Силла Науман Что ты видишь сейчас?

Предметы фотографируют, чтобы изгнать из сознания. Мои истории — своего рода попытка закрыть глаза.

Франц Кафка

ПОДРУГА

Мы поселились в пансионате на берегу Атлантики, а вечера проводили в баре при отеле «Побережье басков». Я была далеко не так красива, как Анна, потому мне приходилось довольствоваться серфингистами, которые ей быстро разонравились, либо ее бывшими поклонниками.

Однажды, вернувшись со свидания с одним из них, я нашла на кровати записку. В ней Анна сообщала, что уехала в Париж, и просила прощения, что бросает меня из-за очень важного дела, не терпящего отлагательства. Хозяйка пансионата обещала подыскать для меня дешевый одноместный номер всего в нескольких кварталах отсюда. Анна уверяла, что я прекрасно справлюсь и без нее. К записке были приложены несколько свернутых купюр.

Новая комната оказалась в подвале дома на глухой улочке, вдалеке от красивых отелей и Большого пляжа. В ее стоимость не входила уборка, зато душевой в конце коридора разрешалось пользоваться бесплатно. В комнате было темно и пахло сыростью. Слабый свет просачивался из прямоугольного отверстия где-то возле потолка. Если встать на стул, можно было увидеть ноги редких прохожих.

Томас, один из бывших парней Анны, был возмущен ее внезапным исчезновением. Он назвал ее предательницей, а меня — идиоткой, готовой все простить подруге. «Так нельзя поступать, — твердил он в тысячный раз, — так никто не делает». Я почувствовала себя полнейшей дурой, оказавшись среди преданных Анной людей.

Томас сидел напротив меня с красными глазами — возможно, перебрал или накурился. Он был родом из Сконе, учился на врача, но бросил. Несколько лет колесил по Франции и теперь, общаясь с нами, с легкостью переходил с одного языка на другой: английский, французский, а иногда испанский.

Сгустились сумерки, и мы снова в баре отеля слушали прилив. Патрисия, единственная француженка в нашей компании, сидела, по своему обыкновению положив ноги на стул, и курила. Рядом с ней я чувствовала себя взрослой и серьезной.

Собака Томаса, немецкая овчарка, которая всегда следовала за хозяином по пятам, лежала под столом. Томас предложил оставлять ее на ночь со мной, решив, что мне небезопасно ночевать одной. Собака поднимала голову, когда произносили ее имя, и била хвостом по полу. Томас смотрел на меня так, словно в том, что я осталась одна и стала очередной женщиной, о которой ему пришлось заботиться, была моя вина. Мне не понравился его взгляд, и я сказала, что справлюсь сама. Но в конце концов последнее слово все же осталось за Томасом. Он высадил меня и овчарку перед моим флигелем и укатил на своем старом «мерседесе». Сначала собака скулила и никак не могла успокоиться, но потом легла под кровать и со вздохом заснула.

На рассвете я пробудилась от странного скребущего звука и в слабом свете из оконного проема увидела, как собака мечется во сне, будто ей снится погоня. Я не осмелилась протянуть руку и погладить ее жесткую шерсть.

Когда мы проснулись в следующий раз, в комнате было душно, и мы быстро вышли на улицу. Томас уже сидел на ступеньках, поджидая нас. Мне стало не по себе, потому что сегодня встречались он, я и собака, а не он, Анна и я. Я заменяю ему Анну? А может, играю ее роль? На эти сомнения у меня не было ответа.


Томас занимался серфингом и каждый день отправлялся на поиски самых высоких волн. Наблюдая из окна его большого черного автомобиля, как один красивый пляж сменяет другой, я представляла себе карты, которые висели в комнате Анны всю зиму. Со временем все зеленые и фиолетовые линии, отмечавшие наши маршруты, выцвели и исчезли в безбрежном синем море. Только линии цвета морской волны продолжали сиять так же ярко, как сейчас сверкала передо мною вода. Зимними холодными вечерами мы мечтали о странствиях по самым далеким странам. Наш путь не заканчивался ни во Франции, ни в Испании. Мы собирались дальше на юг, в Африку, ради этого мы работали как проклятые в скучном ночном кафе возле площади Норра Банторгет.


Прошло несколько недель после отъезда Анны. Каждый день новые берега, новые ветра. Мир превращался в одно беспредельное море и нескончаемое побережье, но странным образом этого было достаточно. Собака привыкла ко мне и смотрела на меня, когда я провожала взглядом красную доску Томаса, тонущую в объятиях Атлантики. А потом мы обе проваливались в душный сон, устав от солнца и ожидания. Собака ждала только своего хозяина, а я… Иногда мне казалось, что я жду Анну. Не ее возвращения, а чего-то связанного с ней. Она удерживала меня, даже когда ее не было рядом. Я существовала в ее тени, превратилась в ее призрак, перестав быть самой собой. Я была далеко от дома, почти каждый день проводила с мужчиной, который хотел, чтобы рядом оказалась Анна. И уже не понимала, кто я на самом деле.


А потом была ночь, когда приехал Томас. До этого мы не позволяли себе никаких объятий, разве что целовались по-дружески в щечку на французский манер. Я спала, а собака, казалось, не слышала шагов по коридору, пока из-за двери не раздалось жесткое «место!». И когда он ворвался в комнату, собака не стала меня защищать.


На следующий день мы с Томасом и собакой уехали далеко в горы, туда, где прежде не бывали. Он извинился за то, что не показывал мне ничего, кроме пляжей и баров. Мы молча сидели в машине, и я старалась не думать о случившемся. Я смотрела на его руки, лежавшие на руле. Правое запястье обвивали три сине-зеленых дельфина — татуировка в виде браслета. У одного из них была выемка на носу — наверное, игла с краской соскользнула в этом месте. Я посмотрела на свои руки. Ледяные пальцы болели, а внутри меня была полная пустота. Отвернувшись, я смотрела в окно на бесконечные поля, зеленые горы и коров с бубенчиками. Разве в Пиренеях могут быть коровы без бубенчиков?

Вечером мы остановились у небольшого ресторана. Мы ехали весь день, устали, и, когда вышли из машины, у меня болел живот. Встретил нас сам хозяин — пожилой мужчина в фартуке, с добрыми синими глазами. Оказалось, они с Томасом знакомы, и он быстро нас обслужил. Подливая нам вина, он незаметно провел рукой по моим волосам — быть может, сравнивал их с волосами Анны. Я не знала, бывали ли они где-то еще, кроме пляжа, но после ее отъезда мы с Томасом о ней больше не говорили.

После ужина я выбрала самую дальнюю кровать у окна в большой комнате, предложенной нам хозяином, как вдруг снова послышался звон коровьих бубенчиков.

Прежде чем оставить нас одних, хозяин растопил камин, повернулся ко мне и сказал, что Томас — замечательный парень. В полудреме мне привиделось, что комната заполнилась мужчинами. В центре стояли Томас и Анна, она ела большой бутерброд и смеялась. Крошки хлеба и кусочки салата падали ей на сандалии, щека испачкалась майонезом. Я по-прежнему чувствовала пустоту, голод и недомогание.


В горах мы провели неделю, но Томас больше не прикасался ко мне. В последний день мы заехали очень высоко, где дождь сменился снегом, и замерзли. А на обратном пути, пытаясь согреться, включили обогреватель на полную мощь, так что стекла запотели. Заметив по пути в маленькой деревушке телефонную будку, я попросила Томаса остановиться. Он рассмеялся и поехал дальше, сказав, что не видит необходимости общаться с внешним миром, однако вскоре повернул обратно.

Автомат поначалу показался мне неисправным, но монеты с грохотом провалились, и я смогла набрать длинный номер телефона родителей Анны. После трех гудков ответил ее отец, который, как всегда жизнерадостно, сообщил, что они ждали звонка от нас. Я ответила, что по дороге не попалось ни одного телефона. В трубке я услышала радостные возгласы матери Анны — она наверняка подумала, что звонит дочь. Отец спросил, где мы находимся, и я сказала полуправду: «В горах с друзьями. Анна ненадолго отъехала и попросила меня позвонить, ведь вы ждете звонка в ее день рождения».

Сама Анна всегда забывала это сделать, каждое лето мне приходилось напоминать ей. Я не могла вынести мысли о том, как волнуются ее родители на острове Удден. Когда трубку взяла мать, она попросила меня обнять Анну и передать поздравления, добавив, что сосед на другой стороне острова, «ты, конечно, помнишь Ингвара», поднял, как обычно, флаги в честь дня рождения ее дочери и сегодня состоится праздничный ужин. Две старшие сестры Анны со своими семьями гостили у родителей. Погода стояла безоблачная, море уже нагрелось.

Томас вылез из машины и, прислонясь к ней, свертывал самокрутку. Мелкий дождь создавал влажную пелену. Я уставилась на телефонный диск и думала о том, как звучал голос Анны, когда она брала трубку в родительском доме. Она единственная из всех, кого я знала, быстро проговаривала цифры телефонного номера. Это было довольно старомодно и в общем-то ей несвойственно. Голос ее всегда поднимался на последней цифре. На цифре восемь. Серо-белый пластмассовый аппарат в их доме висел на стене под полкой с радио и фотографиями в рамках, в комнате, которую они называли залом. Телефонный шнур всегда сворачивался в клубок.


Мы продолжали спускаться по серпантину к морю, вскоре выглянуло солнце. Томас протянул мне свои сигареты, хотя знал, что я не люблю курить. Казалось, что, пока мы были в отъезде, город расплавился от жары и множества туристов, но, вероятно, я просто привыкла к мычанию коров, перезвону бубенчиков и склонам зеленых гор. Солнце слепило глаза, бедра прилипали к кожаному сиденью автомобиля. От запаха табака стучало в висках.

Томас высадил меня у флигеля, сказав, что мы увидимся позже, как обычно, в баре отеля «Побережье басков». Потянувшись в машину за рюкзаком, я почувствовала на щеке горячее дыхание собаки.

Я стояла на улице, пока автомобиль Томаса не исчез из виду, а звук мотора не слился с шумом движения на улице Королевы, затем спустилась и отперла свою комнату. На маленьком столике за дверью лежала туристическая брошюра. Рисунок на первой странице изображал незнакомое уличное кафе. На полу — листок с логотипом отеля. Сообщение от Анны было написано ее характерным размашистым почерком: «Не трогай его. Пожалуйста».

Я побросала вещи в рюкзак, положила деньги за комнату на столик и черкнула пару слов благодарности хозяйке. Через десять минут я уже была на пути к вокзалу.

* * *

В отличие от меня, Анна была никудышным пловцом. Она плавала как маленький ребенок, ложилась у самой кромки воды и плескалась там или же ходила вдоль берега. На пирсе крепко держалась за край, осторожно опускаясь в воду. Она всегда говорила, что из-за белой кожи и веснушек быстро краснеет и обгорает, поэтому принимала солнечные ванны с большой осторожностью.

На Уддене не было специальных пирсов для купания или песчаных пляжей. Купаться приходилось, либо спрыгнув в воду с берега, либо в лагуне, где не видно дна, зато были плоские скалистые островки, на которых можно стоять.

Мы довольно быстро приноровились плавать вместе — осторожно входили в лагуну, держась за руки. Я окуналась первой, продолжая держать Анну за руку, пока она опускалась в воду. Потом мы ложились на поверхность воды, и, если не было больших волн, она осмеливалась иногда меня отпустить. Ее волосы растекались по воде, как солнечные перья. Иногда Анна поворачивалась и смотрела на меня. Воздушные пузырьки струились из ее открытого рта, руки и ноги были раскинуты как у паука, но выглядела она абсолютно спокойной. Однако боязнь воды и того, что таится в ее глубине, Анна так и не смогла преодолеть. Ее пугали рыбы, она страшилась наткнуться на разлагающееся тело утопленника. Рыбак Ингвар как-то рассказал ей, что утонувших в море всегда приносит в их залив, и во время войны к берегу прибивало много тел рыбаков, беженцев и солдат, которые зимой провалились под лед. По весне они всплывали — с почерневшей кожей, в истрепанной подо льдом в лохмотья зимней одежде, — а летом их относило течением в лагуну.


Мы с Анной не были подругами с детства, хотя так могло показаться, если поглядеть на наши одинаковые платья, обувь, украшения и прически. Одинаковый беспокойный цепкий взгляд, одинаковые лихорадочные влюбленности…

Мы были почти взрослыми, когда встретились на вечеринке: я только что начала жить самостоятельно, а ей оставался год до окончания гимназии. И все же образ маленькой девочки, которую я никогда не знала, лучше всего сохранился в моей памяти. Рыжие локоны Анны развеваются на ветру, обгоняя меня, она бежит по скалам на острове Удден. Одно лето сменяет другое, Анна растет и хорошеет, большой дом с облупившейся краской блестит в лунном свете. Вот ее родители, братья и сестры, они смотрят друг на друга… Я вижу мир так, как видит его Анна, — в виде большой карты. Эти образы детства четки и прозрачны, как стекло, хотя меня там, в ее детстве, не было и я не знаю, как все происходило на самом деле. Воображение рисует ее детскую фигурку, переносит ее нынешнюю в прошлое, где она становится ребенком. Она везде в том числе в людях, которых я узнала позже, занимавших ее комнату в моей квартире в Черрторпе. Она в других моих подругах. Но Анна совсем не похожа на них.

* * *

Схватив рюкзак, я выскочила на улицу и бежала всю дорогу до вокзала. Ночной поезд до Лиона и Парижа был уже подан, и мне даже удалось купить спальное место в купе. Кондуктор удовлетворенно захлопнул папку с билетами и объявил, что последнее место продано. В узком теплом коридоре пахло туалетом. Кондуктор указал мне на верхнюю полку в последнем купе. Две загорелые немки, блестящие от жары и ночного крема, уже легли. Я забралась на свое место и уснула, даже не стянув джинсы. Во сне я видела Томаса. Снова и снова он приходил с собакой на набережную и садился за самый дальний столик, как всегда. Он сидел с бокалом пива в слабом свете бара, собака бегала вдоль берега, облаивая ящериц и птиц, а поезд медленно ехал на север, сопровождаемый стуком колес и беспокойными сновидениями.


Утро я встретила в Париже, а уже через день была в Стокгольме. От поездки остались обрывочные воспоминания — ожидание, бегающая по пляжу собака, мерный стук вагонных колес. Собака беспокойно ходила из стороны в сторону, терлась о руки Томаса или рылась в мясных объедках, которые выносили из кухни отеля. Влажные ночные часы переходили в рассвет, немки легко и бесшумно дышали во сне, течение времени устремилось в новый день. Сверкала голубая пропасть Атлантики, и в ярких солнечных лучах двигались его руки, напрягались мышцы на плечах и шее, склонялась голова, слюна блестела в уголке рта.

* * *

Я приезжала к родителям в Сундсваль на каждое Рождество и почти каждым летом, но жила в основном в Черрторпе. Там я хранила часть вещей из проданного дома в Вэллингсбю, где прошло мое детство. Милых сердцу вещичек осталось немного, но именно их мне хотелось бы сохранить. Большую часть выбросили, когда мои родители развелись и разъехались в родные места.

Мы виделись теперь изредка, но отец сам находил меня, когда приезжал в город. Он звонил с вокзала, сообщал о своем прибытии и предлагал поужинать вечером. Мы назначали время и место встречи. Ресторан выбирался заранее — тот, который отец считал лучшим в городе, что сомнению не подвергалось.

Услышав в трубке голос отца, я начинала нервничать. Тревожно поглядывая на часы, мысленно перебирала брюки, платья и юбки, которые видела в витринах. Мне представлялось, как я встречаю отца, элегантно одетая, уверенная в себе, а ему приятно провести со мной непринужденный и беззаботный вечер.

Положив трубку, я стремглав бросалась покупать себе обновку. Помню ту серую блестящую юбку с кокеткой сзади, которую я приметила за неделю до приезда отца. Он непременно заметит, что она короткая, но в меру и отличается от других моих вещей и что у меня наконец появился свой стиль в одежде.

В магазин я отправилась после работы. Юбка села отлично, будто специально была сшита на меня. Продавец уверял, что к ней подойдет любая вещь из моего гардероба, и я купила ее. Весь вечер я с удовольствием поглядывала на обновку. Мы встретимся с отцом и поужинаем. Все будет замечательно.


Когда утром я вышла из ванной, Анна уже проснулась и надела мою юбку поверх ночной сорочки. Ее длинные волосы струились по спине до самого пояса. Она кружилась перед зеркалом и выглядела, как обычно, потрясающе. Все, что она надевала, тут же превращалось в совершенный наряд, небрежный, но элегантный.

— На что ты смотришь? — спросила она, рассмеявшись, сняла юбку и похвалила мой выбор.

Когда Анна ушла в кухню ставить чайник, я надела юбку. Было слышно, как она позевывает и шелестит газетой. Я подошла к зеркалу. Юбка висела на мне как тряпка, а блузка, которую я выбрала, совсем к ней не подходила. Пришлось сменить блузку и обувь несколько раз, прежде чем я снова влезла в свои обычные джинсы и побежала к автобусу. Сложенная юбка болталась в пакете, и в обеденный перерыв я вернула ее обратно.

Потом я вяло бродила по магазинам, примеряя одну вещь за другой. В конце концов махнула на все рукой и зашла в кафе для таксистов, где медленно потянулись минуты до назначенной встречи. Перед моими глазами кружилась Анна в серой юбке и с длинными распущенными волосами. Не останавливаясь ни на минуту.


Я увидела отца издалека. Он стоял, опустив руки, как памятник из гранита или металла. Полная противоположность мне. Ни беспокойства, ни тревоги, что встреча может не состояться.

Моей первой мыслью было убежать. Но я продолжала идти вперед, не чувствуя под собой ног, и вот уже мы сжимали друг друга в крепком объятии. Я ощутила его запах, запах отца, который и после смерти будет чувствоваться в его одежде и вещах. Даже в перчатках, слишком больших для меня, — в них я работала в саду около летнего домика.

— Ты не изменилась. — Отец с удовольствием оглядел меня с головы до ног. Во мне поднялась волна раздражения.

— Ты тоже. — Я посмотрела на его загорелое лицо и белую рубашку, которая делала его моложе, и сразу почувствовала себя неряхой.


По дороге к ресторану мы говорили о маме и моих единоутробных братьях, приезжавших к нему в гости на лето, которых я не видела уже много лет.

У братьев был другой отец. Он погиб в автокатастрофе, когда они были совсем маленькими, и мама уже потеряла всякую надежду встретить нового мужчину, но тут познакомилась с моим папой. В детстве она всегда называла меня своей «маленькой милостью». Я заменяла это на «ваша милость», вычитанное из сказок про принцесс, не понимая, что мама имела в виду мое позднее счастливое рождение и что хорошенькая девочка объединила наконец двух долго искавших друг друга людей.


Войдя в ресторан, мы умолкли. Метрдотель указал нам на столик у окна с видом на замок, и мы заняли свои места.

Шикарно тут на закате, — проговорил отец и довольно кивнул. Он говорил это каждую нашу встречу, и слово «шикарно» всякий раз раздражало меня. От уродливости и бессмысленности замка у меня по позвоночнику всегда пробегал холодок. Я считала, что он квадратный и скучный, а королевскую семью нужно освободить из этой фамильной тюрьмы.

Принесли заказ, мы начали есть, и я вспомнила, какое отвращение вызывала у меня в детстве манера отца поглощать пищу. Мы с братьями порой не могли взглянуть друг на друга, чтобы не прыснуть от смеха. Не думаю, чтобы отец понимал, что мы смеемся над ним, и почти всегда нас, изнемогающих от еле сдерживаемого хохота, выгоняли из-за стола. Мы уходили, не доев, однако нам не разрешали возвращаться.

Теперь отвращение прошло, отец ел, как любой другой человек, но казался очень громоздким, и создавалось впечатление, что его тело занимает слишком много места.

Синие сумерки сменились чернильной темнотой, когда пришло время прощаться. Над головой пронзительно кричали вороны, отец посмотрел наверх и сказал то, что говорил всегда: «Ты только представь, эти птицы так ужасны, что боятся сами себя и поэтому по ночам в поисках укрытия летают стаями».

Шум стоял оглушительный, я вспомнила о больших птичьих стаях, которые часто проносились в сумерках мимо моего маленького балкона. Они садились на каштаны и кричали, как будто не знали, куда им лететь. Потом птицы внезапно исчезали, черным облаком уносясь в темноту национального парка Накки.

Отец говорил эту фразу бессчетное количество раз, совершенно не считая ее избитой. Создавалось впечатление, что каждый раз он произносил ее словно впервые. Или просто хотел повторить? Это оставалось загадкой.

Из окон ресторана на нас лился свет, а мы стояли, подняв головы и прислушиваясь к птичьим крикам. Седые волосы отца отсвечивали желтым. Мы ели одну и ту же еду, слушали одни и те же звуки, и папа говорил те же вещи, что и раньше. Вдруг он повернулся ко мне со словами:

— Береги себя, передавай привет Анне… Мы с мамой так волнуемся из-за вашей поездки… Вы ведь скоро едете… — И обнял меня порывисто и крепко.

Я почувствовала облегчение, потому что отец, вероятно, собрался уйти прямо сейчас, не провожая меня, но, как только он отпустил мои плечи, я захотела, чтобы он снова обнял меня. Он всегда обнимал меня внезапно, и его объятия не утоляли мою потребность в нежности, я не успевала коснуться его в ответ, застывая на полпути в неловком жесте.

Затем мы расстались, как всегда помахав друг другу. Обычай махать на прощание, стоя на ступеньках дома, появился давным-давно. Сначала на лестнице, провожая нас в школу, стояли мама или отец, потом настал мой черед стоять там, когда уезжали они. Маленькой девочкой я безутешно плакала, провожая родителей, и мои братья подтрунивали надо мной. Мне казалось, что если я рыдала недостаточно горько, то с нашими родителями непременно должно было случиться нечто ужасное и мы останемся сиротами. Поэтому когда автомобиль родителей скрывался из виду, мальчишки шептали мне на ухо страшные кровавые подробности автокатастрофы, о чем они знали не понаслышке.

Потом мы выросли, и вместо плача происходило общее ликование, как только машина заворачивала за угол. А если родители уезжали на несколько дней, вообще наступало бурное веселье. Мои братья тут же вытаскивали из папиного письменного стола сигареты, я присоединялась к ним, хотя никогда не любила запах табака, а меньше всего папиного любимого — с ментолом. Отец машет мне в темноте. Отцовскую руку в перепачканной землей перчатке для работы в саду я вижу и после его смерти. Вороны почти утихли, мне надо было торопиться домой, чтобы позвонить ему и поблагодарить за ужин.


Но я никогда не звонила. Мне всегда казалось, что я возвращалась с этих встреч слишком поздно, и я не знала, что мне еще сказать, кроме тех слов благодарности, которые уже произнесла. Для меня отец уже был бесконечно далеко, зато дома Анна лежала в моей кровати и ждала меня. Как только я переступала порог, она вставала и готовила чай с медом, приговаривая, что это помогает заснуть, однако редко пила его сама. Пока мы разговаривали, ее чашка оставалась нетронутой, а ложась спать, Анна выливала чай в раковину.


На следующее утро после встречи с отцом я ощущала облегчение. Город казался обновленным, каким и должен быть город. Недостижимый и большой, манящий, бесконечный.

* * *

Я вышла из поезда в Стокгольме и не узнала город. Было увядающее августовское утро. На Центральной улице и Васагатан стояло марево ушедшей жары, воздух на Хеторгет пропитался запахом гнилых фруктов. Каштаны в Хумлегордене переливались всеми цветами радуги. По небу плыли растрепанные облака. Знакомые улицы, звуки, витрины — все казалось чужим, изменившимся, словно покрытым невидимой пеленой.

Мы с Анной уезжали очень довольные собой — ведь мы сделали все возможное для этой поездки, — с ощущением, что можем и не вернуться. В полупустых рюкзаках лежало только самое необходимое. Нам не хотелось брать с собой ничего лишнего, поскольку мы все собирались купить по дороге. Мы уезжали вдвоем, у нас были общие мечты и уверенность друг в друге, а большего и не требовалось. Вместе мы были непобедимы, как богини свободы.


Но домой мы вернулись поодиночке, каждая своей дорогой. Чужими друг другу. Соперницами.


Я приехала первой, бесцельно бродила по городу, и мой рюкзак был словно налит свинцом. Квартиру уже сдали, однако новая жиличка сказала по телефону, что не против нашего возвращения. В комнате Анны никто не поселился, а мою она через неделю собиралась освободить, потому что с кем-то познакомилась летом и ее планы изменились. В табачном магазине на улице Кунгсгатан повесили новый телефонный аппарат, оттуда я и звонила. В трубке я услышала голос девушки, снимавшей квартиру. Я резко повесила трубку, потому что не в силах была говорить. Продавец пристально смотрел на меня. Своим рюкзаком я довольно сильно задела стойку с газетами и, толкнув дверь, выплюнула жвачку на его коврик.


Дрожащими руками я открыла замок и вошла в квартиру. Моя комната была закрыта, новая соседка разговаривала по телефону. Дверь в комнату Анны приоткрылась, свет из окна струился на пол. Не раздеваясь, я обошла кухню, ванную, маленькую гостиную с книжными полками и синим диваном. Я двигалась тихо и быстро, сердце стучало. Казалось, если протянуть руку, можно потрогать пелену, почувствовать ее. Под ней все было по-старому, но сверху она покрылась тонкой ледяной коркой.

Я вернулась домой, но на самом деле оставалась далеко. Я была все та же, но изменилась. Я стояла на ковре в своей квартире и одновременно тряслась в вагоне поезда, бродила по залитым солнцем пляжам, пропадала в зеленых объятиях горных склонов.

Коровы мычали и гремели бубенчиками. Тихая, застывшая гостиная перевернулась, и я оказалась в пыли на краю горной дороги. Коровьи копыта стучали по камням, жужжали мухи, вымя лопалось от молока. Я лежала на обочине без одежды, посреди мусора и окурков.


По пути в горы в салоне машины невыносимая жара, все трясется, каждый раз, когда машина тормозит или наезжает на камень, я валюсь набок. Скрежещет коробка передач, собака царапает острыми когтями сиденье между нами. Пасть открыта, язык дрожит у моей щеки. Пахнет псиной и руками Томаса, сидящего за рулем. Пальцы у него длинные и загорелые, ногти чистые и коротко подстриженные. Сине-зеленые дельфины кусают друг друга за хвост, тихонько вращаясь вокруг запястья. Совсем скоро синяки проступят на моих руках и ребрах. Сначала почти черные, потом станут бледнеть, переходя в зеленый, желтый и, наконец, кремовый цвет. Каждый день я смотрю, как они увеличиваются под рубашкой, неровные, похожие на трупные пятна.

Боль, которую он мне причинил, не уйдет еще долго, до самой осени, она будет терзать душу, лишая по ночам сна, как хищная опасная рыба, притаившаяся в уголке сознания и выжидающая своего часа. Удары хвоста этой рыбы вызывали ноющую боль, так ноют мышцы после тренировки в спортзале. Только эта боль была острее, как будто я сражалась не на жизнь, а на смерть. И даже когда все синяки побледнели и сошли, она по-прежнему во сне наносила удары по сердцу в груди, и каждый раз, когда я напрягалась, ее медленный яд разливался по запястьям и кистям.


В комнате Анны я легла на кровать, не раздеваясь, и повторяла пальцем вьющийся цветочный рисунок одеяла, пока не заболела рука. Я обводила цветы по кругу, цветы и листочки, листочки и цветы, пока меня не одолел сон.

Когда я проснулась, шел дождь. Тяжелый летний дождь продолжался несколько дней, прибивая пыль и омывая листья на деревьях. Мы с соседкой избегали друг друга. Я перемещалась тихо и осторожно, как воришка, как рыба-прилипала.

Днем я ехала на метро на Удеплан в читальный зал городской библиотеки, где просматривала книги по искусству, или ходила по утоптанной зелени в лесу Лилл-Янсскуген, наблюдая за собаками и бегунами. Не знаю, почему я выбрала именно это место, возможно, потому, что редко бывала здесь раньше. Там не было прошлого, а значит, не было и воспоминаний. Только деревья, пешеходные тропинки и унылая пора позднего истерзанного лета. Там, где заканчивались гирлянды электрического освещения парка, можно было незаметно фотографировать бегунов, делавших растяжку после окончания тренировок. Мне хотелось увидеть нечто особенное на их раскрасневшихся лицах — выражение внутренней самодостаточности и полного удовлетворения, смешанного с опустошением.

По ночам я прокручивала в памяти незнакомые лица и в изнеможении забиралась в постель Анны. Подушка хранила ее сильный запах, а спустя неделю я вернулась в свою комнату, где моя постель пропахла соседкой. Я выстирала простыни, полотенца, прихватки и одеяла, к которым она прикасалась, но невидимая пелена не исчезла, оставаясь прочной и гладкой, и я знала, что уже никогда не стану прежней.

* * *

Прошло много времени, это лето было позабыто, моя дружба с Анной давным-давно закончилась, и о том, что они с Томасом поженились, я узнала случайно. Эта новость застала меня на празднике у старого друга — до сих пор перед моими глазами стоит эта комната и люди в ней. Обои в полоску, запах сосисок на накрытом столе, мои новые красные замшевые туфли на болотного цвета ковре. Я притворилась, что все знаю о Томасе и Анне, хотя даже понятия не имела, что они опять встретились, но поддерживала разговор о них, пила вино, болтала и вскоре засобиралась домой.

Была весна, черные дрозды распевали на крышах свои песенки. Зимний песок хрустел на тротуаре под моими туфлями на гладкой кожаной подошве. В новой обуви было легко, ноги словно летели, и хотелось бежать, подняться с земли в светлое весеннее небо — лишь сила притяжения не позволяла сделать этого. Рыба уже долго гнила в застоявшемся болоте памяти, но вот она снова задвигалась глубоко во мне, пошла кругами. Знакомые дома и тротуары расплылись в сгустившемся бесконечном тумане. Вечерний свет растворился во влажной дымке над Атлантикой, появился запах, слышались и пропадали обрывки разговоров и отдельных слов, поднялись толстые стены флигеля, надо мной оказалось его лицо. Закричали дрозды, залаяла собака, заболели ребра. Томас держит мои руки, слюна блестит в уголке его рта. Я пытаюсь освободиться, оторвать, оттолкнуть его, но остаюсь под ним, двигаюсь вместе с ним, принимаю и хочу его.

Богини тумана плачут от предательства, плюются, кричат и высмеивают меня, передразнивают мои фальшивые крики о помощи, побуждая меня горько оправдываться, уходить, с трудом переставляя ноги. Пронзительные птичьи крики о нашем отвратительном любовном треугольнике звучат в ушах. Что же мы наделали?

* * *

Мы с Анной так часто слышали разговоры о нашем сходстве, что уже привыкли к ним, безошибочно угадывая реакцию собеседника: «А вы сестры?», или: «Почему вы так похожи?», или: «Господи, вы так похожи… как странно… а ведь вы такие разные на самом деле». Тогда мы смотрели друг на друга, взрывались хохотом, и во взгляде Анны отражались все мои чувства.

Подобие было нашей общей игрой, созданной нами смесью из нас, нечто средним между нашими образами, способом обойти оценки и ценности окружающего мира. Наше среднее «я» обладало неограниченными способностями и могло легко исчезнуть, за него мы прятались и постоянно отражались в нем. Мы собрали всю нашу энергию в наше общее «я»: лица, тела и души. Впервые мы могли доверять кому-то полностью и быть абсолютно уверенными в самом близком человеке, более близком, чем собственная семья, от которой мы сбежали. Мы выработали свой стиль для нашего общего «я», придумав для него одинаковую одежду, обувь и украшения. Учились одинаково двигаться, говорить и смеяться. Никто не мог отличить нас по телефону, и никогда, никогда мы не чувствовали себя одиноко, потому что рядом всегда была наша половина, другая часть нашего общего «я».


Лишь иногда я замечала, что мой новый голос звучит неестественно, как будто перетекает в меня из Анны, словно она оказалась внутри меня. Этот голос говорил многие вещи помимо моей воли. Особенно это пугало меня на семинарах в университете, где никто не знал, какой я была до встречи с Анной. Все конечно же думали, что голос и слова принадлежат мне, точно так же, как их голоса и слова принадлежат им. И только я замечала, насколько чужой у меня голос, словно моими устами говорит другой человек. Только я знала, что этим другим человеком была Анна. Мое окружение не замечало внешних изменений или внутреннего разлада во мне, ведь раньше они меня не знали. Но когда рядом не было Анны, меня охватывали странные, гнетущие ощущения — я стала искусственной, а остальные считали меня настоящей.


Моя дружба с Анной закончилась тихо, сама собой. Позже я поняла, что иначе мы и не смогли бы расстаться, будучи долгое время единым целым. Невозможно видеть друг друга, смотря в одну сторону, потому что видишь только самого себя, а потому испытываешь отвращение.

После отъезда Анны меня постоянно одолевало желание написать ей. Сегодня позвоню, думала я, просыпаясь. И так каждый день. Но не позвонила и не написала. Быть может, она думала о том же, но мы так никогда и не набрали номер друг друга.

* * *

Несколько лет спустя на лекции я встретила Уле, нашего с Анной общего знакомого. Он наклонился ко мне и негромко спросил об Анне. Чем она сейчас занимается, где живет и почему мы вдруг стали врагами? Я медлила с ответом, не зная, как объяснить ему, что мы не враги, а просто два схожих человека, которые не могут долго сосуществовать в едином пространстве.

Уле ждал моего ответа, внимательно наблюдая за моим лицом. Он не изменился, все тот же мальчишка с мягкими волосами. Я даже не попыталась рассказать о том, что произошло между мной и Анной, только пожала плечами и через силу улыбнулась. На мое счастье, нас отвлекли однокурсники. Больше разговоров про Анну не будет, решила я, но Уле снова наклонился ко мне со словами:

— Я до сих пор считаю странным, что она стала художницей… Ведь ты этим занималась… у меня дома до сих пор есть твоя картина… мне она очень нравится… ты мне ее подарила, когда я был у вас в гостях… помнишь… там поле… и наклеенные фотографии цветов и коров… только фон прорисован… кажется, маслом… и еще фотографии людей вдалеке… за оградой… выглядит почти как пастбище, только с людьми… я вставил картину в рамку, потому что картон начал пузыриться… багетчик сказал, что картон был неудачный… Ты наверняка вспомнишь, если увидишь.

Я кивнула, хотя не помнила ни поля с цветами, ни коров, ни даже того, что парень был у нас в гостях. Зато нахлынувшие воспоминания внезапно перенесли меня в гостиную в Черрторпе. Была весна, Анна позвала меня, я вышла из кухни с мокрыми руками. Анна держала в руках письмо с голубой овальной эмблемой Художественной школы на конверте. Почту только что принесли, реклама и счета все еще лежали на коврике перед дверью.

— Я только что пришла, — сказала Анна.

Опустив голову и стоя в какой-то странной позе, она смотрела на письмо, не веря своим глазам. Мне показалось, что она сейчас упадет. Босые ноги Анны освещало солнце, с моих пальцев капала мыльная вода. Наконец она подняла глаза, и мы молча смотрели друг на друга целую вечность, не в силах поверить в происходящее — Анна поступила в Художественную школу с моими картинами, и только с моими. Мы так ничего и не сказали друг другу — ни тогда, ни позже…

Да и как сказать о таком? Как выразить то, что случилось? Чья в этом вина и кому предстояло раскаяться? Мне оставалось лишь признать — десять моих коллажей, моих тщательно обработанных фотографий, вырезок из газет и работ маслом, но с ее подписью на обороте оказались входным билетом в Художественную школу, позволив моей подруге стать одной из немногих избранных.

* * *

Анна всегда приглашала меня на ужин со своими родителями. Обычно мы выбирали какой-нибудь новый ресторан, в котором нам хотелось побывать. Сначала все собирались в баре поблизости, чтобы выпить чего-нибудь покрепче, — отец Анны говорил, что «традицию следует соблюдать».

Частенько он немного опаздывал и, быстро проглотив свой виски, доливал в наши бокалы вина, которое мы с матерью Анны потягивали, пока ждали его. Затем следовал довольно шумный ужин без особого соблюдения этикета. Мы заказывали разные блюда и все вместе пробовали их, чтобы определить, какое лучше. Нам приносили дополнительные тарелки, мы обменивались едой, пили вино. Ужин завершался черным кофе и коньяком, десерт мы не брали.

Анна на этих ужинах выглядела весьма возбужденной: она без умолку тараторила, смеялась и рассказывала вещи, о которых, как я думала, не знала ровным счетом ничего. По глазам ее отца было заметно, что ему нравится словоохотливость дочери, ее бойкость и энергия. Родители, в особенности ее мать Ингрид, много не разговаривали, но охотно слушали нас, смеясь нашим шуткам.

На прощание отец Анны обнимал нас, благодарил за то, что мы развлекли его и дали возможность почувствовать себя молодым. Обнимая меня, он благодарил за внимание к Анне. Я никогда не понимала, что он имел в виду. Мне всегда казалось, что мы обе внимательны друг к другу, что мы — части единого целого. Веселость подруги поднимала мне настроение, перепады в ее душевном состоянии отражались и на мне. Она влияла на меня, а я на нее.


Теперь, когда она уехала и наша дружба оборвалась, я оглядываюсь назад и размышляю над нашими отношениями, которые так на меня действовали. Не думаю, что мне когда-нибудь удастся избавиться от ощущения нашей общности, от нашего единого «я».


Но как бы ни проходили ужины с родителями Анны, о чем бы мы ни говорили, заканчивалось все всегда одинаково. Мы обнимались, Ингрид касалась своими прохладными мягкими ладонями наших щек и трогательно улыбалась, а затем мы уезжали на метро домой, где Анна немедленно напивалась и начинала рыдать. Никогда я не видела ее такой расстроенной, как после встреч с отцом и матерью. Она горько плакала и вспоминала прошлое, которое трудно было назвать ужасным. Я считала, что она описывает самое обыкновенное детство, и не понимала, что так терзало Анну. Ее семья казалась мне более общительной, чем моя собственная, тихая и слишком правильная, а отец Анны выглядел в моих глазах почти идеальным человеком в сравнении с моим церемонным отцом. Ее отец, невероятно ласковый, внимательный к своим дочерям, был к тому же достаточно щедрым, чтобы приглашать их подружек на дорогой ужин. Мой отец никогда бы так не сделал.

Но Анна упивалась своей загадочной печалью и безутешно плакала после каждой встречи с родителями.

— Они всегда вынуждают меня говорить слишком много… Как бы я ни пыталась держать рот на замке… как будто я заполняю паузы… болтаю то, чего нет на самом деле… Черт, я тараторю, чтобы никто не заметил… а они только сидят и смотрят… ненавижу это… ненавижу…

* * *

Вскоре после встречи с Уле я узнала из газет, что выставка Анны имела невероятный успех в Париже. Короткое новостное сообщение вернуло меня в залитую солнцем гостиную в Черрторпе, где не верящая своим глазам Анна сжимала в руке конверт с голубым логотипом. Я шагнула ей навстречу, обняла. Мыльная вода, стекая, щекотала руку — я поздравила Анну, прошептав, что это замечательная новость.


Полустертые воспоминания, как выцветшие картинки, совсем потеряли свою четкость, расплылись и запылились, став почти смешными в своей трагичной невысказанности. Неужели это случилось на самом деле? Неужели Анна действительно поступала в Художественную школу с моими рисунками? И почему мы никогда об этом не говорили?

Спустя несколько дней я села писать ей письмо. Переписывала его много раз, однако оно получилось не таким, как мне хотелось. Но чего я хотела? Дружбы… И пока я писала, груз воспоминаний все тяжелее давил мне на грудь.


Я не знала, живет ли Анна по-прежнему в Париже, и единственной возможностью передать ей письмо была галерея, куда я приходила посмотреть ее последнюю выставку пару лет назад. Надписав конверт, я оставила владельцу галереи записку, в которой просила отправить письмо адресату.

Зима почти закончилась, но холод пробирал до костей, и шел снег. Выставочная галерея была расположена крайне неудобно, далеко от автобусной остановки и метро, и, сражаясь с ветром, я успела раскаяться в своем поступке. Зачем я написала Анне? Чего я, в сущности, хотела от нее? Как она воспримет мое письмо спустя столько времени? В тот раз, когда мы встретились в галерее, я смутилась, а выставка испугала меня. Большие тягостные картины маслом, изображающие мрачных, похожих на птиц женщин, четко показали мне странную перемену, произошедшую в ней. Огненные волосы ее потускнели, а сама она похудела и как будто выцвела. Заметив меня в толпе людей, она просияла и сразу подошла, сказав, что не смела и надеяться, что я приду. И замолчала, внимательно изучая меня. Что она видела? Насколько я изменилась? В тот момент я поняла, что наши мысли совпадают, и мне захотелось просто обнять Анну. Но мы растерянно стояли друг против друга с застывшими на полпути руками, рядом суетился владелец галереи, пытаясь привлечь внимание Анны к другим посетителям. Мне вдруг стало жаль ее, а картины показались безжизненными, бессмысленными, почти неловкими. Прочитав многочисленные рецензии в прессе, я узнала, что она занялась коллажами, и увидела экспонаты с ее прошлых выставок. Я не поняла их смысла, но критикам, вероятно, лучше знать.


Я продолжала свой нелегкий путь к галерее. Мороз щипал щеки, а пальто насквозь продувало ледяным ветром. Я нащупала в сумке письмо и подумала, что мне не хотелось бы больше встречаться с Анной, поддаваться ее обаянию. И все же шла вперед. В маленьком парке в конце улицы мне встретились дети, играющие в грязных сугробах. Их голоса, похожие на крики беспокойных птиц, уносил ветер. Пахло сыростью поздней зимы, грязным снегом и собачьими испражнениями.


Галерея была заперта, на звонок в дверь никто не ответил. Объявление сообщало, что выставки работают по предварительной записи, и был указан телефон. Я просунула письмо под дверь, но тут же передумала и попыталась вытащить его. Однако ничего не получалось. Смеркалось, было очень холодно, и мне стало смешно от нелепости ситуации. В темной дымке витрин я видела, как мы с Анной стоим друг против друга на вернисаже, мой взгляд скользит по картинам, силуэтам, лицам, приветственным возгласам, поцелуям, рукопожатиям, улыбкам. Бокалы наполняются вином. Лицо Анны застыло, мой взгляд блуждает, разговор не клеится. Я нервничала из-за того, что может появиться Томас и мне придется снова смотреть на него, протягивать ему руку и выдерживать его взгляд. Хотя я до сих пор не уверена, был он там или нет.


С того лета я его больше не видела. В своих воспоминаниях я снова и снова подхватываю рюкзак с заднего сиденья, хлопая дверцей машины. Собака мгновенно прыгает вперед на мое место и лихорадочно лижет Томасу шею, а он, наклоняясь к рулю, заводит автомобиль. Колеса чуть скрипят, когда машина разворачивается. Я жду до тех пор, пока звук двигателя не стихает вдалеке, и ухожу в дом.

* * *

После поездки в Биарриц наступила тяжелая осень. Хотя мы собирались в Африку, в силу известных причин поездка не состоялась. Анна вернулась через несколько недель после меня. Она не давала о себе знать, но я понимала, что она может появиться в любой момент. Мы не обсуждали случившееся. Анна тихо вошла в гостиную с рюкзаком, мы в один голос воскликнули, что счастливы вновь оказаться вместе и никогда больше не расстанемся. Имя Томаса мы не упоминали. Анна выглядела похудевшей, бледной, я же оставалась загорелой. Зато она хорошо спала по ночам, чего нельзя было сказать обо мне.


Мы скромно отметили приезд Анны в тихом кафе, против обыкновения не пригласив никого из друзей. Утром проснулись с головной болью от дешевого вина и подкалывали друг друга за дурные привычки, от которых надо избавляться. Наши сбережения медленно таяли, унося в небытие мечты об Африке. Вечера мы проводили в барах, как одержимые покупали одежду, сумки и обувь, которыми почти не пользовались, и… тревожно наблюдали друг за другом. По утрам из спальни Анны выходили мужчины, а потом она демонстрировала новую шаль, духи или жемчужный браслет. Мне не хотелось смотреть на эти вещи, равно как и на мужчин в ее комнате.


Я плохо спала и просыпалась рано, всегда первой. Осень дарила нам свой прощальный золотой свет, струящийся из окон на рассвете. Я поднималась и заглядывала в приоткрытую дверь комнаты Анны. Там либо царил идеальный порядок, либо полный хаос: на полу разбросаны бумаги, одежда, стол заставлен грязными чашками и тарелками. Я вспоминаю один из таких сумасшедших дней. Анна только что проснулась и зашла в кухню.


Слышно было, как она открывает холодильник. Не могу сказать наверняка, что мы были в квартире вдвоем и в ее постели не спал очередной мужчина. Я торопилась в университет, на лекции по истории искусств, и лихорадочно искала ключи в кармане. Рядом в прихожей висели вещи Анны. От них исходил ее запах, который я чувствовала и на своей куртке. Он преследовал меня в течение дня… Я всегда пахла Анной, когда мы менялись одеждой, и она отдавала мне свою. Порой я наслаждалась им — ведь я еще больше становилась ею, но иногда ее запах становился мучительным.

Однажды, заглянув в ее комнату, я обнаружила свое новое платье — смятое, оно валялось на полу среди других разбросанных вещей. Оно было дорогое, дороже, чем я обычно могла себе позволить, и находилось явно не на своем месте. Я проскользнула внутрь, подобрала его, отнесла к себе в комнату и открыла гардероб, чтобы повесить на плечики. Но вдруг застыла, увидев точно такое же платье. Значит, мое висит в шкафу, а валяется на полу… платье Анны. Лицо мое начало гореть, будто я совершила что-то ужасное.

Я быстро швырнула ее платье обратно в комнату и выбежала из дома. Сердце грохотало в груди, легким не хватало воздуха. Ноги подкашивались, уличный шум резал слух.


Одинаковые платья были частью нашей игры в подражание. Мы вместе придумывали ее правила, вместе обсуждали их и договаривались обо всех изменениях. Однако на этот раз Анна скопировала меня тайком. История с одинаковыми платьями стала первым шагом к нашему разъединению, она означала, что мы больше не единое целое.


Анна съехала в выходные, когда меня не было дома. Я пришла вечером в воскресенье и нашла ее комнату пустой и прибранной. Мне она не оставила ничего, кроме короткой записки «Пока, подружка, до встречи». Под ней лежала ее часть арендной платы за тринадцать прошедших дней декабря, а в холодильнике остались только желтые липкие пятна от ее сока.

Я не заходила в пустую комнату и не знала, что мне делать с ней. Я опять стала подрабатывать по вечерам в кафе для таксистов, поздно возвращалась домой, но всегда готовила чай, раскладывала на кухонном столе фотографии и газеты и принималась за коллажи. Во время работы я переставала думать об Анне, но, как только заканчивала, она сразу же садилась напротив, подобрав ногу под себя, и смотрела на меня. На правом безымянном пальце она носила кольцо, подаренное мною. На нем была выгравирована дата нашего отъезда. Без имен, только день, в который мы покинули страну. Кольцо я подарила подруге сразу же после покупки билетов, это было своего рода страховкой от невыезда, от того, что она передумает. С подарками ей было трудно угодить.

Она занервничала, услышав про подарок, и ее чувства отразились во мне. Анна развернула упаковку и благодарно улыбнулась — кольцо ей понравилось.


Несмотря на то что я всегда носила с собой фотоаппарат, Анну я снимала редко. Я была так занята ее созерцанием и копированием, что времени запечатлеть нас не оставалось, и у меня не было ни одного нашего совместного снимка. Возможно, именно поэтому со временем мне стало трудно ее вспоминать. Я могла спутать ее с другой девушкой, жившей в комнате Анны позже. С трудом припоминала, в каком именно эпизоде моей жизни принимала участие Анна, но зачастую оказывалось, что тогда я жила одна.

* * *

Она ответила в конце следующего лета, когда я уже и забыла, что писала ей. Я вытащила конверт со знакомым почерком из ящика, облепленного уховертками.

Сначала она официально поблагодарила за мое письмо по случаю ее выставки. Писала, что чувствует себя неловко, и объясняла это нелюбовью к публичности, которой требуют подобные мероприятия. «Я хочу, чтобы люди смотрели на картины, а не на меня», — писала она.

Анна по-прежнему жила в Париже и вовсю трудилась над новой выставкой, которая должна была пройти в Амстердаме следующей осенью. Томас много работал, и это выручало их, так как ее доходы были нерегулярными. Возвращаться в Швецию Анна не хотела, поскольку летом они собирались поехать на машине на юг.

Внизу листа тонкими линиями Анна нарисовала три окошка. Внутри окошек был автомобиль и фигуры с огромными глазами и крохотными тонкими ногами. Подписи к рисункам представляли смесь французского со шведским, и я смогла понять только про долгожданную поездку к морю.

На обратной стороне был длинный постскриптум, написанный другой ручкой и в другом стиле, больше похожем на ее прежнюю манеру.

«Я размышляла о том, что ты написала о своей дочери, о том, как быстро она растет. Ты ведь знаешь, что у меня двойняшки? Две девочки, им скоро будет двенадцать. Неделю назад одна из них, Иса, вернулась домой из летнего лагеря в Йевле с массой впечатлений. Она стояла в гостиной, бурно жестикулировала и говорила по-шведски (чего мы обычно не делаем). Ее волосы стали яркорыжими, я совершенно отвыкла от этого цвета за время ее отсутствия и внезапно увидела, как она похожа на моего отца. Помнишь, как мы обычно смеялись и говорили, что его волосы горят? А сейчас горят волосы его внучки. Жизнерадостная, загорелая, она даже шутит, как он. Иса необычайно выросла. И дело не только в росте, она словно вырвалась на свободу. Это было необыкновенное чувство, смесь радости и печали…»

Письмо продолжалось уже другими чернилами. Буквы стали больше и округлее, иногда залезали друг на друга.

«Насколько другим было возвращение ее сестры Астрид из танцевального клуба несколькими днями позже. В ее объятиях не было тепла и радости, только спокойствие и изящество, выработанные классическим балетом. Танцы стали ее самовыражением и защитой.

Думаю, разница между девочками существовала изначально, я всегда знала об этом. Но появилась она в детстве или еще в утробе?

Каждый раз меня поражают различия между ними и те чувства, которые они во мне вызывают. Нет лучшей или худшей, нет сильной или слабой, нет вообще никаких оценочных категорий. Наоборот, я стараюсь всегда разделять девочек, воспитывать в них индивидуальность и независимость.

Про такие связи между людьми ты мне писала?»

Я отложила лист, недоумевая, что в моем письме вызвало подобный ответ. Шмель жужжал в зарослях малины, солнце припекало спину. В это лето я предпочла, как обычно, тенистый сад и прохладу дома морским пляжам.

Я слышала голос Анны внутри себя и знала, что, если заговорю, мой голос будет звучать в точности как ее, мои руки будут повторять ее движения, а следом за мной увяжется ее тень.

Письмо заканчивалось не дружеским прощанием и обещанием увидеться в Швеции — внизу стояло ничего не значащее «С наилучшими пожеланиями, Анна».

* * *

Анна всегда хотела, чтобы я сопровождала ее в поездках на Удден, хотя она ненавидела бывать там, однако говорила, что мое присутствие скрасит ей жизнь. Я не понимала, зачем вообще ездить туда, где чувствуешь себя плохо, но в семье Анны подобные визиты считались обязательными.


Ее отец обычно приплывал за нами к парому на своей деревянной лодке; увидев нас, он радостно махал рукой. Здесь, на острове, он казался меньше ростом и мягче, тогда как в городе выглядел жестким и бескомпромиссным, типичным полицейским — возможно, я так воспринимала его после нашего первого знакомства, когда он был в форме. Это произвело на меня сильное впечатление.

На острове мы с Анной спали в одной кровати. В большой желтой комнате стояло несколько кроватей, но Анна хотела, чтобы я спала рядом. Деревянный пол скрипел, а окно выходило на задний двор. В комнате была железная печка, которую мы топили каждый вечер до тех пор, пока заслонка не раскалялась докрасна, потому что Анна всегда мерзла. Она говорила, что Удден даже в разгар лета — самое холодное место на земле.

Однажды мы поцеловались. Это случилось в той желтой комнате. Анна ночью вышла в туалет, и, когда она возвращалась, я проснулась. Ее ноги были холодными как лед, я захихикала. Она зашикала на меня, сказав, что все проснутся, если я не перестану шуметь. А потом в темноте ее губы приблизились к моим, и через мгновение я почувствовала ее мягкий и влажный язык. Потом Анна зевнула и тут же заснула.

А я лежала без сна, потрясающее ощущение ее языка во рту заставило меня вспомнить комнату, которую я почти позабыла. Она находилась в подвале горного пансионата, куда моя семья обычно приезжала на рождественские каникулы. Там была шведская стенка и лежали иллюстрированные брошюры с упражнениями для мышц живота, плеч и спины. В углу стояли два тренажера с красными и черными кнопками. На одном была широкая кожаная лента, которую следовало надевать на талию, второй напоминал бочку с рифлеными рейками, прибитыми по кругу. На обоих был регулятор для уменьшения или увеличения скорости, а рисунок на стене показывал, как нужно правильно стоять или сидеть на тренажерах. «Для стопроцентного снижения веса», «для избавления от целлюлита» — гласили надписи на рисунке. Я не знала, что это значит, но если сидеть какое-то время на грохочущей бочке, то бедра начинали пульсировать, как будто под кожу закачали газ. Мне вспомнилась бутылка грейпфрутовой газировки, которую мы пили за ужином каждый вечер.

Как-то раз, сидя на бочке, я случайно раздвинула колени и впервые осознала то, что находится у меня между ног. После этого все изменилось. Игры и сласти потеряли свою прелесть, я стала стесняться своих братьев. Потом я поняла, что они отличаются от меня в физическом плане и не могут чувствовать то же, что и я, поэтому вряд ли поймут…

Это озарение придало меня храбрости, и через несколько дней лихорадочных тренировок я кое-чему научилась. Пока мой младший брат качал пресс на шведской стенке, считая вслух — двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять… Цифры взрывались в моем теле такими необычными волнами, что мне приходилось держаться изо всех сил, чтобы не упасть с тренажера. Обеими руками я цеплялась за поручни и смотрела брату прямо в глаза.

* * *

Дом с большим участком земли располагался на южной стороне острова, где природа разительным образом отличалась от северной, с высокими скалами, влажным мхом, клюквой и сосновым лесом.

На северной стороне Уддена, практически необитаемой, у Анны высоко на сосне был построен шалаш из криво сколоченных веток. Тайком она приносила туда старые вещи из дома. Среди выцветших газет валялись термос, несколько чашек и блюдце, нож, одеяла и подушки и маленькая круглая коробочка, обвязанная шнурком, — над ней Анна колдовала каждый раз, когда приходила в шалаш. Я несколько раз с любопытством наблюдала, как она развязывает шнурок, открывает коробочку, смотрит на свои часы и подводит механизм маленьких часиков, лежащих внутри, устанавливает стрелки и наконец захлопывает коробочку. «Мой золотой запас, — так она называла свое сокровище. — Это мамины… но она не знает, что они исчезли… дома полно ненужного хлама». На вопрос, зачем ей здесь мамины часы, Анна не отвечала и даже не смотрела на меня.


Во время нашей последней совместной поездки на Удден она захотела показать мне нечто особенное. Прячась, мы пошли окольным путем через баню. На Уддене всегда обреталось много народу, и можно было легко затеряться в толпе. Но Анна говорила: «Я-то всегда знаю, где нахожусь».

Мы отправились на север острова, в лесную чащу; спотыкаясь о камни и корни деревьев, шли все дальше, и лес светлел от белого мха и особенного света, льющегося с кристально чистого звездного неба над нами. Вдруг сосны озарились всеми оттенками зеленого, фиолетового и красного, разноцветные полосы пробегали по мху и гранитным скалам перед нами.

Казалось, весь остров искрился от разноцветных всполохов.

— Что это? — испуганно прошептала я. Хотя мы были совершенно одни, мне казалось, что за нами кто-то наблюдает. Как будто мы стояли на сцене перед застывшей в ожидании публикой в темноте перед нами. Лицо Анны осветилось, словно прожекторами, она посмотрела на меня и знаком приказала продолжить путь. С каждым нашим шагом странное свечение становились все насыщеннее и ярче, кроваво-красные и пурпурные лучи окружили кроны сосен, летали по одежде и волосам Анны. Я слышала отчетливые звуки прибоя, как тяжелые волны накатываются на скалы и с шипением разбиваются на миллионы осколков.

Внезапно Анна взяла меня за руку и указала на источник света. Прямо перед нами стоял корабль — огромный, сверкающий, возвышавшийся над островом и грозивший разрушить его, если вдруг упадет.

Охваченные трепетом, мы смотрели, как фантастический корабль проплывает с глухим гулом и скрипом вдоль скалистого берега. Где-то вдалеке звучали музыка и голоса, а совсем рядом с нами разговаривали мужчина и женщина. Женщина вздохнула и пожаловалась на усталость, мужчина что-то ей ответил. Фразы были такими обычными, будто эти люди знали, что мы их подслушиваем.

Анна посмотрела на меня — в ее глазах отражались яркие огни корабля.

— Как это удивительно, — вымолвила она, — можно стоять здесь… вот так близко к другому миру. — Она подняла руку и улыбнулась: — Море начинается именно здесь…

Потом мы забрались в шалаш и улеглись на заплесневелое одеяло, Анна легла на живот, достала часы и поправила стрелки на циферблате. Мы всматривались в темноту и ждали новых кораблей.

— Вот так я лежала ночи напролет, смотрела на проплывающие корабли, которые направлялись в другие моря, гавани, на другие континенты… Лоцманские суда, паромы, грузовые… Я рассматривала каждый уходящий корабль…

Анна выпрямилась в шатком шалаше, и луч фиолетово-желто-красного света от нового парома погладил ее по волосам.

* * *

С последней поездкой на Удден связаны и другие воспоминания. Стояла поздняя весна, березовые почки только распустились. Анна еще спала, когда я проснулась на рассвете. В желтую комнату струился мягкий свежий поток воздуха из распахнутого окна, за которым на сосне сидели черные дрозды. Я тихонько шла по дому, стараясь не шуметь, и запоминала каждую ступеньку, которая скрипела больше, чем остальные.

Никто не проснулся.

На круглом столе в зале лежала рассыпанная колода карт, оставшаяся после вечерней игры. Дамы и короли, черви и пики, полупустая чашка кофе с голубыми цветами. На выцветший половик падали неяркие лучи утреннего солнца. На подоконнике между горшками с геранью валялись дохлые прошлогодние мухи, а вдалеке в бухте виднелась одинокая парусная лодка.

Кругом царила тишина. В ночной рубашке я опустилась в плетеное кресло и стала рассматривать все предметы в комнате, один за другим. На полке над телефоном стояли фотографии и радио, которое сейчас было выключено, но в остальное время обычно тихо работало. Новости, бой часов в полдень, прогноз погоды на суше и на море… Дома у моих родителей радио включали редко, слушали только музыкальное шоу «Мелодикруссет» по выходным, иногда новости, но никогда ни слова про погоду на море…

Проснулась Ингрид, она заходит в зал, протягивает руку и включает радио, прибавляет звук. По дому снова разносятся музыка, новости и прогнозы погоды. В районах водного промысла и Южной Утсиры ветер северный и северо-восточный 7 метров в секунду, к вечеру облачно и дождь. В 19 часов в Стокгольме 15 градусов, в Мальме 16, к ночи повышение температуры.

Все меняется, и я уже больше никогда не буду той девочкой в ночной рубашке. Она навеки осталась там, в зале Уддена, и одновременно поселилась во мне, я всегда буду помнить о ней и о том времени, застывшем в старой шкатулке, в котором одно тихое утро будет сменять другое…

Поджав ноги под ночной рубашкой, я жду, когда встанет Ингрид, включит радио, сварит на кухне какао и, как положено взрослым, приведет все в движение.

Внезапно дверь открывается, и входит только что проснувшаяся Анна. Она смеется, ее волосы горят огнем на утреннем солнце, на ней уже надет купальник. Ее ноги тоже огрубели и покрылись голубыми прожилками. Мы спускаемся в лагуну и погружаемся в холодную сверкающую воду. Блеск исчезает из ее потемневших волос, которые разметались надо мной как щупальца медузы. Я лежу на дне и смотрю вверх на подсвеченный контур ее тела с черными распущенными нитями волос. Она открывает рот, воздушные пузыри всплывают на поверхность, она заслоняет солнце.

Анна снова входит в дверь, бледная и полностью одетая, как тогда в галерее, в нашу последнюю встречу. Красная помада, сшитый на заказ пиджак, тяжелые кожаные сапоги с меховой опушкой, несмотря на весеннее тепло… Держится она спокойно. Нас окружает толпа людей. Ее лицо обращено ко мне, она спрашивает о чем-то. На ее сапог падает капля красного вина из бокала. Когда она пьет, виден кончик ее языка и темная пломба в коренном зубе.

Я беру Анну за руки и увлекаю из лагуны по направлению к Руссену, лучшему месту для ныряний. Она всхлипывает от страха и смеха. Цепляется за меня, длинные волосы облепляют мои руки, ее живот скользит по моей спине и бедрам. Вода бурлит вокруг нас, я быстро плыву вперед, держу ритм, а она шевелится на моей спине, пока я наконец не сбрасываю ее.


Принцип, по которому открывается моя шкатулка с тихим утром на Уддене, я не могу объяснить, но ее пружины срабатывают снова и снова. Возможно, этого утра никогда и не существовало в действительности, и я не спускалась утром в зал в сонном доме, не сидела, пождав ноги, на старом коврике, не вдыхала запах остывшего кофе и не видела колоду карт. Может, Ингрид и Анна никогда не спускались сюда, открывая дверь, а звуки радио я слышала в другой день. Память живет своей жизнью, отдельно от человека. Некоторые эпизоды, места и лица сплетаются в нашей памяти в единое целое, и как они отзовутся в наших сердцах, мы предугадать не сможем.


Такими же обрывочными фрагментами в памяти мелькают улицы Стокгольма и бары, в которые мы частенько заглядывали. Вот архитектурное бюро, в котором проходила моя первая практика, задания по проектированию сотен однотипных домиков для отдыха до сих пор вызывают у меня судороги в правой руке. Представляются смутные картины домов, в которых я жила первые годы после рождения дочери. На улице стемнело, наступил холодный вечер. Я улыбаюсь потрескавшимися от мороза губами своему прошлому.


В моем настоящем в Стокгольме наступила осень. Воздух прозрачный и ясный, клены и каштаны окрасились во все оттенки желтого. Случайно я вижу выходящую из магазина мать Анны. Ингрид стала меньше ростом, но мало изменилась. Она оборачивается на мой окрик, ее лицо озаряется радостью, и по моему телу разливается приятное чувство, что меня помнят, что ничего не изменилось, хотя прошло много лет с момента нашей последней встречи.

— Давно не виделись, как поживаешь?

Кто-то из нас произнес эту избитую, но обязательную в таких случаях фразу, мы внимательно разглядывали друг друга, отмечая, как сильно изменился собеседник. Глаза Ингрид подернулись тонкой голубой пленкой, рука, по всей видимости, двигалась с трудом и болью, но улыбка и голос остались прежними. Мы, конечно, говорим о детях. Я рассказываю о своей дочери, она о своих дочерях, в основном об Анне.

— Сейчас у нас одиннадцать внуков, — радостно сообщает Ингрид и указывает на сумки. — Здесь в городе легко все купить, а летом на Уддене готовить приходится на огромную компанию, сама понимаешь, — улыбается она и добавляет: — Дочки Анны тоже были здесь прошлым летом… одна из них…

— А Анна не приезжала? — интересуюсь я.

— Нет, — Ингрид покачала головой. — Анны не было… Но Иса приезжала из Парижа. Она похожа на Анну… загадочная и особенная… Такая же одаренная… Я думаю… Но она не любит этого слышать… В любом случае она была рада приехать… Ей хорошо здесь, и это главное, а об остальном я не расспрашивала… Было просто здорово, когда она приехала… как будто Анна побывала с нами… И папа… да ты знаешь, он всегда так беспокоился из-за Анны и так трясся над внучкой, так опекал ее… Он сильно изменился, когда девочка была здесь.


Внезапно в зале пробили часы. Из окна дул холодный ветер, обещавший дождь, который наверняка хлынет еще до ужина. Анна зашла в зал, заслонив глаза от солнца рукой, окинула взглядом бухту, села на диван и принялась бесцельно тасовать карты. На ней был мой розовый джемпер из ангорской шерсти, он очень шел к ее рыжим волосам. Последний вечер на Уддене. Легкое беспокойство по поводу отъезда и ожидание приятного путешествия.


Ингрид спешила, поэтому пригласила меня в гости в самое ближайшее время и, подхватив сумки, добавила, что было бы неплохо проконсультироваться с настоящим архитектором.

— Пока, было приятно повидаться, — попрощалась она и протянула мне руку — холодную, тонкую, испещренную коричневыми пятнами и веснушками. Мы разошлись, но я повернулась и посмотрела ей вслед. Радио на полке в зале умолкло, солнце скрылось за облаками.


Придя домой, я попыталась отыскать прошлогоднее письмо Анны. Где там были ее дочери? Но так его и не нашла.

* * *

Несколько лет спустя мы встретились с Ингрид еще раз. Она окликнула меня, когда мы почти прошли мимо друг друга. Мать Анны сильно изменилась: глаза стали совсем бесцветными, щеки запали и пожелтели, волосы истончились и высохли, как солома.

Мы стояли на тротуаре в толпе, сконфуженные и смущенные. Сказали друг другу, что рады встрече, но потом замолчали, слишком ясно все было написано на ее лице.

— Нам не так много осталось, — проговорила Ингрид с горькой усмешкой. — Всегда думаешь, что еще много времени впереди, что годы бесконечны, но это не так… Жить стало скучно, ведь он больше не живет дома… Он в доме престарелых с Рождества… Удар… Наше время уже уходит. — Пожилая женщина странно рассмеялась и сжала мою руку.


Вернувшись домой, я достала коробочку с часами и, развязывая шнурок, слышала голос Ингрид и ее печальный смех. Коробочка была потрепанной и помятой после долгого пребывания в шалаше на сосне, но красивые часы уцелели и начали тикать, как только я завела механизм. Анна положила их на самое дно моего рюкзака вечером перед отъездом. Мы часто рассматривали их и недоумевали, кто такая «Йоханна». Ее имя было выгравировано вместе с датой на корпусе часов маленькими изогнутыми буквами, как подпись маленькой девочки.

В рюкзаке часы пролежали много лет и нашлись только при переезде. Я была беременна и двигалась медленно. Пыльный рюкзак валялся за ящиками вместе со старыми рисунками и вырезками в темном и узком чулане в Черрторпе. В ту самую секунду, когда увидела зеленый шнурок, я уже знала, что скрывалось внутри. Моя тайная шкатулка, скрипя пружинами, снова открылась.

Внутри нее стояла Ингрид в своем истертом до дыр купальном халате и улыбалась мне, сонная и загорелая, еще мокрая после утреннего купания, и говорила, что пора пить какао. Она протянула руку к радио. «Мы должны послушать про бурю». На ее загорелой руке белый след от часов, на который я раньше не обращала внимания… Внутри меня толкнулся младенец…

Передо мной Анна, которая приходит в себя в залитой солнцем гостиной, складывает подтверждение о поступлении в Художественную школу и говорит:

— Эх, мы же поедем путешествовать… Ты и я… Осенью нас здесь уже не будет.

Мы облегченно смеемся, я ухожу домывать тарелки на кухню, и мы больше никогда не возвращаемся к этому разговору.


Я выхожу на балкон, коробочка с часами лежит в кармане. Я щурюсь от солнца, только что вышедшего из-за облака, и вспоминаю о паромных прожекторах, освещавших сосны в ту последнюю ночь на Уддене. В глазах Анны красные отблески, а вокруг необычайная тишина, в которой проплывает огромное тело корабля, как будто лес, скалы и вся бухта задерживают дыхание, чтобы он смог проплыть.

Как же я могла до самого последнего нашего вечера не замечать, что паромы проходили ночью так близко, что за Удденом есть канал? На что еще я не обращала внимания?


Анна, я и наша поездка. Не было «до» и «после», никто не махал нам рукой на прощание. Первые открытки домой мы отправили прямо из Копенгагена, чтобы все знали, что мы уехали. Про письмо с подтверждением поступления Анны в Художественную школу к тому моменту я уже забыла.


Анна уехала в декабре того же года. Я отправилась к своим родителям в Сундсваль на Рождество, а вернувшись, узнала, что она начала учиться в Художественной школе. По словам одного нашего друга, это просто невероятная удача, что приемная комиссия разрешила Анне отсрочить начало учебы и приступить к занятиям после Рождества, о чем она просила еще летом, до нашего путешествия. Все знали об этом, кроме меня.


На улице я увидела свою дочь, возвращавшуюся из школы с приятелем. До меня доносился звук ее голоса. Она смеялась и размахивала руками. На другой стороне улицы голые деревья тянулись к небу, пожухлая листва была разбросана по дорожкам в парке.

Никогда не знаешь всего о другом человеке, пусть даже самом близком. Я не знала, о чем говорит или думает моя дочь на улице, каким она запомнит этот день, будет ли вспоминать именно его, когда вырастет. Напрасно думать, будто она чувствует то же, что и я в ее возрасте. Чужая душа — потемки, о многом люди вообще не говорят. Не потому, что это великие тайны, — просто об этом не принято говорить. Все равно они складываются в то, что и является нашей жизнью, — в эдакую паутину памяти, и можно только гадать, что именно в ней останется. Со временем свет падает на новые нити и узелки этой паутины и внезапно высвечивает все новые цвета и узоры в плетении, детали, о которых человек раньше и не подозревал.

Шероховатая коробочка лежит в моей руке. Она много лет хранила имя незнакомой девочки. Я хотела высунуться в окно и кинуть ее Ингрид, вернуть то, что было отнято у нее давным-давно. Мне хотелось крикнуть ей через весь город, деревья, залив, остров. Но я не могла кричать с балкона, это сильно удивило бы мою дочь. Однако не было сил и набрать номер Ингрид, потому что я не знала, о чем еще с ней говорить. Мы уже обняли друг друга и простились без слов, неумолимая печать на ее лице не оставляла ни малейших сомнений в том, что ее ждет. По потухшим глазам этой женщины я видела, что нам нечего больше сказать друг другу.

* * *

Я приехала на Удден еще один раз, ранней весной. Ингрид умерла прошлой осенью, в воскресенье, вскоре после нашей последней встречи. Около паромного причала меня забрал маклер в меховой шапке, солнечных очках и с папкой под мышкой. Он сказал, что дорога по льду займет четверть часа, но в другое время года на моторной лодке можно добраться всего за несколько минут.

Нас собралось около двадцати человек, мы пошли прямо по льду, обходя замерзшие рыболовные лунки. Из центра бухты донеслось гулкое гудение льда, люди вздрогнули от страха и сгрудились плотнее, как будто таким образом могли спасти друг друга, если лед проломится.


На Уддене старые лодки были привязаны к мосткам возле бани. Снег, собравшийся в них, таял и вытекал ручьями. Пели синицы. Я, как всегда, задумалась о жизни птиц, мух, комаров и бабочек на острове. И о том, как они улетали отсюда или, может, уплывали на пароме.


Маклер остановился у самого дома, повернулся к нам и громко крикнул, что дом в плохом состоянии. В своей меховой шапке он выглядел как человечек из мультфильма, забавно тыкающий рукой в сторону дома, бани, лодочного сарая и пирса.

— Домом долго владела пожилая пара, и, к сожалению, он пришел в полное запустение. Преимуществом может быть прекрасный вид из окна и вся необходимая мебель. Керамическая печь, камины и старая дровяная баня, полы, обои и потолочные рисунки в полной сохранности. А на старой кухне есть дровяная плита и маленькие столы, которые надо заменить. Все нужно переделать… С трубой тоже можно что-нибудь придумать… Дом отошел по наследству детям, но продать его можно только после вступления во владение, через месяц-два, может, немного больше. Но дом показывают уже сейчас, потому что его нужно подготовить… и покупателю тоже нужно время. Крыша течет в нескольких местах, все деревянные детали требуют замены, как и стеклянная веранда. Необходимо прочистить все дымоходы… сейчас нельзя разжигать камин… Осторожно, ступеньки очень старые.

Маклер сделал шаг в сторону, пропуская нас в дом. На улице у стены рядами стояли открытые коробки, которые намокли от дождя и снега, а потом высохли, и было видно, что они находятся здесь довольно давно.

— Дети собрали большую часть хлама, его должны вывезти до оформления сделки. Они обещали, что мусор уберут, а дом будет абсолютно чистым и пустым.

Маклер держал папку под мышкой. В одной из коробок среди кастрюль, занавесок, противней и книг я заметила фарфоровые чашки с синими цветами, в которых кефир, молоко с клубникой и сливки с морошкой окрашивались в голубые тона. Края побились, и чашки выбросили. Сейчас в них капала талая вода с крыши.

Все разошлись по дому, я поднялась в опустевшую желтую комнату, которая пахла сыростью и мышиным пометом. Снизу доносился голос маклера. Кровати убрали, но печка осталась. Я попыталась открыть одно из окон, однако оно разбухло и не поддавалось. Второе приоткрылось на несколько сантиметров, и я с наслаждением вдохнула прозрачный запах сосен и замерзшего моря.

Где именно следует искать шалаш на сосне, я не помнила. Потенциальные покупатели исследовали каждый уголок участка. Одни стояли у бани, кто-то рассуждал, как можно взорвать скалу и устроить там бассейн.

Я прошла дальше в дом, поднялась в мансарду и спустилась в маленькую спальню в башне, где никто никогда не жил. Старую кровать на пружинах не убрали, под ней стоял ящик. На поленнице — давнишний французский научный журнал и коробок спичек. Я полистала журнал, на развороте которого кто-то нацарапал тонкие кружочки. Лестница заскрипела под шагами посетителей, я отложила журнал и покинула комнату, чтобы остаться одной.

На кухне все ящики и шкафчики были пустыми. Слабый запах жаркого впитался в мятнозеленые обои с цветочным рисунком. Зашел мужчина в кожаной куртке и начал бить в кухонную стену так сильно, что сотрясался дом. Маклер стоял рядом и одобрительно бубнил что-то про ремонт и маленький кухонный уголок. Мужчина кивнул и снова ударил в стену.


Я не смогла пройти дальше и незаметно вышла из дома. Зачем я вообще приходила? Мне стало стыдно за свое неуместное любопытство. Объявление о продаже дома и нежелание наследников сохранить Удден потрясло меня до глубины души. Такой дом нельзя продавать! Почему они не хотят его оставить? Для меня это место стало хранилищем вечности, в котором навсегда остановилось время и царил порядок. Каждое утро солнце будет освещать зал, коврики на деревянном полу, подоконники с горшками старой герани из Морбаки. Все остальное казалось таким ничтожным, таким бесполезным… От прошлого здесь не останется ни следа.

Маклер предупредил, что через десять минут нам надо уходить, чтобы успеть на паром. Я в одиночестве вышла на берег, куда выходила множество раз. Лед трещал в бухте, гудел в открытых полыньях и каналах, издавая глухой звук, которого так боялась Анна. По ночам ранней весной в желтой комнате она прятала голову под подушку, чтобы не слышать эти звуки.

Я больше не хотела осматривать дом, а прошла по коварному мартовскому льду до середины сияющей бухты, повернулась и, достав фотоаппарат, сделала несколько снимков. Глаза слезились от яркого света и нахлынувших воспоминаний. Дом, тянущийся к солнцу, остроконечная башенка, облупившаяся стеклянная веранда и лодки навсегда останутся во мне. Он уже не будет таким, как прежде: другие люди, их любовь, судьба, звезды, дожди и штормы, прогнозы погоды по радио изменят его. Но он будет жить дальше…

Я повернулась к проделанным во льду полыньям. Возле некоторых виднелись кровавые следы от рыбы, которую вытаскивали крюками из воды, и желто-бурые пятна от пролитого кофе. Куски льда плавали в черной воде. Я еще раз обвела взглядом дом и бухту, прикинула расстояние и вспомнила то место, где мы купались прямо в открытом море под палящим солнцем. Где-то неподалеку был Руссен. Нам так и не удалось туда добраться. На полпути Анну всегда одолевал детский страх перед глубиной. Она кричала и смеялась, отталкивала меня в воде, ее волосы струились вдоль моего тела, как липкие щупальца медузы. Я плыла вперед и возмущалась ее страху и крикам. Потом мне это надоедало, я сбрасывала Анну, называя ее отвратительной рыбой-прилипалой. Ей приходилось плыть назад, делая короткие и резкие гребки, а я уплывала в залив одна.

Недолго думая, я сунула руку в карман и вытащила шероховатую коробочку с золотыми часами. Маклер уже собирал своих клиентов, они подходили с разных сторон по льду и берегу. Улучив момент, чтобы никто не видел, я бросила коробочку в черноту полыньи. Она камнем пошла на дно.

Загрузка...