12

Историю ее жизни бабушка Женя рассказывала долгими зимними вечерами на Севере, а потом подарила мне ее письма и дневники и даже школьные тетрадки, исписанные готическим шрифтом, и номера того самого семейного журнала, о котором говорила в больнице при нашем первом свидании.

Я узнала, что моя мама родилась в Москве, а в 1918 году, когда ей было четыре года, ее папу — немецкого подданного интернировали в Германию вместе с семьей. Он, мой дедушка, уезжал смертельно больным и умер через два года от диабета в курортном городе Ростоке, где перед революцией умерла и его мама. Она очень хвалила ростокских врачей. И хоть они не смогли ей 'помочь, мой дедушка надеялся, что его они подлечат. Ведь ему было всего 26 лет...

К его смерти и похоронам бабушка Женя возвращалась постоянно. Она его очень любила и после его смерти осталась одна с ребенком в чужой стране.

Бабушка мне рассказывала, как гроб с телом ее любимого мужа стоял в маленькой лютеранской часовне. Горели свечи. Пастор в черной одежде тихо и непонятно что-то говорил. Мой двадцатишестилетний дедушка лежал, свободно вытянув руки вдоль тела и повернув набок бледное спокойное лицо, словно прислушивался к словам пастора, закрыв глаза. Моя пятилетняя мама держала бабушку за палец и шепотом спрашивала:

— А ты положила папочке очки в нагрудный карман? А то он у нас слепенький и не увидит нас с неба...

Внезапно овдовевшая бабушка Женя старалась не плакать, чтобы не испугать девочку.

Я без конца упрашивала бабушку Женю еще что-нибудь рассказать о детстве моей мамы. Мне все было интересно, я готова была помногу раз выслушивать одни и те же рассказы, вглядываться в фотографии, готические упражнения в тетрадях по чистописанию, вчитываться в письма, записочки и дневники. Мне хотелось сложить личность мамы из осколков, чтобы их грани чудесным образом совпали. Конечно, такое заочное узнавание собственной матери совсем непохоже на постепенное узнавание в течение совместной жизни. Но ее бумаги и фотографии были всегда со мною, я росла и все перечитывала, по-новому всматривалась, и в конце концов оказалось, что моя давно умершая мама воспитывала мои чувства, направляла мысли, показывала свое отношение к людям, событиям и к себе... Я училась и на ее ошибках...

Моя мама хорошо знала эту радость — жить. Когда ей было 14 лет, она в дневнике писала: «Все так красиво, чудно! Смех, воздух, воля! Долой шубы, долой последние остатки зимы! Весна! Так приятно ехать в школу, когда в трамвае открыты окна, тепло, весело... В школе уютно и тоже солнечно, светло. Вот звонок. Входит Вася. Что-то говорит, спрашивает, кто-то отвечает. Но я ничего не вижу, не соображаю, только чувствую что-то розовое, светлое, прекрасное. Это солнце, весна! Вот муха ползет по подоконнику, сонная, жужжа расправляет крылья после долгой сердитой зимы. И она чувствует весну, рада ей, наслаждается солнцем, счастьем, собираясь с головой окунуться в это море тепла...»

То же — в девятнадцать лет в письме моему будущему отцу: «Как все прекрасно! Какая изумительная жизнь! Как мне нравится жить и чувствовать, что живу. Может ли быть что-либо поразительней и логичней, чем связь маленького электрона, необъятной Вселенной и меня? Разве не изумительно, что ты такой же, как и я? Что ты видишь то же, что и я, так же желаешь и чувствуешь? И несмотря на это, веруешь иначе, чем я? И сознаешь себя иначе?..»

Для меня удивительно, что моя мама так владеет русским языком в 19 лет, хотя в 11 она почти не говорила по-русски и в первые месяцы после возвращения из Германии мучительно стеснялась своего русского. Она не хотела ходить в булочную за хлебом, потому что не могла произнести: «булка». У нее получалось: «пулька».

А в мясном магазине она как-то стояла у прилавка и повторяла про себя: «Мне нужна мякоть», — а когда подошла ее очередь и мясник спросил: «Что тебе, девочка?», — она смутилась, растерялась, забыла все слова и пролепетала: «Мятиги...»

«Что? Что?» — изумился продавец. Тогда она выпалила знакомое: «Что-нибудь!»

А вот из писем, когда ей было девятнадцать:

«... нос Бэма (такое прозвище было у моего отца, составленное из первых букв его имени и фамилии) высунулся из отверстия спального мешка. Утро его ущипнуло, он быстро покраснел и спрятался обратно. Через несколько минут мешок пришел в движение. Пыхтя и кряхтя, он выплюнул сначала ногу, а потом и всего Бэма. Очень часто внешность не соответствует внутреннему содержанию. То, что внутри соответствовало Бэму, внешне имело вид беспорядочного моточка кофт, телогреек, шарфов. Моточек быстро притоптывал, выплясывая затейливый краковяк и махая руками.

Из пяти мешков вылупились еще пять моточков, изумительно похожих друг на друга, машущих и притоптывающих». <...>

«Гигантский камень выступает далеко в Тиберду. Тиберда с грохотом бросает в него свои валы, стараясь унести с собой вниз, но он стоит упорно, угрюмо и только слегка дрожит. Волны, изредка заливают его. Они, вероятно, заливают его уже много сотен лет, потому что поверхность у него гладкая. Несокрушимый камень попал в тяжелые условия! Кругом рев, грохот, свист, бег потоков, пляска валов. <...> Какая бешеная энергия разбивается о него! А он стоит неподвижно, и чудится какая-то усмешка в его устойчивой и спокойной позе. <...>

Бэм подошел неслышно. Всунул мне в рот печенье и мигом прогнал созерцательное настроение. Может, стоило надуться? Но совокупность многих причин заставила меня передумать. Печенье было не из плохих, утро — не из ранних, а вид Бэма — чересчур комичен. Несколько оболочек он уже успел скинуть, остался в рваной ватной телогрейке, придававшей ему чрезвычайно хулиганский вид. Подбородок зарос щетиной, волосы взъерошены, очки съехали на кончик носа...»

А вот отрывок из письма отцу в экспедицию из Москвы. Он был еще там, в Тиберде, а она уже дома:

«В Торгсине открылся комиссионный магазин. Я зашла побродить и увидела изумительный заграничный вольтметрик. Не вольтметрик — а сказочку! Я его сразу «заобожала». У него шкала красная, желтая и синяя, и весь он — прелесть. Захотела купить, а он знал свою цену: 12 р. 30 коп.! Я так страдала!»

Мой отец всем существом любил ее — она стала половиной его души...

Каким был он, мой отец? Моя девятнадцатилетняя мама описывала его так:

«Я в экспедиции, состою сотрудником в гравиметрической партии. Нас шестеро. Бэм — начальник... Бэму 24 года. Он невысокого роста. Смугл, точно кофеинка. Черные волосы, черные глаза, глаза довольно красивые, если бы не были прикрыты окошками огромнейших роговых очков. Те же очки несколько сглаживают чрезмерную живость нашего начальника, придавая ему оттенок некоторой степенности. А Бэм очень жив и вспыльчив. При разговоре живет все его лицо, живут руки и вся фигура, и кажется, точно даже волосы и очки принимают то или иное выражением.

Их жизнь была полна увлекательных совместных трудов, идей, они жили одним... Мама тоже была астрономом. У нее были большие способности к математике, она увлекалась астрономическими вычислениями, об этом много говорится в ее письмах. Познакомились они в экспедиции, когда ездили наблюдать метеоритный дождь...

Она написала бабушке в лагерь, как они с моим отцом вели съемку полного солнечного затмения в 1936 году в казахской степи на станции Верблюжьей:

^Утром 18 июля стали подыскивать место для установки приборов. Лазили на высоченную водокачку, но там оказалась чересчур крутая крыша. С нами же лазил целый ряд старичков, которые тоже приехали на Верблюжью наблюдать. Впрочем, старички — не астрономы, а доценты и профессоры других специальностей.

Местность — степь-степь-степь совершенно лысая. Станция — малюсенькая: пара домиков всего и юрты казахов. Нам, конечно, страшно обрадовались. А мы — ладили, клеили. <...>

Легли спать часа в два. Наконец наступило утро 19 июня. Уже с четырех часов мы были на ногах, волновались, подготавливались.

Бэм заряжал приборы пленками и пластинками. Когда на диске солнца съелся маленький кусочек справа, мы уже были в степи у приборов — человек около 50. Я работала на специально сконструированном нами с Бэм-кой приборе для определения цвета неба в различных частях (такая работа еще не проводилась и очень интересна). Когда от солнца остался только серп, стали заметны изменения в природе — тени стали резче, птицы начали умолкать и приготавливаться ко сну. Солнце становилось все уже, и в тот момент, когда оно совсем закрылось и вспыхнула яркая корона, все мгновенно и сказочно преобразилось: темно-темно-синее небо, яркие звезды, кругом на всем горизонте феерично-тонкие зори, а на небе вместо солнца — черный диск, окруженный жемчужным сиянием короны, на фоне которой особенно резко выделялись четыре громадных красных огненных языка — протуберанцы солнца.

Было абсолютно тихо. Люди от чересчур сильного впечатления умолкли, птицы, козявки улеглись спать. Только слышно было тиканье часов. Немного погодя стадо коров с ревом бросилось по хлевам. Весь этот сказочный вид, я думаю, забыть невозможно. Но только две с половиной минуты продолжалось это. Через 95 секунд тень Луны, несшаяся со скоростью пули по Земле, успела перейти в другое место. Когда в обратном порядке прошли все фазы покрытия, мы побежали к радио послушать о затмении из других мест. Затем послали телеграмму в "Известия"».

Ей оставалось жить год... Письмо о затмении заканчивалось так:

«Самое позднее через два с половиной месяца приеду к тебе! Напиши, что тебе привезти из вкусных вещей и подарочков, что тебе хочется?»

Пришло письмо в лагерь в Усть-Ухте, где бабушка Женя оказалась в 1936 году.

Бабушке повезло: она любила учиться и у нее была стопка дипломов — об окончании курсов машинописи, английского языка, бухгалтерии... Знание счетной работы ее и спасло: как только она приходила на этап или в лагерь, ее тут же вызывали к начальству и сажали в бухгалтерию. Там хоть и работали по 12-14 часов, зато в тепле, сидя на стуле, жили не в общих бараках, а в отдельном помещении или даже на квартирах у крестьян. В Усть-Ухте контора была не в лагере, а в деревне, и жили конторские в деревенских домах.

Первый раз съездить к бабушке в лагерь моей маме удалось в 1935 году. Бабушка описала мне их встречу:

«В Устъ-Выми медицинская комиссия меня забраковала: «порок сердцам. Из 2-3 сотен отобрали нас человек 12 слабых для этапа. Повели по песчаной дороге по лесу 15 км, дорога шла вверх. На горе мы увидели красивейший монастырь. Меня, конечно, сразу — в бухгалтерию. Назначают главным бухгалтером. Мне неловко, там уже сидят человек, пять пожилых мужчин. Все гораздо старше меня. Наверное, опытные работники... Оказалось — слабенькие счетоводы, а работа сложная. До 12 часов ночи, до часу работаешь. <...>

В июле однажды возчик, который ездил в Усть-Вымь в продуктовые склады, сунул мне потихоньку поздно вечером записку: «Мы в Устъ-Выми. Можно ли тебя увидеть?» Я с этим же возчиком послала записку: «Приезжайте с этой подводой». А сама пошла к секретарю начальника Лафаки-греку. Он был молодой, не злой. Но все равно сердце у меня ушло в пятки... Я ему рассказываю: «Дочка приехала. Можно повидать?» Он пошел доложить начальнику. Я жду ни жива ни мертва. Он выходит, машет рукой: «Разрешил начальник свидание на три дня».

А твои мама с папой прожили со мной 8 дней! Я работала, как всегда, но товарищи выручали: отпускали пораньше, делали за меня часть работы. У нас была среди заключенных настоящая взаимовыручка. Больше никогда не складывались на моей памяти такие братские отношения в коллективе, как в монастыре в Кылтово... »

Потом — лагерь в Усть-Ухте, где было их последнее свидание. Прощаясь, моя мама обещала в следующий раз приехать втроем. Она не подозревала, что на нее надвигается ее собственное солнечное затмение, только без жемчужной короны.

В конце мая 1937 года она писала своей маме:

«Дорогая моя, любименькая! <...> Это письмо придет к тебе вероятно вместе с телеграммой о Таточке (она была уверена, что у нее родится девочка, и называла меня заранее своим детским именем). Совсем забегалась. Такая куча хозяйственных дел! Сегодня я совсем одна.

Бэм уехал с утра в один городишко читать лекцию, вернется завтра утром, и прямо с поезда на работу. Завтра вечером у него снова лекция в Измайлове, так что увижу его лишь в 12 ночи! Он очень много работает. Теперь еще устроился консультантом по высшей математике и физике в Тургеневской библиотеке. Это — два раза в шестидневку и дает рублей 200. Так что у нас финансы более или менее ничего, во всяком случае, наконец-то стало хватать на питание. Я такая рассудительная стала: все записываю, даже ты так не умеешь!!! Но все-таки всюду хвостики торчат... Я теперь лодырничаю. Читаю много по-английски, немножко занимаюсь физикой и пишу статьи — вот и все. Да, сшила я на мебель белые чехлы, очень хорошо вышло, теперь хочу их вышить крестиком, и рисунок подобрала, да ниток нигде нет...»


Загрузка...