– За что вызовы хоть? Убийства?

– Да алименты, в основном.

– И всегда так?

– Ага. Извини, не хотел тебя расстраивать.

– А вот, допустим, приходит к вам один такой и говорит: «Я обратился в ваше агентство, потому что никто другой с этим делом не справится».

– Я бы ответил, что, значит, и мы браться не станем.

Старик засел в Смоленске и всю весну слал мне эти бандероли безостановочно. Наша работа, если не считать разнесенности рабочих мест, вернулась в довоенное размеренное русло. Старик находил дела, людей, которых нужно отыскать, а я вылавливал нужные фамилии в хаотично поступающих с разных направлений списках беженцев, погибших и осужденных. Кто-то искал потерявшихся в суматохе отступлений и оккупаций родных, кто-то – должников, кто-то надеялся выйти на след своих врагов, чтобы поквитаться. Подозреваю, какие-то люди в немецком штабе через нас искали людей для своих, тайных даже для старика целей.

У меня был только листок бумаги с фамилиями, иногда еще и с именами и профессиями, редко с бегло записанными стариком со слов родственников анкетными данными. Нужно было просто найти человека в каком-нибудь из бесконечных списков, написать в нужную комендатуру типовое письмо с просьбой уточнить, находится ли человек по-прежнему там, и если да, то сообщить об этом старику.

Почти всегда одна фамилия была в десятке списков, часто это был один и тот же человек, переезжавший с места на место. Комендатуры отвечали с задержками, часто ошибались, путали отчества или писали, что человек уехал, когда тот в соседнем помещении работал бухгалтером или мыл полы в кабаке через дорогу. Многие, узнав, что их ищут, тут же удирали. С каждым новым списком, который присылал старик, нужно было заново проверять каждую фамилию с моего листка. Но это была легкая работа. Вроде как устроиться решать кроссворды по десять часов в день. Всего-то и нужно было, что сидеть в кровати и водить пальцем по строчкам фамилий.

Как-то проведать меня зашел Венславский. Лиде он подарил какой-то очень шикарный отрез ткани, а мне пачку – веронала, чтобы голова не болела. Венславский попросил съездить с ним, когда я смогу ходить, в имение. По его мысли, отвыкшие от его семьи за годы советской власти крестьяне будут вести себя спокойнее, общаясь с двумя мужчинами, чем с одним. «Просто рядом со мной постойте и немножко набычтесь для виду», – сказал он и показал, как надо бычиться. Командировок за город у меня все равно никаких не предвиделось, поэтому я согласился.

Скоро в перерывах между чтением бумаг я уже прохаживался по комнатке. От двери к старому платяному шкафу, от шкафа к окну во внутренний двор. Сверху стекло было травленным, каким-то чудом его никто не разбил и не продал за двадцать лет, и облачное небо проступало сквозь него в форме извивающихся цветов и веток. Лида достала мне упаковку лезвий для бритвы в восковых бумажках и какое-то, как она сообщила, совсем как дореволюционное мыло с синими прожилками, но в момент, когда она как бы между делом подсела ко мне с расческой и ножницами, я решительно потребовал завтра же свести меня в парикмахерскую.

У Лиды была единственная в доме отдельная квартира. На лестничной клетке никто больше не жил. Напротив была дверь на чердак. Прежде это было, наверное, техническое помещение, но за время советской власти жилец втащил ванну, так что мыться можно было, не как все, в тазике, и вообще не ходить в баню, отделил кухню и кое-как обставил.В первые теплые дни, когда нагретая крыша еще не успела стать раскаленной, жизнь в квартире стала совсем райской. Когда мы под ручку вышли из вдруг совсем заросшего зеленью подъезда, ветер прошелся по кустам сирени, и из травы на тротуар, как мыши, посыпали воробьи. В колеях еще стояла мутная вода, а по залившей двор луже деловито ходила девочка в больших галошах, однако на зиму все это совершенно не было похоже.

– А вот я себе жакетик сшила, пока ты дрых.

Лида покрутилась, и мы медленно пошли дальше, продолжая бесконечный, никогда у нас не прекращавшийся разговор. Больше всего Лида обожала поочередные рассказы о том, как нам жилось в прежние годы, когда мы еще почему-то не были друг с другом знакомы. Я все свои воспоминания ей выложил довольно быстро, но ей этого почему-то не хватало.

– Одну зиму электричества не было, и при этом где-то месяц керосин было не купить. Все выходные в очередях стояли с бабушкой. А в первый же день войны с Финляндией из всех магазинов пропали спички.

В ответ я рассказал ей, как однажды заснул в трамвае, и ничего не случилось.

– Как понимать «ничего»?

– Ничего. Проснулся на конечной, сошел и пошел, куда шел.

– Ты назло мне все это говоришь. Из вредности.

Я перекрестился на как раз стоявший напротив храм. Мы посмеялись, поцеловались, чуть было не свалились с тротуара и тут только заметили, что прямо перед нами, как вкопанный, стоит младший Брандт. Лида сказала «здрасьте», я кивнул ему и даже дотронулся рукой в перчатке до поля шляпы, а Брандт в ответ ничего не сказал. Он только странно посмотрел мне в лицо, а затем нелепо, цеременно поклонился и молча пошел дальше.

– Чудной он какой-то.

– Да, есть немного.

– Все хотел спросить: у вас с ним не было ли чего?

– Имей совесть.

– Я не осуждаю же. Это во-первых.

– Не надо во-вторых. Мы не гуляли даже ни разу. Так, болтали пару раз на общих вечеринках.

Она довольно долго объясняла, кто и кому приносил чай на Рождество и Новый год, пока не обмолвилась, что Брандт-младший писал тайком разоблачительный роман о советской жизни и как-то дал его почитать Лиде.

– А там, знаешь, все какие-то слова вроде «ошметки мелкобуржуазного сора». И про эти ошметки потом: «Вымети их железной метлой!» Я читаю и думаю – что еще за железная метла, как она выглядит-то, черт возьми.

– Тогда все понятно. Знай я, что про меня такое будут первому встречному пересказывать, тоже бы неловко себя чувствововал.

Мы еще немного погуляли, поели мороженого и пошли обратно.

– Интересно, кто в войну мороженое делает. Неужто завод какой-то.

– Лучше тебе не знать.

В квартире, разомлевшие от физической активности и в совершенной темноте из-за светомаскировки, мы валялись на кровати и болтали о чепухе. Лида, нарочито гадко вздохнув, сообщила, что, когда мы только познакомились, даже думала со мной обменяться локонами на память.

– Так разве делают еще?

– Не знаю. Это ты мне скажи, кто из нас нормальной жизнью жил.

Мои постоянные уверения, что бедняки за границей вели, в сущности, такую же жизнь, что и советские граждане, пролетали мимо ее ушей. Она упивалась постоянной возможностью сверять свои почерпнутые из книг знания с моими наблюдениями. Когда я имел неосторожность сказать про кого-то «и вот этот господин…», она тут же меня перебивала: «Господин, ого! Скажи еще раз – господин». Приходилось повторять этого «господина» иногда по десять раз подряд.

– Расскажи, как учился в гимназии.

– Да сто раз уже рассказывал, сколько можно.

– А ты в сто первый. Как вот называется по-русски такое помещение, где ученики спят? Дортуар?

– Какой еще дортуар, я дома жил.

– А эти, спектакли любительские, у вас их тоже ставили?

– Ты уже в кучу все валишь. Богатые, наверное, ставили, а у нас еле на кухарку деньги были.

– Кухарку! Ну и как, барчук, было у вас с ней чего?

– Ей было лет 60. Как язык только поворачивается такое говорить.

– Не думай, что я такая уж невинная. Я первым делом, как от родителей съехала, купила по объявлению эту вашу книгу и все внимательно прочла.

– Что за книга?

Она с жаром прошептала мне на ухо.

– Кто это?

– С ума сошел? Это же знаменитейший в эмиграции роман!

– Первый раз слышу. Что же там пишут?

– Да всякое.

– Угу.

– Ну, допустим, дама сидит и вспоминает, как ее пожилой любовник целовал ее повсюду.

– Хм-хм.

– Я что, я только читала. Еще она там все время в ватерклозете сидит. У вас правда там туалет ватерклозетом называют?

– Да нет, конечно.


– А как называют?

– Туалет.

– Опять ложь, выходит. А мой комендант знаешь как туалет называл?

– Ну?

– Локус. Это «место» по-латыни. Ну и вот, та женщина, значит, сидит на унитазе и говорит, что надо женщине осадить мужчину и поменяться с ним местами.

– То есть мужчина должен в ватерклозете сидеть?

– Не придуривайся.

– Ну и ну. Это, значит, барышни сейчас такое читают?

– Пока живешь барышней, и не такое зачитаешь. Моя Ульяна Сергевна говорит, что невинность переоценена.

– А это-то кто?

– Начальница моя, сколько ж можно повторять. Она сейчас бросила своего офицера и крутит с нашим завхозом, а офицер только зубами скрежещет. Ну чисто роман.

Из книг она узнала, что диванные валики называются обюссоны, и упорно так называла единственный имевшийся у нее засаленный и протертый валик, который лежал на старом продавленном кресле.

– Так. А вот еще хотела спросить: ты финики ел?

– Ну ел.

– И как?

– Ну вкусно.

– Я так и думала. А вот когда говорят «напиться кофе», это же помереть, как смешно.

– Да кто так говорит-то?

– Ну в книгах.

– Разве что.

– Как по-твоему, вот когда пишут «поджать ногу», это как выглядит?

Я показал.

– А вот когда целуют руку на сгибе у локтя, это как?

Я снова показал.

– Ну как колени целуют, тебе точно неоткуда знать.

Я знал.

Я целовал ее голую грудь, ребро, еще ребро, впадинку между ребер, мягкий горячий живот и дальше, все как в этой дурацкой книге. Мы валялись, ели в постели и болтали часами.

Подростком Лида мечтала, что ее украдет белогвардеец-диверсант. Советская реальность не подарила ей ни одной самой завалящей фантазии: ни разу не слышал от нее ни про комиссара со шрамом на щеке, ни про полярника с грубыми обветренными руками, ни хотя бы про какого-нибудь физкультурника с голым торсом.

– Или мечтала, что я медсестра на войне, а какой-нибудь милый солдатик лежит на столе, все смотрит на меня и молчит, а потом во время операции под наркозом не сдерживается и просит руки. Бывает же такое. Пилят ему, вроде как, ключицу, а он на меня смотрит горячими глазами.

– Напомню, я не воевал.

- Ну и что что не воевал. Это вообще не про тебя история. Хватит быть таким эгоистом. Ты помнишь, кстати, прежнюю жизнь? Ну до революции.

Я напомнил ей свой возраст.

– Да что ты скучный-то такой. Ну, хорошо, хорошо, так а все-таки.

И я снова рассказывал ей все, что помнил, пока совсем не разберет сон.

Дело Венславского оказалось даже проще, чем он планировал. Высокий и жутковатый дом за годы советской власти стал меньше на два сгоревших флигеля и всю внутреннюю отделку, но стоял на месте. Все поросло лопухами, крапивой и какими-то кустами. По черной земле валялись разбросанные, с обломанными углами кирпичи. Ни клумб, ни дорожек не было и следа, и только поодаль в реденьком лесочке кучно валялись гнилые, когда-то крашенные, но уж и не разберешь, в какой цвет, доски с погнутыми гвоздями – тут, видимо, была беседка.

В деревне половина домов стояли пустые, в тех же, где кто-то жил, были какие-то не те семьи, что знал Венславский, и все были насчет поведения совершенно шелковые. Он нанял крестьян для стройки и условился, сколько заплатит, если к следующему приезду все заросли будут выкошены. Когда мы приехали через неделю, работа шла полным ходом, а трава была выкошена даже между деревьями. Из чьего-то коровника вытащили грязных и обчирканных косами чугунных львов и поставили на прежнее место на крыльце. Мое участие ограничилось тем, что одна и та же крестьянка дважды продала мне по кузовку свежих огурцов, которые я тут же, сидя в машине, большей частью и съел, на вопросы Венславского, не хочу ли их хоть сполоснуть, отвечая удивленным взглядом.

– Ну как вообще дом? – спросила меня дома Лида.

– Идеальное местечко, чтобы побыть наедине со своими мыслями. Особенно хорошо, если это мысли о самоубийстве.

– Что там, стены, что ли, кровоточат?

– Да так как-то все. Грустно. Прогуляемся, может?

Она положила босую ногу на стол и пошевелила пальцами.

– Не хочу.

– Чего это?

– Слишком жарко. И холодно.

Мы препирались так еще какое-то время, и только когда опять невозможно устали, Лида хлопнула себя по лбу и сказала:

- Забыла! Тебе ж телеграмма!

Она протянула открытый конверт. Старик писал, что прибывает гробовозом субботу вечером встречу похерить приготовить вещи говиться отправляться немедленно.

– Уезжаете скоро?

– Видимо. Приедет послезавтра. Ты же и сама прочитала.

Лида развела руками:

– Разве любопытство – это грех?

Мы пошли ужинать. В крошечной кухоньке стояла огромная, вся увитая колоннами, райскими цветочками и пухлыми херувимами печь, равномерно выкрашенная какими-то прежними жильцами бледно-зеленой краской. Дымоход печи давно заварили, и теперь она просто укоризненно занимала место. Еще на кухне стоял стол и имелось свободное пространство, где прекрасно поместился бы носовой платок, если его сложить хотя бы вчетверо.

Я похлопал Лиду по ладони:

– Ну не грусти, может, где-нибудь подстрелят, и тебе не придется меня терпеть.

– Как же, подстрелят. Уже один раз подстрелили, ничего хорошего не вышло.

– Я в этот раз лучше постараюсь.

На следующий день к нам зашел Венславский.

– А я к вам из Клинического поселка. Шел мимо, дай, думаю, зайду…

– Ладно заливать, вы же из Берлина приехали, я знаю.

Венславский замялся и вытащил из кармана коробочку духов.

– Ну уж с вами и сюрприза не сделаешь.

Лида расцеловала и его, и меня, и, конечно, саму коробочку. Потом мы решили втроем сходить в кино. Смущенный Венславский вышел подождать нас во дворе, пока мы собирались. Я попробовал поддержать Лиду, пока она надевала непослушный ботинок, но почему-то шагнул не в ту сторону и чуть было не наступил на сваленные в углу стопки бумаг. Крутанулся и ненароком въехал с размаху в шкаф. Шкаф качнулся и чуть не повалился на пол. В последний момент я обхватил его обеими руками, и он только немного сдвинулся в сторону.

– А ты говорила!

– Что я говорила?

– Вот и я об этом.

Стояла уже настоящая жара. По краям луж лежали густые перины пуха с тополей. Я шел в пиджаке и потел, как свинья. В кино давали отвратительную чепуху под названием «Главное быть счастливым». Лучшей частью представления было то, что по дороге я зашел в аптеку и насыпал себе за ворот на вспотевшую спину талька за какие-то смехотворные 5 рублей. Мы попрощались у ратуши, и Венславский, насвистывая, пошел дальше куда-то по своим делам, пока мы смотрели ему вслед.

– Ну ничего, ты возмужаешь, приоденешься и не хуже будешь выглядеть.

– Да с чего ты взяла, что я хочу?

– Ну ладно, ладно, чего уж. Я так просто. Вот купим тебе пиджак нормальный, и заживешь.

Когда мы вернулись, дверь в квартиру была отперта. За столом возле окна восседал старик. Он разулся, и из-под стола были видны его недостающие до пола короткие ноги в шерстяных носках.

–Это как понимать, –спросил я и оглядел дверной замок.

Лида беззвучно сказала «драсьте» и чуть присела.

–Это я отмычечкой, не пугайтесь, –старик вместо приветствия начал сгребать мои бумаги, которые успел разложить на столе. – Давайте-ка сразу, пока не разделись, и пойдем. Чего ждать.

– Чайку, может, –спросила Лида.

– Да, чайку хоть выпейте, с дороги-то.

Старик явно чаю не хотел, но только опустился обратно за стол. Я разулся, повесил в шкаф мокрый пиджак. Старик что-то черкал на листах. За стенкой запыхтел чайник.

– Куда едем?

– В Барсуки. Знаете что, Лидия Кирилловна, не могли бы вы мне пуговицу вот тут пришить, третий день без нее хожу.

– В Барсуки?

– Да не те, другие. Чего орать сразу. У них тут много Барсуков.

– Что на этот раз?

Старик неодобрительно посмотрел на меня:

– Обычное дело, я вам по дороге расскажу.

Лида принесла нам чаю, и мы кое-как уселись. Говорить с Лидой в присутствии старика было неудобно, так же неудобно было говорить и со стариком в присутствии Лиды. Поэтому мы просто молчали и с разной громкостью прихлебывали, а Лида пришивала ему пуговицу. Старику эта неловкость не доставляла никаких видимых проблем, он прихлебывал громче всех и разглядывал комнатку.

– А что это у вас за штучка? – спросил он и показал куда-то нам за спины.

На стенке за шкафом действительно что-то виднелось. Лида подошла рассмотреть поближе.

– Да это ангел!

Я тоже подошел. Это была старая рождественская картинка, покрытая лаком и местами выпуклая. Раньше ее заслонял шкаф, но из-за моего утреннего толчка теперь ангел показался на свет.

–У меня был такой дома, – сказал я. – Следил, чтобы я хорошо ел.

– Правда? – спросила Лида.

–Правда, чего мне врать.

–У меня, –она запнулась, а потом засмеялась, –у меня точно такой же был. Вот один в один такая же картинка!

– Да это из «Мюра и Мерилиза» картонаж. Такие много у кого были, – сказал старик, но заметив, что это не вызвало никакой реакции, покхекал в кулак и начал шелестеть бумагами.

– Знаешь что, – сказала Лида. Но я не успел ей ответить, как она обняла меня и зашептала на ухо что-то не слишком разборчивое. Старик бросил на нас взгляд и тяжело вздохнул. Потом он слез со стула и быстро пошел к выходу:

– Зайду-ка я к Навроцкому повидаться. А вас жду через час на вокзале.


2.



Лида отошла от свеженькой, пахнущей смолой беседки в глубине сада, и чтобы не было слышно смеха, зажала рот ладонью. По ее лицу ходили солнечные пятна. Она отняла руку ото рта и прогнала шмеля. Я притянул ее к себе и от жары лениво поцеловал ладонь и потом каждый пальчик по отдельности. Она зашикала.

– Тихо!

В беседке пятилетняя, беленькая, в чистеньком платье в горошек, длинноволосая девочка Венславских, притоптывая, раз за разом приказывала сидеть своему невыносимо красивому щенку, которого ей только утром подарили, а тот только крутил головой и шлепал хвостом по полу. Рядом стояли два мальчика постарше. Оба, очевидно, тоже не имели понятия, как заставить собаку делать хоть какие трюки, но, чтобы не упасть в грязь друг перед другом, девочку не останавливали и даже наоборот подбадривали. Лиде это почему-то казалось ужасно забавным, и она постоянно оборачивалась ко мне, словно уговаривая присоединиться.

Я показал лицом, насколько мне это неинтересно. Чуть челюсть не вывернул, зевая. На Лиду это не подействовало. Тогда я потащился через кусты в сторону перевязанного снопа соломы, который мы после общего обеда незаметно унесли от дома в расчете на то, что сможем на нем в одиночестве посидеть в лесочке. Куковала кукушка, стоял сладкий земляной запах. Я задел какую-то ветку, и она совершенно непропорционально моим усилиям ужасно заскрипела. Детские голоса оборвались, а затем возобновились:

– Стой! Держи его! Тпру!

Только я уселся, как из кустов вылетел счастливый и весь ходящий ходуном своим небольшим телом щенок. Он оперся лапами мне на колени и принялся ловить зубами пальцы. Чтобы чем-то его занять, я сунул ему мизинец за щеку, и он тут же принялся его небольно жевать.

– Это мой щенок, – сообщила мне заявившаяся следом дочка Венславского.

За ней замерли, очевидно, смутившиеся от присутствия незванных взрослых мальчики.

– Ну, господин мальчик, пожалуйте сюда, – подбодрила того, который был в костюмчике матроса, Лида, после чего все дети, включая девочку со щенком на руках, ничего не говоря, направились по дорожке обратно к дому.

– А ты, когда маленький был, ходил в матроске? А? Чего бурчишь?

– Говорю, не помню.

– А неплохо отмахали. Что ж ты рассказывал, что тут все развалено.

– Это все за два месяца сделали. Я когда был, тут только крапива росла.

– На какие вообще все это деньжища?

– Венславский вроде маклером работает.

– А что это?

– Ну на бирже какие-то дела крутит. Да я сам не разбираюсь, чего ты у меня спрашиваешь.

– А полы воском у них натерты, что ли, не пойму?

– Почему воском, обычные полы.

– Нет, думаешь? Ну жаль. Думала, хоть посмотрю, как этот воск выглядит.

Мы бы еще долго так разговаривали, но тут как раз появился Венславский.

– Вот вы где. Хорошо спрятались. Идемте на реку кататься.

На нем был какой-то непостижимо роскошный легкий костюм, который, готов спорить, восточнее Варшавы только он и носил. Пиджак он причем уже где-то скинул и теперь рассекал в выглаженной рубашке с лихо закасанными рукавами. Он выглядел, будто вышел поиграть в теннис или гольф, а не собрал на выходные полуголодных нищих в военном тылу. Бог знает, как ему удавалось носить все это, не только не раздражая окружающих, а наоборот – рядом с ним я и сам старался приосаниться. Мы пошли по будто из книги взятой запущенной темной аллее, на Лиде было легкое платье, и даже мой старый пиджак казался мне чем-то вполне изящным.

Над озером носились счастливые ласточки и чего-то свое чирикали. Кататься на этой проклятой лодке тоже оказалось приятно. Шум десятка галдящих людей скрадывался плеском весел. На островке в пятнадцати минутах от пристани уже было приготовлено место для пикника. Лида хохотала вместе с каким-то сотрудником комендатуры над их общим знакомым. Генрих Карлович из абтейлюнга пропаганды зачем-то закасал штанины и стоял по колено в воде, то и дело поднимая в разные стороны руки. Дети, помирая со смеху, таскали по берегу резинового надувного негра. Я жевал бутерброды и щурился от солнца. Брандт, Навроцкий и жена Венславского – маленькая курчавая шатенка с черными глазами и растерянной улыбкой, только пару дней как приехавшая с детьми из Берлина, – безуспешно пытались проиграть в карты неизвестной мне толстухе, которую с мужем позвали, кажется, только потому, что у них был ребенок одного с именинницей возраста. Муж толстухи сидел рядом с совершенно красным лицом и вежливо смеялся. Сам Венславский без всякой видимой системы подсаживался то и дело к гостям, едва видел, что кто-то скучает.

– Как делишки? – спросил он у меня.

– Чудно.

– Чудно.

Он принялся возиться с сигаретой, и я, чтобы что-то сказать, спросил, неужели у них с женой совсем не осталось родственников – почти всех гостей я знал.

– Ну уж не осталось. У Иры в Берлине две сестры безвылазно сидят и мать. И кузенов на полк наберется. Только сюда ехать дураков нет, конечно.

Он рассеянно сунул сигарету в рот зажженным концом, и я почему-то постеснялся спрашивать о его собственной родне. Он похлопал меня по спине и пошел дальше. Генрих Карлович выбрался на берег, схватил пробегавшую мимо дочку Венславского и принялся крутить ее над головой. Ребенок залился смехом и визгом. Лида подсела ко мне с куском арбуза и принялась сплевывать семечки через мое плечо. Жена Венславского красиво потянулась на фоне начинающего садиться солнца и предложила всем плыть обратно.

В доме было прохладно и прямо с порога уютно разило жареным луком.

– Я уж думала, у них и тут какой-нибудь лавандой пахнуть будет, – с облегчением сказала Лида.

Старый дощатый пол был недавно выкрашен, в гостиной был постелен купленный Венславским у ростовщиков огромный ковер. На своих местах стояли диван, кресла, столики, радиоаппарат и пианино. В стене без окон был камин, который Венславский начинил бумагой и дровами, а затем, как будто так и надо, растопил. В столовой имелся большой стол, стеклянный шкаф с посудой и вполне целые стулья. На кухне возилась нанятая в городе кухарка. Все дверныеручки были отполированы, а наверху, в кабинете Венславского, имелся не бутафорский, хоть пока и не подключенный к общей сети телефон. В комнате, которая не была ни столовой, ни гостиной, и название которой еще в первый наш визит мне не смог сообщить даже сам Венславский, стоял бильярдный стол.

– Так это бильярдная, – сказал я ему, когда увидел комнату. Венславский, как сейчас помню, благодарно пожал мне руку.

Венславская повела укладывать младших детей спать, а мужчины, потирая руки, направились в бильярдную. Когда я тихо вышел обратно, я заметил, что старший сын Венславских задумчиво водит пальцем по слою пыли на пианино. Увидев меня, он быстро стер надпись и пошел наверх спать. Откуда, черт возьми, за два месяца успел появиться слой пыли? Скажи мне, что весь дом с его жильцами и внутренностями был перенесен в наше время из далекого прошлого каким-то жестоким волшебником, я бы поверил в это скорее, чем в реально случившееся на моих глазах его преображение.

Самые пришибленные из взрослых перед сном собрались у камина. Венславская, уступая расспросам жены красномордого гостя, и попутно подливая всем чай, и поправляя на принесенной с кухни резной табуреточке тарелку с печеньем, рассказала о себе. Прежде я знал о ней только, что она состояла в комиссии по борьбе с завшивленностью, но после всего увиденного за день рассказу особо не удивился. Она родилась в семье русских немцев в Риге. Папа был коренной рижанин — там окончил и гимназию, классическую Александровскую, на выпускном акте декламировал по-гречески. Мама тоже была какой-то неправдоподобной, но я не запомнил точно. Из-за войны отец, не успевший вовремя вернуться из деловой поездки, остался в Германии. Они с матерью и сестрами были вынуждены бросить дом в прифронтовой полосе и жить у родственников. Однако эти лишения позволили избежать будущих: когда сначала большевики, а потом латыши стали отбирать собственность немцев, отец уже успел перенести большую часть своих операций в Германию. Дела пошли в гору, они опять поселились в богатом доме и ни в чем себе не отказывали. Венславского она повстречала на литературном вечере в конце 20-х, они влюбились и быстро поженились. Лида сидела с таким видом, как будто слушает такие истории по пять на дню, но я знал, что теперь на бог знает какое время у нее только и будет разговоров, что о сказочной, упоительной, невероятной паре Венславских. Днем, впервые увидев Венславскую, она свирепо зашипела мне на ухо: «Ты знал, что она такая красивая?!» – а теперь изо всех сил делала вид, что и сама это сто лет знала и вообще считала ее за самого обыкновенного человека.

Наконец хозяйка рассказала решительно все до конца, поднялась и взяла пустые тарелку и чайничек.

– Ну, а теперь пойдемте уже спать.

Все зашевелились, но почему-то только толстуха решила при этом что-то говорить. Она принялась бессвязно нахваливать дом и чем дальше говорила, тем улыбка Венславской становилась менее естественной. Договорилась до того, что была уверена по приезде найти где-нибудь в кустах разложившийся труп какой-нибудь жертвы революции или уж, во всяком случае, рядок могил на месте цветочной клумбы. Брандт, все это время молча сидевший за пианино, молча тягавший еду из тарелки, которую сам себе поставил на крышке, и лишь изредка тихонько, будто не обращал ни на кого внимания, жирными, надо полагать, пальцами наигрывавший что-то мрачное, громко отодвинул стул и лениво проговорил, что все это, возможно, убрали прямо перед нашим приездом. Венславская вдруг совершенно переменилась лицом и как будто совсем серьезно спросила у него:

– Вы думаете, такое было бы возможно?

– Отчего-то же ваш флигель сгорел.

Повисла неловкая пауза. Тут как раз из бильярдной один за другим, сонно крякая и продолжая какие-то свои ленивые разговоры, потянулись остальные гости. Я тоже поднялся и, как мог естественно, зевнул.

– Охота вам друг друга пугать. Я был тут два месяца назад, не было тут никаких могил. Давайте и правда спать.

Брандт уставился на меня и явно собирался что-то сказать, но Венславский, не слышавший разговора, уже приобнял жену и, свободной рукой приняв у нее чайник, повел ее на кухню, а толстуха, давно сообразившая, что сказала что-то не то, быстро чесанула к мужу.

– Спокойной ночи, Александр Петрович, – сказала Лида и, взяв меня под ручку, повела наверх. – Хорошо, что ты всех успокоил. Я уже сама как-то бояться стала этих могил.

– Не понимаю, из-за чего сыр-бор. Даже если тут и закопан кто, так за двадцать лет же давно все сгнило.

Лида остановилась у двери выделенной нам комнаты:

– Это ты к чему сейчас? Ты видел могилы у дома или нет?

– Нет, конечно. Да их и невозможно увидеть было бы. Ну посуди сама. Поставили, допустим, над закопанными без панихиды трупами крест, и что же, он простоит без ухода двадцать лет? Да уже сто раз без ухода упал бы, а еще вернее, кто-нибудь на костер его пустил.

– Ах ты, господи! Так зачем же ты сказал, что точно знаешь, что могил нет!

– Во-первых, давай все-таки зайдем в комнату. Во-вторых, я сказал это просто для успокоения. Большевики, конечно, злодеи, но зачем женщин-то зря пугать. В-третьих, тебе очень идет это платье, весь день хотел сказать.

Лида посмотрела на меня с негодованием, но в комнату все-таки зашла.

Сын Венславского спал в детской, а его комнату и на удивление широкую кровать заняли мы. Посреди ночи я лежал, потирал затекшую руку, на которой Лида нагло валялась бог знает сколько времени, и пытался понять, сплю я или нет. Сквозь неплотно задернутые шторы на ковер падал лунный луч. То и дело брякала печная вьюшка. Над ухом настырно зудел нарезавший круги комар. Его тоже интересовало, когда же я наконец усну.

Откуда-то сверху редкими сериями то и дело раздавался не очень громкий, но пугающий до черта как будто стон. Вначале низко басило, а потом доносился короткий и очень высокий свист, переходивший в клекот – такой громкий, что доски потолка принимались дрожать. Спросонья я чуть не свалился на пол от страха, когда услышал это. Как будто огромная птица сейчас вскроет крышу, как консервную банку, и зачерпнет меня гигантской когтистой лапой. Каждый раз хотелось встать, зажечь свет и проверить, что происходит, но звуки быстро проходили, и каждый раз я успевал успокоиться и почти заснуть.

В очередной, не пойми какой по счету раз, подпрыгнув от неожиданности от этого стона, я услышал отдаленный детский крик. Уже когда все затихло, крик повторился, потом снова и снова, каждый раз чуть в другом месте, как будто ребенок, видимо, девочка Венславских, куда-то побежал. Я сел на кровати и принялся нашаривать свечку на полу. Снова раздался крик, потом грохот, а сбоку, в хозяйской комнате, послышалась возня. Лида, которая могла бы спать посреди артиллерийского расчета, только повернулась на бок и пробормотала, чтобы я потише ел. Когда я наконец зажег свечу и надел брюки, мимо двери пробежали в сторону детской.

Чуть я высунулся в коридор, меня едва не сбила Венславская. Из черноты коридора донесся новый вскрик, на это раз взрослый. Я прикрыл за собой дверь и, прикрывая ладонью бешено метавшийся огонек свечи, прошел в темноту. На лестнице стояла, закрыв ладонями лицо, Венславская и беззвучно плакала. Она была растрепанная и совершенно забывшаяся в своих всхлипываниях. Через распахнувшийся ворот ее ночной рубашки мне была видна ее грудь, пока она механическим движением все-таки не прикрылась нормально. Я не придумал, что сказать ей, и только перевел взгляд на как раз поднявшегося по лестнице с первого этажа Венславского. Он держал в каждой руке по зажженной свече и хмурился.

– Ну где, сейчас найдется, – бормотал он. – Люба вот шума перепугалась и удрала куда-то.

– Я так и подумал.

Венславский кивком показал мне, чтобы я помог довести его жену обратно в комнату, а сам пошел впереди со своими свечами. Я шепотом извинился и приобнял сразу подавшуюся Венславскую. Мои пальцы легли на горячие даже через халат ребра. Она придерживала ворот рукой, но из него все равно доносился запах ее тела и духов даже лучше тех, которые Венславский привез Лиде. На застеленной кушетке в детской сидел мальчик и испуганно переводил взгляд с родителей на меня. Девочки в комнате не было. Мы с Венславским вышли обратно в коридор и тихо прикрыли за собой дверь.

– Такое бывало уже?

Венславский сложил руки на груди и покачал головой:

– Она после переезда здесь только два дня спала. Не спокойно, но такого, конечно, не было.

– Где она может быть в доме? Может быть, в вашу спальню пошла да заблудилась?

– Может. Ирочка, пойди лучше обратно в спальню, погляди, нет ли ее там.

Жена Венславского уже вышла из комнаты и явно не собиралась никуда идти, а равно и сидеть в каком-то определенном месте. Было видно, что это истерика и результат долгого напряжения, так что никакие доводы какое-то время на нее действовать не будут.

– Вы проводите жену, а я пока обойду этаж. Встретимся в столовой минут через пять. Разбудите Лиду, если с ней надо посидеть.

Венславский кивнул и ушел с женой, а я осмотрелся в комнате – совсем пустой, состоящей, как и наша комната, из кроватей и шкафа с кое-как разложенными после переезда детскими вещами. Обменялся сочувствующими взглядами с мальчиком:

– Что у вас случилось?

– Не знаю. Я проснулся – она кричит и плачет. Спрашиваю, что случилось, а она тово.

Я опустился на колено и посветил под пустую кровать. Там тоже было пусто.

– Ясно. Сиди здесь пока, не ходи никуда.

Я закрыл дверь детской и со свечой пошел по коридору.

– Что происходит? Горит что-то? – спросила одетая в плотную черную ночную рубашку толстая женщина, у которой из-за спины выглядывал не одетый ни во что муж.

– Привидение, может быть? – отозвался тоже вылезший на шум из комнаты Брандт. На нем была веселенькая полосатая пижама.

– Ну знайте же меру, наконец, – ответил я и грубо втолкнул его обратно в комнату. – Ничего не случилось, ребенок перепугался и поднял шум, возвращайтесь спать.

Если чудовищные звуки, напугавшие ребенка, мне не приснились, то исходить они должны были с чердака, в старых домах вентиляция и вытяжки и не такие звуки издавали. Однако сейчас сверху никаких звуков не доносилось. Я дошел до лестницы на первый этаж, крутанулся на месте, вернулся к комнате Брандта и постучал. Он, чуть помешкав, открыл:

– Опять вы?

– Простите, что толкнул вас. Это от сонливости.

Он холодно смерил меня взглядом.

– Хорошо. Это все?

– Нет. Скажите, вам ничего не слышалось до этой беготни? Никаких звуков странных не слыхали?

Брандт потер помятое лицо, а я рассмотрел в подробностях кладовую, в которой его поселили. У Лиды в такой кладовой можно было бы оборудовать небольшую футбольную площадку и развлекаться там на досуге.

– Как будто кричал кто-то, – наконец проговорил Брандт, – как волк, что ли, вой такой, у-у-у.

Я не стал слушать, как Брандт изображает волка и, захлопнув дверь, пошел вниз. Меня как раз нагнал Венславский, и мы вместе сбежали по лестнице. В столовой уже сидела зевающая повариха в переднике и шофер, заодно подменявший любого необходимого по хозяйству работника, медленно оттиравший застарелую грязь со щиколоток штанов. Венславский вкратце разъяснил, что случилось, и отправил шофера обойти дом снаружи, а повариху – проверить хозяйственные помещения. Мы немного постояли и решили идти на чердак.

– Черт знает что, – сказал Венславский, когда увидел, что дверь на чердак не заперта. – Сказал же ясно: все закрывать. И никакого толка.

Наверху было совершенно черно, и трясущийся свет от наших свечей только путал расположение предметов. Вот огромный письменный стол, разломленный пополам, и составленный, как шалаш. Вот левее сваленные кое-как коробки из-под вещей Венславских, банки краски и прочие малярные принадлежности. Вот под сильным углом идущая вверх крыша. А вот снова письменный стол, только теперь уже с другой стороны. Мы так, может быть, еще бы долго плутали, если бы Венславский не расслышал порывистое сопение откуда-то со стороны мусора. Девочка сидела в темном углу за рулонами обоев и сжимала, что есть силы, колени. Все свои слезы она выплакала и только смотрела распухшими глазами перед собой.

– Детка, деточка, – забормотал Венславский, отдал мне свою свечу и бросился к дочери. Она неуверенно обняла его за шею и позволила поднять себя.

Они направились к матери, а я спустился на первый этаж дать отбой кухарке и шоферу. Шофер встретил меня на крыльце и предложил покурить, я отказался, и мы просто пару минут слушали комариный визг. Когда я заглянул к Венславским, девочка уже спала на коленях у матери, тоже задремавшей на подложенных под спину подушках.

– Не берите в голову, книгу какую-нибудь нашла или у вас подслушала, вот и впечатлилась,– стал успокаивать я Венлавского, когда он вышел со мной в коридор.

– Наверное, может быть.

Он постоял в нерешительности и наконец тряхнул головой:

– Да ну какие книги, она уже недели две никаких книг не видела. Я как упаковал контейнер месяц назад, так он до сих пор не пришел.

– Что же, у вас вообще никаких книг нет в доме?

– Нет. Никах нет.

Я развел руками и побубнел еще в том духе, что какая уже теперь разница. Мы попрощались и разошлись по комнатам.

В доме опять было тихо, над головой больше никто не скрежетал и не выл, откуда-то издалека даже доносился успокоительный и очень настойчивый храп. Лида за это время даже не поменяла положение на кровати. Я посидел рядом с ней в темноте, но сон не шел, а в голове крутились комканные мысли. Я зажег свечу еще раз и принялся медленно расхаживать по комнате из угла в угол.

– Что это ты устроил? – пробубнела Лида, не открывая глаз. – Ремонтом любуешься?

Я посоветовал ей продолжать спать, раз у нее это так хорошо выходит.

Я заглянул за шторы и проверил зазоры между рамами, залез под кровать и попробовал пальцем, не выпирает ли где матрас. Потом принялся один за другим изучать содержимое шкафа – одежда, полки с ученическим хламом, потрепанные учебники на русском и немецком языках, задачник Евтушевского, несколько номеров «Нивы», ужасно помятый номер «Дела». Между подранным, явно от кого-то из родителей еще доставшимся Илловайским и новеньким учебником по алгебре на немецком оказалась потрепанная книжка без обложки. На первой странице красовался штемпель берлинской русской библиотеки, а также хорошо отпечатанная гравюра перепуганного монаха в мешковатой рясе, которого за шкирку куда-то волочил крылатый черт.

– Спа-а-а-ать ложись! – взвыла Лида и сунула голову под подушку.

И я лег спать.

Утром о ночном происшествии ничего не напоминало. Венславский с женой что-то делали по хозяйству. Брандт, чуть косясь на меня, тихо болтал по-немецки с Генрихом Карловичем в беседке. На качелях в тени дерева сосредоточенно раскачивалась толстуха. Лида ходила по комнатам и, уверен, на все таращилась. Проснувшись, она была уязвлена в самое сердце, что я не разбудил ее поучаствовать в общих волнениях. Больше всего ее обижало, что я не дал ей рассмотреть, в чем была Венславская, и теперь отказываюсь нормально описать словами. «Ну размахайчик такой» ей, понимаете ли, не годилось. Я пил чай на крылечке и все не мог выбросить из головы, как Венславская прижимала ладонью ворот халата к ключице, пока мы шли десять бесконечных шагов по коридору к детской. Этого Лиде я описывать совсем не стал.

После завтрака детей отправили на реку купаться, а взрослые разбрелись кто куда. Я уж думал усесться в теньке с книжкой, как увидел, что ко мне приближаются под ручку Лида с Венславской. Глаза у Венславской были немного припухшие, будто она только что всплакнула, а Лида делала мне такое лицо, что я тут же отложил книжку и принял свой самый серьезный вид. Оказалось, Лида застала ее посреди разговора с кухаркой, которая почти совсем убедила ее, что во всем виновен сглаз и, чтобы отвести его, нужно немеленно умыть всех детей с уголька – то есть облить смешанной с золой водой. Лида насилу перевела разговор в рациональное русло и заявила, что раз я сыщик, значит, я и смогу выяснить, как все было на самом деле. Я тяжело вздохнул.

– Ну давайте прогуляемся. Вы мне все еще раз расскажете, я вам все еще раз расскажу.

На косогорах цвела какая-то сиреневая травка. Вечером в закатных лучах распаханные картофельные поля казались розовыми, и весь пейзаж создавал неестественное волшебное впечатление оживших детских рисунков, а сейчас, наоборот, казался нарисованным неплохим художником-взрослым.

– Это у вас орешник вон там?

– Орешник.

– И как? Собираете?

– Так июнь же.

– А. Не сообразил.

Возле реки нас заметила дочь Венславской, настолько пугливая, что, оказалось, на купании она даже раздеваться не стала и только сидела с нянькой на полотенце. Венславская разрешила ей пойти с нами. Девочка осторожно потрогала встретившийся расфранченный репейник и от избытка чувств уткнулась обратно матери в подол. Трава на лугу под ветром ходила волнами. Летали мошки, на телеграфных столбах дискутировали воробьи. Со стороны деревни к нам приблизился и завилял хвостом лохматый деревенский пес.

– А я-то, знаете, и не бывал за городом особо. В детстве, совсем младенцем, наверное, возили меня на дачу, а потом не до дачи было.

Венславская задумчиво шла рядом.

– Какие-то воспоминания есть о даче, но, может, это из кино что-то. Может, и не был я нигде. Вот видел ли я, как рожь растет? Не уверен. У вас есть тут рожь?

Венславская поймала в кулак высокую травинку и сильно дернула ее.

– Ладно, я понял. Про книжку вам мой ответ не нравится?

Венславская покачала головой. Она и сама нервничала после переезда, безо всяких книг.

– И Саша нервничает. Вам, может быть, не видно, но я-то его давно знаю. Он очень сильно из-за чего-то в этом доме переживает, хотя всеми силами делает вид, что спокоен.

– Все-таки война идет.

– Ах, ну что война. Не думайте, что я кичусь, но мы оба из семей, которые всегда на войнах зарабатывали. И Саша тут без своей выгоды не оказался бы.

Я смотрел по сторонам и себе под ноги, а тут бросил на нее быстрый взгляд. Да, так, наверное, и выглядят жены дельцов: хрупкие, нежные создания, которых ночью разбуди, а они на память отрапортуют всех коммерческих партнеров своих мужей и отцов за последние двадцать лет и даже суммы сделок назовут. Моя-то мать от революции без смена белья удирала. Дочка Венславской выглядывала из-за матери и с любопытством меня осматривала.

– Знаешь такую штуку?

Девочка недоверчиво поглядела, как я зажимаю уши ладонями.

– Не знаешь?

Мотнула головой.

– Ну шумит. Попробуй.

Посмотрела маме в подбородок, на меня («давай!» беззвучно, только ртом и бровями), приложила ладони тарелочками, запуталась мизинцем в уложеных заколкой вихрах. Покачала головой, не выходит.

– Ну иди сюда, боже.

Венславская вопросительно глянула на меня, я – ничего. Мы остановились.

– Только спокойно встань, я ж не парикмахер. И гляди, как деревья колыхаются.

Девочка отлепилась от матери и тесно вжалась мне в ширинку лопатками. Я обхватил ее уши ладонями так, что не только уши забрал, но и на глаза налез.

– Без обид, но почему вы не думаете, что у него женщина?

Венславская вздернула брови.

– Я обожаю Александра Петровича, но раз уж вам нужен следователь, а не друг.

– То есть...

Я кивнул.

– Следователь вам всегда скажет, что дело просто в другой женщине. «Мужчина, который странно себя ведет» – это словарное определение мужчины с любовницей.

Девочка стала отдирать мои пальцы от глаза и сопеть.

– Нет.

– Я не настаиваю. Это вообще не мое дело.

– Я знаю, у него были... – она набрала воздуха в грудь, – интрижки. В командировках. Может, и тут кто-то был, но это совершенно точно кончилось до нашего приезда.

Девочка заскучала, стала ерзать ногами, высвобождаясь из неинтересной игры. Я сунул ей под пятку свою ступню и стал толкать ногу снизу вверх при каждом ее движении. Она аж взвизгнула от неожиданного веселья и принялась то изображать широкий взмах, то отставлять ногу в сторону, проверяя, как глупо и послушно моя нога тенью следует за ее. Уши я держал в таком же плотном замке.

– Я могу попробовать все выяснить, но для начала вам стоит самой себе признаться, чего вы ждете.

– Это не женщина, – твердо сказала Венславская.

Я помолчал. Девочка похрюкивала в моих объятиях. Деревья на косогоре колыхались. Я поглядел Венславской в глаза.

– Не обижайтесь. Это только моя работа.

Она коснулась моего локтя, чуть повыше обезьяньей кисти, обхватившей мое запястье.

– Я знаю. Я все понимаю. Спасибо.

Я разжал тиски. За секунду визг перешел в стыдливую одышку.

– Ну чего? Неужели и так не слышно было?

Вопросительно посмотрела на маму, на меня. Покраснела.

– Ну шум. Как на море?

– Как если ракушку приложить, – разъяснила Венславская и, взяв дочь за все еще растопыренную буквой «г» руку, снова пошла вперед.

Пес выловил-таки зубами из хвоста репейник и двинулся следом.

– Всякое может быть, вы же понимаете. Пепелище. Ну, тут везде пепелище. Сожгли и сожгли, дом-то пустой стоял, чего бы не сжечь.

– Вы, наверное, знаете, что он пустой был? Что тут никто не жил? – спросила Венславская с надеждой.

– Нет, – подумав, я решил не врать, – наверняка я не знаю. Но это не бог весть какая интрига, можно все довольно быстро разузнать. Могу лишь сказать, что на глаз как минимум пару лет сюда даже местные колхозники не ходили. Когда мы с Александром Петровичем тут первый раз были, даже тропинок не виднелось.

– Послушайте, вы можете это устроить поскорее? Ну узнать, что было с домом?

Я почесал голову.

– В комендатуре в архиве вряд ли осталась какая-нибудь советская документация. Могу попробовать что-то через немцев поспрашивать. У меня вроде как есть контакт в Смоленске. Но вам, право, через мужа проще было бы.

Венславская растерянно пожала плечами.

– Наверное. Но Саша все делает вид, что ничего не случилось.

– Хм. Я могу, наверное, сейчас пойти на станцию и по телефону запросить в архиве сводку. Завтра утром зайду туда и все разузнаю.

– Вы бы мне меня очень выручили этим. Пожалуйста, сделайте так, прошу.

У Венславской было правильное, детское лицо с трогательными веснушками на носу и вокруг, белое платье с воланами и тонкие, изящные кисти рук. Она смотрела на меня очень внимательно и честно, без мольбы или игривости. Черт знает, что со мной происходит, когда мне кажется, что передо мной хорошие люди. Из меня можно веревки вить. Попроси меня кто-нибудь из Венславских потом на этой веревке повеситься, я бы уж наверняка сунул голову в петлю и потом только стал соображать, зачем мне это вообще надо.

Ехать до станции было уже не на чем, и я пошел пешком. Немного поуговаривал начальника станции, что нужно срочно вызвать больному ребенку врача, и заказал звонок. Телефонистка соединила, старик прокашлялся и сказал «слушаю».

– Приветствую. Это я.

После паузы старик гробовым голосом спросил:

– Откуда вы знаете этот номер?

– Что значит откуда. Это я. Я знаю этот номер.

– Холера. Ладно. Потом поговорим. Зачем вы звоните?

Тут я заметил, что начальник станции подошел так, что совершенно все слышит. Я повернулся к его хмурой роже спиной.

– Слушайте, что у вас есть на Венславского?

– Не понял.

– Ну наверняка же что-то есть. Просто на всякий случай.

– Это не телефонный разговор.

– Так есть или нет?

– Ничего нет и это не телефонный разговор

Я оглянулся. Начальник станции стоял в паре шагов от меня и сосредоточенно гладил усы. Я спросил на польском:

– Ну уделите мне минутку, что вам стоит. Просто скажите: если бы вы что-то плохое ожидали от Венславского, то с какой стороны?

Старик помолчал и тоже на польском ответил:

– С женщиной какой-нибудь спутался.

– Это была моя первая мысль. А если другой вариант?

– Какой еще другой вариант? Что вы там расследуете?

– Ничего. Сую нос в семейные дела.

– Ну так точно женщина.

– Пожалуйста. Пожалуйста, не считайте, что я грублю, но мне этот вариант не подходит.

Старик опять помолчал. Тяжело вздохнул.

– В юности люди его возраста были левыми. Чаще всего участвовали в каких-то революционных делах. На русского эмигранта с деньгами гарантированно хоть раз да выходили люди из советской разведки. По сентиментальным соображениям или из-за шантажа он мог на что-нибудь и согласиться.

Я перешел на шепот и покрепче сжал трубку на случай, если усатый попытается ее отобрать:

– Вы это на ходу придумываете?

– Говорю, как есть. На этом все. У меня дела.

Начальник станции отнял у меня трубку и неподвижно стоял, глядя мне вслед, пока я не скрылся из виду за поворотом в лес.

Когда я вернулся, возле дома стояла машина Венславского, по-видимому, выведенная из гаража для омовения, а вокруг нее кучковалось десятка два ребят лет десяти-двенадцати. Одни облепили машину, другие сидели на крыльце и аккуратно подстриженной лужайке, еще пару мальцов уселись на загривки чугунных львов и громко их погоняли. Поодаль с ноги на ногу переминался детина лет семнадцати где-то на две головы выше меня. Все они были одеты в форму польского «Сокола», только очень сильно поношенную и даже при беглом обзоре большинству не подходящую по размеру. Детина из-за жары свой коричневый кафтанчик пытался, как это было принято, держать накинутым на левое плечо, и вместе с еле достающими до щиколоток штанами это создавало впечатление его безостановочной борьбы с собственной одеждой. На крыльце стоял Венславский и беспомощно улыбался. Пиджак полоскался на нем парусом. Он кивнул мне, а затем отозвал в сторонку самого задрипанного из соколят и положил ему в пятерню монетку:

– Вот на тебе. Ты накупи, брат, себе леденцов или чего захочешь.

Затем кто-то из соколят ударил в обеденный гонг и все, действительно, пошли есть.

В доме, как я уже успел догадаться, меня ждал бургомистр, наряженный ровно в такой же кафтанчик, как и барахтающиеся за окном дети, разве что тот ему был впору. Он сидел в кресле-качалке и неистово качался, попутно, как я понял, выясняя с Венславской, на какое обеденное меню привык рассчитывать. Он «абсолютно» не ел овощи, а всему остальному предпочитал простоквашу с белым хлебом, как обычные «весняки».

В столовой на тех же местах, где с утра сидели и пытались изобразить ради хозяев приличное городское общество взрослые гости, теперь спорко стучали ложками ребята с простыми крестьянскими лицами и самыми незамутненными манерами. Дети Венславских старались не привлекать к себе внимания и изучали соколят как бы случайными взглядами. Вчерашняя именинница так лупила глаза, что выронила вилку и, поднимая ее с полу, опрокинула стакан. Когда она выползла из-под стола, она была очень красная, а в глазах прямо стояли слезы. Когда дети наелись, их отпустили гулять в сад, а взрослые перешли в зал пить чай.

За чаем бургомистр пересказал свежий доклад начальника санитарно-эпидемической службы города.

– Знаете ли вы, что по улице Гоголевской немецкий военный госпиталь устроил свалку послеоперационных отходов? Ну то есть бинтов окровавленных, марли, ампутированных конечностей и прочего в таком духе. Ну и вот оказалось, что все это зарывали совсем не глубоко, и потом собаки растаскивали отходы по городу. Обнаружилось это просто: мимо ратуши пробегала, поджав хвост, дворняга с человеческой рукой в зубах, чем всех заинтересовала.

Дамы и часть мужчин на этом стали тяжело вздыхать и охать, а Венславский только вежливо спросил, к чему бургомистр, собственно, вел.

– Да ни к чему. Просто к слову пришлось. Я никогда ни к чему не веду и просто рассказываю, что знаю.

В наступившей паузе Лида пихнула меня в бок, и я с плохо разыгранным энтузиазмом рассказал про свой звонок в Смоленск. Разумеется, я ничего не сказал о реальном разговоре, а вместо этого нагнал туману в том духе, что старик скоро дернет все нужные ниточки, и вот тогда уже все прояснится. Жена Венславского объяснила свою просьбу гостям почти в тех же словах, в каких объясняла ее мне, разве что чуть больше стесняясь. Венславский нахмурился, но ничего не сказал. Навроцкий с довольным лицом сложил руки на груди, словно предчувствуя хороший скандал.

– Ужасное? – переспросил бургомистр. – Как же, тут произошло ужасное, и как раз пару лет назад. Мне недавно рассказывали эту историю в Минске.

– О чем вы? – заволновалась Венславская.

– Ну слушайте. Здесь, вот в этом самом доме, большевики устроили расправу над великим белорусским поэтом. Как же его. Фамилия из головы вылетела. Олехнович не Олехнович, Ленкевич, Хотькевич, нет, не то. Не помню. Но да и бог с ним, неважно, как звали.

– Подождите, что за расправа? – увидев, как моментально побледнела жена, напрягся Венславский. – Какая еще расправа?

– Обычная бессудная казнь, – уверенно тараторил своим высоким голосом бургомистр. – Наш деятель еще дореволюционный, автор множества брошюр и гражданственных – можно так сказать? –стихов доверился советским подлецам и приехал в СССР. Его подвергали гонениям за это и мучили, а потом и убили.

– Позвольте, – вмешался Брандт, – прямо тут гонениям подвергали?

– Что?

Прямо под окном один наевшийся соколенок так наподдал по заднице другому, что от звука аж стекло задрожало. Следом в открытое окно полился поток отборной матерной брани и звонкий смех. Растерявшийся было бургомистр подскочил к окну и пообещал лично выдрать вообще всех. Соколята испарились.

– Прошу прощения. Что вы говорили?

– Я говорил насчет вашего, м-м, поэта. Как он тут оказался вообще, этот герой национального возрождения?

– Он здесь жил, – пожал плечами бургомистр. – Это был его дом. Видели, на входе на колонне выбиты буквы? Это аббревиатура союза писателей БССР.

– То есть его мучили в двухэтажном особняке? С садом? Или тогда сада не было? Александр Петрович, при вашем батюшке был уже этот сад, в котором сейчас пионеры резвятся?

Венславский рассеянно кивнул. Венславская испуганным шепотом спросила у него:

– Саша, о чем они?

Он пожал плечами. За окном кому-то смачно харкнули в рожу.

– Выходит, в саду тоже мучили поэта.

Бургомистр насупился. Из сада снова донеслись звуки возни и приглушенного хрюканья.

– Не понимаю, над чем вы смеетесь. По-вашему, казнить людей – нормально?

– Да говорю же вам… Чего?

– Казнить людей…

– Ах, да. А смотря где. Вашего поэта где казнили? Здесь?

– Откуда мне знать. Вряд ли здесь. Увезли в Минск, там без суда и следствия расстреляли в подвале, как собаку…

Издалека, со стороны реки, что ли, разом донеслись неповторимые звуки мальчишеского баса, мелкого собачьего лая и плеска воды от прыжка бомбочкой. Венславская закрыла лицо руками. Навроцкий прыснул в кулак. Лида сидела, разинув рот.

– Хорошо, а оказался он здесь как? В этом доме? Приехал из эмиграции?

– Ну да, к чему вы ведете...

– Сразу из эмиграции сюда приехал? В этот дом? – Брандт наверняка видел, что Венславские, да и все присутствующие, не одобряют его тираду, и потому специально смотрел только на бургомистра. – Перешел польскую границу и сразу сюда поехал жить?

– Нет. Не знаю. Откуда мне знать?

– Нет? А куда он тогда сначала поехал? В какой город?

– Может, он и не из эмиг эмиграции приехал. Какая разница?

– Ах, так не из эмиграции. Так а чего же его тогда в 29-м в ссылку не отправили? Или в 34-м пять лет лагерей не дали? Или…

– Что ж, по-вашему, всем обязательно должны были срок давать?

– Что? Да, всем. Порядочным так точно всем.

Бургомистр начал понимать, куда идет разговор, но прежде чем успел что-то ответить, оказался прерван нянюшкой, которая так шумно спускалась по лестнице, приговаривая «я вам не мешаю, я вам не мешаю», что заглушила даже орущих на реке детей. Венславская увидела ее последней и в ту секунду, как собралась спросить, что случилось, очутилась в объятьях, оказывается, еще раньше сбежавшей из плена послеобеденного сна дочки. Девочка зарылась ей в платье и, судя по отдельным звукам, пыталась попросить разрешения тоже пойти на реку. С лестницы высунулись головы двух мальчиков.

– Ну какая река, утром же ходили. А сейчас спать надо.

Девочку, поперек тельца, как распутавшееся одеяло, подхватила нянюшка и, все так же убеждая нас, что мы ее совершенно не видим, снесла наверх. Мальчики удрали в постели сразу, как поняли, что план не удался. Взрослые несколько оживились и даже начали какие-то разговоры, но Брандт, будто поощряемый все такой же напряженной Венславской, все глядел на бургомистра.

– Мы не договорили, кажется.

– Ах, ну что еще. Я не понимаю, чего вы от меня хотите.

– Я только спрашивал, куда приехал из эмиграции ваш поэт. Я даже не знаю, про какого поэта вы говорили…

– Не все ли равно?

– Вот именно. Мне только и любопытно, что вы сами про него рассказали. Куда он приехал?

– В Минск?

– Вы меня спрашиваете? Или вы утверждаете, что в Минск?

– Откуда мне знать. Наверное, в Минск. Не кричите.

– Я не кричу. А из Минска уже сюда приехал, так, что ли?

Бургомистр ничего не ответил.

– Ничего себе. Приехал в Минск один раз – дали двухэтажный особняк с садом! Приехал во второй – расстреляли!

– Я не понимаю, к чему вы ведете…

– К тому, что он въехал в чужой дом. А куда делись хозяева дома? Вы отворачивайтесь, сколько влезет, не я этот разговор начал – вы вселились в чужие дома, уселись за чужие столы, а потом удивляетесь, почему вас ведут убивать.

Дальше бургомистр с Брандтом разговаривать не стал. Он демонстративно повернулся боком, чуть не задрав колени на кресло, и сел с прижатой ко рту чашкой чая. Навроцкий, не скрываясь, улыбался во все коричневые зубы.

Скоро все засобирались, чтобы успеть в город дотемна. Навроцкий, который привез нас на машине, собрался раньше всех, уселся за руль и теперь только поглаживал обросшие за ночь щетиной щеки. Я, пока Лида копалась в комнате, вышел постоять на крыльцо. Подошла Венславская с виноватой улыбкой. Она немного подкрасилась после того, как слезы размыли тушь, и с припухшими, покрасневшими глазами выглядела еще ранимее, чем обычно.

– Думаю, моя просьба отменяется. Извините, что заставила вас зря бегать.

– Ну что вы, я ничего не сделал. Бургомистр вас успокоил?

– Некрасиво так говорить, но да. Сразу легче стало, когда он все это рассказал. Я, понимаете, чувствовала с самого начала какой-то груз, что ли. Будто что-то висит над домом и давит. Страшнее всего неопределенность, навоображаешь всякое. Конечно, жутко, что здесь погиб человек, а все равно это легче, чем только догадываться.

Наши глаза встретились. Что она обо мне думает? Думает ли вообще хоть что-то? Ее красивое трепетное лицо казалось ровно таким же, каким оно было вчера днем, за праздничным обедом и на речке, только еще нежнее и умнее. Я почему-то подумал, что, в сущности, даже решись я сейчас обнять ее и поцеловать, ничего не случится. Она даже отбиваться не станет, только удивленно посмотрит, как смотрят на отчего-то разболтавшуюся продавщицу или почтальона, сунувшего в стопку ваших писем собственное с глупыми и неразборчивыми признаниями, надеждами и нежностями.

Откуда-то появился хлипкий седой поляк-фотограф с треногой и принялся делать групповой снимок. Навроцкий выбрался из машины, за ним, охая, поплелась Лида. Из дома вышел Брандт, за ним – чему-то улыбающийся Генрих Карлович. Последним, надувшись, вышел вдоволь наоравшийся на своих подопечных бургомистр. Я в последнюю минуту отпросился в туалет, сделал крюк мимо высаженных вдоль подъездной аллеи деревьев и постоял, пока все не кончится. Дом казался пугающей, вытянутой в небо громадиной, несмотря на свежую краску, какой-то потрепанной и будто гнилой. Аккуратные и красивые Венславские с этим задником совсем не вязались, как и с обступившими их улыбающимися потрепанными людьми. Вспыхнула вспышка, Венславский повернулся к гостям, похлопал им и каждому пожал руку.

Когда машина поехала, за нами еще какое-то время бежали двое скаутов, их кафтанчики развевались на ветру, как вынесенное сушиться белье, а сами они, увидев, что все больше отстают, остановились и принялись от избытка сил просто подпрыгивать на месте.

На следующий день я собирался было просидеть до вечера над бумагами, но одна дурацкая мысль, поселившаяся в голове после звонка старику, не давала сконцентрироваться.

Я попил чаю, походил по комнате. Небо, с утра затянутое негустыми тучами, успело почернеть и повиснуть на уровне потолка. Было душно, собирался дождь. Мысль никуда не девалась. Весь прошлый вечер я не мог найти себе места. Мне было впервые не с кем обсудить деловой вопрос: старику не позвонишь, Лиде страшно даже начинать объяснять. Я задавал себе в уме вопросы и старался отвечать, как чужому человеку.

Я спросил себя: ездил он в Клинический поселок? Ездил. Мог ли ходить к заведующей? Легко. Расспросил Лиду:

– Слушай, а что твоя Ульяна Кузьминишна?

– Сергеевна.

– Ну да, я так и говорю. Как у нее насчет кавалера сейчас?

– Что это за вопрос вообще?

– Ну ладно уж, просто скажи. Крутит с каким-то офицером?

Лида тяжело вздохнула.

– Крутит.

– С одним? Точно знаешь, с каким?

– Ай, ну тебя.

Она крутила с офицером, эта Ульяна Сергеевна, Венславский тут был ни при чем.

А что если, думал я. Да нет, чушь. Венславский, этот изящный сукин сын. За каким, спрашивается, чертом он приперся в военное время в район, вообще-то, по бумагам являющимся тыловым. Да, до фронта от его дома пару сотен километров. Но не говоря о юридических проблемах – я мельком знал, сколько согласований потребовалось для покупки самых обычных кирпичей, цемента, досок, гвоздей, и даже это для меня звучало устращающе сложно, а сколького я не знал – с чего вообще всю жизнь жившему у бога за пазухой белоручке сюда ехать? Я ходил по комнате, как будто хотелcбросить вес. Я аж вспотел от своих мыслей. Погоди, говорил я себе, стой, дружок. Не может быть. Сядь посиди. Передохни. Сидеть было почему-то не так приятно, как обычно. Тогда я обулся и пошел в полицейский участок.

Кабинет начальника теперь занимал Навроцкий, у него было свободно.

– Вы не заняты? Шел мимо, дай, думаю, зайду поболтать.

– Заходите, почему нет.

Я, кряхтя, уселся на стул перед его столом. Мы помолчали.

– Как вообще с работой? Хватает?

Навроцкий смешно поднял брови и обвел рукой свой заваленный папками с документами стол.

– Не жалуюсь. Вот расследуем кражу.

– Ого.

– Да. В дом на Суражской вломились среди бела дня и выкрали, подумайте только, 12 килограммов сала.

Я не очень правдоподобно рассмеялся.

– И как, раскрыли уже?

– А то. Ходили с собакой-ищейкой, она все выяснила. Улики немного помяла, а так все отлично.

– И сколько сейчас за такое дают? За 12-то килограммов сала?

– 25 палок по хребту, за 12 килограммов сала. Сегодня после обеда у нас во дворике, кстати, будут пороть. Если хотите, останьтесь, поглядите.

– Дела, дела. Не могу.

Мы еще помолчали.

– Так-с. А дело насчет, ну насчет Леонида Фомича продвигается? Есть новости?

– Новости? Это зависит от того, как много вы уже знаете.

Я рассказал, что знаю.

– Угу. Ну тогда особых новостей нет. Между нами же разговор?

Я оглянулся на закрытую дверь.

–Не понял вопроса?

–Ладно-ладно. Ну вы не пересказывайте своему коллеге, это только сплетни. Адъютант Бременкампа недавно получил повышение на Украине. Как вам такое?

Я пожал плечами.

– Не понимаете? Ладно, ну я предупреждал, что у меня только сплетни. Его не только не убили ни в тот день, ни после, но теперь еще и повысили, хоть он и был замешан в очень скользком деле. Как такое может быть?

Я честно ответил, что не знаю.

– Да, с вами каши не сваришь. Такое может быть, если он сам и был заказчик. Хорошо, заказчик – это перебор. Связной, и уж поглавнее Бременкампа. Понимаете? Это он координировал действия диверсантов, а не Бременкамп.

– А Бременкамп что же делал?

– Откуда я знаю. Ну, согласитесь, не стал бы он руководить собственным убийством.

– Да, это было бы с его стороны странно. А как же долги и прочее?

– Ну что долги. Долги отдельно, а взрывы отдельно, наверное. Все ж таки не все, кто залез в долги, потом людей убивать принимаются.

– Хорошо, ну а про адъютанта-то его какая-то у вас информация есть?

Навроцкий развел руками.

– Как-то сложно.

– На то и сплетня. Сижу тут скучаю, от безделья всякое обдумываю. Если вам не интересно, я могу не продолжать.

– Мне нормально. Мне любопытно.

– Ага. Я тогда могу даже предположить как, – тут он запнулся, – как с Леонидом Фомичом эта штука вышла. Бременкамп сам что-то подозревать стал или попросту заметил нашу слежку. Вот и обратился, чтобы шума не поднимать, к полиции.

– Н-да, понятно, – сказал я, хотя совершенно ничего не понял.

Навроцкий покивал головой. Ему, очевидно, было неловко от того, что меня его рассказ увлекает совсем не так сильно, как его самого. Мы немного помолчали.

– Вы еще что-то хотели?

– Да нет. Ладно, хотел. Хотел спросить у вас про Венславского. Мне показалось, вы вчера сидели с таким видом, будто знаете больше других.

Навроцкий ухмыльнулся и сложил руки на груди:

– Может быть.

–Вот, именно с таким видом. Это не мое дело…

Навроцкий непроизвольно улыбнулся еще сильней.

– Да, ну так вот. Может быть, вы могли бы просто намекнуть, что ли…

– Так?

– Намекнуть, не было ли у Александра Петровича в городе некоторой, ну, как сказать. До прибытия его жены, какой-то связи…

– С советами?

– … с женщиной.

Мы уставились друг на друга. Навроцкий беззвучно посмеялся одними плечами.

– Нет, ни с какой женщиной у него ничего не было.

– Вы так уверены?

– Да. Ну, слушайте, у нас и полномочий-то особых нет, кроме как общий надзор за связями прибывших в город осуществлять. Уж это я точно знаю.

– А советы вы почему сказали?

Он пожал плечами. Поежился.

– Расскажи одну байку, но давайте это тоже только между нами будет.

Он протянул мне через стол руку. Мы обменялись рукопожатиями.

– Вы же знаете, что я не местный?

И он рассказал, как в начале лета 1917-го, безусый, отставший от части, пьяный («говорю, как есть») и со споротыми офицерскими погонами, отсиживался на квартире у вдовы прапорщика, с которым они сдружились на фронте, в местечке как раз с другой стороны железнодорожного полотна у поместья Венславских.

– Мы, разумеется, не были знакомы, да и даже само поместье я в глаза не видел. Но местность вокруг от нечего делать я тогда порядком обошел.

В одну из таких прогулок он напоролся на пришедший с фронта поезд. С поезда на перрон слезли солдаты. Навроцкий, руки в карманы, стоял и насвистывал, а неподалеку стоял начальник станции с револьвером в руке. Начальника обезоружили, сорвали погоны, привели в местечко, избивая по дороге, посадили на этапную гауптвахту, с которой выпустили двух солдат, там сидевших за покражу. Навроцкий, все так же насвистывая и обливаясь от ужаса потом, шел все это время рядом, потому что понимал, что стоит ему прибавить шаг или повернуть в сторону, как кто-нибудь из солдат непременно к нему прицепится.

– Ну да вы знаете, что тогда делалось.

Солдаты съели все, что нашли на тюремной кухне и, так как никто им никакого сопротивления не оказывал, разбрелись по местечку в поисках драки. В булочной у старой еврейки нашли булку, которую, как им показалось, продавали втридорога. Упиравшуюся старуху с булкой повели в канцелярию. Там оказалось пусто.

– И тут я смотрю: на ступеньках какая-то знакомая морда. Присмотрелся: а это хозяйкин сын-семинарист.

Юноша тоже увидел Навроцкого и вдруг стал кричать, что сосед-прапорщик ходит в погонах, поет «Боже, царя храни» и пьянствует. Вокруг столпились солдаты и любопытные, галдя и переводя взгляд с семинариста на улыбающегося, как будто умиленного происходящим Навроцкого («у меня-то в кармане пистолет был. Я его взвел и стою дальше, улыбаюсь»). Семинарист ораторствовал, толпа наседала. Но в это время кто-то крикнул: «да чего он сам тут... мы на фронт, кровь проливать, а он...», – и по странной игре мысли бледного семинариста тут же стащили с крыльца и под конвоем отвели, так же гурьбой, опять на гауптвахту.

Кто-то послал за отцом Венславского. В военных условиях он снова вышел на службу и руководил какой-то тыловой службой по снабжению. Седой и худенький, он прошел через толпу невозмутимой походкой: одна рука наполовину в косом кармане охотничьей куртки, другая с палочкой. А рядом, поджав уши, такса. Венславский-отец прошел в кабинет, набитый солдатами, сел за свой стол, дождался, когда у ног, дыша в сапог, уляжется собака, и только тогда спросил, что, собственно, случилось.

– В общем, если коротко говорить, оказалось, что это не хлеб, а сайка с изюмом. Солдаты от неловкости тут же проголосовали за доверие Венславскому, которого, конечно перед этим собирались как минимум арестовать. Ну и вот, – Навроцкий откинулся на стуле и потянулся.

– Не понял про этого семинариста. У вас что, с ним конфликт, что ли, какой-то был?

– Да ну, какой конфликт. Так, болтали иногда за чаем про политику. Мы же, считайте, ровесники были. Мать его, соответственно, меня в два раза старше была, так что, ну вы понимаете, ничего такого и быть не могло.

– Так что же это ему в голову взбрело.

– А вот поди узнай. Небось, думал, что он революционер, а я наоборот.

– Не говорили с ним после?

– Куда. Я сразу из дома свою поклажу взял и в город пошел. Там до зимы поболтался, а потом покойный Туровский с семейством на юг решил пробираться и меня из жалости с собой взял. А в следующий раз я в здешних местах уже через 20 лет оказался, уж и не узнаю его, наверное, если встречу.

– Хорошо, так а Венславский-то к этому как относится, не понимаю?

– А я не знаю. Я только эту историю знаю. Поездов-то много было. И до моего случая, и после. Они так прямо с марта до декабря и шли сплошным косяком. Я только еще знаю, что позже летом Александр Петрович сам с фронта вернулся, а отец его тогда-то и умер.

– Вы, то есть…

– Не договаривайте. Я не договариваю, потому что не знаю ничего, а вы и подавно. К тому же, напомню, я вам ничего этого не говорил.

– Зачем же тогда рассказали?

Навроцкий помолчал. Глянул в окно, еще помолчал.

– Из злопамятности.

Он неловко и неестественно улыбнулся. Я поднял брови, но ничего не сказал. Встал и попрощался.

– До свиданья. Стойте. Вспомнил, – Навроцкий замялся. – Не знаю, ловко ли такое спрашивать, но вы, может, замечали ли за Брандтом какие-то, м-м, странности в последнее время?

– Да нет. А что?

– Так. Заходил ко мне с утра очень насупленный и минут десять разузнавал детали насчет дуэльного кодекса.

– Чего?

– Я тоже удивился.

– А какое это имеет ко мне отношение?

Навроцкий пожал плечами. Он все пытался удержать свою плохую, кривую улыбку.

– Не знаю. У кого мне еще спрашивать.

– Ну а ответили вы ему что?

– Ничего. Что знать не знаю ничего о дуэлях.

– Дурацкий какой-то разговор выходит.

Навроцкий снова пожал плечами.

– Я что-то сегодня с утра впервые подумал, что в городе никого не осталось из моих старых знакомых. Ну дореволюционных даже в расчет не беру. Просто даже и двух-трехлетней давности. Никого не знаю. Будто и не было всей этой жизни. Как корова языком слизала. Понимаете? Привязался этот Брандт – а я и не знаю толком, кто это и что ему надо. И так со всеми. Ну вот у Венславского только отца разок видел, да и то. А может, и не было у него никакого сына, откуда мне знать. Я шучу. Просто как пример. Александр Петрович сейчас, если что, в городе.

Всегда насмешливое лицо Навроцкого было искажено все той же, как будто прилипшей неестественной, болезненной, злой улыбкой, как будто он силился придать себе обычное выражение, но, как ни старался, больше не мог. Я впервые заметил, что над одним ухом у него есть совершенно седая прядь.

– Ну так просто говорю. Видел его сегодня утром.

– Думаете, он у себя на квартире?

– Полагаю.

Я молча кивнул ему и вышел. Я видел его с улицы в окно, он так и сидел вполоборота за столом, с поднятыми бровями и чуть приоткрытым ртом, как бы застыв посреди своего рассказа, и глядел в пустоту.

Венславский нанимал комнату в коммуналке. Чтобы попасть в эту комнату, надо было миновать ветхое полуразвалившееся крыльцо и темную переднюю, сырую оттого, что в ней хранились дрова и лежала насыпанная с осени в угол картошка. На кушетке лежали хорошо выглаженные брюки и визитка, а рядом сидел и застенчиво вилял хвостом вчерашний щенок. В углу стояли черные картонки, которыми на ночь закрывали окна для светомаскировки. Я не стучал, просто вошел в незапертую дверь.

Венславский имел озадаченный вид, на спине его рубашки с закасанными рукавами виднелось пятно пота. Крупный молодой мужчина, служивший в армии, имеющий связи среди высокопоставленных немцев и огромное, черное, кошмарное пятно в биографии. Такой человек может договориться в обмен на услуги, помочь да хоть даже самому коменданту города. Он может пройтись по пивным и найти на все согласного беглого красноармейца из бывших уголовников для черной работы. Черт знает, может, такой и с бомбой управится. Для такого бомбу включить, наверное, это дело не сложнее, чем щенка завести.

– Я, собственно, привез вот его к ветеринару. Тут у немцев в части есть один хороший.

– А что, кашляет?

– Кашляет. Да нет, понос у него, извините за подробности.

– И как ветеринар?

– Посмотрел, – Венславский сложил вещи в чемодан и подсел к грустно нас слушавшему щенку и тот опустил морду ему на колени. – Завтра сказал еще подойти, таблеток с собой даст и уколов.

– А на вид здоровый.

Щенок поглядел на меня с усталым презрением.

– Сегодня здесь ночуете?

– Здесь. Чего зря мотаться. А вас что, Лидия Кирилловна прогнала?

– Хе-хе. Да нет, я так, для поддержания разговора.

– Ну все равно, если хотите, можете у меня посидеть, я не против.

На улице треснул гром.

– Вон и дождь, видно, будет.

Я поставил стул напротив дивана и тоже потрепал пса. Тот, словно узнав руку, беззлобно ухватил палец зубами.

– Я чего приходил-то.

Венславский все переводил свои приветливые глаза с собачьего загривка на мою переносицу.

– Кваску, может, клюквенного хотите?

– Чего? Нет, спасибо.

– А кисель? Кисель есть овсяный. Будете?

– Буду. Тащите свой кисель.

Он принялся переливать из каких-то чанов мутную жидкость по стаканам.

– Это не самогон, не думайте.

– Я все соображал про ваш дом. Ну что флигель сожгли и прочее.

– Ага.

– Я думал: ведь ваш отец, он же тогда когда-то и умер, верно? В это же время где-то?

Венславский рассеянно проговорил «верно» и подал мне стакан.

– Спасибо. Ну и вот я думал, нет ли какой-то связи между его смертью и этими флигелями.

Венславский отмахнулся:

– Нет ее.

– Вы это точно знаете?

Я говорил совсем не дружелюбно. Так холодно я вообще никогда в жизни не говорил.

– Ну да. Флигеля сожгли через пару месяцев после смерти отца, когда в доме оставался только управляющий.

Он сел на кушетку по другую сторону щенка.

– Вы это точно знаете?

– Да, – все не замечая моей настойчивости, ответил он. – Управляющий регулярно отчитывался, и я прекрасно помню, что и когда происходило. Его нанял-то отец после приступа, он и распоряжался похоронами.

– Приступ?

– С сердцем что-то. Я никогда толком не интересовался.

Я обмер. Я решил сыграть ва-банк.

– А я слышал, его солдатский комитет убил, – глухо сказал я щенку.

Венславский молчал, а я, как ни старался, не мог найти в себе силы взглянуть на него. Я глядел на щенка и трепал его за ухо. Чужим голосом я спросил:

– Вы там были?

Повисла пауза. Щенок заскулил от моей ласки.

– Я? Нет. Нет. Я до лета 18-го в Москве был. Оттуда пробрался без денег и вещей в Киев, ну а дальше…

Он замолчал. До него дошло.

– А, так вы говорите мне, что я отца убил.

Щенок всхлипнул и принялся отгребать от меня задними лапами. Я по тону уже – холодному, усталому и невозможно, нечеловечески печальному – понял за одну секунду, что все это время думал куда-то совсем не туда, и потупился еще сильнее.

– Хорошего же вы обо мне мнения.

– Мне показалось... вы так странно умалчивали о его смерти...

– А что о ней распространяться? Я узнал из письма знакомых, сюда даже заезжать побоялся. Откуда вы только про этот солдатский комитет взяли?

– Да вы совсем зеленый были, когда об этом…

– А вы бы не были зеленый, – оборвал он меня.

Дальше я решил молчать.

– Это Навроцкий вас надоумил?

Я молчал. Он прошелся по комнате. Потом еще пару раз.

– Ладно. Я зря вспылил. Вы же сыщик. Если бы вы не совали нос куда не надо, то что ж вы были бы за сыщик.

Я наконец решился поднять на него глаза. Он был взволнован, но как будто не зол.

– Ладно-ладно, я не обижаюсь. Меня задело, что в ваших словах есть доля правды. Вся эта нервотрепка с солдатами, конечно, не могла на его нервах не отразиться. Он крепкий всю жизнь был, здоровый как бык. Ему ведь едва за 60 было. А тут за лето так сдал, два приступа и все.

Раздался еще один раскат, такой отчетливый, что можно было слышать, как небо раскалывается на мелкие куски. Полоснула молния и на секунду осветила комнату. Венславский налил себе киселя, или квасу, или что у него там еще в леднике было, и тяжело опустился на кушетку. Только было успокоившийся щенок поглядел на него, пару раз вильнул хвостом и отошел к другому краю кушетки.

– Солдаты эти… Да знали бы вы, сколько раз я сам все так представлял. И что сам там был, представлял. Как бы все повернулось, если бы я осмелился к отцу приехать. Быть бы виноватым, как легко бы все было. Раздобыть пистолет да выстрелить в рот. А так повода нет, просто все время жить тошно.

Я, кажется, даже не спрашивал, что он имеет в виду, он сам все выложил. Оказалось, ха-ха, все это время он был банкротом. Отец жены дал Венславскому долю в деле, но в 29-м эти деньги пропали. Отец жены от пережитого слег и скоро умер, а когда экономика пришла в себя, Венславский, как ни старался, не смог завести дела нормально.

– Стартовый капитал, чтоб его. Ну это ладно, под имя что-то давали, а наводок-то правильных под имя не дадут. Открыл магазин с низкой арендой – район пошел под снос. Купил дешево партию станков – госкомпания перешла на другой тип.

Венславский вдруг заплакал. Гром еще раз шарахнул так сильно, что я подумал, сейчас вылетят окна. Мы еще посидели молча. Венславский вытер глаза платком. Дождь валил стеной.

– Не кутил и не пьянствовал, как вы, может, подумали, честно пытался то одно дело завести, то другое, и каждый раз прогорал. Как будто фарс какой-то пересказываю, нелепость какая-то, а не жизнь. Если бы не война, мы бы сейчас побирались. Были кое-какие связи в Берлине, и вот мне выдали кредит на это пустое место, и я сижу здесь и знаю, что дальше мне уже ехать некуда. Больше мне денег никто не даст. Если война продлится еще год, то мы просто умрем здесь от холода и голода.

– Ваша жена что-нибудь подозревает?

– Что-то, вероятно. Сложно не заметить, что денег все меньше и меньше. И так годами. Но она по-другому воспитана, она привыкла, что мужчины выпутываются из передряг, а не погибают в них. Не думаю, что она знает, как выглядит мужчина, который все проиграл.

Он все пил этот свой квас и пил. Когда только заготовить столько успел.

– Что самое смешное, я, когда в армии был, сам в солдатский комитет вступил. Да, вот так. Офицера, который был полковым врачом у нас, солдаты поперли с должности, потому что он отказывался им больничные давать. По больничным они в увольнительные в бордель ближайший ездили. Уговорили меня баллотироваться – все-таки я в медицинском один курс отучился до призыва. Ну провели голосование. Выбрали. Смешно?

Я сказал, что не очень.

– Ну да, не особо. Да это продлилось-то пару недель. Потом весь наш полк разбежался, и я сам прямо так, без бумаг, в Москву поехал.

За пять минут он получил мотив и одновременно с этим стал человеком, которому ни за что в жизни не провернуть убийства. Мне стало так тяжело его слушать, что голова сползла на грудь. В этом самобичевании не было ни капли обаяния, хотелось только уйти и больше никогда не видеть ни этого человека, ни его семью. Мы еще посидели молча, дождь стал стихать.

– Лида мне знаете что наутро сказала? «Это наверное, ошибка планировки, что в доме все так жутковато выглядит».

– Нет, планировка у дома отличная, – слабым голосом продолжил за меня Венславский

Потом поднялся меня проводить. Минута чудовищной слабости прошла, и теперь он только виновато улыбался.

– Я слышал, сейчас модно уезжать в Аргентину. Слыхали про такое?

Венславский рассеяно пожал плечами.

– Путь, говорят, неблизкий, но приятный. Надо выехать в Италию, а оттуда в Марокко. Потом сесть на теплоход, и вот вы уже в Аргентине. А? Как вам такое? По-моему, отличный план.

– Спасибо. На самом деле, все не так уж и плохо, у меня есть кое-какие военные подряды…

– Или можно уехать в Аргентину, пока не поздно.

– Или уехать в Аргентину, – согласился он.

Дождь совсем перестал, хотя небо было еще черным. Щенок вяло забрел в огороженный шкафом угол, долго уминал свой сенник, ринулся наконец на него и сразу заснул. Во сне он бредил и храпел, как человек. Мы вышли подышать озонистым воздухом во двор, потом попрощались. Я, ссутулившись, не находя в себе сил обернуться, пошел прочь и только представлял себе всякое.

Вот он доедет до дома, ну не завтра, так через неделю, не через неделю, так через сто лет или сколько ему там понадобится, чтобы найти в себе силы. Над дорогой стоит пыль, закроешь в машине окна – задохнешься, откроешь – закашляешься. Подъезжаешь – пахнет бензином и псиной. Хмурые стены, окна, как глаза у доходящего под забором пьяницы, уродливые, не сходящиеся с размером дома бивни колонн. По дому шатаются вялые из-за надвигающейся грозы дети, жена пытается их уговорить лечь поспать перед обедом. Они взглянут друг другу в глаза и без слов поймут, что попались.

3.



Дальше лето совсем не задалось. Дождь лил иногда круглые сутки, а когда не лил, черные тучи наползали и уползали по пять раз на дню, так что в висках свербило и постоянно тянуло спать.

Старик завел было разговор о моем возвращении в Смоленск, но я с большим количеством аргументов объяснил ему, что со своей работой отлично справляюсь и на расстоянии, а в наши редкие командировки даже и удобнее ездить из разных городов. Было видно, что на него все эти доводы не произвели никакого впечатления, что и понятно, ведь они не имели особого смысла, но что-либо возражать мне он не стал. Очевидно, он рассудил, что какое-то время действительно можно поработать и так, а дальше кто знает, что будет: может быть, я сам вернусь в Смоленск, с Лидой или один, а может, фронт продвинется еще дальше, и все равно придется переезжать в какое-то третье место.

Немцы к осени пообжились и повсюду катались уже на велосипедах. Больше всего впечатление это произвело на солдат венгерской части: если раньше их в городе и духу не было, то теперь они стали гонять на велосипедах по двое и по трое, то молча и деловито, то на ходу перекрикиваясь и гогоча, причем сразу по тротуарам, виляя между шарахающимися пешеходами, как будто это реквизит какого-то юмористического велосипедного соревнования.

В конце лета младший Брандт съездил на неделю в отпуск в Берлин, ходил там по филармониям, а, вернувшись, стал чудить. Сначала он тиснул в газету отчет с концерта какого-то Караяна («армянин, что ли», – удивилась Лида), потом принялся в своих нудных колонках, открывающих газету, зачем-то подпускать шпильки бургомистру, и притом самым некрасивым образом – первым делом пересказав его же историю о собаках, разворотивших помойку за больницей. Навроцкий заходил к нему в редакцию по-дружески поболтать, но тот отвечал холодно и формально. Посредником пытались использовать Генриха Карловича, но их разговор быстро закончился обменом грубостями на немецком. Тишайший Генрих Карлович таким исходом сам был удивлен и только разводил руками. Причуды Брандта совсем вытолкнули его из карточного клуба, и теперь вместо него на квартире Навроцкого сидел молодой бургомистр. Я, впрочем, и сам туда редко ходил.

Лида раздобыла мне второй ключ от парадной. Вдвоем мы много ходили по городу и заходили так далеко, что часто и названий улиц не узнавали.

– Слушай, кто такой этот Хорст Вессель?

– Понятия не имею. Может, приятель этого вашего Кирова?

– Ты и кто такой Киров не знаешь? Ну деревня.

– А ты знаешь?

– У меня школа на улице Кирова была. Я ее прогуливала.

– А теперь кто-то прогуливает ее на улице Хорста Весселя.

– И правильно делает.

– И правильно делает.

В кронах деревьев пела и возилась какая-то мелкая птица. Пьяно пахли из травы неподошедшие городским мальчишкам гнилые яблоки. Ветер был еще такой теплый, будто это и не ветер, а просто в комнате кто-то с силой закрыл дверь перед твоим носом.

Ходили по выходным на Смоленский рынок и перепробовали там все десятирублевые пирожки, какие нашли, – с картошкой, смородиной, яйцом и рисом, творогом, вишней, яблоками и даже щавелем. На Полоцком рынке у одного и того же абсурдно приветливого сюсюкающего китайца раз за разом покупали леденцы и крошащееся прямо в руках печенье вроде меренги. Пока было тепло, мы брали к еде тут же квас и шли к старому губернаторскому дворцу сидеть на набережной. Когда похолодало, оказалось, что наш китаец торгует еще и шапками-ушанками из пятнистой, где пегой, где черной с бурыми подтеками и белыми пятнами, отчетливо снятой с дворовых котов шерсти. Однажды, стоя напротив задорной старухи, торгующей пучком крошечных детских варежек, Лида вдруг зашептала мне в воротник:

– А если бы, допустим, какая-то женщина, ну, знаешь, привлекательная, – она отстранилась на секунду глянуть мне в глаза, слушаю ли я, – понимаешь, попросила бы тебя купить их.

– Ну?

– Купить, а потом поехать в квартал за комендатурой и там раздать.

– Кому раздать? – спросил я, когда она запнулась и сделала страшное лицо.

– Малолетним проституткам.

– Малолетним?

– Ага.

– Я бы сказал, что этой женщине надо надавать за такие идеи по заднице.

Лида сладко улыбнулась:

– Вот за это я тебя и люблю.

В госпитале Лида нахваталась такого пижонства, что теперь носила к пальто длинный серый шарф, который завязывала, чтобы концы усами свисали до сапогов. После долгих походов по ростовщикам и людям, дававшим объявления в газете, купили мне новое пальто: Лида выбрала, а я выложил деньги. Оно было всем хорошо: и теплое, и не тяжелое, и без пулевых отверстий или пятен крови. По моему наущению Лида стала чаще и толковее мыться. По ее требованию я перестал храпеть. По крайней мере, она сказала, что перестал. Мы даже в подвал при бомбежках спускались теперь каждый с подушечкой для сидения и одеяльцем. Мы присматривались в комиссионке к проигрывателю, но решили, что все равно в музыке не разбираемся, а ерунду слушать не стоит. Иногда, если радио соседей слишком громко играло немецкие песни, от которых из-за стены до нас доходил только мелодичный гул с взвизгами особенно высоких нот голосов, скрипок и труб, мы, не сговариваясь, начинали хором и ужасно фальшивя подпевать в такт и не успокаивались, пока я, или Лида, или оба разом не принимались гоготать. Как-то раз к дому без предупреждения подъехал грузовик, и я за двадцать минут, пока остальные соседи не очухались, перетаскал в полагавшийся Лиде во дворе сарайчик дров на всю зиму по совершенно копеечной цене. Вечерами даже выходных в основном сидели дома, читали книжки и пили чай с мелким изюмом. Засыпая в моих объятиях, Лида мелко подрагивала телом, будто пес, видящий во сне поле, высокую траву и охоту, и нежной судорожной ладонью прихватывала подложенную ей под голову мою спокойную руку, как младенцы тащат к себе в колыбель схваченные в кулачок пальцы взрослых.

В ноябре, когда темнеть стало сразу после рассвета, конечно, веселья поубавилось. Лида простудилась. Она говорила смешным хриплым голосом, у нее горело лицо, а шея была туго обмотана белым платком.

– Не смотри, у меня ячмень на глазу. Я знаю, мой типаж – великосветская старушка, но все-таки не надо постоянно об этом напоминать.

Лида немного походила на попугая и говорила, что все ничего, только «когда согинаюсь, из носа на туфли капает».

– Заскучали мы с тобой. Заскучали-заскучали. Ну ничего, весной-то повеселей будет.

– Тебе разве скучно?

– Мне не скучно. Тебе, наверное, скучно.

– Лида, я люблю тебя.

Она посмотрела на меня с глупой несмелой улыбкой.

– Это лишнее.

– Не лишнее, я люблю тебя.

Она сидела в сиротском свитере грубой вязки с дурацким воротничком, как всегда, завитая так, что прическа была больше похожа на буйную детскую растрепанность, и у меня немного ныло сердце.

В очередной наезд старика мы собрались вечером поиграть в карты. Разговор как-то все лип и лип к Брандту.

– Нельзя ли его просто ну отстранить, что ли?

– Боюсь, смерть отца от рук подпольщиков делает его несменяемым.

Я рассматривал выпавшую мне винную этикетку на картонке, силясь вспомнить, что она собой заменяет, и прикидывал, когда будет прилично сдаться. Старик тяжело вздохнул и сказал:

– Что ж, видно, теперь вам придется к нему сходить.

Я подумал, что он это говорит бургомистру, и хотел было засмеяться от нелепости идеи, но когда поднял глаза, увидел, что все смотрят на меня.

– Мне?

– Ну а кому.

– Но почему мне-то? Что я ему скажу?

Старик с Навроцким переглянулись, а бургомистр как-то так скосил глаза, как будто не решил, куда конкретно их отвести.

– Вы читали последнюю газету?

– Ну читал.

Ничего я не читал.

– Вот и соображайте.

Навроцкий тут же позвонил Брандту домой и спросил, удобно ли ему будет, если я заскочу сейчас за одной бумажкой, о которой они, ну помните, договаривались. Брандту было удобно.

Брандт за это время перебрался в дом родителей. Вокруг снова было сыро и пасмурно, как в феврале. Окон все так же было почти не видно за корявым деревом и забором. Видно было только, что там горит свет. Из дома доносился истерически завывающий патефон. Лестничная клетка, пол в шашечку, грязно-зеленая дверь была незаперта.

– Добрый вечер, – проговорил я вешалке, когда та полезла со мной обниматься в темноте.

Я снял пальто и, потирая от волнения руки, пошел в зал. Обстановка там полностью поменялась – вместо дивана, столика и прочих вещей, выдававших хозяйскую попытку создать в доме уют, посреди пустой комнаты стоял огромный, очевидно, вывезенный Брандтом из редакции стол с лампой. Брандт сидел за столом, такой же высокий и бледный, как и когда мы первый раз увиделись, только теперь он был будто пожеванный, и на макушке виднелась проплешина.

– Добрый вечер, – повторил я.

Брандт ничего не ответил, а открыл какой-то ящик стола и достал здоровенный черный пистолет.

– Если скажете еще хоть слово, я выпущу в вас всю обойму, – сдавленно сказал он и взвел курок. – Руки можете не поднимать, это мне без разницы.

Команды не дышать не было, но я решил не рисковать.

– Какое-то недопонимание, видимо…

– Тихо.

Брандт повел пистолетом вверх.

– Сделайте музыку потише. Без лишних движений, а не то я выстрелю.

– Как же, как же, никих движений. Жутко хочется узнать, чем все закончится, – проговорил я и приглушил надрывающийся оркестр до состояния шепота.

– Дверь закрыли за собой?

– Да.

– Тогда сядьте.

Я сел на стул возле стола.

– Сейчас я вам зачту кое-что, а вы не дай бог пошевелитесь.

– Я весь внимание, – покладисто сказал я.

Жутко косясь на меня, Брандт принялся шуршать бумагами на столе.

– Летом я прочел небольшой сборник японской лирики со стихотворениями старинных авторов. Ну тут пропуск. Впечатление, которое они на меня произвели, напомнило мне то, которое когда-то произвела на меня японская гравюра. Графическое решение проблем перспективы и объема, которое мы видим у японцев, возбудило во мне желание найти что-либо в этом роде и в музыке.

– Как интересно, – сказал я в паузе.

– Молчать, – рявкнул Брандт. – Это знаете что?

– Ваши стихи?

– Нет. Это не стихи. Вы совсем уже? Это из книги воспоминаний Игоря Федоровича Стравинского.

– Кого?

– Вы только что его пластинку слушали, – поморщился Брандт.

– Да ладно. Позвольте, я взгляну на нее поближе, – сказал я и собрался уже встать.

– Сидеть!

Я сел смирно.

– Эти строки он написал о книге моей матери. Как вам такое. Мать издала ее в типографии моего дяди как раз в то время, когда Стравинский заканчивал балет, который вы слышали.

– Так это был балет? А я-то удивился, почему так тихо поют.

– Прекратите паясничать. Хоть на минуту. Я хочу, чтобы вы поняли. Вот в каком мире я родился, для какой жизни я был создан. Мой отец прослужил в училище 6 лет и за 6 лет 12 раз ходил в ГПУ. Студенты, которым он пытался рассказать чуть больше того кромешного мрака, что был предписан советским учебником, писали на него доносы. Дети крестьян, рабочих, мещан-евреев.

Я заерзал на стуле.

– Вы что-то хотите сказать? – нервно спросил Брандт.

– Да нет, продолжайте, я очень внимательно слушаю. Значит, я писал доносы на вашего отца и на вас, надо полагать, тоже. Что еще?

Его лицо исказила гримаса боли, и он быстро нажал спусковой крючок. Над ухом у меня громыхнуло, я согнулся и вжал голову в плечи, но, конечно, целься он в меня, все это не помогло бы. С потолка за моей спиной посыпалась побелка. Я обернулся и даже в полутьме комнаты разглядел над дверным косяком небольшое черное отверстие от пули.

– Не паясничать, я сказал. Я отдаю себе отчет, что вы не виноваты во всех моих бедах. Я навел о вас с вашим коллегой справки и неплохо представляю круг ваших интересов. Куда-то пропали казначей и бургомистр Орла – и как раз во время вашей летней командировки под Оршу. В январе, незадолго до вашего у нас появления, кто-то спалил деревню Барсуки и оставил там десяток трупов. Продолжать?

Я ничего не ответил. Выстрел не произвел на соседей, если они вообще у Брандта были, никакого впечатления. Нигде не были слышны шаги, топот ног, крики о помощи. То ли у них тут каждый день стреляют, то ли они просто никогда не зовут полицию. Подумать только, пару минут назад я мог сказать, что забыл закрыть дверь и просто уйти.

– Это в суде нужны улики. Мне улик не надо. Я думаю, было вот как: ваш обычный заказчик из штаба сговорился с Бремененкампом насчет кражи обмундирования, а когда мой отец вдруг узнал об этом, послал вас двоих, и вы его убили. Приехали в город ночью, повесили моего отца, разбили голову моей матери, а утром как будто приехали на вокзал это же убийство расследовать. Неделю бездельничали и валяли дурака. Потом убили и Бремененкампа, и несчастного Туровского, подожгли вагоны, да еще и свалили все на какого-то бродягу на вокзале.

– Этот бродяга стрелял в меня! Ну же, подумайте сами, что говорите! – не выдержал я.

– Ну да, а сегодня вы будете стрелять в меня. Или вы думаете, что это мой пистолет? – Брандт показал мне пистолет у себя в руке, – Нет, это ваш пистолет. Я в борьбе его у вас вырвал. У меня никакого оружия никогда не было. А уж где вы там его достали, кто ж разберет. С более сомнительной репутацией человека сложно найти.

Я обхватил голову руками.

– Брандт, ну же, возьмите себя в руки. Подумайте только, что вы говорите.

– Не машите руками. Вот так. Я все давно и тщательно обдумал. Время было. Я, поверите ли, какое-то время думал вызвать вас на дуэль. Прочитал, какие смог найти, книжки, незаметно спросил кое-какие детали у Навроцкого, купил пистолет на черном рынке. Я даже несколько раз репетировал подготовку: ложился спать пораньше, чтобы проснуться в полшестого, поесть и выйти.

– Ну и как же все прошло?

– Не очень хорошо. Все ворочался, не мог уснуть и потом весь день ходил разбитый.

Я представил его себе: всклокоченный, сонный, завтрак, который сначала не лез в горло, а теперь бунтует в желудке. Сидит в своей редакторском кабинете, обменивается шуточками с немецким офицером-цензором, а в голове по кругу летают отрывки угроз, фантазий и сцен, где он поднял пистолет и стреляет.

– Что ж вы так быстро сдались. Все это не слишком похоже на честную дуэль.

– Не похоже. Ничего честного тут нет. Скажите спасибо себе и таким, как вы: если во мне и была какая-то честь, то сейчас ее и следов нет. Всю вытравили. Поэтому я просто убью вас.

Он держал пистолет на таком расстоянии, что ни я не мог его отнять, ни он не мог промахнуться. Я решил дернуть за последнюю соломинку.

– Просто чтобы внести ясность, все это никак не связано с Лидой?

– Что?

– Лидия Кирилловна Волочанинова. Ну знаете, моя невеста.

Брандт скривился.

– Вы не повенчаны, что за гнусность.

– Вам-то почем знать.

На его лице мелькнул испуг.

– В любом случае, она здесь ни при чем. Не пытайтесь меня запутать. Все, что я говорю, я говорю не из-за эмоций, вы должны это понять.

– Я понял, понял. Все-таки скажу, что знай я о ваших к ней чувствах в самом начале, то уж точно постарался бы объясниться с вами на этот счет.

Он ничего не ответил, только приложил мелко дрожащую ладонь к покрытому испариной левому виску.

– Можете мне не верить, но я никогда не завожу интрижек в командировках. И с Лидой – это не интрижка. Сочувствую, хм, вашим чувствам, но, согласитесь, что и вы на моем месте поступили бы ровно так же.

Брандт потупился и покивал головой. Потом он встряхнулся:

– Так, хорошо. А теперь потрудитесь поглядеть бумагу.

Он указал на лежавший все это время на столе список, который я принял сначала за какой-то черновик газетной статьи. Однако это оказался вполне официальный документ из канцелярии фельдкомендатуры с перечислением всех зарегистрированных посетителей города, прибывших в течении двух дней до убийства отца и матери Брандта. Список не был механической выпиской из документов ратуши, а явно составлялся людьми, разбирающимися в своем деле: и старик, и я были в нем обозначены под настоящими фамилиями.

– Что это?

– Что это. А то не видите, что это. Это конфиденциальный документ, его мне передал лично фельдкомендант. Полгода читаю его и перечитываю. Знаю всех людей, тут записанных. Крестьяне, ходившие к ремесленникам, служащие, ездившие к родне в деревню, районные старосты, привозившие продналог. Никого странного. Только вы двое – странные.

– Понятно.

– Понятно, конечно. «Согласитесь, что и вы на моем месте поступили бы так же», да? А теперь идите и поставьте пластинку погромче. Дорожка «Смерть Петрушки».

– Фу, какой тяжелый символизм, – поморщился я.

– Встать! – гаркнул Брандт.

Я поднялся и, шаркая ватными ногами, подошел к патефону.

– Предпоследняя, – подсказал Брандт.

Я передвинул иглу в конец пластинки и подкрутил ручку громкости.

– Не думаю, что вам помогут мои извинения, – медленно проговорил я. – Но мне правда жаль, что мы не поймали убийц ваших родителей. Мне очень жаль, Брандт.

– Действительно, не помогло, – Брандт как будто послушал свое плечо, чтобы удостовериться, – Совершенно не стало легче. Не думаю, что и потом станет легче, а все-таки хочется кого-нибудь в ответе оставить. Кто-то же должен быть виноват.

Тут он по какой-то совсем уж нелепой причуде переложил пистолет из правой руки в левую и сосредоточенно зачесал ухо. Я что было сил прыгнул вперед и толкнул стол, тот тяжело качнулся. Брандт потерял равновесие и выстрелил в потолок. Сильная отдача повела пистолет под стол, и я успел кувырком прыгнуть вбок, прежде чем Брандт снова прицелился. Когда он переложил пистолет в правую руку и выбрался из-за стола, я снова прыгнул на него и перехватил руку. Несколько секунд мы рассерженно пыхтели друг на друга.

– Отдайте же эту штуку, несносный вы человек, – зарычал я и медленно, чтобы ненароком не навести дуло на себя, принялся выворачивать правую руку Брандта. Он тоже зарычал, дернулся и принялся жать на спусковой крючок. Выстрелив всего-то пару раз, он как-то сразу охладел к борьбе и тихо сполз на пол. На левом боку у него набухло черное влажное пятно.

– Хорошо, – проговорил он, – нормально.

Больше он ничего не говорил и даже дышать перестал. Я сел на стул и пару минут рассматривал тело, будто надеясь, что это просто журналистская утка, и все еще обойдется. Потом пошел к телефону и набрал Навроцкого. Он приехал со стариком, и, ничего не говоря, сел в темной прихожей. Старик вошел в комнату

– Самоубийство? – почти весело спросил старика я. – Или скажем правду, что он меня пытался убить?

Старик смотрел на труп Брандта и молчал. Он вышел в прихожую и немного пошептался с Навроцким. Вернулся, походил над телом, порассматривал бумаги на столе. Ходил и трепал в руках свою черную шляпу, как еще совсем на нитки не распустил. Последний раз он так терзал тот бумажный пакет из варшавского дома престарелых, который никак не решался бросить в костер и попросил это сделать меня. Потом он посмотрел на меня спокойно и холодно, так, как смотрел на людей, за которыми мы ездили все эти годы по стране.

– Выходите в дверь и идите из города куда угодно. На поезд не садитесь. К утру мы с Навроцким составим отчет, и вас объявят в розыск. Я уеду в Смоленск и попытаюсь замять дело. Но вы теперь сами по себе.

Из прихожей не доносилось ни звука. Я подумал: а видел ли Навроцкий вообще трупы? И когда был последний раз? В лагере? В гражданскую? Ах, да, Туровский. Я почувствовал слабость в ногах, но решил не садиться,потому что боялся потерять сознание.

– А Лида?

Старик ничего не ответил, только опять уставился на труп на полу. Труп лежал спокойно, наши переживания его явно не волновали. Потом я вышел из дома и пошел в противоположную от реки и вокзала сторону. Когда я вдевал руки в свое новенькое пальто, чей-то голос рассудительно объяснял, что к чему. «Вы не можете идти к Волочаниновой. Ее допросят. Если она скажет, что вы заходили, то и она попадет в гестапо, и мы». Понятно. «Клянитесь, что не зайдете». Клянусь. Не знаю, кто это говорил мне: Навроцкий в прихожей или я сам, когда с горящими щеками, подняв воротник, быстро шагал подворотнями. Не помню.

Помню только, что чуть не вывернул желудок наизнанку в приступе мутной тошноты, когда шел мимо афишной тумбы кинотеатра. В тусклом свете луны была видна бравурная надпись «Семь лет несчастий». С другой стороны тумбы, переминаясь с ноги на ногу, о чем-то шептались два низеньких немецких солдата и совершенно не замечали содрогающуюся, бегущую прочь тень.

Я вышел из города, куда-то пошел и даже на всякий случай позапутывал немного следы, но все это уже не так интересно.

Третья часть



1.



Никто не знал, русский он или поляк, сколько ему точно лет и какого он происхождения. Я слышал историю, что он был подхорунжим Армии Крайова, но рассказчик описывал человека вообще другой внешности и хромого. Уж хромым Янович точно не был. Еще слышал, что он был вором. В гражданскую войну подался в ГПУ, сделал там карьеру в пограничных войсках и в один прекрасный день убил в лесочке возле своей части жену с любовником, взял чемодан накопленных на взятках, обысках, контрабанде и просто в квартирах арестованных людей драгоценностей и уже к обеду перешел польскую границу. Это мне рассказал человек, имевший в точности такой же план относительно своей карьеры в оккупированном Минске, так что не знаю, насколько ему можно доверять. Может быть, просто все хорошие планы похожи друг на друга.

Как Янович стал волостным старшиной и зачем ему это вообще понадобилось, я не знаю. На его месте хорошо смотрелся бы какой-нибудь местный сторожевой пес, да и с работой бы не хуже справился. В соседней волости, куда я сперва случайно забрел, старшиной так и остался председатель колхоза «Завет Ильича». Прибытие начальником отчетливо городского и никому не знакомого человека, наверное, должно было смутить кого-нибудь из местных. Но Янович никого не смутил. А может, его не смутило, что он кого-то смутил. Закурил, посмеялся в лицо топчущимся на месте новым подчиненным, цыкнул через зубы всем разойтись по местам.

До его городка меня подвезли солдаты в небольшом трофейном форде с брезентовым верхом. Сидеть пришлось на гробу с каким-то лейтенантом, но, в общем, было неплохо. Гроб повезли дальше, а я свернул на грязную проселочную дорогу. Меня нагнала подвода с укутанным несколько на опережение погоды в большую шубу пассажиром и предложила подвезти. Лошадь шла и поминутно чихала. Я влез в телегу.

На передке сидел кучер и монотонно цокал на лошадь. Как только переставал цокать, лошадь поводила назад ушами и добродушно останавливалась.

– Что это вы подергиваетесь, блохи у вас, что ли? – спросила у меня шуба и, подождав, уточнила: – Шутю.

– Так прохладно.

– Это да. Не обижайтесь на запах, это от Костика.

– Какого Костика?

– Да вот же Костик Кулявый, кучер наш.

Все было серое, низкое небо висело прямо над кривыми заборами. На въезде в городок стояла свеженькая виселица. На центральной площади стоял немец в валенках, причем оба были левые. Он не делал никаких жестов, но возница зачем-то остановился перед ним. Я сунул было удостоверение немцу, но мой спутник меня остановил:

– Да ну куда, он неграмотный же. Давайте я гляну. Это что такое?

Я смерил его взглядом.

– Янович. Начальник управы.

Он протянул мне большую загорелую руку. Сам он был хоть и крупный, но интеллигентного вида. Похож на директора школы или инженера, начальником администрации города вроде этого такого меньше всего ожидаешь увидеть. Я заулыбался.

– Извините, мне не выдали никакой конкретной бумаги. Сказали, на месте сами все знают. У меня вот только такое удостоверение есть.

– Ну, не страшно. Нам действительно как раз в отдел образования человек был нужен.

Документы у меня были в порядке. Янович покрутил их так и эдак, но, видимо, все-таки решил на вкус не пробовать и только уточнил:

– В снегу вы их валяли, что ли? Мятые как черте что.

– В снегу, да. Еще летом вывалял заранее.

– Ну пойдемте разместим вас, а потом уже на службу. Мой дом вон, а вот этот ваш будет.

Он без стука зашел в избу. Маленькое оконце, сплошь заляпанное тряпками и бумагой, едва пропускало свет. В горнице в полутьме на скамье сидел немец и на гитаре подыгрывал рвавшему на куски гармонь крошечному подростку. Янович откашлялся. Музыканты остановились.

– Вон ваша койка через дверь видна, – сказал Янович. – Кидайте чемодан и пойдем.

Я огляделся по сторонам.

– Чо смотришь, дяинька? – спросил у меня подросток.

– Воды бы.

Он метнулся куда-то за стенку и вернулся уже с полной жестяной кружкой.

– Кипяченая? – спросил я.

Немец на скамейке хихикнул.

– Городской, значит, – сказал Янович. – Это хорошо.

Управа была в дальнем углу вытянутой ромбом центральной площади. Размещалась она в помещении бывшего колхозного склада, а тот, в свою очередь, был сделан из старой церкви, у которой были сбиты кресты с куполов и порядочно раскурочена хозяйственной деятельностью советов паперть. Вход в прежнюю администрацию, бывшую при царе школой, был заколочен кривыми сырыми досками, которые, видимо, для надежности еще и сверху замазали грязной зеленой краской. Дальше был магазин из игривого красного кирпича, он, впрочем, тоже был заколочен. Справа находилось еще какое-то дореволюционное присутственное место, но его заколотить у местных жителей сил уже не хватило, и только на дверях висел уверенный замок, а все окна были старательно заклеены газетами. Во все стороны от площади уходили одинаковые грязевые каналы с одинаковыми плюгавыми деревянными домами. Я силюсь вспомнить название города, но, кажется, эта тайна уйдет со мной в могилу.

Внутри церкви стоял приятный одухотворенный полумрак, а под куполом шумно летали две-три ласточки.

– Под ноги смотрите, не прибрано у нас.

Помещение было заставлено конторскими столами всех сортов, за которыми сидели человек пять сотрудников. Все как один с испитыми, но вполне интеллигентными физиономиями. Пол был когда-то давно крашен в специфический советский бордовый цвет, но под слоем пыли выглядел нежно-розовым. Ровно посередине между столами стояла печка. На одном из столов лежал толстый провод с гирляндой уже приделанных гнезд для лампочек. Рядом стояла коробка с лампочками. Все сидели как ни в чем ни бывало в потемках и при свечах, ну и я тоже промолчал.

– Ну что, стаканчики граненые, приветствуйте нового сотрудника.

В знак непонятно чего свой стол Янович установил на возвышении, где некогда находился алтарь, и сидел там, обложившись бумагами, периодически оглядывая все помещение, как падишах. Прямо с места, через всю церковь, он стал вводить меня в курс обязанностей начальника отдела образования. Первым делом спросил, знаю ли я страх божий.

Начальники других отделов дружно заржали.

– То есть закон. Смешно вышло, – Янович оглядел потемки купола над нами. – В смысле, предмет. На весь район один батюшка. Зашивается. Раньше в школе преподавала женщина из города, но она родила двойню и возвращаться отказывается.

Я сказал, что не знаю, и поэтому мне было поручено вымарывать из скопившейся в управе горы школьных учебников неправильные слова. То есть все слова, появившиеся при советской власти. Я зачеркивал «колхоз» и писал «деревня», над «колхозником» выводил «крестьянина», над «товарищем» –«гражданина» или, если это уж совсем не подходило по смыслу, «господина». Каждый раз, когда видел «СССР», зачеркивал его и писал «Россия».

Янович, насвистывая причудливую мелодию, что-то черкал в своих бумагах, а когда кончил, поглядел на часы и крикнул в сторону входной двери, что можно заходить. Из-за двери один за другим потянулись, видимо, ожидавшие на паперти посетители.

Первым был крестьянин по фамилии Безволяк. У него была, действительно, не самая впечатляющая внешность, из которой запоминался разве что крупный и совершенно плоский, будто раздавленный по лицу чьим-то огромным пальцем нос. Безволяк завел путаный и едва понятный рассказ о том, что не хочет платить налог с продажи скотины, потому что никакую скотину он не продавал, а ее увели партизаны. Янович раз за разом во время этого рассказа тяжело вздыхал и повторял, что никаких партизан в районе нет, а скотину Безволяк продал на рынке при свидетелях, но на истца это особого впечатления не производило. Тогда Янович достал какую-то бумажку с немецкими печатями и помахал ею:

– Это вот знаешь что? Нет? А это рекомендация обучить крестьянских коров к хождению в упряжке.

Где-то минуту Янович в звенящей тишине объяснял крестьянину, каким образом может помочь ему научить коров ходить в упряжи вместо нужных фронту лошадей, и все эти способы как-то сами собой сводились к изъятию у Безволяка всех оставшихся коров. После паузы Янович проговорил, что не задерживает пана, и Безволяк, поклонившись, молча вышел.

Следом вошел еще один крестьянин, на этот раз с заявлением о компенсации отработанных до войны трудодней в колхозе. Янович металлическим голосом сообщил, что управа по-прежнему ничем не может ему помочь и что лично он пана не задерживает. Дальше без заявления или хотя бы речи зашел крестьянин, на которого Янович стал с порога кричать:

– Что ж ты меня без ножа режешь! У меня черным по белому написано принимать только хорошо упитанную птицу. А ты мне что принес?

Крестьянин стоял вообще без птицы, из чего я сделал вывод, что птицу он приносил в какой-то другой раз, да и аргумент подействовал: крестьянин так же молча отвесил поклон, в чем-то побожился и пятясь ушел.

После пары учебников у меня уже рябило в глазах и ломило спину. Я принялся шариться по ящикам стола и в первом же нашел гору писем. В верхнем было заявление на имя инспектора в отдел просвещения от учительницы, которая под тем предлогом, что при обучении детей письму и чтению выделение звуков имеет очень серьезное значение, а у нее как раз нет переднего зуба, просила ходатайствовать перед германскими властями, чтобы ей вставили этот зуб. Что делать с заявлением, я не знал, поэтому решил отдохнуть и просто смотреть за работой Яновича.

Загрузка...