Глава 5. Пан Юзек


С того дня, как мама нашла у меня деньги и рассказала всю правду о моем отце, я изменил свой распорядок. В те понедельники, когда мне приходилось отвозить велосипед пану Кореку, я после этого не шатался, как прежде, по улицам, а шел в костел. И постепенно это превратилось у меня в привычку. Обычно я молился Деве Марии, потому что она была моей покровительницей. А зимой, в морозные дни, я оставался там до тех пор, пока холод не доползал до моих костей и не заставлял выйти наружу и поискать какое-нибудь теплое местечко, чтобы постоять там и погреть руки, пока откроются ворота школы.

Раза три, когда я вот так приходил в костел в понедельник утром, я заставал там того человека, который крестился наоборот. Уже на второй раз я заметил, что он не входит через главную дверь, как все, а появляется внезапно откуда-то сбоку и усаживается вдалеке от меня. Я решил подсмотреть за ним немного. Мне хотелось убедиться, что он действительно крестится не по-людски. Я нашел себе место, откуда мог одним глазом следить за боковым входом, а он, входя, не мог бы меня заметить. Ведь если он, как я предполагал, еврей, то не станет осенять себя крестом, если будет думать, что в костеле никого нет. И в конце концов я увидел, что он ведет себя именно так, как я ожидал. Я решил, что он, вероятно, скрывается у ксендза. Кстати, это был не наш ксендз. Я забыл сказать, что в эти понедельники я по утрам ходил в другой костел — не наш, а тот, что ближе к школе.

После нескольких таких проверок из засады я однажды поднялся с колен и пошел к двери в ту же минуту, как он появился. Я прошел мимо него и постарался хорошенько его рассмотреть. Этот человек не подходил под описание Вацека и Янека. Он не казался ни особенно бледным, ни испуганным. Уж скорее его можно было принять за приезжего, который по дороге заглянул в местный костел. На нем был светло-серый плащ, а в руках он держал серую шляпу. Его можно было принять за врача или инженера, если бы не молодость. До войны он сошел бы за студента. На беглый взгляд он мог бы даже сойти за ополяченного немца, то есть фольксдойча. Во всяком случае, евреем он не выглядел. Но что-то в его лице и в его взгляде было «слишком мягким», как называла это моя мама, и Вацек с Янеком, возможно, увязались бы за ним, чтобы проследить, куда он идет и что делает.

Я прошел мимо него и вышел на улицу. И уже выйдя, вдруг понял, что хотел бы, чтобы именно так выглядел мой отец: светлые глаза, прямой нос, высокие скулы и этот особый взгляд. Сегодня я понимаю, что эти черты, особенно прямой нос и тонкие губы, делали его лицо скорее славянским — симпатичным и выражающим доверие. Понимаю и то, что это лицо человека, который притворяется кем-то другим — и с полным успехом, хотя эта необходимость притворяться заволакивает его лицо какой-то печальной тенью.

В тот день я решил, что в следующую нашу встречу останусь в костеле и попробую понять, выходит он на улицу или возвращается в квартиру ксендза. Меня одолевало любопытство, и к тому же я думал, что он все равно уже знает меня, потому что видел в костеле не меньше трех-четырех раз. Я хотел сказать ему, что он неправильно крестится, и вдобавок у меня родилась мысль отдать ему те деньги, которые все еще лежали у мамы. Конечно, мы могли бы отдать эти деньги тем евреям, которые прятались у дяди Владислава, но они были такие богатые, что нам не хотелось дарить им еще. Была и другая возможность: когда я ходил по улицам, я иной раз задумывался — не еврей ли тот или иной встречный. Но ведь не мог же я просто подойти к такому человеку прямо на улице. Да и что бы я ему сказал? И потом — не мог же я ходить со всеми этими деньгами в школу на случай, если мне по дороге подвернется возможность отдать их какому-нибудь еврею. И в то же время я уже начинал беспокоиться, что Антон каким-то образом наткнется на этот сверток, и тогда маме придется рассказать ему, откуда он взялся. А уж тогда эти деньги к евреям точно не попадут.

Но в следующий мой приход в костел этот человек почти сразу исчез оттуда. Как видно, почувствовал, что я за ним слежу, и скрылся так же тайком, как и появился. Но я не мог заняться его розысками — это было бы уже слишком очевидным.

Так повторилось еще несколько раз, но вдруг однажды, стоило мне войти в костел, как он тут же встал, но не скрылся, а попросту вышел на улицу. При этом в руках он держал портфель. До того я ни разу не видел у него в руках что-либо кроме шляпы. Я хорошо помню этот день. Уже неделю лежал снег, а снег в том году выпал рано. Стоял чудесный зимний день, прозрачный и красивый: чистое, голубое небо и ни ветерка. Думаю, это было недели за три до Рождества.

Я побежал за ним. Он заметил меня и попытался скрыться за углом. Я замедлил шаги и сделал вид, будто и я случайно иду в том же направлении. Но при этом краем глаза продолжал за ним следить. Я не знал, как вести себя дальше. Я не представлял себе, как предложить ему деньги. Кто же признает себя евреем в Варшаве конца 1942 года? Но ведь со своим неправильным крестным знамением он может в любую минуту попасть в руки гестапо. Я подумал, не написать ли мне записку? Сунуть ему и убежать? Но такую записку нужно было иметь наготове, а у меня ничего подобного не было. И потому я просто продолжал идти за ним, не зная, что делать. В это время дня на улице уже было много прохожих. Все торопились на работу или по иным делам. Дети группами шли в школу. И вдруг все кинулись бежать в нашу сторону. Я уже издали увидел толпу людей, бегущих в поисках укрытия. Послышались крики: «Облава! Облава!» Но я продолжал идти в прежнем направлении, и только когда он повернул и побежал назад, я тоже повернул и побежал с ним рядом.

Мы поравнялись с моим тайным проходом, через который можно было срезать путь, и тут я потянул его за рукав и крикнул:

— Сюда, сюда! Здесь есть проход, я знаю!

На мгновение он застыл в неуверенности. Неудивительно. Я думаю, только жители этого и соседних домов знали, что здесь можно выйти на параллельную улицу. Для непосвященных это выглядело просто как развалины дома, разрушенного взрывом. Я сам совершенно случайно узнал об этом проходе и стал им пользоваться, чтобы сократить дорогу в школу.

Мы поднялись на груду развалин, прошли через дыру в стене, которую жильцы соседних домов проломили для себя, и поднялись по ступеням. Дальше был крутой спуск — там надо было спрыгнуть с небольшой высоты, и ты уже на улице. Только издали все еще слышались крики: «Облава! Облава!»

Он повернул и пошел в сторону, удаляясь от школы. Я шел рядом. Мы оба молчали. И вдруг он сказал:

— Спасибо.

Я решил предупредить его:

— В костеле вы крестились не в ту сторону. Нужно креститься правильно, иначе вас схватят.

Он сделал вид, что не понял. Глянул на меня, секунду вроде раздумывал, а потом сказал:

— Это потому, что я левша.

Сказал и сам засмеялся. И я тоже засмеялся. Потом я втянул его в какую-то подворотню, где никого не было, и стал учить правильно креститься. Оказалось, что он знает, как это нужно делать, но путается в сторонах. Может, он действительно был левшой? У меня-то это знание было с раннего детства. Помню, в раннем детстве, еще до школы, когда я путал «право» и «лево», я просто крестился и сразу понимал, где у меня правая рука.

— Если я пойду с вами, — сказал я, — к вам точно никто не будет приставать.

И тут же ужасно возгордился — как естественно мне удалось это сказать, даже не подумав заранее, как начать разговор.

— А я думал, что обо мне нельзя ничего такого подумать, — в его голосе звучало разочарование.

— В общем-то вы правы. Внешне нельзя. Но все-таки есть в вас что-то… Я не могу это объяснить. Во всяком случае, я думаю, что пошел бы за вами, если бы был… шантажистом.

— А ты — не?..

— Нет.

— И ты не хочешь узнать, куда я иду?

— Нет.

Какое-то время мы шли молча. Мне уже хотелось поскорее распрощаться с ним и пойти своей дорогой. Я и так был слишком назойлив. Но мне нужно было как-то сказать ему о деньгах. Я много раз думал, что сказать какому-нибудь еврею, когда я познакомлюсь с ним и захочу предложить ему деньги. Я придумал что-то в таком роде: мол, мой отец должен был деньги одному еврею, долг чести, но этого еврея уже нет в живых, и поэтому отец просил, если я встречу какого-нибудь нуждающегося еврея, отдать ему этот долг. А если еврей спросит, почему отец сам не отдает эти деньги, я скажу, что мой отец тем временем тоже умер. И тогда этот еврей наверняка мне поверит. Но сейчас, когда мне действительно представился случай все это сказать, у меня почему-то не поворачивался язык. Тем не менее я пытался себя заставить. Но тут он вдруг сказал:

— Беда в том, что я сам не знаю, куда сейчас идти…

Я стал лихорадочно думать: предложить ему что-нибудь? Но что я могу предложить? Может, как раз сейчас уместно заговорить с ним о деньгах? Я старался сообразить побыстрее, но мне ничего не приходило в голову. А он продолжал:

— У меня, правда, есть адрес на крайний случай. Я был там утром. Но эти люди уехали. А привратник начал задавать мне вопросы. И смотрел на меня с подозрением. Он спрашивал и спрашивал, и я запутался. Одно я тем не менее понял — в ближайшем будущем эти люди домой не вернутся. Я их знаю, если бы они могли, они бы обязательно меня предупредили. А если бы у них в семье кто-то умер, мне бы наверняка сказал об этом привратник. Может быть, с ними случилось что-то другое. Ведь такие неприятности не только с нами теперь случаются. Вот и мне сегодня пришлось срочно покинуть квартиру моего друга.

— Ксендза?

Он не ответил.

— Но ведь вы каждый понедельник…

— Верно, — сказал он. — Каждый понедельник я должен был уходить. Но лишь на время. Потому что к нему каждый понедельник приезжает сестра из деревни и привозит продукты. А потом везде убирает, даже в шкафу…

Я не понял.

— Днем он прятал меня в шкафу.

— И что, он больше не хочет вас держать или… или, может, у него кончились деньги?

— Нет. Просто вчера он поранился на улице. Упал с подножки трамвая. И теперь сестра решила остаться у него до тех пор, пока он не выздоровеет. И пока… Кстати, а ты кто, мальчик? Почему ты меня так расспрашиваешь? Что тебе до меня?

— Я подумал, что вам нужна помощь, — ответил я не задумываясь.

Потому что так оно и было.

Какое-то время мы шли молча, и вдруг он сказал:

— Я думаю, в этом городе не так уж много найдется людей, которые просто так хотели бы помочь еврею. Тем более людей твоего возраста.

Я должен был что-то ответить на это. И ответить быстро. Поэтому я сказал первое, что пришло мне на ум:

— Мой лучший друг был еврей. Его семья жила по соседству с нами. Мама и отчим дружили с ними. (Антон лопнул бы от гнева, если бы услышал, что я говорю о нем.) А потом их угнали в гетто. И там их наверняка убили.

— Как его звали?

— Марк… — сказал я, лихорадочно шаря в памяти в поисках какой-нибудь еврейской фамилии. — Марк Розенцвайг!

И выдохнул с облегчением.

Я вдруг осознал, какую беду мы навлекли на того еврея, у которого забрали деньги. Ведь он был в таком же положении, как этот. У меня сжалось сердце. «Что я за человек?! — подумал я. — Так загорелся мечтой о деньгах, что забыл обо всем прочем? Может, я такой же, как дядя Владислав, для которого деньги — это всё? Или как бандиты из американской мафии, которым никого не жаль?»

Я уже не раз думал об этом. И порой мне казалось, что я должен в наказание помучить себя. Например, причинить себе какую-нибудь боль. Или придумать для себя какое-нибудь другое добровольное наказание. Но мне ничего не приходило в голову. Одни наказания казались мне слишком тяжелыми, а другие — слишком легкими. Я мог бы, например, пойти на немецкий фильм. Это было бы тяжелым проступком, потому что мама запретила мне смотреть немецкую пропаганду. А мне как раз нравилось смотреть живые картинки и совсем не важно было, что именно я вижу. Лишь бы что-нибудь двигалось на экране. Но потом я от этой затеи отказался, потому что понял, как это смехотворно — получать удовольствие и считать это наказанием за дурной поступок.

— А другого адреса у вас нет? — спросил я.

У него был еще адрес. Даже два. Но о первом он сказал, что это «опасные люди» и ему очень не хочется идти к ним. Хотя похоже, что иного выхода нет. Потому что второй адрес он бережет на самый чрезвычайный случай. Там люди живут в таком месте, где кишмя кишат доносчики. А он очень любит этих людей. И ему будет больно, если его присутствие навлечет опасность на всю эту семью.

И мы снова какое-то время шли молча. Потом я спросил:

— Выходит, вам сейчас нужно новое укрытие, так?

— Да, — сказал он, — и у меня достаточно денег, чтобы уплатить. — И добавил торопливо: — Только эти деньги не со мной сейчас.

— Мой дядя прячет евреев за деньги, — сказал я. — И если вы заинтересованы, я могу выяснить, есть ли у него сейчас место.

Мне очень хотелось, чтобы он проявил интерес.

— Когда ты можешь это узнать?

— Прямо сейчас.

— Но ведь ты идешь со школьным ранцем, значит, тебе пора в школу?

Я хотел было соврать, что меня сегодня выгнали с уроков по какой-то причине, но тут же вспомнил, что мы с ним встретились в костеле еще до восьми, то есть до начала занятий.

— Я решил сегодня сачкануть, — сказал я. — Ненавижу уроки.

— И вместо этого ты пошел в костел?

— Решил сходить на исповедь, раз уж у меня образовалось свободное время.

— Ты такой большой грешник? — насмешливо спросил он.

— Ну, парочка грехов всегда найдется, и потом, иногда приятно исповедаться просто так.

— Тогда знаешь что — пойди, действительно, поговори со своим дядей. Мне уже нечего, в сущности, терять.

— Хотите договориться, где мы встретимся? — спросил я.

— Нет, лучше ты сам предложи.

Единственным местом, которое пришло мне на ум, был наш костел. Я дал ему адрес и объяснил, что там есть маленький кладбищенский садик и в нем скамейки. Пусть сделает вид, что пришел на могилу друга или что-нибудь в этом роде.

— Хорошо, — сказал он. И добавил: — А если я снова окажусь в костеле, то креститься буду уже как положено.

И улыбнулся.

И я тоже улыбнулся.

Я никогда не думал, что еврей может быть совсем как один из наших. Такой симпатичный. То есть до этого дня не думал. А ведь мой отец…

Мама всегда говорила, что все люди улыбаются одинаково, и я думал, что это, может быть, и правда, но только если не вспоминать всех тех евреев, которые одеваются не так, как мы, о тех бородатых, с пейсами, с Налевок. Правда, потом, когда я начал работать с Антоном и познакомился с тремя братьями, которые брали у нас товар, я увидел, что, хотя они тоже религиозные, бородатые и с пейсами, но улыбаются они так же, как все прочие люди.

Мы расстались. Он повернул обратно и пошел в сторону нашего костела, а я поехал к своему дяде на улицу Желязна. Поехал на трамвае, чтобы сэкономить время. Я надеялся, что, когда расскажу обо всем маме, она даст мне письмо в школу, подтверждающее, что я был болен или что-нибудь такое. Лишь бы отчим не узнал.

У дяди никого не было. Нет, евреи, которых он прятал, наверно, были, но они всегда вели себя так, чтобы казалось, будто в доме никого нет — даже воду в туалете не спускали. И ходили по своей комнате в носках, а дядя специально отметил им скрипучие половицы, чтобы они на них случайно не наступили. Они не открывали двери, чтобы не послышался стук, и не открывали краны, чтобы не шумели трубы. Антон говорил, что трубы шумят из-за воздуха, но я по сей день не понимаю, какой воздух он имел в виду. Я не стал стучать, только один раз повернул ручку звонка, чтобы они не подумали, что это из полиции или гестапо пришли обыскивать дом.

На мой звонок никто не ответил, и я понял, что мне придется пока повести его к дедушке. Дядя с тетей наверняка вернутся не раньше полудня. А если я поведу его к дедушке, то смогу увести оттуда к полудню, еще до того, как бабушка вернется с Театральной площади.

Мамины родители, мои дедушка и бабушка, жили на Мостовой в том же доме, в котором жили до войны. И мы с мамой тоже жили в том доме, в котором жили до войны. Но дом бабушки и дедушки был разрушен во время бомбардировок тридцать девятого года, и сохранилась лишь та часть квартиры, которая находилась в подвальном этаже. Правда, и там хватало повреждений: отвалилась штукатурка, появились трещины на стенах и на потолке. А та комната, что наверху, гостиная, была разрушена совсем, вместе со всей мебелью. Я еще помнил, что там где стояло, потому что я часто у них бывал. Я любил приходить к ним. Они долго оставались для меня чем-то новым в моей жизни — как я уже рассказывал, до свадьбы мамы и Антона они не признавали ни ее, ни меня.

Но сейчас мой дедушка уже не был таким, как прежде. Через год после начала войны он, как говорили, «тронулся умом». Он не всегда понимал, что с ним происходит. Иногда даже забывал, как его зовут. А порой думал, что я — их младший сын, дядя Ромек, и говорил мне:

— Ромек, почему ты не купил мне газету?

И в такие минуты я не знал, что делать: притворяться, будто я действительно Ромек, или поправлять его? А то он говорил мне:

— Ромек, как это ты вернулся из училища посреди недели?

И сердился, потому что Ромек учился в военном училище.

А иногда он вообще не узнавал меня и не понимал, что я у них делаю. Но это случалось редко. Обычно он знал, что я — кто-то из семьи, то ли из нынешнего времени, то ли из какого-то другого, это уже было неважно. И он почти всегда узнавал маму — и, конечно, бабушку. Он умер примерно через полгода после тех событий, о которых я рассказываю. Умер во сне. Просто спал — и умер.

А до войны дедушка был уважаемым человеком, прекрасным специалистом, у него была своя типография, а бабушка оставалась дома и растила детей. Их было четверо, включая маму и дядю Ромека, о котором я уже упоминал. Кстати, этот дядя Ромек погиб в самом начале войны, во время знаменитого сражения польских кавалеристов с немцами под Кроянтами. Кроме мамы и дяди Ромека был еще дядя Владислав — о нем я рассказывал раньше, — который очень любил деньги и за большую плату прятал в своей квартире евреев. А еще у мамы была младшая сестра, но она умерла в детстве от воспаления легких.

Со времени своей болезни дедушка всегда оставался дома, а зарабатывала теперь бабушка, которая продавала на Театральной площади сигареты и другие мелочи. Но бабушке я не мог сказать, что хочу привести к ней в дом еврея, пусть всего на несколько часов, потому что она свято верила, будто все евреи служат сатане или, во всяком случае, выполняют его приказания. Интересно, как бы она поступила, если бы узнала, что мой настоящий отец — еврей? Ведь меня она очень любила.

Бабушка была из деревни, ничего от «важной госпожи» в ней не было никогда. Семья дедушки очень сердилась на него, когда он женился на «простой» женщине, но на самом деле бабушка совсем не была «простой». Она, правда, не читала Шекспира и не умела играть на пианино, но у нее было то, что называется «голова на плечах». А дедушка, как я уже упоминал, происходил из семьи Реймонт и очень этим гордился.



Бабушка каждое утро одевала его и усаживала у двери, и там он сидел до ее возвращения. У них дверь служила также окном. В хорошую погоду — но, конечно, не зимой — она сажала его около открытой двери, а если было совсем жарко — то снаружи, прямо на улице. У него там стоял железный стул, прикованный к водостоку цепью с замком, чтоб не украли. К счастью, в туалет он мог ходить сам. К счастью для бабушки, потому что она поклялась, что никогда не отдаст его в больницу или в богадельню для стариков, что при костеле. Они муж и жена навеки, говорила она, в хорошие дни и плохие. И вот сейчас, после долгих лет хорошей жизни, пришла жизнь плохая. Мир обезумел. Бабушка была уверена, что безумие началось из-за всех тех вредных изобретений, которые придумали евреи, — например, из-за летающих машин, которые бросают на людей бомбы.

Одно былое умение у дедушки оставалось до самой его смерти — набивать сигареты. Это были самодельные сигареты. Они с бабушкой делали их дома. А потом она продавала их на площади. И было еще одно дело, о котором мне знать не следовало: хотя бабушка строила из себя наивную простушку, но в действительности она регулярно передавала сведения людям из подпольной Армии Крайовой. Кто-то из подполья приходил и что-то ей говорил или вместе с платой за сигареты или спички передавал какую-то записку. А потом приходил другой подпольщик, и она передавала ему эту записку вместе с сигаретами или спичками.

Изредка я помогал им набивать эти их сигареты. Бралась такая длинная медная трубочка, по длине чуть больше двух сигарет. Она открывалась вдоль оси и тогда превращалась в две половинки трубочки — вроде двух маленьких водосточных желобков. Эти желобки нужно было заполнить табаком. И тут требовалась большая точность, потому что если положить слишком много табака, то потом, когда нужно будет затолкнуть его в обертку из тонкой папиросной бумаги, он не уместится в ней и порвет бумагу. А если положить недостаточно, то весь табак потом просто высыплется из этой обертки.

Я думаю, что подпольщики выбрали мою бабушку в качестве связной по нескольким причинам: она всегда сидела на улице, и к ней просто было подойти, не вызывая подозрений, а кроме того, в ее разрушенном доме никто, кроме них, не жил и там не было привратника или сторожа. И по той же причине я сейчас думал, что, может быть, смогу оставить у них на несколько часов своего еврея.

Кстати, его звали Юзек, и потом я всегда называл его «пан Юзек», но свою настоящую фамилию он так мне и не открыл.

Когда я дошел до Театральной площади, то уже издали увидел, как бабушка достает что-то из кармана под одной из своих юбок — кажется, немецкие сигареты, что по двадцать злотых пачка. Она продавала сигареты разных сортов и держала их в разных местах — в разных карманах и тряпках под юбками и в том старом дедушкином пиджаке, который носила. Юбок она надевала много, одну на другую, как принято было в деревне.

— Доброе утро, бабушка, — сказал я.

Покупатель расплатился и ушел.

— Что, сегодня не учатся?

Я сказал, что меня выгнали, потому что я не приготовил уроки. Это была не совсем ложь, потому что уроки я в тот день действительно не приготовил.

Бабушка поверила.

— Ну так посиди немного со своей старой бабушкой, — сказала она.

— Нет, — сказал я, — я только случайно тут проходил и решил с тобой поздороваться.

Этому она не так уж поверила.

— А к дедушке ты можешь подойти?

Я сказал, что могу. Тогда она вытащила из какого-то кармана плоскую металлическую коробочку и велела мне передать ее дедушке. И добавила, что я тоже могу из нее угоститься.

— А что это?

— Ты же умеешь читать, так прочти.

Я прочел: «Сардины». Она погрозила мне пальцем:

— Я сказала «угоститься», но не съешь все сам. Запомни. Может, дедушка и не разберет, съел ты все сардины или нет, но я-то уж точно дознаюсь.

В этом она была как мама — всегда знала, когда я вру. Но в отличие от мамы щедро награждала оплеухами за любую ложь.

Мама рассказывала, что дедушка наказывал своих сыновей ремнем. Ставил на колени и лупил, и чем старше был мальчик, тем больше ему доставалось. А бабушка учила маму оплеухами, и чем старше становилась мама, тем сильнее были оплеухи. Но однажды мама сказала ей, что она уже женщина, и тогда оплеухи прекратились. Что это значит, что она уже женщина? Я тогда не понял, и мама сказала, что объяснит мне в другой раз. Но этот другой раз так и не наступил.

— До свидания, бабушка, — сказал я и поцеловал ее на прощанье.

Это была ошибка. Она сразу поняла, что я что-то замышляю. Из-за поцелуя. И ведь он мне в действительности не был нужен. Просто я ужасно обрадовался, что она занята на площади и я смогу привести к ним пана Юзека.

— Давай, иди, — сказал она, — нет у меня времени с тобой целоваться, иди уже, проказник ты эдакий!

— Я просто так поцеловал тебя, — сказал я. — Я ничего не имел в виду.

«Пока она вернется домой, — думал я, — нас уже там не будет. Дедушка — что он понимает? Я верю в Бога». Я уже тогда верил, что Бог предоставляет нам возможность делать добро или зло. Но мы должны выбрать.

Загрузка...