– Зачем?

– Мысли мучают, как повышенное артериальное давление. Приходится пускать кровь.

– Я вам завидую, вы нашли рецепт.

– Не самый радикальный, но помогает.

– Даже если никто не прочтет?

– Но ведь я лечу себя, а не окружающих.

– Мне кажется, вы не искренни, – Катя лукаво улыбнулась.

Гулый хмыкнул. Его плоское, как у камбалы, лицо сделалось асимметричным, так что одна половина улыбалась, другая – плакала.

– Пожалуй, – пробормотал он, – но иногда я думаю, что, если бы за удовольствие от сочинительства мне бы еще и платили славой или деньгами, это было бы слишком хорошо.

– Вам не хотелось умереть? – в полумраке было легко задавать такие вопросы.

Гулый совершенно не удивился:

– Умереть – нет, хотелось не быть. Потом я прикинул, что это можно сделать всегда, так почему же именно сегодня?

– А если именно сегодня самый невыносимый день?

– Чтобы узнать, какой самый невыносимый, надо прожить все, – глаза писателя смотрели независимо друг от друга, словно принадлежали разным людям.

– Я хочу прочитать, – Катя потянула к себе черновик со стола. – Но здесь не проставлены страницы.

– В листках та же мимолетность, что и в жизни, – возьми любой.

Катя склонилась к красному полукругу от настольной лампы:

“Каждый день любовники встречались в ту самую пору, когда едва начинает смеркаться и любой предмет еще различим, но уже окутан дымкой. Небо постепенно наливается темнотой, стволы деревьев набухают и чернеют, а воздух в комнате сгущается, превращаясь в обволакивающую паутину. Эта небольшая прелюдия к ночи, длящаяся час, а может быть и менее, многими просто не замечается. Но пока существуют свет и тьма, стрелка часов, проходя меж ними, неизбежно окунается в серую краску смуты.

Тонкая, ускользающая полоска сумерек – время полутонов и любви, знакомое не каждому. Но сердца любовников безошибочно угадывают первые минуты убывания дневного света и начинают томиться в ожидании. Размытые вечерним туманом силуэты домов и деревьев заставляют их вздрагивать от предвкушения встречи. Они спешат друг к другу, зная, как коротко время сумерек и как незаметно и быстро подкрадывается тьма. Очертания их тел, не высвеченные дневным светом и не покрытые пеленою мрака, смягчаются и становятся безукоризненными. Бессмертная колыбель сумерек качает своих влюбленных детей.

Пошлость электрического света и холод ночи не были им знакомы и никогда не настигали их любовь. Как только силуэты домов и деревьев начинали сливаться в одну черную массу, любовники расставались…”

– Никогда бы не подумала, что вы пишете о любви, – изумилась Катя.

– А что же я должен, по-вашему, писать – ужастики, юморески? – краешек рта Гулого изогнулся запятой.

– Нет, отчего же, – смутилась соседка. – Но я представляла, что вы пишете, как… – она замялась. – Ну в общем, как…

– Как Достоевский? – Гулый расхохотался (вы видели когда-нибудь смеющуюся рыбу?). – Милая барышня, вы просто прелесть. Спасибо за чай, берите любые книги, только повеселее, не про смерть вечных богов, а хотя бы о любви.

Выйдя от писателя, Катя внезапно ощутила, что Петербург – еще и таинственный, сумеречный город, без четких граней, состоящий из неопределенности и смуты, задернутых штор и обнаженных тел за ними.


Болото и острова

Катя качала ребенка, находя в его существовании некое оправдание наступившему дню. На Невском гремели машины, и хорошо знакомая с детства отчужденность от промышленной жизни охватила ее. Грохот механизмов и рев моторов вызывали не то чтобы неприязнь, а скорее тоскливую апатию. Наверное, оттого что подобный шум накрепко увязался с буднями пятилеток, подвигами сталеваров, ударными стройками и героями-многостаночниками. С детства она ощущала себя маленькой сволочью, не имевшей отношения ко всему мозолистому и рекордному.

Через распахнутую форточку в комнату проникал холодный воздух без свежести. Женщина в очередной раз погрузилась в размышления о своей отстраненности от механически-жизнеутверждающей круговерти: “Я словно болото без островов – ребенок, работа, общепринятые заповеди – ничто не находит опоры в моей зыбкой трясине. Вот кажется, помани жизнь хоть чем-то настоящим так, чтоб захватило всю без остатка, – кинусь за ним на край света!.. Да только есть ли оно в тридесятом царстве, это настоящее, и откуда ему там взяться?.. Я – болото без островов, все засасываю, и ничего не порождаю, и только завидую твердым берегам, на которых растут сильные деревья и красивые цветы. Господи, да отчего же во мне такая расплывчатость? Неужели от нее никогда не избавиться?! Со слов знакомых, существует мой некий образ, в который можно поверить, и я думаю, что это я и есть. Когда же я сама пытаюсь заглянуть в глубь себя, то вижу все то же болото, в котором не за что зацепиться. Топко, холодно, пусто, и не на чем остановить взгляд, хотя… Хотя и для болот светит солнце, а значит, и в них есть что-то настоящее!.. Может, и во мне… – Катя посмотрела на личико спящего ребенка. – Может, и во мне есть хоть что-то настоящее, за что сможет уцепиться эта бедная малышка?”

СВЕТЛАЯ, ТЕПЛАЯ ЛЮБОВЬ – именно так Маша воспринимала мать. Боль и страдания погружали ее в бездну пульсирующих во мраке огненных шаров. Она мучительно обжигалась, съеживаясь в комок воспаленных нервов. Каждый раз бездна казалась бесконечной, но в какой-то момент все-таки отступала, сменяясь прохладой голубых свечений. И тогда девочка невесомо ступала по мякоти зефирных облаков, она прикладывала головку к освежающим струям живой воды, которая тихой музыкой убаюкивала ее.

Сон переходил в сон, мучительный – в блаженный. И пробужденье в нем становилось лишь новым сном, в котором едкий голод заставлял девочку плакать. И тут же СВЕТЛАЯ, ТЕПЛАЯ ЛЮБОВЬ успокаивала ее, питая молоком и лаской. И она снова засыпала.

Теперь Маша плыла среди невесомых воздушных фигур. Она нанизывала их на пальчики, и белые прозрачные очертания рассыпались на искрящиеся радужные пятна, нежно звенящие колокольцами. СВЕТЛАЯ, ТЕПЛАЯ ЛЮБОВЬ качала ее в колыбели сладких снов…

Но невидимая сила вновь вырывала из покоя и безжалостно бросала к раскаленным шарам, которые испускали тысячи огненных иголок, впивающихся в тело.

Первобытный хаос и свет боролись в ней, бросая из ада в рай, и это была реальность ее снов, это была ее жизнь…


Несказанность

Тайна поселилась так давно, что Нил подумывал, уж не родилась ли она вместе с ним. Сколько раз он пытался от нее избавиться – заливал вином, разъедал скептицизмом, вытравливал сарказмом, но она упорно не хотела покидать его, она теплилась. Он мечтал поделиться ею и облегченно вздохнуть, но всегда не решался. Он смотрел в глаза собеседнику, попутчику, другу, жене, и язык замирал, не зная, с чего начать, ведь есть же такое чувство – несказанность.

Если бы он был скрипкой, то сыграл бы мелодию, а окажись он листом, то оторвался бы от ветки и с порывом ветра совершил немыслимый пируэт, но слова не складывались во фразы, когда он хотел говорить о ней.

Он видел разные глаза – добрые, хитрые, милосердные, но никогда – понимающие его тайну. Возможно, это и делало его одиноким.

Дверь и стены каморки надвигались со всех сторон, сжимая и без того напряженное пространство. Чтобы разомкнуть его, Нил вышел в тусклую кишку коридора. Увидев измученную бессонницей Катю, он узнал свой взгляд, как будто в отражении, – те же одиночество и жажда чего-то несказанного.

Сердце растревоженной женщины испугано замерло: “Слишком поздно”, взгляд с другой стороны ответил: “Все неважно, кроме Света, который молчаливо присутствует между нами”.

И тайна распахнулась для двоих, как общая душа. Ни словом не обмолвившись о главном, они болтали сразу обо всем. И была в этих разговорах ненасытная торопливость, словно стояли они на вокзале в ожидании поезда, который вот-вот их разлучит.

Нил рассказал о своем распавшемся браке, она – о своем… Повеселевшие и ожившие, они сидели вокруг незамысловатой трапезы на стареньком ковре, прикрывавшем неприглядные тоннели в перекрытиях и крысоловки. Катя согласилась взглянуть на них только после того, как узнала, что в последние дни там ни одного зверя не побывало.

На широком подоконнике, служившем столом, вперемежку с книгами стояли стандартные сосуды с этикетками “Херес”. Но хозяин комнаты подливал в стакан не из них, а из пузатой португальской бутыли, в которую неизменно перетаривал все свои алкогольные запасы.

– Ее элементарно приятнее держать в руке, – объяснял Нил, блаженно растянувшийся на перекошенном полу.

– Не понимаю, – Катя с досадой сжала кулаки, – почему мы так часто ошибаемся?

– Это тебе только кажется. Гораздо чаще мы поступаем безошибочно – переходим дорогу на зеленый свет, ложку мимо рта не проносим и так далее.

– Но ведь должно же быть какое-то чутье на западню?

– Во всяком случае, мои крысы лишены его напрочь.

– Они похожи на меня. Ты видишь, я попала в семью мужа, как в большую мышеловку, и даже трудно передать, как больно мне прищемили лапы. Странности в их квартире были для меня хуже твоих лабиринтов под ковром. Вспомнить хотя бы мерзкого обезьяныша.

– Какого? – встрепенулся Нил.

– Игрушечного, он жил у них с детства Ильи.

– Игрушечный и жил, это уже забавно.

– Скорей ужасно. Ирина привезла его из Риги лет пятнадцать назад, потому что горилленыш чем-то походил на Адольфа.

– Ну, знаешь, – со смешком заметил Нил, – в лице Адольфа в самом деле есть нечто обезьянье – низкий лоб, глубоко посаженные глаза, но чтобы… – он продолжал хихикать.

– Когда зверушку купили, она была юной и жизнерадостной, со слов Ирины, конечно. А сейчас шерсть завалялась, закаталась, повылезла, так ведь и Адольф постарел. Ирина сажает обезьяну за стол обедать, разговаривает с ней, и самое неприятное, что это не похоже на игру. Я и сама не прочь потискать плюшевого медвежонка, но тут другое… И потом, эта отвратительная пластичность его лица…

– Не лица, а морды, – поправил Нил.

– Так вот, морда у этой зверюги из какой-то упругой ткани. Нажмешь с одной стороны – он вроде улыбается, с другой надавишь – выражение становится свирепым. В руках Ирины Людвиг как будто оживает.

– Как я сразу не догадался, что у твари должно быть имя!

– А ты как думал! И имя, и одежда, и постель в спальне.

– Классный парень, а в туалет он случайно не ходил?

– Сам – нет.

– А большой он?

– Как ребенок, наверное, размером с годовалого.

– А ты не думала, что, может, несчастные кого-то потеряли в молодости и на этой почве у них крыша едет?

– Они всегда твердили, что еще один ребенок был бы для них обременителен. Хотя внука Ирина ждала с нетерпением. И так неприятно смотрела на мой живот, словно это ее собственность. Мне кажется, свекровь бы с удовольствием во мне, как в инкубаторе, вынашивала не только своих потомков, но и мысли, идеи, желания.

Нил встал и перелил в опустевшую бутыль еще один “Херес”.

– А что же, свекор-демократ тоже любит куклу-двойника? – полюбопытствовал он.

– Возможно, Адольф просто прикалывается над ними, но кто его знает. Вечерами он спрашивал Ирину, как провел день их обезьяний сын, не скучал ли он, прослушал ли сводку новостей и прогноз погоды. Такие шуточки граничат с помешательством, так что мне трудно было разобраться в их семейных отношениях. Лично я всегда терпеть не могла обезьянью морду.

– Адольфа?

– Нет, Людвига. А впрочем, и Адольфа тоже… – рассмеялась Катя. – Пошлем их всех подальше. Иногда хочется, чтоб некоторые слои памяти поглотила амнезия.

– Могу предложить временную – присоединяйся, хлопнем по рюмочке? – Нил достал Кате второй сомнительной чистоты стакан и щедро плеснул в него вина.

– Что ты, я не пью, – она замотала головой и тут же отхлебнула.

“Вот она, женская логика!” – подумал Нил.

– А я разве пью? – он слегка покосился на сетку с пустыми бутылками в углу. – Этот “Херес” прекрасно поднимает настроение – и никаких обезьян, тем более – в нашем климате им хана! Кругом полно сумасшедших и с человеческими лицами.

– Ты о Гулом?

– Ну, это само собой. А еще в нашем подъезде живет чудик на пятом этаже, видела?

– Не-а.

– Бывший физик, он сошел с ума, пытаясь понять бесконечность Вселенной.

– Я его зауважала.

– Теперь бедняга ходит, опустив голову, смотрит себе под ноги и что-то бормочет. Но когда я встречаюсь с ним взглядом, о-о-о, я вижу в его глазах нечто такое, – Нил торжественно взмахнул рукою, – будто он и в самом деле понял бесконечность. Это бесследно не проходит… Бедный малый, лучше бы он пил, это меньше вредит здоровью и больше приближает к пониманию мироздания. – Нил налил еще по чуть-чуть себе и Кате. – Если примешь стопочку, жизнь на других планетах становится ближе и понятней. Я ведь в отличие от большинства ученых еще в детстве знал, что во Вселенной полно жизни, всякой и разной. Только с возрастом пропало желание знакомиться с ней, теперь она мне кажется не лучше земной, – Нил многозначительно подмигнул Кате. – Нет рая нигде, где есть живые существа.

Катя разомлела от вина, и ее потянуло на лирику:

– Я не думаю о космосе, а небо люблю городское, лоскутное. Маленькой, когда родители пропадали на работе, а присматривавший за мной брат – в дворовой компании, я часто оставалась дома одна. Вечерами бывало страшновато, тогда я забиралась на подоконник и смотрела на кусочек неба, зажатый между соседними крышами. Закутавшись в шаль, я часами сидела, уткнувшись в стекло. Потом мы переехали, неба за окном стало больше, а привычка сидеть на подоконнике осталась, позже к ней присоединилась привычка сочинять.

– Ты пишешь?

– Я фантазирую. Записанные стихи как сны, рассказанные с утра. Вроде похоже, но совсем не то, что снилось ночью. Они не нравятся мне.

– В молодости я хотел писать фантастику, – с сожалением в голосе признался Нил.

– Почему ты говоришь о молодости в прошедшем? – изумилась Катя. – Тебе ведь тридцать с небольшим?

– Знание некоторых вещей добавляет возраста даже при полном отсутствии морщин. Лицо вообще вещь малозначительная.

– Женщины так не считают, – удивилась Катя.

– Мое лицо мне не более знакомо, чем любое другое, я не узнал бы себя в толпе, – Нил положил Кате голову на колени, они полулежали в окружении книг и бутылок, перекошенных косяков и кривых зеркал. – Со снами у меня все ровно наоборот. Я часто выдаю их за воспоминания и не представляю без них прожитых лет. Они для меня неподдельны, как фотоснимки, и не менее реальны, чем тело.

Катя задумалась над мыслью, ускользающей в винных парах:

– Интересно, если умрешь во сне, сон оборвется или будет длиться вечно?

– Мой четырехлетний племянник считает, что люди и вовсе не умирают, они становятся то маленькими, то большими. Иногда он мечтательно вспоминает: “Когда я был большим, я ловил в океане акулу”, или говорит маме: “Когда ты станешь маленькой, я буду носить тебя на руках и куплю тебе…” – и дальше обещает ей что-то в зависимости от настроения. Я ему верю.

– Зря ты не стал писать.

– Еще успею.

– А я боюсь ничего не успеть, – Катя махнула рукой, опрокинув стакан. Вино тут же всосалось в яму под ковром. – Один мой друг упрекал меня еще лет пять назад: “Ты не умеешь рисковать. Хочешь, скажу, что с тобой будет дальше? Учеба, замужество, дети, все как у всех, ничего выдающегося”.

– Честно говоря, не так уж сложно предсказать судьбу девушки, – пробормотал Нил, вытирая пыль с последней заветной бутылочки, купленной по случаю без талонов в буфете Дома ученых.

– Я часто думаю, что все сложилось в моей жизни, как он говорил. Он был гонщиком, разбился на мотоцикле, – лицо у Кати сделалось виноватым. – Но ведь способность к свершениям дана не каждому, я никогда не была сильной. Помнишь, в школе изучали подвиги школьников – героев Великой Отечественной?

– Ну, как не помнить! Валя Котик, Марат Казей…

– После изучения нам предлагалось в классе написать сочинение на тему “Что бы я сделал на месте Зои Космодемьянской?”. И понимаешь, всякий раз, когда я представляла себя на ее месте, то не сомневалась, что, как только фашисты начнут меня пытать, я тут же выложу им все военные тайны. Не в силах придумать иное, я прогуляла день, когда писали сочинение.

– Бедный ребенок, – вздохнул Нил.

– После я оправдывала себя тем, что ведь кто-то же вершил свой тихий подвиг в тылу.

– Ну, а остальные? Остальные что написали? – язык Нила уже заплетался. Почав третью бутыль, он решил, что пора остановиться и оставить чего-нибудь на завтра, чтобы вид пустого сосуда не вызывал у него нездоровую угрюмость…

– Самое поразительное, что почти весь класс написал о своей несомненной готовности к подвигу и к тому, чтобы мужественно встретить мучения и смерть, даже те, кто в школьных коридорах слыли безнадежными трусами.

– А с чего ты взяла, что подвиги – покорение вершин или падение на амбразуру – перевешивают то, что происходит в твоей жизни? Кто взвесит и на каких весах?

– Пойми, я разочаровываюсь не в жизни, а в себе. Раньше мне казалось, что можно в любой момент начать все с чистого листа, и однажды мне это удалось… – она съежилась. – Но больше я не смогу. У меня нет сил сопротивляться беде, она пожирает меня, и достаточно малейшего толчка, чтобы погибнуть.

– Ну, брось ты, это просто усталость, – буркнул Нил. – Тебе надо почаще отвлекаться и не зацикливаться на своих проблемах. Предлагаю скрашивать унылые вечера вином и разговорами, – Нил искоса поглядывал на соседку, ожидая ее реакции.

– Где набрать вина на все унылые вечера?

– Это уж моя забота, кто ищет, тот всегда найдет.

– А что скажут соседи?

– Ты хоть раз слышала, чтоб они сказали что-нибудь умное? Вот и успокойся, – благостно потянувшись, мужчина с гордостью осмотрел стройный ряд пустых бутылок, служивший ему камертоном.

“Приятно осознавать, что вечер не пропал даром”.


Христос воскресе!

В первых числах апреля, за несколько дней до Пасхи, продолжая оставаться в состоянии идейных исканий, Адольф отправился на Московский вокзал встречать старушку-мать, с которой не виделся пять лет.

Синеглазую старушонку поселили по-родственному, у Кати в комнате. А та была даже рада общению с новым человеком. Баба Дуня, несмотря на свои восемьдесят два года, отличалась необычайной живостью и остротой ума. Больше всего она любила рассказывать родословную семьи, обстоятельно, с подробностями, и при этом непременно что-то делала – вязала крючком, месила тесто или вышивала крестиком.

В первый же вечер за чаем Авдотья Алексеевна поведала Кате, что Варвара, бабушка Адольфа, работала служанкой в поместье графа Толстого, Льва Николаевича, а ее муж Яков служил конюхом. С особым вдохновением баба Дуня пересказывала слухи о романе своей матери с писателем, подлинность которого, впрочем, весьма сомнительна. Однако точно известно, будто Лев Николаевич подарил приглянувшейся Варваре отрез дорогой ткани на платье. И до сих пор баба Дуня хранит кусок той материи в сундуке как реликвию.

Катя, широко раскрыв глаза, слушала рассказчицу, пережившую войны и смерти, безвластие и безграничную власть. Ее монологи о судьбах многочисленных братьев, сестер и прочих родственников завораживали, как сказки Шехерезады. Но баба Дуня жила не только воспоминаниями, она охотно комментировала политику Горбачева, цены на продукты и международную обстановку.

Про Машину болезнь в целях конспирации бабушке не сообщили. Ирина строго-настрого запретила Кате плакаться в жилетку, так что перед Авдотьей Алексеевной разыгрывали сцены из жизни счастливого семейства.

Впрочем, бабушка, скорее всего, и не поняла бы, о чем речь. Девочка как девочка, и что пристали к ребенку? Ну, не берет игрушки в руки, много плачет, так это бывает – малая еще. Старушка знала другие проблемы – война, голод, а когда ребенок сыт, все остальное – не так уж важно. Баба Дуня была стопроцентно жизнеутверждающим элементом.

На Пасху все Тумановы собрались у Кати на Староневском.

Куличи Авдотья Алексеевна освятила накануне, и теперь они красовались на столе в окружении разноцветных яиц. Катя привыкла вместо кулича покупать в булочной кекс “Весенний”, но разве мог он идти хоть в какое-то сравнение с тем произведением, что сотворила баба Дуня! Сделала она и пасху творожную с цукатами и ванилью. Испекла заварные бабы с изюмом и лимоном. И во все непременно добавляла ароматные специи.

Ирина загодя раздобыла к праздничному столу продукты, кое-что на рынке, кое-что на предприятии, где работала. В ее сумке был и набор дорогих конфет, и бок осетра, и разные мясные копчености. Катя расставляла на белой скатерти винегретик, селедочку, квашеную капусту и другую постно-бесталонную снедь.

Авдотья, повязавши голову праздничным платком, суетилась больше всех. Она не спускала глаз с младшего сына Адиньки, а Ирина пожирала глазами свое единственное чадо.

Илья, с утра не отпущенный в институт, томился в семейном кругу. Чтобы хоть как-то скрасить пребывание среди родственников, он то и дело прикладывался к графину с водочкой.

Адольф, немного потерянный, весь в партийных мыслях, с трудом врубался в происходящее. Зато Ирина артистично изображала любящую супругу, незаметно одергивая на сутулой спине Адольфа новый австрийский костюм.

Маша на удивление тихо ворочалась в своей кроватке, не мешая семейному собранию.

Авдотья Алексеевна, зардевшись от вина, восклицала:

– Христос воскресе!

– Воистину воскресе! – улыбалась в ответ Ирина.

– Воистину воскресе… – едва слышно вторила Катя.

Не утвердившиеся в вере Адольф и Илья снисходительно кивали головами: мол, и мы того же мнения.

Баба Дуня уже мечтала о том, как расскажет у себя на родине, в Ярославле, о чудесной, дружной семье сына. Именно в такие дни, когда за столом собиралась вся семья, она чувствовала, что жизнь прожита не зря и в ней много смысла, тихого и простого. Старушка изо всех сил старалась нахваливать всех собравшихся:

– Иринушка-то все хорошеет раз от разу. Повезло тебе, Адик, с женой. Да и хозяйка она, видно, отменная, дом у вас – полная чаша, – баба Дуня перекрестилась и взяла из коробочки конфету в золотой обертке.

– Спасибо на добром слове, мама, – Ирина громко чмокнула свекровь в морщинистую щеку. – Вот вы-то уж точно чудо. Не надивлюсь на вас, какая молодец! На все руки мастерица! Машеньке за два дня какое платье сшили, а куличи-то, куличи!.. – Ирина откусила кусочек и даже глаза закрыла… – Ну и тесто, ну и вкус – многовкусие!

Илья тяжко вздохнул и налил еще рюмочку. Застольные беседы родственников ему претили, обмены любезностями опротивели. С бабушкой и вовсе не получалось взаимности. Он ей талдычил про гены и хромосомы, она же никак не могла взять в толк, к чему все это? Но на всякий случай гордилась Илюшенькой:

– Большой ты ученый, внучок, ой, какой важный ученый!..

Младший Туманов снисходительно улыбался и с грустью думал о том, как не скоро еще генная инженерия проникнет в сознание рядовых граждан.

– Христос воскресе!

– Воистину воскресе! – свекровь и невестка расцеловались.

Ирина умела подстраиваться под людей. Катю этому учила, а та все брыкалась, характер независимый показывала, а того не понимала, что “ласковый теленок двух маток сосет”. А теперь вот живет в коммуналке, и Илюша вынужден прозябать с ней за компанию. Ирина тяжко вздохнула, но тут же улыбка вновь заблистала на ее лице: незачем Авдотье Алексеевне знать об их проблемах.

– Давайте, мама, я вам положу салатику и рыбки, – невестка щедро потчевала старушку, подчеркнуто ласково называя ее мамой.

“И чего бы стоило Катьке называть меня “мамой”, а ведь ни в какую, дура она набитая”, – думала Ирина, искоса наблюдая за тем, как Илья опрокидывает стопку за стопкой.

Авдотья положила голову на плечо сына. Любила она младшенького, самый слабенький он был, но и самый упорный.

Вспоминала, как вскоре после войны, когда она с четырьмя детьми недолго жила в Ленинграде, послала Адика за хлебом. Зажал он в кулачке деньги и выскочил из дому, да не возвращался. Забеспокоилась, кинулась искать. Дело было зимой, ребенок упал, поскользнувшись, и головенку в кровь разбил. Так и лежал в сугробе замерзший. Притащила домой, стала раздевать, а мальчик кулачок не разжимает. Хоть и без сознания, а денежку крепко держит.

Баба Дуня утерла слезу и погладила сына по спине:

– Бог мой, что же ты так сгорбился, сыночек? Хотя знаю, знаю: работаешь, изобретаешь… У нас в роду все мужики были башковитые, – Авдотья перешла на шепот. – Может, мать моя, Царствие ей небесное, не за просто так отрез от графа получила, и кровь Тумановых благородная. Кабы я училась в свое время, небось, сейчас бы президентом была.

Адольф махнул на нее рукой, но бабка разошлась не на шутку.

– А что ты машешь на меня? Поди-ка я умнее болтунов, что по телевизору показывают, будто особую породу дураков вывели – демократы называется…

– Мама, прошу тебя, не надо! – от ярости Адольф начал покрываться красными пятнами.

Ирина, взглядами призывая мужа к сдержанности, попыталась перевести разговор на другую тему:

– Мама, давайте лучше Христа помянем.

– То ж мертвых поминают! – ужаснулась старушка. – А Христос живой! Христос воскресе!

– Воистину воскресе! – нестройным хором воскликнули все Тумановы, перекрестилась же только Авдотья.

Маша захныкала в кроватке. Ирина тут же подхватила внучку и стала улюлюкать.

Илья все более томился семейным обедом, то и дело поглядывал на часы. Графинчик уже опустел, и молодой человек с тоскою тыкал вилкой в белый с желтоватым жиром бок осетра.

И тут Авдотью прорвало на откровения. Она отличалась не только простотой душевной, но и чрезвычайной природной наблюдательностью. Прихлебывая чай из блюдечка, она вдруг с изумлением заметила перемены в сыне:

– Что-то ты, Адик, стал как еврей прямо, – она покачала головой, присматриваясь повнимательнее, так что сын аж заерзал на стуле. – Ну, точно, вылитый еврей, вот чудеса какие! И вроде не в кого…

Мать попала в самую точку, то есть в самое больное место. Не только она, но и все знакомые замечали в Адольфе это перерождение, как говорится, “за что боролись, на то и напоролись”. По молодости кудрявые волосы юного Адольфа казались локонами ярославского пастушка, а большой нос лишь милым недоразумением. Но постепенно мелкие черточки складывались, как по плану, в определенный тип – и брови, и нос с горбинкой. На работе все подпольные Мойши, Абрамы и Иосифы, поменявшие в свое время имена, принимали Адольфа за соплеменника, доверяя ему сокровенные тайны и по-свойски обсуждая наболевшее. Он сочувствовал им, скрывая досаду, ибо на службе – не на митинге, а главное, люди они все были хорошие, давно знакомые, ведь не против них он выступал. Горько было на душе, горько как-то, а иногда даже и весело: эко я их всех надул. Пусть думают: “Он наш”, а я простой ярославский парень, можно сказать, как разведчик, замаскировался. Вот она, жизнь, какая, а теперь еще и мать туда же гнет! Адольф посмотрел на себя в зеркало и сам недоумевал: вроде бы все по отдельности русское, а как сложишь вместе – ну точно, еврей.

Еще более странным был факт сближения внешности Адольфа и тряпичной обезьянки. Жизнь будто подгоняла их друг под друга. Обтрепывалась, протиралась шерсть Людвига – вылезали и волосы ярославского Леля. Западали морщины на лице Адольфа – и ровно в том же месте обозначивались борозды на плюшевой морде игрушки. Кто кого передразнивал? Кто над кем посмеивался?

После того как родная мать признала в Адольфе еврея, праздник пошел на убыль, хотя баба Дуня и Маша этого не заметили. Илью наконец отпустили в лабораторию, остальные Тумановы отправились в Александро-Невскую Лавру.


Весна

От чахлого румянца петербургской весны щемило сердце. Солнышко манило из трухлявых стен на улицу, в его свете красивое становилось еще краше, а убогое еще неприглядней. И в настроении у Кати и Маши наблюдались те же перепады.

После майских праздников дожди пробудили спящие скверы, наступил короткий период свежести между ледяной коростой зимы и пыльной серостью лета.

В один из светлых зазеленевших дней Катя толкала коляску с ребенком по Суворовскому проспекту, минуя череду Советских улиц, она сбилась со счету: 1-я, 2-я… 7-я. Машенька в красной кибитке мчалась по мокрым от недолгого дождя асфальтовым полям Смольнинского района, и в мозгу девочки рождались причудливые образы реальности…

Прогулки в дождь она любила. Ей хорошо спалось, и нежно-лиловые сны бесшумными фонтанами переливались в океаны грусти. Но то была грусть без сожалений и разочарований, легкая, как дождевая кисея, раскачиваемая любым порывом ветра.

В солнечные дни радость отпочковывалась изнутри светлыми пузырьками, прорываясь улыбкой на губах. Праздник накатывал лавиной весело подпрыгивающих искрящихся апельсинов. Упругие и ароматные, они шаловливо толкались между собой, и каждое их столкновение рождало серебристый смех. Волна солнечных мячей мчалась с оглушительной скоростью прямо на девочку, и захватывало дух от восторга встречи с нею.

И вот она пленяла Машу в душистый оранжевый круг, и мячи вдруг оказывались невесомыми солнечными зайчиками от тысячи зеркал. Ах, как ослепительно беззаботно они кружились вокруг девочки, словно мыльные пузыри, наполненные дурманящим запахом счастья…

В такие минуты губы ребенка растягивались в улыбке, и мать радовалась, что радостно дочке, а баба Дуня уверяла, что это ангелы веселят младенца во сне. Катя ничего не имела против ангелов, лишь бы они веселили, а не огорчали Машеньку.

Прогуливаясь, Катя думала о таком привычном для каждого русского, об ответах на вопросы “Кто виноват?” и “Что делать?”. Привозное гамлетовское “Быть или не быть?” волнует всех гораздо меньше, потому что каждый знает: “Чему быть, того не миновать”. А вот когда неминуемое случится, тогда можно и поразмышлять.

Проходив часа три и так ни до чего не додумавшись, она вернулась в коммунальные стены. Еще на лестнице ее настигли знакомые раскаты: “Не сыпь мне соль на рану, не говори навзрыд”.

“Опять Хламовы напились”, – смекнула Катя. Они почему-то включали именно эту песню, когда хотели капитально нажраться, и магнитофон повторял ее бесчисленные разы, пока алкоголики не теряли контроль над собой настолько, что уже не могли перекручивать кассету.

“Можно подумать, рана их поистине бездонна”, – Катя чертыхнулась, затаскивая коляску в коридор. К несчастью, конурку милых соседей и ее комнату разделяла тонкая стеночка, поэтому больше всего соли на рану попадало именно ей.

Стучать в комнату не имело смысла: запои Хламовых прерывались только участковым. Делал он это исключительно ради дочки алкоголиков, с которой родители запирались и заставляли ее пить вместе с ними. Сколько лет было девочке, никто не знал, но на вид не больше семи. Она числилась недоразвитой и состояла на учете в психдиспансере. В трезвом состоянии супруги заботились о своей дочке, на Новый год покупали елку, на Пасху – кулич и вроде казались людьми. Но таилось в их глазах нечто леденящее душу, безмолвное и страшное.

Вечером Хламова, работавшая поварихой, приносила в алюминиевых бидончиках остатки столовского обеда. Прямо в них же разогревала еду на плите, в них же и подавала. Похлебав по очереди съедобную бурду, Хламовы заползали в комнату, запирая за собой дверь на ключ. Иногда девчушка, вырвавшись в коридор, с любопытством осматривала жизнь соседей.

Кате она казалась недоразвитой физически, но не умственно. Маленькая Хламова болтала, как все детишки, и очень любила сладости. Девочка брала их из рук испуганно и недоверчиво. Воображение рисовало угловатое тельце ребенка, скрытое под ворохом нелепой одежды, и сердце сжималось от жалости к беззащитному тощему зверьку. Жадно разгрызая гнилыми зубками печенье, девочка дружелюбно улыбалась. Катя гладила ее блеклые, спутанные волосики и вопрошала безо всякой надежды:

– Когда-нибудь это кончится?


Солнцепоклонники

Катя включила свет на кухне и обомлела: пол, столы, раковина – все было усеяно мертвыми тушками тараканов. Химический сладковатый запах щекотал ноздри.

– Идем отсюда, ночью Муза устроила травлю, – Нил потащил ее за рукав. – Какое насилие над животными – ужас!

Тараканы хрустели под ногами, пока молодежь спешно пробиралась по коридору к выходу. Нил подхватил Машу на руки, и втроем они зашагали по утреннему проспекту в сторону Лавры.

В конце мая ожили не только скверы, но и каменные джунгли. Пустые глазницы окон в домах, поставленных на капремонт, тусклые дворы, грязные троллейбусы – все было переполнено весенними флюидами. А неугомонные вестники демократических реформ раздавали возле троллейбусной остановки свежие листовки.

“Если выразить то, что происходит в стране одним словом, то надо прямо сказать: “Воруют!” Рыночная горбатономика – это дикий капитализм по-советски. Обещая народу в скором времени передышку, депутаты делят шкуру уже проданного медведя. Русский медведь продан! Причем лет на двадцать вперед! Таможня дает “добро” на вывоз всего ценного из страны. Последний этап в развитии коммунизма – это этап полного разграбления страны паразитирующей надстройкой. Лежит – бери! Взял – беги! Воруй, пока перестройка!”

Нил не стал читать дальше и сунул серенькую бумажку в карман. Ему хотелось думать не про воров, а про Катю.

У магазина “Фарфор” стояла сонная очередь, шла перекличка записавшихся на сервизы. Заговорщики миновали витрину с изящными фигурками и завернули позавтракать в “Пышечную”. Они купили горку горяченных, густо посыпанных сахарной пудрой пышек и уселись пить кофе из оббитых чашек с надписью “Общепит”.

– Со студенческих лет обожаю пышки, – Катя облизнула сладкие губы. – Сколько раз пыталась делать такие дома, ничего не получается. Вот оно, истинное чудо советской кулинарии.

Нил, глядя на спутницу, думал о том, как все в ней незатейливо и в то же время необъяснимо. Один из скудных цветков, что неизвестно каким образом вырастают на худой земле Петербурга. Ее светлые, почти прозрачные глаза смотрели сквозь мир, не оценивая и не изучая его, будто сквозь стекло. Тоненькая, с бледным личиком, она казалась холодной как снег и загадочной как туман. Нил вовсе не удивился бы, если бы Катя, как Снегурочка, растворилась в лучах сегодняшнего уже почти летнего солнца… И словно в тон его мечтаниям, выйдя на яркую улицу, женщина отчего-то поникла.

У ворот Лавры их встретила толпа калек и нищих, продавцов крестиков и распятий.

– Зайдешь?

– Нет, я подожду тебя снаружи.

Катя соорудила на голове из пеленки подобие платка, забрала из рук Нила девочку и медленно поднялась по ступеням. Немногочисленные задержавшиеся прихожане расходились после утренней службы. Поставив свечи, женщина застыла у иконы Божьей матери, не в силах разлепить губы и желая вымолить чудо, в которое не верила. Молитва так и не приходила, и тогда Катя двинулась вдоль стен. “О, Господи, как здесь душно и сумрачно. А эти лики всех святых… Кого из них просить о милости к моей Машутке?.. Все смотрят, но никто тебя не видит и ничего не даст в ответ…”.

Бесцельно слоняясь по монастырскому двору, Нил вдруг представил, сколько изображено ликов Христа: светловолосых, с прозрачными глазами; смуглых, с пылающим взором; кудрявых, как итальянцы, и синеглазых, как русские князья, – все разные, и перед всеми колена преклоняют, как перед единым. Продолжая раздумывать, он бросил несколько монет в ладонь старушки, покрытой отвратительными струпьями. Каков же должен быть Создатель, по чьему образу и подобию вылеплены люди? И, подражая которому, они конструируют Его образы и свои “игрушечные” творения? Самолет ведь тоже сделан по образу и подобию птицы, только много ли у них общего? Самолет мощнее и вроде летает выше, но все равно не то. А может быть, душа-загадка, мучающая землян, и есть тоска по неведомому образу, тоска цветка бумажного по настоящему, живому цветку? Сознание Нила погружалось в зыбкий сумрак неопределенности.

– О чем ты думаешь? – прервала его мысли Катя, вышедшая из опустевшего собора.

– О том, что мы проживем жизнь, так ничего и не узнав о ней.

– Но, возможно, если бы мы узнали все, то не перенесли бы этого.

– Более того, мы не перенесли бы даже того, что уже перенесли, если бы знали об этом заранее, – скаламбурил Нил.

Катя повернула к нему испуганное лицо. Видно было, что церковь не умиротворила ее. Взгляд женщины блуждал поверх земного, и в эту самую минуту Нил снова ощутил едва заметную трещину между ней и бытием.

– Мне страшно, – Катя схватила его за руку, как дети цепляются за взрослых. – Я не знаю, что с нами будет, беда или благо? Если б я могла в Бога верить, что за счастье б это было, что за счастье!.. Но я не могу поверить, что существует столь великодушное начало, которому было бы до меня дело… Бог бесстрастен в своей вечности. Что может быть общего у мотылька-однодневки и звезды?

– Солнце греет и Землю, и мотылька, пускай лишь один день.

– И все равно я не могу любить то, что выше моей мысли, то, что непостижимо и недосягаемо… Моя любовь к Маше – последняя нетронутая чистота, которую я нашла в своем сердце, – она умоляюще посмотрела на Нила, будто желая, чтобы он ее разубедил. – Машенька – единственная душа, которая ведет меня за руку… – неожиданно мать судорожно прижала сверток, будто кто-то хотел его отнять. – Моя девочка принимает страдания безропотно… Она хватается за меня, а мне страшно, оттого что я слабая… Я хочу лучшей доли, я сопротивляюсь неизбежному… – голос Кати все время прерывался. Несчастная зарыдала, уткнувшись в детское одеяло.

Растерянный Нил усадил ее на скамью. Нахлынувшие слова утешения показались такими пустыми, что он не знал, как их произнести. Катя будто прочитала его мысли:

– Ненавижу слова жалости, они лживы. На самом деле люди радуются тому, что беда случилась не с ними. Я не про тебя, а вообще. Готовы ли они взять мою боль на себя? Никогда! Вот ведь и Бог, он выше жизни земной, и утешение его не в ней. Мы все страдаем манией величия, думая, что Всевышнему есть до нас хоть какое-то дело. – Катя немного успокоилась и рассуждала уже без запальчивости. – Но вера в кого бы то ни было спасительна, она позволяет переложить на чужие плечи ответственность за свою жизнь и свою душу, – женщина беспомощно развела руками. – У меня же этого никак не получается. Я каюсь, а простить меня некому, я не вижу снисхождения на лице безгрешного Бога.

– А я вот давно принадлежу только себе, и меня это ничуть не огорчает, – бодро отчеканил Нил. – Признаюсь, мне не так страшно умереть, как воскреснуть. От ада попахивает детской страшилкой, от рая – коммунизмом, причем таким, как в Чевенгуре. Даже если эти заведения и в самом деле где-то существуют, лучше бы мне там не оказываться. Я не хочу, чтобы моя душа принадлежала Богу или дьяволу. Я хочу, чтобы она была только моей и исчезла вместе со мной, – он встал со скамейки и широко улыбнулся. – Я – как растение на солнце, запасаю хлорофилл и зеленею, а когда придет срок, сброшу пожелтевшие листья… – Нил перехватил Машеньку из рук Кати, они поднялись со скамейки, пересекли площадь и побрели по залитому солнцем Невскому.

– Какой ты все-таки славный, – проворковала Катя, пристально разглядывая его профиль.

Он быстро обернулся к ней:

– Кукушка хвалит петуха… – и тут уже оба расхохотались.

Непринужденно обмениваясь фразами, они незаметно миновали свой дом, обогнули книгообмен у площади Восстания и неторопливо двинулись в сторону Адмиралтейства…

– Если я не могу быть христианином, мусульманином или буддистом, – продолжал рассуждать Нил, – могу я быть камнем на дороге или травой у обочины, ну скажи?

– В каком-то смысле камнем быть сложнее.

– В том смысле, что камни не злы и не порочны?

– Их непорочность от отсутствия души. Где нет одушевленности, нет и порока, – Катя не слишком вдумывалась в то, что говорила.

– Откуда тебе это известно? – Нил, наоборот, был всецело поглощен темой. – В человеческом понимании душа – это вязкое тесто, распухшее на дрожжах религиозности. Да разве можно такую душу хотя бы рядом поставить с душой растения, простой и безыскусной? Все помыслы человека – дрянь! Он ковыряется в этой плохо перевариваемой массе из богов и идолов, веры и суеверий, пытаясь найти смысл жизни. А подняться до этого смысла только и можно, став травой или камнем. Ты представь, ведь они в гармонии с миром. Пригреет солнце – камень теплый, наступает тьма – он трупом застывает в ней, и никаких терзаний!

– Но ведь это не жизнь. Это почти самоубийство, – перед Аничковым мостом проплывал прогулочный катер, и пассажиры в летних одеждах приветливо помахали руками заболтавшейся парочке со свертком.

– Ты видела, какие неприязненные взгляды бросают друг на друга представители разных вероисповеданий? Камни же не одаривают друг друга ненавистью! – лицо Нила просветлело. – Я понимаю Бога как солнце. Светит всем одинаково, а там уж кто как его лучи воспринимает… Иные принесут дары и думают, что солнце уж и в услужении у них, а ведь ему все равно, кого согревать! Оно ни злое, ни доброе! Греет оттого, что не может иначе. Это мы его в пустыне проклинаем, а на севере боготворим. А оно-то не казнит и не милует. Потому и Суда Страшного нет, что не судья оно, а Свет… И жизнь дает не за заслуги, и испепеляет не за грехи, – Нил сжал Катину руку. – Если я и приму Бога, то только солнцу подобного. Не учителя, не карателя, а нечто светлое, и неизменное, и любимое каждой тварью, которая думает, что и не знает его, и не любит, и не помнит, а сама на нем лишь и зиждется! Ему в ответ улыбается, его светом наполняется… – Нил сиял. – Как трава, как дерево, с той лишь разницей, что они в Боге безмолвствуют, а люди все пытаются ему свои мысли приписать, и впору посмеяться тому камню над ними, да он выше этого и не гордится.

Катя зачарованно смотрела на спутника, он был так взволнован, словно рассказывал ей историю любви.

– И ведь не чувствую я себя ни скверным, ни грязным, что вне церкви я, вне религии. Скажи, разве солнце дарит свет за нашу веру в него? И по вере каждый тепла получает? Да нет же! Свет божественный – есть свет безадресный. Такую простоту говорю, что самому удивительно, а ведь узревшие “истинного Бога” растерли бы меня в порошок…

Раскалившаяся звезда наконец-то вступила в свои царственные права, прогревая фасады зданий и асфальт под ногами спешащей улицы, и Нил блаженно смотрел на свежее голубое небо.

– Вот я весь тут перед ним, раскрытый, как подсолнух! Я ведь с рождения во власти солнца… – не унимавшийся лектор состроил рожу бесконечно счастливого идиота. – Да что я, все мы – солнцепоклонники. Ты посмотри на людей. Куда б они ни шли – на работу, на свидание, в церковь, все они с ним, в нем, под ним, им осчастливленные и умиротворенные.

Лица прохожих плавились в радостных улыбках и ухмылках. Около сквера перед Александринским театром гуляки купили мороженое и не спеша прохаживались по дорожкам.

– А что, если организовать партию любителей солнца? Ну и набьется же туда народу, – хитро прищурилась Катя, поглядывая краем глаза на шахматную партию, которую разыгрывали на скамейке два пенсионера.

– Можно… но лучше не организовывать. Пусть идеи остаются свободными.

– А мы с тобой организуем партию на двоих: только ты и я.

– Тогда уж лучше на троих, чтоб не нарушать обычай. Думаю, Маша не будет против.

Девочка, ничего не подозревавшая о создании новой партии, мирно покачивалась на руках Нила. Почти всю полдневную прогулку он держал ее спокойно и бережно, безо всякой потуги на самопожертвование.

– Может, зайдем куда-нибудь перекусить, – предложила Катя с тайной мыслью затащить Нила в любимое заведение.

Они миновали колоннаду Казанского и, свернув на Плеханова, продвинулись метров триста до крыльца с невзрачными ступенями. Посетителей, кроме них, не было. Кондитерская встретила их холодными пирожками и сосисками в тесте. Уставшая стоять у пустого прилавка продавщица ушла в подсобку. Проголодавшиеся ходоки уселись за столик возле нарисованного масляной краской на стене огромного кита. На спине морского животного шатались веселые крестьяне, какие-то дома и стога сена.

– Я всячески сопротивляюсь магической силе этого города, – проговорила Катя, задумчиво разглядывая грязные окна здания напротив, – но ничего не могу поделать, он завораживает, как колдун. Я такая же его часть, как эти серые стены, сумрачные улицы, мы все связаны – я, Маша, люди, притаившиеся за непрозрачностью стекол. Ничто не случайно, даже то, что мы сейчас сидим тут.

– Я знаю это, – Нил взял Катину руку и поднес прохладные тонкие пальцы к своим губам.

Наступившую вдруг тишину разбавлял лишь золотой свет, проникающий из-за окна и ласкающий спину гиганта-кита. Солнечные нити обволакивали замершую в поцелуе пару, словно снимали слепок на память…

Домой спутники возвращались под вечер на троллейбусе с замызганными окнами. Катя, склонив голову на плечо кавалера, болтала о несущественном. Нил негромко отвечал что-то на ушко, с наслаждением прикасаясь к ее щеке и волосам.

Он знал, что запомнит сегодняшний день навсегда. Забывались крупные даты и праздники, но такие дни – никогда. И все они были солнечными. Солнце соединялось для Нила со счастьем, и, когда это впервые произошло, он уже не помнил. Наверное, это случилось в отдаленном детстве, когда каждое утро казалось началом новой жизни, а каждая ночь грозила исчезновением.

В квартире № 14 счастливчиков встретил грандиозный скандал. СС и Муза поснимали на кухне все конфорки и спрятали их в назидание соседям, которые не моют плиту.

Возможно, действие яда для насекомых губительно сказалось на психике жильцов, но вызревавшая с утра склока к вечеру переросла в настоящую битву. Разъяренный Вертепный бил об пол тарелки соседей, зная, что те не смогут ответить тем же. Муза заранее убрала с поля боя возможные ценности.

“И эти “по образу и подобию”?” – мелькнуло где-то в подсознании…

– У меня есть электрический чайник, плевать на них, – устало пробормотала Катя, – пошли пить чай.


Кто кого

Ирина лежала, прижав к себе Людвига. Тряпичное тельце податливо гнулось в ее руках. Мысли отскакивали от стен и бумерангами били по голове. Одиночество, тоскливое и грустное, серым дождем наполняло комнату. Черный шар… В который раз он снился ей. Она брала его в руку, и какой же он был тяжелый! Если б кто-нибудь знал! Она знала. Так же как и то, что Черный шар несет смерть.

Иногда он оборачивался угольно-дымчатым котенком и хитро подмигивал ей желтыми, как мед, глазами, будто звал поиграть. Ах, как тоскливо было держать его в руках!.. Но еще страшнее было бросить его под ноги тем, кому он предназначался. Он прыгнул к ней в руки неспроста, Ирина должна в свою очередь указать ему дорогу. Но как оторвать его от руки, как решиться? В последнее время Ирине казалось, что шар сам все решил за нее и рука ее не более, чем слепое орудие.

Чем ближе становилось осуществление задуманного, тем больнее сжималось сердце. Киска отходила эту беременность с Катей, будто сама носила под сердцем ребенка, которого хотела. Она чувствовала в себе колоссальный запас нереализованной любви, которую могла бы отдать малышу, но… Но она представляла себе здорового, жизнерадостного внука!.. После случившегося с Машей пустота окружила ее, она словно ослепла и оглохла от обиды. Сволочная жизнь поманила прекрасной мечтой, а после показала фигу. Ирина считала себя оскорбленной и обманутой. Злость от разочарования наполняла душу жаждой мщения.

Раньше, встречая на улицах инвалидов, она всегда быстро отводила взгляд. Они были существами из другой, темно-нехорошей жизни, от одной мысли о которой ее передергивало от неприязни, смешанной с презрением и жалостью. Теперь же фантазия рисовала картинки из будущего, где она сама становилась объектом презрительных взглядов, ведь рано или поздно о Машиной болезни узнают все – родственники, сослуживцы, знакомые… О судьбе сына Ирина и вовсе страшилась думать: представить Илью, катающего в скверике инвалидную коляску, она никак не могла. Все, что угодно, только не это, только не с ним.

Слезы подступали к горлу, когда Ирина вспоминала рождение внучки. Памятуя о прошлых неприятностях, Ирина пригласила в роддом консультанта из генетического центра. Невропатолог, окулист и педиатр также обследовали новорожденную и не углядели никаких отклонений. Сколько было радости! Ничто не предвещало беды – и вот страшные симптомы проявились, когда малышке было уже четыре месяца. Судьба перехитрила, обвела вокруг пальца. Если бы в роддоме сразу определили, что девочка больна, то, конечно, Ирина приняла бы срочные меры. Уж она-то знала, как надо действовать. Одним отказным ребятенком больше… Но новорожденная не вызвала подозрений даже у самых опытных специалистов, и только в январе сомнений не осталось: девочка безнадежна. За что? Женщина ломала голову, не находя в своей жизни грехов, достойных такого наказания.

Но судьба еще не знает, с кем вступила в поединок! Ирина нервно засмеялась, покусывая острыми зубками ухо обезьянки. Посмотрим, кто кого…

Она взвешивала мысли, поступки, желания и жизни, и наконец ее разгоряченная голова погрузилась в сон, такой же тревожащий, как реальность.


Надежда?..

Едва Нил открыл дверь в квартиру, Катя сразу подбежала к нему, попросив через час спуститься в кафе, и тут же прошмыгнула в комнату, из которой доносился командирский голос свекрови.

Нил умылся, достал колбасу с подоконника. Разогревать чай не хотелось, хотя Муза уже вернула на прежнее место газовые конфорки. Он машинально жевал бутерброды, запивая нехитрый ужин пивом, купленным неподалеку от “Старой книги”.

С тех пор как новая соседка появилась в коммунальной квартире, жизнь Нила начала меняться. Достаточно долго он не анализировал ситуацию и только теперь отчасти отдавал себе отчет в том, что происходит… Необъяснимые внутренние перемены заставляли его спешить с работы домой – к Кате и Маше.

А ведь в прежние времена светлыми весенними вечерами он нередко бывал в Петропавловке с приятелями-альпинистами. Обычно они переодевались на пляжной скамейке и перелезали через невысокий забор возле Трубецкого бастиона. Шли налево, ко внутренней стене Алексеевского равелина. Выщербленная временем кирпичная кладка со множеством трещин и выступов служила разминочной дорожкой, по которой лазили без каких-либо приспособлений.

Преподаватель занимался альпинизмом с университетской скамьи, считая его не спортом, а мировоззрением. За эти годы сложился круг друзей – фанатов путешествий и скал. Летом они на несколько недель разбивали лагерь на берегах Вуоксы. В самом городе альпинисты тоже присмотрели вертикали, на которых можно отвести душу. Но в эту весну Нила не тянуло к проторенным маршрутам…

Без пятнадцати восемь он уже сидел за любимым столиком, нетерпеливо ожидая Катю. По ее взъерошенному виду в квартире он определил, что случилось нечто важное.

Из окна он заметил Ирину с коляской и детскими пожитками. Забросив в “Жигули” вещи, свекровь приняла из рук невестки ребенка и села за руль. Минут десять обе женщины благоустраивали Машу на заднем сиденье и затем попрощались.

Катя влетела в кафе возбужденная и запыхавшаяся. “Какая она красивая, за соседним столиком наверняка думают, что у нас свидание”, – Нил усмехнулся собственным мыслям. Традиционное представление о любовной интриге неизменно рушилось в присутствии девушки.

– Отправила ребенка на денек погостить к бабушке, – с ходу пояснила она.

– Как же ты решилась? – Нил знал, что раньше Катя не доверяла свекрови.

– А знаешь, она в последнее время удивительно заботливая, и потом, все-таки не чужая!.. Да и Машутка такая прелесть, разве ее можно не любить?! – Катя, раскрасневшаяся и веселая, с ходу начала выкладывать новости. – Не знаю, как и сказать, – она перевела дух. – Свекровь предлагает сделать Маше операцию. Ирина нашла хорошего хирурга-профессора, показала ему Машины снимки, и он пригласил нас на обследование. Профессор совершенно уникальный, он много больных детей спас. Неужели можно что-то сделать, мне аж не верится?! – она комкала руками салфетку так, что та разлетелась в клочья. – Что ты думаешь об этом? – Не дожидаясь ответа, Катя продолжала мечтать: – А вдруг Маше станет легче? Профессор объяснил, что придется вскрывать швы между костями черепа и вставлять специальные распорки, чтобы увеличить объем головы и позволить мозгу расти. Представляешь, если операция поможет, Маша будет оживать, восстановятся зрительные центры, а после она и вовсе поправится… Господи, какое счастье!

“И все-таки она продолжает верить в сказки”, – сокрушенно подумал Нил. Никогда прежде он не видел подругу такой воодушевленной, она словно напиталась жизнью. Катя заказывала вино, шутила. Нилу не хотелось нарушать очарование именно сейчас, когда она самозабвенно упивалась надеждой.

Радостные Катя и Нил отправились шататься но ночному городу. Их тени дрожали на глади невской воды, силуэты мелькали у Марсова поля и Михайловского замка, сливались в поцелуях на аллеях Летнего сада. Как беззаботные студенты, они курили дешевые сигареты и согревали друг другу озябшие руки. С завистью влюбленные заглядывали в мерцающие теплым светом окна, и им хотелось вдруг оказаться в незнакомой жизни за таинственно задернутыми шторами, где будут они же, но уже совсем в других обстоятельствах.

На рассвете две гибкие тени поднимались по безлюдной лестнице, тихо смеясь и перешептываясь. В пустовавшей комнате сиротливо царили сумерки, клочьями забившиеся в детскую кроватку. Катя прильнула к нерешительно топтавшейся на пороге фигуре:

– Я так хочу быть счастливой.

Нил крепко прижал ее к себе. Он любил эту женщину вопреки злу всего мира, вопреки тьме всех ночей. Любовь… что в ней? Шесть букв и бесконечность. Ее никак нельзя упростить настолько, чтобы объяснить. Да и кому нужны объяснения, когда кровь бешено стучит в висках и время торопит чувства…

Проснувшись, Нил нежданно поймал себя на том, что оказался несчастлив от того, в чем другие находят радость. Привязанность к соседке отложилась на сердце тяжелым бременем.

– Бедный СС, он не успел нас разоблачить, – Катя сонно потянулась и снова зарылась в подушки.

– Ты просто не знаешь его, он уже все запротоколировал и вечером отнесет заявление в прокуратуру, – отшутился Нил. Но ему было невесело, и он поспешил уйти в университет.

…Сигарета за сигаретой, дела не клеились, практикум он сорвал, но это было неважно. За окном шел дождь, заливая тоскливой влагой Васильевский остров, и это тоже было неважно. А что важно? ОНА БЫЛА С НИМ…

Но рядом с ней был и запах смерти. Нил явственно ощущал его, когда держал Катю в объятиях, и от этого было страшно разжать их даже на минуту. Это не был запах разложившейся плоти, это был вообще не плотский запах. Предчувствие будущего, если это так можно назвать.

Поведение Кати напоминало синдром резкого улучшения состояния тяжелобольного перед неизбежным концом. Она бодрилась, была уверенна, смела. Нил не сомневался, что это напускное, теперь он знал ее всю – она загнала боль и страх глубоко внутрь и усилием воли держала их на замке. Но если надежды не оправдаются, напряжение вырвется наружу, и бог знает, что тогда произойдет.

Илья, как обычно обходительно-равнодушный ко всему происходящему, одобрял любые действия жены по принципу “чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало”. Вернувшийся на пару дней из Москвы, он готовился командироваться в Новосибирск, и дела семейные для него уже были за бортом самолета.

Девочка угасала на глазах, но мать теперь этого как будто не замечала, уверяя всех и себя в первую очередь, что через пару месяцев наступит выздоровление. У Нила отнимался язык всякий раз, когда он намеревался отрезвить бедняжку. Любя и жалея кого-то, невольно поддаешься его настроению.

Свекровь подливала масла в огонь радости “скорого выздоровления”. Она зачастила в коммуналку на Староневском, хлопоча с необычайным оживлением, – приносила продукты, готовила еду и гуляла с девочкой. Катя нашла в ней неожиданную поддержку и объясняла поведение Ирины ее верой в излечение внучки и желанием этому поспособствовать.

Даже СС не решался нападать на непрописанную гражданку, которая вихрем врывалась то на кухню, то в ванную. Женщины с подобным характером были ему хорошо известны. Такая могла и любить, такая могла и убить… Прямая походка, властный голос, высокомерный взгляд и сильная рука – все говорило за то, что с Ириной лучше не связываться, и Вертепный, покряхтывая для виду, старался обходить ее стороной.

На семейном совете единственным противником операции выступил Адольф, в диссонанс общему настроению осудивший и Киску, и Катю.

– Дайте человеку пожить спокойно, – возмущался свекор, – пусть все будет, как Бог даст.

Надо отметить, что к началу лета, удивляя многих, Адольф обратил свой взор к религии. Евангелие лежало теперь вместо радиоприемника возле его спартанского ложа, и в речах он все чаще апеллировал к православию как к последней цитадели спасения всех русских.

– Раз уж ты решила нести свой крест, – взывал он к невестке, – неси до конца! И не пытайся переложить ответственность на врачей. Я понимаю, что тебе легче согласиться на операцию и тешить себя иллюзиями, но операция ничего не даст, или даже… – он запнулся и, горестно покачав головой, возможно, впервые внимательно посмотрел на внучку. Прозрачное личико с красивыми чертами взволновало его на миг, но он тут же спохватился: – Все, все, девочки, бегу на заседание координационного совета, принимайте решение без меня, но, еще раз повторяю, я вам не советую затевать обследование, и уж тем более хирургия в данном случае бессмысленна и жестока, – Адольф сделал брезгливый жест рукой. В душе он всегда побаивался врачей, особенно тех, которые режут тело.

В коридоре диссидент встретился с Вертепным. Они бросили друг на друга взгляды, полные ненависти и презрения, и, порычав издалека, разошлись.

Катя после ухода свекра сидела, обхватив голову руками, в который раз убеждая себя: “Я не могу упустить шанс на излечение малышки”. Свекровь с завидным постоянством ласково вторила ей:

– Мы не должны отказываться… Ты потом не простишь себя, ведь могла что-то сделать и побоялась. А мужчины, чего их слушать? Э-эх, что они понимают в наших чувствах? Не на них ведь лежит вся забота, да и вообще, они на многие вещи смотрят проще. Находят утешение в работе, политике, – она участливо присела возле невестки, – а нам, бабам, ребеночек как глаз во лбу, разве я тебя не понимаю? Илюша у меня ведь тоже один, – Ирина тяжко вздохнула. – Вся душа о нем изболелась, да и ты мне небезразлична. Бог даст, все у вас наладится. Бог, он наказывает, да не убивает: глядишь, жизнь еще образуется. – Ирина завораживала Катю словами, и той становилось легче. – Ты прикинь, если сейчас не сделаем операцию, потом, может, будет поздно, и что? Будешь себя корить. А смотреть, бездействуя, на страдания нашей крошки – сердце надорвется! Ведь и мне она не чужая, моя кровиночка. Разве ж не хочется мне видеть ее здоровенькой! Не мучай себя сомнениями, дорогая моя, не мучай… Вот увидишь, как все хорошо получится, я верю, и ты верь… – свекровь плела паутину слов, и Катя вязла в них, как муха.

Милее всякой лести, всякого снадобья бывают общие слова положительного смысла. В них нет ничего, кроме мелодии утешения, которая способна заманить на край света. Катя задавила в себе скрипучее, нудное сомнение, противное, как звук несмазанных петель. Ей вдруг захотелось, как в детстве, перелистнуть несколько страниц и заглянуть в конец страшной сказки, ведь конец у всех сказок – счастливый.

Но Петербург – странный город, в нем сказка о Снежной Королеве не кажется вымыслом, а улицы и дома оказываются идеальной сценой для трагедии…


Больница

Сочный июльский день пенился и брызгал сотнями ароматов и цветов. Шквал зелени поглотил развороченные дворы, пыльные дома и унылые лица. Подобно тропическому цветку, город открылся солнцу до самых потаенных уголков и трещин. Князь полдня и знойного лета незримо присутствовал на раскаленных набережных и проспектах, заросших крапивой задворках и томящихся от жары крышах. Солнце, гораздо более древнее, чем все, что удавалось откопать археологам, в который раз давало понять, что именно оно – начало и конец всего живущего на земле…

Катя с ребенком на руках сидела на скамеечке больничного парка. Медсестры вывозили на каталках лежачих больных. Солнечный свет падал на лица сынов человеческих – идиотичные и блаженные, и они принимали его как благодать.

В больнице остро чувствуешь, что кроме жизни есть еще и смерть.

Ее приближение обставлено капельницами и искусственным светом операционной, буднично и по-деловому. И врачи кажутся жрецами, знающими особую тайну, позволяющую каждый день бороться с человеческой немощью.

– Каким оно будет, следующее лето без меня? Я хочу знать, – девчушка лет двенадцати настойчиво дергала медсестру за халат. – Ну, скажи, каким оно будет?

– Солнечным…

Машенька улыбалась бессознательно-счастливо, как это бывает во сне, и трогательно прижималась к матери. Катя не сомневалась – дочка узнает и любит ее. Обе они, по сути несчастные существа, вдвоем составляли нечто почти счастливое. Внешний мир, как ни странно, только мешал их счастью, напоминая о том, каким оно должно быть, а каким – нет. Все в этом благоустроенном для нормальных людей обществе ранило душу Кати. Каждое его прикосновение было сравнимо с ожогом. “Как ребенок, давно вас не видели?..”, “Да неужели?..” – жалость на лицах убивала. Сочувственные взгляды, откуда б они ни направлялись, Катя отбивала щитом напускного спокойствия.

О, люди, уверенные в своем благополучии, помните, что нет ничего вечного, кроме света звезд. Тех, что светят сейчас, и тех, что будут светить потом, и еще тех, что светили задолго до ныне существующих…

В клинике среди женщин с недужными детьми Катя впервые почувствовала, что не одинока в своем горе. Поначалу она не могла понять, как матери, годами ухаживающие за безнадежными, порой совершенно неподвижными, отпрысками, не перестают улыбаться, подкрашиваться по утрам и спать по ночам. Узнав о болезни Маши, она отвыкла делать эти простейшие вещи и теперь в больнице училась заново. Пожалуй, самым трудным оказалось не задавать себе по сто раз в день один и тот же вопрос: “А что будет завтра, через месяц, через год?” Хотя болезнь считалась неизлечимой, Маша могла прожить еще лет десять. Только что это будет за жизнь, если сейчас годовалая девочка выглядит не больше четырехмесячной?

Конечно, втайне все родители не переставали надеяться на чудо. На скамеечках парка из уст в уста пересказывались удивительные истории излечения подопечных знаменитого хирурга. Больным гидроцефалией профессор делал шунтирование, обеспечивая отток лишней жидкости из-под черепной коробки. Мозг начинал свободно расти, и дети после удачных операций не страдали умственной отсталостью. Один из первых прооперированных пациентов уже собирался в школу. Однако предсказать дальнейшее будущее малыша никто не решался.

Люди растят детей в надежде увидеть и пожать плоды своих трудов. Кате же надо было научиться любить, не требуя ничего взамен – ни сейчас, ни потом. И она научилась любить Машеньку, не ища в любви ничего, кроме этой самой любви. Странно, но она по-своему была счастлива. Полгода назад, выслушав приговор врачей, Катя испытала ненависть за случившееся ко всему миру. Горечь захлестывала ее. Но теперь осознание своей доли как единственно возможной успокоило женщину. Она смирилась, но многих вокруг это почему-то продолжало затрагивать – “Она не оценит твой подвиг”, “Для Маши не существуешь ты, не существует мир…”, “Ради чего ты с ней возишься?”. Мать не могла им объяснить, ради чего, но это был вовсе не подвиг. Катя нуждалась в дочери не меньше, чем дочь нуждалась в ней. Бросить все и начать новую жизнь она не могла, зная, что Маша лежит, никому не нужная, и смотрит в пустоту невидящими глазами, не получая даже крохи тепла.

Обследование проходило медленно, а впрочем, торопиться не было причин, так как болезнь протекала не в острой форме. Маше ставили капельницы, проводили облегчающую терапию. Профессор, собиравшийся делать операцию, старался излишне не обнадеживать Катю. Да и сама она решила теперь не загадывать, а положиться на то, как Бог даст.

Смирению способствовало и соседнее здание тюрьмы “Кресты”, отгороженное от больницы только кирпичным забором. Из окон женского туалета прекрасно просматривался глухой прогулочный двор, и горемычные бабы, покуривая, наблюдали за жизнью заключенных. Родственники и сподвижники зеков залезали на невысокие пристройки больничного корпуса и оттуда что-то кричали, получая взамен белые записочки. Сколько Катя ни следила за работой этой почты, она так и не смогла понять, как она действует. В целом же столь близкое соседство заведений наводило на мысль, что несвобода присуща житию человека. Все мы узники, кто в больнице, кто в тюрьме, кто в душе своей…

Несчастье, как известно, сближает людей, и матери на прогулках делились друг с другом своими горестями и радостями.

Восемнадцатилетняя Наташа с дочкой жила в больнице уже почти год. Ее муж, симпатичный паренек с улыбкой во все лицо, служил на флоте, а в родной деревеньке родственникам обуза ни к чему. Младенец родился крепеньким, да вот беда – суставы на ногах и руках не сгибались. Прослышав про чудо-ортопеда, поехали в Ленинград. Врач согласился лечить девочку, но для полного выздоровления требовались годы. Он сам сконструировал аппарат для разработки суставов, и лечение уже принесло первые результаты. Симпатичная черноглазая малышка, растянутая, как паучок, за ручки и ножки, местами загипсованная, окруженная подвешенными грузами и сложными конструкциями, активно крутила в руках игрушки. Когда Катя заглянула однажды к Наташе в соседнюю палату, малютка отчаянно зарыдала.

– Дочка боится посторонних, думает: сделают больно, – пояснила мамашка недавней знакомой. – Врачи говорят: потом она все забудет. Вырастет девка с нормальными руками и ногами, не поверит, как было на самом деле, – мать заулыбалась. – Это Степка надоумил ехать в город, в роддоме не разрешил от ребенка отказываться. А я-то, дура, испугалась, не знала, что делать, страшно такую растить. А Степка мужик упрямый, нас в охапку – и в Питер. Теперь пишет, что дочку очень хочет увидеть. Через полгода она уже ножками пойдет, врачи обещают, я верю. Так хочется, чтобы она побежала навстречу папке, больше ничего и не надо! – Наташка задавила гадюку-слезу и снова засияла.

Катя по-доброму позавидовала их семье. Не всем маленьким пациентам так повезло. Большинство лежали на отделении без родителей, те давно от них отказались. И все же, зомбированные водянкой мозга, тяжелыми внутренними болезнями, зачастую с изуродованными конечностями, дети оставались все теми же детьми, добрыми и озорными. Мальчик без ног с удовольствием играл в мяч, ловко подпрыгивая на коротких культяшках. Трехпалый малыш, брошенный сразу после рождения, был ласков невероятно и тянулся к каждому, кто подходил к кроватке. Врачи обещали сделать ему протезы, чтобы он мог выполнять элементарные действия. Девочка после шунтирования мозга бродила по коридору, качая резинового пупса. Никто не давал гарантии, что она доживет до детородного возраста, но как нежно она баюкала куклу.

В нездоровых человеческих ростках не было озлобленности к миру, отвергнувшему их за несовершенство. Они благоволили к нему, благодарные и за малость. А жизнь, несмотря ни на что, продолжала сурово скалиться, давая понять, что в ее саду слабакам не место. Уж если родители отказали им в любви, то чего же ждать от остальных?..


Черный шар

Ирина знакомым маршрутом выруливала к больнице. Как стройное дерево, выросшее на воле при равномерном освещении и питании, она радовала глаз избытком жизненней силы – в теле, лице, движениях. На таких экземплярах безукоризненно сидит любая одежда, каждое дело они делают играючи; даже если им не везет, окружающим кажется, что везет всегда и невероятно много.

Впрочем, если бы кто-то знал, что творилось в душе у роскошной дамы, он ужаснулся бы и пожалел ее. Ирина мучила себя до головокружения, до холода во внутренностях. Она находилась в состоянии одержимости, когда привычные нормы отступают и только одна навязчивая идея цепко держит мозг в постоянном напряжении. Ирина продолжала машинально готовить еду, не чувствуя вкуса, и одеваться по погоде, не замечая в ней перемен. На работе она бессмысленно перекладывала документы с места на место и часами выводила на бумаге странные узоры. Черкание ручкой помогало ей сосредоточиться. Рука вырисовывала какие-то кружочки, треугольники, полоски. Потом Ирина рвала их, но мысли, как стеклышки в детском калейдоскопе, складывались в четкий узор.

Последние десять дней Ирина почти не спала, сны пугали ее не меньше действительности. Она четко продумала план, и все в нем выглядело настолько естественным, что вряд ли кто стал бы искать подвох. Она уже держала в руке ЧЕРНЫЙ ШАР. Оставалось только бросить его под ноги тем, кому он предназначался…

Профессор в который раз просматривал рентгеновские снимки черепа Марии Тумановой. По истории болезни он не мог до конца определить, что же именно смущает его в данной ситуации? Бабушка настаивает на операции, мать не против, и вроде бы можно сделать, но цель… Какова цель? Девочка безнадежна в том смысле, что не будет нормальной никогда, возможно, операция облегчит ее состояние, возможно… Каковы шансы? 50 на 50, или нет, не то… Шансов очень мало.

Профессор снова разложил перед собой результаты обследований, решение так и не приходило. Уже две недели мать с ребенком лежали в больнице, и все это время он старался избегать Катю, не замечать ее пылающих надеждой взглядов. Как трудно привыкнуть к тому, что матери ждут от тебя чуда.

Живой организм в миллион раз сложнее любой техники, и уж если в нем что-то разладилось, причины и следствия надо искать в вечности. Природа допускает непоправимые ошибки, отзывающиеся кривизной человеческих судеб, и разве можно исправить их все с помощью скальпеля и хирургической нити?

Врач знал, что пределы его усилий ограничены, однако хирургу нельзя быть пессимистом. Операции, которые он делал, давали положительный результат, правда, не в столь запущенных случаях. Он почти физически ощущал ауру Катиного ребенка – едва мерцающую, зыбкую, прикосновение к которой чревато…

В операционной руки и мозг профессора работали автономно от души. Есть тело, есть история болезни, и нужно выложиться до конца, пытаясь приблизить больную плоть к выздоровлению и совершенству. Конечно, он сделает все от него зависящее, но до конца никто не может сказать, что там внутри… Никакие снимки не дадут полного представления о состоянии трепещущей живой ткани, которую он будет держать в руках. Иногда удачи бывают случайными, а смерти неожиданными. Быть может, мозг, безумно сдавленный нерастущими костями, просто разорвет от перепада давления, когда он вскроет черепную коробку. Не все зависит от мастерства, но многое от тайны, скрытой внутри одушевленного материала…

Для хирурга очень заманчив шанс сделать редкую и сложную операцию. Он должен их проводить, чтобы учиться спасать тех, кого еще можно спасти. Формально противопоказаний не больше, чем показаний, хотя интуиция подсказывает…

Врач захлопнул карту, устало бормоча: “Собачья работа”.

В извилистом лабиринте, где девочка блуждала уже несколько недель, стены везде были одинаково неприступны – ни провалов, ни щелей, ни выпуклостей, ни впадин… Коричневая монотонность одуряла сознание.

Повсюду царила тишина, лишенная даже внутреннего звучания. Неба над ней и вовсе не было видно. Стены поднимались ввысь, смыкаясь вдали над головой, от этого движение по узким проходам становилось особенно унылым. Тянуло в сон, и Маша то и дело впадала в дремоту. Пространство казалось настолько непроницаемым, что девочка не сомневалась – выхода нет.

Но из прошлых снов Маша знала, что рано или поздно бесконечность кончается или сменяется другой бесконечностью, что в общем-то одно и то же. И однажды стены вправду разомкнулись так неожиданно, что девочка застыла в нерешительности.

В проеме показался свет, сотканный в лазурную, прохладную ткань, пронизанную золотыми нитями. Прежде Маша не видела такой ослепительности. Будто миллионы сияющих звездочек кто-то сгреб рукою воедино и протянул ей на ладони.

Однако ощущение, что все не так просто, заставляло девочку оставаться неподвижной. И она не обманулась. Невесть откуда на ткани появилось темное пятно. Оно постепенно сгущалось, наливаясь смолистым соком. Теперь это был ШАР. Он дымился, разбухая едкой чернотой. Достигнув определенных размеров, шар стражем застыл в проеме, загородив собою путь.

Маша старалась не смотреть на него, но больше смотреть было не на что… Взгляды ребенка приклеивались к вязкой непрозрачной темноте, в которой могла бы утонуть и вся девочка, пожелай шар этого.

Маша понимала, что мимо шара не пройти открывшимися воротами. Он здесь для нее… Но она по-прежнему не двигалась с места, зная, что все решится помимо ее воли. Оставалось только ждать, когда этот сон сменится на другой.

Управлять снами было не в ее власти…


“Любовь – дитя, дитя свободы…”

Анатолий Петрович, лысеющий мужчина лет пятидесяти, работал в больнице анестезиологом меньше года. После развода с женой он переехал из Москвы в Ленинград к матери. Вдвоем они ютились в однокомнатной квартирке, и Анатолий взирал на будущее без оптимизма. Зарплата в больнице была невысока, но он исправно делал свое дело – по той причине, что ничего другого не умел. И пожалуй, жизнь думала о нем больше, чем он о ней.

Сидя в ординаторской, Анатолий Петрович в очередной раз переживал свое незавидное положение, мусоля в голове наболевший вопрос: “Где б деньжат по-легкому срубить?”, когда в дверь вошла весьма недурная женщина, окруженная облаком дорогих духов, и представилась:

– Я бабушка Маши Тумановой, Ирина Викторовна.

– Присаживайтесь.

– Вся семья волнуется за девочку, вы же понимаете…

“Ах, это по поводу годовалой нерастущей девочки из седьмой палаты, сейчас начнутся слезы”, – Анатолий нехотя кивнул и ждал продолжения, такого знакомого… Дама уселась на стул, склоняя к врачу холеные плечи в открытом платье.

– Мой сын и невестка намучились с этим ребенком, это очень тяжело, а главное – безнадежно. Они еще молодые, вся жизнь впереди… А девочка так слаба, понимаете?.. – Лицезрея прелести Ирины, врач с трудом воспринимал ее монолог. “Боже мой, какая женщина! Мне бы такую “бабушку”!..” Он с тоской подумал о том, что давно не прижимал к себе бабу, а ведь силенки еще есть. С каким бы удовольствием он ее потрепал! Анестезиолог кивал в такт собственным мыслям, а посетительница, приняв это за добрый знак, перешла в атаку: – Я не уверена, что ребенок перенесет операцию. Наркоз и здоровому в тягость, а с ее показаниями…

– Ну что вы, гражданочка, – машинально принялся успокаивать ее Анатолий, не отрывая взгляда от полной груди, туго обтянутой шелковым платьем, – у нас всякие случаи бывали…

– Вот именно что всякие… – Ирина почти вплотную приблизилась к нему, сверля глазами.

И тут только врач понял, что “бабушка” вовсе не ищет утешения. Его аж в пот бросило. Может, показалось?

Женская интуиция подсказала Киске, что этот болван у нее в руках.

– Помогите нам… то есть мне, – это звучало как приказ. – Вы ведь знаете все тонкости операции… – она собралась с духом. – Нам тяжело смотреть на страдания Машеньки, да и ей невыносима такая жизнь. А под наркозом, вы верно подметили, всякое случается, и это так естественно… – Ирина порывисто сжала руку врача и вложила в нее солидную пачку, завернутую в бумагу.

Пальцы Анатолия сомкнулись на шуршащем пакете. Теперь врач не сомневался в намерениях гражданочки, но, пребывая в смятенных чувствах, не знал еще, что ответить. Посетительница сама прервала неловкую паузу:

– Я зайду к вам попозже. И знайте, я умею быть благодарной…

Как только дверь захлопнулась, Анатолий Петрович разорвал бумагу, и дыхание у бедолаги перехватило. В глазах запрыгали нули, сердце заколотилось от духоты и возбуждения:

– Чертовка, а не баба…

Придя в себя, анестезиолог бегло прокрутил в голове ситуацию.

Девочка безнадежна, он читал ее карту. Ни у кого не хватит маразма утверждать, что она погибла не от собственной болезни. Она и без его помощи непременно вскоре скончается. С таким внутричерепным давлением… Тем более под скальпелем… А благодарность просительницы прольется золотым дождем… Одно непонятно, зачем профессору этот сгусток осложнений? А впрочем, не его дело… Анатолий Петрович размял затекшие члены, улыбнулся лысому отражению в зеркале и игриво запел:

– “Любовь – дитя, дитя свободы, законов всех она сильней”.

Вечером Киска еще раз заглянула к Кате, чье лицо застыло алебастровой маской – все краски, все соки покинули его.

– Ну, моя родная, – свекровь приобняла ее твердой рукой, привычным жестом выкладывая на тумбочку бесталонные деликатесы. – Теперь ты можешь быть спокойна. Я сделала все, что могла. Так что возьми себя в руки. Скоро, очень скоро все разрешится…

– Спасибо, спасибо!.. – Катя горячо поцеловала свекровь.

В последние дни ощущение уверенности и равнодушия снова оставило ее. Несчастная жадно искала опору, и Ирина на мгновение показалась ей твердым островком посреди болота. Катя захотела ей что-то еще сказать, но слезы подступили к горлу, и она лишь благодарно вздрагивала, как получивший помилование смертник.

Глядя на нее, Ирина чуть не потеряла сознание, но она знала, ради чего, она знала…

Черный шар покатился, медленно набирая обороты.


Перед операцией

Когда взведены курки, остается только ждать выстрела. И Ирина в тяжком напряжении ждала. Черный шар брошен под ноги жертве. Совершающей жертвоприношение жрице остается только слушать тиканье часов. Никто не знает, кто больше волнуется перед казнью, палач или жертва. “Тик!” – стучит сердце жертвы, “так!” – сердце палача. В какое-то мгновенье Ирине захотелось впасть в безвременье и безволие, но, когда заряжены пистолеты и взведены курки, это уже невозможно. А значит, нужно идти к барьеру. Но почему так боязливо на сердце? Не потому ли, что силен в нем предрассудок страха перед смертным грехом.

Все вроде бы легко, когда не собственной рукой ты останавливаешь чье-то бытие, но быть причастной к прерыванью жизни страшно. Ирина вспомнила аборт, сделанный сразу после рождения Ильи, она знала, что это была девочка, и часто видела ее потом во сне. Но избавленье от беременности в обиходе больше не считается убийством. Не разрешив человеку жить, мы вроде как не делаем греха, за это не осудят ни соседи, ни подруги. Такая власть над нерожденной плотью не дана в природе никому, помимо человека. Не может дерево само вдруг сбросить почки или цветы, желающие стать плодами. Одни люди способны опорожнить себя от чувствующего материала… Но ежели все-таки пробилась неугодная, мешающая сильным жизнь, то, значит, нужно обломить гнилую ветку, чтоб не мешала наливаться соком. Примерно так считала и Ирина…

По невероятной иронии судьбы профессор решил оперировать девочку в день рождения Адольфа. Ирина уверяла мужа, что это добрый знак. Илья не успевал вернуться из Новосибирска, и Ирина благословляла за это Господа. Она максимально старалась вывести сына за рамки происходящего. И он не сопротивлялся.

Накануне вечером Нил навестил Катю в больнице. Они вышли за ворота парка и побрели куда глаза глядят. Тополиный пух заметал тротуары, и было особенно тихо, настороженно тихо, тихо до безумия. Они поднялись по ступенькам в магазинчик и купили восточное печенье с пряностями очень странного вкуса. Потом жевали его на ходу. Как долго Нил не сможет стереть из памяти сладковато-имбирный вкус того печенья…

Вечером Катя осталась с Машей наедине. Багровый закат только усиливал тревогу перед завтрашним днем. Тоска невыносимо теснила грудь, обжигала мозг, и Катя не представляла, как пережить эту ночь. Она нашла скамеечку позади больничного корпуса, сидя на которой можно было видеть Неву. Женщина примостилась на ней с малышкой и смотрела на город, пока глаза не устали от слез: “Господи, неведомый и беспощадный, ты все знаешь обо мне. Я не прошу милости к себе, о милости к ней я молю. Разве недостаточно ее страданье, чтобы утолить твой гнев? Наверное, ты уже сжалился над нами, но какова она – твоя милость, не страшней ли она смерти? А может, смерть и есть милость твоя?”

Когда в сумерках Катя шла по больничному коридору, она споткнулась на кафельном полу и упала, чудом удержав ребенка на руках, так что Маша даже не ударилась. Перепуганная мать приписала падение нервному напряжению: пол был идеально гладким, не за что зацепиться. Медсестра же, стоявшая на посту, уверяла, что под ноги Кате покатился небольшой черный шар. Она настолько была уверена в этом, что даже поискала его повсюду, и удивилась тому, что не нашла.

Ночью Катя не стала класть девочку в кроватку, а крепко прижала к себе. Она целовала ее маленькую головку, ручки, нежную, как стебелек подснежника, шейку. Машенька улыбалась во сне, иногда смеялась: тихонечко и как-то жалобно.


Этот день

Этот день был самым обычным для миллионов людей. В этот день не случилось землетрясение или же наводнение, и солнце равнодушно взирало на происходящее в неизвестно который век от рождества Вселенной…

Профессор занес скальпель над обритой налысо головкой. Тельце девочки, беспомощное и исхудавшее, могло поместиться на двух его ладонях. На секунду заныло сердце. Но только на секунду…

Машу внесли из операционной прямо в палату. “Почему не в реанимацию?” – сердечко екнуло от страха, и Катя, замирая, подошла к кроватке. Бескровное страдальческое личико выглядывало из-под шапки бинтов с расплывшимися красными пятнами.

Катя приложила к губам крошечные ледяные ручки. Она лихорадочно соображала, что делать дальше, – сумбурные мысли путались в голове. Врачи молча двинулись к дверям.

– Что мне делать? – она испуганно шагнула за ними.

– Согрейте девочке ножки, она замерзла… в операционной так холодно.

Мать трясущимися руками наполнила горячей водой грелку и сунула ее под одеяло. “Какое ледяное тельце”, – она интенсивно растирала руками ступни и голени ребенка. Прошло минут двадцать. Девочка перестала согреваться. “Господи, да куда же они все ушли и почему ничего не сказали? А я и не расспросила, как всегда, растерялась… Да что же это происходит?” Жуть кольнула изнутри – девочка лежала тихо-тихо, совсем неподвижно. “Так всегда после наркоза?” – а подсознание уже не верило этому. “Сколько будет длиться сон?” – горячая мучительная боль до тошноты сжала ее внутренности. Трясясь всем телом, она приблизила свое лицо к губам малышки – девочка не дышала…

Последняя мысль: “Так не бывает”.

Последний ответ: “Бывает и так”.

Раненым зверем она метнулась в коридор, беспомощно хватаясь за стены.

– Помогите, врача… – вместо крика губы шевелились беззвучно.

В столовой как раз раздавали обед. В коридоре толпились люди с подносами и тарелками. Катя наткнулась на чей-то суп, выискивая белые халаты…

Врачи вытолкали ее из палаты. Анатолий Петрович с чемоданчиком юркнул в дверь.

– Пустите!.. – мать хрипела, уткнувшись лицом в холодный кафель. – Пустите!..

Через секунду дверь распахнулась, и Анатолий Петрович побежал по коридору, держа прикрытого одеялом ребенка. Две безжизненные голые ножонки болтались на его руке. Медсестра спокойно, как будто откуда-то из другого измерения, объясняла матери, что девочку отнесли в реанимацию. От ее лица исходил запах обеда и сытости.

Внутри Кати произошел взрыв чудовищной силы, готовый снести все – город, больницу, Вселенную… Пытаясь сдержать разлетающиеся обрывки своего существа, она выбежала из здания. В безлюдном парке буйствовал июльский ливень. Жалобно стеная, женщина припала к мокрому дереву, желая превратиться в ничто. Горе, которое раздирало ее на части, было так огромно, что казалось, земля расступится под ногами, чтобы избавиться от непомерной тяжести.

С черного хода вышел завернутый в плащ человек с непокрытой головой. Он шел, не замечая дождя. Катя узнала профессора и с перекошенным лицом бросилась наперерез. Он тотчас остановился, будто ждал ее. Мать, в последний раз моля о невозможном, выпила горечь его взгляда. Не в силах произнести хотя бы слово, она сникла. Лицо врача походило на мокрый осенний лист.

– Она умерла, – выдавил он наконец. И уже для себя добавил: – Собачья работа.

“Умерла… умерла… умерла… Что это значит?..” – Катя вышла за ворота больницы, плохо соображая, куда и зачем идет. “Девочка моя лежит там одна, зачем я ухожу?.. Я снова струсила…” – но она убегала все дальше и дальше по незнакомым улицам. Кто-то задал ей вопрос – она в ужасе отпрянула, не понимая, что с ней творится. Люди и собаки отшатывались от нее. “Что я наделала? Зачем оставила Машеньку в больнице – замерзшую, с растерзанной головкой?.. Надо вернуться… Сейчас я пойду туда…” Но вместо этого ноги уносили прочь, будто кто-то гнал ее, обездоленную, не чувствующую ни тела, ни души, не находящую в себе сил возвратиться.

Дождь прошел, и лишь одно облако, маленькое, кудрявое, весело кувыркалось в небе. Оно смеялось и ликовало, подгоняемое теплым ветром. Ему совсем не хотелось опускаться вниз – туда, где тяжко и смрадно жили люди…

Но женщина с намокшими волосами держала его, словно воздушный шарик, на веревочке и не отпускала улететь навсегда в бездонную синь. Вокруг нее, подобно пожару, хлопали огненные крылья, они отбрасывали черные тени, и ошарашенная беглянка уносила их с собой.

На мгновение Маша вспомнила бездну с огненными шарами, словно душа ее заглянула в зеркало прошлого. Но она знала, что больше не вернется туда. Она знала, что этот сон последний. И в следующее мгновение этого сна мать опять будет с нею, ибо воздушный шарик неумолимо тянул за собой руку, держащую его!

Это был такой покой и такое счастье, какое бывает только в детстве, когда очнешься от ночного кошмара и сердце замирает от радости, что, оказывается, страшное только приснилось и вся жизнь еще впереди. И смерти нет.


Этот вечер

Нил звонил в больницу после работы, около пяти он уже знал о случившемся. Едва хлопнула дверь в Катиной комнате, он побежал к ней.

– Катя, ты дома? Открой! – ему никто не отвечал, он продолжал стоять у двери. – Открой, Катя!

Самые дурные предчувствия мучили его. Нил опустился на стул у телефона и закурил. Минут через десять соседка открыла. Она сидела в сумрачной комнате, сгорбившись у детской кроватки.

– Ты вся мокрая, – Нил погладил ее плечо.

– Ты уже знаешь? – едва слышно спросила она.

– Да, я звонил в реанимацию…

При упоминании о больнице боль подступила с новой силой. Катя застонала. Она тут же представила Машино изуродованное тело, лежащее в этом здании у тюремной стены. Как если бы ее собственная рука или нога лежали где-то вдали от остальных членов. Машины вещи, ее кроватка невыносимо дополняли кошмар этого дня. Только придя домой, Катя окончательно поняла, что у нее больше нет дочки и она никогда не принесет ее в эту комнату. Как все просто, чудовищно просто! Она даже не предполагала, что смерть настолько проста, проста, как один-единственный шаг: сделал, и ты уже за гранью.

Сердце ее надорвалось, но сердце мира все так же неспешно бьется – с кухни доносятся запахи еды и звон посуды, из коридора – телефонный разговор, во дворе – смех пьяных. Все проявления жизни в одночасье стали невыносимы.

– Как жить, как?! – прошептала она.

Нил через силу, противный самому себе банальностью слов, пытался ее успокоить:

– Все еще будет, вот увидишь, ты сильная…

– Ничего больше не будет, – глядя в пустоту расширенными глазами, Катя силилась выхватить из темноты прошлое. – Ты ничего не знаешь о моей жизни. Если бы знал, то понял. Все началось еще в 88-м… Я смалодушничала… – глаза Кати расширились еще больше и в темноте казались чужими. – Все, что случилось сейчас, лишь расплата… Я тебе все расскажу… Но это… долгая история, а мне… слишком больно… – она повернула к Нилу беспомощное, заплаканное лицо.

– Ты ослабла, я принесу чаю, – Нил бросал пустые слова в пустоту.

– Позже, – безразлично пробормотала она и прилегла на край дивана. – Ну иди, иди… Все потом…

Нил вышел из комнаты, уверенный, что измученная Катя наконец засыпает. Он сел на кухне и закурил, уставившись в окна мансарды напротив. Женщина за стеклом шила, пристроившись поближе к свету. Нил тупо следил за ее мерно двигающимися руками – туда-сюда, тик-так… Наблюдателя отделяло всего несколько метров и две пары рам, он даже видел, как швея щурилась, вдевая нитку в иголку. Мысли остановились, как стрелки часов…

Из оцепенения его вывел пронзительный крик. Нил с трудом сообразил, что кричат во дворе, и высунулся наружу.

– Батюшки родные, помогите! – разносилось со дна колодца.

Посреди заасфальтированного пятачка распласталось тело.

Повинуясь неведомой силе, Нил бросился к Катиной двери, хотел ее позвать, но тут же осекся. Страшная тяжесть навалилась на него, как это бывает, когда хочешь очнуться от сна, но оцепенелое сознание никак не может пробиться к реальности.

Во дворе кричали уже несколько человек, они вызвали “скорую”. На Кате было все то же мокрое платье, спутанные волосы заплели окровавленное лицо. Нил наклонился пощупать пульс, она была мертва.

Народ высыпал из квартир и судачил. С Невского проспекта во двор стали подтягиваться любопытные.

– Какая молоденькая! – причитали старушки. – Наверное, наркоманка, они все время в том подъезде собираются.

– Да, да, я уж сколько раз на них жаловался, – поддержал их сухонький старичок в обвисших трениках, – но что толку.

Нил прикрыл Катю курткой. Она лежала на мокром асфальте, и тело ее, лишенное души, по сути, мало чем отличалось от мертвого тела дождевого червя, плавающего в лужице возле ее откинутой руки. Нил сел рядом, пространство вокруг сжалось, и город вдруг показался крошечным, как спичечный коробок. Неужели можно жить в этом узеньком мирке с небом искусственным, словно подвесной потолок?

А люди продолжали выползать из своих конурок подслеповатыми кротами. В стоптанных шлепанцах и расхристанных халатах они бродили по дну каменного колодца, и самое отвратительное состояло в том, что смерть вызывала у них жадное любопытство. Они вздыхали, отчасти даже довольные, что этот случай разнообразил их жизнь. Поистине ничего не изменилось в человеческой натуре со времен гладиаторских боев, и вечная игра на жизнь или на смерть и по сей день остается самой захватывающей.

“Скорая” увезла Катино тело, соседи пошли звонить ее родственникам.

Перевернутый человек несся с оглушительной скоростью по улицам ночного города, проклиная серое, как лицо покойника, петербургское небо. Этот город принимал в свое чрево миллионы душ, а потом отпускал их. Что помнили они? Оставался ли след и в его каменной душе? А может, они и не покидали его вовсе, застывая невидимыми стражами у старых стен?.. Все ерунда, и город не более чем слепок фантазии, равнодушный, как взгляд сфинкса…

Как душно под спудом свинцовых облаков! Вонзиться бы в эту броню! И, преодолев ее, оказаться в пространствах безмерных и светлых. Взять бы и рвануть прочь от отягощенного житья в этих карликовых домишках, среди карликовых делишек и карликовых пород людей. Это было всепоглощающее, болезненное до крика желание благодатности бытия, свободного и сплошь пронизанного солнцем. Тоска по радости, которой не было в этом мире.

Оглушенный и расплющенный тяжелейшими из небес, Нил беспомощно опускался на дно Петербурга.


Поминки

Возвратившаяся с похорон Муза трогательно поведала остальным жильцам подробности траурной церемонии. Она рассказала, как два голубя сели на край гроба, и это, несомненно, были души умерших. Как убивались родственники, в особенности Адольф. По ее словам, постаревший борец с режимом выпил бутылку водки не закусывая, и его едва довели до машины. Прибывшая из Ярославля Авдотья, казалось, не удивилась произошедшим событиям, то и дело повторяя: “Бог дал, Бог взял”… Она читала молитву у изголовья новопреставленных, ругала Ирину, что ребенка не крестили, и старалась соблюсти все обряды: свечку в руки, иконку на грудь, на лобик – ленточку с молитвой.

Сама Муза со слезами умиления уверяла, что Катя была ей как дочь родная, вспоминала совместные уборки мест общего пользования и битвы в очередях за колбасой. Машу она именовала теперь не иначе, как ангел небесный, хотя прежде, помнится, звала ее плаксивой засранкой. Филолог и адвокатша тоже расчувствовались, припоминая кротость и незлобивость безвременно ушедших, и каждый взгрустнул заодно о чем-то своем. Сергей Семенович не преминул заметить, что мир устроен так несправедливо, что хорошие соседи живут недолго, зато самые гадкие коптят до века. И насельники коммуналки вдруг поняли, что есть у всех них что-то общее, что все они люди, и живут в одном доме, и вытираются одним и тем же воздухом, как общим полотенцем…

К вечеру Муза напекла пирожков с рисом, сварила киселя и угощала собравшихся на поминки, чтобы все было как у людей – по-доброму, по-христиански. Каждый приносил с собой что мог, в основном водочные запасы, квашеную капусту, соленые огурцы да картошечку. Сели на кухне дружно, сдвинув столы. Вышло двенадцать человек, и посередке – Вертепный.

Последний уже с утра приложился к стакану, что, однако, не лишило его трезвости ума. В разгаре действа СС осторожно заметил, что Катина комната вроде как освободилась и по закону кто-то из соседей может занять пустующую площадь. И кому, как не им с Музой, отдать в этом вопросе предпочтение. На некоторое время присутствующие замерли, затаив злобу и дыхание. Потом начали перешептываться, припоминая, какими льготами и правами одарило их родное правительство.

Не остался в стороне и вертлявый брат Императрицы. Он предъявил справку из дурдома, где говорилось, что его безумная сестра имеет право на дополнительную площадь и освободившаяся комната как раз ей подойдет. Группа поддержки из туалета шумовыми эффектами подтверждала сказанное.

Соседи продолжали разрабатывать версии дележа пятнадцати метров, переходя на все более повышенные тона и все в более грубых выражениях. Дело кончилось, как обычно, драчкой с битьем посуды и оконных стекол.

Все забыли, по какому поводу собрались, зато хорошо помнили, из-за чего началась потасовка. Хламовы отбивали кулачные удары Музы доской для пирога. Сергей Семенович вступил в схватку с братом царственной особы, обвиняя его в том, что тот подделывает талоны на водку, а делиться не хочет. Брат Императрицы орал, что это гнусная ложь и он, как порядочный гражданин, талоны не подделывает, а водку просто ворует, и бил Вертепного наотмашь квачком от унитаза.

Один Гулый тихо сливал со всех бутылок остатки в свою рюмку и, потягивая дивный коктейль из русской водки, сливянки и яблочного аперитива, повторял: “Эх, кроткая, зачем ты это сделала”…


Расследование

Что может быть хуже серого питерского утра? Две рюмки портвейна позволяют доспать до одиннадцати, больше никак. Сон бежит, и тяжелые мысли занимают его место. Аллергия на серость неба, домов, чаек поднимается тошнотой и душит. Если бы заплакать, но нет, слезы сталактитами застывают в сердце, и за грудиной колет, колет, колет… Будто это вовсе и не сердце, а тряпичный комок, утыканный иголками.

Еще пара рюмок позволяет прогнать день до обеда. Он захлебывается в собственной сырости, но еще пара рюмок – и уже легче. Теперь до вечера можно расслабиться, ждать синие мертвецкие сумерки, и после наконец-то ночь, избавляющая от необходимости видеть могильный свет, не радующий никого из живущих в этом склепе.

Но пара рюмок снова примиряет с бытием, и даже легче оттого, что ночь придерживает малокровный свет. Уж лучше ничего, чем эта скудность.

У Нила тоска рождалась не в сердце и даже не в душе, а сразу во всем теле, будто его обволакивало серой, удушающей слизью и он покоился в липком коконе. Причин к этому находилось много, на самом же деле одна – бессолнечность бытия. Он мысленно охватывал все девять каморок 14-й квартиры и в каждой видел тщедушную человеческую жизнь, замкнутую среди шкафов и этажерок, проеденных молью ковриков и пыльных салфеток, и все это под аккомпанемент промозглого дождя. Где ты, последний Юг?

Нил сделал пару глотков портвейна. Почему огромный ослепительный золотой шар детства с годами сжимается в рыжеватый апельсин, а после и вовсе в засохшую желтую корку?

Солнце… По-настоящему он всегда любил только его! Наверное, потому, что оно дарило надежду каждый день и не разочаровывалось в мире даже тогда, когда мир сам разочаровывался в себе.

Илья вернулся из командировки, когда страсти вокруг случившегося с Катей поулеглись. Нил видел, как несколько раз они с Ириной тихонько проскальзывали в комнату и забирали вещи. Похоже, только Адольф пребывал в печали. Возможно, он впервые осознал благотворность запоя для русской души. Вытирая слезы, Адольф жаловался каждому встреченному, что Родина лишила его последнего – дня рождения, подаренного простой ярославской крестьянкой. Он винил судьбу и коммунистов в заговоре и утверждал, что без евреев здесь точно не обошлось… Ирина утешала мужа, как дитя: главное, что сладкое на стол все же подали, и какая ему разница, поминки это или именины.

Нила на похороны не пригласили, для семьи Тумановых он оставался малознакомым соседом. Иногда он и сам удивлялся тому, как много знает о людях, для которых он почти невидимка.

Во всей этой истории чувствовалась недосказанность, мучившая его. Был здесь какой-то подвох, он чуял его нутром, как чуял все, что касалось этой женщины. Катю погубила не смерть дочери, а нечто большее… Вина за прошлое, которое она не смогла себе простить?.. Она хотела рассказать ему что-то, значит, он вправе знать. Нечего и думать, чтобы говорить об этом с Тумановыми, он попробует докопаться до правды сам. В любом другом случае он наплевал бы да и забыл обо всем, но только не в этом…

Нил заставил себя пройтись ненавистным маршрутом от Финляндского вокзала до “Крестов”, уверенный, что больница каким-то образом поможет распутать клубок тайн, наверченных вокруг Катиной смерти. При виде красного кирпичного забора его замутило, но он с хладнокровным лицом проследовал через парк и по черной лестнице поднялся на отделение.

В палате, где всего неделю назад лежали Катя и Маша, оставались три женщины с детьми, двух уже выписали. Нила все помнили, он часто забегал к Кате, и женщины охотно наперебой рассказывали о случившемся.

– Она, бедненькая, будто с ума сошла, до чего жалко и ее, и девочку. А ведь Катя верила, что все будет хорошо, – полная женщина с претолстеньким младенцем шумно вздохнула.

– А что будет хорошо? – машинально переспросил Нил.

– Ну, как же? Врачи успокаивали ее, особенно этот… Анатолий Петрович. Каждый день заходил, заботливый такой.

– А по-моему, слащавый до приторности, – сплюнула мамаша на соседней койке.

– Зачем вы так?.. – обиделась толстуха. – Просто мы не привыкшие к хорошему обращению. А Анатолий Петрович внимательно про девочку выспрашивал, что да как, с родственниками общался. Со свекровью я их несколько раз вместе видела, по-моему, они нашли общий язык.

– Почему вы так решили? – Нил спросил, хотя, в общем-то, не удивился.

– За несколько недель до операции шла я по коридору в столовую, – с воодушевлением рассказывала наблюдательная мамаша, – и видела, как она зашла с анестезиологом в ординаторскую. В тот день обед вкусный давали – пюре с котлетой, я хорошо запомнила. Да вот и вчера, представьте, Катина свекровь забирала отсюда справки, а после я видела ее с Анатолием Петровичем в парке. Уж о чем они говорили – не знаю, но он взял ее под локоток, и мне показалось, что разговор у них приятельский.

“От скуки бедняжка готова сочинить роман”, – с грустью подумал Нил.

Он совершенно не представлял Катю в положении этих женщин. В ней присутствовала некая эфемерность. Дело было даже не в том, что кровати в палате продавлены до пола, тумбочки обшарпаны, а со стен лохмотьями свисает штукатурка. Просто она не смогла бы превратиться в них – затвердевших, заматеревших, устоявшихся. Катя светилась красками одного дня, она излучала разноцветье мимолетности. А эти женщины, как хорошо налаженные механизмы, были рассчитаны на долгие годы функционирования. Они смогут выжить и в этой палате, и в этой стране, и в эти времена. И все-таки справедлив естественный отбор: небесное – к небу, земное – к земле.

– Ну что ж, – в очередной раз вздохнула сердобольная соседка, – что смогли, они для девочки сделали, а остальное уж дело Господа, – она перекрестилась, шумно вздохнув, будто внутри нее накопилось много лишнего воздуха.

Покинув больничные стены, Нил думал о тех счастливцах, что доживают до самой смерти, так и не успев ее испугаться. Он же испугался смерти, едва появившись на свет Божий. Ему было пять лет, когда он узнал главное: умрет все, что он любит, в том числе и он сам. Он не говорил о смерти с родителями, рассуждая, что если ему, так далеко отстоящему от могилы, уже боязно, то каково должно быть им, прожившим половину жизни. За бабушку он, наоборот, радовался: чрезвычайно набожная, она больше всего любила рассказывать внуку о загробной жизни. Нил же полюбил единственной любовью мир преходящий и несовершенный. И рецепт от страхов нашел по эту сторону бытия.

Вечером, после того как Ирина ушла, громко хлопнув дверью, Нил стал готовиться к намеченной вылазке. Дверь в комнату Кати захлопывалась на “собачку”, и он надеялся ножиком открыть замок. Нил точно не знал, что именно хочет найти, тем более что родственники даром время не теряли и все уже перерыли. В первую очередь они вынесли старинные часы, этажерку и кожаный диван. Катины личные вещи, скорее всего, их мало интересовали.

Дождавшись момента, когда диван Вертепного заскрипел за стенкой, Нил приступил к задуманному. Английский замок открылся без труда, и мужчина тихонько захлопнул за собой дверь. Он не был в этой комнате со дня смерти Кати. Еще не выветрился запах налаженной жизни, но в атмосфере произошло физически ощутимое изменение. Отсутствовало колоссальное напряжение, так мучившее Нила при жизни хозяев, будто бесы и призраки покинули ее в одночасье.

Карманный фонарик осветил раскиданные в беспорядке вещи, перевязанные веревками тюки, одеяла, книги. Тут же валялись детские колготки и распашонки. Среди кучи хлама взгляд его упал на черную сумку из кожзаменителя. Внутри она оказалась набита фотографиями, старыми поздравлениями, письмами подруг, и еще там была медицинская карта. Нил развернул ее.

“Екатерина Туманова. Женская консультация №… Беременность I. Резус положительный, группа крови II”. Он нетерпеливо листал страницы, не веря своим глазам. Даты посещения врача – 1988 год. “Но ведь Маша родилась в 90-м?..” Нил быстро заглянул в конец карты – “Родила девочку, 3 кг, 49 см. Роды без патологии”, и самое удивительное – “Выписана без ребенка”…

Нил снова перелистал карту, недоуменно соображая, где тот ребенок и почему Катя не забрала его из роддома, жив он или умер? Об этом в карте ни слова. А впрочем, это объяснимо: медкарта заведена на мать. Нил еще раз просмотрел все бумаги, надеясь найти хоть какой-то намек на судьбу младенца, но ничего не обнаружил.

Он забрал карту и тихонько пробрался к себе. В коридоре стояла удивительная тишина. Похоже, никто не заметил его маневров. Уже лежа на раскладушке, Нил опять вернулся к размышлениям о своей находке. Роды в Институте акушерства и гинекологии, и ни слова о судьбе новорожденного…

В эту ночь почему-то не спалось. Нил все время спрашивал себя, зачем ему копаться в неприятной истории. Катиным родственникам не понравилось бы расследование их тайн, и все же… Никто однозначно не смог бы ответить, на что мы имеем право в этом мире.

Смерть близкого человека заставляет взглянуть на жизнь более откровенно, чем мы позволяем себе в повседневности. Кольнет неприятная мыслишка: и ты не вечен. А разве ты искренен хотя бы в главном? Ведь завтра может быть поздно. И тебя поднимает над бытовухой и ежедневной смутой боязнь не сделать главного. Хочется сказать “люблю” и “ненавижу” тем, от кого скрывал это десятки лет. И нет опаски быть истолкованным неверно. Ведь все мысленные оценки уйдут в небытие, останутся лишь совершенные шаги: ошибочные или верные, но те, что мы успели сделать. В такие дни летишь на высоте, недосягаемой для среднестатистических оценок.

В Институте акушерства и гинекологии Нил оказался впервые и чувствовал себя очень неловко. Он поднялся по широкой центральной лестнице, осторожно поглядывая на беременных пациенток. Надежды найти разгадку судьбы первой девочки почти не было.

В кабинете главного врача отказались предоставлять ему какую-либо информацию, впрочем, другого он и не ожидал. Однако в коридоре молоденькая девушка в белом халате, вняв его мольбам, посоветовала пройти прямо на послеродовое отделение и спросить кого-нибудь из персонала.

Немного потоптавшись в нерешительности, Нил накинул принесенный с работы белый халат и, преодолевая робость, пошел по просторным чистым коридорам. Где-то за стенами галдели птичьей стаей новорожденные. Они заявляли о своих правах на жизнь, и это было здорово!

Заведующая послеродовым отделением – полная женщина с волевым лицом – не сразу поняла, чего хочет от нее этот практикант. Выяснив, что он и вовсе с улицы, она тут же попыталась выставить его за дверь.

Нил, представившись Катиным родственником, изо всех сил пытался найти к ней подход:

– Все так неожиданно: смерть двоюродной сестры, смерть ее дочки… А тут еще эти документы.

– Я-то здесь при чем? – нетерпеливо перебила заведующая. – Решайте свои семейные дела в другом месте.

– Поймите, я нашел свидетельство того, что у моей сестры был еще ребенок, о котором никто не знал. Он родился здесь, в вашем институте, – Нил протянул ей карту.

Врач стала читать, листая потрепанные страницы. А посетитель тем временем продолжал ее увещевать:

– Родителей у Кати нет, а мне небезразлично узнать, что случилось. Помогите разобраться, – он умоляющим взглядом посмотрел на заведующую. – Скажите, что с ребенком?

Женщина продолжала держать в руках открытую карту, и по ее взгляду он понял: удача есть, она вспомнила.

– Во-первых, я не в состоянии упомнить всех рожениц. Во-вторых, я не имею права предоставлять вам какую-либо информацию о наших пациентах, – врач строго смотрела из-под очков. – Вы ведь не следователь по уголовному делу, да и документов, подтверждающих родство, у вас нет.

Нил продолжал напирать:

– Но поймите, человека уже нет в живых, и я так и не узнаю, что мучило сестру, – он начинал терять надежду.

Заведующая помолчала некоторое время, затем, сняв очки, заговорила:

– Вспомнила я эту мамочку… Ребеночек был безнадежно болен. Вызывали эксперта из генетического центра на Тобольской. Он подтвердил врожденное заболевание, подробности вам ни к чему. Патология могла быть вызвана чем угодно: неблагополучной экологией, генетической несовместимостью супругов, инфекцией. Хотя впоследствии анализы не выявили инфекции в утробе матери. Специалисты из генетического центра утверждали, что она может родить здоровенького ребенка, – женщина устало протерла глаза. – Ну что вам еще сказать? Патология очень редкая, может, поэтому я и запомнила этот случай. А мать тогда была страшно подавлена, родственники уговорили ее отказаться от девочки: зачем в 19 лет взваливать на себя такую обузу? Эти дети нуждаются в специальном уходе, понимаете? Все, что вы рассказали о втором ребенке, невероятно. Как говорится, кирпич дважды на одну голову не падает, – она еще раз подчеркнула, – эти дети – ошибка природы, а не закономерность. Люди обычно стараются о них забыть и родить здоровенького малыша, особенно если молодые. Кто бы мог подумать, что случай повторится? – заведующая недоуменно пожала плечами. – Науке еще так мало известно о человеке.

– А девочка жива?

– Вот уж не знаю. Скорее всего, ее отправили на Бобруйскую, а потом в Павловский интернат, ведь мы не занимаемся судьбой этих детей.

– Катя знала, где она?

– А зачем? – искренне удивилась врач. – От детей отказываются, чтобы не видеть их страданий и самим не страдать. Так зачем ей разыскивать ребенка?

Посетитель вышел из кабинета и, словно пытаясь еще за что-то зацепиться, слонялся по коридору. В распахнутых дверях ординаторской орудовала шваброй нянечка. Нил и сам не знал, что его толкнуло подойти к ней.

– Извините, – он снова набрался наглости. – Вы не помните ее?

Женщина отложила тряпку и внимательно посмотрела на фотографию.

– Конечно, помню, а что?

– Она погибла, – Нил вкратце рассказал о случившемся.

– Господи, – Анна Петровна, а именно так представилась нянечка, сняла косынку и вытерла руки. – Пойдем присядем.

Пожилая женщина повела его в тихий коридорчик со скамеечками. В отличие от заведующей, она вела себя по-свойски и документов не спрашивала.

– Вот здесь она все и стояла, в этом коридорчике у окна…

Нил посмотрел на философский факультет университета и подумал, что из этого окна она могла видеть его, идущего на стрелку Васильевского острова. Сколько раз, возможно, проходили они с Катей друг мимо друга, сталкивались в библиотеке, в университетском коридоре. Ему даже казалось, он припоминал ее – светленькую студентку с косой, – где-то виделись мельком, всегда рядом и никогда вместе…

Анна Петровна незатейливо повествовала:

– Я утешала ее, горемычную. Все стоит, вот как вы, у окна и плачет. Уж больно не хотелось ей от дочки отказываться. Вам, мужикам, это не понять, – нянечка смахнула ладонью слезу. – Она ведь ее уже к груди приложила. Мать-то все ей в личико смотрела, будто старалась навсегда запомнить, – нянечка поперхнулась. – А как стали документы оформлять на отказ, так попросила, чтоб девочку больше кормить не приносили. Решила ее больше не видеть. Иначе, говорит, увижу и не смогу подписать бумажки. Любое сердце надорвется от такого. Везут детей на каталке в палаты кормить, а она, как преступница, прячется в коридорчике. Дети голодные кричат – какая ж мать выдержит такую пытку? Кололи ей успокоительное, да разве уколами боль из души вытравишь? – Анна Петровна горестно продолжала: – Грудь ей перевязали, пила камфору в порошках, чтоб молоко пропало. Ходит по отделению этакий цыпленок, тощий, плоскогрудый, в бинтах, – не дай Бог кому такое пережить, – женщина перекрестилась. – Я ее и чаем отпаивала, и всяко успокаивала, жалко – молоденькая ведь еще. Роды тяжелые были, только в себя пришла, а тут такое горе навалилось. Девчонка совсем потеряла голову. Может, она бы и забрала дочку, да родственники не позволили… Свекровь хорошо помню – кровь с молоком. С врачами переговорила и сразу кинулась документы на отказ оформлять. На ребеночка даже не взглянула ни разу! Дед у них видный такой еврей, – Нил невольно улыбнулся, смекнув, что речь идет об Адольфе. – Как петух, вышагивал по коридору, с начмедом о чем-то договаривался, выхлопотал, чтоб Кате разрешили домой уйти и там долечиваться. По этому поводу прямо в коридоре митинг устроил. Мол, негуманно мать содержать по соседству с отказным ребенком, это нарушает права человека. – Анна Петровна тоже не удержалась от улыбки, вспоминая правозащитника. – Да оно и правильно. Ей бы лучше уйти из больницы поскорее. Так и решили: документы подпишет – и в тот же день ее увезут. Уговаривали хором: молодая еще, других нарожаешь, успеется. Муж-то у Катьки – производитель хоть куда, цветущий бугай, и с чего у них дети такие? – женщина недоуменно развела руками.

Загрузка...