Глава 12

Афганская война. Краткое изложение причин Апрельской революции. Пресловутое «Дерево в центре Кабула».
Необременительный остракизм. Еще один макулатурный роман. Проханов отвечает автору как разведчик разведчику.
Визит к Хикматияру. Разговор о смысле интервенции

тот медный колокольчик был снят в 1985 году с шеи убитого верблюда в пустыне Регистан, недалеко от афгано-пакистанской границы, после того как отряд советского спецназа, с прикомандированным корреспондентом «Литературной газеты» Александром Прохановым, расстрелял группу афганцев. Пролетав несколько часов над красной землей, испещренной следами душманских «тойот», вертолетчики разглядели караван из семи животных, на которых, предположительно, перевозилось оружие. Пока первая машина барражирует кругами на высоте, обеспечивая прикрытие, вторая приземляется в двухстах метрах от погонщиков, стремясь избежать прицельного выстрела из гранатомета. Из чрева выскакивает группа досмотра: спецназовцы в «разгрузках» с боекомплектами, офицер в легких гетрах, репортер с лейкой и блокнотом. Обливаясь потом, они бегут по барханам, валят погонщиков на землю и начинают обыскивать. Переводчик лопочет, что на верблюдах перевозится мука, но солдаты, потыкав в тюки шомполами, обнаруживают там оружие. Через минуту, когда с боевиками все кончено и только «раненные насмерть верблюды отрывают от песка плачущие головы», журналист снимает с шеи одного из животных колокольчик, после чего несколько минут бродит между трупами с трофеем в руке, словно отзванивая по погибшим поминальную службу. Для постороннего сувенир не представляет никакой ценности, но для Проханова это тот самый колокольчик, который, ну да, вот именно, звонит по нему.

Колокольчик из пустыни Регистан.


Афганская эпопея занимает в его биографии важное место, о значительности которого можно судить хотя бы по объему тома «Война с Востока», и это при том, что туда не вошли «Рисунки баталиста», целый роман. Проханов состоит в особой секте — или рыцарском ордене — «шурави». Такие слова, как «Саланг» и «Пандшер» действуют на его героев как заклятия, погружающие их в долгий летаргический обморок, обычно дорого обходящийся читателю. Это его вечная обязанность — произносить «третий — за погибших — тост», за людей, с которыми ему пришлось разделить поражение, возводить и поддерживать в надлежащем состоянии поминальный храм советским «воинам-мученикам».

Апрельская революция 1978 года в Афганистане была чем-то вроде «тюльпановой» революции в Киргизии: в стране были советники из СССР, лидеров время от времени обцеловывал в Кремле Брежнев, но никто не мог сказать с абсолютной достоверностью, что именно там произошло; факт тот, что горело где-то рядом с границей, русских туда «позвали», и отказываться было вроде как трусостью.

Проханов узнал о перевороте одним из первых. Так получилось, что как раз в апреле 1978 году Тимур Гайдар, возглавлявший тогда один из отделов «Правды», дал ему задание написать репортаж с Кушки — юга Туркменистана, где как раз и проходила граница с Афганистаном. Для него это была стандартная гарнизонная поездка: он поучаствовал в танковых учениях Туркестанской дивизии, увидел «роскошный оазис» (фонтаны, вода, несусветной красоты казармы), в который превратился элитный военный городок. Командир дивизии после учений потащил корреспондента «Правды» в баню, где с провинциальной непосредственностью сам парил его эвкалиптовым веником. И вот чуть ли не в этой бане до него дошел слух, будто с той стороны пришли афганцы и сказали, что у них там произошла какая-то революция. Эта информация в тот же день оказывается предметом секретного заседания Политбюро, откуда в виде директив просачивается в идеологические органы, в том числе СМИ. Проханов попадает туда почти случайно, после того, как от поездки отказался «некий маститый коллега»: слишком непрестижно.

Советскому отряду из романа «Дворец», летящему в Кабул, Афганистан кажется космическим телом, на котором жизнь радикальным образом отличается от домашней цивилизации. На самом деле планета эта была уже в значительной степени освоенной. Конец 70-х был любопытным временем, когда США только что получили по рукам во Вьетнаме, а падение цен на нефть еще не стало столь значительным, чтобы помешать экспансионистским возможностям СССР. Так Афганистан стал местом, где столкнулись интересы двух империй. И Москва, и Вашингтон отстегивали Кабулу сотни миллионов долларов ежегодно. Мы надвигались с севера, Америка — с юга; в стране негласно существовали зоны влияния, да и общество было разделено. Советский Союз построил университет в Кабуле, пробил тоннель в горах, соединяя Афганистан с СССР, через Пандшерское ущелье, давал образование военным, аграриям, ученым. Американцы же построили университет в Джелалабаде, аэропорт в Кандагаре. Словом, это был типичный третий мир, или «развивающаяся страна». Президентом республики Афганистан был Дауд, в 1973 году устроивший классический дворцовый переворот: он сверг своего родственника Захиршаха и низложил монархию. При Дауде Афганистан был светским государством, «относительно демократичным, по-азиатски дружелюбным» и по отношению к СССР, и к Западу. Внутри этого восточного мира, попавшего в сферу коммунистической экспансии, уже зарождались фундаменталисты, среди них Гульбеддин Хикматияр, который еще при Дауде бежал в Пакистан и принялся оттуда мутить воду. Как выразился в «Дереве в центре Кабула» какой-то русскоговорящий афганский крестьянин, «Афганистан был как банка с рыбой. Долго лежала на солнце, разбухла, и взрыв! Революция — взрыв!»

Форма этой банки и даже порода рыбы была не вполне понятна не то что советским обывателям, но даже и Политбюро. Из прохановских текстов запоминаются несколько имен участников гражданских конфликтов и «Великой Апрельской революции» — Тараки, Амин, Бабрак Кармаль, Наджибулла. Я долго расспрашивал его о том, что там случилось, и, думаю, его версия событий будет небезынтересна читателям, многие из которых не состоят в «афганском братстве» и, может быть, даже не вполне понимают смысл термина «шурави». Великую Апрельскую совершили Амин, Тараки и Кармаль — все коммунисты, но соперничавшие друг с другом, как Зюганов и Семигин. Одна компартия — «Хальк» («Народ») — была национал-социалистической, светской. Ее поддерживала армия, члены ее рекрутировались из простолюдинов, крестьян-пуштунов. Амин и Тараки принадлежали к партии «Хальк». Партия «Парчам» («Знамя») были высоколобыми интеллектуалами, городской элитой. Там было много таджиков. Кармаль был из нее.

У въезда в ущелье Саланг.


Кооперация и слияние «Хальк» и «Парчам», произошедшее еще в 1977 году, под прямым влиянием Москвы, было скорее формальным: рафинированная верхушка получила базовый слой «Хальк». Проханов никогда не упоминает об этом, но, судя по некоторым источникам, в Кремле таки готовили в Афганистане нечто вроде революции, планируя ее, однако ж, в лучшем случае на сентябрь 1978-го, тогда как в действительности Тараки, Амин и Кармаль штурмовали президентский дворец Дауда 27 апреля того же года. Дальше начинается процесс борьбы за власть; очень скоро Кармаль оказывается за границей в роли Шуйского-Березовского.

К 1979 году Афганистан превращается в пекло: гражданская война, интервенция, оголившиеся на всем пространстве страны провода исламского фактора; армия контролирует в лучшем случае четверть территории, сообщение между крупными городами возможно только по воздуху — на земле хозяйничали боевики. СССР к 1979 году представлен в стране 3000 военных и экономических советников.

Тараки, по мнению Проханова, был «благодушный, наивный марксист». Он успел явиться на поклон в Орду и был обцелован Брежневым. Осенью 1979 года его придушил подушкой Амин. Гражданская война тем временем набирала обороты, а у Амина оказались свои представления об умиротворении, которые не совпадали с мнением Политбюро. В результате советское командование решает подготовить путч.

Трудно компетентно оценить, насколько адекватно можно отследить по прохановским текстам весь ход афганской войны, но, судя по независимым источникам, ключевые моменты он отобразил все — и поэтому их действительно можно назвать «летописью афганского похода» и доверять им, в том числе и как своего рода документам. События, произошедшие после того, как Амин попытался отодвинуть советских интервентов, описаны в романе «Дворец».

Это история про военный путч, в котором приняли участие советские силовые структуры. Любопытно, что роман о начале афганской войны был написан далеко не по горячим следам, а двенадцать лет спустя, по рассказам очевидцев. Взятие дворца Амина — хрестоматийный успех советских спецслужб. Июль 1979-го. Александр Андреевич Проханов, загримированный под полковника спецназа Калмыкова, проводящего отпуск в Москве с любимой женщиной, готовится к отправке в секретную командировку. Почему-то ему приказано сформировать «мусульманский батальон» — в основном из солдат из Средней Азии. Этот не вполне понятный приказ покажется разумным, когда выяснится, что пунктом их назначения является Афганистан, где интервенты восточного типа вызывают несколько меньшее раздражение населения (отсюда команда: «Посади славян под броню! Оставь на броне мусульман!»). Попав в Афганистан, они помогают афганцам охранять дворец их лидера Амина, только что задушившего своего предшественника Тараки. Устраиваются вокруг дворца, второй линией. Далекому от политики Калмыкову приказы передает полковник спецслужб Татьянушкин, храбрый, но очень жестокий и скрытный офицер. Кабул — мутное место: здесь только что произошла революция, но хлебом-солью братский советский народ никто не встречает, повсюду слышатся разговоры об американских шпионах. Неожиданно Калмыков получает приказ штурмовать охраняемый им же дворец: Амин — предатель, которого надо поставить на место. Татьянушкин доставляет в расположение спецназовцев ящик с Преемником, советской марионеткой (Кармалем). Калмыков не в восторге от прямого вмешательства в политику суверенного государства, но приказы не обсуждаются. Чтобы минимизировать потери, спецназовцы приглашают своих коллег, афганских охранников, на ужин и вероломно убивают их. Затем начинается штурм. Каждая рота воюет по-своему: мародерство, отравления, изнасилования, отстреленные половые органы, предательство, трусость, горящий труп Амина — крупным планом: «черный, с разведенными стопами, сложенными на животе руками. В рыжем пламени белыми языками отдельно горели соски, пах, ногти ног». О дезориентации интервентов можно судить по эпизоду истерики, когда Калмыкову начинает казаться, что по его людям бьют свои, чтобы убрать свидетелей; Калмыкову приходится угрожать начальству: он не позволит перебить подчиненных и поведет своих головорезов на посольство. После боя Калмыков с Татьянушкиным пьют водку, рассматривают своих раненых. Калмыков переживает даже не столько боевые подробности, сколько из-за того, что понимает: он соорудил пуповину, раструб, воронку, в которую теперь хлынет в эту страну война. Дворец Амина и ящик Преемника — ключевые метафоры романа: ящик Пандоры, из которого вылетели все те напасти, которые в конце растерзали Советскую империю. Конец романа маловразумителен, как часто бывает у Проханова. Калмыков вызван в Москву доложить министру об успехе блестяще проведенной операции. Он пытается забыть об афганском кошмаре.

Дворец Амина. Картина К. Зубрилина.


«Дворец» — беллетризованная хроника новогоднего дворцового переворота, который был осуществлен силами двух подразделений советских спецслужб, «Альфой» (КГБ) и «мусульманским батальоном» спецназа ГРУ, которые, в самом деле, охраняли дворец, втерлись в доверие к Амину и, по существу, подстраховывали действия кагэбэшников. Калмыков, подчеркивает Проханов, — это человек ГРУ, человек армии, а не КГБ. «Этот роман написан во славу не „Альфы“, а во славу спецназа ГРУ». Автор не присутствовал ни при входе войск, ни при самом штурме дворца Амина 27 декабря 1979 года. Он прилетел туда лишь в первых числах января 1980-го.

«Курьез», по словам Проханова, состоял в том, что в 1979-м никто — в «Литгазете», во всяком случае, где все привыкли ездить в «капстраны», — не хотел ехать в Афганистан: «какая-то зачуханная страна у черта на рогах, какая-то непонятная революция». Это была черновая, золушкина работа. Он, наоборот, «жадно вцепился, потому что до этого я же занимался войной, моя ведь тема военная техносфера». Но вообще-то это был некоторым образом эксцентричный поступок, даже для человека с его репутацией.

Доставленный в ящике Кармаль был абсолютно контролируемым человеком. Кукловодом, реально руководившим марионеточным президентом, был военный и политический советник — Михаил Петрович Поляничко, прототип, по-видимому, Татьянушкина. Проханов, часто встречавшийся с Кармалем, свидетельствует, что тот был алкоголиком и не управлял ни партией, ни страной, всем этим занимались русские.

Разумеется, в первые приезды он мало что понимал в политической подоплеке происходящего. Афганистан стал первой его настоящей горячей точкой, он, еще не подозревая, что станет охмурителем русских мальчиков, «певцом афганской войны», жадно впитывает в себя экзотику — военную, географическую и революционную. По-видимому, он испытывал комплекс не попавшего на войну — даже на Даманский он приезжал, когда все уже кончилось, — и вот, наконец, началось! Его Испания. Он рассказывает об этом едва ли не с надрывными интонациями Радзинского. Афганистан показался ему удивительно разнообразным географически: здесь были пустыни, горы, оазисы, снега и тропики. Ущелье Пандшер, перевал Саланг, Джелалабад, Бамианские фигуры, Герат, Кабул. А эти люди все на одно лицо, похожие на бен Ладена! Со свойственным ему умением воспевать все, в чем заложен ресурс «инаковости», отрицания обывательского здравого смысла, он вцепляется в эту страну руками и ногами.

«Батальон спецназа, погрузив в самолеты оружие и бронемашины, по заданию государства летел на Луну», — описывает он переброску войск во «Дворце». «Это и была та луна, на которую он прилетел, не в пустыню и льды, а в тысячную толпу, в музыку, в дым жаровень. Луна была населена смуглолицым народом, клубившимся у мечетей и рынков». Вместо страха перед разверзшейся бездной он испытывает удивление: удивительный город, удивительные рынки, удивительный дворец. Его поражает кишение, смуглые горбоносые лица, бесконечный ресурс предательства, враждебности. «Словно в земле раскрылись щели и трещины и оттуда, из неисчерпаемых глубин, вываливалось людское варево, бурлило, клокотало как лава, заселяло землю горбоносыми, черноглазыми, темнобородыми людьми в повязках, чалмах и тюрбанах, в плещущих шароварах, в безрукавках, в долгополых балахонах. Все это множество толпилось, обступало лавки, приценивалось, присматривалось, било по рукам, вскрикивало, смеялось, гневалось, считало деньги, хватало кули, сердито плевалось, усаживалось в чайхане и снова текло в проулках, лабиринтах громадного восточного рынка, над которым возносился зеленый глиняный минарет, похожий на прозрачную солнечную сосульку».

В первый приезд он посещает Кабул и осваивается в ситуации. Только что десантники осуществили государственный переворот в чужом городе. В городе зреет контрпутч хозарейцев, подстрекаемых ЦРУ. Он бродит по мятежному городу, насыщенному опасностью: шальные пули, всплески ярости толпы, восточная немотивированная агрессия. Однажды, на рынке, события начинают развиваться по самому худшему сценарию. Он уже подумывает о том, как его гроб повезут в Россию той же дорогой, что грибоедовский; ему удается ускользнуть от толпы погромщиков лишь потому, что он вышел на улицу, нарядившись в мусульманскую одежду.

Заглотнув крупную порцию впечатлений, он приходит к выводу, что ее будет достаточно как материала для романа. Сшитое на живую нитку из репортажей в «Литературку» «Дерево» — роман скорее не про войну, а про мир. Журналист Волков приезжает в Афганистан, где беседует с местными пламенными революционерами-партийцами, участвует в различных мероприятиях новой власти, знакомится с интернациональным коллективом из соцстран, поднимающих молодую страну, и влюбляется в Марину, переводчицу с пушту. Центральное событие романа — хозарейский (одна из народностей) путч в Кабуле: русские пытаются накормить город, а моджахеды пугают духанщиков. Самые драматичные эпизоды происходят на хлебозаводе, который становится «фабрикой по переработке путча». После отбитой атаки «Волков держал добытый в бою автомат, и в этом сочетании хлеба и оружия, пшеничной плоти и легированной стали чудились извечные символы человеческой природы, знаки всех времен и народов, всех революций и войн, и он, перепачканный белой мукой, с черными от порохового нагара руками, жил под этой геральдикой. „Хлеб и оружие, — думал он. — И еще кровь…“» Разумеется, в романе обнаруживается классический персонажный тандем книг о «братоубийственной» гражданской войне — два враждующих брата: Насим и Назир.

Обложка «Роман-газеты».


Драма о злоключениях Насима и Назира была отпечатана в 1982 году тиражом 200 000 экземпляров, а кроме того, мгновенно заброшена в издательство «Прогресс» переводчикам на английский, немецкий и испанский (в Ленинке все это есть — Un arbor en el centro de Kabul и проч.). Официальная критика приняла явно одиозное и дико сырое «Дерево» — первое художественное произведение об афганских событиях — теплее, чем все предыдущие тексты Проханова вместе взятые. В нем не было футурологических фанаберий, версия автора совпадала с генштабистскими ориентировками (совпадала — не синоним «вписывалась»), абстрактный братский народ был представлен несколькими конкретными тружениками. Для «Дерева» на скорую руку придумали жанровый термин «политический роман»; репортажность и скороспелость оправдывались безоговорочно, злободневности аплодировали. «Александр Проханов написал политический роман, который по природе жанра не может не быть насыщен публицистичностью», писал осторожный обозреватель «Нового мира» (1982, № 12).

Было бы ложью утверждать, что «Дерево» — вранье от первой до последней страницы, но это, безусловно, односторонний и тенденциозный взгляд на события, скорее мифотворение, чем журналистика. Хотя pas de mieux и он производил немалый эффект: «Этот роман в то время воспринимался как информативный… Официальная версия сводилась к тому, что советские войска помогали рыть арыки и сажать деревья. А я показал — кабульский путч, война, смерть, типы, партии „Хальк“ и „Парчан“ — всю эту кашу. Радиостанция „Свобода“ 5 или 6 передач посвятила чтению этого романа. Для „Свободы“, для врагов западных этот роман открыл глаза на происходящее, они хотели через свою радиостанцию показать русским, что творится в Афганистане».

Любопытнее не тогдашние, явно во многом инспирированные идеологической конъюнктурой отклики, а перестроечные — свидетельствующие, как этот роман был воспринят публикой «на самом деле». Критик Матулявичус, отметив новизну темы и оперативность автора, говорит, что «роман об афганской революции явно не состоялся». «Уровень художественного воплощения образа Волкова не выдерживает критики и губит книгу об афганской революции». Критик предполагает, что все «обмороки» героя и лирические отступления повествователя связаны с тем, что, «по-видимому, ему (автору. — Л. Д.) не хватало афганского материала, и поэтому он решил дотягивать за счет воспоминаний». «Прошлое героя — не единая тема, при помощи которой автор пытается „дотянуть“ афганский материал до романного объема», — замечает критик и указывает на адюльтерный сюжет с переводчицей Мариной. «Но даже при воплощении такой деликатной темы писатель остается верен своей помпезной манере <…>». «Содержание книги наводит на мысль, что происходящее в Афганистане для писателя является лишь фоном, на котором он разворачивает описание „доафганских“ жизненных мытарств своего героя Волкова, его любовных приключений. Опасности преподносятся „порциями“, и это, видимо, должно заставить читателя проглотить и все остальное, нередко не только не имеющее никакого отношения к афганским событиям, но и надуманное или вовсе сомнительное». Резюмируя: «могла получится небезынтересная публицистическая книга — все испортила низкопробная беллетристика». Насчет термина «низкопробный» можно поспорить, но нельзя отрицать, что это вполне здоровый взгляд на предмет.

Афганистан стал для СССР тем, чем Вьетнам был для США, но «Дерево в центре Кабула» не стало для русских тем, чем копполовский «Апокалипсис сегодня» стал для американцев. А шанс был: новейший материал, миф об афганском походе, погружение авангардных отрядов СССР в сердце тьмы действительно требовали нарратива, упаковки. В локомотивном тексте у Проханова не получилось передать мистический ужас афганского кошмара, придумать своего полковника Курца, продемонстрировать отличие от прошлых войн и конфликтов: он был слишком увлечен идеологической компонентой, задачей информобеспечения войны; ему был важен статус Бояна «афганского похода», упивающегося милитаристской экзотикой певца в стане русских воинов. А между тем, судя по его же более поздним текстам, это было другое поколение воевавших, другая война, другие цели, другой тип безумия, но в «Дереве» не нашлось сюжетной ветки, на которую можно было все это повесить; вместо «Апокалипсиса» получился сборник репортажей, нанизанных на живую нитку характера очередного его альтер-эго.

Пережив в Кабуле февральский путч, спровоцированный американской агентурой, Проханов выезжает в Кандагар. Войска прочесывают кишлаки, он участвует в зачистках и, оживив свои навыки «романтического этнографа», изучает местный уклад, а в пути между населенными пунктами наблюдает «светомузыку гор». Четыре года спустя он проедет по той же дороге, которая будет выглядеть совсем иначе: вся, до горизонта, она захламлена битой техникой, взорванными танками, искореженными бэтээрами. От кишлаков тоже останутся одни черепки, груды мусора — все будет размолочено в прах. «Таджикан называлась деревня», вспоминает он одно название.

Увязание в Афганистане, превращение короткого похода в затяжную азиатскую войну происходило медленно, но неотвратимо. Надо полагать, там было все то же, что теперь происходит с американцами в Ираке. Наркоплантации, наркотрафик, минная война, шахиды, попытки замирить одних князьков, вооружить других и уничтожить третьих, издевательства над заключенными в тюрьмах и проч. На местное правительство особых надежд возлагать не приходилось. Кармаль постепенно «амортизировался»: его алкоголизм прогрессировал, и довольно скоро его уже нельзя было демонстрировать в качестве фронтмена афганской государственности. Его, таджика, сменил пуштун Наджибулла, «доктор Наджи», бывший сначала главой тамошнего КГБ — ХАДа. Как и в СССР при Андропове, разведка пришла к управлению страной.


«Я был в Афганистане девятнадцать раз», — говорит он с такой интонацией, с какой обычно произносят «я девятнадцать раз смотрел „Касабланку“». На самом деле «девятнадцать» — это он сказал мне; просматривая его интервью, я не раз сталкивался и с другими редакциями этой цифры: 11, 13, 15; факт тот, что на протяжении войны он бывал там очень часто. Рутинная поездка длилась от двух недель до месяца. По прилету он обычно направлялся в похожий на Трианон Президентский дворец Тадж — тот самый, теперь там размещался штаб советской 40-й армии. На правах официально аккредитованного журналиста он осведомлялся, где сейчас происходит какая-нибудь крупная операции. К примеру, выясняется, что через три дня начинается операция в Герате (операции в Герате начинались чуть ли не раз в месяц — это был афганский Грозный). Он вылетает в ту дивизию, которая расквартирована у Герата, и появляется всюду, куда его пускают: смотрит, как выдвигаются и развертываются войска, как устанавливается артиллерия, как колонны идут в Герат, как гаубицы начинают работать по объектам, где засели моджахеды, как колонна втягивается в узкие улочки, как БТР подрывается на мине, стрельба, бой… Наблюдать все эти будни войны он может непосредственно из колонны или из штаба, развернутого, допустим, в цитадели крепости: командир дивизии управляет боем, взлетают вертолеты, привозят раненых. Иногда его брали с собой на борт, и он летал на бомбардировки. Зачем? «Для баталиста все это было бесценным опытом».

Афганистан одарил Проханова и другими впечатлениями. После выхода «Дерева» дома, в Москве, в ЦДЛ, он был подвергнут остракизму своими коллегами. С ним демонстративно переставали кланяться — не то чтобы друзья, но те знакомые, кто мог позволить себе за его счет набрать очки. Он становится, по удачному выражению Н. Ивановой, человеком «нерукопожатным». С ним перестает здороваться Комиссаржевский — тот самый, который с восторгом приветствовал его репортажи с Даманского. Очень болезненным для него был эпизод с писателем Олегом Васильевичем Волковым (1900–1996, автор сборника «Последний мелкотравчатый и другие записки старого охотника» и автобиографического романа «Погружение во тьму»). Этот человек, учившийся в гимназии с Набоковым, просидевший 20 лет в лагерях, был цэдээловской достопримечательностью — символом белой России, патентованным интеллигентом, аристократом и чуть ли не совестью нации. В 70-е они были неплохо с ним знакомы, не то чтоб дружили, но раскланивались, шутили, и это было лестное для Проханова знакомство. Но однажды, году в 82-м, Волков не поздоровался с ним при встрече в ЦДЛ. Проханов удивился, но списал это на возраст и рассеянность. Когда инцидент повторился, все стало ясно: его исключили из круга порядочных людей. Оказалось, петь Афганистан было не комильфо.

Сам он характеризует происходившее как «травлю», но его друг писатель Личутин, например, утверждает, что это была не то что травля, а скорее насмешки. «Проханов-соловей» был поводом «для людей бесталанных и низкого полета объединиться против. Это позволяло им принизить его цельность и значимость — как с Пушкиным, которого называли бабником».

Случай с Волковым, между тем, до сих пор его задевает. «Я вот думаю — если ты символ белой империи, как же ты не можешь понять имперскую тенденцию страны, которая движется в том направлении, в котором шел Скобелев, — на Хиву и на Бухару, достиг границ Афганистана. Как же ты мне, империалисту, а это была ведь чисто имперская война, не подаешь руку?».

Он вспоминает, как его товарищ Маканин, с которым они очень крепко дружили и который, по его мнению, косвенно участвовал впоследствии в его демонизации, подошел к нему и сказал: «Ты объясняй всем, что Афганистан — это не идеологический твой выбор, а просто продолжение традиции путешествия по горячим точкам — ты начал с Даманского, и теперь такая у тебя судьба…» «Мне показалось это диким: он пытался научить меня, как мне защититься от той роли, которую я добровольно, с наслаждением выбрал, которой я гордился. Меня поразило его непонимание, я был искренне упоен этой ролью, увлекался всем этим мессианством военным, ролью баталиста. А он из добрых побуждений предлагал мне обмануть толпу и сказать, что это не более чем рядовой профессиональный рутинный ход».

Логика Волкова и Маканина, между тем, безупречна. Одно дело репутация эксцентричного государственника — и совсем другое, когда вменяемый и остроумный интеллигент вдруг начинает гнать чудовищно ангажированные политрепортажи из мест, где СССР, сам еле на ногах стоящий, ввязался в явно самоубийственный конфликт. Цэдээловская публика считала его продавшимся власти с потрохами; вряд ли, конечно, кто-то говорил ему что-то в лицо: видно было, что он реальный военкор, корреспондент в горячей точке, постоянно сталкивающийся с насилием, а такие люди обычно умеют постоять за себя. Так что «остракизм был, не настолько, впрочем, сильный, чтобы мне не приносили мяса».

Кроме Волкова, ему приходилось сталкиваться с претензиями и более лояльных друзей, в том числе «псковича» Скобельцына: те упрекали его не столько за поддержку кровавой войны, сколько за «отказ от познания отечества», углубление в ислам, за то, что он «питал своим духом чужое дерево». Как он парировал эти упреки? «Судьба России давно слилась с судьбой народов Востока, и мощный, один из главных, вектор русской истории глядит на Восток. В сегодняшней многоликой державе соединилось в общую историю, проверенную Революцией и Великой войной, множество разных народов, в том числе и восточных, питая общее древо, взращенное среди трех океанов».

Вообще, ему пришлось выстроить целую систему оборонительных сооружений, выработать особую риторику апологетики войны и лояльности своей позиции. В «Дереве» есть важный эпизод, когда государственник и империалист Волков (первая версия Белосельцева) спорит с неким писателем Белоусовым — скептиком, своим антагонистом: тот не понимает и не верит в афганский проект, но по служебной надобности тоже оказывается в Афганистане, в командировке. На его осторожные замечания Волков наскакивает петухом: «Ты считаешь, что советские штурмовики, долетевшие до Кандагара, откуда десять минут лета до американских авианосцев в Персидском заливе, — это тупиковый вектор истории?».

А Белоусов — это Маканин с Волковым? «Ничего подобного — это коллективный образ людей, которые долбали меня за то, что я изменил своему белому знамени. Они находились в полуоткрытой оппозиции политике государства, укоряли меня за мой технократизм и авангардизм, а также за то, что считали суетой. Они считали, что писателю следует быть неподвижным — жизнь мимо него идет, а он ее фиксирует, либо останавливает, либо убыстряет. Респектабельный писатель тот, у которого кабинет, кресло, неспешное писание. А я — носился как угорелый. Я сейчас думаю, те писатели, которые укоряли меня, что я суечусь, — где они? Их нет, они исчезли, они исчерпали свой интерес, потенциал, свои знания, свой вкус, а я столько всего этого наглотался, что сейчас имею возможность эти впечатления разворачивать, раскручивать эти сжатые спирали. Крохотные кристаллики впечатлений, которые я оттуда привозил, до сих пор, по существу, не растворены. Их можно кинуть — и возникнет целый сосуд, наполненный вином или ядом. Я до сих пор не прожил эти жизни, слишком все было бегло, скачками, динамика была ужасная. Мне бы еще лет сто, я бы их потратил не на то, чтобы жить опять полноценной жизнью, а на то, чтоб медленно, превратившись в респектабельного описателя, сидеть и извлекать пинцетом осколки прошлого и создавать из них целые миры».

Эти кристаллики были еще раз растворены в конце 90-х, когда он переписал «Дерево в центре Кабула», выкорчевав оттуда идеологически устаревшие сцены: поездки по колхозам и братания с афганским народом. В «Сне о Кабуле» восточный город прорастает в Москве 90-х годов — афганские партийцы торгуют овощами на московских рынках, а боевые генералы и калеки-солдаты нищенствуют в переходах. Кабул возникает в снах отставного генерала Белосельцева — это кошмар и рай, война и красота, моджахеды и его любовь Марина. Ослабленный своими снами, Белосельцев и наяву, днем, то и дело опрокидывается в обмороки-воспоминания.

Мы видим Кабул сразу после событий, описанных в «Дворце», после убийства Амина и заброски туда Кармаля. Белосельцев оказывается там, выполняя задание командования разведать, что там происходит на самом деле, руководствуясь не столько докладами, сколько интуицией. В городе творится что-то неладное: убийства, слухи, пакистанские агенты. Где-то хоронится «террорист номер один» — американец Дженсон Ли, плетущий антисоветский заговор. И вот начинает разжиматься пружина кабульского кошмара — антисоветского исламистского путча. Белосельцев, уже готовый к тому, что его растерзает азиатская толпа, как 150 лет назад Грибоедова, едва не погибает на рынке. Опереточный конспирологический сюжет, недостаточно твердо удерживающий на себе романную конструкцию, подпирает эротический контрфорс — Белосельцев влюбляется в сотрудницу посольства Марину (замужнюю), быстро добивается взаимности, но когда та узнает, что ее любовник — разведчик, неожиданно оказывается отвергнут: Марина улетает в Москву к мужу. Тут опять вступает в полную силу батальная тема: Белосельцев летит в Кандагар, где в «зеленке» присутствует при зачистке кишлака и охотится за караванами перевозчиков оружия. Конец тревожный — видно, что сопротивление местного населения будет возрастать быстрее, чем советская экспансия; едва ли у дерева в центре Кабула есть хоть малейшие перспективы выжить.

«Сон о Кабуле» — несколько выморочный роман, где зарифмованы два несостоявшихся путча (хозарейский — в Кабуле и генерала Ивлева (Льва Рохлина) — в Москве середины 90-х): «главная цель мятежа состояла в том, чтобы армия перешла на сторону путчистов. Тогда… они могли добиться крупного кровопролития. Мятежу явно хотели придать характер некой исламской революции». Мысль о схожести кабульского и московского материала, не исключено, пришла ему в голову потому, что и там и там предполагалось задействовать Витебскую воздушно-десантную дивизию. Провода скручены на совесть, но короткого замыкания, однако ж, не происходит, афганский материал — слишком экзотический, по-видимому.

Правильнее всего классифицировать «Сон» как крепкий репортажный роман о войне, по которому действительно можно составить представление о начале 80-х в Афганистане. О широких читательских перспективах говорить не приходится — хотя бы потому, что для авантюрного романа здесь многовато лирических отступлений. По правде сказать, «подмалевок» — одиозное, вопиюще просоветское, нарисованное в два цвета «Дерево» — производит впечатление более органичное, чем искусственно синтезированный из двух линий «Сон», безобразный по композиции.

Что здесь действительно интересно, так это ревизионистский взгляд автора на свой роман. Он позволяет себе иронизировать над собственными символами. Так, Наджибуллу, по версии Проханова, вешают — где бы вы думали: «Его обезображенный труп с выколотыми глазами висел в петле на дереве в центре Кабула». Бросающееся в глаза различие между «Деревом» и «Сном» — сцены жестокости и насилия, соцреалистический кодекс не позволял писателю пользоваться такими сильными средствами. «Надир размотал лежащий на столе электрический шнур с оголенными концами. Натянул на пальцы резиновые перчатки и с силой ткнул обнаженные, сплетенные из медных жилок провода в живот Али. Зубцы тока ушли под кожу, пробили печень, прожгли желудок, окружили селезенку и почки жгучими разрядами. Ком боли, крика выдрался из черного рта истязуемого… В комнате запахло зловоньем опорожняемого желудка и еще чем-то, напоминающий запах спаленного на печи башмака». После второй половины 80-х описания пыток станут едва ли не коньком Проханова. Мы узнаем, как выколупывают ногти, кастрируют, сжигают заживо, заворачивают в мокрую простыню и бьют током. Впрочем, живодерствуют обычно не русские, а афганская контрразведка. Сами афганцы — недружественные — предпочитают глумиться над трупами. «Лезвие ножа летало, скользило по лицу Белоносова, отсекало губы, выковыривало, выскребало глаза, и, ободранная, в подтеках крови, безглазая, с липкими красными дырами, голова хохотала, скалила безгубый рот, и душман высекал в ней надрезы, визжал и стонал» («Знак Девы»).

Присутствовал ли он сам при пытках? «При пытках, при расстрелах. Я не вмешивался во все это, я был наблюдателем. И у меня была задача как можно больше видеть, при этом самому, конечно, уцелеть и не мешать тому, что я вижу. То есть, например, если я выходил с колонной, я всегда брал с собой оружие, я никогда не был просто с записной книжкой, и одним из пунктов моей этики было то, что я не должен заставлять других людей меня кормить и защищать. У солдат есть своя задача, и если случится заваруха, они не должны тратить обойму, чтобы меня прикрыть. Я офицер запаса, я знаю, что это такое». (Кстати, в мемуарах «афганцев» нередко встречаются воспоминания о приезде писателя Проханова, про которого обычно сообщается примерно следующее: «Понравился он нашим: на боевой вылет напросился, в общевойсковой операции участвовал. Не прятался, одним словом, все хотел своими глазами увидеть» — О. Грачев, «„Кобаль“ уходит в рассвет»). Личутин, мирный человек, на всю жизнь запомнил рассказ одного контуженого «афганца», офицера разведки, которого они вместе с Прохановым навестили в Севастополе, про то, как они взяли в плен «духа» и, не зная, куда его девать, кинули ему в штаны гранату и погнали его в воду, где тот и взорвался.

Еще один любопытный момент: в финальной сцене романа престарелый Белосельцев у себя на даче наряжает снеговика в пуштунские украшения, купленные для Марины и отвергнутые ею; замечательный, по-тинтобрассовски бесстыдный кадр. Интересно, что он сам привозил из Афганистана? «Однажды у меня скопились деньги, и я привез очень много пуштунских украшений. В лавках были разбросаны груды. Племена переставали носить облачения, и они лежали как этнографические раритеты. Полудрагоценные гиндукушские камни — лазурит, сердолик, яшма — были вставлены в примитивные оправы — перстни, бусы, серьги, височные кольца. Этого всего было очень много, и я так жадно набросился, и привез домой, и до сих пор у меня они есть, и иногда даже жена надевает. Еще у меня тогда была знакомая женщина, красивая очень, с ней не было романа, просто была симпатична и дорога, работала в „Литературной газете“. И у нее случился рак внезапно, она вдруг стала стремительно умирать. Ее положили на операцию. Я сказал ей, что привез из Афганистана камень, который, по местным поверьям, помогает, в нем живет витальная сила, и она взяла его на операцию, но умерла все-таки. Да, это я возил. Но шмотки как таковые не возил никогда». А при чем здесь шмотки? Можно подумать, я вас обвиняю, что вы были челноком. «Вы спрашиваете, а я вам отвечаю: как разведчик разведчику».

Генерал, посылающий молодого Белосельцева в Афганистан, учит его, что разведка сродни литературе. «Через месяц ты положишь ко мне на стол три странички отчета. Это и будет твоя афганская „Одиссея“. Проиллюстрируем ее вместе миниатюрами из „Бабур-наме“!».

Чем чаще он туда приезжал, тем большим докой становился. Интуитивист, он может уже и прогнозировать некоторые события, но в страшном сне не может себе представить, что всего через несколько лет советские войска бросят эту страну, в которую столько вложено (он знал, сколько именно), на произвол судьбы.

Шурави.


Он всерьез интересуется афганской культурой. Листает в самолете «Бабур-Наме». Может рассуждать о статуях Бамиана, бактрийском золоте, декламировать наизусть киплинговский «Брод через реку Кабул». Про одного из персонажей афганского романа «Рисунки баталиста» сказано, что, попав в Афганистан, «он испытал острое счастье». Он «сидел среди подушек и сложенных горкой одеял в азиатской светлице, чьи стены были нежно-голубые. На них висела мусульманская литография с мечетью и арабской вязью. В маленькой нише стояла керосиновая лампа. Над входом был нарисован павлин. Сквозь раскрытые двери был виден цветущий дворик. Золотились плоды. На дереве скакали и пересвистывались изумрудные птички с хохолками. На деревянном помосте, сложив по-восточному ноги, сидели люди в чалмах, и казалось, они держат в руках струнные музыкальные инструменты. Все, что он видел: и восточные нарядные ткани, и сад с цветами и птицами, и играющих на струнах певцов — было так знакомо, похоже на иллюстрацию к „Бабур-наме“. Он находится в самых сокровенных недрах Востока, мусульманского мира, который изучал лишь по книгам и рукописям, мечтал увидеть, и вот оказался в самой его сердцевине».

Он чудачествует, ведет себя как Паганель. В разгар операции, оказавшись в старинной иранско-афганской Гератской крепости, где располагался командный пункт, управлявший огнем батарей, он начинает рыться во дворе и обнаруживает цветные изразцы, красивые обломки чаш, кусочки фарфора и майолики. Он набивает ими карманы, как носовский Пончик солью, и таскает с собой, чтобы в Москве вплавить их в свинцовую оплетку и украсить ими свои самодельные светильники.

Его афганских фотографий так много и они так разнообразны, что можно подумать, что он солдат-коммандос, умеющий и попробовавший все. Вот он перед вертолетом с «Калашниковым». С верблюдом без «Калашникова». На фоне дворца, у бэтээра. В чалме, замаскированный под душмана, вылитый Душа Хлеба во МХАТовской «Синей птице». Он видел восстания в кишлаках и операции по их зачистке, жизнь на заставах, катался на броне, участвовал в вертолетных ударах, засадных операциях — во всех, кроме рейдов в горы, видах боевых действий. Видел, как громят «нитки» — колонны техники: подбивают первую машину, закупоривают дорогу и начинают расстрел на месте. Видел жажду в пустыне, когда солдаты, обезумев, тайком отвинчивали пробки с радиаторов бэтээров и пили ржавую воду. Видел броневик «Алла Пугачева» — так называлась машина, в которой размещались специалисты по психборьбе, ведущие агитационно-пропагандистскую работу. У него есть набор классических военных историй, многажды воспроизводящихся в его романах, — например, как он должен был ехать на какую-то очередную заставу через ущелье Саланг, и командир батальона должен был прислать ему БТР. Соскучившись дожидаться его, он сел на попутный, а потом выяснилось, что тот БТР, на котором он должен был ехать, раздолбали из гранатомета, и все погибли. Обычно эта история иллюстрирует рассуждение о божественном участии в его судьбе. В 1983-м, на том же Саланге, его контузило: рядом шарахнули из гранатомета по БТР.

Афганский излом.


— Ладно один раз, два, три — но зачем вы поехали туда в седьмой, двенадцатый, восемнадцатый раз?

— Шла война, и газета нуждалась в том, чтоб поступали новые материалы. А в Афганистан мало было охотников ездить. Все говорили, что не хотят связываться с этой грязной войной, но на самом деле всем хотелось ездить на Ривьеру и в Париж. Газеты давали мне заказы, и мне это было интересно — открытый военно-политический процесс, переживания, впечатления. Их нельзя было получить, сидя в отеле. В этом была своего рода сладость: как есть первичная стадия накопления капиталов, так есть первичная стадия накопления материалов для романа, когда работаешь на живой натуре. Еще не знаешь, чем она для тебя обернется и что ты почувствуешь, но этот контакт с неведомой реальностью, а еще если он связан с войной, да в чужой, экзотической среде, доставляет колоссальное наслаждение, дразнит и волнует художника.

«Поход, казавшийся поначалу почти экзотическим путешествием среди восточной архитектуры, иноплеменных нравов, азиатской природы, тот поход превратился в кровавую войну».

— С вами понятно: художества. Но можете мне объяснить, с какой стати СССР влез в Афганистан?

— Советский Союз должен был войти в Афганистан, потому что совершилась эта революция, и я верю нашим разведчикам, что мы ее не провоцировали, не ожидали ее, мы узнали о ней после того, как она совершилась. Значит, это не было вмешательством. Красная идея сама стала распространяться по Афганистану и встретила сопротивление исламистов, крестьянства. Фундаменталисты должны были в итоге, я так думаю, смести этот красный комплекс, им изначально помогали Пакистан и американцы. Случилось бы повторение Ирана, то есть исламская революция дошла бы до Афганистана. И тогда мы получили бы на границах с Советским Союзом еще один экстремистский фундаменталистский режим. Мгновенно встрепенулись бы Средняя Азия, Фергана, там уже шевелились фундаменталисты, уже были подпольные медресе, ренессанс исламской культуры, местный национализм — мы же пестовали местную интеллигенцию, традиции, вспомните все эти романы о Чингисхане. Когда все это накручивается одно на другое, у них возникает рудиментарная историческая память, плюс коррупция, мафиозность, всплывают все старые уклады — и возникает угроза распада. Эта угроза распада Союза была уже тогда, ее ощущали, и все эти факторы долго обсуждались и взвешивались. Кроме того, не вошли бы мы — вошла бы Америка. Разместила бы там «першинги» с подлетным временем, позволяющим уничтожить нефтяные поля Западной Сибири.

Дело в том, что — дополним эксперта — ракеты, размещенные в Западной Европе, долетали только до Урала. С другой стороны, кандагарские аэродромы, с которых бомбардировщики за 15 минут долетали до акватории Персидского залива, служили, конечно, плацдармом не столько для защиты, сколько для атаки на нефтебазы США.

Кроме того, нельзя забывать о связи этой войны со столкновением на Даманском. С 1969 года Китай представлялся вероятным противником СССР, и предполагалось, что действовать он будет в альянсе с Пакистаном, тогда как Индия, беспокоясь из-за пакистанского ядерного оружия, тянулась к СССР, просила оружие и сырье. Соответственно, выход к индийской границе должен был скрепить союз двух стран и рассечь связку Китай — Пакистан. По большому счету, эту войну начали не мы, а китайцы на Даманском, и Проханов был единственным человеком, который видел эту войну от начала до конца.

Напомним еще как минимум два фактора, подтолкнувшие СССР к войне. Во-первых, в этом конфликте было заинтересовано произраильское лобби, чтобы увлечь СССР в столкновение с исламом и разгрузить Израиль от давления арабских соседей. Во-вторых, есть еще и чисто экономическая причина: в 70-е, в результате высоких цен на нефть, правительство СССР получало сверхдоходы, которые закатывались в гонку вооружений. В результате мы получили гипертрофию ВПК и войну как следствие этой гипертрофии.

Как видите, все это похоже на то, что война в Афганистане была неизбежной, и, соответственно, у кого теперь, когда это стало ясным, повернется язык упрекнуть Проханова за то, что он стал хроникером этой войны?

К. Зубрилин. Лето 1986 г. Провинция Кабул.

Спецназ проверяет амуницию и вооружение перед отправкой на задание.


— Почему американцы в 2002-м сделали за несколько месяцев то, что советским войскам не удалось за десять лет?

— Советским войскам все это довольно удачно удалось сделать.

— А почему тогда завязли на десять лет?

— Мы хотели завязнуть там и на сто лет. Мы хотели города свои строить, проспекты. Не хотели вообще оттуда уходить. Я когда туда приехал впервые, только по колено в грязи можно было пробраться, на «газиках». А через три года на этом месте были военные городки, стояли модули, трех- и четырехэтажные дома. Конечно, сопротивление было очень сильным, и чем дальше, тем больше оно возрастало, и не всю часть Афганистана мы контролировали, значительная часть страны контролировалась моджахедами, но когда мы ушли, все говорили, что режим Наджиба падет тотчас же — он не пал, он существовал еще два года.

«На свой второй год войны, переболев гепатитом, настрадавшись от жажды в барханах, обморозив ноги в горах, когда повалил сырой снег и ударил мороз и их горные куртки превратились в гремящие панцири, он, получивший тепловой удар на броне, изведавший род безумия от многодневного ровного завывания удушающе-жаркого ветра, заносившего песчинки на страницы блокнота, в пищу, воду, казалось, в самую душу, покрывавшего ее бессчетными порезами, — он все-таки мог сказать, что любит природу афганских гор и пустынь». Эта фраза из «Мусульманской свадьбы» слишком громоздкая даже для Проханова, усталость свидетеля событий выражается даже не столько перечислением перенесенных невзгод, а синтаксической тяжеловесностью, язык здесь как раз и гремит, как заледеневший панцирь, и по этому звуку можно многое понять о том, что они там переживали на второй стадии войны.

Афганский слой творчества Проханова обычно ассоциируется с «Деревом в центре Кабула», но второй период войны дал совсем другие записки на броне. Начинается он с «Рисунков баталиста» — библии читателей, придерживающихся убеждения о графоманских склонностях Проханова. Никоим образом не разделяя скептицизма этой многочисленной группы, мы, тем не менее, не можем полностью проигнорировать это довольно пространное произведение. Художник Веретенов (прототипом которого, возможно, является художник студии Грекова М. Самонов, сначала писавший сельскую Россию, красоту девушек, затем перешедший на индустриальные ландшафты и портреты писателей, а теперь увлекшийся батальным искусством), вооружившись карандашами и альбомом, едет в Афганистан, чтобы собрать материал для предполагаемых полотен об афганском походе и заодно повидаться с сыном, проходящим срочную в десанте. (Человек с воображением мог бы назвать «Рисунки баталиста» прохановским «Улиссом»: это история о том, как отец ищет сына, о сближении их при попадании в среду, где различия нивелируются.) Путешествуя по стране, он проживает вместе с армией фронтовые будни, попадает на Гератскую операцию и везде частым бреднем вылавливает в этом мутном потоке характеры афганской войны. Эти очерки-портреты — «Седой солдат», «Боевая подруга» и проч. — сделали бы честь корреспонденту районной газеты, но едва ли могли способствовать прославлению художника его уровня, мало того, они болтаются на романном скелете, как плохо пристегнутая амуниция.

Либеральная меж тем критика встретила «Рисунки» с несколько более сдержанным отвращением, чем «Дерево»: в романе были не только обмороки и слоганы, но «психология», атмосфера войны, правда о фронтовых буднях («необъявленная война, необъявленная любовь», комментирует один из офицеров свой полулегальный роман с полковой библиотекаршей), живые, почти остроумные реплики (приступая к портрету товарища своего сына солдата Маркова, по прозвищу Маркиз, Веретенов хохмит: «Директоров писал, академиков писал, но вот маркизов — ни разу не приходилось»). Впрочем, даже и при всех этих инъекциях человечности этот «относительно удачный роман, — заносит кулак для удара Матулявичус, — не в состоянии выдержать проверку на прочность его художественной конструкции».

С чем связан такой странный выбор персонажа — художник? Какие там могли быть художники? Оказывается, в самом деле в Афганистан ездили живописцы студии Грекова, официальные баталисты, в том числе Самсонов, не без участия, кстати, самого Проханова, который, надавив на ГЛАВПУР, вызвал одного такого в Афганистан. Нельзя сказать, что проект оказался мегауспешным: побывав в битве за Паншерское ущелье, тот намалевал нелепый римейк картины «Теркин» — вплоть до кисета, «хотя какие там кисеты, все „Мальборо“ курили и „Кэмел“». «Интернациональный долг», «подлетное время» — похоже, никому, кроме него, это не было нужно.

Финал этого гератского романа оптимистичен: после зачистки в городе намечается народное гулянье, демонстрация, сообщает нам автор, прошла успешно.

Еще один макулатурный роман окончательно подорвал в глазах либеральной интеллигенции его репутацию неангажированного эксперта по афганскому вопросу — а жаль, потому что поздние афганские рассказы производят впечатление гораздо большей компетентности. В них действительно отразилась смена ситуации, когда перспективный экспансионистский проект Советов створожился, превратился в блуждание вслепую по сердцу тьмы; эйфория, связанная с надеждами на экспорт революции, закончилась. О том, что там происходило в это время, можно понять по разговору Проханова с маршалом В. Варенниковым, опубликованному в одном из номеров «Советской литературы»: «К концу 83-го мы почувствовали, что ситуация заходит в тупик. А в 84-м это стало очевидным: потери большие, движения никакого, оппозиция на встречные шаги не идет. 85-й — переломный год». В 86-м Кармаля заменяют на более жесткого Наджибуллу. С 85-го начинаются бесконечные операции в горах; в это время СССР теряет свое главное преимущество — в воздухе: США с 1986 года начинают заваливать своих партнеров-моджахедов снайперскими винтовками и ракетно-зенитными комплексами, «стингерами».

Второй, безнадежный, период войны дал самые лучшие его афганские тексты. Здесь есть рассказы, которые хочется отложить, чтобы их непременно прочли дети: «Родненькие», «Мусульманская свадьба», «Охотники за караванами»: о практически безнадежной войне, которая окончательно превратилась в конфликт со всем гражданским населением. Автор дает понять, что он обескуражен, он явно начинает понимать, куда ввязалась его армия. Теперь она воюет уже не против вооруженных лопатами и вилами крестьян, как в первые четыре года, а против моджахедов, оснащенных М-16, противопехотными минами и ракетами «земля — воздух». Ни о каких операциях по озеленению городской среды больше говорить не приходится: зачистки кишлаков, охота за караванами по пустыням, пытки чудовищные, допросы взятых в плен «бабаев».

Рисунок из газеты «Завтра».


В «Мусульманской свадьбе» (1987) наши, только что заключившие мирный договор с одним князьком, при обыске в пустыне захватывают важного боевика. Тот наводит на свадьбу другого боевика, куда должны съехаться все главные мерзавцы. Наши летят и не оставляют от кишлака камня на камне. Затем поступает сообщение, что мирный князек жжет нашу колонну. На резонное выражение недоумения один из нападавших объясняет свои поступки тем, что шурави только что расстреляли их свадьбу: о каком мире может идти речь? Их обманули, навели на своих; мы расстреляли не ту свадьбу. Наводчик по-прежнему в плену, но взять с него особо нечего: он орет себе «аллах акбар», и ему горя мало. И чего теперь делать, непонятно; это очень мрачный текст, по которому можно судить о неимоверных усилиях, которые в непонятной чужой стране парадоксально приводят к обратному эффекту. Все выше пережитое действует на главного героя Батурина, переводчика-интеллектуала, крайне обескураживающе: подавленный, он с тоской вспоминает русские свадьбы, где все так ясно. Для прохановских aficionado рассказ интересен еще тем, что в нем шевелятся виртуозно вписанные в афганский контекст ранние вещи «Табун» (про ошибочно расстрелянный табун) и «Свадьба».

Нельзя не вспомнить и лучший, наверное, афганский текст Проханова — «Охотники за караванами»: про то, как группе солдат поручено захватить образец ракеты «Стингер». Перенеся чудовищные муки, теряя одного бойца за другим (очень драматично, в манере «А зори здесь тихие…»), они все-таки сначала перехватывают, а затем и доставляют образец, разумеется, уже не «они», а он. Это невероятно сильная вещь о мужестве и упрямстве, не уступающая лучшим советским — быковским и бондаревским — произведениям; «Охотников» следует порекомендовать тем, кто в самом деле держит Проханова за плохого писателя, они отобьют желание называть его «соловьем Генштаба».

«Знак девы», «Кандагарская застава», «Светлей лазури», «Родненькие» — крепкие афганские тексты вызревают у него двумя урожаями в год. Это уже не авангардные поэмы в прозе, горячечные репортажи из бурлящих энергией точек, а сдержанная хроника трудов и дней войны. Проханов перестал давать петуха; после 85-го года в его графике поездок по горячим точкам возникают окна, у него появляется время на редактуру, селекцию образов. Он больше на стесняется писать как традиционалист, дотошно воспроизводит толстовские методики и штампы «военной прозы»: посторонний на войне, простодушный, оказывающийся пророком для умудренных жизнью, натуралистические подробности в сочетании с импрессионистическими обмороками, отдельные психологические приемы (так, в рассказе «Родненькие», например, есть длинная сцена, где бойцы пьют воду — все по-разному; раскрытие характера персонажа через неосознанную мимику и жестикуляцию — очень толстовская вещь).

Охотник за караванами.


Позднеафганские вещи объективно представляют художественный интерес. Если бы он остался автором только их, то уже и в этом случае его следовало бы заметить как значительного писателя, уровня Бондарева и Василя Быкова. С другой стороны, его главный козырь по-прежнему — журналистский материал, чисто технически ему так и не удалось выработать какие-либо специфические приемы, сконструировать принципиально новую матрицу военного произведения.

Однажды он оказывается даже не в Афганистане, а в самом Мордоре: Карачи, Исламабаде, Пешаваре. Он возглавлял «Надежду» — делегацию солдатских матерей, чьи дети оказались в пакистанском плену или пропали без вести, и одновременно принимал участие в вызволении сбитых летчиков, среди которых, в частности, был человек по имени Александр Руцкой. Они умоляли афганских моджахедов, у которых оказались их сыновья, отпустить их.

Самым интересным для него было оказаться лицом к лицу с Гульбеддином Хикматияром, который был для СССР Шамилем Басаевым того времени: лидер непримиримых моджахедов, вдохновитель антисоветского сопротивления, Паншерский лев, полевой командир, теоретик исламизма, издатель газет, хуже него был только Ахмад Шах Массуд. За ним специально охотились, а сам Проханов много лет демонизировал его, сочиняя о нем гневные репортажи. Встреча с Гульбеддином была не менее поразительна, чем свидание с Березовским в доме приемов ЛОГОВАЗа или Сванидзе в студии «Эха Москвы». «Я вдруг оказался у него в гостях, на его вилле, он сидел рядом со мной в этом своем одеянии, босые чисто вымытые ноги, волоски такие на пальцах курчавые, смоляная борода». Поговорив с русскими, Хикматияр пригласил их на внутренний двор. Внутри этого патио, вдоль огромной высокой стены, сидели безногие моджахеды — несколько десятков молодых людей-инвалидов, подорвавшихся на минах, раненных при артобстрелах. Показав делегации на этих калек в хромированных колясках, Гульбеддин заметил: «Вот вы просите своих сыновей у меня, а вы просите своих сыновей у них. Вот что вы сделали с моими младшими сыновьями». «И я помню, женщины несчастные, русские, в черных одеждах, в истерике, рыдая, бежали по кругу вдоль колясок, по кругу, как лошадей гоняют в манеже, они бежали, рыдали и просили у них прощения, вымаливая жизнь своих сыновей, каясь перед ними. Зрелище было, сцена. Кончилось это тем, что они увезли двух пленных. — А остальные? — „А всего их было человек сто. Кто их станет отдавать? Это предмет торга, политического чейнджа. Многие из них еще до сих пор там живут, приняли ислам и так далее. Но двоих мы в эту поездку вытащили“».

Плакат «Мы выстояли».


Хикматияр на прощанье подарил ему одеяние моджахеда — долгополую рубаху, голубые просторные шаровары, плоскую, «похожую на ржаную коврижку» шапочку, безрукавку и полотняную накидку, длинноносые чувяки. В конце 80-х в окрестностях Тверской в этом салвар-камизе можно было увидеть сына Проханова Андрея, напоминавшего жителя лондонского Ист-Энда; по мнению отца, он был «вылитый моджахед».

В последний раз, уже будучи главным редактором «Советской литературы», он оказывается в Афганистане году в 89-м, на закате советского строя. Вместе с зампредом Олегом Баклановым они встретились с Наджибуллой, который к тому моменту не контролировал уже почти ничего — «и уже было видно, что через месяц-два его фиолетовое истерзанное тело будет болтаться на том самом дереве в центре Кабула». Президентский дворец, где размещался штаб 40-й армии, во время военного восстания Таная был подвергнут бомбоштурмовому удару, и от него остались одни обгорелые стены. Страшнее всего было знать, что и он сам был косвенно виноват в этом: режим Наджибуллы пал только после того, как СССР перестал поставлять ему бензин и танковые масла, бронетехника встала, и Афганистан превратился в планету Железяка. Еще и поэтому Проханов ненавидел Горбачева и Шеварднадзе: для него не было тайной, что те договорились с американцами о выводе войск и взаимном прекращении поставок, только мы все выполнили, а США продолжали вооружать моджахедов, и все знали об этом, но помалкивали. Из отдельных реплик Проханова на эту тему можно также понять, что Горбачев, когда уже было решено вывести войска, специально растягивал этот процесс на два года, вместо того чтобы сделать это сразу, чтобы получить на этом дополнительные политические очки. Кроме того, важным моментом было то, что Горбачев не поехал встречать возвращающиеся войска. В одной из своих опубликованных в перестроечной прессе бесед с генералами Проханов произносит: «Я верю, что все-таки состоится парад „афганцев“ на Красной площади. И президент, не встретивший войска, выходившие из Афганистана, будет стоять на Мавзолее по стойке „смирно“, а по брусчатке пройдут кандагарские, гератские, кабульские полки, протянут подбитую, подорванную технику, протолкают инвалидные коляски с ветеранами». Боль от того, что ничего из этого не произошло, вылилась в пронзительную сцену в «Сне о Кабуле», где Белосельцев, стоя на Мавзолее, принимает галлюцинаторный парад афганцев: по Красной площади идут убитые и калеки, ползет искореженная техника. «Первым на площадь въехал гусеничный тягач — тянул подбитый КАМАЗ, ржавый, окисленный, на спущенных ободах…» — цитировать эту сцену нужно целиком, но она занимает не менее двух страниц. Это — «третий тост» Проханова.

При всей своей склонности к ораторской риторике Проханов не тот человек, который делает заявления вроде «Афганистан перепахал меня». Однако довольно часто он упоминает, что «мирный опыт — ничто по сравнению с опытом, приобретенным под током». Фронтовик и автор «Горячего снега», старший товарищ, Ю. Бондарев однажды сказал ему: «Вы классический образец кабинетного писателя, ездившего в командировки. Но это было до Афганистана. Афганистан обжег вас: вы проникли в жизнь необычную, кровавую, военную… И стали другим человеком — у вас открылись неожиданные возможности». Личутин считает, что только с началом афганской войны Проханов «надел сюртук государственного человека».

Так что — плохо, что мы ушли оттуда? «Только мы ушли, и после ухода потеряли всю Среднюю Азию, а сейчас и Чечню потеряем, а потом, я думаю, и Татарстан, и Башкирию, потому что сейчас идет наводнение всех медресе, в Татарстане ваххабиты. Мы правильно сделали, что вошли в Афганистан, и неправильно сделали, что вышли из него. Империя, если она империя, должна осуществлять экспансию».

Друг Проханова Личутин, попрекавший его Афганистаном на протяжении всего их знакомства, считает, что Проханов просто из упрямства отказывается признать очевидное: афганская война стала тем, чем русско-японская для Российской империи. Он даже сообщает, что после многолетнего раздумья тот был «вынужден признать, что это был наш великий провал: нас втянули в эту войну, специально, чтобы восстановить против нас арабский мир», как сейчас заманивают в конфликт с исламом Китай, только уже в Ферганской долине. «Мы попали в Афганистан по дурости, это наша драма, стратегическая ошибка. Он это знает, но никому не рассказывает — как человек политики он обязан держать это в тайне. Мы посыпались не потому, что проиграли — мы там все выиграли — мы проиграли потому, что вошли туда, куда не следовало входить никогда. Русскому человеку противопоказано воевать в чужих границах, это не соответствует его психическим структурам. Русский человек — человек обороны, человек пространств, человек защиты». «Ага, Личутин, конечно, великий специалист по Афганистану», — саркастически замечает Проханов, когда я прошу его подтвердить или опровергнуть слова его друга. Косвенные подтверждения личутинской теории обнаруживаются меж тем в самих прохановских текстах. В «Африканисте» американец Маквиллен говорит, что временные победы СССР — западня, расставленная Западом, чтобы отвлечь нас вовне, а тем временем действовать изнутри, разлагая культуру и государство. В «Сне о Кабуле» генерал, отправляющий Белосельцева в Афганистан, чувствует, что эта страна — «преграда, на которую натолкнется Советский Союз, как падающий кувшин с молоком».

За годы войны правительство СССР потратило на нее 70 млрд долларов. Через Афганистан прошли около полумиллиона советских солдат. Постороннему может показаться, что Афганистан — это самая провальная идеологическая инвестиция Проханова, на ней окончательно рухнули его акции как писателя-модерниста: заработав клеймо репортажника и соловья Генштаба, он поневоле вынужден был стать эксцентричным советским десперадо. На самом деле, помимо «бизнес»-аспекта, есть и другой. Советское газетное клише «братский народ» неточно отражает суть отношения СССР к Афганистану. Афганистан, который последние четверть века представлял из себя нечто вроде гигантской Чечни, страна еще более катастрофогенная, чем Россия: матрица антимира — и поэтому неудивительно, что у незлых, отзывчивых, с большим сердцем людей, к которым, несомненно, принадлежит и Проханов, она вызывает своего рода нежность, жалость, сострадание — ну, что ли, как ребенок-беспризорник. Проханов со своей афганской темой стоит в отечественной культуре, как памятник воину-освободителю с девочкой в Трептов-парке. Эта «девочка» дорого далась ему. Она оказалась себе на уме, и в течение двадцати лет она будет кусать его, может быть, больнее, чем кто-либо другой, из-за нее он окажется в тупиковом положении, будучи вынужден отстаивать заведомо слабую позицию — но он ни разу не сдаст ее. Он думал, что ему придется защищать слабое существо от внешнего врага, а оказался спартанцем, которому грыз грудь лисенок.

Загрузка...