Глава 9

Нравы литераторов начала 1970-х. Короткое путешествие в мир люблинских йогов. Битов и его доха.
Автор предпринимает попытку описать «Их дерево» языком аннотаций к DVD-дискам

Был ли кто-нибудь, кто скептически отнесся к его рассказам о «встрече с ангелом»? Нет, но ведь он и не трепался о своем «лопасненском ужасе» (или пароксизме счастья) на всех углах, только людям, которые могли это понять. Их реакция, впрочем, также была неоднозначной. Отец Лев предложил ему быть осторожным, поскольку «это мог быть дьявол, а не ангел. Это могло быть прельщение. И у тебя не могло быть уверенности в том, что не Сатана явился и должен тебя прельстить». Это его огорчало: «Я думал, что я-то испытал блаженство, и то, что я видел и чувствовал, этому предшествовали совершенно благие состояния». Пробовал ли он отнестись к феномену епифании с обычной своей иронией? «Нет-нет. Я был поражен. Как я мог отнестись с иронией, например, к рождению ребенка своего? „Это не мой ребенок, это бастард?“ Нет, это было полное знание того, что мне ответили на мой огромный запрос. Это был запрос всей моей предшествующей жизни, всего собирания этой жизни. И я был счастлив, что мне ответили».


Официально получив статус писателя, в 1972 году он покидает штат «Литературки», разумеется, оставшись там одним из любимых фрилансеров, постоянно навещая своего попечителя Сырокомского и поддерживая отношения с коллегами. Его включают в составы разных делегаций, причем не только в соцлагерь, но даже и в капстраны. Он раз и навсегда переходит в разряд обеспеченных людей, которые в состоянии каждый вечер приглашать подруг и поклонниц в коктейль-бары, угощать их шампань-коблером и даже снимать, на всякий случай, гарсоньерку, что, впрочем, по тем временам было неразорительно. Деньги поступали на сберкнижку, супруга следила за хозяйством. Через некоторое время он приобретает красный «Москвич», тот самый, которым хвастался «шеф» в «Бриллиантовой руке»: «новая модель!» — и забывает о метро, автомобиль был с норовом, получил шутливое прозвище Строптивая Мариэтта, но худо-бедно возил его, а если взбрыкивал, то хватало и на оплату услуг таксистов. По писательской линии он получает шикарную квартиру, пока еще в Текстильщиках, но зато 4-комнатную (тещину «двушку» забирают, но предоставляют ей однокомнатую), и у него появляется отдельный кабинет, наконец, у него формируется писательский распорядок дня, когда он в Москве, разумеется.

С утра он пишет («если середина романа — тяжелое утро, отлынивание от стола, усталость, преодоление через кофе, глядение в окно и работа в течение целого дня»). После шести, умаявшись от кабинетной работы, отправляется в ЦДЛ и на протяжении 3–4 часов ведет светскую жизнь — среди вкусной еды, эксцентричных коллег, ироничных критиков и интересных женщин. «ЦДЛ был такой маленькой планетой, луной, которая вырвалась из советской земли. На этой луне творились вещи, невозможные для советского строя. Я думаю, отчасти ЦДЛ был родиной диссидентства, потому что диссидентство питалось самиздатом, писательскими кулуарными вещами». Оказываясь на верхней палубе этого ковчега, в Дубовом зале, он имел обыкновение заказывать бутылку мукузани, бифштекс по-сталински и мороженое. «Здесь была дешевая хорошая кухня, и ЦДЛ славился своей вырезкой: можно было взять большой напряженный кусок, который шипел еще, был румяный, брызгал соком — коронная еда Дома литераторов».

Здесь они «эпикурействовали»: залезали, вместе с приятелем Валерием Осиповым, в снаряженный для пышных писательских похорон гроб, утихомиривали, едва ли не с милицией, автора «Факультета ненужных вещей» Домбровского, путались с цэдээловскими дамочками из администрации, дебоширили, сплетничали и дискутировали о беллетристике с официантками, которые, уверяет Проханов, были абсолютно включены в литературный процесс и среди них даже были пламенные читательницы «Литературной газеты». Если официантки наскучивали, ехали в какой-нибудь салон — интеллигентский бойцовский клуб, где можно было поспорить о литературе с тяжеловесами, он туда не рвался специально, но и не отказывался, если звали. Ему не нравились специфически литераторские места, «коновязи, где стояло много-много писателей». Под литераторскими местами подразумевались квартиры вокруг метро «Аэропорт», гнездовье вокруг Шкловского и его частой гостьи Лили Брик, которые «сидели там, словно пауки, и управляли литпроцессом, ковали либеральную элиту». Эффектного городского деревенщика водили туда на просмотры, и он обычно нравился. Ему льстили, сравнивали с молодым Маяковским, но его раздражало то, что им нужно нравиться — специально шутить, гримасничать, разыгрывать ужимки — вся эта семиотика поведения, как сказал бы другой писатель.

Анатолий Ким, вспоминая о Проханове начала 70-х, говорит: «Это был молодой, сильный, блистательный завоеватель Москвы из провинции. Парижский Люсьен в московском варианте». В обществе он разыгрывал известную поведенческую схему: оказываясь среди писателей, книжных червей, позиционировал себя как военкора с опытом пребывания в горячих точках, на Даманском и Жаланашколе, тогда как журналюгам всегда мог утереть нос новенькой книжкой — они были шушера, поденщики, а он литератор из другой весовой категории.

Он наведывается в «салон» режиссера театра Ермоловой Марка Комиссаржевского, которому написал пьесу о Даманском. У Комиссаржевского был респектабельный дом на Сретенке — «чисто еврейский дом: жена-актриса, там собирался весь еврейский бомонд, приходил Утесов», «рафинированная среда еврейских интеллектуалов». Комиссаржевский был заинтригован Прохановым, пришельцем из другого яркого мира, ввел его в свой круг, интересовался его увлечениями — православием, фольклором. Проханов к этой дружбе относился с некоторой сдержанностью — «я был разведчиком из другого мира в его мир» — но они бывали друг у друга в гостях, их жены общались.

Новоиспеченный член Союза писателей. Рисунок А. Болотникова.


Он завораживал интеллигентскую публику байками из жизни лесников, саркастическими замечаниями, метафорами, способностью философствовать в режиме реального времени. Вступив в Союз писателей, он активно воспользовался правом выступать в писательской среде. Однажды, году в 73-м, на какой-то писательской конференции, он зачитал с трибуны свое эссе, написанное по мотивам книги американского политолога и футуролога Тоффлера — нечто о модели поведения личности в обществе вообще и в советской системе в частности. Предполагалось, что писателям, интеллектуалам с лицензиями, будет интересно выслушать это, но на самом деле идея выступить оказалась весьма эксцентричным поступком: на встрече, где писатели интригуют, борются за литфондовские путевки, премии, устраивают склоки, он стал делиться с ними своими открытиями в области феноменологии поведения. На него зашикали, начали захлопывать, особенно неистовствовала Майя Ганина и ее муж Юрий Сбитнев, оба русопяты-почвенники, они начали орать: «Говори по-русски!» Он клял себя на чем свет стоит (не зная броду, не суйся в воду), но не повел бровью и дочитал свое сообщение. Двадцать лет спустя супруги Ганины, израненные ельцинским режимом, приползут к нему в «День» зализывать раны. Еще на каком-то помпезном цэдээловском вечере он на вопрос ведущего, кто из писателей повлиял на него в наибольшей степени, брякнул: «Набоков». Вечером ему позвонил критик Феликс Кузнецов, который едва ли не поседел от этой реплики: «Как же ты мог? Ты ведь не считаешь, что Набоков на тебя повлиял больше, чем деревенщики?!»


Гибель героя в финале «Вечернего гуся», второй повести из его первой книги «Иду в путь мой», неслучайна. «Мне кажется, она завершает собой очень важную, наивную часть вашей жизни, — говорит в „Надписи“ одна из читательниц Коробейникову. — И вы прощаетесь с ней». Действительно, первая книга воспринималась как итог определенного этапа, точно такую же вторую нельзя было писать. Уйти из деревни по-английски, однако, ему не хватает сил: через год, в 1972-м, он компилирует свои очерки за последние пару лет и отправляет в печать еще одну, в шестьдесят страниц, книжечку — «Неопалимый цвет», в мышиной серии «Письма из деревни».

На обложечной фотографии мы видим молодого человека, похожего на десантника, переодетого в хиппи: на нем белая, в цветочках, русская рубаха, скроенная, как утверждает Проханов, из старинных мордовских холстов, расшитых его женой флористическим орнаментом по оригинальным рисункам, он в самом деле несколько раз щеголял в ней, в Москве, разумеется. Этот сельскомолодежный франт чинно заливает о своих этнографических экспедициях («который год я брожу по деревням», «я жил у поморов», «однажды в омских лесах я набрел на деревню»), грамотно имитирует задушевную интонацию: «вы потолкуйте с здешними тружениками» — и не стесняется републиковать в отдельной книге фразы вроде «от того, какую закваску получит сегодня ученик средней школы, зависит его дальнейшая способность получать образование…» Автор, задающийся вопросом, «каков он, сегодняшний герой деревни?», продолжает жестко эксплуатировать тему синтеза двух культурных волн — крестьянской духовности и городской «итээровской» индустриализации: «в тайге сидит вчерашний кержак перед телевизором системы „Орбита“ и смотрит стыковку космических кораблей». В сущности, «письма из» почтенный жанр, да и интенсивно, с огоньком изложенные соображения Проханова, касающиеся народной песни, игрушки, ремесла, скульптур Цаплина и книжных иллюстраций Мавриной небезынтересны, но, по правде сказать, все эти републикованные «Балалайки» и «Ярмарки» несколько уже напоминают автопародию: ресурс этого его деревенско-задушевного стиля 60-х явно выработан, пора было если не экспериментировать с формой, то закачивать новый материал.

Обеднение этого рудника, впрочем, было его внутренней проблемой; посторонние наблюдатели могут различить лишь сигналы успеха. Печь поехала: книга, а тем более две-три, была скоростным лифтом, поднимавшим человека в социальной иерархии. Он получал возможность посещать ЦДЛ, требовать профсоюзные путевки со скидками, а главное, обзаводился индульгенцией на вольную жизнь, охранной грамотой против обвинений в тунеядстве, в сущности, единственное, что от него требовалось, — время от времени являться к окошечку с надписью «Касса», чтобы расписаться в ведомости за гонорар и предоставить новые рукописи. Ну еще, пожалуй, поддерживать хорошие отношения с редакторами, принимать участие в писательской общественной жизни: ездить в командировки, ходить на собрания и пару раз в год появляться на субботнике, за московской писательской организацией, кстати, была закреплена территория Зоопарка, поэтому каждое 22 апреля слоны, кенгуру и ламы могли попросить автограф у самых ярких литераторов эпохи.


Один из самых выдающихся советских трэйнспоттеров, он был эксцентриком не только на публике, но и в быту. С подачи отца Льва он увлекается «всеохватной йогой». По Москве ходили замусоленные ксерокопии книги «йога Рамачараки», на самом деле американца конца XIX века Аткинсона, эксперта по дешевому эзотеризму, поразившие его «метафизической задачей раздвоения личности». Что вы имеете в виду? «Джани-йога предполагала выделение из личности субстрата, который не подвластен превращениям земным. Одна часть „Я“ остается, тебя могут сжечь, пытать, ты можешь грешить, тебя могут терзать… Другая часть „Я“, астральная, может наблюдать за всем этим, оставаться свободной от трансформации жизни». Нечто подобное он проделал в «Политологе», где разделил себя на Проханова и Стрижайло: первый остался свободным, а второй был отдан на растерзание демонам жизни.

Погружение в эстетику нью-эйджа, изводом которой, по сути, была и его первая книга, и весь этот эпизод с лопасненским ангелом, достигло угрожающих масштабов к лету 1972 года. Он чуть ли не целыми днями простаивал на голове, читал Евангелия, задыхаясь от дыма горящих шатурских болот, трусил по утрам по ул. Губкина, записался в бассейн в Люблино, где познакомился с группой эзотериков, читавших книгу Брэга по диетологии, и обсуждал с ними античную философию. Вступление в этот клуб софистов стоило ему всего гардероба, потому что он стал пить только дождевую воду, ел исключительно салаты и орехи и «сбросил примерно сто килограммов»: «я был как шпага».


Однажды ему позвонили из газеты «Правда» и — раз уж вы такой многообещающий — предложили прокатиться на целину, в Казахстан, и написать очерк. Это было не то предложение, от которого отказываются, и поэтому очень скоро он уже гонял на самоходных комбайнах, трясся в грузовиках, доставляющих пшеницу на ток, и точил лясы с казахскими фермершами. Он, как всегда, дал «ярчайший, огнедышащий материал», эффектно выделяющийся среди бесцветных чопорных правдинских текстов. Это был именно что «писательский» очерк, «с обилием красочных сцен, романтическим изображением людей и машин, с философией социальных проектов, где освоение целины приравнивалось к созданию океанического флота и высадке на Луне». Пошло называть литературное произведение «аппетитным», но даже спустя 30 лет по прочтении этого очерка хочется послать курьера в булочную за свежим ситным; ничего удивительного, что редактор отдела, отправивший его в Казахстан, при встрече с молодым автором обнял и расцеловал его. Где-то на заднем плане этой сцены в «Правде», кстати, можно разглядеть Болдина, будущего гэкачеписта, который также восхищался его писательской манерой. В общем, его вторым тылом, хлебным во всех смыслах, стала газета «Правда». Кроме того, эта поездка дала ему материал для одного из рассказов — «Трактат о хлебе».

Жизнь казалась ему страшно насыщенной. «Я выпустил книгу и через это невольно соединился с полем огромного напряжения», — признается его персонаж Растокин. Впечатлений от всех этих элементов сладкой жизни было много, неудивительно, что свою настоящую вторую книгу он пишет именно об этом. Это неплохой источник сведений о его жизни в начале 70-х — хотя, конечно, сильно ретушированный в силу того, что полностью говорить некоторые вещи в то время не представлялось уместным.

В 1974 году на прилавках «Москниги» появляется сборник А. Проханова «Желтеет трава», открывающийся шикарным фотопортретом: хлыщ, с ушами, носом и декадентскими бачками, позирует в профиль, он укутан в умопомрачительную купеческую доху с воротником размаха крыльев маленького самолета. С дохой связана одна комическая литературная история. Этот предмет изначально принадлежал А. Битову, с которым Проханов, правда, очень недолго, общался. Они познакомились в начале 70-х, во время турпоездки по странам Бенилюкса, разговорились в автобусе и показались интересными друг другу. За бутылкой гиневера они обсуждали местную раскрепощенность, воздействие амстердамских неоновых реклам, химических ярких цветов на подсознание — в общем, все, что было в новинку гражданам империи зла. В Голландии они оказались по линии Общества дружбы, в составе советской делегации из писателей и артистов. Западная Европа, что характерно, поражает Проханова не архитектурой, не музеями и даже не товарным изобилием, а — сексуальной революцией, «бьющей отовсюду эротикой». Он был молодой человек из чопорной страны, «а там все это било, дышало, доводило до опьянения». Он использует все свободное время на то, чтобы всласть пошляться по кварталам красных фонарей. Его опьяняет то, что женщину можно купить, как буханку хлеба, абсолютно легально. Он отправляется в кино на порнофильм и рассказывает об этом попутчикам как о подвиге («На меня смотрели как на героя, сами боялись ходить. Даже Битов, раскованный человек, и тот боялся»). «Это было тлетворно, и развратно, зрелищно». «Битов — по-своему блестящий человек. Я поражаюсь его способности непрерывно изысканно мыслить вслух. Тогда меня поражала его блистательная способность импровизировать — не рассказывать, а именно мыслить, создавать интеллектуальные конструкции, категории, гносеологию; я не был способен к такого рода разговорам». По возвращении в Москву он попытался продолжить с ним отношения. «Помню, мы оказались в одном доме у общих знакомых, прекрасно провели время, пили вино, но в конце этого вечера он сказал мне: „Я хочу сделать тебе приятное. Вот у меня есть изумительная доха из оленьего меха, я тебе дешево могу ее продать, ты мне симпатичен“. И он показал мне эту доху — хорошую». Проханов тут же вынул деньги и рассчитался с импровизатором: «сумма была небольшая, не так чтоб бросовая, но я подумал — ничего себе, экстравагантная доха, тогда никто такое не носил». На следующий день он залез в автобус, набитый битком, и, когда показалась его остановка, стал протискиваться к выходу. По мере продвижения он слышал вокруг себя странный ропот, глухой гул, но, в задумчивости, не понял, что все это относилось к нему. Доха, однако ж, оказалось, была жутко линючей, в силу плохой выделки: «Я был, как малярный валик, которым красят стены, — так же проходил мимо публики, оставляя значительные куски этой дохи на пальто и костюмах». Когда пассажир покинул салон, весь автобус чертыхался и смахивал с себя куски свалявшейся шерсти. «И меня больше всего поразило вероломство Битова: как он мне, своему товарищу, может быть, даже начинающему другу, мог продать негодную, фальшивую гнусную вещь, избавиться! Я это расценил как жуткое предательство — представляете: интеллектуал, „Пушкинский дом“, а поступил со мной, как мерзкий цыган, надул лошадь через заднее отверстие, продал, а когда наездник кинулся на ней скакать, она тут же сдулась».


В «Желтеет-траву» упакована повесть «Их дерево», над которой он работал в 1973-м. Молодой перспективный автор Растокин переживает творческий и семейный кризис: он уже вырос из своей любимой первой книги («отсветы старины», «томление прошлым» — «все это кончилось, сметенное ярким напряженным потоком новой реальности»). В принципе, он собирается воспевать мощь индустрии, мистику пространств, силу армии, гигантскую технотронную цивилизацию, но пока, однако ж, только еще настраивается на новую тематику, сачок уже есть, но бабочка-метафора времени еще не поймана. Находясь в подвешенном состоянии, он, предсказуемо, погружается в двусмысленные отношения с Еленой, редакторшей своей первой книги. В результате семейную атмосферу в доме Растокиных, несмотря на двоих замечательных детей, трудно назвать идеальной, жена закатывает ему истерики, и небезосновательно. Они тайно созваниваются с этой Еленой, встречаются в издательстве, ужинают в ЦДЛ (недурная сцена, хотя, конечно, уступающая аналогичной в «Последнем солдате империи», где две гарпии, Алла и Наталья, испражняются на «соловья Генштаба»), посещают ипподром, фланируют по Москве, накачиваются коктейлями и участвуют в дискуссиях о будущем современной литературы. Постельные сцены отсутствуют, замененные экзальтированными диалогами влекущихся друг к другу коллег: «Знайте, мы созданы друг для друга!.. Я была бы с вами, родила вам двенадцать сыновей… приняла бы в себя всю вашу силу, и дети наши были бы прекрасны!..» «Вы издали мне книгу… Вот наше детище… Это тоже немало…» У Елены тем временем тоже все не слава богу: муж, инвалид-офицер, боевой летчик, ничего не знает о ее отношениях с Растокиным и мучительно переживает свое раннее старение, пытаясь сохранить их хрупкое семейное счастье. Все четверо мечутся по Москве, то и дело впадая в странные полуобморочные состояния. Финал, да и весь сюжет, собственно, напоминает фильм «Осенний марафон», снятый чуть ли не в этот же год. Растокин влюблен, боится изменять жене, а с другой стороны, ему, некабинетному писателю, необходим опыт, муки неверного мужа и недосформировавшегося писателя бесконечны.

«Их дерево» — редкий ранний прохановский текст, достоинства которого очевидны современному читателю без комментариев экскурсовода. Выражаясь языком аннотаций к DVD-дискам, это адюльтерная мелодрама, в которой описаны отношения офисной служащей в издательском бизнесе с многообещающим фрилансером. С одной стороны, их толкают в объятия друг к другу влечение и корпоративные отношения, с другой, оба связаны семейными обязательствами, в результате чего возникает классический конфликт чувства и долга. Особенное любопытство вызывает сцена, когда жена Растокина изготавливает вуду-чучело ненавистной соперницы. «Из темноты, из верхнего угла, из-за шторы, как из-за театрального занавеса марионетка, на тончайших нитях качалась она, ненавистная. Маленькая, с темненькой челочкой, с узко обтянутой талией, без рук и без ног. Смеющиеся тонкие губы. У остренького, обтянутого батистом плечика приколот красный цветок. И исходят от нее запахи вина и духов и едва заметного сладкого тления». Судя по тому, что позже именно жена помогала Проханову делать, например, чучело Евтушенко, можно предположить, что зомбификацию практиковала не только жена Растокина.

«Мои исповеди стали достоянием всех, и вот я уже не принадлежу себе, вокруг меня началась работа», — фистулой разливается Растокин. Можно предположить, что прохановские знакомые восприняли «Их дерево» как текст почти эксгибиционистский. В самом деле, удивительно, как он не постеснялся напечатать это: в Растокине без труда узнается автор «Иду в путь мой», а в Елене — редакторша этой книги Валентина Курганова. Я видел эту женщину на фотографии с его юбилея, 50-летия, очень видная дама. «Она помогала мне во время подготовки книги и оделила меня таинственным опытом. Вводила меня в литературу, экспонировала. Была вполне женственна и привлекательна, старше меня, мы очень часто появлялись в ЦДЛ. Богемная интересная женщина, она очень любила выпить, говоря, что чувствует себя не очень комфортно рядом с мужчиной моложе ее. Этот роман действительно был платоническим, это не срывалось в вещи примитивные. У меня в жизни было два или три платонических романа, именно в молодости, лет в двадцать восемь, после ничего не получалось с платоническими отношениями. Это странное взаимодействие через тексты, через странные соки, которые мы выделяли, как две рептилии или насекомые, клейкие жидкости, которые нас друг к другу влекли; она меня мучила моей от себя зависимостью — вдруг она закапризничает и выкинет? — с другой стороны, окружала меня какой-то медовой сладостью, лестью, непрерывной музыкой внушения. Это был удивительный опыт, ужасный и восхитительный». Что ж в нем такого ужасного? «Эти странные, вековечные, пары, диполи: жертва и палач, шут и царь, врач и пациент, художник и модель. Редактор и писатель — классический диполь: с одной стороны, происходит отторжение, с другой — страстное глубинное соитие, проникновение. В редактировании очень много эротического, связанного с соединением материй энергии и плоти».

Каким бы пышноцветным ни казалось сейчас «Их дерево», в смысле карьеры никаких плодов оно ему не принесло. Насквозь литературная история про околоцэдээловский адюльтер, переполненная явно городскими сравнениями и метафорами, скорее подпортила ему репутацию. Эта «рококошная», декорированная вычурными сравнениями и метафорами проза уж точно не была похожа на «деревенскую»: «Бассейн „Москва“, налитый зеленой влагой, был похож на воронку упавшего метеорита, взорвавшего холм вместе с храмом. И если нырнуть среди розовых гладких женщин, жилистых, быстрых пловцов, то на кафельном дне отыщешь осколки витражных стекол, изразцы, иконки». «Он проходил телефонные будки, как красные сафьяновые футляры с драгоценно-металлическим блеском автоматов». Критики язвили и сочли «Дерево» чересчур салонным, что в эпоху диктатуры Распутина было дурным тоном: «ты давай поезжай куда-нибудь в уральскую деревеньку и привези оттуда какую-нибудь производственную сагу», объясняет Проханов. И действительно: нравственные искания нравственными исканиями, но видно, что здесь он явно в чужой, и ладно бы битовской, а то ведь и чуть ли не набоковской, дохе.


Приключения дохи, тем временем, продолжались. Завсегдатай ЦДЛ, Проханов имел знакомства даже среди гардеробщиков и умасливал их по мере возможности. Те, в свою очередь, оказывали щедрым клиентам ответные любезности, а именно: подхватывали генеральские шинельки своих знакомцев, помогали им всунуться в рукава и, главное, помещали их одежду на вешалку для избранных, без номерка, что во время многолюдных мероприятий было крайней удобно, поскольку можно было миновать гигантский хвост из всякой шушеры и, на глазах у завистников, триумфально получить пальтецо без очереди. Однажды, явившись за дохой, он обнаружил, что та висит отдельно, на дальнем крючке, «словно прокаженная». Эта битовская доха, впрочем, недолго фраппировала окружающих. Однажды, все в том же ЦДЛ, после очередного кутежа он явился получать ее, и выяснилось, что дохи-то и нет: ее похитили. Кто похитил? «Неизвестно кто, но он здорово потом поплатился. Скорее всего, это был Битов: решил вернуть себе собственность, чтобы потом продать ее второй раз».

Загрузка...