что велел Иншаллах. Отец Гамзы сел на оседланную лошадь и, держа другую на поводу, двинулся к тропе. Мы с Машаллахом побежали за ним. Когда возле Голубиного ущелья исчезли из виду кибитка и загоны, отец Гамзы разрешил нам с Машаллахом взобраться на навьюченную лошадь. Дорога шла под уклон, и кобылице не было тяжело.

Когда мы въехали в Горис, солнце перевалило за полдень. Мы спешились. Отец Гамзы передал мне повод своей лошади, а навьюченную повел к дому, где жил хозяин караван-сарая и его сестра. А мы с Машаллахом направились к караван-сараю.

ВСТРЕЧА

Двор караван-сарая был уставлен арбами, телегами, повозками. Машаллах повел лошадь к коновязи, а я не мешкая спросил, где находятся комнаты для постояльцев и в какой из них остановился Деде-киши. Кто-то мне указал на дверь. Сердце мое было готово вырваться из груди. Сейчас я увижу отца. Узнает ли он меня, своего сына?..

Я открыл небольшую дверь. Незнакомец, равнодушно скользнув взглядом по моему лицу, продолжал укладывать вещи в небольшой сундучок. Этот человек мало походил на того, каким в моем воображении рисовался отец. Среднего роста, узкоплечий, в поношенной одежде. Нет, мой отец высокий, сильный, смелый, а этого смельчаком не назовешь. Но вот он снова робко взглянул на меня, во взгляде мелькнула заинтересованность, засверкали веселые искорки, и лицо его осветилось, стало подвижным и выразительным.

— Ты… Ты…

Я с напряжением раскрыл рот!

— Я… Мне…

Лицо его вдруг стало белым, он нерешительно сказал:

— Будаг, это ты, сынок?

— Да! — выдохнул я.

Он кинулся ко мне и сжал так, что чуть не треснули кости. Потом отстранил меня и, продолжая держать за плечи, принялся внимательно рассматривать, словно отыскивая что-то, известное лишь ему одному. В глазах его блестели слезы. И снова прижал к себе, мы долго стояли молча в объятиях друг друга.

— Слава аллаху! Сынок мой! — сказал он наконец. — Теперь мы никогда не расстанемся.

Отец усадил меня на тахту и высыпал из кулечка мне в руки очищенные грецкие орехи, смешанные с кишмишем. Я не знал, что мне делать, что говорить, поэтому, как за спасительное средство, ухватился за кишмиш и орехи.

— Расскажи о себе, сынок. Как живешь? Как сестры, как мать?

Он изучающе разглядывал меня. Я проглотил все, что напихал в рот, и, глядя прямо ему в глаза, спросил:

— Скажи, отец, ты навсегда приехал или снова вернешься в Баку?

Тень тоски облачком набежала на его лицо, он горестно вздохнул и погладил меня по голове.

— Навсегда вернулся, сынок, навсегда… — Голос его дрожал.

— А почему ты не привез свою жену и детей? С кем они остались?

— У меня одна жена, сынок, твоя мать. Почему ты думаешь, что у меня есть вторая жена?

— Об этом нам сказала Гызханум, жена Азима.

— Будь проклят ее язык, только ей в голову и приходят нечистые мысли!

Я еще кое о чем хотел спросить, по тут появился Машаллах. Пришлось объяснять, кто он такой. Отец и ему насыпал полную горсть орехов с кишмишем.

Мы погрузили с отцом вещи на лошадь и тронулись в путь, как только в караван-сарай пришел бывший сельский старшина — отец Гамзы. Он договорился с отцом, что лошадь обратно мы отправим завтра с Машаллахом.

Отец выбрал самый короткий путь до Вюгарлы: через Учтепе, Карабулаг и Драконово ущелье.

В Вюгарлы мы приехали, когда уже смеркалось, миновали сельскую площадь и свернули направо. Наперерез нам из ворот нашего дома с хриплым лаем кинулся Басар, но, услыхав мой голос, радостно завизжал и принялся прыгать, пытаясь лизнуть меня в лицо.

На лай пса к воротам вышла мать. Увидев отца (она сразу выделила его из нас троих), мать побледнела, глаза ее закатились, и если бы не отец — она не удержалась на ногах. Обняв маму за плечо, отец повел ее к дому, но она уже оправилась и, мягко сбросив руку отца, вошла сама. Я быстро закрыл ворота, развьючил лошадь и внес хурджины в дом. Мы столкнулись с матерью в дверях, она не смотрела в мою сторону. В ее руках был самовар. Я тут же подскочил к ней, чтобы помочь разжечь самовар. Минут через десять самовар загудел.

Все так же стараясь ни с кем не встречаться глазами, она расстелила новую скатерть, подала свежее масло, сыр, зелень, лаваш, вкусно пахнущий чай. Все принялись за еду.

Отец и мать молчали. Машаллах поднялся, чтобы отвести отдохнувшую и остывшую лошадь на водопой, — пока она взмылена, поить нельзя.

Чтобы прервать молчание взрослых, я сказал:

— Одиннадцать лет, как вы были разлучены. Забудьте на день о том, что было, не старайтесь выяснить, кто прав, а кто виноват. Оставьте это на будущее!

Мать недоуменно посмотрела на меня. Чтобы избежать ее расспросов или гнева, я тут же добавил:

— Мы с Машаллахом будем спать во дворе. Рано утром погоним лошадь и скот к роднику.

Отец улыбнулся из-под усов:

— Какой у нас взрослый сын вырос!..

Мать молча принесла тюфяки, одеяла и подушки, а потом, тихо сказала:

— Может быть, лучше постелить на крыше? — И утверждающе повторила: — Постелю на крыше!

Когда вернулся Машаллах, мы поднялись наверх, разделись и залезли под одеяла. Сон пришел мгновенно.

О чем говорили в доме, как помирились отец и мать, я так и не знаю. Когда вечером следующего дня мы пригнали скот и лошадь с пастбища, отец и мать вели себя так, будто не разлучались ни на день.

Я уговаривал Машаллаха погостить у нас несколько дней. Мама говорила, что мы пойдем к сельскому знахарю и попросим полечить Машаллаха от лишая и болей в желудке. Но парнишка никак не соглашался. Мы тоже понимали, как будет гневаться Иншаллах, если сын задержится, и не настаивали.

Мать испекла из двух пудов муки целую гору чуреков и послала в благодарность Иншаллаху. Еще она насыпала целую торбу крупного сухого репчатого лука и смеясь сказала:

— Скажи отцу, что хоть мы и в ссоре, но пусть зла не таит, а лучше пришлет с кем-нибудь, кто поедет к нам в Вюгарлы, шерстяной пряжи. Муж вернулся, хочу соткать для него сукна на штаны и чоху.

Машаллах пообещал отпроситься у отца и приехать к нам погостить.

* * *

Целую неделю двери нашего дома не закрывались. Все шли поздороваться с вернувшимся из Баку отцом, узнать городские новости, выведать его планы на будущее. Приходили близкие и дальние родственники, старые друзья отца, соседи и просто односельчане. Сестры со своими детьми, с мужьями с утра до вечера были у нас. Абдул неотлучно стоял у самовара, то наливал воду, то заново разжигал щепки, то выколачивал пепел и угли. И так целый день.

Приезд отца связал начавшую было распадаться семью. Каждый день мы собирались вместе у накрытой скатерти. Застолье сопровождалось оживленной беседой, шутками, смехом. Я был счастлив как никогда. Даже мама не напоминала мне о моем бегстве из дома. Обида словно растворилась. Лишь третий зять (тот, кто умыкнул сестру) не приходил к нам. Он просил меня поговорить с отцом, но я не согласился: сам натворил, пусть сам и расхлебывает.

Однажды вечером, когда мы остались втроем, зашел разговор о моей учебе. Мать по-прежнему стояла на своем:

— Он должен быть тебе помощником по хозяйству: пасти скотину, следить за огородом.

— Нэнэгыз, умные люди стараются, чтоб их дети учились, получили образование. Возможно, он станет учителем, а ты хочешь сделать из него пастуха.

— Это наш Будаг станет учителем? — рассмеялась мать.

— Представь себе! Слава аллаху, богатства большого у нас нет, скота не много. Отдадим Хну в общее стадо или договоримся с Магеррамом. Нельзя парню мешать заниматься. Пусть ходит в школу, пусть учится, коли есть охота. Выучится, глядишь — и нам в старости подмога. Я многое повидал за эти годы и скажу честно — у грамотного и хлеб, и уважение, а безграмотный, вроде меня, все высматривает через чужие глаза, получает через чужие руки. Не подумай, что я бахвалюсь, но будь я грамотным, совсем иная пошла бы у нас жизнь, и папаха бы по-другому сидела на голове!

— Про Баку ты мне не напоминай! — вспылила мама.

— Не сердись, жена, я ведь тебе объяснял, что не мог бросить товарищей. Когда ходили за прибавкой к хозяину, всегда вперед выдвигали меня, лучше всех я умел доказать нашу правоту.

— Если ты такой умелый, то отчего тебя не выберут сельским старшиной? Вот бы и верховодил в селе!

— Будь прокляты начальники! Не то что сельским старшиной, в урядники бы пригласили или приставом назначили — и то не согласился бы!

— Если назначат, побежишь, да еще папаху в воздух от радости подбросишь!

— С этим, жена, не шути. Никто из тех, кого ты назвала, не живет праведным трудом, не ест честно заработанный хлеб. А мне нужна такая работа, чтоб я мог и семью прокормить, и людям не таясь смотреть в лицо.

Отец вздохнул и умолк. Улыбка погасла на лице матери: слишком резок был голос отца.

Ветер, начавшийся с вечера, крепчал, сильнее и сильнее завывая и разнося по улицам и дворам пыль. Она веером вздымалась у невысокой ограды и оседала на овощных грядках нашего огорода.

НЕЗАБЫВАЕМЫЕ ДНИ

Отец вскоре вернулся к разговору о моем будущем и добился наконец согласия матери, чтобы я учился в школе.

Открытие в нашем селе русской школы было заслугой одного из аксакалов — старика Абдулали. Разговоры о русской школе шли давно. Задержка была из-за того, что в Вюгарлы не находилось помещения для школы, а денег на строительство здания взять было неоткуда.

В один прекрасный день Абдулали оседлал свою лошадь и отправился в Горис к уездному предводителю. Это был один из самых богатых людей в округе, к тому же образованный и начитанный. Свободно владел русским, арабским, фарсидским и турецким языками. Не ему говорить о пользе образования — сам ратовал за грамотную молодежь.

Узнав о цели визита Абдулали, уездный предводитель развел руками и с сочувственной улыбкой произнес:

— Слово «нет» надоело даже аллаху, но, к сожалению, я вынужден сказать, что денег на строительство школы в Вюгарлы нет.

Абдулали хотел сказать уездному предводителю, что тому не грех бы раскошелиться, ибо всем известно, как богат предводитель, но вежливо заметил:

— Если остановка только из-за помещения, а разрешение на открытие школы вы даете, то можете посылать учителя для школы прямо сейчас, со мной!

— Но где он будет преподавать? — спросил удивленный уездный предводитель.

— Ради такого замечательного дела я отдам свой трехкомнатный дом, а сам поселюсь в пристройке.

И действительно: добряк Абдулали отдал под школу свой дом, самый большой и светлый в нашем Вюгарлы. И вюгарлинцы, у которых представление о доме, где учат, всегда связано с моллой и сурами Корана, увидели совсем другую школу, в которой учитель Рза, одетый как все мы, учил детей арифметике и русскому языку, географии и естествознанию. Правда, в школе ежедневно был урок шариата, но он мало походил на тот шариат, который моллы вдалбливали в головы верующих в мечети.

В нашей школе основам шариата детей учил сам Абдулали. Но, читая религиозные книги и Коран, Абдулали часто отвлекался, сопровождая уроки рассказами из истории, легендами, сочинениями знаменитых поэтов. Жизнь святых имамов и самого пророка представлялась нам, по рассказам Абдулали, жизнью обыкновенных людей, со своими заботами, слабостями, добродетелями.

Односельчане были благодарны Абдулали за его заботу о школе и детях, но иногда и посмеивались над его простодушием и легкомысленной щедростью, — всем давно стало ясно, что уездное начальство никаких денег на строительство школы не даст. «Из доброты плова не сваришь, а человеческой благодарностью не наполнишь и стакан чаю», — говорили люди, намекая на Абдулали. А он отмалчивался.

Мать согласилась, чтобы я ходил в школу, но прошла неделя, на исходе была вторая, а занятия все не начинались.

В связи с возвращением отца в доме столько дел, что некогда выгнать на пастбище Хну и осла. Им скармливали сено, заготовленное на зиму. Мы все надеялись, что придет день и мы всей семьей отправимся на заготовку сена, чтобы пополнить запасы. Я даже не мог выбрать время, чтобы навестить дядю Магеррама и повидаться с Гюллюгыз.

Но однажды, бросив дела, я улизнул из дома. Я знал, где искать мою подружку, и со всех ног бросился к Каменистому ущелью.

На околице мне встретился один из проводников, которому в Горисе я отдал письмо для матери. Он остановил меня:

— Знаешь, Будаг, мы решили твое письмо матери не отдавать. Сердитая голова теряет рассудок… Хотели уговорить тебя возвратиться домой, а ты, слава аллаху, и отца нашел, и уже дома. Не будь на нас в обиде, что письмо твое разорвали: не хотелось к вам домой приносить дурные вести.

Я промолчал, довольный в душе, что ни мать, ни тем более отец не узнали о моем бегстве.

Я еще издали заметил пеструю корову, а увидев Гюллюгыз, радостно помахал ей рукой.

Гюллюгыз сделала вид, что не заметила меня, лицо у нее было хмурым, если не сказать — злым. Я старался не замечать ее настроения и с ходу растянулся у ее ног на траве. Гюллюгыз молчала, не обращая внимания на меня.

— Нигде нет края лучше нашего! — проговорил я. — Даже Горис куда как красив и больше, но Вюгарлы ни с чем сравнить нельзя!

Гюллюгыз никак не отозвалась на мой восторг, продолжала молчать. Я понимал, что она права. За эти дни я мог бы выбрать время, чтобы прийти к ней. Радость, что отец вернулся после стольких лет домой, вытеснила все другие чувства.

— Так хорошо, что я вернулся из Гориса домой, — не сдавался я, надеясь смягчить гнев Гюллюгыз.

А она, словно ястребиха, накинулась на меня:

— Вернулся! Уже сколько дней, как ты здесь!.. Мог бы еще недельку дома посидеть!

— Все бы сразу заметили, что я побежал к тебе, и первая Гызханум подняла бы шум на все село, хоть уши затыкай: «Отец вернулся, а он убежал к своей ненаглядной!» А сплетникам у нас дай повод кому косточки перемыть!

— Собака лает, а караван идет своим путем! — отозвалась Гюллюгыз, но в голосе ее уже не было злости.

— Ты права, конечно. Но иногда собачий лай будит всю округу. А уж если залают все собаки, то каравану не пройти.

— Не оправдывайся! И не пользуйся тем, что у меня доброе сердце.

Я вскочил на ноги и нежно прижал ее к себе. Гюллюгыз не сопротивлялась. Неожиданно она уткнулась носом в мое плечо и заплакала. Я осторожно погладил ее по голове, стараясь успокоить.

За эти дни что-то произошло, я чувствовал какую-то перемену в Гюллюгыз, но какую — никак не мог понять.

— Когда твой отец уезжает? — спросила она.

— Отец вернулся навсегда.

— А с мамой помирился?

Я рассказал, что после возвращения отца мать совсем изменилась и не вспоминает о наших ссорах. И даже согласилась, чтобы я учился в школе.

— А почему это занимает тебя? — спросил я.

— Это всегда меня интересовало, разве не так? Или ты все забыл?!

«О чем же я забыл?» Сколько ни напрягал память — не мог вспомнить, а она продолжала:

— Ты уж лучше сразу скажи, когда снова собираешься удирать отсюда?

Я огорчился, но не стал возражать. У нее есть право обижаться, пусть выскажет все, что накопилось, а потом успокоится, — забил фонтаном родник, не перекрывай его, пусть льет в полную силу, а когда успокоится, вода снова станет прозрачной и чистой.

— Конечно, хорошо, что ты вернулся, но, как говорится, кто начал плясать, тот должен доплясать до конца!

Я не мог скрыть своего удивления, не понимая, о каком конце идет речь, а Гюллюгыз не унималась:

— Как хорошо, что тебе по дороге повстречался отец, а то где бы ты был сейчас и что бы говорила твоя мать?!

Моя озадаченность и нескрываемая обида наконец остановили ее.

— Не обижайся на меня, Будаг, — неожиданно грустно сказала Гюллюгыз, — у меня столько накипело, сама не знаю что говорю. Мне надо все тебе рассказать, а как — я не знаю.

— Гюллю! В чем все-таки дело? — И, чтобы вызвать ее на откровенность, я заговорил первый: — В ту ночь, уходя в Горис, я хотел через кого-нибудь тебе передать, чтобы ты ждала меня. А потом подумал, что не следует этого делать. Я ухожу, а здесь сплетники сживут тебя со свету. А потом пожалел, что не сказал, — пусть знают!

На глазах Гюллюгыз показались слезы.

— Ну почему ты плачешь, Гюллюгыз? Чем я обидел тебя? Раньше ты говорила, что не любишь людей, которые, выпустив стрелу, прячут лук. Или я тебя не так понял?

— Да, ты меня никогда не понимал и не поймешь! Час от часу не легче!

— О чем ты, Гюллю?!

— Уходи и больше никогда не приходи ко мне!

— Ты забыла о нашей клятве? Я никогда не отступал от нее. Ради аллаха, скажи мне откровенно, что случилось?

Гюллюгыз смотрела прямо в мои зрачки.

— Ну так слушай, если это тебе важно! Сердце мое разрывалось от боли в тот час, когда ты сказал, что уходишь. Мы поклялись друг другу в верности, но ты клялся в верной дружбе, а я — в верной любви. Три греха совершила я в тот день из любви к тебе. Ты знаешь об этом! И вдруг после твоего отъезда отец первый заговорил о моей любви. Он у меня добрый, усадил возле себя и, глядя мне в глаза, спросил, что мы собираемся делать дальше. «Я знаю, сказал он, Будаг младше тебя на целых четыре года, он — мальчишка, ему только шестнадцать. А тебе… Но если бы не твоя старшая сестра, давно бы быть тебе матерью. Но что поделаешь, если кровь ударила вам в голову? Пусть его родители подумают о соблюдении обычаев, мы вас обручим как положено». Что я могла ему сказать? Что ты сбежал?.. Будаг, я молила аллаха, чтобы он послал мне внезапную смерть!

— Гюллю, милая, опомнись, о чем ты говоришь? Ничто не может нас разлучить, я добьюсь, чтобы отец и мать согласились на мою женитьбу, а если они не согласятся, мы с тобой убежим.

— Никогда они не согласятся, чтобы их невестка была старше сына! Да и куда мы убежим?

— Куда захочешь!

— Ай, Будаг, надо все обдумать!.. Какой ты еще ребенок!

Я возмутился:

— Что я ни говорю, все тебе не так! И не смей мне говорить, что я ребенок!

— Не сердись, Будаг! Как говорят: не зная, где выход, не входи!

Я задумался. Гюллюгыз рассуждала правильно и предлагала мне действовать осмотрительно. Если бы мои родители узнали о наших планах, они бы постарались помешать моей ранней женитьбе. К тому же девушка старше меня на целых четыре года. Во-вторых, отец с трудом вырвал согласие матери, чтобы я учился, и все насмарку! Какому ремеслу я обучен? Как я смогу содержать семью, кормить детей?!

— Так что же мне делать? Я не могу с тобой расстаться, Гюллю!

— Сколько ни думай, а ничего не придумаешь. Главное — сохранять пока все в тайне. Чтобы мои не рассказали твоим о нашей любви! Поступим так: сегодня вечером ты придешь к нам и скажешь, что наша с тобой дружба — это дружба брата и сестры.

Я ничего не понял.

— А вдруг мне не удастся их убедить?

— А ты постарайся. Но если не поверят, придумаем что-нибудь еще. Обязательно приходи сегодня вечером к нам.

ТРУДНЫЙ РАЗГОВОР

Солнце садилось за горизонт. Ясно была видна вершина горы Ишыглы, в любое время года покрытая снегом. Макушки соседних гор затянуло туманом. Ничто не могло развеять мое скверное настроение.

А тут встречаю дядю Магеррама. За те дни, что я его не видел, он сильно сдал: похудел, осунулся, совсем сгорбился. Он поздравил меня с возвращением отца и пообещал выкроить время, чтобы прийти к нам. «Может, попросить у него совета? — подумал я. — А как с клятвой насчет тайны?»

Прощаясь с Гюллюгыз, я твердо был уверен, что вечером сделаю так, как она просила. Но чем ближе к дому, тем нерешительнее я становился.

Я спускался с холма берегом ручья и остановился под большой алычой. Отсюда, сверху, были видны наш дом, наш двор. Я присмотрелся. Мать доила Хну, а отец подкладывал в кормушку сено.

Каким ухоженным становится дом, когда в нем хозяин! Как спокойна и уверенна женщина рядом с мужем! Ни дочь, ни сын — никто не заменит матери мужа.

Истомившись в многолетней разлуке, мои отец и мать не могли наглядеться друг на друга. Мать с утра и до вечера готовила отцу его любимые кушанья. А отец, словно желая искупить вину одиннадцатилетнего отсутствия, ни на минуту не отходил от матери, стремясь мгновенно исполнить любое ее желание. В движениях матери появилась какая-то размеренность.

Они и не предполагали, какой сюрприз я им приготовил. Только-только зажили они спокойной жизнью, а их непутевый сын не может никак угомониться. И хоть я понимал, что разговор с ними нарушит спокойное течение нашей жизни, я уже не мог остановиться. Уговаривать и успокаивать чужих родителей, когда еще со своими не поговорил, — как же можно? И я поступил, как подсказывала совесть.

Мать раскладывала по тарелкам молочный плов, когда я вошел в дом. Свирепое выражение моего лица насторожило родителей. Отец взглянул на меня, потом на мать и поднял брови.

Я молча уселся перед тарелкой у скатерти и, опустив голову, ждал лишь удобного момента. Родители не могут не видеть моего настроения и непременно спросят, что произошло. Тут-то я им все и выскажу. Но мать не обращала на меня никакого внимания.

Выручил меня отец. Мягкий и добрый, он видел, что сын взволнован, и не мог спокойно есть, не узнав причину моего плохого настроения.

— Что случилось, сынок? — спросил он. — Мама старалась, вкусный плов приготовила, а он остывает.

— Не порть себе кровь, Деде, бери ложку и ешь! — Мать протянула отцу деревянную ложку. — Захочет — расскажет. Не жениться же он вздумал, чтобы мы из-за него все дела бросили!

Ну вот: сама того не подозревая, мама попала в точку! Сейчас они узнают, что я действительно собираюсь жениться. Что не только полюбил девушку старше себя, но и дал ей слово, которое, по нашим обычаям, должен обязательно сдержать.

Каким же хорошим человеком был мой отец, простой тартальщик с бакинских нефтепромыслов, чтобы выслушать все, что я сказал, и не рассердиться, не накричать на глупого мальчишку, которому в шестнадцать лет взбрело в голову жениться.

— Ты ведь не собираешься из-за женитьбы ссориться с отцом и матерью? Я думал, кто-то тебя обидел или ты что-то потерял… А тут — женитьба! Стоит ли горевать? А что? В этом году проведем обручение по всем правилам, а на следующий год сыграем и свадьбу. Год!.. Папаху два раза повертел на голове, — вот тебе и год! Как говорится, кто рано встает и рано женится, того и бог щедро одаривает!

Мать, до того молчавшая, вдруг тихонько спросила:

— А как зовут девушку?

— Гюллюгыз…

— Что? — Мать вспыхнула как спичка. — Если мельник так ловок, пусть сперва спихнет кому-нибудь старшую дочь! Но и тут отец выручил меня:

— Не говори так, жена! Старшей дочери не повезло, зато младшей посчастливилось, какой парень ее полюбил! А то, что он молод, — так это быстро проходит, к сожалению!

— Сколько девушек в деревне, так нет, выбрал ту, у которой незамужняя старшая сестра, да и сама перестарок! — Мать вышла из комнаты, громко хлопнув дверью.

— А ты потом каяться не будешь, сынок? Лучше заранее все обдумать, как говорится, так упасть, чтоб не ушибиться. Но все-таки чужой совет слушай, а живи своим умом.

Я сказал, что решение мое твердо.

— Раз так, дай аллах тебе счастья. — Он помолчал, а потом добавил некстати: — Если уж правду говорить, сынок, у меня на примете была другая, да вот не получилось… Не хватило твоей решимости. Скажу откровенно: мне нравится твоя прямота. Но я прошу тебя об одном: подожди день-два. Подумаем, как начать доброе дело.

Я благодарно улыбнулся.

И отец улыбнулся:

— Радуешься?

Как не радоваться, когда твои дела идут на лад?

Мать вынесла из кладовки старый палас, чтобы постелить мне на крыше. Я вышел за ней следом. Уже на пороге я услышал за собой глубокий вздох. Видимо, не таким уж благополучным казалось отцу предстоящее обручение с Гюллюгыз. Но почему всех так волнует возраст моей Гюллю? В первую очередь, это касается меня, а я об этом совсем не печалюсь, скажу даже больше: это не имеет для меня никакого значения.

Голова моя только коснулась подушки, как я уже спал. Поутру настроение родителей было прекрасным, словно вчера и не было тяжелого разговора. Я еще раз обрадовался, что начал не с обмана родителей Гюллюгыз, а с правдивого объяснения со своими. Интересно, о чем говорили отец и мать, когда я уснул на крыше?

Провожая меня на пастбище, где я должен был увидеть Гюллюгыз, отец сказал:

— Будь спокоен, сынок. Занимайся своим делом. Дай аллах всем здоровья, когда покончим с молотьбой и зерно будет готово к помолу, обручим вас. А свадьбу наметим на весну следующего года.

Всю дорогу бегом я гнал Хну и осла, чтобы побыстрее обрадовать Гюллюгыз.

Схватившись за руки, мы прыгали и кричали от счастья. Каждый человек пережил в своей жизни что-то похожее, а кто не пережил, тот поймет, когда наступит его черед. Со мной это произошло в шестнадцать!

ОТЦОВСКИЙ НАКАЗ

После памятного разговора прошла неделя, а потом вторая, третья. Все уже привыкли к тому, что отец вернулся домой. Все утряслось, только отец стал часто отлучаться из дома, а иногда и надолго. В свои дела он не посвящал ни меня, ни мать. Мы знали, что он ходит в окрестные села (как азербайджанские, так и армянские). И к нему стали приходить какие-то люди, о которых мы раньше не слышали.

Однажды в нашем небольшом домике собралось сразу человек двадцать, из них трое были вюгарлинцы. Отец вышел со мной во двор.

— Я заметил, сынок, что ты облюбовал старую алычу на холме за нашим домом. Не согласишься ли ты сегодня посидеть под ней?

— А зачем?

— Я бы не хотел, чтобы кто-нибудь посторонний, например волостной старшина или уездный начальник, знали, что у нас в доме собираются люди. Сказать откровенно, им это будет не по вкусу. Конечно, их здесь нет, но есть сельский староста Талыб. А он для тех двоих и глаза, и уши. Понятно?

— Понятно.

— А ты никому не говорил, что ко мне приходят люди?

— Никому.

— Молодец! Мы ведем интересные беседы, я расскажу тебе как-нибудь, если ты захочешь… А теперь иди к алыче.

Люди, собравшиеся у отца, просидели до позднего вечера. Гости, а среди них были и армяне, говорили по-азербайджански (в наших краях и армяне хорошо знают наш язык), но иногда я слышал и непонятные слова.

Чаще других у нас бывали армяне из деревни Пырноут. Среди мусульманских сел самое большое — Вюгарлы, а среди армянских — Пырноут. Если Вюгарлы насчитывали пятьсот дворов, то в Пырноуте дым поднимался над тысячью домами. Но так же, как у нас, жители Пырноута ходили на заработки в Баку. И, как мы, сидели впроголодь, когда наступала засуха или нападала на поля саранча. Не только бедность была бичом для пырноутцев: адским наказанием для них был их сельский старшина. Низкорослый, усатый и бородатый, злобный и свирепый, он измывался над сельчанами как мог. Плеть так и играла в его руках, норовя полоснуть по спине, по голове, по ногам. А ее рукояткой он любил тыкать в лица стоящих перед ним. Он никогда не появлялся в деревне один, а только в сопровождении казаков.

Наш волостной старшина Садых не отставал от него. Одна змея, наверно, их ужалила. Чуть завидев старшину, женщины прятались кто куда. Он (как наш, так и пырноутский) не ограничивался тем, что требовал для себя чихиртму из цыплят, а для своей лошади — отборный ячмень. Каждый из старшин выбирал для ночлега дом. И подавай ему самое дорогое белье, стеганые но шелку одеяла. А уж если ему приглянулась женщина и если она не скрылась вовремя, то беде не миновать. В каждом из семи сел, подвластных Садыху, у него было по жене.

Да, такого волостного старшину, как Садых, не сыскать во всем Зангезурском уезде.

Все бы ничего, но мой отец так был занят своими делами, что совсем позабыл о моих. Меня это беспокоило. Но неожиданное несчастье опрокинуло мои планы. Однажды ночью был зверски убит мельник — отец Гюллюгыз. Новость молнией разнеслась по селу. Я бросился к ее дому, но соседи сказали, что мельничиха с дочерьми на мельнице, где и произошло несчастье.

Кончилась жатва, и народ потянулся на мельницу молоть зерно. В такое время мельник Мамедкули работал круглые сутки, отдыхая урывками. В середине ночи вдруг остановились жернова. Мельник вышел посмотреть, в чем причина, и обнаружил, что кто-то завалил камнями арык. Вернувшись, он увидел, что большая часть смолотой муки уже насыпана в мешки, а какой-то неизвестный готовится погрузить их на арбу. Мельник хотел помешать, но неизвестный ударил его каким-то тяжелым предметом по голове и сбросил под мельничное колесо.

Я побежал к мельнице, но уже у околицы встретил скорбную процессию, несшую тело отца Гюллюгыз. Лица Гюллюгыз, ее сестры и матери были разодраны ногтями. Женщины с исступлением рвали на себе волосы и причитали. Сельчане вышли к воротам своих дворов, чтобы посочувствовать несчастным.

Гюллюгыз таяла как свеча. От горя и тоски она чахла на глазах.

Я молчал, с нетерпением ожидая осени, о которой говорил отец, — времени нашего обручения с Гюллюгыз.

Случалось, отец нанимался косить траву и ячмень и брал меня с собой. Мы так уставали, что было не до разговоров.

Но пришла осень, затем наступила зима, а отец и не думал возвращаться к разговору о помолвке.

* * *

Он по-прежнему пропадал в соседних селах. Мы с матерью его почти не видели. Но вот однажды, взволнованный, он принес весть, что русского шаха свергли с трона. Многие сельчане растерялись, но и отец и люди, которые часто собирались в нашем доме, на радостях поздравляли друг друга. Они говорили, что скоро начнется совсем другая жизнь.

Спустя несколько дней в село в сопровождении казаков приехал волостной старшина Садых. Всех созвали на сход у большой мечети.

Садых произнес длинную речь, а в конце предупредил:

— Вюгарлинцы! Не сходите с ума. Если даже их императорское величество шах и был не нашей веры, — при этих словах Садых низко поклонился, наверно из боязни перед русским шахом, — но он любил мусульман и защищал интересы правоверных. То, что наместник аллаха на земле свергнут, — тут он снова поклонился, — большая потеря для нас. Но не обманывайтесь! Если даже русского шаха нет, страной есть кому управлять, есть кому хозяйничать, показывая путь подданным. Мы все преданно, не щадя сил и жизни, служили русскому шаху, но впредь будем так же преданно служить нынешнему правительству. Хочу предупредить тех, кто, вернувшись из Баку, ведет в селе предосудительные разговоры, сеет смуту. Мало им было русского шаха, так они уже ругают новое правительство. До меня доходят слухи, что здесь у вас ведутся подстрекательные беседы и против меня. Еще раз заявляю: укоротите свои языки, а не то я сам их укорочу! Вы меня знаете!

Впервые волостной старшина и его казаки не остались ночевать в нашем селе и не попробовали еще не кукарекавших петушков.

Я был очень горд в тот день: впервые мой отец в накинутом на плечи сером суконном пальто вышел к народу у большой мечети:

— Все, что мог состряпать волостной старшина, пусть он съест на поминках по своему царю. Что же касается того, что все уладится, запомните — разлитое не соберешь… Царь больше не вернется. А новая власть — временная — пришла и уйдет, о народе она, как и бывший царь, не плачет!..

Сельский старшина Талыб угрожающе прервал отца:

— Пусть только все уладится, тогда мы с тобой расправимся, смутьян.

Все село разделилось: часть стояла за отца, а часть потакала Талыбу.

Приближался новруз-байрам, мусульманский Новый год, который празднуется в день наступления весны, а мои дела так и не двигались с места, — а ведь отец обещал весной сыграть нашу свадьбу!.. Я давно не видел Гюллюгыз и пошел к роднику, куда она должна была прийти. Мое сердце сжалось при виде ее осунувшегося личика: в глазах страдание, брови хмурились.

— Нашу любовь преследует злой рок, — сказала она тихо. — Пока не пройдет траур по отцу, о помолвке даже заикаться нельзя. Вчера мама сказала, что, если в этом году будет неурожай, нам придется переселиться в Карабах.

— Куда бы ни повела нас судьба, — сказал я Гюллюгыз, — буду следовать за тобой. — Я старался, как мог, успокоить ее.

Отца дома не было. Мне хотелось посоветоваться с ним. Я должен ему сказать, что если семья Гюллюгыз переедет в Карабах, то мне придется поехать с ними: нельзя оставлять трех женщин без защиты.

Но в ту ночь отец вернулся домой поздно. Дело в том, что наши односельчане, ездившие в Нахичевань за солью, принесли весть, что в Пырноут вернулись с османского фронта несколько вооруженных солдат-армян и учинили кровавую расправу над рабочими, прибывшими с бакинских промыслов. Троим отрубили головы, а одного повесили в центре села в назидание остальным. Причиной была революционная настроенность этих рабочих, но палачи сказали пырноутцам, что эти армяне продались мусульманам — врагам армянской нации.

Отец был расстроен и задумчив. Он не перестал ходить в армянские села. Выходил из дома рано утром, а возвращался поздно вечером. Мать нервничала, он успокаивал ее:

— Не бойся за меня. Враги стараются поссорить добрых соседей, натравить их друг на друга. Надо разъяснить людям правду. Пока в народе звучит голос бакинских рабочих, мы можем предотвратить резню.

Но однажды он вернулся домой рано. И больше не ходил в армянские деревни. Волнуясь, он рассказал:

— Какой-то армянин, бывший турецкий офицер, перебежал границу и перешел на сторону царской армии. Потом прибыл в Горис для встречи с армянскими националистами — дашнаками. А теперь отряд дашнаков под его предводительством уничтожает всех, кто жаждет свободы. Нет от него пощады ни мусульманам, ни армянам, которые протестуют против резни.

И действительно, события, произошедшие через неделю в мусульманском селе Хинзирек во время похорон жертв резни, устроенной дашнаками, подтвердили слова отца. Несколько армян — рабочих бакинских нефтепромыслов — выступили у могил невинно погибших мусульман. Они говорили, что дашнаки стараются сделать врагами людей, которые веками жили рядом, были братьями и добрыми соседями. Они призывали не поддаваться чувству мести, а общими усилиями бороться с дашнаками и мусаватистами, мусульманскими националистами.

После похорон прошло только два дня, как шайка головорезов схватила этих армян и расстреляла в самом центре деревни; двоих сбросили с высокой скалы.

В тот день отец был там, и о нем донесли главарю шайки. Только чудом удалось отцу спастись. Он вернулся домой с двумя армянами из села Уз, и до самого утра они о чем-то беседовали. Каждый унес по мешочку соли (соляная дорога в Нахичевань была перекрыта из-за резни, и армянские деревни испытывали нужду).

Отношения между армянами и азербайджанцами к этому времени так накалились, что днем на глазах у всех никто из армян не рисковал появиться в мусульманской деревне, а азербайджанцы — в армянской.

Отец смог договориться с армянами, чтобы организовать встречу аксакалов двух сел — Вюгарлы и Уз. Армянские друзья пообещали привести к берегу реки Базар-чай своих стариков, а отец договорился с нашими аксакалами.

В назначенное время и в заранее определенном месте собрались аксакалы. Сначала они недоверчиво приглядывались друг к другу, потом, осмелев, разговорились и наконец пришли к единому мнению: надо предотвратить столкновение между нашими селами, дать знать чабанам, табунщикам, проводникам, сторожам, чтобы не задевали друг друга. Особо оговорили случаи: если кто-нибудь из молодых выстрелит ненароком, аксакалы немедленно должны погасить огонь, пока он не разросся.

Пообещав друг другу решать спорные вопросы миром, аксакалы разошлись.

Какие-то люди присматривали за отцом, и волостной старшина Садых, который все еще оставался у власти, натравливал вюгарлинцев на отца и его друзей.

— Ты еще вспомнишь меня, Талыб! — кричал он сельскому старшине. — Появится здесь армянский паша, он повесит тебя вместо Деде-киши! За то, что ты его сам не повесил!

Надо сказать, что у жителей гор было всегда много оружия — и холодного, и огнестрельного. Главным образом им запасались для защиты от разбойников, пришлых и лихих людей. Но к середине семнадцатого года все жители начали спешно скупать у вернувшихся с фронта солдат русские пятизарядные трехлинейные винтовки, маузеры немецкого образца, браунинги, неизвестно, какими путями попавшие в руки продавцов. В каждом доме были одна-две винтовки, а также пули к ним. Уездные власти поощряли покупку оружия, распуская слухи о том, что резня неизбежна.

Купили винтовки и мужья моих сестер, только отец никак не решался. Махмуд, муж младшей сестры Гюльсехэр, тот, кто когда-то умыкнул ее, купив винтовку, пришел к нам.

— Как говорят, живешь с народом и умирай с народом, — обратился он к отцу. — Твои руки не вооружены, Деде-киши, а это вызывает недоумение.

Отец отшучивался, говоря, что свое оружие он держит между зубами, поэтому ему никакая винтовка не нужна. Но прошло несколько дней, и отец вошел в дом, прижимая к себе правой рукой ружье, а в левой держа полный патронташ. Никогда мне не забыть его бледного, сурового лица. Мать громко заплакала, словно из этой винтовки уже кого-то убили. Отец поставил в угол винтовку, бросил на пол патронташ и, глубоко вздохнув, сказал:

— Хватит плакать! Я и сам не могу опомниться… Время скверное, вот я и купил на всякий случай.

— Купил на всякий случай! А на какие деньги? Продал бычка, которого я выхаживала всю весну! Да еще взял деньги, которые откладывала на черный день.

Отец расхаживал из угла в угол, слушая сетование жены.

— Лучше думай о том, чтобы все хорошо кончилось. У тяжелых дней короткая жизнь, говорят.

Мать вытерла глаза.

— Что бы ты ни говорил, я всегда молчала, соглашалась. Ходил в армянские деревни — не останавливала. Посреди ночи битком набивал комнату армянами — не возражала, но продать бычка и взять деньги, которые я с таким трудом скопила?!

Отец точно прирос к месту.

— Не расстраивайся, жена, в следующем году будет теленок.

Мать только махнула рукой.

— Вот уже двадцать лет, как мы все самое необходимое откладываем на будущий год. Но он, этот будущий, никогда не наступит. Три года подряд засуха, грядет неурожай, мы умрем с голоду!

— Ладно, не причитай, с помощью аллаха дотянем. А не хватит, так у нас осталось кое-что из того, что я привез из Баку два ящика гвоздей и ящик мыла. Обменяем на зерно!

* * *

Теперь я ходил в школу. Мать заботилась обо мне. Самая вкусная еда — мне, доброе слово — тоже мне. Часто прижимала меня к груди и вздыхала. А я удивлялся, почему она раньше противилась моей учебе, и даже сказал об этом отцу.

— Значит, у тебя раньше не было такой настойчивости и желания! А сейчас ты взялся за ум, вот мать и не может нарадоваться на тебя!

Время было тревожное. Прошлогоднего учителя за что-то убрали от нас, а прислали совсем молодого, который все время чему-то улыбался. Мы никак не могли к нему привыкнуть. Дом, который Абдулали отдал под школу, был небольшой, всего три комнаты, в одной жил учитель, во второй хранилось школьное имущество, в третьей мы учились. Раньше девушек в школу не пускали, но с этого года Абдулали отдал двух своих дочерей в русскую школу, и сразу же многие родители послали своих дочерей учиться. Сейчас было двадцать учениц.

Абдулали мечтал, чтобы мы изучили арабский и могли читать духовные книги. Открыл он и вечерние курсы, на которых учил грамоте взрослых.

Но в последнее время Абдулали ходил расстроенный. Однажды ребята попросили меня спросить, как зовут нового русского падишаха.

Абдулали явно обрадовался моему вопросу и с удовольствием принялся разглагольствовать:

— Что хорошего сделал для нас тот, чье имя мы знали, чтобы еще интересоваться тем, чьего имени мы не знаем? Керенский, Керенский его зовут, но какая разница! — Он помолчал, разглядывая нас внимательными черными глазами. — Поменьше слушайте, что у вас дома говорят взрослые. У вас достанет на это времени, когда сами станете взрослыми. Сейчас для вас самое важное учеба. Вы проучились в русской школе три года, но этого совсем недостаточно. Тем, у кого будет желание, я помогу попасть в настоящую школу в Горисе. Она называется, — и эти слова он произнес по-русски, — учительская семинария.

Абдулали объяснил, что те, кто пройдет курс обучения в семинарии, смогут стать учителями.

Я летел домой на крыльях надежды. Теперь я твердо знал, кем мне хотелось быть: учиться в семинарии, чтобы стать учителем!

ХОЛОДНЫЙ ГОД

Весна еще не кончилась, но погода стояла сухая и жаркая, как в разгаре лета. И ни одного дождя. Зноем тянуло с полей. Посевы так и не взошли: редко где поднимались над землей тоненькие стебельки пшеницы или ячменя. На деревьях листья покрылись ржавчиной. Выгорела трава на лугах. Голод навис над краем. Гибель грозила и скоту. Чтобы заготовить корм, надо было подниматься высоко в горы, где на альпийских лугах еще сохранились травы. На эти горные поляны было очень трудно добраться, а еще труднее спустить накошенную траву вниз. Здесь лучшими помощниками были ослы, ловко спускавшиеся по горным тропам.

Вечерами в селе было тихо, не слышно ни смеха, ни песен.

Точно на похоронах.

Женщины у нас языкастые, не каждую переговоришь! А сейчас если какая и повышала голос, то только чтобы проклясть жизнь, посылающую правоверным невзгоды и беды, одна тяжелее другой. Мужчины собирались группами, обсуждая безвыходность своего положения. Многие считали, что в горах не продержаться, надо перебираться в Баку на промыслы или в Нахичевань, на соляные копи. Там, по крайней мере, есть надежда заработать на кусок хлеба и купить его. Но как бросить насиженные места, землю своих отцов?

А кое-кто утверждал, что правительство придет на помощь, мол, там, наверху, понимают, что, если погибнут крестьяне-кормильцы, все государство рухнет.

«Правительству нет дела до нас, — пытался отец убедить односельчан. — Правительство временное, — говорил он, — ему бы удержаться на своем месте, куда ему думать о делах народа?»

Крестьяне-бедняки, которым не на что было надеяться, решили послать аксакалов в Горис к уездному начальству, чтобы попросить помощи. Среди тех, кому предстояло ехать, был мой отец.

Аксакалы вышли из Вюгарлы задолго до рассвета. А уже поздним вечером они вернулись.

Еще на пороге отец сказал, что принес радостную весть.

Мать только спросила:

— Есть в этой вести что-нибудь о хлебе насущном?

Отец рассердился:

— На свете есть дела поважнее, чем хлеб!

Но мама упрямо ответила, что для голодного нет ничего важнее хлеба. Она наполнила медный кувшин водой и подала мне, чтобы я слил отцу на руки.

— Правительство свергли вместе с Керенским, власть в руки взяли большевики. Их возглавляет Ленин.

Отцовские слова мало что говорили нам с матерью, да и большинству вюгарлинцев. Все ожидали приезда уездного начальника в надежде, что Гусейн-бек — человек образованный, близко стоит к верхам, сможет объяснить, чего ждать от правительства большевиков. Но день проходил за днем, а о приезде Гусейн-бека так и не было известий. Кто-то ездил в Горис и узнал, что уездный начальник сбежал, а куда и что с ним случилось — никому неизвестно.

Отец только посмеивался:

— Ждите, как же, поможет вам Гусейн-бек! Сбежал, испугавшись мести народа, теперь очередь за приставом и волостным Садыхом. Власть, на которую они опирались, рухнула, а трон выкинули. Конечно, теперь они ищут щель, чтобы влезть в нее!

И действительно, стало известно, что пристав болеет, а волостной старшина куда-то исчез. Да и наш местный староста Талыб словно хотел спрятаться в тени собственного осла.

Аксакалы созвали народ в мечеть. В дни скорби люди шли в мечеть, где молла с кафедры — минбара — произносил проповеди о жизни пророка и его святых имамов. Вспоминая безвинно убиенных, мусульмане плакали и возвращались домой, охваченные раскаянием и скорбью.

Теперь на кафедру поднялся не молла, а мой отец. Он заговорил не о пророке и имамах, а о том, о чем раньше в мечети никто не говорил:

— Люди, вы хотите знать, кто такие большевики. Большевики хотят, чтобы землей и всеми ее богатствами владели те, у кого руки в мозолях. Они призывают к тому, чтобы все народы жили как братья. Чтобы богачи не хозяйничали! Чтобы палачи не смели поднимать на бедняка руку только за то, что у него ничего нет. Рано или поздно — везде победит народная власть. Мир гнета, мир мучений и власти палачей доживает свои последние дни.

Кто-то крикнул:

— Скоро с ними не расправишься!

— Если мы будем вместе, — сразу же ответил отец, — как пальцы в кулаке, то мы сможем перевернуть мир! Если сговоримся, никто не устоит перед нами!

Чей-то голос в толпе проговорил:

— Этого Деде-киши боялись даже хозяева бакинских нефтепромыслов, своими словами он зажигал народ!

Другой ему ответил:

— Посмотрим, как он справится с вюгарлинскими богачами, как заставит их поделиться с бедняками своим добром!

Рядом со мной молча стояли два местных богатея — Асад и Шамиль, у которых было много скота и недвижимого имущества. Один из них тихо сказал:

— Как только наступят холода, на нас двинется шайка паши. Какой смысл нам оставаться здесь?

Как ни тихо были сказаны эти слова, но их услышали. Билал, недавно вернувшийся из Баку, громко заговорил:

— Если двинется — в каждом доме есть по ружью, а то и больше, да и патронов хватит. Не будем мы стоять и смотреть, как солдаты стреляют в нас!

И снова в толпе кто-то сказал:

— Прошли дни хорошей жизни у нас в Вюгарлы. Три года подряд неурожай: то хлеба погубила засуха, то град уничтожил их, то на корню сгорели всходы. Больше нет никаких сил: голод осаждает нас три года подряд.

Выходя из мечети, вюгарлинцы собирались на улице, никак не могли успокоиться.

* * *

Начало 1918 года выдалось холодным, морозным. Дороги засыпало снегом, замело даже почтовый тракт. Связь с миром прервалась. И в домах холодно. Жаровни с углями не могли обогреть дом. По ночам глиняные кувшины с водой замерзали и разрывались с грохотом. Мы могли согреться, только собравшись вокруг кюрсю — жаровни, которую ставили под металлическую табуретку и накрывали теплым одеялом. Мы натягивали на ноги концы одеяла, и жар тлевших под табуреткой углей разливался теплом по всему телу.

Если иногда и удавалось согреться, то голод ощущался постоянно, до спазм в желудке. Во многих домах запасы муки и зерна подошли к концу.

В школе, однако, занятия не прекращались ни на день. Теперь нам преподавал Эйваз-муэллим, учитель Эйваз. Однажды он задержал нас после уроков и рассказал об учительской семинарии в Горисе. Оказывается, семинаристы получают форменную одежду и обувь, на форменных фуражках — кокарда, а на ремнях — пряжки с гербом семинарии. Проучившись пять лет, семинаристы сдают экзамены и получают диплом учителя.

Я терялся в сомнениях: «Наступит ли когда такой день в моей жизни? Но могу ли я поехать учиться, если дал слово Гюллюгыз? Если Гюллю вместе с матерью и сестрой отправятся в Карабах, кто станет им помогать, как не я? Кто заработает для них деньги на пропитание? Разве это по-мужски — бросить несчастных женщин на произвол судьбы?» Долго раздумывал я и принял твердое решение: «Учение от меня не убежит. Гюллюгыз дороже всего на свете. Ну, не стану учителем, буду пастухом, лишь бы Гюллюгыз была сыта и счастлива…»

Мы редко виделись последнее время, но ведь любовь не измеряется количеством встреч с любимой?!


Матери Гюллюгыз не было дома. Старшая сестра готовила корм для скота, а Гюллю перебирала чечевицу. Только я хотел рассказать о своих планах, как она грустно прервала меня:

— В четверг мама приготовит плов, и мы пойдем на могилу отца.

Мне и без нее было известно, что у нас по четвергам посещают кладбище, таков обычай. Мне хотелось поговорить о том времени, когда мы будем вместе, но Гюллюгыз была печальной, неулыбчивой, и слова застряли у меня в горле. Что-то неуловимо изменилось в моей подружке. Раньше она радовалась любому поводу, лишь бы увидеть меня. Как она огорчилась, узнав о моем отъезде в Баку! Как обрадовалась, когда я вернулся… Но в чем причина? Или, может быть, мать настаивает на том, что Фирюза должна выйти замуж первой? А может статься, у меня появился счастливый соперник?..

В дом вошла Фирюза. Не взглянув на меня, она высыпала на поднос рис, уселась поудобнее и начала его перебирать. Гюллюгыз не обратила внимания на ее неуважительное отношение ко мне; обе склонились над своими подносами, их руки быстро сновали, выбирая что-то из горки, насыпанной перед каждой.

Не зная, что сказать, я неожиданно спросил у Гюллюгыз:

— Ваша корова уже отелилась?

Гюллюгыз, не отрываясь от чечевицы, тихо ответила:

— Ты прекрасно знаешь, что наша корова яловая. — Мол, чего спрашиваешь…

Фирюза исподлобья посмотрела на меня и отчего-то покачала головой. Я не выдержал и со злостью бросил:

— В чем я провинился перед этим домом, что на меня здесь смотрят как на врага?!

— Можно вообразить, что тебя здесь ждут не дождутся! — У Фирюзы был резкий, скрипучий голос — С тех пор как ты стал морочить голову Гюллю, все у нас в доме идет прахом! Ноги бы себе лучше переломал, прежде чем идти в этот дом, чтоб у тебя подошвы жгло огнем, как только повернешь к нашим воротам! — Я опомниться не успел, как Фирюза обрушила град упреков на Гюллюгыз: — А ты тоже хороша! Нашла себе пару, нечего сказать, молокосос! Что ты возишься с ним? Да будь он проклят аллахом! Ведь слышала, как говорила Гызханум, что он хотел обесчестить ее Телли? Щенок, собачий сын, только крутится возле девушек старше себя!

Тут я обрел дар речи:

— Тебе, наверно, не дает покоя слава Гызханум? Хочешь стать клеветницей почище, чем она? Не стыдно? Зря ты лезешь в наши с Гюллюгыз дела, Фирюза-ханум. Завидуешь счастью младшей сестры? Тебя самое никто не берет, вот и льешь грязь на людей? — И, не давая сестрам опомниться, я крикнул самой Гюллюгыз: — А ты меня удивляешь! Не возразила своей сестре ни единым словом! Наверно, в ее словах есть зерна правды? — Я открыл дверь. — Ноги моей больше не будет в этом доме!

Не помню, как я добежал до своего дома. Молчание Гюллюгыз убивало меня. Я уже почти был уверен, что у нее новый жених, что она кого-то предпочла мне. Всю ночь я был словно в бреду: то мне виделось злое, ухмыляющееся лицо Фирюзы, то похожая на тень Гюллюгыз, то еще кто-то неизвестный. У меня голова раскалывалась от боли, я не знал, что предпринять. Одно мне было совершенно ясно: любовь моя к Гюллюгыз не проходила, я по-прежнему любил ее. Сердце разрывалось от боли, слишком многое напоминало мне Гюллю и мое недавнее счастье. Чтобы забыться, я принимался за домашние дела.

У нас в Вюгарлы издавна крестьяне объединяли свои силы во время пахоты и сева. Несколько семей общими усилиями одолевали это важное для будущего урожая дело. Объединяли весь рабочий скот: кто пригонял быков, кто ослов, кто давал свою борону или соху. Я упросил, чтобы мне доверили погонять быков. Рано утром, до восхода солнца, я садился на быка верхом и гнал его на пашню; ухватив ремни, которые были привязаны к рогу быков, щелкая бичом, я водил пару быков из конца в конец длинного поля, следя за тем, чтобы борозды были ровные, одна к одной. Кто-нибудь из мужчин шел за бороной, осаживая меня, если я слишком увлекался.

Поздним вечером мы возвращались домой, спину ломило, от усталости, в глазах плясали черные круги, но мне нравилась работа в поле. Мысли о Гюллюгыз не оставляли меня ни во время работы, ни по дороге домой, ни ночью. Я засыпал мертвым сном, но и во сне ко мне приходила моя подружка, словно наяву.

Однажды я так устал, что улегся спать не на крыше, как обычно, а в доме, но вскоре проснулся от тихих голосов. Меня разбудил шепот отца с матерью.

— Мне рассказала об этом Гызханум.

— Стоит ли придавать значение словам Гызханум, жена, ты же знаешь ее не хуже, чем я.

— Это не только она говорит, что братья Алигулу и Велигулу решили переженить своих детей. У Велигулу дочь хромая от рождения, ну кто ее возьмет, поэтому договорились отдать ее за двоюродного брата, сына Алигулу. — Рзу. Рза — красивый, сильный парень. Хоть он и неграмотный, но работящий и считается завидным женихом в Вюгарлы.

— Ну, а парень как, хочет жениться?

— Гызханум говорит, что, когда отцы решили женить его, он не рискнул пойти против воли отца: во-первых, сестру было жаль, она хоть и некрасивая, но добрая и покладистая, да и отцу не хотел перечить.

— А почему же сейчас отказался? Неужели новая невеста богаче? Ты же знаешь, что нет.

— Жена Алигулу говорит, что мать невесты приворожила их, наверно, особыми заклинаниями, поэтому все так внезапно переменилось. Да и девушка вскормлена на мельничьих хлебах…

Я приподнялся на постели, чтобы лучше слышать. У меня из головы не шло: «На мельничьих хлебах…» Хлеб мельника? В Вюгарлы было три мельника. У одного была жена, но не было детей. У другого трое сыновей. Третьим был покойный Мамедкули… Ведь это у него были дочери!.. В глазах и в горле что-то защипало. Я откинулся на подушку. Вот и пришло объяснение странному поведению Гюллюгыз!

Наутро стало известно, что у Черного родника нашли труп волостного старшины Садыха. Садых, судя по всему, собрав все свои ценности, хотел скрыться за Араксом, но далеко не ушел. Неизвестные грабители убили его и обобрали.

Отец сказал нам с матерью:

— Конечно, Садых был подлым и коварным человеком, но убивать из-за угла нельзя. Его надо было судить всем народом.

В школе Эйваз-муэллим коротко подытожил:

— Собаке собачья смерть!

Через несколько дней прояснились некоторые подробности: будто бы Садыха убили его же подручные. Оказывается, несколько лет назад волостной старшина спас какого-то человека от кровной мести и в награду за это получил золотой пояс. Те, кто собирался вместе с Садыхом за Аракс, знали о поясе и решили присвоить ценности себе. Вот они и убили своего предводителя, когда он полностью уверовал в их преданность.

Но была и другая версия. Говорили, что золотой пояс Садыху передали через его родного брата. Готовясь в дальний путь за Аракс, Садых попросил брата отдать пояс, но брат отказался, думая, что из страха в смутное время Садых не будет настаивать. Но волостной старшина заартачился, пригрозил брату расправой. А тот, договорившись встретиться с Садыхом у Черного родника, подстерег его и убил.

В общем, об убийстве Садыха ходило множество слухов — не меньше, чем о свержении царя. Да это и понятно: царь далеко, а Садых мог в былые времена нагрянуть со своими казаками в любое время и учинить расправу над правым и неправым.

На этом история Садыха не закончилась. Дело было так.

По традиции перед праздником новруз у нас играют свадьбы. Но год тяжелый, и многие гадали: найдется ли смельчак, который рискнет сыграть свадьбу? По подсчетам местных кумушек, в Вюгарлы было верных семь пар, которые в иные времена давно бы уже объявили о женитьбе.

Отец одного из женихов (тоже работал на промыслах в Баку) пришел к нам за советом.

— Хочу в ближайший четверг сыграть сыну свадьбу, Деде-киши, что ты на это скажешь?

— Хорошее дело, давно пора, зови гостей.

Весть о том, что в Вюгарлы будет свадьба, разнеслась по округе. Ясно было, что за первым последуют и остальные. Молодежь готовила праздничные наряды. В доме жениха и невесты резали баранов и кур. Зурначи и кяманчисты готовили свои инструменты, вспоминая свадебные мелодии. Веселая музыка трогала сердца вюгарлинцев, настраивая их на праздничный лад. Даже пожилые женщины, весь год не разгибавшие спины, готовились к свадебным танцам.

Накануне на улицах Вюгарлы появился незнакомый всадник. Он спешился перед домом Абдулали и зашел внутрь. Пробыв там недолго, он вышел быстрыми шагами, вскочил в седло и умчался. Сперва мы не придали особого значения этому посещению, но потом выяснилось, что приехавший — из села Ильгарлы, откуда был родом убитый волостной старшина Садых. Он передал просьбу аксакалов не играть свадьбы, пока не закончится положенный траур по Садыху. Посланец из Ильгарлы при этом намекал, что ходят слухи о причастности вюгарлинцев к убийству волостного.

Сразу разгорелся жаркий спор: считать ли предупреждение ильгарлинцев просьбой? Или это — оскорбление? Если оскорбление — обращать ли на него внимание? О том, чтобы отменить свадебные торжества, и речи не было: как реагировать на обвинение о причастности к убийству Садыха?

Последнее слово за Абдулали.

— Подумайте, дети мои, кто выиграет от того, что вы убьете десять ильгарлинцев и они — столько же наших? — обратился старик к особенно горячим головам из числа молодых. — Какой смысл в это тяжелое время идти на столкновение? Может быть, паша-головорез только и ждет повода, чтобы прислать сюда своих солдат и разом покончить с двумя мусульманскими селами!

Так или иначе, но Абдулали смог все же удержать людей от ненужного кровопролития: решили, что на выпад ильгарлинцев не следует обращать внимания. И те самые молодцы, которые только что горланили о мести за оскорбление, пустились в свадебное веселье.

Звуки зурны и бубна неслись и из дома жениха, и из дома невесты. Скоро лихие всадники поедут к дому невесты, чтобы отвезти ее в дом жениха. А пока готовились к конным состязаниям, в которых проявится удаль и стать наиболее ловких.

Договорились считать победителем того, кто первым доскачет от дома Махмуда-киши до Черной скалы, подхватит там заранее привязанного барашка и примчится обратно. Когда условия скачек были оговорены, распорядитель свадебных торжеств Махмуд-киши, от дома которого и начинались скачки, взмахнул рукой, и всадники, подбадривая себя криком и свистом, почти слившись с конями в одно целое, понеслись к цели. Камни и комья глины летели из-под копыт. Когда счастливец, подхватив в седло барашка, прискакал обратно и поднял коня на дыбы в знак победы, зрители в восторге закричали. И в это мгновенье раздались четыре выстрела. Вначале никто не сообразил, кто стрелял.

Жертву обнаружили не сразу, а чуть погодя: неподалеку от своего дома, скрючившись, на боку лежал распорядитель свадебных торжеств Махмуд-киши. Когда к нему подъехали, он был еще жив, изо рта вырывалось хриплое дыхание, он силился что-то сказать, но на губах только пенилась кровь. Его попытались поднять, он задергался и мгновенно затих. И тут увидели большую рваную рану на его груди.

Всадники пустились на поиски убийцы. Кто-то видел, как на другой берег Базар-чая перебрались двое вооруженных людей; пригибаясь, добежали до высоких кустов, росших поодаль от берега, вывели оттуда оседланных коней и поскакали к ущелью. Расстояние было слишком велико, чтобы их можно было догнать.

Ильгарлинцы осуществили свою угрозу: праздник нашего села превратили в траур. Народ, собравшийся на свадьбу, попал на похороны одного из аксакалов нашего села. Махмуда-киши люди любили за общительность и веселый нрав, готовность прийти на помощь в разрешении самых запутанных споров. Его часто просили быть распорядителем на свадьбах и праздниках, на поминках и похоронах. А вот теперь пришли его собственные похороны.

Тело убитого положили на носилки, накрыли черным покрывалом и внесли в дом. Женщины причитали и плакали, жены несчастного рвали на себе волосы и царапали лица. В этом исступлении было что-то жуткое. Толпа вокруг кричала: «Кровь! Кровь!» — взывая к кровной мести. Но кто отомстит? Старшему из двух сыновей Махмуда-киши одиннадцать лет.

Навстречу толпе, призывавшей к отмщению, вышел мой отец. Он поднял руку, и я удивился, каким уважением пользуется он: траурные носилки остановились, толпа смолкла, женщины перестали стенать и плакать.

— Вы жаждете крови, как этого требует обычай. Видите в этом храбрость и мужество. Только вы очень ошибаетесь, мужество не в этом.

— А как же иначе? — громко крикнул высокий чернобровый парень, местный заводила. — Что ж, спокойно смотреть, как они стреляют в нас, или трусливо прятаться, чтобы избежать пули?

— Я предлагаю не прятаться, а точно узнать, кто стрелял, и наказать убийцу! Но не затевать братоубийственную резню! Жестокосердные сделали свое подлое черное дело, так не станем и мы убийцами!

В наступившей тишине прозвучал голос Абдулали:

— Но как нам поступить, Деде-киши?

— Мне нужно время, чтобы отправиться в Ильгарлы и узнать у тамошних аксакалов имена убийц. Но я должен быть уверен, что в Вюгарлы ружья повешены на стены! Мужчины займутся похоронами Махмуда-киши. По нашим обычаям, тело должно быть погребено сегодня же, а я пойду в Ильгарлы.

Вторая жена Махмуда-киши, молодая и красивая женщина, у которой лицо в знак траура было открыто, обратилась к моему отцу:

— Деде-киши, у нас просьба: пусть хоть один день он побудет у нас в доме гостем, а похороны перенесем на завтра.

К моему отцу обращались как к старшему!..

Ни следа от недавнего веселья. Все, что должно было украсить свадебные столы, перенесли в дом покойного. Всю ночь женщины, окружавшие тело, причитали и плакали, обе жены и дочери покойного снова рвали на себе волосы и царапали лица. Погребение состоялось только на закате, следующего дня. Село вышло проводить в последний путь хорошего человека. Последнюю молитву прочел Абдулали.

В тот же день вечером из Ильгарлы вернулся отец: убийцами Махмуда-киши были сыновья покойного Садыха: действительный убийца распустил слух, что виновниками смерти Садыха являются вюгарлинцы, вот и решили сыновья Садыха отомстить за отца. Аксакалы Ильгарлы обещали отцу, что поймают и приведут убийц Махмуда-киши в Вюгарлы после седьмого дня траура, который у мусульман считается священным.

И точно: после седьмого, поминального дня в Вюгарлы появилась процессия — впереди ехала арба, нагруженная мешками с зерном, за арбой гнали трех упитанных буйволиц и десяток баранов, на плече одного из девяти посланцев соседнего села был хурджин с чаем и сахаром. Вслед за посланцами, опустив головы, со связанными за спиной руками шли без папах сыновья Садыха. У них на груди болтались подвешенные за шею обнаженные сабли — знак позора: человек, проливший кровь невинного человека, приходит с обнаженной саблей, готовый принять смерть от рук родственников убитого. Но, по обычаям старины, этим правом родственники почти не пользуются, довольствуясь униженным раскаянием и позором виновного.

Так было и в этот день. Братья Махмуда-киши сняли с шеи своих кровных врагов сабли и развязали парням руки. Сыновья Садыха опустились на колени и так, на коленях, поползли к стоящим поодаль вдовам. Женщины подняли кающихся на ноги, показав этим, что прощают убийцам их тяжкий грех.

И снова прозвучала молитва — на сей раз молитва прощения. Посланцев Ильгарлы пригласили в дом покойного на поминки.

ПИСЬМО В БАКУ

Жизнь в Вюгарлы шла своим чередом. Но только я не находил лекарства от раны, которая была в моем сердце. Как и раньше, я поднимался с рассветом и отправлялся на горные пастбища пасти Хну или с отцом выезжал в поле косить траву, заготавливая корм скоту на зиму. Как и в счастливые дни, я стоял над обрывом за нашим домом под старой алычой, откуда хорошо видна белая голова горы Ишыглы. Но что-то изменилось во мне — жизнь потеряла для меня интерес. Все, что я делал, — делал по привычке, не ощущая ни радости, ни удовольствия. Спросят о чем — односложно отвечу. И худел, таял с каждым днем, одежда болталась на мне как на палке.

Мама решила, что меня сглазили, и упросила Абдула съездить в село Гызылджик, где, как говорили, появился дервиш, который пишет заклинания против хворей и недомоганий.

Но мне не помогла и молитва дервиша. Я старался не думать о Гюллюгыз, но мысли о ней ни на минуту не покидали меня. Я вспоминал все наши разговоры, встречи, нашу клятву. Пусть она нарушила ее — я верен клятве, и я буду любить Гюллюгыз до конца своих дней. Проходили недели, а я продолжал жить воспоминаниями о встречах с любимой. И даже находил утешение в том, что страдаю и мучаюсь от верности возлюбленной, которой забыт. Я жил в придуманном мною мире, а реальный мир казался мне далеким и призрачным.

Однажды я задержался над обрывом под старой алычой, надеясь увидеть свою любимую Гюллю. Но чуда не произошло, и я вернулся домой. Отец курил самокрутку. Мать приготовила чай, и только я подогнул колени, чтобы сесть рядом с отцом на палас, как она взяла меня за руку и, словно тяжелобольного, повела к низкому столику, за которым я обычно делал свои уроки.

— Возьми бумагу и чернила, — сказал отец.

Я удивленно посмотрел на него.

— Не сочти за труд, сынок. Напиши письмо в Баку моему брату Мамедъяру.

Мать молча поставила передо мной чернильницу, положила ручку. Отец продолжал курить перед пиалой с дымящимся чаем. Наконец он выбил мундштук, продул его и положил в карман.

— Пиши, сынок! «Дорогой и незабываемый брат Мамедъяр! Еще хочу тебе сообщить, что…»

Я удивился: разве он уже что-нибудь сообщил?

Отец рассмеялся:

— Ты, верно, думаешь, что только один и умеешь писать? Это мое третье письмо твоему дяде. Первое я отослал из Уза, второе из Гызылджика, а третье пишешь ты! — Задумался и стал диктовать. — «Еще хочу тебе сообщить, что недоволен тем, что удалось мне сделать. И это имеет причину. Дело в том, что люди наши либо слишком молоды, либо пришли к нам совсем недавно, и опыта работы у них нет. Дашнаки в Зангезурском уезде имеют своих людей в каждом армянском селе. Представителей группы «Гуммет» в мусульманских селах почти нет, как и большевиков в армянских. Слава аллаху, мусаватистов в наших краях тоже мало. Хоть и мешали нам дашнаки, мы все-таки встречались с аксакалами из Пырноута и Уза. Мусульманским и армянским аксакалам удалось миром решить споры и не допустить кровопролития. Большую помощь в улаживании споров оказывают рабочие, вернувшиеся с бакинских нефтепромыслов. Там, где есть рабочие, скандалы не возникают. Наши товарищи часто бывают в соседних селах, беседуют с тамошней беднотой, но помогает это нашему общему делу мало. Осложнения возникают еще и потому, что люди напуганы, боятся новых перемен, никому не верят. Да и дашнаки подстрекают местных армян против мусульман. Солдаты-армяне, вернувшиеся домой, стремятся попасть в армию известного тебе паши́, в которой уже несколько тысяч человек. Они ждут только команду, чтоб начать резню мусульман. С другой стороны — в Джульфу и Ордубад вступили османцы. Если начнут резню мусульман, османцы пойдут с ножами по армянским селам, и кровь людская потечет как вода. Не знаю, как быть. Очень прошу тебя, дай совет! Поспеши с ответом, не то будет поздно. Передай привет товарищам и посоветуйся с ними. Письмо посылаю с верным человеком. Остаюсь твой брат Деде».

УПРЕКИ МАТЕРИ

В начале апреля три дня бушевала метель. Снег валил беспрестанно. Скот оставался в хлевах, но кормов не было. Ни клочка сена, ни соломы.

В один из таких дней отец и мать повздорили: посыпались упреки матери, и лишь изредка, прерывая молчание, отец хмуро бурчал: «Проклятье шайтану, проклятье шайтану!»

Вообще-то мать была терпеливой, сдержанной женщиной. Видимо, ее терпение иссякло. Одиннадцать лет она ждала отца из Баку. Но вот он дома, однако жизнь наша не слишком изменилась за эти полтора года, что отец с нами. Первое время он почти всегда был с нами, с удовольствием занимался хозяйством, не отходил от матери ни на шаг, но последнее время неделями пропадал в окрестных селах, а когда бывал дома, то к нему постоянно приходили люди и они подолгу о чем-то говорили. По-прежнему хозяйство держалось на матери, и она работала с восхода до заката не разгибая спины. Последней каплей, переполнившей чашу ее терпения, было письмо, которое отец продиктовал мне. В нем он сам признавался, что занят не домом, а какими-то посторонними делами.

У матери звенел от напряжения голос, когда она упрекала отца:

— Послушай и ты меня наконец! Я долго молчала, ждала, а вдруг ты найдешь время подумать о нас. Но нет, тебя больше волнуют нужды посторонних людей, как будто, кроме тебя, некому о них позаботиться! В селе пятьсот домов, а таких, как ты, только один! Теперь я понимаю, почему ты долго не возвращался из Баку, даже письма посылал редко. Так вот, сын Атакиши! До сих пор ты слушал кого угодно, теперь — хоть раз в жизни — выслушай меня! Моя судьба меня не волнует, разговор не обо мне. Но ты обязан подумать о собственном сыне. Когда нечего будет есть, никто не принесет тебе даже один чурек. Деньги, что ты заработал в Баку, давно кончились. Все, что было возможно, я продала. Зерна у нас едва ли на месяц. Масла нет ни грамма. Последний круг сыра мотала мы уже начали есть. Весь наш скот — кожа да кости. Кто много посеял, тот много и собрал, сараи их полны соломой. А что может быть у нас, если, кроме разговоров, ты ничего не сеял и не жал?

Мне было жаль мать. Я понимал ее состояние. Отец молча ходил по комнате, а потом остановился:

— Ты во всем права, Нэнэгыз. Бедняжка, с тех самых пор, как ты вышла за меня замуж, у тебя не было светлого дня. Я прошу у тебя за все прощения. — Мать недоверчиво взглянула на отца, а он, через силу улыбнувшись, закончил: — Но теперь, обещаю тебе, все у нас будет хорошо.

Мать только махнула рукой:

— Говоришь ты хорошо, будто Коран читаешь, а что будет — посмотрим!

Отец снова мерил шагами комнату, погрузившись в нескончаемые думы, лицо у него хмурое, взгляд сосредоточенный.

Во дворе залаяла собака. Я выбежал из дома. У ворот стоял мой школьный учитель.

— Ты мне нужен, Будаг, — сказал Эйваз-муэллим.

Я придержал собаку и пригласил учителя в дом. Эйваз-муэллим держал под мышкой большой сверток. Несмотря на приглашение отца и матери, учитель не сел.

— Прошу прощения, если помешал.

Его заверили, что приход учителя — большая радость в доме.

— Я знаю, что ваша семья, как и многие другие, переживает тяжелое время… засуха… неурожай… Уповая, на аккуратность вашего Будага, я решил поручить ему провести опрос жителей села. После опроса нужно будет на каждого заполнить листок. И за каждый такой листок он получит копейку. Всего это составит пятнадцать рублей. Я думаю, это не лишние деньги в вашем хозяйстве. По нынешним временам Будаг хорошо поможет семье.

Отец поблагодарил учителя за заботу, а я ломал голову: что за вопросы могут быть на этих листках, если за них так хорошо платят?

Эйваз-муэллим пожелал всем здоровья и направился к выходу; я вышел следом, чтобы проводить его. Когда я вернулся, отец велел развернуть сверток.

— Посмотрим, что их заинтересовало… Читай вопросы!

На каждом листке было десять вопросов. Составитель листков спрашивал, где именно, в каком селе живет опрашиваемый, как его фамилия, имя, кто его отец, возраст, мужчина он или женщина, женат или холост, вероисповедание, имущественное положение, бедняк или богач. Особенно заинтересовал отца последний вопрос: «Согласны ли вы с программой мусаватского правительства»?

Я ничего не понимал, да и мама тоже.

— Что такое мусаватское правительство? — спросила она.

— Мусават — значит равенство, — улыбнулся отец, — Мусаватское правительство ратует за то, чтобы богатые и бедные, мужчины и женщины, дети и взрослые были равны.

— Опять ты шутишь, сын Атакиши. Как могут быть равными богатые и бедные, взрослые и дети?

— Это не я шучу, а представители мусаватского правительства!

— А где эти представители? — спросил я. — Что они хотят?

— Завтра сюда приедет один из них, и ты его увидишь. Думаю, ты многое поймешь, сынок. А мы вот что сделаем. Для начала заполни первые листки — на меня и на мать. А потом уже пойдешь по домам. Правда, на десятый вопрос вряд ли кто даст тебе вразумительный ответ, ибо никто не знает, что такое мусават. Заполнишь эту графу после выступления представителя мусаватского правительства. Возможно, людям кое-что станет ясно.

— Но ты ведь можешь ответить на этот вопрос, отец? Я запишу твой ответ, а потом пойду спрашивать людей.

— Как там поставлен вопрос? «Согласны ли вы с программой мусаватского правительства?» Пиши! «Мне противно само мусаватское правительство. Программа его — откровенное жульничество, не что иное, как обман народа».

— Откуда ты все это знаешь, отец?

— Так ведь чья это партия, сынок? Это партия беков, и на приманку они ловят простачков, рассуждая о равенстве. Нашел овцу волк, о равенстве толкует! А оно ему нужно, чтобы овцу сожрать.

Возможность заработать деньги так обрадовала меня, что я с нетерпением спросил:

— Но ты согласен, чтобы я выполнил поручение Эйваз-муэллима?

Отец и мать радостно переглянулись: их сын проявляет рвение, впервые идет на заработки.

— А что? — сказал отец. — Это дело!

— Тогда я начну с вас, а потом пойду к сестрам.

В течение двух дней я добросовестно обходил односельчан, заполняя дом за домом листочки Эйваз-муэллима. Я записывал ответы на вопросы, а сам думал о том, что на заработанные деньги мы купим корм скоту. Я не удержался и попросил мать загодя договориться с Гаджи Гуламом Черкезом, чтобы он продал нам несколько корзин сена. И уже к вечеру второго дня мы сторговались с Гаджи Гуламом по три копейки за корзину. Муж младшей сестры помог перевезти сено домой. Я пообещал рассчитаться с Гаджи Гуламом, как только получу деньги.

Уже сто с лишним листков были заполнены, а ответы отца не давали мне покоя. Обман? Как же будет дальше?

РЕЧЬ ПРЕДСТАВИТЕЛЯ

Все мужское население Вюгарлы собралось в мечети. На кафедру поднялся высокий, худощавый, чисто выбритый молодой мужчина. Это и был представитель мусаватского правительства. Его речь была долгой и витиеватой. Длинные фразы с непонятными словами цеплялись одна за другую, не удерживаясь в моей голове. Монотонный голос нагонял тоску на слушателей; мне казалось, что не я один не понимаю большей части того, что говорит представитель. Но несколько фраз он произнес отчетливо, чтобы каждый услышал его:

— Программа нашей партии, правительства нашего состоит в том, чтобы здесь у нас возникло могучее мусульманское государство, основанное на началах всеобщего равенства. В одной руке наших доблестных добровольцев зеленое знамя пророка, в другой — Коран. Помыслами нашими владеет аллах всемогущий. Собирайтесь под зеленое знамя Мухаммеда и Али! Пусть страшатся враги нашего народа и нашей правой веры! Да здравствует независимость мусаватского государства!

И тут рядом с кафедрой я увидел нашего старосту Талыба. Прищуренными глазками он сверлил толпу. Когда представитель закончил свое выступление, Талыб засуетился, потом поднялся на кафедру и встал рядом с ним.

— Может быть, у кого есть вопросы? Задавайте! — обратился к толпе Талыб.

Вопросов было мало. Кто-то спросил, а где находится мусаватское правительство, какая у него армия и как быть тем людям, которые дезертировали из армии во время царского и временного правительств.

Представитель быстро ответил на эти вопросы, и снова речь была перенасыщена неизвестными словами. Теперь слово взял Талыб:

— Все вы слышали слова нашего высокоуважаемого гостя, которого правительство прислало к нам. Каждый вюгарлинец будет теперь гордиться, что разговаривал с представителем правительства, которое защищает мусульман и нашу праведную веру. Может быть, кто-нибудь скажет о нашей преданности мусаватскому правительству? Все молчали.

— Эй, люди, кто хочет говорить?

И тут вышел вперед мой отец. По рядам пронесся шепот. Лицо представителя расплылось в улыбке. Он внимательно посмотрел на моего отца и вынул из портфеля блокнот и карандаш. Но, услышав первые фразы отца, переменился в лице.

— Односельчане! — начал отец. — Вы знаете, кто перед вами выступал? — И, сделав паузу, продолжал: — Это сын Баладжа-бека Карабахского. Сам Баладжа-бек был владельцем наших лесов. Во времена царя Николая он сдирал с крестьян три шкуры. Все владения Баладжа-бека перешли к его сыну. Но что-то он не говорил здесь, собирается ли с нами делиться земельными угодьями, лесом, деньгами? Мы слышали много красивых слов, но о имущественном равенстве он как будто не заикнулся. Если верить нашему гостю, то чуть ли не с завтрашнего дня наш народ будет купаться в молоке. Лучше бы бек оставил это завтрашнее молоко себе, а сегодня расщедрился на помощь хотя бы одному сироте. Мы — крестьяне. Для нас слова — это простое сотрясение воздуха, нам нужно дать корову, чтобы завтра от нее получить молоко, накормить голодных детей…

— Но наше государство очень молодое! — перебил отца бек. — Нужно проявить терпение, и тогда вы убедитесь, что все сказанное мною — правда.

— Уж не с помощью ли османских солдат вы собираетесь выполнить свои обещания? И в кого вы хотите заставить стрелять османцев? В каких врагов должны стрелять добровольцы, собравшиеся под зеленым знаменем ислама, вашего правительства? В наших соседей-армян, с которыми мы всегда жили в дружбе, несмотря на то что они христиане, а мы мусульмане! Вы начнете стрелять, защищая ислам и коран, а дашнаки будут стрелять в нас, защищая христианскую веру. Этого вы жаждете? Или, может быть, вам помешали русские рабочие? Так они освободили нас от власти царя! Вы ошиблись, надеясь, что у нас получите поддержку!

Лицо мусаватиста побагровело от ярости.

— Кого вы слушаете, правоверные! — бросил он в толпу. — Это один из тех, кто подрывает наше единство, хочет ослабить нас, впустить врагов в наши мечети. Правительство мусавата не хочет и никогда не хотело войны, мы хотим лишь защищать наше народное мусульманское государство от врагов ислама! А эти люди, — и он показал рукой на отца, — готовы нанести нам удар в спину. Не слушайте его! Гоните из села!

Отец весело рассмеялся:

— Теперь, земляки, вы сами убедились, что такое равенство по-мусаватски! Попробуйте заявить о своем несогласии — и тут же прикажут изгнать вас из села. Это сейчас, когда наш гость приехал только узнать, за кого мы! А что будет, когда мусават, не приведи аллах, окрепнет? Тогда они не остановятся ни перед чем! Будут вешать и расстреливать, морить голодом наших близких, отберут последний кусок хлеба у наших детей!..

Сразу же после отца кафедру занял староста Талыб.

— Деде-киши кроит чоху по собственной мерке. Ему не нравится правительство мусавата, а почему? Где его доказательства?. Ошибаешься, уважаемый! Здесь собрались добропорядочные мужчины, которые выбирают папаху по своей голове и не нуждаются в твоих советах. Не надо быть мудрецом, чтобы понять, что мусаватское правительство — наше единственное правительство.

— Как бы я ходил ночью, если бы Деде-киши не показывал мне дорогу? — громким голосом пошутил учитель Эйваз, но на его слова не обратили внимания.

Отец, направлявшийся к своему месту, вдруг остановился и сказал:

— Конечно, мои советы не всем по нутру. Но вот в листках, которые мы все заполняли, был вопрос: «Согласны ли вы с программой мусаватского правительства?» Не верите мне — спросите сами людей!

Талыб неуверенно, оглянулся на представителя и спросил с кафедры:

— Как же мы ответим на этот вопрос? Согласны с программой?

От неожиданности я вздрогнул. Словно грянул гром и распахнул настежь двери мечети: громкое, многоголосое «нет!» потрясло здание.

Когда в толпе я выбирался из мечети, меня остановил Эйваз-муэллим.

— Ты заполнил все листки, Будаг?

— Да, — ответил я.

— Принеси их мне домой.

Я пошел за листками, а в мечети остались лишь Эйваз-муэллим и сын Баладжа-бека.

Когда я вошел к учителю, то увидел у него и представителя мусаватского правительства; говорили, что бекский сын и Эйваз-муэллим учились вместе в Горисе.

— Самый способный ученик в моей школе, — сказал Эйваз-муэллим гостю и похлопал меня по плечу. — Он ходил по домам с твоими вопросами.

— Чей сын?

Когда Эйваз-муэллим ответил на вопрос, бек помрачнел, протянул руку за свертком и принялся бегло просматривать листочки. Потом вынул из своего желтого портфеля деньги, пересчитал их, вынул еще один лист и велел мне написать свое имя. Я написал. Тогда бек спокойным взмахом собрал отсчитанные деньги и сунул обратно в портфель. Замок желтого портфеля щелкнул.

— Ты должен нас простить… Что ты написал в ответах на вопрос о мусаватском правительстве?

— «Нет».

— Пойди и скажи отцу, что из «нет» и аллах ничего сделать не может, а тем более его раб!

БЕЖЕНЦЫ

Времена наступали смутные и беспокойные. Слухи, один тревожнее другого, настораживали и волновали вюгарлинцев.

Из Гориса знакомые армяне передали отцу, что дашнаки готовят набег на мусульманские села. Спешно сколачиваются отряды добровольцев, и один из них, возглавляемый каким-то Дро, намеревается выступить в Карабах и учинить расправу над мусульманами в Шуше.

Возвращающиеся с нефтепромыслов рабочие говорили, что на дорогах разбойничают лихие банды, которые грабят людей, отнимая у них все самое ценное.

Как только дашнакские отряды вплотную подошли к мусульманским селам, жители, спасая свою жизнь, бежали из родных сел.

Курды из Магавыза, известные своей храбростью, прислали в Вюгарлы гонца с сообщением, что, если нам будет угрожать опасность, всем племенем придут к нам на выручку. Надо сказать, что многие девушки из Вюгарлы были просватаны в Магавыз, и у многих вюгарлинцев жены — курдянки.

О Гюллюгыз я ничего не знал. Мне казалось, что я смогу, как только закончатся занятия, увидеть Гюллюгыз и высказать ей все, что накопилось у меня на душе. Но недаром говорится: человек рассчитывает, а судьба раскидывает. Еще до окончания занятий в школе вся наша округа устремилась в Магавыз к курдам. Пронесся слух, что дашнаки дважды совершили набеги на Шеки и Сисян.

Отец по ночам уходил из дома. Он столько дорог прошел пешком, что ноги у него были стерты в кровь. Мы знали, что он ведет переговоры с армянами. В один из вечеров отец пригласил к нам вюгарлинских аксакалов, чтобы рассказать о последних новостях.

— Наши горе-освободители мусаватисты, — начал он, — обосновались в Гяндже, вопят до хрипоты о защите веры и корана, но ведут себя, как трусливые лисицы: не находят в себе смелости двинуться из Гянджи нам на помощь. Вся их опора — это османские турки. Дашнаки орудуют в Зангезуре, мечтают о «великой Армении от моря и до моря», но не осмеливаются выйти из Гориса в сторону Сисяна. И мусаватисты, и дашнаки выжидают, но аппетиты и у тех, и у других неуемные. Что говорить, в чьих бы руках ни была палка, бить сна будет по бедняку! В Баку у власти стоят рабочие, но их плотным кольцом окружили враги, и сейчас нам на помощь бакинцев рассчитывать не приходится.

* * *

В конце мая закрылась школа. Мы прошли курс обучения в трехклассной русской школе. В возможность моего поступления в учительскую семинарию в Горисе я не верил. Эйваз-муэллим, правда, уезжая, оставил мне несколько учебников и дал совет, как лучше подготовиться. Разговаривая со мной, он чувствовал неловкость из-за тех пятнадцати рублей, которые бек забрал себе.

— Не попадешь в семинарию в Горисе, поезжай в Шушу, там тебя обязательно примут! Только не унывай!

И я снова размечтался о том, что через три-четыре года стану учителем. На голове у меня будет фуражка из сукна с кокардой, на поясе кожаный ремень с медной бляхой, на ногах скрипучие ботинки, и буду я носить желтый портфель с двумя замками, как у сына Баладжа-бека.

Ко мне подсела мать.

— Хоть бы ты, сынок, поговорил с отцом. Меня он перестал слушать. Люди потихоньку зарывают или уносят с собой все самое ценное. Абдул и Махмуд хоть сейчас готовы двинуться в путь, но они ждут, что скажем мы.

Дело в том, что отец сидел тут же, рядом со мной, и прекрасно слышал маму.

— Пойми, — ответил он за меня, — сколько можно твердить, что сейчас я не могу уйти из деревни, я жду письмо из Баку!

— А может, те, от кого ты ждешь письмо, еще два месяца писать не будут? Сам ведь говорил, что Баку окружили кольцом, кто же тебе привезет письмо?

А между тем народ действительно покидал село. Начали понемногу собираться и уходить через горы на север, в направлении Карабаха. Вюгарлинские богачи, погрузив на верблюдов, которые им продали кочевники, свои вещи, целыми караванами снимались с места.

Наутро, едва только появилась на небе утренняя звезда (накануне дня, когда обычно начинается жатва ячменя), кто-то постучал в наши ворота. Отец вскочил с постели и, взяв ружье, вышел во двор.

— Кто здесь? — услышал я его осторожный оклик.

Ему ответили по-армянски. Было слышно, как отец открывает ворота. Это были армяне из Пырноута. Минут через десять отец быстрыми шагами вернулся в дом и сказал:

— Нэнэгыз, Будаг, вставайте! Надо собираться и уходить.

Мать, словно встревоженная птица, металась по комнате в поисках нужных вещей. Хоть ничего особенного у нас не было, а все-таки вещи, и мы с отцом принялись ей помогать.

— Зря я не послушался тебя, Нэнэгыз, — сокрушался отец, — и не увез вас из Вюгарлы. Отряды дашнаков уже у Гебекдаша. Сегодня ночью они сожгли Ильгарлы, завтра будут здесь.

Я не знал человека, более уверенного в себе, чем мой отец, но сейчас в его голосе звучали растерянность и нешуточное волнение.

Мать послала меня к Яхши и Гюльянаг — предупредить, что надо сниматься с места. К счастью, у них все давно было увязано и собрано, как и у Гюльсехэр с Махмудом.

Что можно в спешке погрузить на двух ослов? Все, что казалось необходимым на первый, случай… Погнали, впереди себя корову с теленком. В торопливых сборах, как это часто случается, совершенно забыли о том, что надо взять с собой еду.

Над Вюгарлы стояла пыль столбом. Нашего чистого и зеленого села нельзя было узнать. Из каждого двора с плачем и криками выходили и выбегали люди. Они гнали перед собой коров, буйволиц, навьюченных лошадей и ослов. Каждый нес на плечах хурджины и узлы с вещами, у многих на руках были маленькие дети. Вся эта беспорядочная толпа двигалась к западной окраине села, откуда близко до нахичеванской дороги, с которой удобнее свернуть, на север, к подножию труднодоступной вершины Ишыглы. Шли по дороге, по обочинам, по колючей стерне и просто по спелым хлебам. Наше село сплошным потоком текло по равнине, не защищенной ни холмами, ни деревьями.

Послышалась беспорядочная стрельба, сначала это были ружейные выстрелы, потом стали рваться пушечные снаряды. Храбрые солдаты дашнакского отряда расстреливали безоружных людей.

Недалеко разорвался снаряд, все попа́дали на землю, жалобно замычала Хна, а теленок, словно оглашенный, бросился в сторону, подняв трубой хвост. На зов матери он не откликнулся, и отец бросился за ним. Мать только успела крикнуть: «Вернись, не догонишь!» — но отец не услышал.

Поток беженцев увлек нас, но вскоре мать стала отставать, устала, ноги не несли ее. Наконец она остановилась и сказала, что пойдет искать отца. Теперь я один шел за нашими ослами и коровой.

Вюгарлинцы добрались до ущелья Чоплучу-хур, я выгнал ослов и корову из общего потока и пустил их пастись в стороне от торной тропы.

Ах, сколько здесь было сочной травы!..

Мимо меня проходили наши односельчане, все спешили поскорей добраться до отрогов гор. Среди потока беженцев я увидел Абдула и Яхши с детьми. Они тоже заметили меня, но выбраться из движущейся плотной массы не сумели и вскоре исчезли за одним из изгибов ущелья.

Люди говорили, что дороги на Нахичевань и Карабах уже отрезаны, советовали идти в Магавыз, к курдам. Страшное зрелище: беспомощные старики, исхудавшие дети, растерянные мужчины и женщины, оплакивая домашние очаги, шли и шли к горе Ишыглы.

Я ждал своих, но их не было. Зато слышней стала ружейная пальба. Поток беженцев редел, отчаяние охватило меня, но тут я увидел мать. Отца она не нашла и проклинала себя, что не удержала его. Мы погнали наших ослов и Хну вслед за уходящими беглецами. К ночи мы оказались на эйлаге Кендери, основная масса вюгарлинцев пошла дальше в горы, к кочевью Гиямадынлы. Народ успокоился — все были уверены, что сюда, в эти горы, отряды дашнаков не поднимутся.

Солнце село. На эйлаге задымили костры, над казанами поднимался пар. Только у нас с матерью не было костра, мы голодными легли спать. Но не так мучил голод, как сознание, что мы потеряли отца. В одном из узлов были стеганые одеяла. Как хорошо, что мы взяли их с собой, — если бы не эти одеяла, мы бы замерзли на эйлаге. Мать ласково гладила меня своими шершавыми, потрескавшимися от постоянной тяжелой работы руками. По ее щекам текли слезы.

— Да умрет твоя мать за тебя, сынок! Как ты исхудал, все ребра можно пересчитать.

Прикосновение материнской руки чудодейственно снимало усталость с моих рук и ног. И чем дольше я ощущал поглаживание шершавых ладоней, тем дальше уходили боль и утомление, отчаяние покидало сердце. Я зажмурился, хотя кругом и без того кромешная тьма; мне вдруг показалось, что я по-прежнему маленький, и мать забрала меня в свою постель, нежные руки баюкают меня.

О прекрасное время!.. В эту холодную, тревожную ночь детство на одну минуту помогло мне забыть холод, отчаяние, тяжелые предчувствия.

Было уже далеко за полночь. Утомленные дорогой, люди беспокойно спали, тяжело дышали во сне животные. Только мы с матерью никак не могли уснуть, ворочались под своими одеялами, пытаясь хоть на минуту забыться, согреться.

Ледяная вершина Ишыглы чуть порозовела, когда я неожиданно смежил веки и забылся в неглубоком, тревожном сне. Сквозь сон мне чудились какие-то голоса, будто кто-то звал меня. Я проснулся. Яркие солнечные лучи светили мне прямо в глаза, огромное снежно-белое облако повисло, словно пушистая вата, над эйлагом. Было намного холоднее, чем вечером, когда мы укладывались спать. Люди копошились у своих пожитков. Многие снова разожгли костры, чтобы согреть чай. Каждый заботился о своей семье; о том, что у нас нет костра и что мы легли спать голодными, никто попросту не думал. Вправе ли мы были обвинять в равнодушии людей, у которых беда отняла домашний очаг?

От голода не хотелось покидать пригретую постель. Но от земли шел пар, и одеяла могли отсыреть. Я нехотя поднялся и вдруг увидел отца. Он гнал перед собой нашего теленка и тяжело навьюченного осла. Глаза отца тревожно перебегали от одной группы к другой — он искал нас. Я с криком бросился ему навстречу. Горький комок подступил к горлу. Отец обнял меня, и я стоял неподвижно, вдыхая родной запах отцовской одежды.

— Сынок, сынок… — Жесткая ладонь отца поглаживала мою голову. — Где мама? Где сестры, сынок? — И, не ожидая ответа, подошел к ослу, которого привел с собой. — Разгружай осла, сынок!

— А откуда осел? — спросил я.

— Потом, потом!.. — сказал отец.

Подошла мать. Она не сказала отцу ни слова, даже не посмотрела на него. Мы принялись снимать хурджины с осла, развязали один — а в нем мука! Во втором — сыромятный кожаный мешок, наполненный солью, а сверху лежат чуреки. Мы разгрузили поклажу у нашей постели. Мать принесла воды в медной кружке, и отец умылся. Только теперь лицо матери посветлело.

Я бегом спустился в ущелье и набрал целую охапку хвороста и сухого навоза. Мать разожгла костер, а я принес с родника воду для чая.

Каким вкусным показался нам чурек, привезенный отцом, — я никак не мог насытиться.

— А девочки живы? — с тревогой спросил отец.

— Живы, живы, все живы! Да буду я твоей жертвой, дети живы и здоровы, всем удалось уйти от проклятого дашнака. Но ты за одну ночь заставил состариться меня на десять лет. Что стоило этим разбойникам пустить тебе пулю в живот?! Всю ночь слышались выстрелы… Можно ли из-за одного теленка так рисковать?! — Мать помолчала и, чтобы сгладить высказанное недовольство, перевела разговор: — Хорошо, что ты вспомнил, что мы не взяли с собой ни хлеба, ни муки. Но кто дал тебе осла? Чьи чуреки мы едим?

— Никто мне осла не дал. Все произошло как во сне. Наш теленок бежал, что было мочи, еще добрый час. Остановился у родника. Шагах в десяти, как в сказке, стоял навьюченный осел. Рядом никого не было. Стал звать хозяина — никто не отзывается. Не пропадать же ослу? Хорошо, что в хурджинах мука, а не ценности! Найдется хозяин, будет благодарен, что мы спасли осла, а сетовать, что взяли у него хлеб, не будет, я уверен.

— Да, да, ты прав! — обрадованно кивала головой мать, и глаза у нее сияли.

После чая отец, пользуясь паузой (он понимал, что передышка будет недолгой), принялся чистить ружье.

Солнце поднялось к зениту, стало тепло, мужчины потянулись один к другому, чтобы поговорить, как быть дальше. Как всегда, первыми должны были сказать свое слово аксакалы. Задача была потрудней, чем тогда, когда назначали день сева или уборки хлебов, или решали очередность свадебных торжеств у вюгарлинских молодых пар. Надо было безошибочно посоветовать людям, куда идти, где обосноваться, в каком месте закладывать камни будущей деревни…

Мнения были разные. Одни считали, что хорошо бы дойти до большого богатого села Минкенд, благо оно лежало на нашем пути, и остаться там: и вода там хорошая, и место горное, совсем как у нас. Другие считали, что село Алигули, из которого ушли жители перед нашествием дашнаков, лучше: жилье временное, правда, но есть где жить; а вернутся хозяева в свои оставленные дома, что ж, и мы двинемся в свое Вюгарлы.

Нашлись головы, которые опровергли оба предложения. Во-первых, в Минкенде земли не много, станут ли местные тесниться, чтобы отрезать нам землю, которой и у них маловато? И в Алигули идти не стоит: если там спокойно, кто помешает тамошним жителям не сегодня завтра вернуться?

Тогда возникла идея спуститься с гор в низины, поселиться где-нибудь на берегу реки. Тут же большинство запротестовало: кто из нас, горцев, привычен к жаре, которая держится на низинах с апреля по октябрь?!

Свое слово сказал и отец. Он считал, что всем надо идти к Агдаму, продать там скот, а с вырученными деньгами направиться в Баку, где каждый найдет себе работу по вкусу. Мне казалось, что предложение отца самое разумное. Но с ним никто не согласился, даже слушать не хотели.

А отец все-таки сказал что хотел:

— Каждый человек сам себе хозяин. Мое дело посоветовать. Но куда бы вы ни пошли, идите вместе. Если будем держаться друг за друга, то с нами будут считаться, к слову нашему будут прислушиваться. И все-таки зря вы не соглашаетесь идти в Баку! Это большая ошибка! Баку — лучший город на нашей земле. Там бы мы нашли и работу, и с едой бы уладилось, дети бы пошли учиться. Этот город всегда протягивал нам руку, давал приют бесприютным, кусок хлеба давал голодающему.

Мнения разделились, к окончательному решению аксакалы так и не пришли.

И по сей день я не понимаю, почему мудрым многоопытным старикам не пришла в голову самая простая мысль: повременить, переждать, пока не покинут дашнаки наши места, — не вечно же им здесь оставаться! — и возвращаться в Вюгарлы.

Так или иначе, но с этого дня то одна, то другая семья, навьючив на ослов и лошадей свой нехитрый скарб, покидали приютивший нас эйлаг. Так продолжалось и назавтра, и в последующие дни. Утром четвертого дня на кочевье оставалось всего пять семей, в это число входили и семьи моих сестер Гюльянаг, Яхши и Гюльсехэр. Отец по-прежнему настаивал на поездке в Баку; зятья, особенно Абдул и Махмуд, не смели ослушаться. Конечно, и отцу было трудно покинуть родной Зангезур, горы, где он родился и где прошла его молодость. Но он принял решение, и мы двинулись в путь, как и было намечено, — через Агдам в Баку. Даже не верилось, что мы навсегда покидаем родные края. С Чалбаирского перевала перед нами открылось село Магавыз, местоположением своим удивительно напоминавшее родное Вюгарлы: зеленый бархат холмов, купы темно-зеленых карагачей и буков, синеющие на горизонте леса. Здесь, как в окрестностях Вюгарлы, стояли шатры и кибитки кочевников, паслись отары овец, табуны лошадей и верблюдов. Ложбину, в которой укрылось село Магавыз, со всех сторон окружали отроги гор, вершины их вечно покрыты снегами. Как хорошо в жаркое летнее время жить здесь: всегда свежо и прохладно! Трудно было сознавать, что мы покидаем эти места. Я думаю, что и отец и мать думали о том же.

Желтый, выжженный склон Чалбаира, по которому мы спускались к Магавызу, казалось, не кончится. Солнце пекло яростно и беспощадно. Поклажа съезжала животным на холку, мешала им идти, ремни врезались в спины людей, которые несли на плечах тюки с вещами. Все еле держались на ногах от усталости. Если бы мы знали, что после долгого пути мы придем домой, надежда бы сама вела нас. Но нас ждали пороги чужих домов, и надеяться на легкую жизнь не приходилось.

БЕЗВРЕМЕННАЯ СМЕРТЬ

Наши опасения тотчас подтвердились, как только мы остановились в Магавызе. Несчастья подстерегали нас на нашем пути от дома. В селе вспыхнула и стала распространяться какая-то страшная болезнь, название которой никто достоверно не знал; одни говорили, что это тиф, другие — холера. Кибитки и шатры стояли тесно друг к другу, люди, ели за одной скатертью, спали рядом, и потому болезнь от одного передавалась другому, и приостановить заражение никто не мог.

Узнав, что большинство вюгарлинцев, которые раньше пришли в Магавыз, больны, отец тут же велел нам двигаться дальше.

Мы снова вышли на дорогу. Теперь наш путь лежал в Минкенд. Ночной привал мы устроили у мельниц на берегу реки Минкендчай. Утром на мельницу с мешком зерна пришла одна из вюгарлинских девушек. Она мне рассказала, что и в Минкенде есть больные, и среди них — Гюллюгыз. Она находится в бессознательном состоянии и в бреду называет мое имя.

Не сказав ничего ни отцу, ни матери, я бросился искать кибитку семьи Гюллюгыз.

У постели больной, была только ее мать. Едва увидев меня, она заплакала:

— Будаг, сынок, плохо моей Гюллю, совсем плохо. — Она смочила водой запекшиеся губы девушки и, наклонясь к ней, громко сказала: — Гюллю, дочка, вот и Будаг пришел. Открой глаза, послушай, что он тебе скажет.

Но Гюллюгыз ничего не слышала. Она металась в постели, волосы прилипли ко лбу, щеки были пунцовыми.

— Доченька моя, открой глаза, посмотри, кто к нам пришел. Это же Будаг, он нашелся, а ты волновалась!..

Наступило тягостное молчание, только слышно было прерывистое дыхание Гюллюгыз, Мать вышла, чтобы переменить, воду, а я прижался губами к пылающим губам Гюллюгыз. Мне показалось, что ресницы ее дрогнули, веки затрепетали. Но, наверно, только показалось.

Вернулась, запыхавшись, мать Гюллю.

— Напрасно ты пришел, сынок! — сказала она. — Это страшная болезнь, и ты можешь заразиться… Так близко не стой, отойди, чтобы ее дыхание не коснулось тебя.

Я молчал. Увиденное потрясло меня. Я подумал, что, если с Гюллюгыз что-нибудь случится, я не переживу. Без нее моя жизнь не будет иметь смысла, я живу только для того, чтобы добиться ее любви.

Бедная женщина была не в силах сдержать слезы. Пытаясь облегчить состояние дочери, она смачивала ее горячие губы, натягивала одеяло, которое та сбрасывала.

— Всю ночь твое имя не сходило у нее с языка, — говорила мать.

— Я бы давно вас нашел, но я думал, что вы… что с вами ее жених…

— Ее жених? Откуда ты это взял?

— Мне сказали, что вы просватали дочь.

— Ну да, отдали замуж нашу Фирюзу. Ее сверстницы давно уже имеют по нескольку детей, а тут Рза захотел ее взять.

— И свадьба была?

— Будаг, какая свадьба по этим временам? Отдали девочку по воле аллаха.

— А я думал… — И умолк: какое теперь это имело значение?! Отчаяние охватило меня.

Неожиданно Гюллюгыз открыла глаза. Взгляд у нее прояснился. Я наклонился над ней, и она узнала меня. Губы ее тронула слабая улыбка.

— Гюллю! Гюллю! Я пришел, видишь, я пришел!..

Но веки ее снова смежились, и она потеряла сознание. Я решил, что буду сидеть у ее постели, и если ей что-нибудь понадобится, я все сделаю. А может, она захочет что-то сказать мне?.. Оставить ее в такую минуту я не мог. Я не спускал глаз с ее лица, на котором было написано страдание. Как только мать выходила за чем-нибудь из кибитки, я улучал момент, чтобы поцеловать мою Гюллю.

Послышались шаги, и в кибитку вместе с матерью Гюллюгыз вошел Рза, а за ним Фирюза. Рза поздоровался со мной за руку и спросил, как мы. Оказывается, за последние несколько дней от болезни умерло сто пятьдесят человек. Фирюза даже не смотрела в мою сторону. Но мне было все равно, что она думает обо мне.

Рза посетовал на то, что Гюллюгыз заболела. В Минкенде жил сводный брат покойного мельника, и вся семья намеревалась обосноваться здесь. И вот — болезнь.

— Говорят, что тиф не так протекает. Наверно, это холера.

Едва Рза произнес эти слова, как тело Гюллюгыз стало сводить судорогами. Грудь ее часто вздымалась, но было видно, что ей не хватает воздуха. Пылавшее минуту назад лицо стало пепельно-серым, она заметалась, судороги все усиливались, рот открылся, словно она хотела заглотнуть побольше воздуха, и вдруг все затихло.

Меня душили слезы. Не сдержавшись, я упал головой на грудь Гюллюгыз, стал целовать ее лицо и к ужасу своему ощущал, как холодеет она. Только сейчас я понял, что моя разлука с Гюллюгыз — навсегда.

Не было людей, кто бы вырыл могилу. Не было ни кирки, ни лопаты. После долгих поисков нам удалось раздобыть и то, и другое. Мы с Фирюзой вырыли могилу. А Рза вместе со своими братьями пошел за камнем для надгробья.

К сожалению, мы не могли найти человека, который бы выбил надпись на камне. Так могила осталась безымянной.

Саваном для Гюллюгыз послужила ее юбка из красного ситца, которую она сама себе сшила. Мать и Фирюза хотели, по обычаю, насыпать песок на прикрытые веки Гюллю, но я воспротивился:

— Что хорошего видели глаза Гюллюгыз на этом свете, что вы еще засыпаете их песком? Ее жизнь, так и не начавшись, кончилась!..

Мы отнесли Гюллюгыз к вырытой могиле. На раздольной поляне алели головки цветущих маков. Справа журчал ручеек, слева бурлил источник. Гора Ишыглы, окутанная туманами, будет оберегать это место от ветров и селя. И всегда над могилой будет звучать свирель пастуха.

Мать Гюллюгыз принесла хворост, и над могилой разожгли костер. Потом мы вернулись в их кибитку, и до утра я просидел там в молчании. Снова пошел на могилу, поцеловал камень, взял горсть земли и завязал в платок. Не прошло и недели, как вюгарлинцы поселились здесь, а уже образовалось большое кладбище.

Возвращаясь к месту, где расположилась наша семья, я плакал и пел баяты, которым меня учила Гюллюгыз. Было жарко, очень жарко, меня мучила жажда. Когда увидел родник, сразу же припал к нему губами, но жажду утолить так и не смог. Тогда я сунул голову в воду, но огонь, сжигавший меня, не проходил.

Наконец я добрался до мельницы, рядом с которой должны были быть наши. Но мне сказали, что родители вместе с семьями сестер, не дожидаясь моего возвращения, двинулись дальше по направлению к Алхаслы. Они долго разыскивали меня, сердились и велели немедленно их догонять.

Не помню, как я добрался до Алхаслы. Говорили, что расстояние между Минкендом и Алхаслы довольно большое. К закату я подошел к родительской кибитке, которую они разбили во дворе местного крестьянина Мисира; рядом стояла кибитка сестер — одна на две семьи.

Что произошло со мной дальше, я не помню. Из рассказов близких я узнал, что, придя в кибитку, я тут же повалился на кошму и потерял сознание. Я метался, бредил, пел баяты так громко, что совсем охрип. Мать и сестры в ужасе плакали. Отец, в растерянности сидел надо мной, с уст его не сходили слова: «Да буду я твоей жертвой, сынок! Пусть аллах милосердный не наказывает меня твоей смертью, мой мальчик…»

Родителям повезло, что Мисир оказался таким добрым и отзывчивым человеком, позволил нам поселиться у себя. Он часто подходил к кибитке, справлялся о моем здоровье и давал советы, как самим уберечься от болезни: «Ешьте побольше чесноку, протирайте им руки, нюхайте его часто. Даст аллах, останется жить парнишка…»

На четвертый день жар у меня сдал, вернулось сознание. До того мать не дотрагивалась до моей одежды; а тут решила все постирать. Вытащила из кармана штанов узелок с землей, что я взял с могилы Гюллюгыз. Я молча смотрел на мать, и такая мольба была в моем взоре, что мать тихонько положила узелок рядом со мной.

— Ох и напугал ты нас, сынок, — улыбнулась она. — И я и сестры голову потеряли, а об отце и говорить нечего, не отходил от тебя ни на шаг.

От слабости кружилась голова, ноги дрожали, но я уже сам поднимался с постели; осторожно, как немощный старик, опираясь на палку, выходил из кибитки.

Однажды, когда, подогнув колени, я с трудом уселся на куче хвороста и смотрел, как играют дети моих сестер, ко мне подсела мать. Она накинула мне на плечи чоху и тихонько погладила меня по плечу.

— Я хотела у тебя спросить, сынок, что за земля у тебя в узелке?

Я рассказал о жестокости судьбы, унесшей Гюллюгыз. Еле сдерживал слезы. Я жив и почти здоров, а моя Гюллю уже никогда не будет любоваться этими медленно плывущими облаками, горами с неровными пятнами лесов, не ощутит лучей теплого солнца. Она ушла, так и не увидев в этой жизни счастья и радости.

Сказал и о том, как однажды ночью услышал их разговор с отцом и решил, что Гюллюгыз отдают замуж за Рзу, и что с тех пор я перестал ходить к ним, а Гюллюгыз меня ждала… до последней минуты… А Рза, оказывается, женился на Фирюзе.

— О аллах! — воскликнула мать. — Чтоб язык отсох у этой старой сплетницы! Ведь это Гызханум убедила меня, что Гюллюгыз выходит за Рзу!

И снова обида закралась в мое сердце. Я не ожидал, что известие о смерти моей Гюллю мать воспримет так спокойно. Но потом я вспомнил слова отца: «Такое дурное время — и деньги не деньги, и жизнь человека упала в цене!»

Пока я болел, с нами приключились беды: волк съел нашего осла, а теленок, на поимку которого было затрачено столько отцовских усилий, снова потерялся. Корова беспрестанно мычала, и ее натужное мычание эхом отдавалось в горах Алхаслы. Мы гадали, кто из двуногих волков позарился на нашего теленка. А мать сокрушалась: пропадает у коровы молоко, а ведь сколько семей им кормилось!

— Не беда, — успокаивал отца Мисир-киши. — Наши коровы, слава аллаху, доятся, как-нибудь проживем… — А потом добавил: — Никак не могу поверить, что в Алхаслы кто-то украл теленка, такого еще не бывало.

— Да, пропадает наша нация, — сокрушался отец. — Кто-то воюет за власть, кто-то произносит пламенные речи, а люди гибнут! Весь народ — беженцы, и нигде нет покоя… Не знаешь, где посыпать золу и вбить первый колышек под будущее жилье. И все же, — добавил он, глядя на мать, — если умру, что ж, не моя вина, а останусь живой, буду добираться до Баку. И немедля!

Посовещавшись, наши зятья впервые решили пойти наперекор и заявили отцу, что отделяются от нас, направляются в Чайлар.

— Что ж, — хмуро сказал отец, — вольному воля. Идите куда хотите.

— Почему ты разлучаешь меня с моими детьми? — воспротивилась со слезами на глазах мать. — Что ты нашел в этом Баку? Нельзя всю жизнь мотаться по свету! Останемся тут, тогда и дети с нами будут.

НА КАРАБАХСКИХ НИЗИНАХ

Отец был непреклонен, даже не прислушался к словам матери. Мы расстались с сестрами: они с мужьями в одну сторону, а мы втроем — в другую. Из двух ослов одного отдали сестрам, а на другого нагрузили всю поклажу; корову оставили в Алхаслы.

Мы старались идти вечерами и ночью, потому что дороги пролегали в опасной близости от Шуши. Горные дороги ночью плохи. В темноте пахнет нагревшейся за день хвоей, листвой, напитавшейся сыростью. Кричали ночные птицы, мы слышали пугавшие нас голоса каких-то зверей. Иногда с шумом падали со скал камни. Грубые шкурки чарыхов натерли ноги до крови. Только после трехсуточных мытарств мы добрались до пыльного и грязного Агдама, изнывающего под раскаленным солнцем.

Не найдя нигде пристанища, мы остановились возле мельниц, принадлежавших Кара-беку. Не было больше сил двигаться. Будто меня крепко избили: ломило в пояснице, дрожали колени, болели глаза. Отец был задумчив, а мать не скрывала слез. Мы развьючили осла, пустили его пастись, а сами прилегли на сложенные вещи.

Наш растерзанный вид и отцовское ружье вызывали у всех, кто шел мимо или проходил на мельницу, подозрительность и недоумение. Нас придирчиво расспрашивали, кто мы, откуда, зачем у отца ружье. Особенно всех волновало, не курды ли мы.

С тех пор как мы покинули родные края и отправились в неизвестность, люди, к которым мы приходили, называли нас по-разному. Для курдов из Магавыза мы были беженцами. Для горожан — кочевниками или мужичьем. А карабахцы, живущие в низинном Карабахе, называли нас не иначе как курды. К тому же — ружье!

— Да смилостивится над нами аллах всемогущий! — запричитала, не выдержав, мать. — Упрямец! Пригнал нас в эти жаркие, пыльные степи, где нет ни одного близкого нам человека, который бы поручился за нас, сказал, что мы не разбойники. Не упрямься, освободись ты наконец от своего ружья! Из-за него все смотрят на нас исподлобья!

Это был один из тех редких случаев, когда отец сразу послушался, завернул ружье в тряпку и пошел в город, чтобы найти покупателя. А мать с чувством удовлетворения замолкла, вытерла ладонью слезы и, твердо ступая, пошла к реке умыться. Краем платка она вытерла лицо и, вернувшись, села, привалившись к сложенной кучей постели. Мне казалось, что она еле сдерживается, чтобы снова не заплакать. Очень изменилась моя мама за эти дни. Обычная суровость сменилась мягкостью, сердечностью.

— Надо найти хоть какую-нибудь крышу над головой, — заговорила она. — Может быть, дети тогда придут к нам. Пожили бы все вместе. Клянусь жизнью, все время у меня перед глазами стоят девочки мои и внуки. Все бы отдала, лишь бы быть вместе… Пусть аллах наполнит жалостью душу твоего отца! Лишь бы он отказался от своей затеи. Ну что за упрямец!

Вернулся отец, недовольный и расстроенный; ружье было при нем. Он присел рядом с матерью, и я сказал ему, что надо искать жилье.

Не глядя на нас, он проворчал:

— В Баку все равно мы уйти не можем. Все дороги перекрыты. Сплошной стеной стоят войска османцев и англичан, мимо них даже собака не пробежит. Называют это свободой!.. — Он помолчал. — С продажей ружья тоже ничего не вышло. Да и боязно в такое время оставаться без него.

— Из-за твоего ружья мы все погибнем, Деде.

— Ладно, ружье я продам, пусть даже за бесценок. И осла тоже надо продать…

— Вот-вот! Потеряв осла, мы станем и впрямь, беженцами: взвалим вещи себе на плечи и пустимся в путь, так, что ли?!

— Пройдусь еще по базару, может, удастся найти пристанище.

Съев кусок чурека, отец ушел. Мать проводила его невеселым взглядом.

Нам повезло: отец нашел покупателей и на винтовку, и на осла. За пятизарядку с патронами и осла он получил меньше денег, чем когда-то заплатил за одну винтовку. Прибыль съела, как говорится, весь капитал. Ему вручили одну большую николаевскую сотню и сказали, что он должен быть еще доволен, что так удачно все продал: здесь в обращении все еще ходили царские деньги.

Мы и впрямь стали бедняками, но нам казалось, что с наших плеч сняли тяжелый груз. Теперь у нас не оставалось ничего, что можно было бы продать. Не было и денег: эту большую сотенную бумажку, которую получил отец, мать зашила в свою одежду.

— Пусть хоть что-нибудь останется на черный день! — вздохнула она. — Если бы аллах создал тебя не таким упрямым, Деде-киши, если бы еще в Вюгарлы ты следовал моим советам, а потом в Алхаслы прислушался ко мне, кто знает, может, мы не оказались бы в бедственном положении!

* * *

Погода стояла жаркая. Днем пылало солнце, в воздухе стоял непрерывный стрекот цикад. Все окрестности покрывала мельчайшая пыль, которая забивалась внос и рот. Вскоре обмелела и река от засухи, и мельница остановилась.

И наши дела не двигались, никак отцу не удавалось где-нибудь прижиться. Мать постоянно заводила разговоры о сестрах, о внуках. Отец тут же менял тему.

— Эти края я не знаю, Нэнэгыз. Ты о многом не догадываешься. При чем тут мое упрямство? Когда я настаивал на поездке в Баку, я знал, что там у меня много друзей, на которых можно положиться. И эти люди полагались на меня. Я хотел быть мужчиной и выполнить их поручение. Какое — как-нибудь скажу! И я должен был добраться до Баку, чтобы отчитаться, что мною сделано. Но и в этом, как видишь, мне не повезло. К тому же в городе Будаг мог учиться.

Мать промолчала. Отец снова отправился на базар. А к нам подошел один из людей Кара-бека и позвал мать к хозяину. Я остался один.

Я думал об отцовских словах. От напоминания о моей учебе в груди разливался жар. И хоть думы о бедной Гюллюгыз не оставляли меня ни на минуту, я готов был лететь от радости в город, чтобы снова пойти учиться. Но где? В Баку? В Горисе? Где?..

Стояла невыносимая жара. Мутная желтая вода в арыке почти не двигалась. Как только люди пьют такую воду?

Наши горные реки только весной мутные, а в остальное время прозрачны как стекло. Летом родниковая вода такая холодная, что ломит зубы. И в арыках вода чистая, и в озерах. Даже летом в Вюгарлы легко дышится, а поля и леса вокруг напоены ароматом трав и цветов. Здесь, внизу, уже колосятся хлеба, а у нас они еще зеленые.

Что за проклятые места! Что за несносная жара! Сколько мы с матерью ни искали родник, чтоб набрать воды и напиться, — никак найти не могли. А здешний парень объяснил, что воду здесь берут из колодцев. Роют яму до тех нор, пока до воды не доберутся. Вот это и есть колодец.

Вернулась мать.

— Кара-бек дает нам жилье и работу. Собирай вещи, как только вернется отец — переселимся. Место неплохое, близко к базару.

— Неплохое! Хуже не бывает! Дышать нечем!..

— Ниже по реке еще хуже. Чем ниже, тем жарче. — Мать вытерла концом платка лицо, шею. Ей было тоже жарко. — Своими ногами пришли в это проклятое место. В этой жаре мы все растаем как свечи.

Эти слова были сказаны с такой горечью и безысходностью, что я не стерпел и прижал ее худенькое тело к своей груди.

— Не всегда же будет так! Наступят и лучшие дни, а весной мы вернемся к себе в Вюгарлы!

Подошел отец; мы его не заметили, а только услышали, как он хвалит меня:

— Молодец, сынок, правильно рассуждаешь! И к нам он придет, светлый день. А откуда вы узнали, что нужно укладывать вещи?

— Как откуда узнали? Сама ханум мне об этом сказала.

— Какая ханум?

— Жена Кара-бека.

— При чем тут Кара-бек? Я договорился с Алимардан-беком из Эйвазханбейли. Мы едем к ним. Вон арба уже ждет нас на дороге.

— Слушай, Деде-киши! Дом Кара-бека здесь, рядом. Будем жить близко от базара, ханум уже мне показала комнатку, где мы будем спать. Всех троих берут на работу, будут кормить и еще приплачивать. Что тебе еще надо?!

— Я мужское слово дал беку! — снова заупрямился отец.

— Да откуда он тебя знает, этот бек?!

— Знает — не знает, а я дал мужское слово. Вот и арба ждет нас…

— Ждет!.. Знай же, если что случится, на твоей совести будет этот грех! Уступлю тебе и на сей раз!

ПРИСТАНИЩЕ

Наш нехитрый скарб погружен на арбу поверх каких-то мешков. Мы забрались наверх и устроились на тюках с постелью. Два буйвола, впряженные в арбу, медленно отмеривают дорогу. С высоты хорошо видна раскинувшаяся по обе стороны дороги и выжженная солнцем, выгоревшая степь. Мимо нас проплывают деревни в садах и разделанные арыками поля. Скрипят большие колеса, щелкает бич возницы, арба часто кренится набок — колеса попадают в выбоины и засохшую колею. Нас трясет от неровностей плохой дороги.

Аробщик размахивает бичом над нашими головами и ловко щелкает им, не касаясь даже рогов буйволов. Но те все-таки на некоторое время ускоряют ход, роняя слюну и мерно покачивая головами.

Я перебираюсь через нашу поклажу и сажусь рядом с тощим аробщиком, который время от времени кричит буйволам: «Хо! Хо! Хо!»

Для меня все необычно кругом. На мои расспросы аробщик отвечает с охотой, подробно объясняя мне, где бахча с арбузами, а где с дынями. Он удивлен, что я не знаю многих вещей, знакомых ему с рождения.

— Какие же вы курды, если ни разу не были в Карабахе?

Я объяснил ему, что мы не курды, но он мне не верит.

— Все, что за Шушой, курды. Зачем скрываешь? Курд — он ведь тоже человек. — Он соскакивает с арбы, спешит к бахче и возвращается с большой желтой дыней. Ловко садится рядом со мной и протягивает дыню мне. — Карабахские арбузы и дыни славятся. Дай тебе аллах здоровья, а уж этого добра ты поешь здесь вволю.

Арба сворачивает с большой дороги и карабкается в гору по выложенному камнем подъему. Еще немного, и мы въезжаем на просторный двор, со всех сторон огороженный густо посаженными кустами колючего терновника. В центре двора — большой двухэтажный дом, второй этаж опоясан сплошным балконом. На заднем дворе тесно, один к другому стоят маленькие глинобитные домики в одну комнатенку. Один из этих домиков — наше пристанище. В нем нет двери, а в стенах дыры, на полу кучи мусора. И хоть ветер гуляет по домику, воздух в нем затхлый и сырой.

Мы с матерью тут же начинаем выносить мусор, заделывать дыры и щели в стенах. Вещи наши сложены у входа, а отец разговаривает с аробщиком, расспрашивает о хозяевах.

Тут пришли от бека и позвали отца.

— Откуда родом? — спросил отца бек.

— Зангезурцы мы.

— Чистые курды, значит.

— Что вы этим хотите сказать, бек? — недовольно спросил отец.

Тон отца не понравился беку, но он только сказал:

— Тебе дадут секач, отправляйся с ним в лес и наруби прутьев. Из них сделаете дверь для себя. Заготовь для топки дрова. Сын твой сегодня пусть займется самоваром, а завтра пойдет пасти скот. Жена пусть вымоет руки и поднимется наверх, будет печь чуреки и лаваш.

Для всех нас бек, словно нарочно, выбрал самую трудную работу. Во-первых, отец долго работал на промыслах, но и у нас в Вюгарлы люди редко держали секач в руках — у нас топили не дровами, а кизяком. А хлеб обычно пекли в тендыре — в земляной конусообразной яме, обмазанной глиной. Мать волновалась, сможет ли испечь что-нибудь на садже — чугунном листе, под которым разводят огонь. Ей прежде не приходилось иметь дело с саджем. Отец успокаивал ее, мол, на садже печь хлеб даже легче. Что касается меня, то мне давно уже надоели ослы и корова, хотя теперь о них я вспоминал с грустью. Но самое трудное выпало на долю отца: как же у него получится с секачом?

Отец обратился за помощью к аробщику, который нас привез.

— Послушай, брат, честно тебе признаюсь, не приходилось мне прежде обращаться с секачом. Может, покажешь, что и как, на первый случай… Новый человек как слепой.

В ответ аробщик широко улыбнулся и принес секач.

— Пойдем, племянник, поможешь мне. — Он похлопал меня по плечу.

Аробщика звали Гедек. Я не знал, как к нему обращаться: «дядя Гедек», «братец Гедек»?

Гедек — «короткий, низкорослый, коротыш», а на самом деле это был долговязый человек с каким-то несуразным лицом: плоскогубый, с утиным носом, одно ухо большое и широкое, а второе маленькое, словно когда-то его укоротили, отрезав. Но доброта, которую излучали его маленькие глаза, приветливость и чистосердечие уже через минуту делали свое: собеседник забывал о его внешних изъянах. А стоило ему заговорить, как хотелось его слушать: в его речи было так много народных словечек и прибауток!

Огромный сад по другую сторону стены терновника зарос и одичал. Многие деревья высохли. Гедек рубил секачом сухие ветки, стволы высохших деревьев. Я относил ветки и сучья в сторону и складывал в кучу. Потом Гедек нарезал и очистил ворох сравнительно ровных и толстых прутьев, переплел их между собой продольными и поперечными линиями — под его руками рождался прямоугольный щит. Потом с ловкостью закруглил края. Мы нагрузили на щит заготовленные сучья и понесли к домику. С удивительной быстротой Гедек приспособил к щиту крючки и навесил на дверной проем. Дверь была готова, и наше пристанище приобрело жилой вид. Гедек открыл ее, потом закрыл, снова открыл и, улыбаясь, посмотрел на меня: мол, ну как, доволен?..

Теперь мне предстояло заняться самоваром. Сначала я разжег угли в камине; пока они разгорались, наполнил самовар водой, насыпал горящие угли в трубу и вынес самовар на балкон. Довольно скоро самовар запыхтел, засвистел. И тут внизу под балконом я увидел Гедека, он делал мне какие-то знаки. Я пригляделся. Он приложил палец к губам, чтобы я молчал, а сам жестами показал, что мне дальше делать: с невидимой полки снять поднос, уставить его стаканами и блюдцами, взять сахарницу и сахар из банки — сахар нужно наколоть, а стаканы ополоснуть. Взмахом руки дал понять, что поднос надо накрыть полотенцем и уж только тогда аккуратно отнести в комнаты.

В большом двухэтажном доме жили три брата: на первом этаже — Гусейн-бек с женой и тремя детьми, на втором — сам Алимардан-бек, который нанял нас на работу, с женой Сурейей-ханум и двумя сыновьями, и младший брат — холостяк Гасан-бек. Все они сидели за скатертью, когда я внес поднос с посудой, а потом и самовар. По лицу жены Алимардан-бека — Сурейи-ханум я понял, что ей пришлись по душе моя сноровка и чистоплотность.

— Вот что, сын курда, — сказала мне после ужина Сурейя-ханум, — ты будешь пасти скот, принадлежащий трем семьям, поэтому и есть ты будешь по очереди в каждой из этих семей. Сегодня у нас, а завтра очередь Бике-ханум. Сходи к ней и получи еду на утро.

Я в недоумении смотрел на госпожу.

— Что ты смотришь, иди!

— Я не знаю, кто такая Бике-ханум.

— Да вот же, напротив, дом покойного Саттар-бека. Бике-ханум его вдова.

Через дорогу стоял двухэтажный дом под железной крышей. Позже Гедек мне рассказал, что Саттар-бек, умерший два года назад, был самым старшим в семье, за ним шел Гусейн-бек, потом Алимардан-бек, а уж самый младший — Гасан-бек. У покойного Саттар-бека осталось трое детей.

Когда я вошел в дом, Бике-ханум мыла голову своему старшему сыну. Не обратив на меня никакого внимания, она с раздражением говорила служанке, помогавшей ей:

— Подними руку, Мехри, лей немного выше! Видишь, замочила мальчику рубаху… Еще выше!..

И только закончив купать третьего ребенка, она спросила:

— Ты наш новый пастух?

Я кивнул.

— Это в твоем Курдистане вместо ответа мотают головой, а здесь изволь отвечать языком.

От смущения я покраснел. А Бике-ханум уже распорядилась:

— Мехри, дай мальчику еду, и пусть он идет.

Мехри дала мне два чурека, два яйца, головку лука и два больших желтых огурца.

Я вернулся в наш домик. Отец и мать сидели в темноте и молчали. Настроение у них было грустное. Все потеряно, нет своего очага, и жизнь зависит от хотения чужих людей. Во всех окнах теплились огоньки, а у нас не было лампы.

Я сложил все, что принес, в угол, а сам тихонько выскользнул за дверь.

Бике-ханум удивилась, увидев меня, но я набрался смелости и сказал, что у нас в доме темно. Не знаю почему, я проникся к ней доверием, хотя она и резко со мной разговаривала.

— Мехри, дай ему какую-нибудь лампу.

Мехри принесла семилинейную лампу, у которой стекло было с отломанным верхом.

— Только вчера налили керосин, хорошо горит, — сказала Мехри.

Когда я принес лампу и мы зажгли ее, отец и мать молча взглянули друг на друга. Однако вскоре свет стал меркнуть, гаснуть, — оказывается, и керосина в лампе было чуть-чуть, и фитиль был короткий. Спать мы легли огорченные и усталые. Мне долго не удавалось уснуть, я не мог понять, отчего люди оскорбительно называют нас курдами и мужичьем, деревенщиной, А сами где они живут? Наступит ли такое время, когда у нас снова будет свой дом? Увижу ли я когда-нибудь сестер? Заслужит ли снова мой отец уважение людей?

Громкий голос Алимардан-бека разбудил меня:

— Сын курда! В горах, может быть, и полезно спать долго, но на низменности это вредно для здоровья!

Я вскочил и бросился вон из домика.

Солнце стояло высоко. Я взял длинный прут — из тех, что остались от двери, — и выгнал скот из загона. Никто не говорил мне, где находятся местные пастбища, да и спрашивать некогда и не у кого. Я решил, что коровы сами выведут меня куда надо. Я смело шел за коровами и буйволицами, бычками и телочками, которые, как я понял, хорошо знали дорогу к пастбищу. Они продирались сквозь кусты терновника, перешли через дорогу и оказались на огромном лугу, поросшем высокой и густой травой. Тут же послышался хруст; причмокивая и роняя слюну, животные принялись за сочную траву. Я уселся под развесистым вязом и скоро потерял из виду подопечных — такой высокой была трава. Только сопение животных и шуршание травы указывали, что они недалеко.

Тревожные мысли не оставляли меня. Я так и не узнал, удалось ли матери испечь хлеб на садже. Сможет ли мой отец орудовать секачом? Я даже не знал, на чей луг привел стадо. Ко всему прочему, солнце стало жарить, я с трудом дышал, раскаленный воздух жег все внутри. Голова гудела.

Я поднялся и пошел вверх по склону холма, огибая край луга. Коровы и буйволицы насытились, улеглись, и теперь, лежа, пережевывали жвачку.

Я огляделся. Огромное поле никогда не знало сохи, и это — рядом с деревней, с полями беков. Если бы в наших краях было столько свободной, ровной и плодородной земли, мы бы горя и голода не знали, не поднимались высоко в горы за кормом для скота. У нас каждый клочок распахан, а у них вон сколько пустующей земли.

Солнце палило все жарче. Одна за одной коровы и буйволицы поднялись; продираясь сквозь кусты, добрались до протекавшего за ними арыка и забрались в него. Я тоже подошел, зачерпнул рукой воду, но пить не смог: очень уж неприятный был вкус у воды.

Когда солнце перевалило за полдень, стало чуть легче. А немного погодя повеяло прохладой. Стадо выбралось из арыка и, ломая кусты, двинулось в обратный путь. По дороге снова щипали траву, я не погонял их. Однако мне не терпелось поскорее вернуться, чтобы узнать, как там отец и мать. Мне казалось, что мы переменились за это время, и каждый из нас не мог дождаться вечера, чтобы снова собраться всем вместе.

Я пригнал скот к хлеву, когда солнце уже село.

У Бике-ханум меня ждала еда. Мехри налила мне стакан чаю. Я залпом осушил его, но жажды не утолил. Просить еще я постеснялся. Но Бике-ханум словно угадала мои мысли, сама налила второй стакан.

— Стеснительность — хорошая вещь, — сказала она, — но желудок не в ладу с ней. Когда ты не наелся или не напился, не бойся, спрашивай еще.

Бике-ханум и раньше мне нравилась, а тут я готов был служить ей от всего сердца. Она была очень красивая, красивее всех, кто встретился мне в доме беков. Гедек сказал, что она будто только что сошла со свадебного фаэтона. И действительно: черноволосая, сероглазая, стройная, хоть у нее уже было трое детей, с нежными щеками. От нее трудно было отвести взгляд.

Стемнело, когда я открыл дверь нашего домика. Горела лампа, но было сумрачно. Поломанное стекло не держалось, и его сняли. Фитиль чадил, воздух пропах гарью и керосином. Отец и мать сидели на коврике, с нетерпением ожидая моего возвращения.

— Ну как, сынок, тебе хватает еды? — Мать еще не успела опустить засученные рукава.

Я молча положил перед ней все, что она утром сунула мне в мой мешок.

— Днем я даже не вспомнил о еде, такая стояла жара, а вечером хорошо поел у Бике-ханум и чаю попил. А как вы? Как у вас прошел день?

Мать ничего не сказала, а отец махнул рукой:

— Будь проклят и бек, и его хлеб!

— Ты всегда советуешь нам быть терпеливыми, а сам не мог удержаться два дня, чтобы не поспорить с беком!

Оказывается, утром Алимардан-бек велел отцу запрячь быков и поехать на берег Куры за тонкими ветвями ивы — нужно подремонтировать хлев к зиме: перегородки кое-где повалились, в наружной стене пробоина, быки однажды выломились из хлева.

Конечно, за один день отец не мог научиться обращаться с секачом, а запрягать арбу тем более. У нас грузы навьючивают на лошадей и ослов. Он все это и выложил беку. А бек сказал, что нанимал батрака на работу, а не учить! Они поспорили? Дело завершилось миром (но сколько времени он протянется?): отца послали на другую работу, а за ивняком поехал Гедек.

— Знаешь, отец, раз уж мы пришли сюда, надо работать. Наверно, нам обоим следует поучиться рубить ветки секачом, а запрягать арбу совсем несложно, тебя ведь кони слушаются!

Я тут же пожалел, что начал поучать отца, — попробовал бы я это сделать в Вюгарлы! Но отец, ничуть не обидевшись, что ему советует молокосос, просто сказал:

— Запрягать надо было не лошадей, а быков.

— Деде-киши, — взмолилась мать, — когда говоришь с беком, начинай с доброго слова! Не превращай наше теплое место в ад, иначе нам не прижиться.

И я тоже, в поддержку матери:

— Знаешь, отец, а они вовсе не плохие люди. Клянусь аллахом, Бике-ханум собственноручно налила мне стакан такого душистого чая, что вкус до сих пор держится у меня во рту!..

Не дослушав меня, отец возразил:

— Среди беков не бывает и не может быть хороших людей. Все они заставляют работать на себя батраков.

— Так уж устроен мир, Деде…

Отец посмотрел на мать и тут же отвел глаза…

— Вот вам мое слово: как только по весне откроются дороги, мы отправимся в Баку. Нам нечего делать в этих краях, где я никого не знаю! — Отец помолчал и продолжил: — В Баку я много слышал о самоуправстве карабахских беков. Побои и ругань — на это они не скупятся…

— Не надоело тебе бродить по дорогам с поклажей на плечах, Деде? — возразила мать. — Давай не трогаться с места. И не думай, что в другом месте нам будет легче… Лучше, чем дома, нигде не будет. Давай поднакопим денег на обратный путь, Деде-киши.

Отец молчал, всем своим видом показывая, что от своего решения не отступится. Но что вести пустые разговоры, ведь до Баку сейчас не добраться: все дороги заполонили солдаты. Откуда они идут, куда направляются, у кого под началом, с кем воюют — никто не знал. Здесь, в Эйвазханбейли, было спокойно, село находилось в стороне от больших дорог, не часто ездили в город на базар, и из города редко кто приезжал. Как только наступал вечер, ворота во дворах запирались на засов, и собак спускали с цепи, двое слуг с ружьями всю ночь ходили вокруг дома.

Было жаль отца, душа его тосковала. Наступило долгое молчание. Я глядел через щели плетеной двери и видел, что творится на дворе. Куры, взгромоздившись на деревья, нахохлились и спали. Из хлева доносились какие-то звуки, за терновником в арыке тихо журчала вода. Усталость постепенно покидала тело.

По утрам вода в арыке прозрачная, а днем грязная и мутная. Все брали воду из этого арыка, и мы тоже наполнили наш глиняный кувшин — память о Вюгарлы. Отец медной пиалой зачерпнул воды и напился. Интересно, где берет свое начало этот арык?

* * *

С некоторых пор я почувствовал, что стесняюсь матери. Старался при ней не раздеваться, а когда от усталости сваливался в постель, не снимая одежды, всю ночь ворочался, никак не мог заснуть. Мне было неловко видеть лежащим рядом отца и мать. Как-то ненароком я проговорился об этом Гедеку. Его плоские губы растянулись в улыбке:

— Послушай, племянник, а почему бы тебе не перебраться ко мне? Я живу один, мешать ты мне не будешь, надеюсь, что и я тебе не помешаю.

В тот же вечер я перенес свою постель к Гедеку и впервые за все время выспался. Утром на пастбище я отправился с удовольствием.

МОЙ ДРУГ КЕРИМ

Да, рассказ о Кериме — друге на всю жизнь…

Мне отчетливо запомнились события того утра, когда я встретил Керима. Он был пастухом в соседнем бекском имении, у Айриджа-бека. Года на два младше меня (зато выше ростом). Как все постоянно недоедавшие люди, он был очень худ. Я удивился, увидев, в какое тряпье он одет. Все было заношенное, рваное. Я сразу же подумал, что у Керима нет матери. Как позже он сам мне сказал, я не ошибся: мать умерла два года назад, а отец женился вторично. Две старшие сестры Керима тоже жили с ними.

Вся их семья нанялась к богатому беку Айридже. Керим пас скот, а отец рыл колодцы, он был большим мастером в этом трудном деле.

Да, в тот памятный день мы и не предполагали, что дружба сведет нас так тесно, на долгие-долгие годы, но в тот день мы быстро подружились. Сближению способствовало, очевидно, и то, что обе наши семьи были в этом краю чужаками. Мы бежали из Зангезура от зверства дашнаков, а семья Керима — от голода в Южном Азербайджане, что на иранской стороне Аракса.

Керим уже больше года жил в этих местах и обещал научить всему тому, что узнал сам.

Так и проходила теперь моя жизнь. Днем — общение с Керимом, а по вечерам — горестные сетования отца. И Гедек в последнее время до ночи делился со мной своими переживаниями. Сначала он часто вздыхал, ворочался, на мои вопросы не реагировал, но однажды разговорился. Сначала поведал мне о сложных взаимоотношениях в семье беков. Алимардан-бек вовсе не так богат, как это может показаться. У него большие долги, и он бы не прочь взять вторую жену — вдову покойного старшего брата, чтобы прибрать к рукам ее хозяйство: Сама же Бике-ханум не помышляет связать свою жизнь с Алимардан-беком. Ей больше по душе младший брат — Гасан-бек. Но тот, кажется, намерен выбрать себе в жены другую — родную сестру жены Гусейн-бека. Обе сестры из рода сеидов, прямых потомков пророка.

Больше всего слов было сказано о Бике-ханум, что она и красивая, и веселая, и умная. Но одиночество ей не по душе…

Гедек снова вздыхал и охал, а потом добавил, что знает человека, который любит Бике-ханум, но она его не замечает.

— Так кто же этот человек, дядюшка Гедек? — не выдержал я.

И только тут Гедек признался, что без памяти любит Бике-ханум. Он говорил, что однажды признается ей во всем и попросит согласиться на освященный мусульманскими законами брак с ним.

Я подумал, что мечтам Гедека не осуществиться. Она — красавица, владелица имения, и никогда не полюбит такого бедного и некрасивого, как Гедек. Но не стал огорчать его.

Потом я узнал, что у служанки Бике-ханум, Мехри, свои думы-надежды: она молилась днем и ночью, чтобы аллах образумил Гедека и чтобы он женился на ней, Мехри. Тогда и она заживет как барыня, и не будет слушать попреков ханум.

А Гедек — что ночь — мечтает о госпоже своего сердца.

— Как плохо аллах устроил этот мир, — сетовал на судьбу Гедек. — Каждый думает о своей выгоде. Каждый стремится причинить зло слабому. Почему? — Скажет, подождет, а я молчу: пусть выговорится, авось полегчает. — Ну, почему бедный человек не может полюбить богатую? Разве он не сумеет сделать ее счастливой?..

Что я мог ему ответить? Чем помочь его горю?

* * *

Через несколько дней, пригнав скот с пастбища, я только сел отдохнуть, как во дворе раздался голос Алимардан-бека. Он звал меня. Я сразу поднялся на второй этаж, остановился у порога и молча поклонился.

В комнате были Алимардан-бек и Сурейя-ханум, они сидели рядом.

— Садись, Будаг, — Сурейя-ханум показала мне на коврик, расстеленный против нее.

Впервые в жизни я сел в присутствии бека и его жены. Подо мной был красивый коврик, под которым лежал тонкий матрасик, но набит он не хлопковой ватой, а промытой бараньей шерстью, которая не сваливается в твердые комки. За спиной у меня, как у бека и Сурейи-ханум, — продолговатая мутака в красном бархатном чехле с кистями из золотого шнура. Сидеть было очень удобно. «Наверно, так себя чувствуют праведники в раю», — подумал я.

Под испытующим взглядом Алимардан-бека я робел, а Сурейя-ханум улыбалась мне.

— Хочешь остаться у нас навсегда? — спросил бек, как только я уселся.

Я удивленно посмотрел на него: чего-чего, а этого вопроса я никак не ожидал. Не говорить же ему, что отец собирается при первой возможности покинуть эти места? «Лучше промолчать», — решил я.

— Так что же ты молчишь, Будаг? — спросил бек.

А я никак не привыкну к новому обращению бека: впервые он не назвал меня «сыном курда», а вспомнил мое имя. Значит, для чего-то им я понадобился. Но для чего?

И тут на помощь беку пришла его жена:

— Мы хотим, чтобы ты остался у нас навсегда, Будаг. — Голос ханум звучал вкрадчиво. — Ну, если не всегда, то года на два, на три. Это пойдет тебе на пользу и в будущем. Алимардан-бек знает всех… Он сможет тебе помочь. Мы многим помогали, многих поставили на ноги… Подумай, посоветуйся со своими, а завтра вечером скажешь свое решение.

Я встал и уже у самой двери нерешительно сказал:

— Лучше спросить об этом у моего отца…

— Если ждать, что скажет твой отец, то у верблюда за это время хвост вырастет, — зло бросил бек. — Передай отцу, чтобы не забывал, где он живет и чей хлеб ест! Батрак не должен препираться с хозяином!

Я вернулся к своим, но отца в комнате не было. Мать сказала, что его позвали к Гасан-беку. Я рассказал, о чем со мной говорили Алимардан-бек и Сурейя-ханум.

— Послушай, что значит «навсегда»? — возмутилась мать. — Ты разве сирота, чтобы всю жизнь провести в батраках у чужих людей?! Нет! Не будет этого! С милостью аллаха мы уйдем отсюда, как только представится возможность. Или в Баку, как хочет отец, или к сестрам твоим, в горы, но обязательно уйдем отсюда. Что с того, что им нравится, как ты работаешь или как я пеку чуреки и лаваш? И у нас будет свой дом, где я для своих детей буду печь хлеб и где хозяйкой буду сама… — Помолчала, вслушиваясь в тишину. — Интересно, зачем Гасан-бек позвал отца? Он не похож на остальных, хоть я его видела всего два-три раза, но сразу поняла, что он хороший, добрый человек, только бы отец и с ним не поссорился! — Мать тяжело вздохнула.

— И Керим сказал, что Гасан-бек хороший, ученый человек. Он много учился и в Шуше, и в Тифлисе, и в Петербурге. Отец Керима говорил, что Гасан-бек хотел открыть школу для крестьян и батраков в деревне, но не получилось.

Вернулся отец.

— Чем больше живу на свете и чем чаще вижу этих беков, тем меньше их понимаю. Гасан-бек расспрашивал меня о моей жизни в Баку и в Зангезуре, об урожаях, о том, как у нас в Вюгарлы ведется хозяйство. Потом говорил о революции в России, о дашнаках и мусаватистах. И знаете, говорил как с равным, ни разу не называл меня «курдом» или «беженцем». Я впервые в жизни так по-доброму беседовал с беком. Как видно, одинок здесь Гасан-бек и ищет людей, чтоб поговорить. И вовсе не скорой женитьбой голова у него занята. Да, он жил в больших городах и очень образован, но нет у него никакого жизненного опыта. И от родных братьев отдалился; никого, кроме родных, не знает здесь, вот и ищет людей, с кем можно по душам поговорить.

Как выяснилось из рассказа отца, бек огорчился, узнав, что отец никого в Карабахе не знает и собирается покинуть эти места. Но обрадовался, когда отец рассказал ему обо мне — что я окончил трехгодичную русскую школу и мечтаю учиться в учительской семинарии.

Я вздохнул. Учиться… Как тиф унес с Гюллюгыз мою несбывшуюся мечту о любви, так и надеждам на учебу, как видно, не сбыться. Я уже привык к низинам Карабаха, мне нравилось здесь. Но теперь, судя по всему, недолго нам здесь оставаться.

— Гасан-бек хочет с тобой поговорить, — прервал мои раздумья отец, — он ждет тебя, иди.

До этого я видел Гасан-бека лишь в первый день нашего пребывания в Эйвазханбейли и не очень хорошо его запомнил. А теперь при свете яркой тридцатилинейной лампы хорошо рассмотрел его смуглое, худощавое, выразительное лицо, чуть тронутое оспинами. Он сидел возле небольшого резного столика с книгой в руках. На меня с любопытством смотрели блестящие черные глаза. Дружелюбие, сквозившее в них, смутило меня, и я остановился у самого порога.

Бек жестом указал мне на стул с плетеным кожаным сиденьем, подобный тому, на котором сидел он сам, и отложил книгу в сторону. И вдруг заговорил по-русски:

— Как долго ты изучал русский язык?

Я ответил, а сам никак не оторву глаза от полок, заполненных до отказа книгами в красивых переплетах. Но бек продолжал говорить со мной на русском языке. Я отвечал, стараясь не встречаться с ним взглядом. Раза два или три бек поправил мои ошибки, но, как мне показалось, он был доволен моими ответами.

— Так как называется ваше село? Вюгарлы? А ты знаешь точно, что это означает? А значит это — берегущий свою честь, честь семьи, села, нации! Ни перед кем не склоняющий головы, не преклоняющий колени… Человек, который прямо говорит, что думает!.. Хорошее название, очень нравится мне!

Я старался больше помалкивать да слушать, а тут не выдержал:

— Ага, если бы вы видели когда-нибудь наш Вюгарлы!.. Вы бы никогда не забыли его! Какие у нас высокие горы! Какие глубокие ущелья и пропасти! А скалы какие красивые! А воздух!.. А вода в родниках!..

С грустной улыбкой Гасан-бек смотрел на меня.

За моей спиной раздался стук в дверь. Бек крикнул: «Войдите!» Я обернулся и увидел жену Гусейн-бека: она вошла в комнату из двери, которую я раньше не заметил. В ее руках был поднос, а на нем стакан с крепко заваренным чаем, вазочка с вареньем и сахарница. Ханум поставила поднос перед Гасан-беком на столик, он поблагодарил, и она ушла, тихо прикрыв за собой дверь.

Я искоса, чтоб не показаться слишком любопытным, разглядывал Гасан-бека. Черные, с легкой проседью волосы зачесаны назад. Мне не понравились его коротко побритые маленькие усы. Зато руки его, чистые, белые, с аккуратно подстриженными ногтями, были красивы, но их портил большой перстень с тяжелым камнем, сверкавший на мизинце.

Я осмотрелся. Прямо передо мной на стене висели два портрета: мужской и женский, очевидно отец и мать Гасан-бека, а сбоку — красивый тонкий ковер.

— Скажи мне, Будаг, ваше село бекское или царское?

Я вспомнил, что время от времени у нас появлялся управляющий бека, который собирал для господина подати. Не раз мы слышали от ильгарлинцев, что почти все села в уезде принадлежат царской казне, а вот Вюгарлы принадлежит беку.

Я не совсем понимал, почему бек меня расспрашивает, а тут вдруг он сказал мне:

— Знаю! Вашего бека зовут Вели-бек Назаров. Он живет недалеко отсюда, в селе Учгардаш, это в десяти верстах к северу от Агдама… Богатый землевладелец. У него, думаю, вам жилось бы значительно лучше, чем здесь. Его хозяйство не идет ни в какое сравнение с хозяйством моих братьев. Как говорится: что у голодного есть, чтоб он мог поделиться с нищим? — Он выпил остывший чай. Я так и не понял, зачем Гасан-беку понадобилось говорить со мной. А он тем временем продолжал: — Твоему отцу не скоро удастся добраться до Баку. Дороги забиты войсками, всякий пришлый, вызывает подозрение, убить человека, по нынешним временам, ничего не стоит. Да и в самом Баку сейчас неспокойно. Лучше всего переждать в одной из карабахских деревень. Будь я на месте твоего Отца, я бы обязательно выбрал село Учгардаш, тем более что там хозяйничает вюгарлинский бек, он и заступится за вас, если что. Ну, а когда дороги очистятся, тогда можно и в Баку. Или в Вюгарлы, это уже сами решите.

Была поздняя ночь, когда я вошел в комнатку Гедека. Стараясь не разбудить его, тихо разделся и забрался в постель. Но Гедек не спал. Он долго молчал, вздыхал, охал, потом спросил меня:

— Где ты был так долго?

Не знаю почему, но я сказал неправду!

— Был у Алимардан-бека.

— А я думал, что тебя позвал Гасан-бек… А о чем с тобой говорил бек?

— И бек и ханум уговаривали меня остаться здесь навсегда.

Он словно ждал этих моих слов. Поднявшись в постели, он вдруг с болью и возмущением заговорил:

— Можно ли в этих краях, проклятых аллахом, ждать справедливости и добра? Все вокруг во власти зла! Ты посмотри на этих беков. Они же никого не считают за людей, кроме себя! Ни одна ханум на слугу не посмотрит даже краешком глаза. А почему меня не спросили, хочу ли я здесь остаться? И если хочу остаться, то в чем причина? А я бы беку сказал: «Господин мой! Да отдам я жизнь за тебя! Ты только скажи своей невестке, чтобы она согласилась! Остальное уже будет легче. Клянусь, я ни на день не уйду от твоих дверей! Буду служить вам верой и правдой, лишь бы говорили, что ханум с Гедеком на одну подушку головы кладут!..» — Он замолчал. Прошло еще немного времени, сон уже смежил мои веки, как Гедек снова заговорил: — Племянник Будаг, скажи матери, что я хочу с ней поговорить! А?

И я обещал, что утром обязательно предупрежу маму.

* * *

Рано утром я передал матери просьбу Гедека. Отец еще спал. Как всегда, я погнал скот на пастбище. Там меня ждал Керим со своим стадом.

Я всегда радовался встречам с Керимом. Он знал множество сказок, которые слышал от своей покойной матери. Однажды мы начали считать, кто сколько сказок знает. Я назвал двадцать четыре сказки, но все эти сказки Керим знал. Тогда он назвал еще двенадцать. Я в первый раз слышал о них.

Но сегодня у Керима плохое настроение. Мы притащили камни к берегу арыка и уселись на них.

— Вчера вечером отец сказал, что с мачехой и сестрами переезжает на новое место, а я остаюсь здесь. Мачеха у нас злая. Если бы не я, она бы колотила сестренок каждый день. Здесь она их нещадно ругает, но бить при мне остерегается. А девочки такие безропотные и покорные, что без меня она превратит их жизнь в мучения. И откуда берутся такие ведьмы? А отец все видит ее глазами, поддакивает. — И он признался мне: — Самое страшное, Будаг, когда умирает мать. С матерью ты еще не сирота, а без матери при живом отце у детей жизнь сиротская!

Мне было искренне жаль Керима, но я понимал, что мое сочувствие не облегчит его горе, и потому я только сказал:

— Как бы ни были плохи твои дела, мир не настолько плох, чтобы желать покинуть его. Ты не согласен?

Керим покачал головой.

— Ты счастливый человек, Будаг. Мать жива, отец рядом, и никто не обижает твоих сестер. А мне, чтобы не оставлять сестер, придется дней через десять — пятнадцать уйти за ними.

— А вдруг хозяин не отпустит?

— Не свяжут же мне руки и ноги?.. Убегу!

Мне стало грустно. Я привязался к Кериму. После Гюллюгыз это мой единственный друг, друг-сверстник, с которым я могу говорить о чем угодно, как с братом.

— А если ты не найдешь работу, Керим?

— На первое время денег хватит. Ведь бек платит мне в месяц двадцать рублей деньгами, дает пуд пшеницы да еще кормит раз в день горячим и с собой дает три чурека.

— Ну, тебе хорошо! Меня кормят так же, как и тебя, дают и пшеницу, но денег не платят совсем!

Керим удивился, что мы согласились работать у Алимардан-бека, не получая за это денег. Он был уверен, что найдет работу на новом месте.

— Ведь я не калека и не слепой. Руки, ноги есть, глаза тоже. Могу делать любую работу. Только бы не заболеть, а так — как-нибудь проживу.

Мы помолчали, и тут я внезапно спросил его:

— Керим, а ты когда-нибудь любил девушку?

Керим улыбнулся:

— Лучше спроси: «Сколько лет твоей возлюбленной, Керим?»

— Как же ты оставил ее на том берегу Аракса?!

Керим ни слова не сказал мне в ответ, только долго смотрел на горы. Я пожалел, что задал глупый вопрос. А он уже обернулся ко мне с улыбкой:

— А как ты, любил?

Я рассказал о Гюллюгыз. Когда он узнал, что Гюллюгыз умерла, огорчился.

— Прости меня, Будаг, я невольно причинил тебе боль!

Казалось, в этот день путь у солнца длиннее обычного; устав, оно никак не доберется до горизонта.

Я пригнал скот на господский двор уже в полной темноте. Еще издали я уловил во дворе какое-то движение. Возле ворот стояли двое вооруженных незнакомцев в высоких косматых папахах. Они посторонились, когда я пригнал стадо, смерили меня внимательным взглядом.

У входа в бекский дом стояли три фаэтона, запряженные каждый четверкой лошадей. На сбруях тихонько тренькали колокольчики. Возле фаэтонов еще несколько незнакомцев в папахах и с ружьями в руках.

Чьи это фаэтоны? Почему люди, приехавшие в бекский дом, так вооружены? Что им здесь надо?

Побыстрее загнав коров и бычков, телят и буйволиц, я закрыл ворота хлева и бегом бросился к домику родителей. Но свет не пробивался сквозь щели в двери. Где ж они?

Я заглянул в комнатку, где мы спали с Гедеком, но и его не было на месте. И Мехри не видно. Я снова вернулся к домику родителей и тут явственно почувствовал запах табачного дыма. Значит, отец дома, сидит в темноте. Я толкнул дверь; возле нее, сжимая в руке самокрутку, стоял отец.

— Наконец ты дома, сынок, — услышал я шепот материи Я так беспокоилась за тебя. Будешь пить чай? Я только что заварила кеклик оту — траву куропатки, такой вкусный чай из нее получился!

— А что за люди приехали к беку?

— Алимардан-бека нет дома. И Бике-ханум сегодня собралась к своему отцу. Дома только Гасан-бек и Гусейн-бек, — тихо ответила мать.

— Будь проклята та дорога, которая привела их сюда! — зло сказал отец.

Во дворе громко говорили, звенели колокольчики фаэтонов; я узнал голос Гасан-бека.

Выскользнув за дверь, я крадучись обогнул господский дом. С крыльца спускался высокий широкоплечий человек, за ним еще люди. Наверху, на балконе, стоял Гасан-бек. Приехавшие вскочили в фаэтоны, туда же сели вооруженные люди в папахах. Раздался громкий звон колокольчиков, и незнакомцы уехали.

На крыльце показалась жена Гусейн-бека, и я спросил у нее:

— Кто эти люди?

— А тебе зачем знать! — резко ответила мне ханум. Сказала, будто отрезала.

Меня с балкона увидел Гасан-бек.

— Поднимись ко мне, Будаг!

Я бегом взбежал по лестнице. Он ввел меня в комнату, сел на тот же стул, на котором сидел в прошлый раз, и сказал:

— Вам надо немедленно покинуть Эйвазханбейли. Я напишу вам письмо, которое вы в Учгардаше передадите по адресу, он будет указан на конверте. Разберешь мой почерк? Сейчас я буду писать, а ты позови отца, мне надо кое-что ему сказать. Только никому ни слова! И собирайтесь побыстрее!

Я с огорчением подумал: стоит показаться лучу надежды, как кто-то папахой закрывает его. Я привык к своей работе. Подружился с Керимом. И с Гедеком мы нашли общий язык, он доверяет мне тайны, а тут — уезжать, и немедля! Ради чего среди ночи мчаться в Учгардаш? После всех мытарств мы устроились в Эйвазханбейли, а теперь вновь вышагивать по дорогам с вещами за плечами!

Гасан-бек заметил мою растерянность и добавил:

— Вам здесь оставаться нельзя. По приказу пристава ищут твоего отца. И люди в фаэтонах приезжали за ним. Чтобы сбить их со следа, я сказал, что слышал, будто зангезурские беженцы собрались в Хыдырлы. И они поверили мне. И вот еще что: надо уезжать, пока брата здесь нет. Он с трудом нашел даровых батраков и не захочет так просто лишиться вас. Ведь вы согласились работать у него без денег, только за хлеб и жилье, где же он еще найдет таких простофиль? И будьте осторожны, Алимардан-бек шутить не любит, лучше не попадаться к нему в руки! А теперь беги за отцом!

Отец пробыл у Гасан-бека недолго. Он принес два запечатанных конверта и был заметно взволнован. Мы начали увязывать вещи. Отец сказал, что видел в окне у Гедека свет.

— Лучше будет, если никто не узнает, что мы уходим ночью из Эйвазханбейли, и Гедек тоже. Пойди, сынок, к нему, а когда он уснет, тихонько выйди. Мы будем тебя ждать наготове. А сейчас сделай вид, что ложишься спать, как обычно. Придешь, когда он заснет.

Гедек сидел на своей постели и развязывал чарыхи. Я тоже начал раздеваться.

— Где ты был так долго, племянник? У Гасан-бека?

Я сказал, что видел только жену Гусейн-бека.

— А Бике-ханум тебе видеть не пришлось? — спросил он меня с ухмылкой.

— Я загонял скот, где ж я мог ее видеть?

Гедек мне не ответил, и в тот же миг раздался голос Алимардан-бека: он звал Гедека.

Едва Гедек, торопливо надев чарыхи, вышел из комнаты, как я, накинув одежду, бросился к своим.

— Гедека позвал Алимардан-бек, он вернулся, — сказал я отцу. — Значит, сегодня у ворот будет стоять вооруженная охрана.

— Мы слышали, сынок. Возвращайся и делай все, как мы договорились.

Я только успел юркнуть в постель, как в комнатку вернулся Гедек.

— Почему ты не спишь? — спросил он у меня. — Куда ты ходил?

— Так, — промямлил я, — нужно было.

Гедек, очевидно, спать не собирался. Он напялил на себя шерстяную чоху и подпоясался ремнем.

— Ты куда, дядюшка Гедек?

— Алимардан-бек дал мне поручение. Утром вернусь.

Я следил за ним из щели в двери. Он зашел в бекский дом и вышел из него минуты через три. В руках у него была винтовка. Я никак не мог сообразить, для чего Алимардан-бек дал Гедеку винтовку. Я погасил свет в комнате и тихо выбрался наружу. Ни в одной из комнат бекского дома свет не горел. Я внимательно прислушался: ни голоса, ни скрипа ступеней или дверей.

Когда я вошел в родительский домик, то увидел, что отец и мать разбирают заднюю стенку мазанки. Мы крадучись вышли к берегу арыка, перебрались через него и торопливо, почти бегом, пустились прочь от Эйвазханбейли.

Я шел и думал о Гедеке. Последние дни его было не узнать. Это произошло после того, как он просил мать поговорить о себе с Бике-ханум. Уж не знаю, что ему мама ответила, но с тех пор его как будто подменили.

КОРОТКА ЖИЗНЬ ПЛОХОГО ДНЯ

Только под самое утро, когда над горизонтом стала меркнуть луна, мы остановились отдохнуть. За перекрестком дороги показалось какое-то село. Мы спросили у крестьянина, который ехал на арбе, запряженной волами, далеко ли еще до Учгардаша.

Крестьянин сказал, что мы вышли к Чеменли, а если идти по средней дороге, то следующее село и будет Учгардаш.

Мы не стали задерживаться и тотчас отправились в путь. Скорей бы уже прийти на место! Вся наша одежда покрыта пылью карабахских дорог. Мы вздрагивали от каждого звука на дороге, нам казалось, что это погоня Алимардан-бека.

Отец шел впереди, мы с матерью за ним. Мать заметно осунулась за эти тяжелые месяцы. С тех пор как мы покинули Вюгарлы, у нее изменился характер, она теперь не такая суровая и непреклонная, как раньше, — мягче и снисходительнее к ближним. Весь долгий путь от Эйвазханбейли до Учгардаша она не выпускала мою руку.

Мы шли всю ночь молча, и лишь на рассвете, когда вдали показалось село Учгардаш, мать заговорила:

— Как ты думаешь, Деде, узнает нас бек, вспомнит?

— Какая нам, в сущности, разница, узнает он нас или нет… Ведь письмо у нас к другому человеку.

— Ну, а все же! Ведь мы из Вюгарлы!

На окраине селения кто-то рыл колодец. Мне подумалось, уж не отец ли Керима? Но я не успел его спросить, потому что отец осведомился, как ему найти нужного нам человека. Мы узнали, и колодезник объяснил: у самого большого белого дома в селе надо свернуть направо. Он поинтересовался, кто мы, но отец пробормотал что-то невнятное. И мы ушли.

СЕЛО УЧГАРДАШ

Осеннее солнце вставало над Учгардашем, когда мы вошли в село. Мы, как нам объясняли, миновали большой белый каменный дом, который, по моим представлениям, мог принадлежать Вели-беку Назарову, и свернули направо. Каково же было мое удивление, когда нужный нам дом оказался (хотя и огромный, сложенный из красного обожженного кирпича) весьма неприглядным и неухоженным, не имевшим даже жестяной крыши, которая, по мнению большинства вюгарлинцев, — первый признак зажиточности хозяина.

Возле дома нас встретил человек небольшого роста с большими оспинами на лице. Мы рассказали ему, что бежали из Вюгарлы, которое, как известно, принадлежит Вели-беку. Мирза Алыш был доверенным человеком Вели-бека, он тут же уверенно заявил, что бек не откажет нам ни в жилье, ни в работе. Явное сочувствие звучало в голосе Мирзы Алыша.

Он привел нас в небольшую комнату на первом этаже бекского дома, в которую, как видно, давно никто не заглядывал: с потолка осыпалась штукатурка, везде была паутина и пыль. Мирза Алыш окинул взглядом комнату и сказал нам:

— Уберите комнату и живите пока здесь. Когда бек вернется, я доложу о вас, и он решит, что с вами делать.

Оказалось, что Вели-бек еще накануне вместе с семьей поехал в гости к родственникам.

Мы валились с ног от усталости, но решили прежде убрать комнату. Я принес два ведра воды из арыка, мать вытерла пыль и вымыла полы. Мы расстелили на полу нашу постель и провалились в глубокий исцеляющий сон.

Под вечер во двор въехали два фаэтона. Из окна мы увидели, что это была семья Вели-бека — он сам, его жена, два сына-погодки, приблизительно одних лет со мной, и дочь. У дома их встретил Мирза Алыш. Все сразу же вошли в дом, и мы услышали, как бек попросил айран, а один из сыновей добавил: «Жажда мучит». Из-за двери мы слышали, как наливают айран в стаканы.

И тут же мы услышали во дворе цокот подков. Я бросился к окну. Во двор въехали три всадника, в одном из них я узнал Алимардан-бека. Он спешился и, подойдя к двери, постучал. Но дверь не открыли. Наверно, Мирза Алыш рассказывал хозяину о нашем приходе. После довольно длительного выжидания Мирза Алыш открыл входную дверь и пригласил Алимардан-бека в дом. Мы слышали грузные шаги своего бывшего хозяина на лестнице, а потом и голос его:

— Вели-бек! В твоем доме прячутся три беглых моих батрака. Они сбежали из моего дома.

— Алимардан-бек! Во-первых, люди, которые ушли из твоего дома, вюгарлинцы. А Вюгарлы испокон веку принадлежало роду Назаровых, и тебе это прекрасно известно. Где же искать вюгарлинцам защиту, как не у своего бека? И потом: с каких пор эйвазханлинцы приезжают разговаривать с Назаровыми в сопровождении вооруженных людей?! Неужели ты думаешь, что у Назаровых нет ни людей, ни оружия?!

Не прошло и минуты, как и во дворе, и в доме показались вооруженные люди. Очевидно, бек не раз вел такие разговоры с досужими посетителями, потому что из маленького дома, что стоял в углу обширного двора, вышел приземистый плотный человек, опоясанный патронташем, на котором болтался огромных размеров кривой кинжал. Он медленной походкой прошел в бекский дом. И тут снова послышался голос Вели-бека:

— Будь любезен, Джалал, проводи нашего гостя… да проследи, чтобы его по дороге ненароком не обидели.

Тут же заговорил Джалал, не давая Алимардан-беку и слова молвить:

— Извините, бек, хозяин устал, только что с дороги, ему отдохнуть надо, пойдемте со мной, уважаемый, пойдемте!..

Я увидел, как Алимардан вышел из дома и направился к своему коню. Несмотря на грузность, он легко вскочил в седло и, сопровождаемый своими, выехал за ворота.

Мы еще долгое время не могли опомниться от того, что произошло. Потом дверь в нашу комнату открылась и вошел Джалал.

— Алимардан-бека можете больше не бояться. На этом свете не так уж мало людей, у которых голова слишком тяжела для их тела. Этот нищий Алимардан вздумал тягаться с самим Вели-беком! Весь Карабах прислушивается к мнению Вели-бека, а он лезет к нему с какими-то пустяками…

Потом Джалал расспросил нас, что мы умеем делать. Не так уж и много умел мой отец, ведь он долгое время был тартальщиком на промысле. Отец сказал, что умеет хорошо тесать камни, а мать — что пекла у бека хлеб, а я, известное дело, — пасу скот.

— Вот что, — подытожил Джалал, — как раз вчера сюда перегнали из стада двух коров и двух буйволиц. Парень будет их пасти и пригонять на дойку дважды в день. Жена будет помогать у тендыра и саджа печь чуреки и лаваш, доить коров и сбивать масло. А тебе работу найдет Мирза Алыш.

Джалал ушел, и в комнате появился Мирза Алыш. Он принес нам тендырный чурек, кувшин простокваши, тарелки, ложки, чайник. Объяснил, где что взять: лампу, керосин, самовар, мангал, угли, дрова, чистое ведро и два куска мыла. А потом обратился к матери:

— Сестра, давай договоримся с самого начала обо всем. Как это? — И напомнил поговорку: — Условимся во время пахоты, чтобы не ссориться на молотьбе. У меня одно условие, но важное. Знай, что я до болезненности брезглив. Раз по пять-шесть мою и вытираю каждую чашку или тарелку, прежде чем стану из нее пить или есть. И если ты не хочешь, чтобы между нами пробежала черная кошка, становись чистюлей. Если из надоенного тобой молока, из приготовленной тобой простокваши, из взбитого тобой масла или испеченного тобой чурека я вытяну хоть один волосок, то дела твои, сестра, будут плохи. Этим мылом вымойтесь сами и выстирайте все ваши вещи. Это — во-первых. У тебя будет несколько фартуков: один для дойки, другой для хлеба, третий — в остальное время. Я дам тебе специальный белый платок, которым ты будешь туго завязывать волосы. Это — во-вторых. И третье: упаси тебя аллах спутать коровье молоко с буйволиным. Запомни: бек и его семья пьют коровье молоко и едят только коровье масло. А простоквашу, сливки — только буйволиные. Коров будешь доить в глиняный подойник, а в луженый медный — буйволиц. Теперь ты, сынок, — повернулся ко мне, — возьми кувшин, сбегай к колодцу и принеси холодной воды. Только там иногда бывают лягушки, — сказал он с безграничным отвращением и содроганием, — да убережет тебя аллах от того, чтобы зачерпнуть с водой и лягушку, а тем паче принести ее сюда! Вели-бека, когда он приходит в ярость, я могу успокоить, а вот меня никто и не пытается! Да, вот еще что. Там, недалеко от колодца, пасутся те самые коровы и буйволицы, которые отныне пасти будешь ты, пригони их сюда, чтобы подоили. Иди, а я посмотрю, как много времени тебе понадобится на эти пустяки. У нас медлительных людей называют «шахскими лодырями», смотри, чтобы это имя не прилепилось к тебе!

Я взял кувшин и отправился к колодцу. Шел я не очень поспешно, но и не медленно. Да, Мирза Алыш не казался мне больше таким симпатичным, как в первые минуты нашего пребывания в этом доме. Подумаешь, «шахский лодырь»… Так меня еще никто и никогда не называл, даже наш Абдул, а уж каким злым бывал в минуты ярости! «Шахский лодырь»! Но делать нечего, мы сами выбрали свой путь. Я выполнил все, что велел мне Мирза Алыш: пригнал коров и буйволиц и принес воду. Когда я поставил кувшин с водой перед ним, он заглянул в кувшин, внимательно вгляделся, а потом похвалил меня:

— Молодец, курд!

— Мы вовсе не курды!

— Вы все за Шушой курды, — посмеиваясь, сказал Мирза Алыш. — Кто бы ни появился в Карабахе из-за Шуши, его все равно назовут курдом.

Мирза Алыш принес острый топор и протянул отцу:

— Придется тебе нарубить дров. Как только подоят коров, надо вскипятить молоко. Только смотри не стукни топором о камень, его точили в прошлый базарный день!

Отец рубил дрова, а мать под неусыпным оком Мирзы Алыша мыла подойники. По-видимому, он остался доволен матерью. Я отнес нарубленные отцом дрова на второй этаж, где была бекская кухня. В кухню меня не впустили, там суетился толстый повар. Обед был уже готов, по всему дому и двору распространялись вкусные запахи. Подойник с молоком мать отнесла на кухню.

* * *

Вечером, когда мать зажгла лампу и занавесила окна, отец сказал мне:

— Этот конверт Гасан-бек велел нам открыть, как только мы устроимся в Учгардаше. Прочти, что там написано.

Он протянул мне конверт, я надорвал его. Каково же было наше удивление, когда мы увидели в нем деньги — сорок рублей: четыре новые десятирублевки. В конверте было и письмо:

«Деде-киши! Раз уж Будаг читает вам это письмо, значит, вы благополучно добрались до Учгардаша. Очень рад за вас и надеюсь, что вам будет лучше, чем здесь.

Мне кажется, у нас с тобой могут оказаться общие знакомые. Хорошо бы нам встретиться и поговорить без помех. Прошу в ближайший базарный день приехать в Агдам и вовремя дневной молитвы ждать меня у мельниц Кара-бека. Доброго вам здоровья.

Ваш Эйвазханбейли».

Достав кисет, отец принялся сворачивать самокрутку, а я радостно сказал:

— Хорошим человеком оказался Гасан-бек! И предупредил нас, и деньги дал…

— Первый из беков, которому можно верить, — добавил отец.

Мать нахмурилась:

— Хороший — нехороший! Почему он зовет тебя в Агдам? Неужели тебе не надоели эти проклятые дороги? Почему тебе не сидится на одном месте? Он — бек, ему можно не работать! А тебе следует думать о работе!

— Гасан-бек действительно бек, но думает о простых людях, помогает обездоленным.

— Но какие у него могут быть общие дела с тобой? — Мать отвечала отцу его же словами.

— У нас с ним есть общие знакомые в Баку.

— Я думала, что с помощью аллаха больше не услышу слово «Баку», от которого у меня уши болят. А теперь еще и от Гасан-бека слышу. Лучше бы он семью завел, занялся чем-нибудь!

— Бывают дела поважнее, чем семейные…

— Людям, у которых есть дела поважнее, — съязвила мама, — не следует жениться и заводить детей! — Мать смотрела отцу прямо в глаза.

— Ты во всем права, Нэнэгыз… Но нет людей без недостатков, так что тебе придется примириться с моим характером. А в Агдам я обязательно пойду. И прошу вас ни о письме, ни о Гасан-беке, ни о том, что я пойду в Агдам, никому не говорить ни слова, иначе быть беде. Меня в покое не оставят.

— Уж кому мы что скажем, Деде… Ты думаешь, я не поняла, за кем приезжали тогда ночью? Это все твои бакинские дела. — Она горестно вздохнула. — Пусть аллах убережет тебя от несчастья! Пусть всемогущий соберет нас всех живыми и здоровыми в нашем Вюгарлы!

Только мы расположились на ночлег, как я услышал, что меня зовут. Я наскоро натянул чарыхи и выбежал во двор. Меня ждал Мирза Алыш.

— Тот белый дом, что стоит при въезде в село, принадлежит шурину Вели-бека — Агаяр-беку. Беги туда и скажи, что Вели-бек приглашает его прийти поиграть в нарды.

Я побежал. Усталость и желание спать отступили. Сейчас, в темноте, было хорошо видно — окна бекского дома светились. На окнах висели плотные занавески, но оттуда доносились голоса, смех. И белый красивый дом Агаяр-бека был залит огнями. Что за странные люди учгардашские беки! Целый день где-то гуляют, а ночью веселятся. Перед воротами я остановился. Из головы напрочь вылетело и имя бека, и зачем его звали к нашему беку. Как я ни напрягал память, но решительно ничего вспомнить не мог.

Делать нечего — побежал обратно. Еще с улицы увидел Мирзу Алыша, который с нетерпением ждал меня. Улучив момент, я проскользнул в ворота, стараясь не попадать под освещенные места, прошел вдоль дома и юркнул в дверь. Мать и отец не спали. Я рассказал матери о своей беде.

— Не волнуйся, но только слушай внимательно!

Она накинула на себя одежду и вышла из дома.

— Братец Алыш! Куда ты послал моего Будага?

— Судя по тому, сколько времени он отсутствует, — в Мекку! Бек послал его к своему шурину Агаяр-беку пригласить поиграть в нарды. Но где он запропастился, твой сын, понять не могу!

Я снова побежал к белому дому. На веранде второго этажа увидел толстого человека, наверно повара, и передал ему слова Мирзы Алыша. Человек спросил меня, кто я, откуда, давно ли живу в услужении у Вели-бека. Я перебил его: надо спешить, чтоб бек не рассердился!

А еще через минуту из дома вышел Агаяр-бек. Я шел за ним крадучись.

Из комнат нашего дома доносился голос Вели-бека: он ругал Мирзу Алыша. Но при виде Агаяр-бека Вели-бек повеселел; заулыбался и Мирза Алыш.

Еще долго в эту ночь звучали над нашими головами чьи-то шаги, громкие голоса, смех, стук открываемых и закрываемых дверей.

Дольше всех на дню звучал голос Мирзы Алыша. Он, казалось, не знал усталости. Раньше всех на ногах и весь день не присядет. Мы с трудом отрываем наши головы от подушек, а он тут как тут. И мать спешит доить коров и буйволиц, я собираюсь выгнать скотину на пастбище, отец готовит дрова для прожорливой плиты на кухне, а Мирза Алыш зорко следит за тем, чтобы все было сделано вовремя. Таков урок, преподнесенный нам Мирзой Алышем. Этот урок я быстро вызубрил. Моя мать с ее умением работать не покладая рук вообще не нуждалась в таком уроке. А отец вряд ли хвалил Мирзу Алыша за усердие угодить беку.

Впервые в жизни, размышляя о характере моего отца, я подумал, что нам, его близким, эти его прямота и непримиримость приносят одни неприятности. Он говорил все, что думал, и часто — не выбирая выражений, не принимая в расчет, с кем говорит. Если мать старалась теперь быть мягкой и покладистой, соглашалась даже с тем, что ей не по нутру, то отец никогда не старался усластить или хотя бы смягчить речь, что было подчас неблагоразумно, ибо тем самым подвергал себя опасности.

Рано утром, пока я одевался и наскоро выпил чай, мать уже подоила коров и буйволиц. На дверях висит моя сумка с едой, я вешаю ее через плечо и ухожу. На балконе второго этажа никого.

— Что ты пялишь глаза на балкон? — услышал я голос Мирзы Алыша. — Господа еще спят. Раньше десяти не встанут, а раньше двенадцати ночи не лягут.

«Хорошо им живется», — подумал я и погнал свое стадо.

Я жил в одном доме с бекской семьей и очень, скажу откровенно, хотел узнать, как живут и что делают они в то время, когда мы их не видим, о чем говорят. Не суждено: когда они видят сладкие предрассветные сны, я выгоняю коров и буйволиц; когда я возвращаюсь усталый, они пируют у себя или гуляют у кого-нибудь в гостях. А когда они собирались ко сну, я уже давно сплю.

БАХШАЛИ

Ходили слухи, что народное правительство мусавата, которое год сидело в Гяндже, перебралось в Баку. Беки воспряли духом.

Это была новая власть, но она, как и старая, защищала интересы беков. Чиновники, работавшие раньше в царской администрации, остались на службе у новой власти и по-прежнему взимали налоги и подати: новому правительству нужно было содержать османских, немецких и английских солдат, которые охраняли его.

Отец с нетерпением ждал базарного дня, чтобы отправиться в Агдам. Он надеялся услышать новости от Гасан-бека.

В субботний вечер на бекский двор пришел высокий, поджарый человек, одних лет с моим отцом. При нас он еще не бывал здесь. На плечах он нес большого черного барана, придерживая его за связанные веревкой ноги. Толкнув створку ворот, он прошел прямо к бекскому дому и сбросил ношу на землю.

На балконе появился Мирза Алыш и радостно поздоровался с пришельцем, а потом послал меня позвать в гости к беку Осман-бека и Фарадж-бека, тещу Вели-бека Гюлькезбейим, свояченицу бека Камилю-ханум и его шурина — Агаяр-бека.

Не успел я сделать и шагу к воротам, как незнакомец извлек из ножен большой кинжал, тут же зарезал барана и начал свежевать его.

Когда я вернулся, выполнив поручение Мирзы Алыша, то увидел, что на специально оборудованном для такого случая месте дымился очаг. Угли из него подкладывали в мангалы. Повар Имран разделывал мясо, а мать чистила и протирала целую груду шампуров. Я смотрел, как ловко Имран нанизывает куски мяса на шампуры и укладывает их в ряд на мангалы в специальные углубления.

Пришли гости, и начался пир, длившийся до позднего вечера.

Повар Имран не спускал глаз с шампуров. Мать вытирала от жира и сока уже использованные шампуры и снова передавала их Имрану. Отец следил за очагом, подсыпая в мангалы горящие угли. Огромные блюда, на которые Имран укладывал шампуры с готовым шашлыком, я относил наверх в кухню и ставил на плиту. А Джалал вносил шашлык внутрь, где пировали беки. Мирза Алыш время от времени спускался в погреб за бутылками.

Отец только что подбросил в очаг новые поленья и на минуту отлучился. Я увидел, что следом за ним в нашу комнату вошел тот самый человек, что принес сегодня барана. Я заглянул к ним.

— Зайди, сынок! Это и есть тот самый Бахшали-киши, к которому у нас есть письмо от Гасан-бека.

Я нашел письмо, спрятанное среди вещей, и отдал его Бахшали-киши, а сам хотел вернуться к матери, помогавшей повару у костра, но Бахшали остановил меня:

— Не торопись, там справятся и без тебя, лучше прочти, что тут написано. Читай, сынок!

Я прочитал:

— «Дорогой Бахшали, как ты поживаешь? Давно от тебя нет вестей. Ты забыл нас совсем.

Человек, который вручит тебе это письмо, рабочий из Баку. Ему можно доверять. Чем сможешь, помоги его семье.

У меня все по-старому. Есть новые вести из Гиндарха, Хындырстана и Агджабеди. Когда ты нас обрадуешь?

Твой Эйвазханбейли».

Бахшали посмотрел на моего отца и сказал:

— Ты счастливый человек, Деде-киши! Мало того, что в такое трудное время твой сын с тобой, он еще и грамотный! Ты посмотри, какой молодец! Единым духом прочитал письмо, словно выпил стакан воды! Даже ни разу не запнулся! Дай аллах ему здоровья! Пусть нож вонзится в глаз того, кто захочет его сглазить!

Со двора послышался голос бека, зовущего Бахшали-киши. Он поднялся.

— Завтра я еду на базар, — сказал он. — Когда вернусь, встретимся.

Отец ответил, что тоже собирается на базар, и Бахшали, улыбаясь, сказал:

— Очень хорошо. На рассвете подъеду к воротам на арбе и буду тебя ждать.

Он вышел, а я за ним, — очаг, в котором полыхало пламя, притягивал к себе.

Поздней ночью, когда гости стали расходиться, а утомленные хозяева готовились ко сну, в очаге погасло пламя. От барана остались лишь внутренности, шкура, голова да ноги. Не знаю, съели по кусочку шашлыка Имран, Мирза Алыш и Джалал или нет, но мы трое глотали только дым от горящих углей.

Когда я проснулся, отца уже не было. Бахшали, как он и обещал отцу, заехал за ним на рассвете. Мать узнала, кто такой Бахшали. Оказывается, под его началом находились все стада коров и буйволиц, все табуны лошадей и отары овец, принадлежащие беку. И все, кто ухаживал за скотом, пас и перегонял его, подчинялись Бахшали. И еще о нем говорили люди, что он справедлив и честен.

Но тут же мать выразила сомнение:

— Какая может быть дружба у него с нашим отцом?

Я, как всегда, погнал скот на водопой к колодцу. Прежде чем опустить бадью, я спугнул птиц, свивших себе гнезда в уступах камней, которыми был выложен сруб колодца.

— Ай, сынок, — услышал я голос, — разве никто не говорил тебе, что птиц нельзя пугать.

Мне об этом действительно никто никогда не говорил. Я ничего не ответил, но человек меня успокоил:

— Ничего, в следующий раз будешь знать.

Я пригляделся к мужчине и узнал в нем человека, который рыл колодец, когда мы пришли в Учгардаш.

— Не отец ли вы Керима?

— Да, сынок. А откуда ты его знаешь?

Я ответил.

— А, так ты из тех зангезурских беженцев, что пришли сюда из Эйвазханбейли неделю назад… Вы еще спрашивали у меня дорогу, помнишь?

— Я не знал, что семья Керима переехала в Учгардаш. А где он сам?

— А он тоже здесь. Пасет отару Амиш-бека.

— Передайте ему привет от меня. Скажите, что с ним желает встретиться зангезурец Будаг.

— А у кого вы живете?

Узнав, что мы живем у Вели-бека, колодезник обрадовался:

— Мы почти соседи. Рукой подать. — И показал, где они живут.

* * *

Вечером я пригнал скот домой, а отца еще нет. Не появился он ни утром, ни вечером следующего дня. Мать была встревожена и поминутно выходила к воротам, чтобы взглянуть на дорогу, ведущую из города.

Недоволен был и Мирза Алыш.

— В чем дело? Где же твой муж, сестра? — часто спрашивал он, а мать не знала, что говорить.

— Не знаю, что и думать, наверно, случилось что-нибудь. Не такой он человек, чтобы просто так проводить время… — ответила она неуверенно.

Увидев меня вечером, Мирза Алыш сказал, что меня хочет видеть бек.

…От удивления и растерянности я не очень хорошо рассмотрел комнату, в которую вошел. Помню только, что и полы, и стены были в коврах. Передо мной стоял высокий полный человек с красивым лицом, а на тахте сидела ханум в нарядных шелковых одеждах.

— Как тебя зовут? — спросил бек.

Я ответил.

— Говорят, ты грамотный?

Я подтвердил.

— А где учился?

— У себя в селе.

— В моллахане или в школе?

— Сначала в моллахане, а потом в русской школе.

— Так-так, значит, ты и молла, и учитель. — Бек говорил а меня прошиб пот. Он повернулся к ханум с довольной улыбкой: — Раз так, возьмем его подручным к нашему повару.

Ханум даже не посмотрела в мою сторону. Нам говорили, что жена бека (намного моложе своего мужа) властная и строптивая женщина. Ханум держала в руках весь дом. Следила за огромным хозяйством, знала счет и скоту, и доходам, не давала пропасть ни единой копейке: Не только прислуга, управляющий, мельники и помощники бека, но и сам хозяин побаивались ее.

ПОВАР ИМРАН

Утром следующего дня я уже не спешил выгонять скот на пастбище, а пришел на кухню. По указанию повара Имрана я ополоснул самовар, налил в него свежей воды, разжег и вынес на балкон. Потом подмел пол в столовой, расстелил чистую скатерть, расставил тарелки с закусками и свежими чуреками, разложил ложки, вилки и ножи. И бек и ханум следили за каждым моим движением. Я, как мне казалось, справлялся с моими обязанностями.

После завтрака бек ушел в свою комнату, лег с книгой в руках. Ханум с детьми вышла в бекский сад, скорее похожий на опушку леса, и устроилась на ковре под деревьями. Была поздняя осень, но погода стояла теплая.

Повар вынес на балкон низкий столик, на котором он всегда занимался приготовлением обеда, поставил на него огромный поднос, высыпал на него горку риса. Потом уселся перед столиком и начал перебирать рис. Он был явно чем-то рассержен. Если говорить честно, то я знал, что его особенно разозлили: когда госпожа при нем стала хвалить меня, он помрачнел и насупился.

— Мы думаем, что со временем ты из этого паренька сумеешь сделать хорошего себе помощника, — сказала госпожа Имрану. — Он парень грамотный, подвижный, схватывает новое быстро!

Госпожа говорила, а он думал про себя, как от меня избавиться. Мои опасения вскоре оправдались. Я мыл в кухне посуду.

— Эй, парень, — позвал меня повар Имран, — принеси миску.

Раньше я не слышал такого слова, но чтобы не признаваться в незнании, выглянул на балкон и спросил:

— Какую миску? — Я надеялся, что Имран или сам возьмет то, что ему надо, или скажет как-нибудь иначе. Но он только недовольно буркнул:

— Глубокую.

Я внимательно огляделся. Казан — он и есть казан, он бы его не назвал иначе. Наверно, ему нужно что-то под перебранный рис. По мне — вот этот таз с длинной ручкой, похожий на тот, в котором варят варенье, вполне подходит. Я взял его и внес на балкон.

Когда я появился, Имран всплеснул руками и так громко захохотал, что его голос конечно же был слышен и беку в его комнате, и ханум в саду.

— Если человек состоял при коровах и буйволицах, может ли он прислуживать за столом господам? Такой человек только мешает работать и готовить еду для бекского стола! — Он нарочно говорил громко, надеясь, что бек услышит. — Не знаю, чем мне раньше заняться: учить эту деревенщину или готовить обед?

Но Имран на этом не успокоился. После обеда подошел к хозяйке:

— Бейим, у меня нет времени обучать медведя поварскому искусству. Я раньше обходился без помощников и теперь обойдусь.

Ханум слушала повара, а он пытался представить меня как чуть ли не виновника гибели убиенных имамов. Я понимаю теперь, что он во что бы то ни стало решил отвадить меня от кухни. В бекском доме повар — уважаемый человек, у него прямой доступ к семейству бека, он часто бывает у бекского стола, слышит разговоры. Вкусная еда располагает господ к шуткам, близости. Поэтому Имран и не хотел, чтобы кто-нибудь выучился его искусству; ему хотелось выглядеть перед беком и ханум незаменимым.

— Ну что ж, Имиш, — ответила ханум (она и бек называли повара Имишем), — бек и я хотели облегчить твой труд. Но если Будаг только мешает, пусть с завтрашнего дня возвращается на свою прежнюю работу — пасет коров и буйволиц. Это у него лучше получается.

Станет госпожа из-за меня портить отношения со своим поваром!..

Повар вернулся на кухню и стал притворно утешать меня:

— Честное слово, пасти скот намного легче. Выгнал скотину, а сам прилег отдохнуть под большой чинарой. А здесь крутись с утра и до позднего вечера без устали, то и дело бегай с кухни во двор, со двора на кухню.

Утром, поднимаясь наверх, я был похож на молодого, только что оперившегося сокола, а когда спустился вниз, то обо мне можно было сказать: вот птица, у которой поломали оба крыла. Утром и мать радовалась, глядя на меня: «Ну вот, сынок, кончились твои тяжелые дни, когда ты целый день жарился под солнцем…»

Вечером, огорченный и обиженный, я спустился вниз и застал в нашей комнате отца, он только недавно вернулся.

— Когда куда-нибудь уходишь, — укоряла мать отца, — не забывай о тех, кого оставил дома! Ты ведь знаешь, мы волнуемся! Что мог подумать о тебе Вели-бек? А Мирза Алыш? Он на дню несколько раз справлялся о тебе!

Отец снял чарыхи, размотал портянки, аккуратно сложил их, вытянулся на постели и задумчиво произнес:

— Теперь ты часто будешь сердиться, что я редко бываю дома.

Мать гневно посмотрела на него:

— Этим ты меня не удивишь! За двадцать лет, прошедших со дня нашей свадьбы, ты и трех месяцев кряду не провел со мной.

— Об этом ты должна была думать раньше, когда выходила замуж!

Мать вдруг расхохоталась:

— Сладкими речами заморочил мне голову, быстро же ты забыл об этом!

Отец не стал спорить.

— А как у тебя, сынок? — обратился он ко мне.

Я рассказал обо всем, что со мной произошло. Мать огорчилась, а отец только сказал:

— Теперь разговорами не поможешь.

УГРОЗЫ ВЕЛИ-БЕКА

Отец не успел выпить чаю, как в комнату вошел Мирза Алыш. Остановившись у порога, он с укоризной в голосе спросил:

— Где же ты так долго пропадал, братец?

Отец не очень внятно стал объяснять, что встретил на базаре односельчанина, который привез из Чайлара рис на продажу, и тот рассказал о том, как живут там его дочери.

Возмущенный Мирза Алыш вышел из комнаты, но через несколько минут вернулся и сказал отцу, что его хочет видеть бек.

Недовольно поморщившись, отец стал натягивать старые чарыхи, которые ему отдал несколько дней назад Мирза Алыш.

— Да буду я твоей жертвой, Деде-киши, — взмолилась мать, — не спорь с ним. Что будет с нами, если и здесь не удержимся?!


— Где ты пропадал так долго, вюгарлинец? — спросил бек, когда отец вошел к нему.

Отец повторил сказанное Мирзе Алышу.

— Неужели столько-времени понадобилось твоему односельчанину, чтобы рассказать о твоих дочерях? А когда же он собирался торговать своим рисом, или он забыл, зачем приезжал в Агдам?

Голос бека звучал вполне миролюбиво, но в нем уже послышалось раздражение. Отец промолчал.

— Тебя никто не приглашал в этот дом, ты сам пришел и попросил здесь защиты и работы. Вот и работай! — Голос бека на сей раз звучал сухо. — Или ты думаешь, что снова попал на бакинские промыслы?!

На этот раз отец взорвался:

— А чем вам не угодили бакинские рабочие?

— Не мешало бы им всем, как и тебе, языки укоротить!

— Очень много языков пришлось бы отрезать, бек!

Бек вскипел от дерзости отца:

— Пока вся твоя семья ест мой хлеб, потрудись научиться разговаривать с беком! В моем доме тебе не причинили никакого зла, тебя никто не обидел.

— Если бы у меня был свой хлеб, я бы не стоял здесь и не слушал ваши упреки, бек. Всю свою жизнь и я, и мой отец, и мой дед кормили своим трудом вас, вашего отца и вашего деда. Теперь и вам не грех поделиться со мной куском хлеба. Я не нищий, чтобы можно было меня попрекать им.

— Не будь неблагодарным, Деде-киши!

— Пока мне вас благодарить не за что!

— Если ты так храбр, Деде-киши, почему же, когда за тобой сюда прискакал Алимардан-бек, ты спрятался сам и проглотил свой язык?

Отец и тут не смолчал:

— Когда два бека спорят, то слуге делать нечего.

Эти слова почему-то рассмешили бека:

— Вот видишь, какой ты, оказывается, воспитанный. Если бы ты всегда был таким!

— Слово следует за словом, бек. Угроза вызывает угрозу, обида вызывает обиду, — уже миролюбиво добавил отец.

— Не будем пререкаться. С нами не посчитался, пошел куда вздумал, что ж, да будет это жертвой твоему необузданному норову, но хотя бы постыдился жены и сына, которые извелись, ожидая тебя эти двое суток!

Отец нервничал, но на этот раз молча выслушал бека. А бек с настойчивостью и твердостью предупреждал:

— Хочу дать тебе добрый совет, Деде-киши. Как говорится, сироте на чужбине лучше свернуться калачиком, чтобы меньше есть. Сироту жалеют все, но накормит лишь кто-нибудь один!

— Вот-вот! — не сдержался снова отец. — А кто дал хлеб, тотчас кричит сироте: «Мой хлеб ешь — помалкивай!»

На этот, раз терпение бека лопнуло: он впервые, наверно, встретил такого упрямца, как мой отец.

— Слушай! Сейчас тревожные времена. Каждый надевает папаху набекрень и выходит на майдан с пятизарядной винтовкой в руке, весь увешанный патронташами. Не вынуждай меня выгнать тебя на майдан вместе с семьей, чтобы вы стали мишенью для любого, кто умеет стрелять! А теперь покончим на этом. Если еще хоть раз, не спросив у меня разрешения, ты отлучишься, то можешь сюда не возвращаться. Мой дом не постоялый двор.

— Хорошо, бек. Отныне, куда бы я ни пошел, буду спрашивать у вас разрешения. Спокойной ночи.

Я готов был поклясться, что в голосе отца звучала ирония.

А утром я снова погнал скот в поисках новых пастбищ в окрестных низинах. О пастбищах мне сказал Имран, стараясь, очевидно, загладить передо мной вину и успокоившись, что мое присутствие больше ему не угрожает.

Эшгабдальские луга!.. Скот пасся, а я, сидя на камне, смотрел на дорогу, которая уходила вдаль. То проедет фаэтон, то проскачет всадник, то пропылит арба или пройдет пешеход. И никому до нас никакого дела. Ни пеший к нам не заглянет, ни всадник не прискачет, и на арбе нам ничего не привезут, а в фаэтоне не приедут гости.

А дорога становилась все многолюднее. Здесь недалеко находилось святилище Эшгабдал. Говорили, что в святилище можно вымолить исцеление недуга или исполнение несбыточных надежд.

Смотрел я на дорогу и думал свою думу, вспоминая, как спорили отец и мать перед тем, как уснуть. Мать упрекала отца, что он дерзил беку, который приютил нас и от которого мы плохого не видели. А отец с упрямством, присущим ему, твердил, что не позволит, чтобы его унижали. И хотя слова отца вызывали во мне понимание, я все же был согласен с матерью. Иначе снова отмерять нам шагами длинные дороги, когда груз давит на плечи, а веревки впиваются и режут.

Отец нам рассказал, что падение царя пошло на пользу бекам. Новая власть развязала им крылья, утвердила их права, готова прислать им на защиту свои отряды. Но и сами беки приходили на помощь новой власти своими собственными отрядами, состоящими из подвластных им людей. И всюду теперь верховодили беки: и в суде, и в мечетях, и в торговых операциях. Сами они держали крестьян в повиновении. Правда, иногда крестьяне роптали, но их ропот был не очень слышен: станут беки обращать внимание на крестьянские выкрики и недовольство!..

И тут вдруг я увидел Керима. Он шел по дороге, ведущей к Эшгабдальскому святилищу. Что ему там делать?

Но Керим, оказывается, шел ко мне, узнав, где я пасу скот! А к святилищу чаще всего, объяснил он мне, приходят жертвы несчастной любви.

С того дня стали мы встречаться с Керимом, как и прежде, на пастбище. Он пригонял свою отару, а я своих коров и буйволиц. Только я днем отводил животных на дойку, а он с отарой дожидался моего возвращения.

И каждый день Керим рассказывал мне новости. Но однажды он пришел взволнованный и огорошил меня известием, что местные крестьяне Акбер и Шукюр сказали людям, что подпустят красного петуха в дом Назаровых.

— Но их же поймают!

— Сожгут и скроются, уйдут в бега.

— Откуда ты обо всем этом знаешь? — выразил я сомнение.

— Сам Акбер отцу моему сказал.

В тот же вечер я об этих удивительных делах рассказал матери, когда она доила корову.

Она испуганно шикнула на меня: «Ссс!» — и рукой чуть не закрыла мой рот.

В тот вечер что-то уж очень развеселились наверху: смех лился без продыху, так и животы заболеть могут. Умолкнут, а потом вдруг такой взрыв хохота!.. Наверху — смех, а внизу — горестные вздохи матери. Она, наверно, боялась, что об угрозах Акбера и Шукюра узнает отец.

Отцу я ничего не сказал, а только вспомнил его присказку, что, мол, снизу вверх идет волна вздохов, а сверху вниз — волна угроз. Но только сегодня как-то получилось наоборот: снизу грозили, а наверху смеялись.

В ГОСТЯХ

У Назаровых, богатого и широко разветвленного рода беков Учгардаша, был обычай, существовавший с незапамятных времен: в один из дней недели собираться на пиршество в доме то одного, то другого бека. На эти пиршества приезжали близкие и дальние родственники с чадами и домочадцами. Из Учгардаша выезжало до пятнадцати фаэтонов, а некоторые фаэтоны приезжали и уезжали дважды.

Сегодня собирались у Садых-бека.

По правде говоря, еще не была очередь Садых-бека. Назаровы два дня назад собирались у Осман-бека и долго говорили об угрозах Акбера и Шукюра: слухи дошли и до них. И решили, как потом выяснилось, что учгардашские беки ни словом, ни делом не должны показывать, что они готовятся что-то предпринять в ответ. Но сами беки должны найти людей (наемных убийц), которым можно было бы поручить убрать смутьянов; денег беки на это дело не жалеют! И придумал расправу Гани-бек. Вот и решили собраться не в Учгардаше, а в другом месте, и пригласить на это застолье людей, которых обещал найти Гани-бек.

Чтобы, помогать поварам, повезли и меня, и маму. Мать промывала желудки и внутренности освежеванных баранов, густо засыпала солью снятые бараньи шкуры и складывала в сторонку. Отмывала от крови бараньи ноги и головы. А я на побегушках у трех поваров, выполняю их приказания: собираю и мою горячей водой грязную посуду, тру песком медные казаны, иду к арыку с ведрами, а к колодцу — с высокими медными кувшинами. Водой из арыка мыли посуду, а из колодца — шла на приготовление еды. Потом меня позвали помогать накрывать столы.

Три барана уже были разделаны для жарки и варки, рис перебран и промыт, горы зелени очищены и вымыты, тесто замесили. Длинный обеденный стол был уставлен тарелками, рюмками. Вокруг стола стояло около пятидесяти стульев, и у каждой тарелки — ножи и вилки.

Тендырный чурек, что был разрезан крупными кусками и высился в стеклянных вазах, был испечен из особой муки, только вчера смолотой из отборного пшеничного зерна на одной из мельниц Вели-бека. Знаменитая в этой округе своим искусством печь хлеб Гызгаит не жалела яиц и мака, оттого хлеб получился румяным и высоко поднялся, — видевшие его готовы были насытиться только одним хлебом. А гостям предстояло еще съесть восемь-девять разных кушаний. Недаром были приглашены сюда три повара. Наш Имран был занят приготовлением восточных блюд. Повар другого бека должен был блеснуть европейской кухней и сервировкой, а третий повар готовил сладости. Каждый, взяв необходимое количество продуктов, уединился, чтобы никто не мог проникнуть в тайны его мастерства.

Ни из Учгардаша, ни из других сел никто еще не приехал. Хозяин был занят своими делами, а госпожа следила за приготовлениями.

К закату гости начали съезжаться. Первым во двор въехал фаэтон, запряженный четверкой лошадей. Это приехала жена Вели-бека с детьми. Во втором фаэтоне с Вели-беком приехали Муса Алыш и Джалал. Следом появился фаэтон Гани-бека, запряженный парой белых рослых лошадей. Все уже не раз видели этих двух так похожих друг на друга лошадей (их не мог отличить даже конюх Гани-бека), но и сегодня залюбовались ими. Их светлые гривы были аккуратно подстрижены, бока и загривки отливали шелком. Хороший конюх служил у Гани-бека последние пять лет. Все были увлечены рассказами о «братьях-близнецах», как называли пару рысаков учгардашцы, и не заметили, как появились рослые, здоровые парни; оба в больших лохматых папахах. Они поднялись на балкон, а потом уже в комнату для гостей. Это были приглашенные Гани-беком Гачай и Аббас.

Быстро наступила темнота. Гости уселись за стол. На самом почетном месте Вели-бек, рядом — Гани-бек и Фарадж-бек. На столе нашлось, как говорят карабахцы, даже птичье молоко. Пиршество было в разгаре, когда пришел Бахшали. Он со всеми поздоровался и, не ожидая приглашения, сел на свободный стул, который оставался пустым между беками и двумя парнями, Гачаем и Аббасом.

Вели-бек тем временем поднялся. Обращаясь к сидящим, он начал свою речь с жалоб на тяготы времени:

— Кое-кто считает, что государство теперь без хозяина и можно позволять себе все, что заблагорассудится!..

Не называя никаких имен, Вели-бек говорил о зазнавшихся батраках, дерзящих хозяевам, норовящих отлынивать от работы: мол, «опорожняют полные едою казаны и переворачивают их вверх дном, будто ели свое или отцовское, заработанное по́том и кровью».

Встал Гани-бек:

— У меня слово будет коротким. Я хочу напомнить хорошие слова: когда у козла чешутся рога, он трется о палку чабана!

Хозяин дома, сам Садых-бек, чувствуя, что речи сегодня совсем не праздничные, попытался направить их в иное русло:

— Не может страна остаться без хозяина, когда у нее есть такие смелые, мудрые, красивые сыновья, как беки из рода Назаровых!..

— Ваша правда, — поддержал его Бахшали, — страна без хозяина не останется.

Гани-бек, разозлившись, что Садых-бек и Бахшали прервали его хорошо продуманный переход к Гачаю и Аббасу, предложил выпить за здоровье «бесстрашных львов, которые высоко держат знамя ислама и не жалеют сил и жизни ради независимости родного края». Он пожелал им «довести до конца начатое благородное дело», которое поможет создать «в нашем краю железный порядок».

Гости зааплодировали и снова выпили. Лишь трое не притронулись к своим рюмкам: Мирза Алыш вообще никогда не пил спиртного, Бахшали сказал, что у него сегодня еще есть дела, а Джалал стеснялся пить в присутствии своего бека — из почтения.

И снова поднялся Гани-бек. Все зашевелились на своих местах, потом наступила тишина. Это был высокий крупный мужчина, чье присутствие красило любое застолье. Все знали, что у него острый язык и он может грубо осадить, каждого, кто чем-то не угодил ему. «Не язык, а отрава, — говорили о нем и добавляли: — Если какая беда и приключится с ним, то виной будет его язык!»

Но больше всех внимали ему Аббас и Гачай.

— Вели-бек! — обратился Гани-бек к негласному главе рода. При этих словах Мирза Алыш почему-то низко опустил голову, а управляющий Джалал часто-часто заморгал глазами, будто почуял угрозу. — Вели-бек! Я хочу поддержать слова Садых-бека. У нашей нации немало героических сынов. — Вздохнул, казалось бы, облегченно Джалал, но снова насупился. — Двое из молодых удальцов сидят с нами за этим столом и красят наше застолье! Они верны своему слову и с пониманием относятся к выпавшей на их долю миссии. Это наши ястребы, Гачай и Аббас, взгляды их остры, а удар точен! Во имя долга перед нашей родиной они растерзают любого!

И тут снова хозяин дома, Садых-бек, заметно встревоженный, встал и, обращаясь ко всем, поднял вверх руку, и заблестело, заиграло на пальце золотое кольцо с большим камнем.

— Беки, — сказал он, но посмотрел при этом на Вели-бека, как на признанного главу, — наше сегодняшнее пиршество грозит превратиться в заседание мусаватского народного собрания, на котором я недавно был. Слова, которые здесь говорят, сами по себе неплохие, но уместны ли они, прибавляют ли радости нашим сердцам? Ведь мы собрались здесь для веселья, наслаждения жизнью, которая так быстротечна! Мы собрались пить и есть лучшее, что родит наша благословенная земля и умеют делать руки наших замечательных умельцев поваров. Давайте рассказывать веселые истории, вспоминать о тех днях, которые продлевают жизнь. Короче, я призываю всех к тому, чтобы наше застолье прошло весело. Пусть первым это сделает наш аксакал Вели-бек, он и мне родной брат, и всем нам опора! Попросим его проложить для нас тропу, а мы все пойдем по ней!

Вели-бек не заставил себя ждать и, встав во главе стола, ухмыльнулся:

— Да, Садых-бек прав. Но я вспомнил вот о чем. Вряд ли кто скажет лучше и точнее Моллы Насреддина, а он по этому поводу сказал вот что…

Но в этот момент четверо юношей внесли в комнату дымящиеся шампуры с шашлыком, они сочились, от них шел одуряющий аромат. Поднялся шум, оживление, гости задвигались, зашевелились, у каждого на тарелке оказалось по шампуру. Наступила пауза, а потом Вели-бек продолжил:

— Я буду краток, потому что шашлык не любит ждать. Так вот, однажды к Молле Насреддину пришел человек с жалобой: «Ай молла, помоги мне справиться с непокорной женой. Как мне быть?» Молла Насреддин, грустно вздохнув, ответил: «Если бы лысый знал лекарство, он начал бы со своей головы, братец!»

Все за столом понимающе переглянулись. Потом каждый по очереди произносил тосты. Когда подоспел черед Бахшали и все уставились на него, он поднялся, и все обратили внимание, что большой палец его правой руки черный от табака (он часто уминал его в своей трубке и гасил).

— Гончар, пахарь, рыбак да еще комар, — начал Бахшали, — обратив лица к аллаху, просили всевышнего. Гончар мечтал о жарких днях, чтобы горшки, которые он делает, быстро сохли. Пахарь умолял, чтобы часто лил дождь и засуха бы не погубила посевы. Рыбак день и ночь просил аллаха, чтобы дули сильные ветры, пригоняющие к берегу косяки рыбы. А комар пел о том, чтобы дни были тихими и спокойными. Аллах растерялся, не зная, чью мольбу услышать, чьей просьбе внять… — Бахшали умолк, но к чему был его тост, так никто и не понял. Да и все были заняты едой, шашлык прибывал, вино лилось, гости шумно переговаривались. А потом хозяин дома предложил позвать слуг, чтобы они повеселили хозяев.

Внизу, возле длинных столов, расставленных прямо во дворе, кутили кучера, слуги и бекская челядь и охрана. Откушавшие стояли у раскрытых окон и дверей, готовые выполнить любое распоряжение своих хозяев.

Позвали слуг, и каждый бек заказывал своему слуге сделать то, в чем он был мастер: один демонстрировал умение кукарекать, как заправдашний петух, другой блеял ягненком, третий даже выл шакалом. Вели-бек почему-то велел позвать меня. Мной овладело вдруг смущение, иначе бы я сообразил, что лучше всего рассказать собравшимся одну из сказок, которые я слышал от моего друга Керима. Но вдруг дерзкая мысль осенила меня.

— Господин мой, — сказал я, обращаясь к Вели-беку, и увидел, что такое мое обращение пришлось ему по душе. — Я умею показывать фокусы.

— Какие? — удивился он.

— Словами сдвигать с места камень.

Больше всех изумился Гани-бек:

— Но как? Покажи!

— Ну что ж, попробуй! — весело сказал Вели-бек.

— Нужен камень, и чтоб на него встал кто-нибудь.

Тотчас принесли камень. Вели-бек обвел слуг взглядом, нему бросился в глаза наш толстый повар Имран. Я весь взмок от радости, когда бек поманил его рукой и велел встать на камень. А я уже был в ударе и продолжал, обращаясь ко всем:

— Я буду говорить, а вы все за мной повторяйте! Тогда камень сдвинется.

Глядя прямо Имрану в глаза, я громко говорил только что сочиненные мной стихи: тут мне пригодились уроки моей покойной подружки Гюллюгыз.

О ты, слепец, с башкой телячьей,

На камень взгромоздясь лежачий,

Как ходит он, никем не тронут,

Скажи мне, видел ли кто зрячий?

Имран, тупо уставившись на меня, надулся и будто прилип к камню, а гости оглушающе орали, повторяя за мной: «О ты, слепец…»

Вели-бек хохотал, гости держались за животы, а Имран все ждал, когда камень сдвинется с места, чтобы не пропустить момент и не свалиться. Наконец Вели-бек не выдержал и, вытирая слезы, сквозь смех сказал Имрану, который по-прежнему не понимал, что происходит:

— Ты не переживай, что камень не сдвинулся, пойди лучше за пловом, а то перестоит на огне!

Имран сошел с камня и бросил на меня взгляд, полный угрозы. «Будь что будет», — решил я, довольный, что отомстил повару за его козни против меня. А он отправился на кухню.

В шести больших круглых и продолговатых блюдах золотился шафранный плов. В небольших судках принесли всевозможные яства — жареную баранину, тушенную с зеленью, кур в соусе с курагой и кишмишом, баранину, сваренную с каштанами, и многое другое.

С трудом проталкиваясь сквозь толпу любопытных и слуг, столпившихся возле окон и дверей на веранде, лишь слегка освещенной светом, падавшим из окон столовой и дверей раскрытой кухни, в комнату вбежал сторож Гани-бека и, задыхаясь, сообщил горестную весть: полыхает огнем дом Гани-бека! Гости повскакали со своих мест, возмущаясь и угрожая поджигателям.

— Известно, чьих это рук дело! — мрачно оглядел присутствующих Гани-бек, побледневший и осунувшийся за несколько минут. Он поспешил к фаэтону. — Это Акбер и Шукюр! Что ж, они нас опередили!

Следом поднялись Аббас и Гачай. Аббас при этом бросил:

— Не расстраивайтесь! Днем раньше, днем позже, они свое получат!

Я услышал, как повар Имран сказал Садых-беку (мстя мне):

— Наверно, в этом деле курды замешаны…

Фаэтоны один за другим покидали двор, спеша в Учгардаш.

ДВА ПРЕДАТЕЛЯ

Бахшали почему-то сел в фаэтон, куда до этого посадили Аббаса и Гачая, а потом и меня позвал с собой. Всю дорогу эти двое ругали Акбера и Шукюра.

«Подкуплены Гани-беком!» — подумал я. Эта мысль у меня мелькнула, когда я слышал тост Гани-бека за ястребов, верных данному слову. «Неужели, — внутри у меня все похолодело, — они в состоянии убить за деньги человека? А ведь некогда, я слышал, они были друзьями с Акбером и Шукюром».

Я думаю, что и Бахшали знал, что эти двое замышляют недоброе, недаром он сел с ними в один фаэтон. Но для чего?

Бахшали, словно между делом, дважды обращался к ним с увещеванием:

— Образумьтесь! Акбер и Шукюр вряд ли подожгли дом Гани-бека. Потом выяснится, чьих это рук дело, но уже будет поздно, а грех ляжет на ваши души. У Акбера сын, семья, не надо затевать раздоров и возрождать кровную месть.

«Но кому он это говорит? — удивлялся я. — Ведь он сам мне шепнул, что они настоящие головорезы».

Пожар был уже виден. Огромное яркое зарево занимало почти весь горизонт. Большой двухэтажный дом в восемь комнат, длинный хлев, большая кухня, амбары, все дворовые постройки были охвачены пламенем. В жарком огне полыхали все строения.

Люди, очевидно, пытались потушить пожар, да не смогли и теперь стояли вокруг, глядя, как огонь довершает начатое. Не слышалось ни охов, ни сетований, что пострадал невинный человек. А может, просто притаились и вовсе не пытались погасить пламя? Никто не любил Гани-бека за его злой и грубый язык, жесткий нрав.

Неужели и впрямь смогли Акбер и Шукюр поджечь дом с постройками? Я в это почему-то не верил, И меня тревожили слова Имрана о «курдах»: не отца ли он имел в виду?

Фаэтоны останавливались неподалеку, во дворе дома Осман-бека. Уже на ходу беки выскакивали из фаэтонов и спешили к месту пожара. Издали ощущался жар, идущий от гигантского костра, вздымавшего языки к самому небу.

Гани-бек плакал, не скрывая слез, и вытирал глаза платком. Другие беки горестно покачивали головами и шептались. А Вели-бек стоял поодаль, глубоко задумавшись.

Отец мой с группой местных жителей находился у ворот нашего дома. Проходя мимо, я потянул его за собой. Мы вошли в свою комнату. Матери еще не было: она, наверно, убирала и мыла посуду в доме Садых-бека.

Я рассказал отцу подробно, как проходило застолье, кто был и что говорили. И о том, о чем болтали по дороге сюда Аббас и Гачай. А когда сказал, что Бахшали пытался усовестить их, отец помрачнел.

— И Бахшали там был?

— Немного опоздал только. Даже притчу всем рассказал.

Отец покачал головой:

— Так и не понял я, что за человек этот Бахшали, притчи вспоминает, а о чем думает — не поймешь.

— Кто, по-твоему, — спросил я отца, — сжег дом Гани-бека?

— Кто об этом может знать? Но кто бы это ни был, очень хорошо сделал! Им всем так и надо! А то уже землю под ногами не чуют, расхрабрились! Будто и землю они создали, и горы, и реки! Страна без хозяина, но не без храбрых, смелых сынов!

Что отец говорит — что Бахшали, будто сговорились!

До самого утра полыхал огонь. Беки давно разошлись, фаэтоны разъехались. Кое-кто остался ночевать у Осман-бека, кое-кто у Вели-бека, и до рассвета горел в комнатах свет, слышалось, как они спорят о чем-то оживленно и громко.

И ранним утром, когда я выгонял скот, огонь не угомонился, хотя языки его стали короче и полыхание жара спало.

А потом узнал я, что Аббас и Гачай всю ночь искали Акбера и Шукюра, рыскали по домам, но нигде их не нашли. Бахшали, наверно, успел предупредить их — то ли сам, то ли через кого-то, и те как в воду канули.

В доме Осман-бека решили: один фаэтон надо послать в Агдам за приставом. Когда я, подставив грудь теплым лучам солнца, смотрел на дорогу и ждал Керима, мимо промчался фаэтон, уже возвращаясь из Агдама. Но в нем никого не было.

СВЯТИЛИЩЕ ЭШГАБДАЛ

Пока Керима не было, я предался думам, и очень далеко они меня унесли. Я вспомнил сестер и племянниц. Где они? Как им без нас? Продолжают ли жить вместе тремя семьями или расстались? Они далеко за горами, которые синеют вдали. И они, наверно, тоскуют о нас, обо мне, о матери. Нет, что ни говори, а отец был не прав, когда оторвал нас от них. И я вдруг поймал себя на мысли, что в последнее время часто укоряю и осуждаю отцовские поступки. А что? Не надо было ему нас разлучать, вместе было бы легче. Он рвался в Баку, а к чему мы пришли? Батрачим на бека! Мы до того отвергнуты всеми, что нас смеют подозревать в поджоге дома Гани-бека!.. А как тяжело матери! Ей больше всех достается в доме Вели-бека. С утра и до ночи работает, не зная ни минуты отдыха.

Вот и хорошо, что пришел Керим. Иначе мне бы пришлось идти вымаливать помощь к святилищу Эшгабдал, которое многим облегчает жизнь, как говорят. А каково Кериму без матери? Я на миг представил себя на его месте, и меня обуял ужас! Нет, по-моему, спокойствия в сердце ребенка, если он не видит каждый день приветливое лицо матери, не взглянет в ее полные любви глаза. Горький вкус у хлеба, если он не протянут тебе матерью! Вырастет ли хоть на вершок сын, если не почувствует на спине материнскую руку, если ее пальцы не коснутся волос на его голове?.. Бедный Керим!..

Ну вот и он сам! Мое лицо расплылось в улыбке, так я был рад ему.

— Что-то ты поздно сегодня явился, как какой-нибудь бек, что не любит рано вставать.

— Не хочу быть беком, — пошутил Керим, — а то предадут мое имение огню!

Мы поговорили о том, как полыхал дом Гани-бека. А когда я рассказал о вчерашнем пиршестве у Садых-бека, Керим прервал меня:

— Эта новость уже устарела! Еще вчера вечером рассказывали!

— Кто рассказывал?

— Земля слухами полнится.

Когда же я еще раз спросил, кто ему рассказал о пиршестве, Керим коротко ответил:

— Друг отца сказал.

— А имя есть у этого друга?

— Есть. Бахшали-киши!

Меня почему-то обрадовало, что Керим назвал другом отца Бахшали, и я, чтоб как-то вознаградить его, задал ему загадку (уверенный, что он отгадает):

— Слушай моих три вопроса. Ответишь — получишь жирные лепешки, которыми снабдил меня на сегодняшний день наш Мирза Алыш! А не ответишь — наказание тебе: не мигать, пока не сосчитаешь до ста!

— Из-за лепешек готов на все, задавай свои вопросы.

— Что самое сладкое на свете? Это первый вопрос. Что не имеет тени? Это второй вопрос. И третий: какого наказания заслуживает человек, изменивший другу?

— Эти твои вопросы посложнее сочиненного тобой вчера баяты!

— И это тебе известно?

— Я же сказал: земля слухами полнится!.. А теперь слушай, я сейчас тебе отвечу. Самое сладкое на земле — мать!

Я подтвердил:

— Твоя правда!

— А не имеет тени вода. Угадал?

— Молодец! — похвалил я Керима.

— А изменившего друга надо забыть! Ты не согласен?

Керим мне очень нравился: и умен, и сметлив, и предан.

— Керим, — спросил я его, — а где ты учился?

— Три года у моллы, — вздохнул он тяжело, — когда еще мама была жива. — И умолк.

Я подумал, хорошо бы нам с Керимом вместе учиться! К сожалению, если времена не изменятся, оставаться нам с ним пастухами.

— Ты мне зубы не заговаривай! — сказал вдруг Керим. — Доставай из сумки свои хваленые лепешки! Я буду есть, а ты, чтоб не завидно было, погляди на фаэтон, который проезжает по дороге, а в нем люди в погонах, сверкающих на солнце.

Действительно — фаэтон, а в нем люди. Одного я тотчас узнал — это же Гасан-бек! Решил было побежать за фаэтоном, но оставил эту затею: во-первых, он советовал держать в тайне наше знакомство, а во-вторых, вечером я все узнаю, когда пригоню скот.

Вытащил лепешки и протянул их Кериму.

— Мама моя пекла такие, — проговорил он задумчиво. А как распробовал на вкус, покачал головой в блаженстве. — Вкусно как! Кто пек?

— Мама.

— То-то я говорю, как вкусно! Да, счастливец ты, Будаг, живешь с отцом и матерью! Цени это!.. — И, съев лепешку, продолжил: — Я не ропщу, но мачеха — это тебе не мать! Мать и отругает — не больно. А эта слово не так скажет, а уже обидно! — Остальные лепешки он сунул себе в карман. Я знал, что это он оставил для сестренок.

А люди шли и шли мимо нас к святилищу Эшгабдал.

— Сколько у людей горя, Будаг, и все ищут утешения, надеются, верят, что святилище исцеляет.

И фаэтоны, и арбы, и пешеходы — все двигались по направлению к святилищу. Керим сказал, что существует легенда, будто святилище возвышается над могилами двух несчастных влюбленных. Рассказывают, что дочь богатого бека влюбилась в сына бедняка. Девушку звали Эшг, а парня Абдал. Сыновья бека угрожали Абдалу, чтобы он не виделся с их сестрой. Иначе, предупреждали, убьют. Но, несмотря на угрозы, они встретились однажды в сумерках у этих мест. Эшг прижалась к Абдалу, и никак они не могли расстаться. А тем временем взошла луна, обошла чуть ли не полнеба, братья хватились — нет сестры! Крадучись подошли они к влюбленным. Блеснули при ярком свете луны их стальные кинжалы, но только хотели они изловчиться, чтобы наброситься на Абдала, как свершилось чудо: влюбленные пропали, исчезли! Были здесь, стояли рядом — а уж нет их! А на том месте, где они стояли, алеет роза, а рядом опустила голову фиалка. Вернулись братья домой и рассказали об удивительном превращении. Молва о влюбленных, ставших цветами, идет из дома в дом, из деревни в деревню. На месте исчезновения влюбленных паломники соорудили святилище, а около него со временем возникло и кладбище, где хоронят жертв несчастной любви.

Керим пересказал легенду, и я подумал о том, сколько людей с кинжалами, невежественных или подкупленных, готовы убить человека. Убивают из-за денег, из-за ложно понятой удали.

Сколько на свете козней!.. Я вспомнил Алимардан-бека, который хотел прибрать к рукам хозяйство покойного брата и долю отцовского наследства, доставшуюся Гасан-беку И здесь брат против брата, но, к счастью, пока у него ничего не вышло!

А что задумали учгардашские беки? Убить ни в чем не повинных людей! Ведь они их хотели убрать еще до того, как случился пожар!

А много ли людей, похожих на отца, справедливых и честных? Подумав, я вспомнил Бахшали, потом отца Керима. И еще Гасан-бека, который недавно помог нам избежать опасности.

Говорят, у горы однажды спросили: «Чего ты боишься больше всего на свете?» И гора ответила: «Остаться без опоры!» А есть ли кто, на кого в трудную минуту сможет опереться мой отец? И я решил, что есть такие люди. Достаточно ли их? Я вспомнил и тех, неизвестных мне, кто остался в Баку.

А беки? В маленькой округе их кишмя кишит. Эти Назаровы. Сколько их? Семь? Восемь? И все связаны друг с другом семейными и кровными узами. Да еще опираются на силу закона, который на их стороне. Лишь один среди них достойный — Гасан-бек. Мы потом узнали: когда пристав составлял список подозреваемых в поджоге, ему назвали и отца, но Гасан-бек решительно возразил.

А пока я гнал коров и буйволиц домой. Когда мать обмывала коровам вымя перед дойкой, я заметил — руки у нее дрожат. Это случалось с ней в минуты волнения или расстройства. Отца нигде не было видно. Но на людях я не хотел ни о чем ее спрашивать. Заприметил фаэтон, на котором приехал Гасан-бек, кони переступали ногами, а потом он медленно покатил. Кто был в нем, я не увидел.

Закончив с дойкой, мать вошла в нашу комнату и села рядом со мной. Я молча посмотрел на нее.

— Не пугайся, сынок, но отца нашего арестовали и увезли, — тихо сказала она.

Словно гром прогремел над моей головой.

— Кто арестовал?

— Гасан-бек.

Тотчас отлегло от сердца, но беспокойство не покинуло меня, и я попытался успокоить мать:

— Если так, то можно не волноваться.

— Да? — с иронией спросила она. — Ничего страшного? Как бы не так! Я не уверена, что можно не волноваться! Сам пристав посадил отца в фаэтон и увез.

— А ты говорила — Гасан-бек?

— И пристав, и Гасан-бек!

Я терялся в догадках. Я не мог разувериться в Гасан-беке.

Наверху тихо, будто вымерли все. Никого в доме. Бек и его семья ночуют у Осман-бека.

А днем, когда я пригнал скот на дойку, Мирза Алыш вдруг пустился со мной в откровенность: он, оказывается, очень жалеет Вели-бека.

— Да и как не жалеть? — вздыхал Мирза Алыш. — Все норовят урвать у него кусок пожирнее!.. Прячущихся в его тени, едящих его хлеб тьма-тьмущая, а в смертный час никого рядом не будет, не отыщется человек, который закроет ему глаза и подвяжет челюсть. Что братья, что зятья и шурины!.. Разорят они Вели-бека, пустят его по миру!..

Я молча слушал, недоумевая, с чего это вдруг Мирза Алыш делится со мной? Кружил, кружил и завел разговор о моем отце. О том, что его арестовали.

— И вас мне жаль, как-никак мы все мусульмане! Но виноват твой отец! Нет чтобы сидеть смирно и благодарить аллаха, что к такому беку попал в служение. А он болтает лишнее, это недостойно серьезного мужчины. Услышит что у дурных, неблагодарных людей, всяких возмутителей и смутьянов, а потом, как попугай, повторяет! Беки были и останутся. Так испокон веку ведется, а при беке быть батракам и слугам, это тоже аллахом всемогущим заведено, пророком завещано, кораном освящено! — Он помолчал немного, а потом неожиданно спросил: — Что-то коровы стали мало молока давать… Где ты пасешь скотину?

Я ответил.

— О аллах! — вскричал он. — Я же тебя предупреждал!.. — Но он не был уверен, предупреждал или нет, и потому немного смягчился. — Ни в коем случае не води скотину в те луга! Ведь там черная вода — сколько больных и заразных моются и ополаскиваются той водой. И долго идти туда, коровы и буйволицы теряют по дороге все, что нагуляли за день! Ах, невежда! Курд есть курд, что с него возьмешь! Недаром говорится: медведь уже понял, ревет от удовольствия, а курд ушами хлопает, ничего не понимает.

Я не стал говорить Мирзе Алышу, что в эшгабдальские луга мне посоветовал водить коров противный Имран, он и здесь насолил мне. А уж обращать внимание на его слова о курдах — охота была!

— Вечером пригонишь скот не сюда, а во двор Осман-бека. Там доить будут. И мать твоя будет там.

Ну что ж, я погнал скот на Гузанлинское пастбище. Здесь хорошо с кормами, трава сочная, но плохо с водой. Животных придется гнать на водопой к мельницам.

У первой же стоящей на моем пути мельницы я увидел огромную толпу и удивился, отчего такая очередь, ведь обычно люди договариваются заранее, кто в какой день привезет зерно на помол.

Я поинтересовался, в чем дело, и мне объяснили, что прошлой ночью зверски убиты Акбер и Шукюр. Их зарезали в собственных постелях.

Я знал, кто убийцы. И не случайно сегодня Вели-бек с семьей перебрался в дом деверя: они решили в трудных обстоятельствах быть рядом.

А то, что люди собрались у мельницы, понять нетрудно: Гачай близкий родственник мельника, и люди пришли защитить мельника, если возникнет угроза кровной мести. А мельник, тихий, смирный человек, сам был в неутешном трауре: он в жизни птицу не обидел. А узнав, что его шурин со своим двоюродным братом зарезали прямо в постели — и кого! — бывших своих друзей, мельник застонал, запричитал, проклиная убийц.

Возвращаясь вечером домой, я уже мало верил, что отца отпустят: от беков всего можно ждать, что им стоит оклеветать отца? И даже вера в Гасан-бека поколебалась.

А войдя в деревню, я услышал стоны и вопли женщин по убиенным.

К воротам дома, где жил Акбер, был привязан черный платок. Сестра Шукюра била себя по коленям, рвала на себе волосы и царапала лицо. Ее крик был слышен, наверно, в доме Осман-бека.

— О брат мой убитый! — причитала она. — На тебя поднял руку твой молочный брат! А как ты ему верил! О, вероломное время!..

Причитала и жена Акбера. Она водила рукой по лицам убитых и говорила:

— Ты, оставивший меня в пустыне, сгорбивший мою спину, погасивший мой очаг… Зачем ты пришел ко мне сегодня, почему не послушал меня?! Почему ты спал, когда подлый убийца подкрался к тебе? Ведь если бы ты бодрствовал, ни один убийца не осмелился бы приблизиться к твоему дому! Но придет время, и твой сын отомстит убийцам, всем, кто сегодня радуется твоей смерти. Никто не уйдет от его мести, не спасется. Не напрасно вскормила я его своим молоком. Я тебя предупреждала: не связывайся с Аббасом! Отвернись от коварного лица Гачая! Почему ты меня не послушал?..

Люди стоят вокруг, тихо переговариваются, строя догадки — кто и как мог убить? Тут же, понурив голову, скорбел и сын Акбера.

Я стоял в толпе и слушал, о чем говорят люди.

— Никто бы из учгардашцев не поднял на них руку, их знали и любили!

— Любили, но кровь их пролилась!.. Люди знали, когда они бывают дома… Теперь разговорами не поможешь…

Я знал убийц, как, впрочем, знали их и в округе, такое разве скроешь?! Но какая кому польза, если я назову их имена? Вот и сестра Шукюра, и жена Акбера говорят о них, но остальные пока молчат. Где их искать? Как найти? Кто докажет?.. Потрясенный и растерянный, я повел коров и буйволиц дальше, к дому Осман-бека.

Когда я вошел в нашу комнату, отец, к моей радости, был дома. Мать плакала от счастья, что отца выпустили.

— Я вам всегда говорил, что от беков добра не жди! Хотели упрятать меня в тюрьму, возвели на меня напраслину, будто я со злоумышленниками поджег дом Гани-бека.

— Будь прокляты эти беки и их дети, и пусть предки их не найдут покоя в могилах! — с болью и обидой сказала мать. — Всю жизнь мы работаем на них, не щадя сил, и не видим в ответ ничего, кроме подлости и предательства! Что с того, что человек невоздержан на язык? Как же можно хватать его, вязать ему руки и везти в тюрьму?

— Наверно, мне не удалось бы оправдаться, если бы в дело не вмешался Гасан-бек. — Сидя на коврике, отец ел плов, который ему приготовила мать, и неторопливо рассказывал: — Понимаешь, Нэнэгыз, стало известно, что Гани-бек соблазнил жену своего караульщика, охраняющего двор и дом. А караульщик узнал об этом и поклялся отомстить Гани-беку. Он, как видно, выжидал и выбрал удобный момент, когда никого в доме не было. Парня уже, кажется, поймали. А Гасан-бек…

Но мать не дала ему досказать.

— А ты верь больше ему!.. Что Гасан-бек? Что еще от него ждать, когда он вместе с приставом увез тебя?! Чует мое сердце, что он что-то затевает!..

— Тебе уже мерещатся всякие напасти! Пойми, Гасан-бек специально увез меня, полагая, что наемные убийцы будут убирать неугодных бекам людей. Вот и решил меня уберечь. Но это еще не все! Теперь, со смертью несчастных Акбера и Шукюра, снова начнется следствие. Здесь нам оставаться опасно, всплывут мои бакинские дела, тогда уж несдобровать мне. Возможно, что снова явятся за мной, но уже без Гасан-бека… Кто за меня поручится?

Мать сникла. И, уже понимая, что дело решено, согласилась и не стала упорствовать.

— Так куда теперь нам путь держать? — тихо спросила она.

— Прямо в Чайлар, — улыбнулся отец, — к дочкам. Видимо, аллах против нашей поездки в Баку. Так что надо двигаться в Чайлар. Завтра потихоньку соберем вещи, чтобы никто не заметил, а вечером, как стемнеет, отправимся в путь. — Он задул лампу и начал раздеваться.

— Деде-киши, прошу тебя, если ты и в Чайларе не будешь сидеть тихо, то, ради аллаха, не заставляй нас отправляться в этот долгий и неспокойный путь. — По голосу матери чувствовалось, что она радуется скорой встрече с детьми. — были бы у нее крылья, она бы тут же полетела в Чайлар.

— Я думаю, жена, ни наш караван, ни наши тяжело нагруженные верблюды не привлекут внимания грабителей.

Отец понимал, что мать безмерно удовлетворена его решением, и не хотел омрачать ее радость напоминаниями о своем упрямстве и несговорчивости. А я подумал, что снова нас ждут трудные дороги, но, как и мать, в душе радовался, что скоро увижу сестер и племянниц. Грустно лишь, что я расстаюсь со своим другом Керимом: обрел его и снова теряю.

ТОСКА ПО ДЕТЯМ

В последнее время отец часто говорил, что для Карабаха настали черные дни. Да, поистине деньги потеряли цену, а люди — достоинство.

Мы покидали Учгардаш с радостью, но отец беспокоился о Бахшали и Гасан-беке. Времена такие, что люди из-за денег готовы убить родного брата, прислуживают тому, кто больше обещает.

Поздно ночью, когда все в доме и во дворе стихло и на небе еще не появилась молодая луна, мы, нагрузившись своим скарбом, тронулись в путь.

Миновали овраг, возле которого я пас скот. Оставили позади место, названное кем-то Бекским колодцем, хотя колодца там и в помине нет. Намеревались обойти Агдам с левой стороны.

В ночной тишине взвился к небесам жуткий, протяжный вой — кричали шакалы. Отец успокаивал мать, но она снова, как в прошлый наш побег, крепко схватила меня за руку, будто именно на меня собирались напасть голодные шакалы.

Было прохладно. Постепенно становилось холоднее. Какое-то время мы шли берегом обмелевшей горной речушки, а потом по камням переправились на другой берег и вскоре выбрались на дорогу, недавно проложенную и не до конца вымощенную камнем. Отец сказал, что мы уже миновали Агдам, оставив его справа.

Вдали замерцали какие-то огоньки, и мы решили идти на свет. Приблизившись, увидели, что это горят костры, разожженные чабанами. Тут же нам навстречу бросились огромные собаки и, приседая от ярости, принялись нас облаивать. Но сразу же раздался окрик чабана, и собаки были отогнаны. Перед нами в неровном свете костра возникла огромная фигура чабана: он был в высокой лохматой папахе, казалось — он держит на голове живого ягненка.

Чабан недовольно спросил нас, кто мы такие и почему бродим по ночам с таким тяжелым грузом.

Отец спокойно ему объяснил, что мы шли в село Горадиз, но сбились с пути и плутали всю ночь.

Это объяснение успокоило чабана.

— Если бы вы пришли немного раньше, — посочувствовал он нам, — вас захватила бы арба, она направлялась в вашу сторону. Жаль, опоздали… Но если вы немедля сразу же пойдете по этой тропинке, то срежете путь и нагоните арбу.

Отец попросил чабана проводить нас, иначе мы бы снова заблудились в темноте. Чабан согласился и, крикнув товарищам, что скоро вернется, пошел вперед. Он вел нас по тропе, которая петляла, то взбираясь на холмы, то спускаясь с них. Дорога была каменистой, промытой горными потоками.

С холма мы неожиданно услышали скрип колес арбы и голос возницы, который что-то напевал. Чабан пошел наперерез и нагнал арбу. Тут и мы подоспели. Чабан объяснил вознице, в чем дело, и усадил нас в арбу. Отец поблагодарил его. Аробщик, не говоря ни слова, взмахнул кнутом, и мы поехали.

Было темно, только хорошее знание дороги и привычка помогали лошадям угадывать путь. Я не мог себе представить, каким образом возница узнает, верно ли они идут.

Лошади побежали рысью. Нас трясло и подбрасывало в арбе, нужно было крепко держаться за край борта, чтобы не вылететь на полном ходу. Нам уже не холодно, а скорее жарко. Мы молчали, не в силах вымолвить и слова. Нам конечно же повезло, что мы уселись в эту арбу: путь, который мы выбрали, был долгим и трудным, и никто не мог предугадать, какие неожиданности могли нас ждать.

Мы проехали с полчаса, когда возница в первый раз раскрыл рот и стал задавать обычные вопросы: кто мы и откуда, куда и зачем?

Отец отвечал нехотя и уклончиво, а когда аробщик сказал, что сам он из соседнего с Эйвазханбейли села, то и вовсе замолчал. Возница ехал на молоканский базар.

Я спросил, кто такие молокане.

Он объяснил, что молокане — сектанты, отделившиеся от русской церкви и выселенные царем на Кавказ еще сто лет назад, наверно. Они, мол, живут обособленными деревнями, сохраняя свою веру. Но такие же хлебопашцы и скотоводы, что и местные мусульмане. «Народ трудолюбивый и честный», — добавил возница.

Из больших мешков, которые были сложены на арбе, вылезала солома, но возница не сказал, зачем он едет на базар; очевидно, продавать.

Арба теперь ползла вверх, лошади с трудом одолевали крутизну. Когда мы поднялись на перевал, взошла луна и осветила все вокруг. Насколько хватало глаз, во все стороны раскинулась карабахская долина. Здесь, на перевале, ветер был сильным и порывистым. Не успели мы налюбоваться картиной, раскинувшейся перед нашим взором, как начался спуск. Дорога становилась все хуже. Наконец мы спустились в низину; слышно было, как в недалеком ущелье шумит ручей.

— Это Ханашен, половина пути до Молокана.

Мы поняли, что возница имеет в виду путь от Эйвазханбейли, но на всякий случай отец спросил:

— Когда же мы будем в Молокане?

— С помощью всевышнего, если все будет хорошо, то завтра к полудню. А что у вас за дела на базаре, едете что-нибудь купить или продать?

— Нет-нет, там у нас знакомый есть, мы к нему едем. — Отец не стал говорить, что мы собираемся в Горадиз, но аробщик сам напомнил об этом:

— Как видно, вы беженцы. Теперь много таких. Только вот понять не могу, почему вы в такую пору покидаете теплый Карабах и направляетесь в Горадиз?

— От теплого очага мы бы не убежали. Недаром говорят: где человеку хорошо, там для него и рай. Разве не так?

— А о чем я толкую? — удивился аробщик.

— К детям спешим, добрый человек, к детям. — Отец придвинулся ко мне, обнял меня за плечи: — Ты не замерз, сынок? — И снова обратился к вознице: — А у тебя есть дети?

Тот рассмеялся:

— Холост я, дядя.

Теперь мать удивленно посмотрела на него:

— Как терпит сердце твоей матери, что ты в таком возрасте и все еще холост?

— Моя мать давно умерла.

— А отец?

— В прошлом году последовал за ней.

— Ну, раз ты один, ты всюду будешь сыт, — сказал отец. — А у нас еще три дочери с детьми. Мы спешим к ним, чтобы собраться вместе.

— У меня тоже забот хватает, — отозвался аробщик. — Гоняю арбу по дорогам, чтобы заработать на хлеб насущный для двух сестер и трех братьев. Самому старшему из них тринадцать, уже пасет господский скот, помогает мне содержать и кормить остальных малышей.

— Пусть аллах наградит тебя долгой жизнью, — сказала мать. — Сейчас ты их кормишь, а вырастут — станут опорой тебе.

— Ради них я подсекаю свою жизнь косой под корень.

Луна все еще ярко светила в вышине, но постепенно стал розоветь горизонт на востоке. Свежесть раннего утра проникала под одежду, холодила головы и лица. Мы перебрались через речку, колеса арбы громыхали по камням, выбивая дробь на наших спинах.

Показалось солнце.

У самого въезда в Молокан мы сошли с арбы и сложили свою поклажу у какого-то забора.

Не говоря ни слова, мать достала сотенную царскую бумажку, вырученную от продажи винтовки с патронташем и осла (которую берегла на черный день), и протянула аробщику.

Аробщик с удивлением смотрел то на отца, то на мать.

— Люди добрые, да вы что? Эта сотенная отправилась к шайтану, так же как и сам царь Николай! Разве не знаете, что сейчас и правительство другое, и деньги другие?

Отец молча сунул сотенную в карман и дал вознице сорок рублей, которые мы получили от Гасан-бека.

Взяв деньги и держа их в вытянутой руке, аробщик покачал головой:

— Маловато, дядя.

— Мало или много, — с укоризной произнес отец, — это все, что у нас есть.

— Что теперь зря говорить? Но прежде чем залезаете в арбу, проверьте свой карман!

И уехал прочь, громыхая колесами.

Отец отправился на базар, а мы с матерью остались у своих вещей.

Невдалеке протекал арык, мы спустились к нему и умылись.

Мимо нас непрерывным потоком шли люди, ехали повозки и арбы. Все они двигались к центру города. Мать достала иглу и нитки и прямо на мне стала зашивать дыру на штанах, которые я продрал на колене. А люди все шли и шли. Но тут появился отец. Он был весел.

— Нам повезло. Я нашел односельчанина, и он приглашает нас к себе.

Нагрузив на себя вещи, мы зашагали на базар. Там, возле одной из повозок, увидели Гумметали. Я хорошо его знал, так как его дом находился рядом с домом старого Абдулали, в котором была русская школа. Гумметали сердечно с нами поздоровался и пошутил, мол, бегство из Вюгарлы не сделало нас более красивыми, а одежду нашу — наряднее.

Гумметали считался в Вюгарлы человеком с достатком. Он ухитрился во время бегства вывезти почти все свое имущество. И эпидемия тифа ни его, ни членов семьи не коснулась. Жил он теперь в кочевье Курдмахмудлу и приезжал на базар, чтобы продать молочные продукты, которые сам изготовлял, и купить зерна.

Гумметали тотчас достал большой чурек, отрезал кусок сыра мотала и две полные горсти фруктов и протянул все это нам. Мы сытно поели.

После захода солнца, когда Гумметали закончил все свои дела, мы погрузились на его арбу и поехали по дороге, которая вьется рядом с рекой Кендалан.

Курдмахмудлу и Вюгарлы издавна связывала дружба. Те мимо нас гнали свой скот на эйлаги и останавливались на побывку в Вюгарлы. В летнее время часто бывало, что их парни и девушки приходили к нам в село повеселиться на каком-нибудь празднике. Мужчины спускались с эйлагов за продуктами. Правда, у нашей семьи не было знакомых в Курдмахмудлу, но зато теперь мы повстречали вюгарлинца, который в нынешних обстоятельствах оказался другом, что было особенно ценно.

Жена и сыновья Гумметали, его невестки — все радушно встретили нас. Мы провели в Курдмахмудлу два дня, отдохнули, отоспались. А на третий день отец сказал:

— Гумметали! Мы очень тебе благодарны и никогда не забудем твое добро. Но мы не можем злоупотреблять гостеприимством, ибо и сам знаешь: гость что воздух, его нужно вдохнуть, но непременно нужно и выдохнуть.

Гумметали нахмурился:

— Сейчас не то время, чтобы вспоминать подобные слова, но тебе, виднее, Деде-киши. Мы, слава аллаху, ни в чем недостатка не испытываем, зря ты так торопишься.

— Мои дочери в Чайларе, и мы хотим поскорее их увидеть. Материнское сердце больше не может выдержать разлуки. Прости нас, брат.

— Считай этот дом своим, если надумаешь вернуться. Но путника, который собирается уходить, нельзя задерживать, поэтому сложите свои вещи на арбу, а кто-нибудь из сыновей отвезет вас в Горадиз. Там много вюгарлинцев. Но мне ваш скорый отъезд не по душе, как говорится, так быстро с мельницы не уходят.

Мать всегда упрекала отца за неугомонность, а на сей раз промолчала. Если бы хоть кто-нибудь из нас догадывался тогда, что отец гонит время, торопясь навстречу собственной гибели. А впрочем, только ли отец?..

Я никуда не хотел идти. Нам здесь было хорошо. Опять нашлись люди, которые уважительно относились к отцу. Разве дорога не имеет конца? Не хватит ли скитаться? Но я не мог перечить отцу при постороннем и тоже промолчал. А отцу не сиделось на месте. Он задался целью вечно куда-то спешить. Я никак не мог понять, почему отец, горевший недавно желанием попасть в Баку, теперь неудержимо стремится в Горадиз.

Несколько часов арба, запряженная двумя быками, везла нас по дороге, спускавшейся с гор в низину. Во второй половине дня мы въехали в Горадиз.

Мне было лет восемь или девять, когда кто-то из наших односельчан купил граммофон. Почти все жители нашего села побывали в том доме, и каждый слушал, как из большого ящика с гигантской трубой чей-то живой голос пел: «Прекрасен Карабах, а в нем — село Горадиз!» Мне на всю жизнь запомнилась и мелодия песни, и ее слова. И вот я въезжал в это село.

И я понял, что Горадиз стоит того, чтобы о нем пели песни. Расположенный в широкой живописной долине, со всех сторон окруженной горами и холмами, с прямыми и ровными улицами, на которых светлые чистые дома прятались в тени садов.

Как только весть о нашем приезде разнеслась по селу, земляки поспешили к нам. Каждый хотел поздороваться, спрашивал о здоровье, всем было интересно узнать, в каких краях мы были и как нам жилось.

Мы выгрузили вещи из арбы и попрощались с сыном Гумметали.

Нам показали пустовавшую лачугу, в которой мы и поселились.

В течение целой недели она с утра принимала гостей. Да, моего отца знали и любили. Как и в былые времена, вюгарлинцы приходили к нему посоветоваться, поговорить о жизни, о делах, о будущем. Вспоминали страшные дни бегства, рассуждали о дашнаках и мусаватистах, о возвращении в Вюгарлы, словом, обо всем, что волновало крестьян.

Кто-то из вюгарлинцев сказал, что мои сестры живут в деревне Гамзали, что на берегу Хакари-чая, неподалеку от Чайлара. Когда аксакалы села узнали, что мы собираемся туда, то стали наперебой нас отговаривать:

— Что вам там делать? Здесь намного лучше, чем там. — И дельный совет дали: — Пусть сын поедет за сестрами и привезет их.

Отец тут же согласился, но мать расстроилась: видимо, она не хотела, чтобы я уезжал один в такую даль.

Отец уловил беспокойство матери и заметил:

— Что ж, Будаг, слава аллаху, уже взрослый парень, он, думаю, справится.

Я согласился, и матери ничего не оставалось, как сказать:

— Что ж, поступайте как знаете, а своих дочерей я должна непременно увидеть, истосковалась душа! — И всхлипнула.

Мне предстоял путь в Чайлар, откуда совсем близко до Гамзали. Я должен был узнать, как там наши устроились и есть ли смысл ехать нам туда. Или же уговорить всех переехать к нам.

Решение ясное и разумное: или им сюда, или нам к ним.

ИБРАГИМ-КИШИ

Как и везде в мире, и в Горадизе жили — наряду со всякими — хорошие люди, и двух из них не могу я не вспомнить.

Человека, в чьем саду стояла наша лачуга, звали Ибрагим-киши.

Почему-то принято считать — об этом не раз говорили у нас в Вюгарлы, — что бездетные люди скупы и завистливы. Ибрагим-киши не имел детей. Трижды женился в надежде, что жена родит ему сына, но мечтам не суждено было сбыться. Однако несчастье не сделало его менее щедрым и добросердечным. Он рад был помочь каждому, кто испытывал в том нужду. Вот и нам помог — пустил жить на свой участок.

С первой минуты нашего знакомства он называл меня «сынок», отцу говорил «брат», а матери — «сестра».

Не прошло и недели, как Ибрагим-киши зашел однажды в нашу лачугу и заговорил с отцом:

— Деде-киши, ты видишь — у меня хороший плодоносящий сад, большой огород. В этом году аллах послал нам щедрый урожай. Я один со всеми делами никак не управлюсь. Если ты мне поможешь, то и сам заработаешь, и мой труд не пропадет даром. — Кивнув в мою сторону, он добавил: — А паренька мы устроим к русскому врачу, будет у него толмачом. Врач по-нашему говорить не может. Ну а сестра Нэнэгыз вместе с моими женами займется хозяйством. Что ты об этом думаешь?

Лицо Ибрагима-киши сияло добротой и чистосердечием. Отец улыбнулся:

— А что тут можно еще думать? Предложение для всех выгодное, спасибо тебе.

Ибрагим-киши не стал уточнять, что надо будет делать отцу, а предложил пойти с ним: все покажет на месте. Выходя из нашего жилища, он повернулся ко мне:

— Будаг, вечером я поведу тебя к русскому доктору.

Мать, как и всегда, прежде всего взялась навести порядок в домике: замесила песок и глину, замазала дыры, щели, залатала дверь, спросила известку и побелила домик и снаружи, и внутри. И домик уже нельзя было отличить от других. А потом пошла к роднику помыться.

Хозяева дали нам для воды высокий тяжелый медный кувшин. И мать попросила меня пойти к колодцу.

Горадиз нравился мне, а больше всего в нем — его вода. Мы брали ее из колодца, что рядом с нами (был еще один колодец), и вода в нем — чистая, ледяная и вкусная. В этой стороне Карабаха Горадиз — самое большое село. И красивое. И еще — чистое. Похожее чем-то на наш Вюгарлы. И здесь было две мечети и пять-шесть лавок, в которых всего было вдоволь.

А по вечерам, после целого дня трудной работы в поле или в саду, молодежь собиралась повеселиться: пели, плясали, играли, шутили. «Что ж, — думал я, — войдет в колею наша жизнь, и я тоже буду ходить вместе со всеми поиграть и пошутить. Детство мое было безрадостным, в отрочестве я знал только труд, может, молодость будет счастливой?»

Когда, наполнив кувшин, я шел домой, то мать неизменно выходила встречать меня, и в ее глазах я видел тоску: она думала. Я уже не однажды затевал разговор о моей поездке в Чайлар и Гамзали, но каждый раз возникали какие-то непредвиденные обстоятельства: то с арбой туго, то помочь надо Ибрагиму-киши, то еще чего. Тосковала не только мать; и отец часто выглядел грустным, хотя жизнь наша как будто налаживалась. Но что сделать, чтобы развеять их грусть?

Мать подошла ко мне, чтобы помочь снять с плеча кувшин.

— О аллах, какой он тяжелый! — воскликнула. — Как же ты несешь его, Будаг?

Но я понял по ее голосу, что мать рада, что я окреп и стал сильным.

Потом она налила воду в пиалу и выпила.

— Ух какая холодная! Не сравнить с колодезной в Учгардаше, а с водой из арыка Алимардан-бека и вовсе. Ту и пить не хотелось!

— Ну как, мама, нравится тебе здесь? — ухватился я за ее мысль.

Она улыбнулась:

— Если конец будет добрым, то начало хорошее.

— А ты сомневаешься, каким будет конец?

— В Эйвазханбейли Алимардан-бек тоже поначалу был неплох. А в Учгардаше Вели-бек так принял нас, что я стала думать, что мы теперь не беженцы. Теперь Ибрагим-киши говорит с нами так, словно он родной брат твоему отцу. Но, повидав Алимардан-бека и Вели-бека и зная, чем обернулись при прощании их добрые слова при встречах, я уже никому не верю и ни на кого не положусь.

Слушая мать, я вспомнил слова отца, которые он сказал в Эйвазханбейли, а потом повторил в Учгардаше: «Людские сердца покрываются ржавчиной, как железо, и зеленеют, как окислившаяся медь».

Мать помолчала, а потом добавила:

— Людей узнают теперь по карману, как сказал тот парень, что привез нас в Молокан. У кого есть деньги, тому все двери открыты.

И снова о моей поездке — ни слова. Ни я не напоминаю, ни она не говорит. Все еще боится отпускать меня одного — не иначе.

Вечером отец принес охапку дров, а на них лежали две дыньки и арбуз. Мать подхватила дыньки и понесла в дом. А я взял было арбуз, но он выскользнул у меня из рук и раскололся, распавшись на две красные сахаристые половинки. Я стоял огорченный, но мать подняла их и тоже отнесла в дом.

Досыта наелись мы в тот вечер арбузом и дыней.

Мысль, что скоро за мной зайдет Ибрагим-киши и поведет к русскому доктору, не покидала меня. Но к нам заглянула старшая жена Ибрагима-киши и сказала, что доктор уехал в Молокан за лекарствами и приедет через несколько дней.

Жены Ибрагима-киши жили дружно, как сестры. Нам казалось, что все трое горюют о своей беде и жалеют доброго Ибрагима-киши. Я ни разу не слышал, чтобы жены ссорились между собой или со своим мужем. И всегда они вместе хлопотали по хозяйству.

Наконец день, когда можно было пойти к доктору, наступил. Ибрагим-киши повел меня к нему.

«Но как же с поездкой к сестрам, если я буду работать у доктора? — подумал я. — Но молчат родители: видимо, так надо», — решил я.

На втором этаже большого двухэтажного дома доктор и его семья занимали три комнаты. В одной доктор принимал больных, в двух других они жили.

Доктор поговорил со мной по-русски и остался доволен моими знаниями. Не скрывая радости, он сказал, что парень, который у него работал, его не устраивает.

— Он плохо знает русский язык, — сказал он после недолгой беседы. — Я сегодня же скажу ему, чтобы поискал другое место. А ты приходи ко мне послезавтра. Твои обязанности будут заключаться в следующем: ты будешь переводчиком между мной и больными, будешь помогать жене по хозяйству — наколешь дрова, принесешь воду. В месяц я буду платить тебе сто пятьдесят рублей, это не маленькие деньги (я и сам знал), и столоваться будешь с нами. Предупреждаю, в первые дни дел всегда много, а сейчас тем более: в деревне вспышка брюшного тифа!

В этот день, ложась спать, я почувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Такое же счастье испытал я, когда отец вернулся из Баку.

Но счастье было недолгим. Сильно разболелась голова, стало жарко. Я выпил полкувшина холодной воды, но легче не становилось. К вечеру я стал метаться в жару.

Позвали доктора. То, против чего он собирался бороться вместе со мной, начиналось именно у меня.

— У мальчика тиф… — Мать побледнела. — Не волнуйтесь, я вылечу его. Но вы сами остерегайтесь инфекции.

Я увидел, что, выходя от нас, доктор вытер руки собственным полотенцем, которое было влажным.

Я бредил. Горел в огне. Когда бы я ни открывал глаза, всегда рядом видел отца. Потом я провалился куда-то и не помню, что со мной было и сколько времени был в забытьи.

Очнулся я, по-видимому, через много дней. Когда открыл глаза, то увидел, что в комнате много людей. Женщины плачут. Лицо матери в глубоких царапинах, волосы в беспорядке падают на лоб, голос охрип, огрубел. И слова ее, от которых сжалось сердце:

— Ты бросил меня на произвол судьбы! Ты разрушил наш очаг! О неверный, разве можно покидать нас в такое время? Как же теперь быть нам? Я не могла пережить разлуку с дочерьми, что же теперь я буду делать, как перенесу горе?

Я хотел позвать маму, но не было сил шевельнуть языком. Я услышал, как пришел вюгарлинский молла Эхсан, живущий теперь в Горадизе. Женщины встали. Когда молла Эхсан начал читать заупокойную молитву, боль пронзила меня: отец! В глазах у меня потемнело, и я снова впал в беспамятство.

Однажды ночью внезапно проснулся от женского плача. Мать всхлипывала, ее рука поглаживала мой лоб. Увидев, что я открыл глаза, она вздрогнула, а потом тихо произнесла:

— Будаг!..

Вместо ответа я поцеловал ее руку, и она прильнула к моей груди, сдерживая рыдания.

— Слава аллаху, что ты выздоровел! — зашептала она. — Аллах услышал мои молитвы!

Я ни слова не говорил об отце, чтобы не напоминать лишний раз о нашем горе. И без того, обессиленный болезнью, я чувствовал, что сердце мое разорвется от боли, не выдержит несчастья, которое обрушилось на нас. Кружилась голова. Стучало в висках. Во всем теле слабость. И мать, жалея меня, не хотела, чтобы я до поры до времени узнал о нашей беде.

Изо дня в день мне становилось лучше, но и я и мама избегали говорить об отце. И никто из приходивших к нам, а их становилось все меньше, не упоминали имени отца. Очевидно, боялись, что черная весть подкосит мои силы. Как будто молчание что-нибудь меняло или могло примирить с постигшей нас утратой.

А я думал о том времени, когда силы физические помогут мне пойти на кладбище к отцовской могиле и, по обычаю мусульман, я смогу приложиться лицом к могильному холмику, поцелую надгробный камень. Но как сказать об этом матери, как произнести слова, что я знаю о нашем несчастье и хочу отдать отцу сыновний долг?

А мать ежедневно, как только солнце начинает клониться к закату, звала пять-шесть женщин, и они причитали, разложив перед собой отцовскую одежду. Когда я увидел отцовский пиджак и брюки, в которых он вернулся из Баку и которые носил до самой смерти почти бессменно, меня снова пронзила острая боль. Сердце разрывалось, когда я смотрел на чарыхи, истоптанные в стольких трудных переходах. На скольких дорогах они оставили свой след?

И папаху свою он носил с честью и достоинством. Была в отце какая-то прямота, которая рождала готовность до самого конца идти по избранному пути, не делая уступки никому. Иногда эта готовность оборачивалась неблагоразумием, но отец не мог свернуть с пути, который казался ему единственно правильным. Он по-своему понимал законы благородства и неуклонно следовал им.

Женщины плакали и причитали, рассказывая, как он умирал и как сокрушался при виде больного сына. И как призывал смерть к себе во имя моего исцеления. И тут вдруг одна из женщин прервала рассказ, заметив, что я застыл от горя:

— Мальчик только что встал на ноги, перестаньте, ради аллаха, мучить его!

Когда оплакивание закончилось, перед уходом каждая подошла ко мне, прижала к груди, выражая соболезнование:

— Да будет эта потеря последней!

— Благодарение аллаху, что очаг в доме не погас, есть кому продолжить род!

Первые слова были произнесены, и мы с мамой остались одни в нашем домике, где после смерти отца стало сумрачно и неуютно. Но мать по-прежнему не говорила ни о последних днях отца, ни о его болезни. А дня через два, тяжело вздохнув, сказала:

— Послезавтра сороковой день, надо пойти на могилу отца.

И снова Ибрагим-киши протянул нам руку помощи. Мы поехали на кладбище на его арбе. Везли халву, чтобы угостить нищих и сирот, которые специально приходят на кладбище в поминальный день — четверг.

Вот и могила отца. Я подошел к ней и не смог сдержать слезы. Земля на холмике была еще свежей. Вместо надгробья — два скромных серых камня, которые в день похорон установил на могиле Ибрагим-киши. Сейчас столько хоронят, что уже через месяц могила могла бы потеряться, и тогда не найдешь, где отец похоронен.

Я решил попросить Ибрагима-киши договориться с кем-нибудь, кто сможет высечь надпись на камне, достойную отца. И мать была согласна со мной.

В тот вечер в дверях нашего домика появились доктор и его жена. Они выразили нам слова сочувствия, а доктор добавил, что рад моему выздоровлению. Не понимая, о чем говорит доктор, мать рассказала мне, что русский доктор сделал все, что мог, но спасти отца не удалось, аллаху было угодно призвать его к себе.

От доктора мы узнали, что у нового правительства, которое на словах называет себя народным и говорит, что печется о нуждах народа, нет денег на содержание врачебного пункта в Горадизе. Пункт закрывается. Доктор и его семья уезжают в Баку.

— А разве дорога на Баку уже открыта? — спросил я.

— Да, уже дней пятнадцать, как открыли, — ответил доктор.

Мы простились с ними, я искренно горевал, что доктор уезжает. А вечером, укладываясь спать, я обнаружил под подушкой деньги — сто пятьдесят рублей, как раз столько, сколько доктор обещал мне платить в месяц.

Мы с матерью поняли, кто нам оставил их. Но когда он успел это сделать, мы не знали: наверно, в тот момент, когда мы с матерью выходили ставить самовар.

— Хорошие люди, — вздохнули мать, а я добавил:

— Поэтому им и не везет! И нам тоже. Я думал, работа у доктора пойдет нам всем на пользу, но судьба распорядилась иначе.

Когда я попросил Ибрагима-киши найти человека, который смог бы высечь надпись на камне, он сказал, что уже думал об этом и верного человека нашел. Только хорошо бы кто-нибудь сведущий написал на бумаге все правильно, тогда каменотес воспроизведет надпись.

Молла Эхсан сказал, что почтет за честь написать эпитафию, и спросил меня:

— Что, если мы напишем: «Деде-киши был смелым человеком»? Тебе это нравится, сын покойного?

А Ибрагим-киши посоветовал с другой стороны камня высечь ружье: отец-де был храбрым человеком.

Но я не согласился с ними.

— Жизнь моего отца прошла в Баку. Он был рабочим и любил этот город. Он не ходил воевать с ружьем в руках. Те наши односельчане, которые вместе с ним были в Баку, говорили, что каждый раз, когда отец надевал на голову папаху из бухарского каракуля и шел вперед, за ним шли люди. И еще превыше всего отец ставил честь. Поэтому я прошу с одной стороны камня высечь папаху — символ мужского достоинства, а на той стороне, где будет стоять его имя и имя его отца, написать такие слова: «Деде-киши жил с честью, повинуясь велению совести».

Ибрагим-киши обнял меня и поцеловал в лоб.

— Очаг Деде-киши не погаснет, — сказал он. — У него достойный сын!

— Слава аллаху, хорошего сына вырастил Деде-киши. Пусть это будет последнее горе в их доме, — грустно произнес молла Эхсан.

* * *

Чувствовалось приближение осени — по вечерам становилось холоднее, небо затягивали тучи.

Ибрагим-киши был очень занят, и, конечно, у него не оставалось времени для нашей осиротевшей семьи. Заканчивалась уборка урожая в его саду, на винограднике, бахче и огороде. Он то отвозил на молоканский базар арбу с корзинами винограда, то доставлял в Гырахдан арбузы и дыни. Он был главой большого дома, и ему заботиться о своей семье. В нашей тоже есть мужчина, это я, и мне думать о пропитании семьи.

Как-то я сказал матери, что теперь, когда нас ничто не связывает с Горадизом, может быть, разумнее переехать в Чайлар к сестрам? Нам легче перебраться к ним, чем им к нам.

Мать покачала головой, глаза ее наполнились слезами.

— Сынок, — заговорила она после некоторого молчания, — как же мы уйдем, бросив могилу отца? Лучше поезжай в Чайлар один и перевези сестер сюда. Пусть все наши могилы теперь будут здесь. Видно, так написано у нас на роду.

Мог ли я спорить с матерью в тяжкие для нас дни? Смерть отца сблизила нас. Мать для меня самый дорогой человек на земле, и о чем бы она теперь ни просила, я не мог ей отказать.

Мы порешили, что, когда Ибрагим-киши вновь соберется в Гырахдан, я поеду с ним, а уже от Гырахдана до Чайлара дойду пешком.

Мы так и сделали. В Гырахдане Ибрагим-киши остался торговать, а перед тем, как мне уйти, посоветовал, чтобы после Геяна я был осторожен — на той дороге орудуют разбойники.

За полтора дня я добрался до селения, где видели моих сестер. Но в Гамзали я никого не застал. Мне рассказали, что муж моей младшей сестры Гюльсехэр, Махмуд, умер от тифа, а мою любимую сестричку прошедшим летом похитили какие-то разбойники, с тех пор она сгинула. Абдул, муж Яхши, увез ее и детей в Карабах, в селение Ишыглы. Им сообщили, что мы там, и они хотели соединиться с нами. Следом за Абдулом тронулись и Гюльянаг с мужем.

Я не знал, как я вернусь в Горадиз и что скажу матери. Судьба явно не благоволила к нам. Новая беда тяжким грузом ложилась на наши плечи.

Я вернулся в Горадиз через Гырахдан. Дорога туда и обратно заняла меньше недели.

И здесь узнал печальную новость: возвращавшегося из Молокана Ибрагима-киши убили бандиты. В нашем дворе снова стоял траурный плач.

Ненамного пережил отца Ибрагим-киши. Но больше, чем смерть нашего доброго хозяина, меня расстроила болезнь матери.

СИРОТА

Я решил скрыть от матери, что узнал в Гамзали. Не мог я нанести ей еще один удар, поэтому сообщил, что все живы и здоровы и что в ближайшее время приедут к нам, как только уладят свои дела.

Болезнь матери напугала меня. Еще в Магавызе, видя, как тиф уносит людей десятками на тот свет, мы были встревожены. При первых же признаках болезни поднималась паника: головная боль, жар и ломота казались нам первыми симптомами болезни. Но у матери скорей всего была лихорадка. К сожалению, не было человека, который бы мог с уверенностью сказать, что у матери. День ей было плохо, на другой становилось легче. Когда жар поднимался, она ничего не брала в рот, а только жадно пила. И с каждым днем бледнела.

К счастью, у нас были деньги, оставленные доктором. На горадизском базаре я купил масло и рис, но матери вдруг захотелось супа из цыпленка. У наших односельчан были куры и цыплята. Но никто из соседей не захотел продать. Те самые люди, которые недавно вместе с матерью оплакивали отца и выражали нам искреннее сочувствие, теперь не хотели иметь со мной никакого дела. Может быть, они боялись, что мать больна тифом? И никто к нам теперь и на порог не ступал. Лишь ветер открывал наши двери.

Но что меня поразило больше всего, так это перемена, которая произошла с нашими хозяйками: всех трех жен покойного Ибрагима-киши будто подменили. На другой день после похорон своего мужа они занялись разделом имущества. Они бросили жребий, кому что достанется. Разделили сад, виноградник, бахчи и огород, но каждой казалось, что остальные две ее обманули. Они ссорились, ругались и таскали друг друга за волосы. Никто не хотел удовлетвориться долей, которая ей досталась. Они перерыли все вокруг, пытаясь найти место, где, как им казалось, Ибрагим-киши припрятал золото.

Всю посуду, которую нам дал Ибрагим-киши, они у нас отобрали. И та из вдов, которой среди прочего достался и наш ветхий домик, сказала, чтоб мы подыскали себе новое место и переезжали отсюда, так как она в скором времени собирается продать домик.

В Чайлар нам теперь идти было не к кому, и я не знал, что мне делать. Я решил, что с переездом можно пока повременить — ни у кого не поднимется рука выгнать из дома больную женщину. Значит, прежде всего мне надо ее накормить. Нужна посуда. И я отправился к нашему вюгарлинскому молле Эхсану: не смеет он мне отказать. После долгих поисков жена моллы дала мне маленькое медное ведерко. В другом конце Горадиза, где нас никто не знал, я купил двух цыплят. Но матери снова стало плохо. Она горела огнем, и при этом ее знобило, она не могла согреться, ее трясло. Я собрал все, что было теплого в доме, и укутал ее. Прошло не более получаса, как ей стало жарко и она разметалась в постели, сбрасывая все с себя. Просила пить, и я давал ей воду. Весь день ее лихорадило.

На следующее утро ей стало легче, и она попросила еду.

— Если бы у нас была простокваша, я бы попросила тебя, сынок, накрошить в нее зелень, положить немного отварного риса, и получилась бы довга — молочный суп. И ты бы поел, и я… — сказала она слабым голосом.

Я решил, что и простоквашу куплю в том дальнем конце села, где накануне достал цыплят. В Горадизе было много вюгарлинцев, но я не рискнул обращаться к ним, чтобы не терять зря время.

Вернувшись домой, я сделал все так, как мне сказала мать, и, посолив суп, дал ей. Мать ела с большим аппетитом.

Она сильно вспотела, но еда придала ей силы. Подозвала меня к себе и, когда я нагнулся, обняла за шею.

— У меня единственная просьба к аллаху: пусть заберет меня раньше тебя. Я хочу отправиться на кладбище на твоих плечах. — Из ее глаз полились крупные слезы.

— Не плачь, мама, ты будешь жить еще долго-долго. Лучше скажи, что тебе купить, ведь у нас есть деньги!

Мать с тоской взглянула на меня.

— Какие это деньги? — И, помолчав, добавила: — Бедный отец так и не почувствовал сладости сыновнего ухода за ним, Будаг, и ушел в мир иной с болью в сердце. — Она умолкла, и слезы снова градом полились из ее глаз.

— И я, и сестры повинны в том, что отец ушел от нас навсегда.

— Ну что ты говоришь, сынок?!

— Если бы мои сестры не расстались с нами, мы бы не приехали в эти края, и если бы я здесь не заболел тифом, отец бы не заразился.

— От судьбы не скроешься, сынок! — вздохнула она. Силы снова покинули ее, в изнеможении она откинулась на подушки.

К утру следующего дня ей снова стало хуже. Мне казалось, что она тает на глазах. Ей было плохо, а я не знал, как помочь, что предпринять, кого позвать на помощь.

А мне так много надо было у нее узнать!.. Меня мучило: что же говорил умирающий отец, может быть, велел что-нибудь мне передать? Помню, он однажды сказал, вспомнив Баку: «Будаг, я повезу тебя в Баку, и ты будешь там учиться, станешь или учителем, или инженером!» Я тогда запомнил это слово — «инженер». Мне оно нравилось, это слово.

Я отнес цыпленка в дом к молле Эхсану, и его жена приготовила суп. Торопливо отнес суп, пока он горячий, домой и сразу начал кормить мать. После нескольких ложек она устала, силы покидали ее. Она откинулась на спину, волосы разметались по подушке.

Мама всегда казалась мне красивее всех женщин в нашем Вюгарлы. Но теперь ее нельзя было узнать: запавшие глаза, под ними черные круги, нос заострился, на коже появился коричневато-желтый налет.

— Спасибо, сынок! Пусть аллах сделает тебя счастливым…

Она устала от трех ложек супа, а когда-то не знала, что такое усталость. Мать была такой работящей! Она никогда не сидела ни минуты без дела. И везде успевала, и всегда находила выход из, казалось, безвыходных положений. А я сижу рядом, вижу, что ей плохо, и не знаю, как помочь. Где же наши родичи? Где люди, которые все эти дни шли и шли сюда? Никого! Будто вымерло все село! Страх заразиться сделал людей черствее.

— Мама, — спросил я, — а где твои двоюродные братья? Они ведь тоже живут теперь в Горадизе? А племянницы отца где? Они приходили, когда болел отец?

— Увы, сынок, — вздохнула мать, — о чем ты говоришь? Всех точно сдуло… Но я их не упрекаю, боятся, что заражу их… Если бы не Ибрагим-киши, да упокоит аллах его праведную душу, да русский доктор, пришлось бы мне на своих плечах нести отца до самой могилы!

— А кто из вюгарлинцев был?

— Приходили многие, но из помощников — никого! Если бы… — И умолкла.

— Что — если бы? Что ты хотела сказать? Принести тебе что-нибудь?

— Если бы ты достал арбуз, сынок.

«Бахчи давно опустели. Можно купить на базаре, но до базарного дня не скоро. К кому же пойти?» — думал я.

Я пошел по селу, расспрашивая встречных и знакомых, у кого можно купить арбуз.

— У двоюродного брата твоей матери, — сказал мне сосед, — хорошие арбузы росли!

Идти? Не хотелось, но пришлось, хотя в успех я верил мало. Пришел, а он клянется-божится, что бахча его пуста, а все, что было, давно съели.

— Но у вас же под боком бахча покойного Ибрагима-киши?

Я ушел не простившись. Куда идти? Домой без арбуза я вернуться не мог.

Сзади кто-то окликнул меня. Я не обернулся. Кто может звать меня, зачем?

И снова послышался голос и быстрые шаги за спиной.

— Ты не слышишь, Будаг?

Я обернулся. Меня догнал сын маминого двоюродного брата — с ним мы вместе учились в вюгарлинской русской школе. В его руках был арбуз.

— Вот, возьми… Только ничего не говори моему отцу.

Я не знал, как выразить свою благодарность.

— Чтоб тебе никогда в жизни не пришлось видеть слезы на глазах твоей матери! Чтоб никогда ты не знал тяжких минут! Будь ты счастлив, что не пришлось мне возвращаться к матери с пустыми руками!

Я помчался домой, бережно прижимая арбуз к груди. Открыл дверь и прямо с порога крикнул:

— Смотри, мама, какой арбуз я тебе принес! Сейчас разрежу его!

Мать повела глазами в мою сторону, но ничего не сказала.

Я разрезал арбуз на две половинки. Одну половину освободил от зеленых корок, очистил от косточек и принес в тарелке к постели. Хоть силы матери были на исходе, она с удовольствием, кусочек за кусочком, смаковала сочную мякоть.

Я устал. Давали о себе знать последствия болезни, и у меня кружилась голова, болела поясница и ноги.

Как только мать отставила тарелку с недоеденным арбузом в сторону, я улегся в постель, накрылся с головой одеялом, чтобы быстрее согреться. В эту ночь меня одолевали кошмары, снилось давно забытое и то, чего еще не было. Куда-то я бежал, кто-то меня догонял…

Утром, когда в нашем низком домике было еще полутемно, я поднял голову и посмотрел в сторону материнской постели. Мать еще не проснулась, и я решил не вставать, пока она меня не позовет. И снова сон навалился на меня.

Было совсем светло, когда я поднялся. Посмотрел на мать. Она лежала неподвижно, с открытыми глазами и открытым ртом.

— Мама!

Я бросился на колени перед постелью и прикоснулся губами к уже похолодевшей руке. Рыдания душили меня. Я еще не вполне осознавал всю непоправимость случившегося, не хотел верить, что это навсегда.

Как быстро люди узнают о смерти! Еще вчера лишь ветер открывал нашу дверь, а люди, и малознакомые, и вюгарлинцы, обходили нас стороной, чтобы, не дай аллах, и ветерок не мог донести до них дыхание матери, а сегодня… Не прошло и получаса, как в комнатку нельзя было протиснуться. Здесь были и наши близкие родственники — двоюродные братья матери, и дальние — племянницы отца, и вюгарлинцы, и горадизцы. Все друг другу задавали один и тот же вопрос: «А чем болела бедняжка?» Но кто мог им ответить?

Кроме моллы Эхсана и его жены, я никого не хотел видеть, не хотел разговаривать ни с кем.

Тем, кто обмывал мать, я отдал ее вещи, а могильщику — отцовскую одежду. Мне было физически больно оттого, что саван матери был из грубого, жесткого полотна. Какой-то незнакомый мне человек помог отвезти тело матери на кладбище.

Мать похоронили рядом с отцом.

Из тех денег, что остались еще у меня, я отдал двадцать пять рублей молле Эхсану и попросил его позаботиться о надгробье.

Молла Эхсан сказал, что, по его мнению, хорошо бы высечь на могильном камне кроме имен матери и отца и какой-нибудь рисунок, например косы.

— Молла Эхсан, — сказал я, — как вы все знаете, мать моя была не из тех женщин, чья жизнь прошла в заботах о своей красоте. Всю свою жизнь мать работала не покладая рук и сама вырастила своих детей. Поэтому, если сумеешь, высеки на оборотной стороне камня две женские руки.

После погребения молла Эхсан повез меня к себе в дом. Жена моллы расстелила скатерть. Как в тумане я выпил два стакана чая с сушеными плодами шелковицы, но есть мне не хотелось.

С сухими покрасневшими глазами я лежал в нашем маленьком домике и смотрел в темноту, вспоминая шаг за шагом нашу жизнь в Вюгарлы без отца, возвращение его домой, наше бегство.

Жизнь в Вюгарлы теперь казалась мне такой безоблачной и счастливой… Я еще не решил, что мне делать, но было ясно, что отсюда я должен уйти.

Солнце возвестило, что настало утро. Только для матери уже больше никогда не взойдет солнце, больше она не будет жаловаться ни на жару, ни на холод.

Надо было начинать жить самостоятельно. Я пересчитал оставшиеся у меня деньги, их могло хватить дня на два, потом вынес из домика материнскую постель и разложил на земле, чтобы просохла под солнечными лучами.

За моей спиной послышались шаги. Обернувшись, я увидел моллу Эхсана. Он принес приготовленный его женой обед и, поставив у двери два небольших казанчика, заглянул в комнату.

— Тебе нельзя здесь оставаться, Будаг, — сказал он. — Ночи уже холодные, а в домике нет очага. Да и никто не знает, отчего умерла твоя мать. Благодарение аллаху, что ты до сих пор не заразился… — Он помолчал, а потом решительно сказал: — Вот у меня несколько долек чеснока. Многие говорят, что болезни не выносят запаха чеснока. — Он протянул мне эти дольки. — Держи их всегда при себе!

Я не шелохнулся. Он положил чеснок на крышку казана и сказал, уходя:

— Когда посуда освободится, принеси ее к нам домой.

Молла Эхсан знал, что в домике мне оставаться нельзя, знал, что мне не к кому пойти, но ему и в голову не пришло предложить мне пожить у него, а ведь он самый добрый и отзывчивый из всех вюгарлинцев, которые жили в Горадизе.

Смерть близкого человека меняет взгляд на многие вещи. И отношение к людям. Вот молла Эхсан. Мне бы быть ему благодарным за все, что он сделал для нас, а в душе моей поселилась обида… Или двоюродный брат матери… Когда-то в Вюгарлы они были частыми гостями в нашем доме. А когда вернулся отец — дневали и ночевали у нас. Но теперь я не знал, стоит ли с ними вообще говорить о моей дальнейшей жизни… Грош цена их советам!

А как часто я ссорился по пустякам с мамой, был недоволен ею, хотел от нее убежать…

После смерти отца я хотел увезти ее из этих мест в Вюгарлы, но теперь я знал, что не смогу уйти из Карабаха, не смогу покинуть могилы отца и матери. Кто будет за ними ухаживать? Кто будет заказывать молле чтение молитв над этими могилами?

Буду жив, дал я себе клятву, каждый год в октябре буду приезжать в Горадиз, чтобы полить могилу матери водой, которая умерла, так и не утолив жажду.

«Не ропщи, — сказал я сам себе, — тебе принесли еду! В следующий раз это будет не скоро!» Во мне вдруг разыгрался аппетит. Я открыл крышку казана — в нем оказался плов с курицей, во втором — суп. Поверх плова лежали вкусные лепешки. Я поел, а потом пошел к колодцу вымыть посуду. Проходя мимо водоема, который был недалеко от колодца, я увидел, что женщины моют паласы, расстелив их на траве. Я вспомнил, что мать, чтобы подработать, бралась за эту тяжелую работу — мыть паласы. Словно воочию я увидел, как она взваливала на спину этот груз, набухший от воды, и мне стало ее снова жаль, будто она жива.

Вымытую посуду я вернул молле Эхсану, поблагодарил за еду, медленно побрел к себе.

Солнце уже садилось. Прохладно. Над крышами домов стелется дым. Навстречу попался старик, который шел после ритуального омовения перед вечерней молитвой. Вдоль реки раскинулись фруктовые сады. «Странно, — подумал я, — почему это долину называют ореховой? Наверно, раньше здесь была ореховая роща».

Я ускорил шаг.

В воротах меня встретила вдова Ибрагима-киши, хозяйка домика, в котором мы жили. Она предупредила, что сегодня я еще могу здесь переночевать, а завтра сюда придут новые хозяева, она продала домик.

— Я бедная вдова, — добавила она, — и знаю, что заплатить за то время, что вы здесь жили, тебе нечем. Взамен платы я взяла ту постель, которую ты разложил проветрить и посушить на солнце. Тебе она все равно ни к чему. Прощай… и да поможет тебе аллах!

Наступила ночь, последняя ночь в жилище, которое видело смерть отца и матери. Вот он, двор Ибрагима-киши, который был так добр к нам! И его уже нет. Растащили, разорили его гнездо. Мир и покой, царившие здесь, уступили место брани и ненависти.

Еще я подумал о том, как много смертей за последнее время, свидетелем которых я был.

Думы не давали мне заснуть. Как жить дальше? А главное — где?

Рано утром я поднялся к кладбищу, чтобы в последний раз взглянуть на родные могилы. Погладил рукой папаху на могильном камне отца:

— Прощай, отец, прощай, мама! Пока жив — не забуду вас. Хоть буду далеко от ваших могил, но вы — в моем сердце. И думы о вас будут утешением мне. И в трудную минуту, и в дни радости я буду помнить о вас. Как я хочу быть достойным и тебя, отец, и тебя, мама! Благословите меня в мой дальний путь. Душа горит желанием возвести над вашими могилами мавзолей с куполом, но у меня нет такой возможности. Если бы я был здесь, то каждый день навещал ваши могилы, а сейчас не знаю, когда смогу прийти сюда. Я оставляю вас одних под этим небом. Никогда не забуду твою честность, отец! Никогда не забуду твои руки, мама!

Загрузка...