Глава 14. Возвращение


Антон нервничал и ругал отстающих. Он боялся, что мы опоздаем. Но им было тяжело. По правде говоря, и мне было тяжело, так я устал. Особенно на том участке, где мы шли по шею в воде. Если это можно назвать водой. Антон держал ребенка и сверток со своей чистой одеждой — все, связанное вместе, — над головой. Фонарь, как обычно, он прикрепил по-шахтерски, на голове, но на этот раз не на каске, а прямо на лбу, резиновой лентой. А свой пояс и пистолет он тоже привязал к свертку с одеждой. Я в первый раз видел, что Антон берет с собой пистолет. До сих пор он всегда говорил, что это случится только в конце войны.

Не мы одни тащили над головой свертки с одеждой. Все люди, которых вел Антон, держали такие свертки. Ведь им предстояло вернуться в город, и они должны были выглядеть так, чтобы не вызывать подозрений. Свертков не было только у сопровождавших нас двух парней и девушки. Она все время шла рядом с нами и рисовала карту. И когда мы проходили тяжелый участок, она держала блокнот с рисунком и карандаш над головой и еще несколько карандашей во рту. Этим троим не нужна была чистая одежда в дорогу, потому что они собирались вернуться тем же путем обратно в гетто.

Дорога действительно была тяжелой, но и люди затрудняли движение. Одна женщина вдруг потеряла сознание и могла бы утонуть, если бы кто-то вовремя не подхватил ее сзади. У большинства людей были свечи и спички, но свечи то и дело гасли — то ли из-за того, что мы шли, то ли из-за паров, поднимавшихся над канализационной жижей. Кроме того, когда мы проходили затопленный участок, свечи тоже нужно было держать над головой, вдобавок к свертку с одеждой, и это было тяжело. Поэтому некоторые на этом участке просто побросали свои свечи, а сверток перекладывали из одной руки в другую. Но ни жалоб, ни проклятий я не слышал. Здесь речь шла о жизни или смерти.

И в конце концов мы все-таки пришли вовремя. Когда мы с Антоном поднялись на узкое возвышение у начала лестницы, по его часам оставалось больше десяти минут до назначенного срока. Антон попросил передать по всей цепи на ухо друг другу, чтобы второй сопровождающий с пистолетом перешел вперед, а потом велел мне раздеться и сменить одежду. Я хотел, чтобы он погасил на это время фонарь, и он рассердился. Но все-таки отвернул голову, чтобы фонарь не светил прямо на меня.

— Нашел время для глупостей, — проворчал он.

— А что будет, если грузовик не придет? — спросил я.

— Будет что будет, — отрезал он, — но ты все равно выйдешь первым.

У меня в свертке оказалось всего четыре одежки. Но это было даже логично, если учесть, что нам следовало экономить время. А переодеваться в этой темноте и тесноте, когда нужно соразмерять каждое движение, потому что тебя отовсюду окружает грязь, было очень трудно. И вдобавок еще нужно было спешить, спешить. В свертке оказались плащ, штаны, ботинки и кепка. И еще шарф, чтобы повязать на шею, но он был в кармане плаща, и не подскажи мне Антон, я бы его не увидел. Антон все время торопил меня, потому что сам он держал девочку и переодеваться не мог. Когда я наконец закончил, он передал девочку мне и развернул свой сверток. Там были те же четыре предмета, только вместо ботинок он взял себе сапоги. Снятую одежду мы просто пустили с потоком по канализации. И когда они поплыли, удаляясь в темноту, я вспомнил пана Круля.

Но Антон прихватил для себя еще кое-что. Из одного сапога он вынул баночку клея и большие усы и приклеил эти усы себе под нос. Приклеил — и сразу перестал быть тем человеком, которого я знал.

Все это время он нервно поглядывал на часы. Я понимал его беспокойство. Были бы мы с ним одни, мы могли бы выйти, и с нами, возможно, ничего плохого бы не случилось, но если грузовик не придет, нам придется просто выпустить всех этих людей на улицу, и тогда добрая половина из них тут же попадет в руки полицейских или вымогателей. Да и остальные вряд ли доберутся до своих укрытий, разве только найдут укромное место, где смогут развернуть свой сверток и переодеться в чистое. Потому что то место, где переодевались мы с Антоном, было так мало, что только мы вдвоем и могли там стоять. Я уже начал раздумывать, не предложить ли Антону вывести их на задний двор трактира. Но тут же отбросил эту идею. Вокруг трактира всегда было много людей. Слишком много.

Антон сказал, что теперь девочку понесу я, и показал мне, как держать сверток с младенцем, когда я буду притворяться одним из любопытствующих прохожих. Нужно было держать сверток отверстием вниз — в таком положении никто не разглядит, что в нем, а у девочки останется доступ к воздуху.

Потом Антон стал прятать свой пистолет, и в эту минуту мы услышали, как наверху подъезжает и останавливается грузовик.

Все вздохнули с облегчением, и кто-то спросил:

— Это всё?

Антон ничего не ответил. Только перекрестился. Я тоже. И тогда он поднял крышку люка.

Все произошло молниеносно. Прошла, наверно, целая минута, пока кто-то заметил, что происходит, и несколько человек подошли поближе. И я уже стоял среди них. Я думаю, что все они только что вышли из трактира пана Корека и направлялись домой. К счастью, я не увидел среди них пана Щупака. Вряд ли они видели, как я выхожу из люка, хотя кто-нибудь, возможно, и приметил Антона, который вылезал следом за мной. Позже выяснилось, что один из этих людей действительно его видел, но не опознал и подумал, что какой-то усатый поляк пришел откуда-то с улицы открыть евреям люк. Антону помогло и сумеречное время, и укрывшие небо облака. Меня-то они узнали сразу.

Двое еврейских парней стояли около люка с пистолетами в руках и смотрели вокруг. Девушка осталась внутри. И тут вдруг раздался крик:

— Это евреи! Евреи!

Но я не думаю, что именно этот крик привлек двух немецких мотоциклистов, которые вдруг развернулись в нашу сторону. Скорее всего, это было просто невезение. Но парни тут же открыли стрельбу. Тем временем последние люди, вышедшие из канализации, бежали к грузовику, который уже тронулся с места. Люди из кузова протягивали им руки, помогая забраться наверх. А любопытствующие при первых же выстрелах разбежались во все стороны.

Я со своим свертком побежал в сторону трактира. Антон бежал за мной. И вдруг я почувствовал, что его нет. Я обернулся и увидел, что он бежит обратно. Я тут же нырнул за кусты и попытался понять, что происходит.

Один из еврейских бойцов лежал на дороге. Не знаю, лег он сам, для удобства стрельбы, или подхватил немецкую пулю. Антон с пистолетом спрятался за столбом объявлений. Оба немца были ранены. Один, может быть, даже убит, потому что лежал неподвижно и молча. А вот другой все кричал и ругался по-немецки, пока его мотоцикл продолжал тарахтеть рядом с ним. Потом второй еврейский парень выстрелил в него, и он замолчал. Тогда этот парень вместе с Антоном подбежали к нашему сопровождающему, который лежал на земле, наклонились над ним и перевернули. Антон потом сказал мне, что пуля попала ему в голову. Второй парень схватил пистолет своего мертвого товарища и скрылся в люке. Антон закрыл за ним крышку и побежал в мою сторону. И только тогда я увидел, что он сильно хромает. Когда он добежал, я хотел было поддержать его, но он сказал, что дойдет сам. Мы не сговариваясь знали, что должны идти на задний двор трактира.

Пан Корек, похоже, увидел нас из окна: он вышел через заднюю дверь и, когда мы подошли, был уже во дворе. Антон велел мне отдать девочку пану Кореку и объяснил, куда ее отнести, прежде чем она проснется, иначе могут возникнуть проблемы. И добавил, что сам он этого сделать не сможет, потому что его ранили в ногу. Пан Корек принял девочку из моих рук. Он так смешно держал ее, как будто никогда не держал на руках младенца.

Потом он спросил:

— У нее есть имя или какие-нибудь бумаги?

— Что-то там было прикреплено булавкой, — сказал Антон, — но наверно упало по дороге. Скажи настоятельнице, что я сам принесу деньги.

На самом деле эти бумаги были в моем кармане. Для пущей надежности я решил передать их маме. Мне хотелось, чтобы после войны евреи смогли ее найти. И вдруг я подумал: «Как же они узнают, кому принадлежат эти бумаги? Нужно назвать какое-нибудь имя».

И торопливо сказал пану Кореку:

— Ее зовут Юлия-Тереза.

Он улыбнулся и сказал:

— Хорошо, пан крёстный, я так и скажу в монастыре матери-настоятельнице.

Я был горд своей находчивостью.

Потом я помог Антону забраться в прицеп нашего трехколесного велосипеда, и тогда он попросил меня сбегать в трактир и принести ему одеяло и немного водки. Я побежал через склад и кухню и принес ему все.

Антон укрылся одеялом, пощупал свою ногу и вздохнул. Потом выпил немного из бутылки, которую я принес, а немного плеснул на себя.

— Что ты делаешь? — удивился пан Корек.

— Положись на меня, — ответил Антон и содрал с себя усы. — Они наверняка поставят заслоны еще до того, как мы вернемся домой.

И я повез его, как возил всегда по воскресеньям. Правда, это не было воскресенье, и надежда могла быть только на знакомых польских полицейских. Теперь я понял, почему Антон плеснул на себя водку.

И он был прав. Какой-то стукач наверняка уже сообщил в полицию, потому что всю дорогу до дома мы слышали вдали сирену скорой помощи, а вскоре наткнулись и на четырех полицейских, которые перекрыли улицу.

Я не колеблясь повез Антона им навстречу. И молился про себя. Они было скомандовали нам остановиться, но потом один из них воскликнул:

— Так ведь это Мариан!

А другой, стоявший подальше, засмеялся:

— Вонь аж сюда доходит. Что это случилось, сын мой, что твой отец стал напиваться и во вторник?

— Здравствуйте, пан полицейский, — сказал я. — И правда, новая беда. Но я надеюсь, это у него в порядке исключения. Один разок. Хотя дома он все равно свое получит…

Они расхохотались и дали нам проехать.

Услышав мой свист, каким я обычно свистел по воскресным вечерам, мама поначалу растерялась и не знала, что делать. Потом я услышал, как она торопливо бежит по ступенькам. Но эту поспешность соседи могли объяснить себе тем, что ее — как и их, наверно, — удивил необычный для Антонова пьянства день. Я шепнул ей притвориться, что все в порядке, и она немедленно вошла в роль. Так что мы вряд ли вызвали у соседей подозрение. Они, как обычно, из уважения к маме сделали вид, будто не слышат и не видят, как ее сын выгружает из коляски ее пьяного мужа. Я даже шепнул Антону, чтобы он на всякий случай запел какую-нибудь пьяную песню. Но он не захотел.

Когда дверь за нами закрылась, мама, рыдая, обняла меня и начала мне выговаривать, как я мог так ужасно с ней поступить. Но Антон почему-то не вставал, как будто и на самом деле был пьян. Мама подбежала к нему, увидела пистолет и стала с большим беспокойством ощупывать мужа.

— Это ничего. Только нога, — сказал он. — Главное, мальчик уже здесь.

Она хотела его обнять, но он застонал от сильной боли, и мы увидели, что обе штанины у него на ногах пропитаны кровью.

Только на следующий день, после того как я рассказал маме, что в действительности всего лишь хотел отвести пана Юзека в гетто и вернуться домой, она перестала меня укорять. Потом я пошел к бабушке попросить, чтобы она позвала к Антону врача из польского подполья. Мне пришлось и бабушке рассказать все по порядку. С самого начала. Бабушка очень жалела пана Юзека и сказала, что пойдет в костел зажечь свечу ему в поминовение, хотя он и был евреем.

После того как врач удалил у Антона две пули и еще осколок асфальта из другой ноги, отчим сразу почувствовал себя лучше и через несколько дней был уже готов в дорогу. Потому что тем временем мы решили, что на дни Пасхи покинем город. И даже после праздника, может быть, останемся еще на немного в деревне у его сестры. И не только потому, что мы боялись доносчиков, которые, возможно, распознали нас, когда мы выходили из канализации. Мама сказала, что не может больше выносить вид горящего гетто и слышать разговоры в городе.

Я все-таки пошел к стенам гетто — посмотреть снаружи, что там происходит. Нет ничего страшнее, чем видеть горящих людей, которые выпрыгивают из окон, но я должен был пойти посмотреть. Может быть, потому, что какая-то часть меня осталась там внутри, с евреями. А может быть, еще и затем, чтобы посмотреть, что могло быть со мной.

Дома горели. Люди были в ловушке. Тех, кто пытался спастись, расстреливали немцы и их помощники. А были люди, которые просто бросались вниз, чтобы быстрее избавиться от страданий. С того места, где стояли мы все — поляки, пожарные и немцы, — я видел, как взрослый человек вышел на балкон с двумя детьми. Все вокруг него было охвачено пламенем. Он завязал детям глаза платками, сбросил их вниз одного за другим — балкон был на пятом этаже, — а потом прыгнул вслед за ними.

Еще когда я был там внутри, в гетто, мне прокралась в душу еретическая мысль — что Бога нет. Я помню, как испугался себя самого, потому что мне следовало сохранять хорошие отношения с Богом, чтобы Он помог мне выбраться домой. Но сама мысль казалась мне простой и логичной: Бога нет. Его просто нет. И мы, люди, а в сущности и все животные, — одни в этом мире, и все, что мы делаем, мы делаем наедине с самими собой.

Но когда я думаю обо всем этом сейчас, я знаю, что это неверно. Потому что никакая логика не может объяснить тех чувств, которые мною овладевают. И не только когда я молюсь. Но и тогда, когда я просто вспоминаю об этом и пытаюсь заглянуть себе в душу. Потому что я действительно нахожу там что-то, что идет не от меня. Я не хочу сказать, что нахожу там Бога. Нет. Но я как будто бы чувствую — через себя — какое-то огромное Нечто.



После того как я вернулся домой и мама плакала у меня на шее, словно я вернулся из какого-то другого мира (по сути, так оно и было), она все допрашивала и допрашивала меня, что я видел и что там происходит. А потом все-таки решилась пойти посмотреть сама. Немцы разрешали полякам стоять вдоль стен гетто и смотреть внутрь, и они разрешали польским детям стоять возле пушек и пулеметов, когда те стреляли по гетто. Мама все-таки пошла, посмотрела и вернулась больная. Не только от того, что увидела там, но и от того, что услышала от наших людей на улицах. Потому что даже те, кто жалел еврейских детей, иногда добавляли: «А все-таки хорошо, что мы от них избавились». А на площади Красиньских поставили карусели в преддверии Пасхи, и люди развлекались там под громкую музыку, совсем рядом со стеной гетто. А над ними клубился дым пожаров, бушевавших внутри этих стен.

Верно, поначалу среди поляков еще царило возбуждение, вызванное неожиданностью еврейского восстания, и даже такие люди, как наш привратник, восторгались действиями евреев. Но все это длилось и длилось, и остатки повстанцев все сражались в развалинах, и постепенно наши граждане начали злиться и жаловаться. Им мешал дым и перебои в движении трамваев. К восстанию они уже привыкли, их уже не волновало то, что происходит в гетто, а вот выстрелы и взрывы мешали им спокойно спать по ночам.

Мама сказала, что она больше не может жить так, будто ничего не происходит, в то время как «там» заживо горят люди. У Антона были свои причины, и он раздобыл себе, мне и маме фальшивые медицинские справки — что-то вроде воспаления легких у них и ветрянки у меня, для школы. И мы уехали.



Однажды утром, когда мы были уже в деревне, Антон подозвал меня к своей кровати и попросил присесть на минутку.

— У меня есть к тебе вопрос.

— Ладно, я слушаю, — сказал я, готовясь к худшему, — слишком уж долго у нас в семье было подозрительно тихо.

— Ты знаешь, что я хочу тебя спросить?

— Не знаю.

Я действительно не знал.

— Ты согласен, чтобы я усыновил тебя?

Я на минутку сделал вид, что думаю, и согласился. И я не думаю, что согласился просто из-за отсутствия выбора.

— Ты сможешь называть меня Антоном и после усыновления, — сказал он. — А сейчас пойди, принеси мне стакан воды.

Я пошел. Я все равно не собирался называть его папой. Но мне кажется, это был первый раз в моей жизни, когда я видел трезвого Антона таким взволнованным.

Загрузка...