Карел Чапек. Собрание сочинений Том первый Рассказы[1]

Вступительная статья Б. Сучкова Карел Чапек (1890―1938)

Карела Чапека по праву можно назвать одним из самых глубоких умов среди крупнейших писателей двадцатого века. Как художник, он был наделен даром улавливать и предощущать сложнейшие исторические конфликты, сокрытые в потаенных недрах бытия и, подобно залежам руд, обнаруживающие на поверхности лишь собственные выносы.

Внешняя простота его произведений обманчива. Рассказывая о своем пути к художественному творчеству, Чапек любил вспоминать, как много для него — сына провинциального врача, потомка мельника и крестьян — значило и давало наблюдение за работой ремесленников, людей разнообразного труда — кузнецов, красильщиков, ткачей, пекарей, портных, каменотесов, которых он называл великими за их прилежность и искусность. Он и свою писательскую профессию именовал высоко и гордо — ремеслом, уподобляя себя умелым мастеровым — сынам любимого им трудового люда. Но, восхищаясь ими, он никогда не говорил, что дело, которое они делают, — есть легкое дело. Разве обычный кусок древесины не груб и не уродлив? Но если над ним поработают искусные руки краснодеревщика, он раскроет неожиданную красоту и богатство своих узоров и оттенков, которые дадут возможность ощутить неиссякаемую и вечную мощь сотворившей их жизни.

Так и сквозь прозу Чапека — стилистически ясную, свободную от нарочитой отвлеченности, пренебрегающую игрой пустыми формами, сочную, пропитанную запахами и звуками родной земли, шумом ее лесов, многократным эхом ее гор, разноголосым говором городских толп — проступает многосложность жизни, с ее загадочными глубинами, случайностями, неисчерпаемыми возможностями, радостями, веселостью, драматизмом и трагичностью. Проза Чапека насквозь земная, но не приземленная. Она полна раздумий и фантазии, она философична в хорошем смысле этого слова, ибо главным вопросом, который неотступно тревожил и терзал Чапека всю его недолгую жизнь, был вопрос о взаимоотношениях человека с миром, который тот творит собственными руками, насыщая его техникой, научными знаниями, верными и ложными идеями.

Чапеку, очень скромному человеку, органически была чужда поза всеведущего учителя жизни. Но из его произведений не уходила мысль о том, что же станется с миром, если разум, гуманность, чувство ответственности за судьбу всего рода человеческого не возобладают над неразумием, своекорыстием, мифами национализма, жестокостью, социальным злом, копящимися в современной цивилизации и способными обречь ее на невиданные катаклизмы.

Узловые конфликты, исследовавшиеся и затрагивавшиеся Чапеком в его произведениях, еще не разрешены современной историей, и потому его творчество и поныне сохраняет свою жизненность. Оно привлекательно не только содержательностью, но и непередаваемым своеобразием — слитностью серьезности, трезвости и глубины художественной мысли с человечным, доброжелательным юмором. Но там, где нужно было защитить великие гуманистические ценности жизни и культуры, Чапек становился воинствующим и бескомпромиссным сатириком.

Чапек был очень разносторонним художником. Прозаик и драматург, фельетонист и критик, он писал жгучие социальные романы и безмятежно-идиллические книги, как «Год садовода», юморески и сатирические притчи, рассказы — психологические и полудетективные, а также сказки, рецензии и путевые очерки, проникнутые чувством уважения к культуре тех стран, где он побывал.

Лучшие из этих очерков, например «Письма из Италии», напоминают оригинальностью эстетических суждений, взвешенностью раздумий над природой и особенностями искусства стендалевские «Прогулки по Риму и Флоренции» с их почти физически наглядной передачей впечатлений от созданий живописи и архитектуры. При мягкости тона, его «Письма из Англии» драматизмом размышлений над тягостными последствиями сверхурбанизации жизни и подавления человека обездушенной техникой, схожи с «Зимними записками о летних впечатлениях» Ф. М. Достоевского. Разумеется, жесткая саркастичность великого русского писателя далека от юмора Чапека, но характерно, что, подобно Достоевскому, в «Хрустальном дворце» — стеклянном здании, выстроенном на лондонской Всемирной промышленной выставке, провидевшему прообраз бесчеловечности капиталистической цивилизации, Чапека ввергло в крайнюю тревогу все увиденное им во Дворце механики в Уэмбли — центральном павильоне Британской имперской выставки. «Машины великолепны, безукоризненны, но жизнь, которая им служит или которой служат они, вовсе не великолепна, не блестяща, она не самая совершенная и не самая красивая…» — писал Чапек, и, завершая свое изображение владычества техники, пришел к выводу, имеющему принципиальное значение: «Это совершенство материи, из которого не вытекает совершенство человека, эти блестящие орудия тяжелой и неискупленной жизни приводят меня в смятение…» Что же, однако, противостоит этой, неудержимо накатывающейся на мир стихии техники? С угрюмой горечью Чапек противополагает сверкающей никелем, сталью, безликой, чреватой опасностью мощи нечто откровенно слабое и незащищенное — оборванного нищего, продававшего на улице спички. «Он был слеп и изъеден чесоткой; это был плохой и сильно поврежденный механизм: это был всего лишь человек».

Образ этот не случаен в системе воззрений Чапека. Он многозначен и символичен, как многозначна и громадная смятенность, владевшая умом и душой писателя, свойственная всем его значительным произведениям. Без этой тревоги и смятенности они лишились бы своего внутреннего общественно-этического пафоса и смысла.

Тревога, обуревавшая Чапека, была не напрасной или пустой. Ее порождали отнюдь не руссоистские настроения, чуждые Чапеку при всей его любви к природе, ко всему живому, дышащему, растущему и прежде всего к самой жизни. Тревожность и беспокойство раздумий над истоками расхождения нравственного и научно-технического прогресса, подтверждая художническую чуткость Чапека, предопределили внутренний драматизм его произведений.

В отличие от выдающихся революционных писателей своей страны — М. Майеровой, И. Ольбрахта, Я. Гашека, М. Пуймановой, он не изображал социальные противоречия чехословацкой жизни в их открытой обнаженности, но он и не игнорировал исторические причины, их вызывающие. Он обращался к другому виду общественных конфликтов, нежели эти художники.

Чапек выдвинул на первый план и исследовал процесс резкого расхождения и несовпадения морально-духовного и научно-технического прогресса в собственническом обществе и задумался над теми трагическими последствиями, которые вызывает неуправляемое, хаотичное, опирающееся на своекорыстные экономические и националистические интересы, бурное, даже революционное развитие науки и техники, в том числе и в первую очередь средств массового уничтожения и разрушения. И до Чапека искусство и литература вводили в сферу своего внимания и анализа науку, технический прогресс, их завоевания, но относились к ним как к двигателям общественного развития. Но Чапек ощутил катастрофичность столкновения научно-технического прогресса с моральным состоянием общества. Столкновение это он считал следствием несовершенства самого общества, создающего науку и технику и порождающего социальные катаклизмы, определившие облик двадцатого века. Коллизия эта долго была для Чапека основополагающей, что придавало весьма своеобразный колорит его произведениям и во многом определяло ход его художественной мысли.

Сливая воедино социальные антагонизмы современности и крутые конфликты начинавшейся научно-технической революции, Чапек как художник нередко прибегал к методу прогностики. Но поле, на котором он воздвигал свои апокалиптические видения будущего, не охватывало все существующие возможности и реальности исторического развития. Объяснялось это не столько тем, что его могучая фантазия терялась перед сложностями бытия человеческого, сколько особенностями его мировосприятия и духовного опыта.

Несмотря на то, что Чапек провидел и разрабатывал конфликты, имеющие долговременный и исторически новый характер, он всеми своими корнями, образом мышления и чувствования был органически связан и со своей землей, и со своим временем. Его огромное дарование несло на себе неизгладимый отпечаток эпохи, в которую шло его творческое созревание и развитие. Достаточно перелистать его «Картинки родины» с их густотой красок, пластичностью описания чешских и словацких деревень и городков; чудесных творений зодчества, уцелевших в бурных превратностях отечественной истории; крепких, украшенных резьбой, традиционных в своем однообразии словацких изб; сельских трактиров и пражских трущоб, — чтобы ощутить прочность уз, соединявших духовный мир Чапека с историей и миром его отчизны.

В предисловии к английскому изданию «Старинных чешских преданий» Алоиса Ирасека он сам говорил, какое громадное значение для нравственного воспитания народа и самосознания личности имеют прогрессивные народные традиции, особенно традиции национально-освободительной борьбы, пафосом которой были проникнуты сказания Ирасека. Но любовь и уважение к традициям не воспрепятствовали Чапеку выработать критическое отношение к современному ему обществу, реальности которого были весьма далеки от тех мечтаний, которые издавна вынашивал в своем сердце народ. Социальное здание, которое при жизни Чапека было воздвигнуто на фундаменте национально-освободительной борьбы чехов и словаков против австро-германского владычества, было весьма несовершенно.

«Картинки родины» одновременно с блистательным описанием Праги, ее неповторимой красоты — воплощения народного гения — содержат изображение бедных кварталов, где в подвалах, убогих комнатенках ютилась нищета, изголодавшиеся, обовшивевшие дети, люди, потерявшие человеческий образ и подобие, отупевшие, безразличные к жизни, что шумела и громыхала за стенами их жалких жилищ, люди, до которых чехословацкой буржуазии, громогласно провозглашавшей свое наигранное народолюбие, не было никакого дела.

Изображение человеческого унижения исполнено у Чапека не только сострадания и мучительности. Для него очевиден страшный раскол, глубочайшая трещина, разделившая надвое — на тех, кто беден, и тех, кто имеет все, — современное ему общество, единство которого официально утверждали апологеты чехословацкой буржуазной демократии.

Со страстной убежденностью и до конца дней своих Чапек считал: первое и главное в мире, на что обязано ответить и откликнуться общество — это вопль нужды и страдания людские, от которых общество обязано избавить людей. Но откуда им, раздавленным безнадежной и бесконечной бедностью, их детям, вырастающим как попало в трущобах, среди пороков, невежества, почерпнуть силы сопротивляемости, чувство человеческого достоинства, надежду на будущее — без чего не может нормально действовать и развиваться общественный организм? В чем найти человеку опору, чтобы его общественное существование освободилось от роковых аномалий? Вот главенствующие вопросы, которые неостановимо преследовали Чапека на протяжении всей его творческой деятельности как человека и художника, предопределяя гуманистический пафос его произведений.

Чапек одновременно ощущал и красоту и боль своей родины. Он сознавал, что социальный уклад межвоенной, версальской Европы — зыбок, чреват взрывами, неустойчивостью, опасными вспышками агрессивности, остервенелого шовинизма, жестокости. Он чувствовал, что наступила переходная эпоха, несущая, несмотря на периоды временной стабилизации и относительного экономического благополучия, — кризисы, потрясшие самые основы капиталистической цивилизации.

Для него не было также тайной, что в раздираемой множественными социальными и националистическими интересами Европе разнохарактерные амбиции и претензии облекались их поборниками и носителями в форму «непреходящих» морально-этических, политических, национальных, философских ценностей, что вело к возникновению множественности, раздробленности находящихся в обращении разнохарактерных принципов, идей, декларируемых истин, претендующих на всеобщую значимость, а на деле оправдывающих или обосновывающих весьма своекорыстные, узкие цели и интересы.

Механизм формирования подобных «истин» Чапек раскрывал в своих «Побасенках» — собрании сатирических афоризмов и сентенций, которые он влагал в уста различных обобщенных басенных или извлеченных из живой политической жизни персонажей — дипломатов, демагогов, милитаристов, империалистов, диктаторов. Он обнажал в «Побасенках» демагогическую логику и способы сокрытия истинных намерений и взглядов под высокопарной, претендующей на неотразимую достоверность и правдивость, но внутренне насквозь фальшивой фразой или суждением. «Побасенки» были не только остроумны, но и беспощадно критичны и отражали его последовательное неприятие социальной демагогии. В годы, когда мир начинала захлестывать ядовитая, беспардонная, человеконенавистническая ложь, распространяемая «хромым бесом» Геббельсом и различного сорта разносчиками фашистских идеек, в том числе и доморощенными чехословацкими национал-фашистами вроде бывшего колчаковского «генерала», одного из руководителей контрреволюционного мятежа чехословацких легионеров в Советской России — Гайды, или Стршибрного, или Глинки и их присных; когда лидеры буржуазных демократий, в том числе и чехословацкие социал-реформисты, елейно провозглашая себя поборниками прав человека, защитниками свобод и законности, втихомолку вступали в сделку с рвавшимися к власти немецкими национал-социалистами, подталкивали их на агрессию и сознательно закрывали глаза на истребление ими подлинных борцов за свободу, — Чапек написал, в форме предисловия к одной книге о журналистике, памфлет на то, что он называл «фразой». Это понятие он определял не как устойчивое словосочетание — явление повседневного разговорного языка, который, разумеется, часто оперирует отстоявшимися блоками понятий, а как устойчивую ложь, укоренившуюся и автоматическую неискренность, цель которой — фальсифицировать все духовные ценности, изуродовать и извратить человеческое мышление. Ненавидя социальную демагогию, Чапек безоговорочно занимал последовательно антифашистскую позицию.

Естественно, что у писателя возникало критическое отношение к миру, которое он называл скептицизмом. Однако его скептицизм никогда не вырождался в нигилистическое всеотрицание: от этого Чапека уберегало органическое жизнелюбие, жажда приобщения к весомым, исторически значимым ценностям — прочным и неподдельным.

Критицизм и понуждал Чапека внимательно вглядываться в жизнь, отделять истины мнимые от подлинных, исследовать мир людей, без чего художник, по его мнению, вообще не может творить. Искусство Чапек всегда считал особой формой познания реальности, поэтому критицизм не стал для него средством расчленения или раздробления связной картины мира, но был орудием постижения его цельности, совокупности человеческих отношений и действий, называемых историей. Правда, это орудие не всегда служило Чапеку безотказно и верно.

Скептический критицизм возникал в его творчестве не под влиянием модных и влиятельных в пору жизни писателя философских и социологических теорий, с которыми он хорошо был знаком, получив образование на философском факультете пражского Карлова университета, куда он поступил в 1907 году.

Сама жизнь, передуманное, перечувствованное и увиденное Чапеком в годы юности и зрелости, духовный опыт, почерпнутый из громадных исторических потрясений нашего века, свидетелем и участником которых он был, — вот что стало питательной почвой его критицизма, этой неотъемлемой и характерной черты его творческого облика.

Чапек уже в ранней юности столкнулся с обветшавшими общественными порядками усталой и дряхлеющей Австро-Венгерской монархии, продолжавшей, однако, угнетать подвластные ей славянские народы и тормозить их культурное развитие. Его оппозиционность существующему порядку проявилась и в том, что еще в гимназические годы Чапек участвовал в подпольном кружке, вдохновлявшемся идеями национально-освободительного протеста и борьбы. Эпизод этот был для него неслучаен, хотя Чапек не стал революционным борцом: он не обладал ни склонностями, ни способностями к активной политической деятельности. Но и в своих ранних литературных произведениях, которые были написаны им совместно со старшим братом Йозефом, впоследствии крупным живописцем и деятелем художественной жизни в Чехословакии, Чапек тоже отгораживался от господствующей в искусстве Австро-Венгрии атмосферы, окрашенной настроениями декаданса, глубокой меланхолии и пессимизма.

Написанные братьями Чапеками в 1908–1912 годах сборники небольших рассказов, этюдов, лирических зарисовок, сентенций, стилизованных новелл «Сад Краконоша», опубликованный в 1918 году, и «Сияющие глубины», напечатанный в 1916 году, выдержаны в совершенно иной тональности. Исполненные юмора, даже озорства, жизнерадостности, они насмешничали над крайностями тогдашней литературной моды и мелкотравчатым чешским натурализмом. Размытости австрийского символизма, распространенной в литературе начала века эстетской рафинированности они противопоставили оружие пародии, особенно в стилизованных под ренессансную новеллистику рассказах из сборника «Сияющие глубины», писавшихся несколько позже миниатюр, составлявших сборник «Сад Краконоша».

Уже в этих талантливых, но еще незрелых художественных опытах братьев Чапеков давало себя знать их стремление вырваться за пределы регионального провинциализма, чего не чужда была тогдашняя пражская литературно-художественная среда, и шире включить в свои творческие интересы и поиски завоевания европейского искусства и литературы. Для ознакомления с ними братья Чапеки двинулись в Париж, где вели жизнь достаточно скромную, лишенную богемного оттенка, полную общения с великими эстетическими ценностями прошлого, которые раскрывали им парижские музеи, и со всеми злободневными новинками, щедро поставлявшимися современным искусством и литературой.

Годы, предшествующие первой мировой войне, стали для Чапека порой самоопределения в художественных и философских течениях того времени, периодом нахождения собственного места в искусстве и выработки собственной художественной манеры. Он был человеком широко образованным, владевшим серьезными знаниями не только в области философии — его прямой специальности, но и в истории европейской живописи и литературы. Самый пристальный интерес вызывали у него естественные науки, переживавшие революцию, где одно великое открытие следовало за другим, разрушая старую механически-детерминистскую картину мира и заменяя ее новой, основывавшейся на эйнштейновской теории относительности, на новом подходе к структуре материи и атома Резерфорда, Бора и других создателей современной физики, на достижениях радиотехники, биологии, генетики. Чапек жадно впитывал в себя новые идеи, рождавшиеся в естествознании, понимая, что они окажут непредвиденное и весьма значительное воздействие на человеческое существование. Что касается новинок тогдашней европейской прозы и поэзии, то они проглатывались Чапеком незамедлительно, и он до конца жизни неустанно следил за движением мировой художественной мысли. Его переводы французских поэтов от Аполлинера до участников модной тогда группы «Аббатство» стали событием в литературной жизни Чехословакии, открыв непривычный ей вид художественной изобразительности. Но в свою антологию переводов Чапек не включил стихи дадаистов и сюрреалистов. Сделал он это вполне обдуманно.

Несомненно, его творчестве не осталось нейтральным к воздействию крутых перемен, совершавшихся в первые десятилетия нашего века в мировом искусстве порой под знаменем «эстетической революции». Многие сторонники постсимволизма, футуризма, экспрессионизма, зарождавшегося сюрреализма стремились отождествить ее с революцией социальной. Однако те крупные писатели, которые смыкались с авангардистскими направлениями и действительно были настроены оппозиционно, впоследствии, преодолев стихийное бунтарство, отбросили эстетические нормы и догмы нереалистической эстетики и стали ведущими революционными художниками двадцатого века. Но им пришлось отъединить друг от друга несовпадающие понятия и явления — чистый эксперимент в области художественной формы и подлинную революционную борьбу, наполнявшую новым содержанием искусство, обновлявшую его изобразительный язык, менявшую его общественную функцию и ориентированность. Чапек весьма ядовито отозвался о претензиях авангардистов на то, что они, ломая художественную форму и разрушая правила грамматики, тем самым творят мировую революцию, трезво заметив, что пролетариат, вне всякого сомнения, предпочитает, чтобы точки и запятые, которые истреблялись в сочинениях авангардистов, все же стояли на положенных им местах…

Все сторонники зарождавшихся нереалистических художественных течений согласно третировали реализм, объявляли его безнадежно устарелым творческим методом, непреодоленным наследием девятнадцатого века и вообще искусством консервативным. Однако в ту пору реализм не только не утрачивал своей ведущей роли в искусстве, но обретал второе дыхание, расширял свои потенции, эстетически осваивая новую действительность, вошедшую в мир с новым веком. Чапек своим творчеством активно участвовал в обновлении реалистической изобразительности, противостоявшей искусству, субъективизировавшему и мистифицировавшему действительность, рассматривавшему произведение искусства как чистое выражение внутренних состояний личности, якобы ничем не связанной и никак не зависящей от мира объективного.

Весьма критично относился Чапек также к различным философским теориям, стремившимся дискредитировать самое понятие реальности, объявить разум недостоверным орудием постижения действительности, противопоставляя ему интуицию и пытаясь объяснить социальное поведение человека влиянием инстинктов, скрытых в его подсознании. Чапеку никогда не импонировала фрейдистская философия истории и культуры. Для него представление об инстинкте как силе, руководствующей человеческими поступками и мышлением, было претенциозным и неистинным. Высмеивая в одной из заметок из книги «Критика слов» теорию интуитивности художественного творчества, он писал, что «существуют теоретики искусства и критики, которые непоколебимо верят, что художник действительно руководствуется в творчестве чутьем, инстинктом, как жук-наездник, кладущий яичко прямо в глупую гусеницу, или как ласточка, которую инстинкт приводит точнехонько в Италию», и опровергал эти взгляды в свойственной ему манере юмористического снижения понятий. Разум был для него всегда и неизменно водителем в поисках истины и светоносной силой, делающей человека человеком.

Доподлинная жизнь в богатстве ее возможностей, неожиданностей, противоречий, мир объективный, вещный — поле, которое возделывает человек своим трудом, дерзанием, где он, ища и заблуждаясь, борясь и страдая, любя и ненавидя, единоборствуя с природой, создает культуру и цивилизацию, — вот что приковало к себе Чапека-художника и предопределило его непрямое, но неуклонное движение к критическому реализму. Внутренняя ориентированность Чапека на художественное исследование истинной сложности жизни обусловила и его отношение к эстетическим и философским течениям своего времени. Воспаленный субъективизм в искусстве вызывал у него иронию, а в философии он искал теорию, которая помогла бы ему овладеть текучим материалом жизни.

В молодости его привлек прагматизм, который он воспринял как систему, способную соединить мысль и чувства человека с реальностью. В 1918 году Чапек опубликовал работу, озаглавленную весьма знаменательно: «Прагматизм, или Философия практической жизни». Стремление понять практическую жизнь и предопределило характер толкования Чапеком общих посылок этой философской системы. Он акцентировал не субъективистски-идеалистическую и утилитаристскую сторону этой теории, но сосредоточивался на понятии опыта как источнике постижения множественных потенций жизни и развития. Интерес к прагматизму был существенным, но все же моментом в его духовной и творческой эволюции и не определил ни своеобразия, ни содержания художественной мысли Чапека.

Художник всегда принципиально иначе, чем философ, оперирует материалом действительности, который предстает перед ним в полнокровно-чувственном бытии, а не как совокупность отвлеченных категорий и понятий, извлекаемых из него и постулируемых философом. Но самый факт изучения Чапеком прагматизма дал повод многим критикам рассматривать его произведения как своего рода художественные иллюстрации к прагматистской теории познания, утверждавшей релятивность истины. На деле для Чапека высшей инстанцией и высшим носителем истины были не рационалистические философские умозрения, а самое жизнь. Поэтому для его произведений типичен конфликт — порой комический, порой трагический — между утилитаристским, схематизирующим восприятием жизни и ее подлинным содержанием. Штудии в области прагматизма обострили его интерес к исследованию последствий человеческих решений и поступков, а также побудили пристальнее вглядеться в то, что он сам определил как практическую жизнь.

Ее художественный анализ, содержавшийся в ранних произведениях Чапека, показал ему, что жизнь — чрезвычайно сложный и труднообъяснимый феномен. В ней есть тайны, загадки, она обладает свободой внутреннего развития, в ней скрыта случайность, неожиданная способность к изменчивости. То, что Чапек назвал в одной статье «стихийной энергией жизни», неостановимо влечет человека, его культуру и цивилизацию вперед, в не очень ясные для внутреннего взора писателя дали будущего. Движение это, по мнению писателя, имело катастрофический характер.

Умонастроения подобного рода просвечивали уже в сборнике «Сияющие глубины» и отчетливее заявили о себе в первой самостоятельной книге рассказов Чапека — «Распятие» (1916), писавшихся в разгар мировой войны.

Социальные воззрения Чапека имели общедемократический характер и отличались сравнительным постоянством. Круто меняться они стали лишь в начале тридцатых годов, когда грозную реальность обретала фашистская угроза и борьба с ней захватила все его существо. Однако длительное время Чапек не видел иных альтернатив буржуазной демократии и рассматривал ее противоречия и несовершенства как родовые черты всей человеческой цивилизации, а конфликты считал практически неразрешимыми внутри существующей общественной системы. Поэтому столь силен привкус горечи в его пронизанных иронией и юмором произведениях.

Тревожностью и сумеречностью художественной атмосферы веяло и от сборника «Распятие». Жизнь воспринималась и изображалась Чапеком как нечто хаотичное, внутренне драматичное. При бесспорной занимательности и остроте, произведениям, вошедшим в сборник, присуща недосказанность, алогичность, опосредствованно отражавшая алогичность общественных порядков разрушающейся и гибнущей Австро-Венгерской монархии.

По состоянию здоровья Чапек не попал на фронт. Крушение бюрократически-иерархической государственности, вырождение милитаристски-шовинистических догм, лозунгов, верований, требовавших унифицированности человеческих взглядов и мнений, подчинения человека ложным надличностным требованиям обанкротившегося строя, писатель наблюдал изнутри распадающейся монархии.

Разразившуюся мировую войну Чапек воспринял как неслыханную катастрофу, навсегда сдвинувшую ось общественного развития и открывшую полосу труднопредсказуемого по своим последствиям периода в жизни человечества, когда рычаги социального и научно-технического прогресса стали ускользать из его рук, обретая опасную автономию. Чапек ненавидел и не принимал порядки Австро-Венгрии, угнетавшей подчиненные ей чешские земли. Но критицизм «Распятия» имел еще эмоциональный характер, он еще искал собственную цель и границы. В рассказах билось неприятие обезличивающего человека стандартизированного, банального образа мысли, предощущение какого-то чуда, возможности вырваться из плена обыденности, рутины, жажда человеческого общения, милосердия. Сюжеты рассказов заключали в себе некую неразрешенную тайну — неведомо откуда взявшийся след, случайное появление странного незнакомца, непонятное и необычайное убийство… Конфликт их строился на столкновении свободного волеизъявления человека и унифицирующего все человеческое общепринятого образа поведения и действия. Девушка бежит из мещанской среды, ища личной свободы, но ей не хватает воли отстоять свою независимость, и она возвращается в круг обыденности («Лида»). Полицейский комиссар, участвующий в погоне за странным убийцей («Гора»), говорит своему спутнику по погоне, что людьми правят при посредстве организации, руководят при помощи социально-отработанной техники управления, превращающей человека в механизм. Единственное, что остается человеку, — это ждать неизбежной перемены, любой, какой угодно, лишь бы освободиться от мертвенной власти существующих порядков («Зал ожидания»). При достоверности художественных деталей рассказы Чапека были выдержаны не в реалистической, а экспрессионистской манере.

Ориентированное на исследование практической жизни и заинтересованное в нем, творчество Чапека не сразу обрело подлинную реалистичность. Воздействие на его ранние произведения художественных приемов и общественных настроений экспрессионизма довольно ощутимо. Сказалось оно и в «Распятии», отразив душевную смуту и растерянность, которые владели Чапеком в годы войны. Стремление к метафорическому преображению мира средствами искусства, тоска по состраданию к человеку при полном отсутствии представлений о путях и способах избавления его от страдании, заостренная, абстрагирующая обобщенность сюжетов произведений и характеров персонажей, этическое толкование социальных конфликтов соединяло поэтику Чапека с левым экспрессионизмом. Внутренняя борьба реалистических и экспрессионистских тенденций определила некоторые художественные особенности и первой его самостоятельной пьесы «Разбойник» (1920), и написанных совместно с братом Йозефом пьес-притч «Из жизни насекомых» (1921) и «Адам-творец» (1927).

Некоторая затрудненность становления реализма в его творчестве объяснялась в первую очередь мировоззренческими причинами. Прогресс обретал в глазах Чапека чудовищные формы: резиновая маска противогаза; желтый туман и смертоносная роса иприта; изрыгающие огонь и смерть, подобные железным ящерам танки; ночной, несущий гибель и разрушение полет аэроплана в мертвенно-синем свете прожекторов под глухой бой зениток, — вот чем оборачивались завоевания науки и техники и что питало пессимистические настроения Чапека. Но события истории рождали в нем и надежду, укрепляли не покидавшую его веру в стихийную энергию жизни — эту матерь всяческого обновления.

Октябрьская революция, вызвавшая цепную реакцию восстаний в Европе, военное поражение кайзеровской Германии и ее союзников, полный распад Австро-Венгерской монархии привели в октябре 1918 г. к созданию независимого Чехословацкого государства на буржуазно-демократической основе. Совершившееся отвечало общественным воззрениям Чапека, возлагавшего громадные надежды на то, что народам его родины откроется возможность здорового и стабильного исторического существования. Наблюдая кровавое подавление буржуазией Словацкой, Венгерской, Баварской советских республик, он приходил к мысли, что революционный способ изменения общественных отношений не может переломить автономное движение жизни. Оглушенный и потрясенный всем увиденным и пережитым в тяжкую пору мировой войны, ошеломленный бескомпромиссностью баррикадных боев, жестокостью реакции, подавлявшей сопротивление масс, Чапек в те годы отверг насилие как средство общественной борьбы.

Наиболее соответствующей естественному развитию событий он счел установившуюся в Чехословакии буржуазную демократию и потом ряд лет, стиснув зубы и еще надеясь на то, что не все пропало, наблюдал, как свирепые ветры истории подвергали неостановимой эрозии общественную систему, духовным отцом которой был Масарик. Оснований для оптимизма с годами становилось все меньше. Чехословацкая республика межвоенной поры страдала теми же болезнями, что и остальной капиталистический мир.

Масариковская демократия явно не выдерживала исторического испытания, и ее несостоятельность становилась очевидной. Чапек, правда, попытался защитить ее традиции, опубликовав книгу «Разговоры с Т. Г. Масариком» (1936), но не преуспел в этом. Тогда же в нем самом шла глубокая и быстрая работа мысли, переоценка ценностей, в полезность которых он верил раньше, и в поле его взглядов втягивались новые социальные факторы, ранее вызывавшие у него настороженное к себе отношение.

Но на заре новой эпохи, в 1920 году, когда Чапек выступил с первой своей самостоятельной пьесой «Разбойник», его будущие сомнения в социальной системе, утверждавшейся у него на родине, еще только начинали просвечивать, и весь тон и атмосфера пьесы дышали лирической свежестью. Герой ее, пытавшийся вырвать из-под власти отжившего, скаредного, узкого и затхлого образа мышления молодое существо — дочку Профессора, которую родители свирепо оберегали от общения с большим миром, — олицетворял собой протест, непокорство, неприятие окостенелых форм бытия. Ситуация, в которой действовал Разбойник, а равно весь колорит пьесы — лесная дача Профессора, с крепчайшими воротами, окнами, забранными решетками; буколический пейзаж; патриархальные деревенские нравы и покладистые сельские власти, с которыми Разбойник бражничал в окрестных трактирах, — имели несомненный символический смысл. В борьбе между Разбойником и Профессором за его младшую дочку Мими проступал старый экспрессионистский конфликт между поколениями расчетливых, скуповатых, косных отцов и бунтующих, расточительных сынов, — имевший для Чапека уже остаточный, реликтовый характер, поскольку пьеса была задумана им еще в 1911 году, а написана десяток лет спустя.

Образы некоторых персонажей — в первую очередь Профессора, его жены Профессорши и старшей дочери-неудачницы — в пьесе обобщены. Это тоже реликтовая особенность пьесы Чапека, поскольку сведение характера к его социальной функции или принадлежности — органическая черта экспрессионистской поэтики.

Реализм также обобщает характеры и раскрывает их социальную природу, но в реалистической поэтике характеры отчетливо индивидуализированы и обладают богатством личностной внутренней жизни. Профессор у Чапека олицетворяет мелочную, трусливую расчетливость и, как характер, довольно однолинеен. Самое существенное в нем — это неразрывная связь с господствующим порядком. Интересы и уклад жизни Профессора защищают полиция, жандармы, наконец — солдаты. К ним он и взывает, стремясь помешать Разбойнику увлечь за собой свою дочь Мими. Застойный консерватизм у Профессора перерастает в стремление сломить молодость, то есть все живое, не укладывающееся в максимы обывательской мудрости. Но и противостоящий ему Разбойник — символ освобождения — образ довольно неопределенный. Профессорше, прождавшей брака со своим женихом восемь лет, Разбойник напомнил героя из ее детской книжки, которым она восхищалась; Профессор считает, что Разбойник похож на некоего политического преступника; деревенскому жителю он напоминает лихого браконьера; капралу, пришедшему со своими солдатами на выручку Профессора — циркача или комедианта; Фанке — немолодой, мужиковатой профессорской служанке — смелого улана, которого она мельком увидела в дни своей потерянной молодости, когда он в цепях и под конвоем шел по деревне и его бедовые глаза навсегда обожгли ее сердце.

Разбойник проносится над всеми персонажами пьесы — над семьей Профессора, над деревней, — будоража их и сбивая с привычного хода мысли, и исчезает, оставив в душе у всех действующих лиц плодотворное чувство неудовлетворенности сущим и тайную тягу к новому и неожиданному. Но символическая неопределенность устремлений Разбойника не была заложена только в его характере: ее порождали тогдашние настроения писателя. В пьесе возникает сложный мотив, который впоследствии будет играть важную роль в раздумьях Чапека над ходом истории нашего века. Дух протеста, свободолюбия не победоносен в пьесе: он наталкивается на нечто большее, чем консерватизм Профессора и его трусливая осторожность.

Разбойнику противостоит сила и косность общественных привычек, навыков мышления, нежелания людей принимать новое и следовать за ним. Эта унифицирующая сознание сила, по мысли Чапека, способна и объединить людей, и толкнуть их на ложные действия. Если образы основных персонажей пьесы создавались не без некоторого воздействия экспрессионистской поэтики, то весь фон пьесы написан в реалистической манере, что не препятствует сохранению символичности ситуации всего произведения. Жители деревни, ее начальство — полнокровные живые характеры, реалистически достоверные. И все они — не без колебаний, не желая, как, например, Староста, прибегать к крайним мерам, — в конце концов выступают против Разбойника. Даже Фанка, которую можно счесть олицетворением и носителем народной психологии, и та палит в Разбойника из ружья.

Чапек ощутил исключительную сложность социального поведения людей и почувствовал, что без исследования его природы он не сможет развиваться как художник. Искусство становилось для него тончайшим инструментом постижения и анализа мотивов общественной активности человека или, иными словами, практической, реальной жизни. Чисто эмоциональный, абстрагирующий жизненную практику подход к миру уже не удовлетворял Чапека. Он начинал сознавать, что только реализм позволит ему запечатлеть и выразить текучие, но существенные черты облика современности.

Через четыре года, после того как были написаны «Мучительные рассказы» (1918–1920) и созданы столь крупные произведения, как пьесы «R.U.R.» (1920), «Из жизни насекомых», «Дело Макропулоса» (1922), романы «Фабрика Абсолюта» (1922) и «Кракатит» (1924), выдвинувшие его в число мировых писателей, Чапек, опираясь на собственный творческий опыт, выступил со своеобразным художественным манифестом — статьей о своем брате Йозефе, в которой решительно и последовательно защищал реализм как ведущий метод искусства. В этой статье Чапек предельно искренне высказал и собственное отношение к искусству, и свое понимание долга художника.

Материалом искусства, писал он, является доподлинная жизнь — природа, люди, их отношения, и художник не может серьезно творить, не познав мира. «Делайте, что хотите, но орешек бытия не раскусишь с помощью одного вдохновения, необходимо обратиться к надлежащему инструменту разума», то есть поверять объективной жизненной истиной субъективные представления о мире. Чапек не признавал чистое самовыражение художника целью искусства, резонно замечая, что внутренний мир внутреннему миру рознь и весьма нередок такой субъективный опыт, который ничем не интересен и не обладает общезначимостью. Если же художник избегает исследования бытия, то он обедняет самое искусство, поскольку оно не есть бесстрастное зеркало жизни и не существует вне нравственности. Чапек писал: «Что касается меня, то я не боюсь слова „тенденция“. Я считаю, что в нашем малоустроенном мире у каждого серьезного и впечатлительного человека имеется достаточно оснований не быть безучастным зрителем в происходящей свалке. Но это долг, а не особая заслуга». Поэтому реалистическое искусство не может быть нейтральным по отношению к подлинному состоянию мира. «Бедняк стоит и смотрит вам вслед, нищий или нищая опускают глаза, чтобы не оскорбить вас своим взглядом… Иной раз вы целую неделю не можете отделаться от мысли, что не вложили им в ладонь откупного за свою жизнь… Если их двое или трое, они уже не просят Христа ради, и похоже, что они вас судят».

Для импрессионистов, например, мир был простым объектом изображения, и свет, который они пытались уловить своей живописью, одинаково струился и по кружевному зонтику, и по одинокому нищему: для них мир не был морально расчленен, в то время как для современного художника-реалиста «вещи не равноценны», в них есть свет и тени, они не безразличны к нравственному порядку или беспорядку, справедливости или несправедливости, добру или злу. Гуманистически настроенный художник-реалист желает утверждения в жизни нравственного порядка, и для него средства художественной изобразительности и ее законы — лишь пути, ведущие к этой высшей цели искусства. Художники-формалисты, отмечал Чапек, путают закон и порядок, и поэтому для них практически закрыто познание действительности и ее творческое воплощение в искусстве.

Как понимал Чапек характер реалистического изображения жизни, показали его произведения. Гуманистическая тенденция нашла открытое выражение в его реалистических «Мучительных рассказах», повествующих о повседневности, о заурядных и не очень крупных по своим масштабам событиях. Однако в чем же их мучительность? Их драматизм заключается в том, что обыденная повседневная жизнь, которой живут люди, подавляющее большинство людей, извращает человеческие отношения, обкрадывает и обедняет человеческую натуру, искажает нравственный мир личности, ибо основы существования человека несправедливы и господствующие принципы общежития не соответствуют и не отвечают истинным запросам и потребностям человека, которые он — обремененный грузом забот, тревог, невзгод и лишений — нередко не в состоянии осознать и понять. Люди как бы погружаются в нравственную слепоту, безысходное одиночество. Чапек, умеющий строить повествование на остром, неожиданно развертывающемся сюжете, в «Мучительных рассказах» отдается внешне спокойному движению жизни в ее привычных, примелькавшихся стереотипах, но дает, однако, ощутить серьезность драм, таящихся под пеленой бытовой монотонности человеческого прозябания. Разве не заурядна история бедной гувернантки, человеческое достоинство которой нагло оскорбляют ее хозяева — богатые аристократы? Она готова взбунтоваться, бросить им в лицо гордые слова и уйти, громко хлопнув дверью. Но письмо из дому, в котором мать рассказывает о страшной нужде семьи, заглушает вопль протеста и понуждает бедную девушку в приступе отчаяния очертя голову кинуться в объятия случайного любовника, навсегда сломав свою жизнь. Нет ничего из ряда вон выходящего и в истории из рассказа «Деньги», где Чапек показал, как бедность, равнодушие, эгоизм размывают и губят навечно родственные чувства, ожесточают и превращают героя новеллы в черствого обывателя, стремившегося поначалу помочь своим родным, увидевшего в этом смысл собственной жизни и натолкнувшегося на непреодолимую стену лживости и бездушия. Тривиальна и судьба одинокого старика, которого хладнокровно и постоянно обкрадывает его служанка, и он, страшась полного одиночества, закрывает на происходящее глаза.

Чапек, обратившись к изображению повседневной жизни людей, проведя своего рода ее молекулярный анализ, пришел к выводу, что органическое неблагополучие, отсутствие того, что он называл нравственным порядком, таится в самих порах и клетках обыденности, и зло до времени скапливается в его неподвижных недрах.

«Мучительные рассказы» не были простым бытописанием. Особенности повседневного существования человека Чапек рассматривал и изображал в духе реалистической традиции, в которой тема обыденности жизни занимала важное место, становясь основой выработки писателем критического отношения к общественной среде и социальному мироустройству. Так преломлялась она в творчестве Флобера, проанализировавшего феномен «боваризма», то есть драму банального и тривиального образа жизни, и в творчестве Чехова, раскрывшего сумрачную власть повседневности над человеком, отнимающую у него надежду и веру в себя. Но Чапек не задержался в русле этой традиции, хотя сознавал богатство ее возможностей. Его произведения двадцатых годов примкнули к иному ряду реалистической изобразительности, основывавшейся на гротесково-сгущенном принципе изображения, отходящей от прямого воспроизведения действительности в формах непосредственного жизнеподобия, хотя и не порывающих своих органических связей с реальностью, социальной практикой человека.

Метафорическое преображение объективного, даже обыденного человеческого бытия становится характерной чертой художественной манеры писателя. Он широко и сознательно вводит в повествование фантастику, чудесное, необычное — но без малейшею налета иррационализма, стремясь при их посредстве заострить, сконцентрировать и тем самым сделать наглядным и самоочевидным неправильное, бессмысленное, тупое, жестокое, опасное и античеловеческое в том, что составляет текущую, практическую жизнь людей. В обнажении алогичности и бесплодности современной буржуазной цивилизации, ее хаотичности, органической неустойчивости и способности порождать кризисы невиданной силы Чапек прибегал к иронии и безжалостной сатире, открывавших по своей эстетической природе широкий простор для иносказания.

Наиболее крупные произведения писателя той поры, по сути, являлись мысленным экспериментом над материалом социальной действительности и обладали свойствами притчи, содержащей нравственный урок и взывающей к разуму и чувствам людей. Они предостерегали от морально инертного отношения к общественной практике и настаивали на полной ответственности человека за его действия, независимо от того, какими внутренними побуждениями он руководствовался. Притчи Чапека начисто лишены назидательности, будучи полнокровными художественными произведениями.

Их художественные особенности, а именно — фантастичность и метафорическое преображение реальной жизни — дали повод критике рассматривать их как утопии или фантастические романы в духе Уэллса или творца антиутопий Олдоса Хаксли. Но сам писатель, хотя и не опровергал подобной точки зрения, рассматривал себя как историка современности, который, опираясь на нее, лишь продолжает во времени конфликты своей эпохи, стремясь додумать, чем они могут завершиться, если мир пребудет в том же состоянии, в котором он находится ныне. По своим эстетическим свойствам они схожи не столько с фантастическими романами двадцатого века, сколько с памфлетами и романом Джонатана Свифта «Путешествия Гулливера». Разумеется, и королевство лилипутов, и летающий остров Лапута, и страна гуингмов — мудрых лошадей — чистая фантастика, но одновременно и жесточайшая сатира на свою эпоху и современное Свифту общество. Если искать традицию для фантастики Чапека, являющейся детищем искусства двадцатого века, то ее можно вести и от путешествий Пантагрюэля и сатирических произведений Сирано де Бержерака, от «Носа» Гоголя и гротеска Щедрина, которые, говоря о днях своих, прибегали к фантастике и иносказанию. Это — великая традиция реализма, которой следовал Чапек, обогащая ее и обновляя.

Существенно отличаются произведения-притчи Чапека и от научно-фантастических романов Уэллса, для которого главенствующим было рассмотрение возможностей научно-технического прогресса в условиях социально несовершенной цивилизации. Чапек же уловил и впервые ввел в мировую литературу новый тип конфликта, а именно противостояние прогресса научно-технического и нравственного, их опасное для судеб человечества расхождение в условиях собственнического общества. У Герберта Уэллса деградировавшие пролетарии — морлоки в «Машине времени» питаются деградировавшими капиталистами — элоями. Картина грядущего ужасная, но неубедительная. В «Войне миров» паукообразные марсиане, скрытые под броней гигантских шагающих треножников и вооруженные «тепловым лучом», сражаются с дредноутами и артиллерийскими батареями землян. Машины, управляемые людьми, ведут борьбу с машинами, управляемыми марсианами.

В пьесе Чапека «R.U.R.» человечество вступает в гибельную схватку с собственными созданиями — машинами, которые оно сотворило по собственному образу и подобию и наделило разумом. Пьеса эта — одно из выдающихся достижений критического реализма двадцатого века — по своим идеям и раздумьям над соотношением нравственного и научно-технического прогресса сохранила свою актуальность и по сей час, когда развернулись споры о возможности создания машин не только мыслящих, но и обладающих чертами личности.

Современная футурологическая и научно-фантастическая литература переполнена мрачными пророчествами о том, что в обозримом будущем машины подчинят себе людей и некий супермозг станет управлять всеми земными делами. К счастью, не все пророчества сбываются, но многие идеи, вокруг которых ныне идут споры между кибернетиками, философами, социологами, в зерне уже содержались в пьесе Чапека, которая и ввела в обиход слово и понятие — робот.

В чем же художественная новизна пьесы? Стремясь опровергнуть существование бога, некий гениальный естествоиспытатель Россум открыл неизвестный природе способ организации живой материи и попытался создать искусственного человека. Открытие Россума было поставлено на промышленную основу, и человечество обрело невиданно мощное средство для установления своего благополучия — робота, машину-андроид, снявшую с людей бремя труда. Роботы начисто лишены эмоций, личностных желаний, всего того, что делает человека человеком. Их производство налажено по образцу лучших капиталистических предприятий и находится в руках менеджеров, сознательно закрывающих глаза на социальные последствия деятельности фирмы «Россумские универсальные роботы». А они губительны. Перестав трудиться, человечество утратило цель жизни. Досуг обернулся бедствием: люди потеряли способность к размножению, они — обречены. Но судьба роботов и людей неотделима друг от друга, как причина и следствие, порождающее новые причины. Фирма производила роботов по жесткой биологической схеме, в основании которой лежала великая тайная формула жизни, открытая Россумом. Но что же взорвало великолепно отлаженное производство «Россумских универсальных роботов» и привело к восстанию машин против их повелителей людей? Одной из причин стало изменение процесса фабрикации роботов, отклонение от жесткой схемы, заданной Россумом, что начал делать доктор Галль, поддавшись влиянию Елены Глори, которая приехала на остров, где находится их производство, надеясь одухотворить и взбунтовать роботов. Она излучает доброту, женственность и полна обаяния, под которое подпадают все менеджеры-технократы фирмы «Россум», и, подобно Елене Спартанской, навлекает на человечество страшную беду. Но если Трою погубила красота Елены Прекрасной, то мир людей погубила пришедшая в роковое противоречие с целями компании человечность Елены.

В Герберте Уэллсе естествоиспытатель и эрудит постоянно боролся с художником и нередко его подавлял. Чапек — художник чистой воды и конфликт пьесы разрешает средствами искусства, хотя его догадка о непродуктивности жестких схем для машин, которые мы бы назвали кибернетическими, была необычайно прозорлива. Изготовленные и созданные по эвристическому принципу, роботы начали самонастраиваться, самосовершенствоваться, неуклонно приближаясь к столь сложной биосистеме, какой является человек.

Чапека, однако, интересует социальный аспект проблемы, а не научно-технический. И руководители комбината, менеджеры- технократы: директор Домин, чьей женой стала Елена, инженер Фабри, коммерческий директор Бусман и их коллеги, за исключением архитектора Алквиста — убежденного гуманиста, равно и роботы ведут себя согласно законам жизни капиталистического общества. Технократы заботятся о бизнесе; угнетаемые роботы начинают объединяться, бастовать, среди них появляются вожаки. Ситуация, изображенная Чапеком, внутренне логична. Не так давно, в 1968 году, профессор Норман Сатерленд писал в статье «Человекоподобные машины»: «Вполне возможно, что через 50 лет расовые проблемы перестанут быть предметом обсуждения, — люди будут слишком заняты спором, предоставлять ли машине право голоса или нет»[2]. Разумеется, утверждение это — более чем полемично, но характерна сама постановка проблемы. И когда роботы в пьесе Чапека получают в руки оружие, они истребляют всех людей, за исключением архитектора Алквиста.

Сцена гибели руководителей компании полна в пьесе подлинного трагизма: они сражаются до конца. Правда, Бусман попробовал откупиться за громадную сумму от роботов и спасти своих коллег. Но зачем роботам человеческие деньги, когда в их руках власть над миром? Для Чапека не имело значения, что в завершающей битве с роботами участвуют технократы — их создатели. Для него они — просто последние люди, которые погибают с человеческим достоинством. Но и победителям не дано вкусить сладость победы: они обречены, так как Елена уничтожила запись формулы Россума. И лишь когда Алквист — последний человек на земле — пробудил в роботах Приме и Елене чувства любви, самопожертвования, сострадания, скрепляется оборванная нить жизни, и над опустошенной землей поднимается заря новой цивилизации.

Что же стало главной причиной гибели людей? На этот вопрос Чапек отвечает без колебаний: люди погибли, потому что нарушили нравственный порядок. Они использовали научно-технический прогресс в целях, чуждых коренным интересам человечества. Домин, освобождая людей от труда, хотел создать новую аристократию, состоящую из сверхлюдей, но создал бесплодные существа. И Алквист был прав, говоря: мы убили человечество ради чьих-то прибылей, ради мании величия, ради призрачных и нежизненных идеалов. И хотя он проклинает науку и технику, все содержание и смысл пьесы Чапека доказывали, что угрозу миру и существованию человечества несут действующие социальные порядки, извращающие достижения научной мысли, а не техника сама по себе.

Пьеса стала крупным шагом писателя в реалистическом постижении и анализе жизни и мира. И если художественная структура образов ее героев еще обнаруживала слабую близость к обобщенно-схематизированным персонажам драм экспрессионистов, то в них явственно ощущалось новое качество, роднящее их с тем видом героя, для которого владеющая его существом идея становится содержанием личности и характера. Подобный герой был введен в мировую литературу Достоевским и в романах Франса, Роллана, Томаса Манна и других великих реалистов двадцатого века стал типичен. В пьесе Чапека выкристаллизовался и основополагающий для его мировоззрения и творчества этический принцип. «Но если уж современность не может обойтись без героических идеалов, то пусть это будет не героическая смерть, а героический оптимизм», — писал он. Без героического оптимизма невозможно существовать в современном обществе, безжалостную критику которого содержала пьеса «Из жизни насекомых», героем которой стал, как однажды выразился Чапек, «плохой и сильно поврежденный механизм», то есть человек.

Пьесу братьев Чапеков по праву можно назвать «Сном в летнюю ночь» наизнанку. Но если в комедии Шекспира действовали и творили волшебство прелестные и шаловливые эльфы, подшучивающие над человеческой глупостью и самодовольством, то в пьесе-гротеске Чапеков хмельной Бродяга, олицетворявший человечество и ненароком уснувший в лесу, видит всю человеческую жизнь, разыгранную перед ним не людьми, а обычной лесной живностью, то есть насекомыми, и жизнь эта — чудовищна. Пьеса Чапеков мозаична, она состоит из отдельных эпизодов, связанных между собой лишь тем, что они развертываются на глазах пьяного Бродяги и нередко им комментируются, чаще всего вызывая в нем чувство удивления или негодования.

Вы хотите знать, каково на самом деле общество, в котором мы с вами существуем, — как бы вопрошали братья Чапеки к отвечали: смотрите, вот оно. Мы ничего не придумываем, мы просто показываем вам все, как оно есть на деле. И перед зрителем в заостренной до предела форме, сатирически-зло и даже безжалостно осмеивается и обнажается повседневное существование людей различных социальных слоев. Бездумное, безответственное скольжение по жизни обеспеченных людей, предстающих в образах мотыльков, баловней жизни, погруженных в пустой флирт, приукрашенный декадентскими стишками модничающих поэтов салонного масштаба; жалкая суетливая погоня за наслаждениями — вот слепок с жизни богатых классов. Чудовищна картина борьбы за собственность стяжателей разного сорта, предстающих в образе чадолюбивого Скорпиона, режущего ради своего любимого дитяти все живое, что подвертывается под руку; или в образе толстых и упрямых навозных Жуков — мужа и жены, которые, переругиваясь, сопя и задыхаясь, катят драгоценный навозный шарик, который у них ловко уворовывает другой навозный жук; или в образах «маленьких людей» — Сверчков, норовящих устроить среди идущей повсеместно резни свое маленькое счастье и становящихся жертвами Скорпиона, чью любимую дочку в свою очередь пожирает хитрый Паразит.

Феерическая картина взаимоистребления насекомых, сопровождаемая их философствованиями, являющими собой квинтэссенцию обывательской мудрости: «деньги не пахнут», «по крайней мере, знаешь, для кого живешь», и так далее, — завершается изображением бескомпромиссной битвы двух муравьиных куч, которая ведется муравьиными диктаторами, опирающимися на достижения инженерной и научно-технической мысли, во имя высших расовых, колониальных, национальных, промышленных и прочих столь же возвышенных идеалов, а, по сути, сводится к захвату одной породой муравьев у другой жалкого клочка лесной земли. И когда глава муравьев-победителей, отдавший приказ уничтожить в захваченном муравейнике все живое, торжественно преклонив колени, восславляет великий час исполнения их, муравьиных, национальных амбиций и торговых интересов, Бродяга в справедливом негодовании просто растирает зловредное насекомое подошвой своего драного башмака. Эпизод многознаменательный, подтверждавший, что гуманизм Чапеков обретал действенные, активные черты, отвечавшие идее героического оптимизма, ставшей для Карела Чапека органичной и ведущей.

Пьеса не оставляла никаких сомнений насчет непримиримо критичного отношения братьев Чапеков к современному им обществу. Но горечь, переполнявшая ее, была столь терпкой, что они попытались ее смягчить, несколько видоизменив пессимистический финал пьесы, создав второй его вариант для режиссера, который мог им воспользоваться при желании. В основном варианте Бродяга — этот сильно попорченный механизм, именуемый человеком, — погибал в безнадежной схватке со смертью, вступив в нее после пробуждения от кошмарного сна. Пессимистичность этого финала усугублялась тем, что сцене смерти Бродяги предшествовал эпизод с бабочками-поденками, возглашавшими в восторженном полете вечность жизни и мгновенно падавшими мертвыми с еще не законченным гимном бытию на замолкших навсегда устах.

Но, как и в пьесе «R.U.R.», оборванная нить человеческого существования сплеталась снова: в основном варианте финала пьесы смерть Бродяги как бы компенсировалась рождением ребенка у крестьянской женщины, во втором варианте мотив гибели Бродяги вообще снимался. Несмотря на пессимистическую тональность пьесы и сумрачность основного варианта ее окончания, главенствующей ее идеей было утверждение непобедимости жизни, ее конечного торжества в неустанном движении к самопознанию и совершенствованию. Движение это знает трагические провалы и бездны, но оно неостановимо, и Чапек принимал жизнь как верховную силу, способную развязать и распутать все сложнейшие и казавшиеся неразрешимыми противоречия.

Карелу Чапеку показался недостаточным критицизм пьесы «Из жизни насекомых», поскольку он при всей гротесковой заостренности образов пьесы все же был отмочен некоторой отвлеченностью. Свои сомнения в правильности избранного буржуазным обществом пути исторического развития Карел Чапек недвусмысленно выразил в блещущем остроумием, богатством фантазии, ярмарочно-пестром и ярком, забавном и очень драматичном романе «Фабрика Абсолюта», который сам писатель рассматривал как роман-фельетон. Он обозначил более отчетливо обращение Чапека к социальной проблематике.

Чапек видел, как в годы первой мировой войны и сразу же после нее громадное распространение приобретали консервативно-охранительные, шовинистические идейки и масса людей слепо следовала их влиянию, вторя лозунгам реакционной пропаганды и отдаваясь мифам расы, национальной исключительности, мирового господства, распространявшимся подобно эпидемиям. Эти мифы несли зло и были сами по себе злом. Но что произойдет, если на разобщенное человечество начнет действовать идея абсолютного добра? Задавшись этим вопросом, Чапек изобразил в своем романе-фельетоне феерическую и ошеломляющую картину крушения этой идеи, пришедшей в непримиримое противоречие с национальной, социальной и государственной раздробленностью человечества.

Чрезвычайно дерзка и остроумна исходная мысль «Фабрики Абсолюта». Если согласиться с утверждениями пантеистов о том, что бог существует во всем и есть субстанция материи, то, может быть, человек, владеющий арсеналом современной науки, окажется способен — вольно или невольно — извлечь эту субстанцию из косного материального вещества и открыть ей простор для действия? И вот гениальный инженер Марек, конструируя первый на земле атомный котел и даруя тем самым человечеству почти бесплатную энергию, освобождает при расщеплении атома божественную субстанцию, что приводит к невероятным и неожиданным последствиям. Роман перенасыщен остроумнейшими описаниями обращений в веру и разнообразных чудес, которые начинают творить те, на кого снизошел Абсолют. Юмор Чапека в этих сценах обретает редкостную свободу, фантазия — неутомимую изобретательность. Эпизод вознесения пана Кузенды вместе с пришедшими схватить его полицейскими, или чудесное, головокружительное вращение карусели пана Биндера, вовлекающее в свой радостный полет осененных Абсолютом людей, или, наконец, коллективное обращение в веру пражских городских властей при пуске атомного карбюратора, предназначенного для освещения Праги, исполнены озорного веселья и жизнерадостности.

Но есть несколько разновидностей людей, которых Абсолют не берет: это клерикалы, не признающие его божественной природы, чешский крестьянин, крепко сидящий на земле и с громадной осмотрительностью наблюдающий за действиями Абсолюта, и, наконец, пан Г. X. Бонди, президент многих компаний, акционерных обществ, организовавший массовое производство атомных котлов и тем самым содействовавший широчайшему распространению Абсолюта. Образ пана Г. X. Бонди занимает весьма важное место в системе социальных воззрений писателя. В погоне за прибылью он впустил Абсолют в мир, ввергнув человечество в неслыханные бедствия, и появился еще раз в романе «Война с саламандрами», где выполнил столь же разрушительную функцию, положив начало экономической эксплуатации говорящих саламандр. Г. X. Бонди, олицетворяющий предприимчивость, деловую сметку, коммерческую инициативу, глубоко враждебен всему строю размышлений Чапека не только из-за очевидной и вызывающей своей буржуазности, которая претила общедемократическим воззрениям писателя, но еще и потому, что пан Бонди — узкий прагматик, заботящийся лишь о непосредственной выгоде и быстром результате своих предприятий, в то время как для Чапека решающим была мудрость творческой энергии жизни, корректирующей ложные и преждевременные решения людей.

Пан Бонди, подобно библейскому Иакову, вступает в борьбу с самим Абсолютом и выходит из нее помятым, но вполне дееспособным. Его начинания Чапек рассматривал как одну из деструктивных, разрушительных сил двадцатого века.

Что касается клерикалов, чьи образы возникают в романе, то они, привыкшие к обхождению со всевышним, вырабатывают своеобразный иммунитет и против Абсолюта, который сначала осуждается ими как явление еретическое, а затем объявляется истинным богом и главой церкви. Критика клерикализма полна в романе сатирического блеска и остроумия. Столь же критичен и собирательный образ чешского крестьянина, «кормильца нашего», хранителя национальных традиций, корней самобытности чешской культуры и носителя многих добродетелей, о которых с упоением декламировали в парламенте идеологи аграриев и писала реакционная пресса. С твердостью кремня противостоит он Абсолюту и даже сумел извлечь немало финансовых выгод из действий божественной субстанции, освобожденной от власти материи. Изображая в сатирическом свете «кормильца нашего», Чапек метил в аграрную партию — оплот воинствующего консерватизма и реакции и одновременно подвергал критике разнородные почвеннические настроения, противником которых был. «Назад к корням! — писал Чапек в одной из статей двадцатых годов. — Однако (если уж непременно придерживаться корней), возвращаясь к корням, подобно червям-паразитам, чего мы, собственно, хотим от них? Случалось ли, чтобы лист, или цветок, или ветвь вернулись назад к корням? Наоборот, скорее, корень стремится к цветку, которым он сам некогда был». Чапек страстно и самоотверженно любил свой народ, был истинным патриотом, но попытки противопоставить почвеннические иллюзии реальному историческому процессу он считал неполезным и обреченным делом.

Но что же такое сам Абсолют? Это истина, открытая раз и навсегда, это беспрерывное и бесцельное созидание, не нуждающееся в труде человека, это, наконец, всеведение, не заинтересованное в знании и стремлении человека к истине. Это остановка развития и жизни, ибо Абсолют, будучи вечным, беспрерывно перебирает различные возможности творения, комбинирует их и неизбежно повторяет самого себя, превращая историю в бесцельное топтание на месте.

Не случайно Чапек, считающий осмысленную деятельность человека, нередко ошибающегося в искании истины, подлинным двигателем общественного прогресса, выбрал для Абсолюта в качестве прообраза веру и откровение, якобы уже внесших в жизнь абсолютную истину, которую человечеству лишь оставалось воплотить в жизнь, следуя принятым догмам. Но нетворческое восприятие истины противоречит природе человека, и разделенное человечество не приняло идеи Абсолюта. Сначала Марек и Бонди, чтобы пресечь действия Абсолюта, полностью дезорганизовавшего капиталистическую экономику, предприняли меры к тому, чтобы расчленить, раздробить его монолитность, после чего каждое капиталистическое государство, организация, корпорация, союз, объединение, церковь, секта, группа и т. д. начали претендовать на монопольное владение Абсолютом. Последствия были ужасающими: началось всеобщее побоище, взаимоистребление народов и государств.

Роман-фельетон Чапека, несмотря на внешнюю веселость и занимательность изложения, отличался чрезвычайной серьезностью содержания. Он не только заключал в себе сатирическую картину вышедшего из кризиса первой мировой войны буржуазного общества. Роман высмеивал интриги дипломатов, борьбу империалистических держав за гегемонию и колонии, насмешничал над кандидатами в новоявленные Цезари, которые, вроде поручика Бобинэ, домогались неограниченной власти, пародировал многочисленные конференции, проводившиеся под эгидой Лиги наций и вырождавшиеся в пустые говорильни. Он был полон раннего предчувствия новой мировой войны, которая близится и грозит разрушить относительное равновесие социальных сил в послеверсальской Европе и способна втянуть в грядущий конфликт Америку и страны Азии. Эта тревога за будущее придавала роману общественную значимость и поднимала его над уровнем газетного фельетонизма.

Но в «Фабрике Абсолюта» сильно давала себя знать и характерная для Чапека надежда на то, что под влиянием стихийной энергии жизни все в конце концов образуется само собой и враждующие люди, оставив распри, вернутся к мирным делам и домашнему очагу. Однако подобная иллюзия — следствие общедемократической природы социальных взглядов писателя — не могла исключить из его раздумий вопроса об истинном содержании жизни, которой вынуждены жить его современники.

Оценка реального состояния мира была сделана Чапеком в пьесе «Средство Макропулоса» и отличалась критицизмом, хотя и выдержанным в духе героического оптимизма. Пьесу по праву можно счесть возражением на фабианский эволюционизм Бернарда Шоу, который в пьесе «Назад к Мафусаилу» доказывал, что долголетие позволит людям урегулировать все нерешенные социальные вопросы. Чапек, прибегая к испытанному оружию фантазии, утверждал обратное: при сохранении неизменяемого состояния мира долголетие или практическое бессмертие, которым обладала героиня пьесы Эмилия Марти, она же Элина Макропулос, дочь лейб-медика императора Рудольфа алхимика Иеронимуса Макропулоса, открывшего тайну долголетия, — становится не благом, а злом. Само по себе долголетие ничего не решает. Для Эмилии прожитая жизнь, люди, которых она встречала, исполнены скуки и однообразия, ибо существование действительно таково, каким его увидела и узнала Эмилия. Сюжет пьесы подтверждает это, поскольку ее главные действующие лица замкнуты на ординарных своекорыстных интересах. Их жизнь лишена высоких стремлений, она безыдеальна и жестока, сильные страсти и чувства в ней редкость и могут принести лишь горе. Но сама по себе жизнь — величайшая ценность, и она способна обретать высокий смысл независимо от своей краткости, если в ней появляются поиск, надежда на то, что существование не будет простым самоповторением и в нем проявится способность к развитию. Поэтому самая младшая из героинь пьесы Кристина Витек, пренебрегая страхом смерти, сжигает древний пергамент, на котором был записан рецепт средства Макропулоса. Жизнь нужно воспринимать в ее реальности, не страшась ее, не боясь трудностей, — в этом смысл героического оптимизма Чапека.

Тем не менее жизнь, такая, какой она сложилась в межвоенном буржуазном обществе, не соответствует достоинству человека: она не может не быть изменена. И вопрос о способах и возможностях ее изменения широко исследовался и рассматривался Чапеком, начиная с романа «Кракатит» и включая его трилогию «Гордубал» (1933), «Метеор» (1934), «Обыкновенная жизнь» (1934), составив центральную их проблематику.

В романе «Кракатит» реальное и фантастичное, жизненнодостоверное и откровенный вымысел смешаны в характерной для Чапека манере метафорического преображения действительности, и поэтому повествование оставляет свободу для толкования изображенных событий, как подлинных, так и разыгравшихся в воображении заболевшего менингитом изобретателя Прокопа. Насыщенный размышлениями над многослойным и бурным развитием науки и техники того времени, роман вместе с тем обнаруживал генетическое родство с народной сказкой, сюжет которой строится на выборе героем своей судьбы. Но самое содержание «Кракатита» отличалось весомой актуальностью и реалистичностью, ибо в романе шла речь о возможности науки и техники безраздельно подчинить себе ход общественного развития и повлиять на самое историю.

Как и в романе-фельетоне «Фабрика Абсолюта», Чапек в качестве главного рычага действия избирает расщепление атома. Тема эта очень рано начала волновать искусство. Атомная бомба еще ждала часа своего рождения, и ученые только начинали задумываться над возможностью овладения атомным распадом, но Герберт Уэллс уже в 1913 году в романе «Освобожденный мир» описал первую всемирную атомную войну, завершившуюся крушением старой цивилизации. Затем Андрей Белый пророчествовал, что угрозой существованию человечества станет атомная бомба, и, наконец, Чапек в «Кракатите» рассмотрел научную проблему расщепления атома с, казалось бы, неожиданной стороны, как своего рода нравственное испытание для человечества, проверку его способности направить высвобождаемые научно-техническим прогрессом разрушительные силы природы во благо или зло людям.

Роман «Кракатит» также впервые выдвинул на обсуждение вопрос о моральной ответственности ученого за последствия его внешне чисто теоретической деятельности. Вопрос этот обрел особую остроту к середине нашего века, что подтвердило, например, нашумевшее дело Роберта Оппенгеймера, одного из создателей американской атомной бомбы, сброшенной на Хиросиму и Нагасаки, который начал выступать против использования научных открытий в бесчеловечных целях, за что подвергся политическим преследованиям. Неотделимость науки от морали Чапек уже в начале двадцатых годов расценивал как важнейший фактор, способный повлиять и на судьбы человечества.

Если многие эпизоды романа имеют гротескно-фантастичный или сказочный характер, то вполне реалистичным было описание гигантского комбината по производству вооружения и взрывчатых веществ в Балттине, страшной и опасной борьбы фабрикантов оружия за овладение изобретенным Прокопом сверхмощным атомным взрывчатым веществом, которое он назвал «кракатит» по имени гигантского вулкана Кракатау. Роман энергично доказывал, что захват агрессивными кругами буржуазии средств массового уничтожения может привести человечество к порогу глобальной катастрофы. Написанный в подчеркнуто современной, но ироничной манере, с резким перемещением пространственно-временных планов повествования, занимательной интригой, внутренними монологами, роман ставил главного героя перед жесткой дилеммой: выбрать ли ему неограниченную власть над миром и людьми или отречься от живших в нем подспудно честолюбивых мечтаний и отдать свой творческий гений на благо людям. Судьба постоянно ставила перед Прокопом различные возможности выбора.

С большим искусством изображал Чапек колебания Прокопа, поглощенного идеей разрушения, взрыва, деструкции сущего, между его почти монической погруженностью в стихию науки, безоглядного и безответственного эксперимента и идеалом красоты и человечности, возникшим однажды перед ним в минуту просветления от бреда, когда он на квартире у своего коварного приятеля Томеша, попытавшегося украсть у него тайну формулы кракатита, увидел прекрасную незнакомку. Образ этой девушки, навсегда отпечатавшийся в душе Прокопа, многозначен и символизировал в романе красоту и нежность жизни, то, что Гете определял как «вечно женственное» и соединял с гуманностью, человечностью.

Блуждания Прокопа по жизни также обретают символический смысл: это путь овладевшего страшными тайнами природы человечества к истине и правильному обращению с ними. Судьба предлагает Прокопу сначала покой и мир среди кротких полей и лесов глухой провинции и любовь чистой и доброй девушки Анчи. Жизнь, отрешенную от вулканических страстей и потрясений современности. Назад к корням! Но бабочка не может стать куколкой, плод — семенем, современный человек — вернуться к патриархальщине. Прокоп сознательно отвергает открывшуюся ему жизненную возможность.

Завоевав любовь княжны Хаген-Балттин, он мог войти в узкий круг повелителей человеческих стад, аристократов, тесно связанных с правящей верхушкой, решающей вопросы войны и мира, делающей политику и определяющей судьбу народа. Но запавший в его душу идеал высшей женственности, человечности и красоты освобождает Прокопа из-под чар великого соблазна, хотя власть — и это Прокоп понимает — есть завораживающая сила.

Еще большую, практически безграничную власть предлагает Прокопу некто Дэмон, или попросту дьявол, владеющий радиоустановкой, излучающей волны, способные вызывать детонацию взрывчатых веществ. Стоит тайно разбросать порошок кракатита в разных местах земли, и мир будет или порабощен, или уничтожен. У Дэмона есть и организация, которая готова взяться за это чудовищное дело. Описание ее участников, их жаргона и теорий, доктринерства их мышления и методов борьбы, сводящейся к терроризму и анархическому бунтарству, сдобренному практикой сексуальной «свободы», — предвосхитило многие черты современного левацкого экстремизма, что подтверждает не только художническую зоркость Чапека, но также тот факт, что доктрины и теории современного революционаризма во всех его модификациях не столь уж новы и имеют глубокие корни в левацко-радикальном движении двадцатых годов. Разумеется, Прокоп бежит и от соблазнов безоглядного анархизма. Но ему было суждено увидеть дело рук своих в действии.

Сказочные мотивы, заложенные в сюжете романа, требовали после появления дьявола возникновения в повествовании и его антипода, некогда низвергнувшего сатану в преисподнюю. В символическом финале романа Прокоп, оглушенный и полуослепленный чудовищным взрывом кракатита, который Томеш все же создал на конкурировавших с Балттином заводах и разнесенных вдребезги при посредстве детонирующих волн Дэмона, встречает некоего старца. Схожий по внешности с деревенскими дедами, приголубивший Прокопа, простенький, но одновременно величественный старик показывает мятущемуся Прокопу разнообразие и красоту мира, давая ему ощутить громадность преемственного труда поколений и народов, создавших культуру и цивилизацию человечества, которую никто не вправе разрушать, ибо это станет покушением на самое жизнь. И он побуждает Прокопа забыть формулу кракатита и начать творить для людей нечто полезное, что является более великим делом, нежели разрушение и взрыв сущего, к чему ранее была устремлена гордая, но лишенная чувства моральной ответственности душа Прокопа.

Герой романа совершает по ходу действия множество смелых и даже безрассудно храбрых поступков, но далеко не все его деяния Чапек расценивает как героические. Писатель очень строго, на протяжении всего своего творчества, отделял героизм истинный, наполненный нравственным и гуманным содержанием, от того, что собственническое общество зачастую рассматривает как героический поступок. Для Чапека была внутренне неприемлема смелость так называемых «бравых парней», способных сотворить нечто из ряда вон выходящее. Прообразом подобного «бравого парня» для Чапека был знаменитый актер немого кино Дуглас Фербенкс, к которому Чапек относился с очевидной иронией. Бездумный оптимизм Фербенкса внушал ему несомненную тревогу. В статье «Улыбка Фербенкса» он писал: «Этот современный герой страшно примитивен, не требуйте от него, чтобы он решал какие-нибудь мировые проблемы… Есть Цезари и Бруты, Фаэтоны и Спартаки, бунтари и завоеватели, герои самопожертвования и прирожденные вожди. Для Фербенкса все это китайская грамота». Пока подобный примитивный герой еще морально нейтрален, но его примитивность есть великая опасность, ибо он легко может стать орудием — и весьма беспощадным — в руках таких людей, как Домин, мечтавший создать новую аристократию, породу сверхлюдей, поставив им в услужение роботов, или Ярослав Прус, хотевший использовать для сходных целей эликсир бессмертия, открытый алхимиком Макропулосом. Истинный героизм и человеческое величие не могут зиждиться на жестокой, бессердечной силе, на власти, безразличной к судьбам всего рода людского и отдельного человека. Подлинно великое деяние есть созидание, а не разрушение, ибо нигилистическое отрицание сущего и пренебрежение позитивным опытом человечества ведут в тупик.

Эту идею Чапек развивал в написанной вместе с братом Йозефом пьесе «Адам-творец», своего рода мистерии-буфф, но, в отличие от пьесы Маяковского, исполненной не пафосом исторического оптимизма, а духом сомнения, горечью и скептицизмом. Идейно пьеса эта органически связана с романом «Кракатит». На Горе Искушения, соблазняя Прокопа безграничностью власти, Дэмон говорит ему: «…я не дам тебе всего, что пред тобою, дабы пользовался ты и наслаждался властью; но тебе дано самому завоевать все это, переделать, попытаться создать нечто лучшее, чем наш жалкий и жестокий мир». Как всегда, в предложениях дьявола скрыто непременное коварство, ибо Прокопу, поддайся он дьявольским соблазнам, пришлось бы во имя личной власти сначала уничтожить весь мир, взорвав его при помощи кракатита. Герою мистерии «Адам-творец» подобные колебания чужды. Во имя Анархии, не имея никаких конструктивных идей в запасе, он уничтожает мир, использовав для его разрушения собственное изобретение — Пушку Отрицания, что по-чешски может читаться также как Закон Отрицания. Вопреки собственным ожиданиям, Адам уцелел после светопреставления, и в наказание за содеянное господь бог осуждает его быть творцом и создать новый мир, взамен погибшего. С этого момента начинаются трагикомические мучения Адама, ибо он немедленно узнает, что созидать гораздо труднее, нежели разрушать, и догмы Анархии неприменимы к практической жизнедеятельности человеческого общества. Смутно носившиеся в его сознании представления о сверхчеловеке, как образце для подражания, приводят к тому, что сотворенные им Ева и воитель Милес с презрением и насмешкой, преисполненные эгоизма и самовлюбленности, уходят от него, небрежно заметив, что он, их создатель, невзрачен и, пожалуй, даже кривоног и не достоин находиться в их компании. Дела с творением у Адама идут вкривь и вкось, хотя он и создал для себя кроткую, но ограниченную подругу Лилит. Чтобы поправить положение, Адам сотворил себе и помощника — Альтер Эго — собственное подобие. С появлением этого образа в мистерию входит коренная для Чапека идея о разорванности морального и научно-технического прогресса, их несовместимости, что катализирует и социальные бедствия. При всех своих недостатках и путанице в мыслях Адам все же сторонник творческого принципа в деле созидания нового мира. Альтер Эго все надежды возлагает на организацию, унификацию, массовость производства, стандартизированность исходной продукции, то есть людей. Конфликт между творцами-двойниками, а также созданными ими на разных основах мирами, неизбежен, и он возникал не однажды, поскольку в новых мирах возродились и собственность и урбанизм, короче, все пороки некогда уничтоженной Адамом цивилизации. Несовместимость морального и научно-технического прогресса признали на склоне лет и оба творца, решив помириться, дойдя в похмелье миролюбия до комплиментов чужому способу творения. Но примирение запоздало: их создания, поглощенные отчаянным раздором, отвергают самый акт творения, не признают ни Адама, ни Альтер Эго своими создателями, утверждая, что люди есть не что иное, как потомки обезьяны. Беспомощным старикам негде преклонить голову: из храма, воздвигнутого во славу — увы! — несостоявшегося примирения, их гонят взашей, Адаму остается одно: снова уничтожить сотворенный им же мир, который стал печальным подобием ранее истребленной им цивилизации. Однако некто Зметек, случайно возникший, как бы самозародившийся из остатков Глины Творения, так сказать, побочный продукт процесса созидания, мешает Адаму воспользоваться Пушкой Отрицания. В эпилоге мистерии, выдержанном в иронично-торжественном тоне, до Адама доносится перезвон колоколов, в котором он различает звучание и переплавленной Пушки Отрицания и вопрошающий громовой глас: «Хочешь ли ты, Адам, оставить все, как есть?» — на что он отвечает троекратным «да». Эксперимент, предложенный дьяволом Прокопу и осуществленный на принципах полного негативизма во имя «освободительной Анархии» Адамом, — явно не удался. Основания для перестройки мира были избраны ложные и ошибочные, и неиссякаемая созидательная мощь самой жизни возобладала над ними.

Мистерия-буфф Чапеков весьма многослойна по своему идейному составу, облеченному в броскую, гротесково-сатирическую, юмористико-травестийную форму, и отражала внутренние сомнения и колебания, владевшие душой писателя. Пьеса была опубликована в период, когда не только произошла экономическая стабилизация, но Европа уже стала свидетельницей и капповского путча в послеверсальской Германии, и размножения нацистских штурмовых отрядов, и громадного забастовочного движения, и распространения левацкого сектантства, взявшего на вооружение идею «перманентной революции». Эта объективная сложность общественной ситуации отразилась и на образах пьесы: воитель Милес со временем превращается в «инструктора героизма» Мюллера, а затем в неврастеничного «сверхчеловека», проповедующего войну, необходимость армий, национализма и во время дискуссий хватающегося за пистолет как высший аргумент.

В пьесе «Адам-творец» решительно пробивала себе путь в творчество Чапека антифашистская тема, достигшая кульминации в его произведениях середины тридцатых годов. Однако мелькнувший в пьесе образ Глашатая в красном с его призывами к немедленному действию, а равно несомненное скептическое отношение писателя к самой идее активной перестройки мира дали повод прогрессивным кругам чехословацкой литературы для критики пьесы.

Чапек не разделял пессимистических воззрений на историю как на «вечное возвращение», вечный круговорот, которые развивали многие последователи Ницше и Шпенглера. Подобный строй мыслей был ему чужд. Не принадлежал он к числу вульгарных буржуазно-демократических прогрессистов и видел в истории силы, не только содействующие ее движению вперед, но и тормозящие его. В этом отношении весомую многозначность обретал образ Зметека, имя которого означает по-чешски «брак», «поскребыш», «последыш» или «отброс», — существа, создателями которого отказались признать себя и Адам и Альтер Эго.

Чапек всегда считал себя и был на деле защитником и поборником бедных, низших общественных слоев и классов. Человеколюбие составляет наиболее привлекательную черту его писательского облика, и он нередко высказывал свои симпатии к «маленьким людям». Но он отдавал себе отчет, что так называемый «маленький человек» — и опыт двадцатого века подтвердил это — обладает крайне противоречивыми и даже взаимоисключающими возможностями развития, весьма податлив воздействию разрушительных, деструктивных идеологических мифов и националистических иллюзий.

Зметек бранит Адама за то, что у того есть «великие мысли». Они вызывают у Зметека глубочайшее отвращение. У него самого нет никаких мыслей, а только многочисленные дети и неутомимое желание посытнее и побольше поесть. Чапек предугадывал, что не только «инструктор героизма» Милес-Мюллер, но и начисто лишенный духовных запросов Зметек несут в себе громадную опасность, дух агрессивности и косности, могущие перерасти в угрозу человечеству.

Но исконная вера Чапека в творческую, созидательную силу самой жизни понуждала его исследовать те объективные возможности к развитию, которые, как он полагал, заложены и бродят в самом бытии. Поиски этих возможностей определяли особенности и его публицистики, и художественных произведений конца двадцатых годов, таких как «Рассказы из одного кармана» (1928) и «Рассказы из другого кармана» (1929) и «Год садовода».

В статьях и фельетонах, публиковавшихся в газете «Лидове новины» и журнале «Пршитомность», Чапек защищал толерантность, то есть терпимость в социальных отношениях между людьми.

Бесспорно, толерантность могла бы стать одним из важных моментов функционирования общественного организма, но в условиях непрестанной классовой борьбы, идущей во всех областях, идея толерантности вместо прокламируемой широты обретала очевидную узость и односторонность. Правящие классы не склонны проявлять толерантность по отношению к массам и в случаях, когда те слишком громко заявляют о своих правах, обычно отвечают на эти требования отказом, не останавливаясь перед насилием.

Давно замечено, что люди реакции есть люди действия и мировоззрение их имеет нетерпимый, агрессивный характер. Потому идея толерантности не выдержала испытания и в творчестве Чапека. Публицистика его — остроумная, многотемная — с очевидной наглядностью обнаруживала объективные слабости общедемократического сознания, иллюзорность тех решений, которые Чапек предлагал в своих статьях для ликвидации или ослабления конфликтов современной ему жизни Чехословацкой республики. Главная слабость его публицистики заключалась в настойчивом стремлении перевести социальные отношения на уровень личностных, что, как полагал Чапек, открыло бы возможности для взаимопонимания, а тем самым и устранения противоречий, разъединявших граждан республики, чехов и словаков, богатых и бедных. Коль скоро общественные отношения нередко рассматривались писателем на уровне отношений личностно-человеческих, то и действия людей истолковывались им как субъективно обоснованные, отвечающие таким представлениям о мире, которые тот или иной человек полагает истинным. Подобный способ оценки людских поступков создавал впечатление релятивистского отношения писателя к социальной морали, что, однако, не соответствует действительности, поскольку Чапек-художник всегда, на всех этапах своего творческого и духовного развития опирался на весьма стойкие социально-этические принципы. В своих художественных произведениях он был гораздо более мудрым и разносторонним аналитиком жизни, нежели в публицистике, схематизировавшей и обнажавшей уязвимые и слабые стороны его общественных воззрений. Случай не редкий в искусстве, ибо публицистика многих великих художников мировой литературы оказалась менее весомой, нежели их непосредственно художественные произведения.

Рассказы Чапека конца двадцатых годов решительно повернуты к повседневности и кажутся отходом от того направления его творчества, которое было представлено философско-метафорическими произведениями. Проза повседневности, заурядные люди, невыдающиеся события, обыденные драмы, мелкие интриги, тривиальные невзгоды — вот что составляет первый, верхний слой рассказов Чапека. И, конечно, своеобразный чапековский юмор, умение писателя схватить на лету и запечатлеть сочную подробность быта, повадку человека, его характер, образ мышления, его простительные слабости и страстишки. Однако его рассказам свойственно нечто, выводящее их за пределы обычного бытописательства, а именно — сюжетность.

По своему построению рассказы Чапека ближе к детективу, нежели к очеркам нравов. Однако детективная линия присутствует в них как бы не всерьез, обретая ироническую окраску, меняющую — принципиально и сознательно — их жанровую принадлежность. Обычно в основе сюжета рассказов Чапека лежит некий казус, случай, нечто неожиданное и непредвиденное, подлежащее разгадыванию, нечто даже анекдотическое, вроде деловых похождений брачного афериста Плихты, неотразимо действующего на перезрелых одиноких дам, и одновременно человека вполне солидного, прочно женатого, прикапливающего деньжонки на старость. Критика давно отметила, что рассказы Чапека строятся на принципе парадокса, но не раскрыла сути и природы их парадоксальности. Между тем разгадка смысла чапековского парадоксализма позволяет понять истинную проблематику его рассказов, ключевую для содержания и трилогии «Гордубал», «Метеор» и «Обыкновенная жизнь».

Рассказы Чапека строятся на несовпадении реального, глубинного и подспудного течения событий и различных попыток узко-рационалистического, прагматического, обедняющего подлинное бытие объяснения феномена существования, стремления втиснуть в предвзятую схему то, что Достоевский, оказавший заметное воздействие на Чапека, называл живой жизнью. Бытие преподносит человеку больше загадок и неожиданностей, чем того ожидает человек, ибо в жизни заложены непредвиденные возможности, потенции развития, которые человеческий разум не всегда может предвидеть или уловить.

Чапек отнюдь не испытывал недоверия к разуму, как множество писателей и философов-иррационалистов, его современников. Для него разум был единственным водителем по лабиринтам жизни и истории, но Чапек полагал, что разум может выполнить роль вожатого человечества лишь тогда, когда будет считаться со спонтанным движением существования, по сути не поддающимся контролю самодовольной логики. Эта мысль и составляет сердцевину чапековского парадоксализма.

Жена полицейского чиновника по его просьбе отправляется к старухе гадалке, подозреваемой в шпионаже. Гадалка предсказывает дамочке счастливый брак и блестящее будущее. Из-за явной нелепости предсказания полиция снимает свои подозрения и штрафует гадалку всего-навсего за мошенничество. Однако невероятное сбывается: дамочка развелась со своим мужем и выскочила за молодого миллионера, который увез ее в Австралию. Опытный вор-медвежатник аккуратно очистил очередной сейф и образцово замел вое следы преступления. Но во время взлома ему мешала вставная челюсть, и он положил ее на стол, оставив на слое покрывавшей его пыли след, и был опознан. У полковника генштаба похищен важный документ; вся военная полиция поднята на ноги, в содеянном подозреваются разведки иностранных государств, что вполне логично, поскольку документ содержал государственную тайну. Дело завершается крайне тривиально: обычная полиция находит мелкого воришку, специалиста по грабежу кладовых, который вместе с прочим хламом утащил и документ, спрятанный полковником ради вящей секретности в жестянку из-под макарон. Военная разведка строила сложнейшие теории похищения, исходя из заранее заданных и ставших стереотипом представлений о сходных происшествиях. Но жизнь и сложнее и проще: она предлагает собственное непредвиденное решение ситуации, что, согласно взглядам Чапека, и типично и неизбежно. Подобного рода парадокс и предопределяет построение его рассказов.

Юмор не составляет господствующую их стихию. Среди них есть и весьма сумрачные, критичные по отношению к нравам богатых классов, как, например, «Исчезновение актера Бенды»; трагичные, как маленький шедевр «История дирижера Калины», в котором писатель изобразил душевную смятенность человека, бессильного предотвратить готовящееся убийство, о котором он догадался, случайно услышав разговор мужчины и женщины, ведшийся на непонятном для героя английском языке. Интонации разговора были столь выразительны и мучительны, что герой уловил смысл нервного, горького и жестокого собеседования. Стихийная сила жизни преодолела барьеры, воздвигнутые между людьми, разобщающие и разъединяющие людей, но примирить их она не могла, спасти тоже. Это надлежит делать самим людям, ибо они ответственны и перед собой, и перед великим чудом жизни, сиянием и цветением мира, который они оказываются способны испепелить и уничтожить.

Ио что же может помешать людям овладеть полнотой жизни, приобщиться к ее могучему всеобновляющему потоку? На этот фатальный вопрос по-своему давался ответ в рассказе «Эксперимент профессора Роусса».

Он являет собой нечто большее, чем сатиру на шаблонность и воинствующую ограниченность буржуазной прессы. Профессор-психолог Роусс по мгновенным, не обдуманным заранее ответам на ловко поставленные подозреваемому вопросы раскрывает совершенное преступление. Но когда его метод попробовали испытать на бывалом журналисте, то профессор чуть не угодил в лужу, ибо получал в ответ набор штампованных фраз и определений. Рассказ комичен, но весьма серьезен, ибо в нем Чапек обнажил то, что он считал главной опасностью для человечества, истоком его разлада с живой жизнью, чреватым громадными, труднопредставимыми последствиями. Эту опасность Чапек усматривал в роботизации человека, стандартизации и нивелировке его мышления, деперсонализации его сознания, что является прямым результатом распространения низкопробной массовой культуры — детища научно-технического прогресса, утратившего в условиях собственнического общества гуманистическое, этическое содержание.

Писателя глубоко волновало и тревожило распространение средствами массовой коммуникации — печатью, радио, кино — стандартных представлений, взглядов, привычек, обезличивающих человека, лишающих его индивидуальности, превращающих его в слепое орудие опасных социальных сил.

Чапек был одним из первых мыслителей, уловивших идеологические следствия распространения массовой культуры, и подверг анализу этот важный фактор духовной и социальной жизни.

В блестящих и весело написанных статьях «Последний эпос, или Роман для прислуги» и «Холмсиана, или О детективных романах» он исследовал причины живучести и прилипчивости бульварной литературы, оперирующей набором стереотипных характеров, ситуаций, чувствований и представлений о мире. Не без основания Чапек утверждал, что многое в бульварной литературе восходит к весьма давним традициям авантюрного повествования. Но если приключенческое, мелодраматически-сентиментальное бульварное чтиво принадлежит прошлому, то детективный жанр, который Чапек определил как «холмсиану», есть порождение века двадцатого, он вобрал в себя множество социально-психологических свойств, рожденных именно этим веком, которому свойствен «практический рационализм, методичность, всесторонняя образованность, абсолютный эмпиризм и страсть к наблюдению, анализ и увлечение экспериментом, философская констатация и подавление всякой позорной субъективности…». Заключительные слова Чапека, полные насмешки, ясно показывали, в чем писатель видел опасность широчайшего распространения этих видов словесности. Сам он был убежденным реалистом и противником всяческого субъективизма в искусстве, но, упоминая о подавлении «позорной субъективности», он имел в виду навязывание, прививку индивидууму представлений и навыков, способных подавить развитие живой жизни, направить ее стихийную энергию по ложному пути. В весьма ироничной статье «Похвала газетам» он, подчеркивая громадную роль ежедневной прессы в формировании обыденного сознания, указывал, что газеты «состоят из общих фраз, общих мест и штампов» и сознательно препарируют факты, о которых сообщают. Поэтому они являются силой, унифицирующей и стандартизирующей общественное мнение.

В те годы, однако, Чапек не до конца понимал политическое содержание этого явления. В полном объеме положение вещей стало ему ясным в пору наступления фашизма и его проникновения в общественную жизнь Чехословакии. Но со свойственной ему чуткостью он предощутил потенциальную угрозу многообразию жизни и человеческой личности, которую несла зарождающаяся индустрия так называемой «массовой культуры».

Сам Чапек был противником элитарного, герметичного и формалистического искусства и литературы. Превыше всего он ценил их доходчивость и демократичность, способность нести в мир «…естественные и непреходящие ценности, такие как любовь, мужество, сообразительность, красота, оптимизм, великие и волнующие деяния, подвиги, приключения, справедливость…». В статьях и эссе, объединенных в книгу «Марсий, или Заметки на полях о литературе» (1931), он защищал народное, проникнутое демократизмом и гуманизмом искусство.

Задумываясь на рубеже двадцатых и тридцатых годов над ходом общественного развития, писатель с особым вниманием исследовал конфликт между стандартизирующими, унификаторскими аспектами современной буржуазной цивилизации и устремлениями личности, которую всевозможные утилитаристски-прагматические и мифотворческие, основанные на наборе бедных, но броских лозунгов — национализма, милитаризма, крови, расы и так далее, демагогические по природе своей идеологические построения стремились подчинить своим догмам. Поэтому важнейшее его создание начала тридцатых годов — его трилогия, при внешней разнотемности входивших в нее романов, обладала духовным единством и большой социальной актуальностью содержания, поскольку в ней писатель стремился показать объективное многообразие творческих потенций жизни и бесконечность возможностей ее развития.

В трилогии Чапек проявил себя не только зорким наблюдателем и аналитиком общественных нравов и повседневности человеческого существования, но и проницательным, вдумчивым психологом. «Гордубал», в основу которого положено подлинное происшествие, был романом одновременно социальным и психологическим. Драматизм его коренился в потаенных пластах обыденной жизни.

Среди «Рассказов из одного кармана» есть небольшая бытовая зарисовка — «Преступление в крестьянской семье», где Чапек описал убийство крестьянином своего тестя — дело, с точки зрения правосудия, рутинное и абсолютно ясное, однако заключавшее в себе несомненную психологическую сложность, поскольку убийца вовсе не считал себя виновным. Представления его, не совпадавшие с нормами обычного права, сложились в недрах отстоявшегося крестьянского уклада жизни. Еще более сложна психология участников деревенской трагедии, описанной в «Гордубале», и логика их поведения, мотивы совершаемых ими поступков отмечены такой своеобычностью, которая несводима к удобопонятным, рационалистическим умозаключениям. Житейская судьба Гордубала, утратившего за годы вынужденной эмиграции привязанность жены и дочери и получившего в конце своего пути удар шилом в сердце от любовника своей жены, осложнена не только страстями и чувствами, но и путаницей имущественных расчетов, непрямо, но неостановимо воздействовавших на мысли и поступки Поланы и Штепана. Расчеты эти заложены в самих основаниях крестьянской жизни, и крестьянин-собственник не может освободиться из-под их власти, ибо они составляют суть и содержание его мировосприятия. Мысль эта, проходящая через весь роман, подтверждала, что Чапек, считавшийся с самовластным диктатом жизни, определявшей характер человеческих связей, тем не менее был противником незыблемости устоявшихся порядков, ибо они нередко порождали неразрешимые, трагические ситуации, не выдерживая суда гуманности, требований «нравственного порядка».

«Гордубал» членится на две почти самостоятельные части. Одна, главенствующая — являет картину доподлинной жизни, изображает взрывчатую конфликтность отношений Юрая Гордубала со Штепаном и Поланой, с родной деревней, куда Юрай вернулся из далекой Америки; его тягостные раздумья над всем случившимся и попытки примирить непримиримое — развязать тугой узел взаимоотношений, разрубить который оказалась способна лишь смерть.

Другая часть — как бы эпилог романа — содержит критический анализ толкования смысла разразившейся драмы судом, опиравшимся в своих оценках личностей Юрая Гордубала, Поланы, Штепана, их отношений на расхожие стереотипные понятия и представления, неспособные, однако, нащупать живой нерв трагического происшествия, взволновавшего покой тихой закарпатской деревушки.

Композиция романа — и это соответствовало сути его философии — перекликалась с композицией «Братьев Карамазовых» Достоевского, где громадность и бездонная глубина страстей и переживаний героев, спутанность и внешняя алогичность живой жизни противостояли плоскому и ограниченному ее толкованию прокурором и защитником, сводившим к простейшим, а потому бедным схемам клубящееся и бьющееся в противоречиях, полное загадок и тайн бытие и борения человеческого сердца.

На суде Гордубал выглядел недогадливым добряком, Штепан — вымогателем, Полана — сельской мессалиной, старой, костлявой бабой. Но все это далеко от истины.

Гордубал — крестьянин до мозга костей, постоянно, где бы он ни находился, ощущавший власть земли, — был одним из тех бедняков, кто, подобно героям повести Короленко «Без языка», отправился за океан, работал там как ломовая лошадь, высылая домой каждый грош и поддерживая себя единственной мыслью — вернуться на родину и крепко осесть на земле. Образ для Закарпатья, поставлявшего эмигрантов во все края света, типичный. Штепан Манья — тоже крестьянин, но земля для него важна не сама по себе. Сын мадьярской равнины, он возводил хозяйство Поланы на иной основе, чуждой и враждебной Гордубалу, — разводя коней и барышничая. И хозяин и батрак не могли не столкнуться уже на этой почве.

Штепан вложил в хозяйство всю душу, и Полана была для него не просто богатой хозяйкой: они любили друг друга, хотя их любовь подкреплялась и материальными интересами. Судьи не понимают их человеческих отношений, как и чувства Гордубала к Полане, и потому сводят дело к преднамеренному убийству из корыстных побуждений, то есть живое бытие втискивают в стереотипное, мертвенное о нем представление.

Гордубал тоже нежно любил Полану, но за восемь лет вынужденной разлуки он стал чужим человеком и для семьи и для деревни. И когда он — законный муж своей жены и настоящий хозяин двора — вернулся домой, деревня, ранее терпевшая связь Поланы и Штепана, единодушно встала против явного нарушения сельских обычаев и нравов. Гордубал, ясно понимавший, что у него творится дома, ради своей любви к Полане попробовал привести положение вещей в соответствие с требованиями деревенских обычаев и даже просватал свою малолетнюю дочь Гафию за Штепана. Но все кончилось крахом.

Однако не Штепан — и в этом смысл романа — разрушил семью Гордубала и довел события до катастрофы. Причиной разразившейся трагедии были бедность, социальное несовершенство общества, загубившего любовь и брак Поланы и Гордубала. В этом романе нравов и характеров нет и намека на приписываемый Чапеку социальный релятивизм, ибо внутренний взгляд писателя на происшедшее непреложен: то, что случилось, есть не преступление, а грех. Не только Полана и Штепан нарушили неписаные законы человеческого долга, воспользовавшись трудами и деньгами Гордубала и отплатив ему злом, но и общество грешно перед Гордубалом и подобными ему, коверкая и ломая их судьбы. Грех этот порожден ложными основаниями жизни. Роман поэтому отличался высоким критицизмом и был крупным художественным обобщением реальных, социально обусловленных противоречий жизни, которые одновременно отражали ее подвижность, неоднозначность, способность к саморазвитию, составляющие ее богатство и красоту, подобно тому, как трепещущая листва венчает крону раскидистого, разветвленного могучего дуба.

Сумрачный колорит лежит на этом романе Чапека, в котором писатель исследовал жизнь в ее повседневности и обыденных формах, зависящих от причинно-следственных связей и, в свою очередь, подобные связи порождающих. Но что представляет собой самый феномен жизни как субстанция человеческого существования, если этот феномен очистить от непосредственных, очевидных связей с обыденностью? Обладает ли он такой же множественностью потенций, способностью к самопроизвольному развитию, как и человеческое существование, протекающее в будничном бытии? Этот необычайно важный для мировоззрения Чапека вопрос он попытался разрешить в романе «Метеор», где звенит напряженная струна необычного, где пряная экзотика, ленивая и чувственная мелодия тропиков вливается в сухой стук костяшек конторских счетов, где страсти человеческие наполнены тяжелой и густой кровью, где жестокость и коммерческий расчет, волевой напор дельца, коварство конкурентов, надежда на счастье, одиночество и жажда человеческой близости соединены в многоцветный сплав, излучающий мерцающее сияние тайны, будоражащей воображение.

Что, собственно, известно о пассажире частного самолета, летевшего по неясным причинам в страшный ураган через океан в Европу? Самолет загорелся и разбился, пассажир лежит в клинике, обмотанный бинтами, без сознания, изредка произнося английское или испанское слово. Можно ли восстановить жизнь человека по мелким, разрозненным фактам, сопутствовавшим его появлению в больнице, где над его судьбой размышляют врачи, монашка — сестра милосердия, пациент-невропат и писатель. Феномен жизни предстает перед ними в своей чистоте и загадочности, и все они пытаются дать собственную версию судьбы человека, подобно метеору, ворвавшемуся в их мир.

При авантюрности и занимательности сюжета «Метеор» отмечен серьезностью мысли, напоминая в этом отношении философско-психологические, приключенческие романы Джозефа Конрада. Сопоставляя различные способы интерпретации бытия, Чапек стремился определить, какой из них ближе к истине и более способен передать и достичь полноту жизни. Все, кто размышляет над судьбой загадочного незнакомца, отталкиваются в своих предположениях от мелких, но вполне реальных фактов, которые стали им известны.

Самую простую и самую бедную, но безусловно достоверную характеристику пациента дают лечащие врачи, люди прагматического склада мышления: неизвестный страдает редкой тропической болезнью, на теле у него — следы от когтей какого-то зверя, скорее всего ягуара, телосложение — интеллигента, сердце изношенное, печень алкоголика. Видимо, он прибыл откуда-то из Южной Америки, где мог быть кем угодно — плантатором, служащим или искателем приключений. Вариант вполне возможный.

Сестра-монашка через вещие сны, путем своего рода духовного контакта с пациентом, приходит к выводу, что он, рискуя жизнью, мчался сквозь ураган, чтобы загладить тяжелый грех. Беспутный сын состоятельного человека, он соблазнил достойную девушку и бежал от бремени моральной ответственности в мир, на далекие острова Карибского моря, где, проведя полную приключений жизнь, чувствуя приближение смерти, ощутив исчерпанность и ложность собственного существования, мгновенно решает отыскать ту, которую он обманул, и вымолить у нее прощение. Что ж, и эта ситуация возможна и правдоподобна.

Невропат-интуитивист создает версию, в которой незнакомец оказывается человеком, некогда совершившим важное открытие в химии, опрокидывающее канонические взгляды и потому отвергнутое специалистами. Лишь два десятка лет спустя, где-то в тропических лесах, отупевший от пьянства, он случайно узнает, что его открытие сделано другим и обнародовано. И он мчится домой, чтобы там доказать свою правоту, и неизбежно погибает. Жизнь и смерть есть звенья единого целого, зовущегося бытием, и обе эти фазы, лишь соединившись, дают завершенность человеческой жизни и всему им содеянному. Незнакомец должен был закончить свой путь, и в этом проявилась высшая мудрость жизни. И подобное развитие событий могло иметь под собой основания.

Однако лишь искусство, соединяющее в себе логику и интуицию, оперирующее объективными данными и их субъективным толкованием, способно дать наиболее полную и вероятную историю незнакомца. Писатель мыслит в том же направления, что и другие, но наполняет скудный остов фактов материей творческого воображения, сырье для которого всегда поставляет жизнь. В рассказанной им истории есть бегство из богатого дома, страдание, борьба человека с собственными слабостями, падение на самое дно жизни, грязь и надежда, есть великая цель — любовь, есть борьба и поражение и, как завершение всего, неожиданная гибель. Версия писателя наиболее убеждающая и достоверная, ибо, согласно воззрениям Чапека, искусство адекватнее, чем другой вид умственной деятельности человека, способно постичь и передать живое течение жизни и уловить те возможности развития, которые таятся в ее сердцевине. «Мне мало того, что я вижу, я хочу знать больше; для того и сочиняю всякие небылицы», — говорит писатель в романе. Означает ли это, что Чапек исследовал в романе способы познания мира и счел фантазию, воображение наилучшим инструментом постижения сущего? Нет, роман пронизывала иная мысль: даже самый «чистый» феномен жизни заключен в систему сложнейших связей с бытием и обладает громадными возможностями множественного развития. Для Чапека мир познаваем, как для каждого художника-реалиста, но творческое воображение, используя в качестве строительного материала факты, создает типизированную картину жизни, сообщая реальности более высокий уровень ее существования.

Но можно ли богатство потенций жизни, заключенных в отстоявшемся социальном бытии или в сгустке очищенной жизненной энергии, найти в обыденном существовании заурядного человека — неприметного странника по миру, одного из тех, кто, ничем не выделяясь, начинает и заканчивает свои труды и дни, не оставив после себя никакого следа?

Да, богатства жизни неисчерпаемы, и они включены в каждый человеческий индивидуум подобно тому, как в атоме концентрируется космическая мощь материи. Судьба героя романа «Обыкновенная жизнь» — скромного железнодорожного чиновника, написавшего перед своей тихой, обывательской кончиной нечто вроде исповеди, служит тому подтверждением.

Необычен этот роман: он полон внутренней взрывчатости, исполнен знания человеческого сердца и касается таких его тайн, которые в свое время мучительно стремился разгадать Достоевский в своих размышлениях над тем, почему зло способно овладеть натурой человеческой. Роман создавался в годы, когда Европа уже содрогалась от кровавых эксцессов фашизма, оберегая свой покой и относительное благополучие, наступившее после великого кризиса, и закрывала глаза на то, что разнузданная стихия жестокости неуклонно накатывается на старые, обжитые города, а расползающаяся коричневая плесень губит все творческое в людях и в созданной ими цивилизации.

Для Чапека исторические перемены в общественной жизни в те годы были, как и для многих крупных художников-гуманистов, еще не вполне понятны в своих социальных истоках, но он ощущал сгущенность напряжения в мире, отравленность духовной атмосферы тяжкими испарениями бесчеловечности и насилия, исходившими из темных глубин теряющего устойчивость общественного миропорядка.

Хрупкость и непрочность границ, отделяющих в этом миропорядке дозволенное от недозволенного, доброе от злого, истинное от ложного, возможность быть поглощенным силами разрушительными или устоять под их давлением, открывающаяся перед человеком на его пути по лабиринтам жизни, составляет предмет размышлений героя романа над собственным опытом.

Самое выдвижение этих проблем Чапеком на передний план повествования явилось откликом художника на изменившуюся историческую ситуацию, которая понуждала задумываться над коренными свойствами человеческой натуры. Подобное направление мыслей предопределило и архитектонику романа. Последовательный, строгий, упорядоченный, внешне очень объективный рассказ чиновника о своей жизни, о детстве, проведенном в почтенной семье ремесленника, о первых школьных привязанностях — влюбленностях и дружбе, о беспорядочной поре студенчества, юношеских пробах пера, болезни, безупречной службе, спокойном браке, вдовстве — взрывается и опрокидывается его автокомментарием. Из него возникает совершенно иная картина прожитой им жизни — спутанная, сложная, полная внутренних опасностей, насыщенная борением зла и добра, не укладывающаяся в схему, упорядочивающую и упрощающую сущее. «Жизнь человека — это множество различных жизней, из которых осуществляется лишь одна или несколько…» — приходит к выводу рассказчик, вполне в духе прежних оценок Чапеком феномена человеческого существования.

Но что же осталось нереализованным, невоплощенным в жизни рассказчика? Очень многое. Не только его талант поэта, ибо его юношеские стихи, которые он успел позабыть, были открыты заново молодым ученым и оказались полными внутренней энергии и новизны; не только его способность к некрикливому героизму, поскольку он помогал чешским патриотам в их борьбе против Австро-Венгерской монархии в пору ее крушения и помощь эта была связана с риском для жизни.

Склонности рассказчика к порядку, организации, дисциплине противостояло нечто иное. Его патриархальная семья на дело была лишена подлинной прочности из-за слабости отца: жажда господства владела рассказчиком с детства, понуждая выбирать слабых товарищей и завидовать сильным. Бесовская и страшная власть порока была ведома ему с малых лет; брак его оказался пустым и формальным; работа и поведение — карьеристичным, но — и это главное — он сознавал, что в нем таится нечто темное, адское, то, что заставляло некоего поэта, забулдыгу и циника, с которым рассказчик встречался в молодости, смотреть на него с ужасом, когда он изливал тому свою душу. И, однако, эта адская сторона его натуры не вырвалась наружу: она прорывалась лишь тогда, когда условия жизни создавали для этого предпосылки. Злое в рассказчике подавлялось — ив этом отношении Чапек сближается с Достоевским, — когда рассказчик ощущал наличие отъединяющей дурное от доброго моральной преграды, которую он не переступал.

«При всем том я очень хорошо знаю, что я вовсе не интересная, сложная, раздвоенная или бог весть еще какая личность…» — признавался он, и в его словах заключена большая правда. Но объективная неоднородность его личности показывала, что идея множественности потенций, заложенных в жизни, уже обнаруживала для Чапека свою собственную неоднозначность. Как философская посылка, она бесспорно истинна: однако у Чапека-художника идея эта выражала не столько его гносеологические, сколько общественные воззрения. Полагаясь на стихийную энергию жизни, он думал, что и в сфере социальных отношений она проявится как конструктивная сила и приведет к здоровому равновесию противоборствующих в обществе интересов. Поэтому он длительное время не считал полезным вмешательство в объективный ход вещей и в двадцатые годы серьезно расходился с революционным авангардом чехословацкого рабочего движения. Но роковые тридцатые годы, приход гитлеризма к власти, угроза миру, культуре, человечеству, созданная появлением на общественной арене фашизма, приводила Чапека к мысли, что в стихийной энергии жизни заложены и разрушительные, деструктивные элементы и, кроме блага, она может нести и зло, которое способно взять верх.

При внешней камерности и сосредоточенности на одном характере роман «Обыкновенная жизнь» знаменовал переход Чапека к анализу крупнейших по масштабам исторических процессов европейской жизни тридцатых годов, ибо изображенный им характер был массовидным и слишком многое зависело от того, каким путем станет развиваться подобный массовидный тип человека. По существу роман этот подготавливал великие антифашистские произведения Чапека. Гуманистический пафос определил идейную тональность его трилогии.

Чапек принадлежал к тем европейским писателям-демократам, кто очень рано почуял опасность фашизма и, подобно Томасу Манну, Ромену Роллану, Генриху Манну, Лиону Фейхтвангеру, выступал против него не только как художник, но как блистательный публицист. Его статьи, написанные в начале тридцатых годов, подтверждали его энергичное внутреннее движение к общественной активности. При всей сложности этого движения, публицистика его была отмечена трезвостью взгляда на историческую обстановку, накалявшуюся с каждым днем.

Одной из важнейших нравственных обязанностей людей интеллектуального труда, в том числе писателей и художников, Чапек считал участие в борьбе за защиту идей гуманизма и свободы и резко критиковал тех, кто пытался снять с себя эту ответственность, уклониться от действия или пойти в услужение реакции. «Есть ли что-нибудь достаточно пагубное, страшное и бессмысленное, чтобы не нашлось интеллигента, который захотел бы с помощью такого средства возродить мир?» — с безмерной горечью написал Чапек в «Войне с саламандрами», имея в виду тех философов, писателей и социологов, которые оправдывали фашизм, видя в нем некую «обновляющую» дряхлый мир силу. В том, что эмоции жестокости, насилия, националистические и воинственные настроения получали широкое распространение, есть, как полагал Чапек, доля вины интеллектуалов, слишком долго созерцательно относившихся к происходившему в реальном мире. В замечательной статье об антивоенной пьесе Карла Крауса — выдающегося австрийского сатирика, одного из ранних критиков зарождающейся буржуазной «массовой культуры» — «Последние дни человечества», этой громадной панорамы империалистической бойни, Чапек писал: «…мы могли верить, что книга Крауса — страшное обвинение того, что было. Сегодня мы начинаем понимать, что это обвинение того, что еще живо», — и с гневом, могущим показаться неожиданным в этом мягком и скромном человеке, обрушивался на всех, кто поддерживал общественную реакцию: «Повинен изобретатель отравляющих веществ, но вина за войну и ее ужасы лежит и на лгущем взахлеб, устраивающем бум журналисте и писателе в тылу. Слова, мысли, идеи служат мотивом или санкцией поступков, и критик выуживает на свет божий затасканные словеса, пустые фразы, жестокий технический жаргон войны, вранье и полуправду, газетные штампы, которые заменяют людям мысли… Современная война — война не между армиями, а между народами — обусловлена массовым духовным рабством, обусловлена обезличкой всех или почти всех». Духовная стерилизация масс, что подчеркивал Краус и с чем соглашался Чапек, есть один из способов поддержания капитализмом собственного существования. Высказываясь о миссии деятелей культуры в современную эпоху, Чапек с тревогой говорил о том, что среди чешской молодежи появились тенденции, «идейно очень близкие немецкому гитлеризму», и резко осудил национализм. Для него важнейшей задачей искусства и художника в накаленной предвоенной обстановке становилась борьба за свободу человека, против фашизма. Вклад Чапека-художника в эту борьбу был велик и непреходящ.

Его антифашистский роман «Война с саламандрами» (1935) стал классическим не только благодаря высоким художественным достоинствам, но и потому, что в нем были обобщены особенности тоталитарной фашистской идеологии и проанализированы те социальные предпосылки, которые создали условия для возникновения формы общественного сознания подобного толка. Роман Чапека не только реалистичен, но он обогащал реализм новыми средствами художественной выразительности, а его притчеобразное построение принципиально отличалось от романов — притч и антиутопий, получивших распространение после второй мировой войны и опиравшихся на распространившуюся в эту пору метафизическую и пессимистическую философию различных оттенков. Такие произведения, как «Чума» Камю, «Повелитель мух» Голдинга или «Обезлюдиватель» Беккета и подобные, изображали некую ситуацию, имеющую, по представлениям их авторов, всеобщий, извечный характер, подтверждающий поверженность человека и его неспособность изменить жизнь и победить социальное зло. Роман Чапека зиждился на иных основаниях: он содержал многосторонний социальный анализ противоречий современного капиталистического общества. Условная форма повествования обостряла критицизм романа, делала его жгуче актуальным и не мешала исторической конкретности. «Это не умозрительная картина некоего отдаленного будущего, но зеркальное отражение того, что есть в настоящий момент и в гуще чего мы живем», — писал он о «Войне с саламандрами».

При внешней легкости и ясности построения структура романа отличалась чрезвычайной сложностью и опиралась на громадную эрудицию и выношенное повествовательное искусство писателя. Начатый, как авантюрный роман, с описания экзотических приключений капитана ван Тоха, открывшего на забытых богом и людьми островах где-то между Индийским и Великим океанами крупных саламандр, способных выполнять несложные работы, обучаться человеческой речи и пользоваться примитивными орудиями, он постепенно обретал философичность, наполняясь размышлениями над человеческой природой. Роман включал в свою художественную систему пародии на газетные репортажи, научные статьи, содержал сатирические картины нравов высокоразвитой буржуазной цивилизации, анализ политики мировых держав, их антагонистических противоречий, прикрываемых беззастенчивой демагогией и вкрадчивым лицемерием.

Роман язвительно высмеивал самодовольную позитивистскую науку, чехословацких националистов, «миротворческие» международные конференции, заполненные пустой болтовней профессиональных дипломатов, всеми правдами и неправдами протаскивавших свои корыстные интересы. Он взывал к разуму человечества, предупреждая людей о грозящей им страшной катастрофе. Роман полон пророческой тревоги за будущее, боли и тоски, надежды и отчаяния, веры в людей и ненависти к многоликим силам реакции. Он суров, несмотря на мягкую ироничность повествования. Чапек прочно опирается в нем на реальность, монтирует факты, сталкивая их лбами, обнажая алогичность и безрассудство правителей буржуазного мира, ведущих его к гибели. Роман прозвучал как призыв писателя остановить набор бесчеловечия, порожденного и приведенного в действие обществом, которое надеялось в прагматических и эгоистичных целях обратить возникшую разрушительную силу себе на пользу.

«Война с саламандрами» являла собой сгусток воззрений Чапека на общество, высказывавшихся им ранее, но обретших новое качество под воздействием антифашизма, становившегося ведущей чертой его взглядов. Рисуя апокалиптическую картину всемирной войны людей с расплодившимися и обученными людьми же военному искусству саламандрами, гибель под водами Мирового океана стран и континентов, разрушаемых саламандрами из геополитических соображений для устройства на их месте удобных лагун и бассейнов для своих подводных городов, фабрик и заводов, Чапек не оставлял сомнений в том, кто, собственно, повинен в катастрофе, постигшей человечество. Пружиной и двигателем всех бедствий стал не кто иной, как капитан большого бизнеса, финансовый воротила, властитель бирж Г. X. Бонди.

Г. X. Бонди поставил торговлю саламандрами на широкую коммерческую основу. Добряк ван Тох надеялся приспособить саламандр всего-навсего для ловли жемчуга, Г. X. Бонди организовал саламандровый синдикат, торговал ими, поставляя всем желающим прекрасную рабочую силу для подводных работ. До поры до времени с саламандрами все обходилось более или менее благополучно, если не считать корсарской, контрабандной торговли ими, организованной мелкими предпринимателями. Но расплодившиеся саламандры стали собственностью великих держав, между которыми, естественно, начались трения из-за прав владения, и оружие забряцало. Сами саламандры были рассортированы по их способностям: между ними возникла иерархия, выделились простые рабочие саламандры, затем более квалифицированные, могущие стать и солдатами, потом саламандровая элита — вожаки и интеллектуалы, командовавшие остальными, и, наконец, мало чем примечательный саламандровый сброд. Так под носом у людей, обучавших саламандр, снабжавших их орудиями труда, оружием, в водах Мирового океана сложилась новая цивилизация, повторяющая в ухудшенном виде многие черты человеческой, но все же особая, всей своей сутью чуждая и враждебная миру людей.

Когда Чапек делал Г. X. Бонди первопричиной происшедшего, то он не оставлял сомнений в ответственности капитализма за бедствия, постигающие человечество, и критицизм его обретал высокий накал и историческую точность. Но что же представляли собой в его понимании саламандры, чьи неисчислимые орды овладевали сушей, отнимая у людей право на жизнь?

Чапек любил снабжать свои произведения автокомментариями, пояснявшими их основные идеи. Но его послесловия или заметки имели, как правило, шутливый характер, нередко с оттенком мистификации, в расчете понудить самого читателя поразмыслить над сутью художественного произведения и не пользоваться уже разжеванной другими духовной пищей. Объясняя замысел «Войны с саламандрами», он говорил, что одним из толчков для создания романа послужила мысль о том, что стихийная энергия жизни могла породить на земле не единственное существо, наделенное разумом, то есть человека. Почему бы другим подобным существом не могли стать, например, гигантские саламандры? Однако если эта мысль и присутствует в романе, она отнюдь не определяет природу образа саламандр — многозначного и весьма емкого.

В этом образе Чапек сконцентрировал все свои прежние наблюдения над обесчеловечивающими и обезличивающими человека воздействиями на его сознание стандартизирующей, нивелирующей людей буржуазной культуры и способа жизни. Фанатизм и обездушенность, стадность и власть инстинктов, полное отсутствие моральных представлений, чувства личности, сострадания, агрессивность — черты, в той или иной мере присущие и роботам Домина, и «самозародившемуся» Зметеку, и тому «адскому», что таилось в натуре героя «Обыкновенной жизни» и что кроется в прочих духовно стерилизованных потребителях «массовой культуры», — все это спрессовал Чапек в образе саламандр. Одновременно они обладают высокими способностями к приобретению разных, весьма сложных трудовых навыков. Они соединяют в себе все недостатки дегуманизированной буржуазной культуры и лишенного человеческого содержания научно-технического прогресса.

Чапек — органически демократичный художник — был начисто лишен высокомерного презрения к народу и народным массам, столь характерного для постницшеанской философии и социологии, весьма влиятельной в годы написания его романа. Создавая образ саламандр, Чапек имел в виду нечто совсем иное, нежели народ.

Саламандра, жившая в лондонском зоопарке, не только пристрастилась читать вслух ежедневные газеты, но, подобно журналисту из рассказа об эксперименте профессора Роусса, приучилась мыслить газетными штампами, только окрашенными воинственно-проанглийским, империалистическим духом.

Чапек делал совершенно очевидным, кого и что подразумевает он под саламандрами. Это был символ реакции, всего античеловеческого, что рождает капиталистическое общество. В первую очередь саламандры — символ тоталитарной фашистской системы. Их несметные полчища возглавляет Верховный Саламандр, он же Андреас Шульце, бывший фельдфебель первой мировой войны, — прозрачный псевдоним ефрейтора Адольфа Гитлера; под водой саламандры установили культ некоего божества, напоминающий возрождавшееся гитлеровцами поклонение древнегерманскому богу Вотану. Саламандры — это фашизм. Источник опасности для человечества был обозначен Чапеком недвусмысленно и ясно. Но картина мира, нарисованная им, была бы недостаточно реалистична, если бы Чапек не изобразил, конечно резко сатирически, не только противостояние цивилизаций людей и саламандр, но и взаимодействие этих цивилизаций.

На первый план он, разумеется, выдвинул политические связи, которые в годы создания романа характеризовали взаимоотношение буржуазных демократий с третьим рейхом, несмотря на то что гитлеровцы не церемонились в обращении со своими партнерами и открыто готовились к войне за мировое господство. Примерно так ведут себя и великие державы в романе, стремясь приобрести максимум влияния на саламандр, наживаясь на них, снабжая их всем необходимым, начиная от корма и кончая взрывчаткой.

Но саламандрам служат и многие дельцы, профессиональные политики, юристы и так далее, которым наплевать на будущее человечества, если сейчас их ждет профит. Нет заметной границы между массовой буржуазной культурой и тем, что с натяжкой можно назвать культурой саламандр. Как поветрие, возникает подражание животным повадкам саламандр в массовых зрелищах, моде, развлечениях зажиточных классов. Многочисленные ассоциации, лиги, начиная от миссионерских и кончая бойскаутскими организациями, пытаются установить контакты с саламандрами, создать некое равновесие между нечеловеческим и людским обществами и пылко обсуждают подобную возможность. Суть дискуссий вокруг так называемого «саламандрового вопроса» или, иными словами, об отношении к фашизму — этом коренном вопросе истории тех лет — Чапек раскрыл в двух трактатах, которые он включил в роман. Один из них, приписанный некоему философу Вольфу Мейнерту и озаглавленный «Закат человечества», пародировал и высмеивал расхожие профашистские философемы и в первую очередь книги Освальда Шпенглера «Закат Европы» и «Пруссачество и социализм». В своем сочинении Мейнерт, вполне в духе риторики, свойственной сочинениям реакционных авторов, патетически, в торжественно-трагических тонах предвещал близкую гибель человечества и восславлял стадное единство саламандр, основанное на однородности расы, не знающей классовых и прочих антагонизмов. Правда, подобного рода единство, превознесенное Мейнертом как идеал, возможно лишь при истреблении всех других рас и форм разумного живого на земле.

Пораженческим и профашистским утверждениям Мейнерта противостояло анонимное сочинение «ИКС предупреждает», в котором явственно слышался голос самого Чапека.

ИКС исходил из простой и ясной мысли — люди никогда не смогут договориться с саламандрами, поэтому они должны объединиться против них. Безумцы, перестаньте кормить саламандр, работать на них, поставлять им оружие! Но несмотря на самоочевидность и доступность для понимания призывов ИКС-а, голос его канул в пустоту. Подобная оценка Чапеком результатов воззваний к чистому разуму говорила о реалистичности его мышления, о понимании недостаточности слова как единственного оружия борьбы.

Но при всем этом «Война с саламандрами», которую писатель называл зеркальным отражением сущего, не содержала ни образов активных борцов с саламандрами, то есть с фашизмом, ни картин подобной борьбы. Объяснялось это давним недоверием Чапека к активному историческому действию, отдаленностью его общедемократического сознания от революционных сил эпохи. В годы создания романа он лелеял еще некоторую надежду на то, что рассудок, совесть, чувство самосохранения, может быть, подтолкнут демократические общественные силы на объединение против гасителей свободы. Но надежда его меркла, чему подтверждением стал образ пана Повондры — весьма многознаменательный и символичный для романа.

Пан Повондра — так называемый «маленький человек», швейцар Г. X. Бонди — добровольный летописец саламандровой эпопеи, тоже причастен ко всем бедствиям, обрушившимся на человечество. Это он впустил капитана ван Тоха к Г. X. Бонди, после чего все в мире и началось. Именно «маленький человек» своей пассивностью, склонностью к компромиссам, преклонению перед авторитарной властью немало содействовал тому, что угроза человечеству и свободе стала реальностью. На склоне лет, увидев саламандру, плывущую по его родной Влтаве, то есть, иными словами, появление фашизма у себя в Чехословакии, пан Повондра понял, что это — конец, и обессиленный поплелся домой умирать. Человек старого закала, еще не потерявший чувства ответственности, он драматично отреагировал на происшедшее. Молодая генерация смотрела на вещи иначе — более практично, что Чапек и показал в драме «Белая болезнь» (1937).

При большом динамизме и цельности сюжета, пьеса столь же многопроблемна, как и история войны с саламандрами. Все главные действующие лица «Белой болезни» поставлены писателем в резко конфликтные отношения между собой и к тем громадным событиям, которые на них надвинулись. Конфликтность эта порождалась опасностью, угрожавшей всем людям старшего поколения эпидемией белой болезни — особого вида проказы, не щадящей свои жертвы, а также агрессивными националистическими намерениями Маршала — диктатора страны, где разыгрывалось действие пьесы. Иносказание Чапека не оставляло простора для неясностей: в пьесе шла речь об отношении людей к фашистской опасности, ибо и проказа, и воинственные планы, бредовые мечты Маршала о величии его нации, основанном на завоевании, крови других народов, порабощении соседних стран, — это явления принципиально сходного порядка. Будучи злом, втягивающим в сферу своего воздействия людей, их интересы, они подчиняют себе человеческие личности, уродуя их моральный состав.

Маршал выстроил иерархическую систему безжалостной государственности, громадную военную машину и промышленность и привел все это в движение, подстегивая народ, которым он управляет, националистическими лозунгами, разжигая в нем зверские, низменные инстинкты, жажду насилия и жестокости. Маршал окружен людьми, которые, как, например, барон Крюг, фабрикант оружия, полностью связали с ним свою судьбу или прислуживают власти, нарушая правила не только профессиональной, но и человеческой этики, подобно профессору Сигелиусу, директору крупнейшей клиники. Все они, независимо от своего интеллекта, общественного положения, могут мыслить и мыслят лишь в границах авторитарных понятий.

Но и белая болезнь вызывает не только один ужас. Это было очень глубоким умозаключением Чапека. Она вполне устраивает молодежь, которая не подвержена заразе, да и люди среднего возраста тоже надеются устроить свои дела получше, когда повымрут конкуренты или те, кто еще занимает выгодные места. Тотальное зло — какую бы форму оно ни приобрело — извращает нравственный мир человека. Эта мысль была главенствующей для пьесы Чапека. Зло тем опаснее, чем обыденнее и привычнее оно становится. История не однажды подтверждала это. Рядом с заксенхаузенами и освенцимами жили люди, делавшие вид, что они не замечают ужаса, находившегося по соседству с ними. Но разве зло неостановимо и с ним нельзя бороться? Чапек так не думал: в предисловии к пьесе он писал: «В мире войн сам Мир должен быть суровым и беспощадным воителем».

Эта идея придавала его гуманизму e демократичности недостававшую им ранее определенность. Однако носитель идеи мира в пьесе — доктор Гален, открывший средство против белой болезни и стремящийся при посредстве своего открытия принудить Маршала и его пособников отказаться от агрессии, изменить политику, перевести ее на мирные рельсы, — выглядит чрезмерно наивным и оптимистичным в своих надеждах. В твердости и даже беспощадности ему отказать нельзя: он начисто отказывается лечить всех, кто помогает войне, предоставляя их собственной судьбе. Ни пытками, ни угрозой смерти у него нельзя вытащить тайну его средства лечения белой болезни — это понимают все, включая Маршала. Но возможно ли одному человеку, даже владеющему панацеей от бедствий, потрясающих общество, поставившего правителям бескомпромиссный ультиматум — или погибайте, или принимайте мои условия, — можно ли ему в одиночку усмирить стихию ненависти, тупого фанатизма, остервенелого национализма, возможно ли остановить пущенную в ход военную машину, отозвать назад самолеты и танки, сеющие смерть и разрушение в соседних странах?

Для демократической мысли тех лет вопросы эти были не праздными, ибо речь шла о поиске социальных сил, на которые должно опираться в идущей и развертывающейся антифашистской борьбе.

Как и все другие образы пьесы, образ доктора Галена строится на принципе реалистико-символического обобщения, когда художественный характер, сохраняя свою жизненную достоверность, обретает дополнительную наполненность, включает в себя некую идею, универсализированную, но исторически конкретную. Подобного рода принцип создания характера вообще свойствен реализму нашего века. Гален, несомненно, олицетворяет самые дорогие сердцу Чапека гуманистические традиции, противопоставленные разрушительным бесчеловечным тенденциям современной истории. Для художественной демократической и антифашистской литературы тех лет подобный образ был типичен: Сервантес у Бруно Франка, Генрих IV в дилогии Генриха Манна, Иосиф Флавий из романов Лиона Фейхтвангера — вот некоторые из них. В произведениях этих писателей одинокий носитель Разума вставал против общественного неразумия и одерживал над ним если не прямую, то, во всяком случае, моральную победу, что сообщало романам этих писателей дух исторического оптимизма.

У Чапека доктор Гален никакой победы не одерживает: его просто растаптывает озверелая, опьяненная воинственным ражем, одурманенная шовинизмом толпа, когда он, добившись от заболевшего белой болезнью Маршала согласия на мир, нес в своем докторском чемоданчике таинственное лекарство, дарующее спасение всем страждущим.

Финал пьесы выглядит крайне пессимистичным. И все же «Белая болезнь» была пьесой надежды. В ней Чапек прощался с самым заветным убеждением своей жизни — созерцательным гуманизмом. Пьеса стала суровым предупреждением и одновременно поиском подлинно действенных путей борьбы с реакцией, грозящей погубить человечество. Доктор Гален, несомненно, натура героическая, но его героизм одиночки не способен изменить зловещий ход событий: у Галена нет иной опоры, кроме как в собственной совести, но этого явно недостаточно, и он заведомо был обречен на неудачу.

Время одиночных действий одиноких носителей Разума кончилось, если оно когда-либо существовало. Вне подлинной опоры на реальные общественные силы, враждебные фашизму и авторитарной морали Маршала и его присных, конечная победа невозможна. «Белая болезнь» звала не к отчаянию, а к действию, и в этом была ее горькая мудрость. Трезвый реализм Чапека выявил свои сильные стороны и в характеристике образа диктатора, этого духовно мертвого человека, весь внутренний мир которого сведен к убогим аксиомам национализма и агрессии, для которого важнее казаться, чем быть чем-то на самом деле. Поэтому он и создает миф о собственной персоне, лишенной, несмотря на помпезную декоративную мужественность и решительность, даже намека на подлинный героизм и по сути трусливой. Несмотря на все свои танки, войска, полицию, слепое поклонение толпы, Маршал может быть побежден, и эта мысль сообщала глубинный оптимизм внешне весьма пессимистичной пьесе Чапека. Ее пронизывала жажда подлинного действия, что толкало писателя на поиск в живой истории современности активной социальной силы, способной остановить фашизм.

Написанные почти одновременно и духовно связанные между собой произведения, завершающие творческий путь Чапека, — повесть «Первая спасательная» (1937) и одно из великих антифашистских произведений европейской литературы пьеса «Мать» (1938), — отчетливо показывали, где хотел обрести Чапек силу, способную сломать хребет фашизму и реакции. Произведения эти создавались в исключительно накаленной, взрывоопасной атмосфере кануна новой войны. Соседней с Чехословакией стране — Австрии грозило поглощение третьим рейхом; волна политических убийств прокатилась по Европе; геббельсовская пропаганда отравляла сознание множества людей; отгремели тяжкие бои с фашизмом в Испании, явив миру образцы непререкаемого мужества республиканцев; в самой Чехословакии открыто действовала гитлеровская пятая колонна — генлейновцы; доморощенные профашисты разъедали изнутри находившуюся при последнем издыхании масариковскую буржуазную демократию; самое существование Чехословакии становилось проблематичным, что вскоре и подтвердил мюнхенский сговор, отдавший страну во власть третьего рейха. И в этих условиях, требовавших от демократических и революционных сил собранности, твердости и воли, Чапек написал повесть о подвиге рабочих-шахтеров, добровольно вызвавшихся спасать из завала своих товарищей. Обращаясь к героической теме, Чапек искал примеры мужества не среди белозубых, улыбающихся, вооруженных кольтами «героев» мифологизирующей действительность буржуазной «массовой культуры» и не в истории масариковских легионеров, не только поднявших контрреволюционный мятеж в России, но и воевавших на стороне Антанты. Жизнь и труд рабочих — этого костяка народа — привлекли к себе творческое внимание писателя.

Он проявил большой художнический такт, изображая людей из Первой спасательной бригады через восприятие зеленого паренька Станды Пульпана, попавшего на шахту прямо из реального училища и не являющегося кадровым рабочим. Чапек сознавал, что ему трудно показать духовный мир шахтеров и жизнь рабочих изнутри, поскольку в повести своей он овладевал совершенно новым для себя материалом. Несколько восторженный взгляд Станды на старших товарищей понятен, так как он всячески хочет походить на них, работать так же умело, как они. Очень юношеская и очень человеческая жажда подвига находит утоление в самоотверженно раскованной работе спасателей в проклятом забое, где они чутко прислушиваются к слабому стуку товарищей, отрезанных от них обвалившейся породой. В образах рабочих, героях повести, Чапек подчеркивал чувство товарищества, коллективизма, которое, несмотря на различия характеров, судеб, господствует над тем, что может людей разъединить. Коллективизм рабочих — это не пассивное, стадное, а боевое, активное чувство, которое в критических ситуациях способно мобилизовать и сплотить народ на борьбу и сопротивление. Своей повестью Чапек доказал эту мысль, становившуюся для его мировоззрения определяющей.

Рабочие в повести Чапека не лишены человеческих слабостей и недостатков: они обычные люди, трезво и практически смотрящие на жизнь, знающие цену заработанного хлеба, семейные неурядицы, но им свойственно спокойное мужество людей труда, каждодневно преодолевающих тяготы повседневности, для которых выполнение долга — естественная норма жизненного поведения. Когда возбужденный, обуреваемый героическими помыслами Станда спрашивает у своего товарища, что бы сделать особенное для спасения погибающих шахтеров, он получает резонный ответ: хорошо укладывать камни для опоры. И это был мудрый совет: в последующую пору Сопротивления от его участников потребовалось терпеливое, нередко очень прозаичное выполнение долга.

Рабочих из Первой спасательной Чапек изображает не в одном измерении, затрагивая и сферу их частной жизни: семейную драму Адама Иозефа, домовитость Мартинека, доходящую до педантичности, трудовую честность деда Суханека, тайную восторженную любовь Станды к жене инженера Хансена. Повесть содержит картины обыденных отношений людей, живущих в шахтерском поселке, и отношения эти, как всегда, бывают разными и включают в себя широкую гамму человеческих чувств, начиная от дружбы и кончая личной враждой. Но на этот раз Чапека приковывало к себе не самодвижение живой жизни, а ее кульминация — момент подвига, деяния, объединившего очень разных людей: и рядовых шахтеров, и даже «пса» — десятника Андреса, хозяйского прихвостня.

Чапек стремился показать в своей повести, что в час тяжелых испытаний люди, стоящие на разных общественных уровнях и придерживающиеся неодинаковых воззрений, могут объединиться на широкой платформе активной защиты ценностей человеческой жизни и свободы. Знал ли Чапек, что шахтеры готовы бороться не только с надвигающейся на страну опасностью фашистской агрессии, но и с хозяевами шахт, с теми, кто наживается на их труде, короче — с чехословацкой буржуазией? Писатель, прекрасно разбиравшийся в социальных антагонизмах капиталистического общества, не стоял на позиции «национального примирения». Ни с чехословацкими националистами-аграриями, ни с профашистами, ни с будущими капитулянтами, представлявшими разные политические течения буржуазной Чехословакии, он не искал примирения и не тешил себя иллюзиями на сей счет. Своей повестью он звал тех, кому подлинно дороги свобода и человечность, объединиться ради их защиты и сохранения, и потому отодвигал на задний план изображение межсоциальных отношений. В этом была и сила и слабость «Первой спасательной». Там, где Чапек опускал конфликтность, существующую между рабочими и администрацией шахты, утрачивалась и достоверность повествования, особенно в описании счастливого завершения судьбы Станды, обогретого хозяевами шахты. Но весь пафос повести, глубокое и искреннее уважение писателя к рабочим, определившее жизненность их характеров, подтверждали, что Чапек связывал свои надежды с той общественной силой, которая и могла возглавить борьбу с фашизмом, и довести ее до конца.

Новые качества, обретенные мировоззрением Чапека, предопределили и героику его пьесы «Мать» — произведения огромной художественной силы, являющего собой сгусток узловых конфликтов времени, смелого и оригинального по форме. На пьесе лежит грозный отблеск гражданской войны в Испании. Главную героиню пьесы — Мать — зовут Долорес, а город, который становится первой жертвой воздушного налета агрессоров, напавших на страну, где происходит действие пьесы, носит испанизированное имя Вильямедия. Остальные реалии пьесы имеют подчеркнуто чехословацкий характер, а в целом ее события символизируют ситуацию, которая сложилась в Западной Европе в годы развязывания германским и итальянским фашизмом второй мировой войны.

Реакционную, националистическую партию «порядка», которая внутри страны ведет борьбу со своим народом, Петр, участник рабочего движения, один из сыновей Матери, называет белыми. К националистам примкнул другой ее сын — Корнель. Сложная картина межсоциальных отношений, возникавшая в пьесе, отражала глубочайшие внутренние конфликты, раздиравшие изнутри масариковско-бенешевскую Чехословакию. Но создавая свою гражданственную пьесу, Чапек черпал мужество в героизме испанских республиканцев и других борцов против фашизма.

На сцену одновременно с живыми людьми Чапек выводил мертвых, которые не только участвовали в трагедии Матери, но и были сопричастны событиям самой жизни, ибо их прошлые дела предопределили во многом ту форму, в которую она отлилась ныне. И в этом заключена сердцевина художественного замысла писателя. Мать просто и естественно общается со своими погибшими и погибающими сыновьями, со своим мужем, сгинувшим в какой-то колониальной войне. В этом нет ничего странного и удивительного, ибо они вечно живы в любящем сердце Матери. Но каждое их появление — знак их гибели, вызывающий страшное потрясение в душе Матери, — нагнетает трагизм пьесы, сообщая ей высокий эмоциональный накал.

Но хотя мертвые одинаково любимы и дороги Матери, соприсутствуют и соучаствуют в ее великом подвиге самоотвержения, когда она, откликаясь на зов Родины, отправляет в бой последнего своего живого сына Тони, — они не равноправны в глазах писателя, что подтверждало существенные изменения его мировоззрения.

Внешне пьеса как бы восстанавливала давние мысли Чапека о субъективном самооправдании мотивов действий и поступков человека, поскольку каждый из близких Матери погибал во имя тех идей или представлений, которые казались ему правильными. Но в пьесе есть тонкая эмоциональная градация мотивов поступков персонажей, говорящая о том, что Чапек ясно различал истинные общественные ценности от ложных, гуманистические мотивы поступков от тех, которые с гуманизмом ничего общего не имеют. Поэтому в пьесе существуют два узловых конфликта. Один из них олицетворяет судьба Матери и Родины, другой — судьба Петра и Корнеля, вливающаяся в общий ход исторической драмы века. Отец, кадровый военный, погиб в бессмысленной стычке с туземцами, выполняя идиотский приказ начальства, ибо выполнение любого приказа считал своим солдатским долгом. Его сын Иржи разбивается при попытке поставить рекорд высоты полета, но он не очень задумывается над целью и смыслом этого рекорда, который в равной мере мог служить и благу и разрушению. Для него важно достижение само по себе, а не его моральное обоснование. Благородна смерть Ондры — врача, отправившегося в гиблые места для борьбы с желтой лихорадкой и привившего себе эту смертельную болезнь. Несомненно, его решение высоко человечно.

При внешней объективности тона и характера изображения, для Чапека явно неприемлемы и внутренне враждебны и психология Корнеля, и мотивы его действий, — он защищает не только регресс, но и откровенное насилие: во время восстания он был против народа и морально ответствен за расстрел белыми брата Петра. Не случайно в пьесе остаются нераскрытыми обстоятельства его собственной гибели, происшедшей, видимо, в какой-то стычке с восставшими рабочими.

Все симпатии Чапека на стороне Матери и Петра. Оба эти образа концентрируют в себе идейное содержание пьесы. Для писателя Петр, сознательно вставший на сторону народа, несомненно, носитель активного гуманизма, помыслы его высоки, намерения чисты и благородны. Он погибает как герой, как подлинный борец за свободу, бесстрашно глядя в дула винтовок, нацеленных в его сердце. Он вызывает восторженное преклонение у самого младшего брата Тони — поэтической и искренней натуры.

Образ Петра не мог бы возникнуть таким, каким он существует, если бы Чапек не имел в виду перед собой тот жизненный материал, к которому он приобщился в «Первой спасательной», то есть мир рабочих. Но смысловая суть пьесы — образ Матери. То, что в пьесе она является единственным женским образом, дало повод критике рассматривать конфликт «Матери» как противоположение мужского активного начала — женскому, более мягкому и якобы лишенному героических устремлений. На деле Мать олицетворяет стихийную энергию самой жизни, ее созидающую силу, и образ ее героичен. Но героизм ее имеет не внешний, а глубоко органичный, стойкий и упорный характер. Дарительница и хранительница жизни, она выносит страшные удары судьбы, борясь за своих детей, их будущее, и не боится невзгод и тягостей существования, сопровождающих ее путь по терниям бытия. В ней есть мощь и непреклонность, негасимый оптимизм и стойкость. И когда она, в заключительной сцене пьесы, вручала величественным жестом своему последнему сыну винтовку, благословляя его на священную битву, это означало, что вера Чапека в стихийную энергию жизни обрела ясную социальную определенность, и он, долгое время сторонившийся идеи решительного воздействия на самодвижение исторического процесса, признал неизбежность и необходимость борьбы, ибо без нее невозможна свобода. «Мать» достойно венчала творческий путь Чапека.

И после создания проникнутых духом борьбы, социальноактивных произведений, в тягостной, предмюнхенской атмосфере, отравлявшей все живое в его стране, Чапек писал много и с громадным подъемом: публицистические статьи, политические апокрифы — памфлеты и наконец роман, оставшийся незавершенным из-за смерти писателя, — «Жизнь и творчество композитора Фолтына» (1938). Роман, весьма неожиданно разнящийся по своей тематике от созданного Чапеком перед этим, всем своим идейным содержанием отвечал, однако, духу и смыслу тех его произведений, которые разоблачали социальную опасность мифов, одурманивающих сознание людей и делающих его беззащитным перед разрушительными влияниями иллюзий и взглядов, размывавших преграды между истиной и ложью, что было присуще, в частности, и фашистской демагогии.

Для Чапека история Бэды Фолтына стала примером фабрикации и распространения мифа, ибо свою незначительную жизнь бесталанного музыкального дилетанта Бэда попытался претворить в легенду, создать вокруг своей персоны ореол гениальности, представить себя в глазах окружающих великим композитором, творящим нечто захватывающее, небывалое, открывающее новые пути в искусстве, а именно оперу «Юдифь».

Главное для Бэды и всех ему подобных, вокруг кого мифологизация создает атмосферу иллюзий, это не быть, а казаться, хотя Бэду, как, вероятно, и многих политиков, кинозвезд, фабрикантов бестселлеров и прочих знаменитостей, чей образ или, говоря языком современной социологии, «имидж» тщательно формируется коммерческой и политической рекламой, и посещало понимание собственной незначительности. Но оно быстро подавлялось, и не только потому, что маска, которую люди подобного рода носят всю жизнь, прирастает к их лицу, но и потому, что избранная жизненная роль отвечает наклонностям той или иной личности, чей «имидж» уже создан. Маршал в «Белой болезни» из человека Войны готов стать человеком Мира, лишь бы не потерять свой маршальский мундир. Бенито Муссолини разработал и внедрил сложный ритуал подачи собственной персоны массам с тем, чтобы создать у них впечатление величия их дуче. Многочисленные оберштурмбаннфюреры и так далее имитировали «волевую нордическую личность», так как этого требовали каноны фашистской идеологии.

Формы мифологизации и тем самым деформации общественного и личного сознания человека чрезвычайно разнообразны, и на некоторые из них Чапек обратил внимание не только в истории Бэды Фолтына, но и в книге «Как это делается» (1938), юмор которой приправлен горечью и серьезностью. Раскрывая технологию делания газеты и кинофильма, он показал, как они, особенно кино, участвуют в деформации человеческого сознания, поскольку мифы, распространяемые буржуазным кино, ориентированы на низкопробные, стандартизированные вкусы и инстинкты. Так, кинопромышленности ничего не стоит превратить идиллический деревенский роман почтенной старой писательницы Покорной-Подгорной (имя, разумеется, вымышленное) в лихой кинобоевик из жизни миллионеров, а роман молодого писателя «Крупная ставка», посвященный драмам человеческого сердца, — в фильм о скачках и спекуляциях на тотализаторе.

Для Чапека в те годы, когда фашистская и профашистская пропаганда деформировала сознание людей, вопрос о механизме создания мифа имел первостепенное значение, ибо позволял понять сложнейшие процессы, шедшие в социальной психологии той эпохи.

Рассказывая историю возвышения и крушения Бэды Фолтына, писатель подчеркивал, что тот владел лишь одним искусством — приписывания себе достижений других людей, наделенных талантом или способностями, не гнушаясь, покупать или выманивать сочинения бедных молодых композиторов. Одновременно он умел придать мнимую значительность собственной личности, пряча бесталанность за тщательно продуманной манерой поведения, которая, по общепризнанным стандартам, должна быть присуща «артисту». Миф требует веры, и поэтому все, кто делится своими воспоминаниями о Бэде, (а роман построен как совокупность рассказов разных людей о Фолтыне, — прием, характерный для поэтики Чапека), — сообщают о нем не только дурное, то есть истинное, но и нечто хорошее, что является, по сути, ложным. Такова технология воздействия мифа: он трудно искореним, ибо зиждится на вере, как правило слепой. Но у Бэды было и необъятное себялюбие, доходившее до жестокости по отношению к другим людям, что также входит в систему мифологизма, исследовавшегося Чапеком в его романе, на первый взгляд посвященного описанию частной судьбы частного человека, а на деле — одной из самых жгучих сторон духовной жизни тех лет.

В финале незавершенного, последнего романа Чапека содержатся глубокие размышления писателя о роли и месте искусства в борьбе и движении идей своего времени. До известной степени предвосхищая проблематику «Доктора Фаустуса» Томаса Манна, романа о художнике, прозаклавшем душу дьяволу, то есть злу, с громадной тревогой говорит Чапек о проникновении в искусство того, что он называет сатанизмом: «…всякая чрезмерность, всякое буйство порождены его пагубным дыханием; любая мания величия, все показное раздувается его нечистой и судорожной гордыней». Со страстью и убежденностью доказывал он, что искусство не может стоять вне добра и зла и неизбежно принимает сторону того или другого. Истинное искусство любит мир, таинственность и величие бытия и стремится познать и воплотить богатство и красоту его форм. Это искусство братски обращено к людям и сражается за их свободу, благо, за человека.

«И напротив, есть искусство нечистое и проклятое». Оно идет в услужение реакции и само суть ее порождение. С ним Чапек на протяжении всей своей творческой жизни вел неустанную борьбу.

Он умер вскоре после мюнхенского сговора, и смерть избавила его от тяжких мучений, ибо впереди его ждали или Освенцим, или, как его брата Иозефа, — концлагерь Берген-Бельзен. Ни гитлеровцы, ни чехословацкие националисты не могли простить Чапеку его постоянной защиты идей свободы и его жестокой, бескомпромиссной критики фашизма и рожденных им мифов.

Как и все виды общественного сознания, искусство движется в потоке истории, влекомое ее могучим, неостановимым течением. Пути, по которым движется сама история, сложны и извилисты. Но в нашем веке стало очевидным, что люди и человечество смогут пробиться к подлинной свободе и социальной справедливости. Чапек тоже был вовлечен в тяжкий ток исторических перемен. Его исполненное доверия к созидательным силам жизни, к «нравственному порядку», обогащенное опытом общественной борьбы творчество обрело действенность. В историю мировой литературы нашего века он вошел не только как один из ее классиков, но как писатель, соединивший свое искусство с освободительными устремлениями эпохи.

Б. Сучков

Загрузка...