СУПРУГ

— Не возвращайся сегодня домой, Томас.

Во взгляде Паскаля не было ни малейшего сомнения в том, что я действительно не приду сегодня в нашу темную съемную комнату на окраине Биаррица. Он произнес что-то еще, утонувшее в шуме товарной станции за окнами.

— Почему? — спросил я, хотя прекрасно знал ответ — должна была прийти Анна.

Я чувствовал, что Паскаль смотрит на меня, но не оборачивался. Он молча домыл посуду, повернулся ко мне с напряженным лицом и облокотился на мойку.

Я стоял возле окна, всего в нескольких метрах от него. Мне вдруг захотелось изо всех сил ударить его в лоб. Чтобы его шрам разошелся и хлынула кровь, темная и густая, как тогда, когда доска для серфинга, отскочив от волны, врезала ему между глаз. Вода окрасилась в темный цвет, волосы облепили пульсирующую рану. Прежде чем мы добрались до берега и нашли носовой платок, даже я, привыкший к виду крови, перепугался.

В тот день мы заплыли очень далеко. Все указывало на хороший ветер и высокие волны в бухте прямо на границе между Испанией и Францией. Мы приехали рано. Только несколько австралийцев лежали на своих досках, как маленькие тени в солнечном сиянии. Паскаль зашел в воду первым и ловил волну за волной. Трагедия произошла, когда мы проплавали уже пару часов. Он неправильно вскочил на гребень волны, потерял равновесие и соскользнул в неудачный момент. Доска отскочила и ударила его прямо в лоб, что хоть раз в жизни случается со всеми серфингистами. Помочь ему я не успел.

Из разговоров о серфинге с людьми, ни разу не стоявшими на доске, я понял, что этот вид спорта не считается опасным, а океан представляется несведущим огромной безмолвной далью. Никто и не подозревает, сколько мощных звуков исходит из сердца океана, как они захватывают дух и перекрывают все другие ощущения до такой степени, что хочется бесконечно внимать этой силе и неистовству.

Прежде чем отвезти Паскаля к врачу в Хендайе, я оказал ему первую помощь, но кровь не останавливалась. Он со смехом утверждал, что ему совсем не больно, и хвалил мою врачебную хватку. По дороге в больницу его вырвало прямо в машине, но он не жаловался, ведь его ждала Анна, которая любила захватывающие истории. Мы оба знали о ее любви к драмам.


— Обещай, что не придешь. — Паскаль поставил посуду в кухонный шкаф и вновь уставился на меня. Мне хотелось ударить его, я не мог допустить, чтобы он провел с ней хоть одну лишнюю секунду.

После первой встречи с Анной он сказал, что он созданы друг для друга, теперь существовали только он и Анна, не Грегори и Анна, как прежде, и не Жак и Анна, как до этого. Но он еще не знал, что она запала мне в душу. Эта девушка будет моей! Паскаль — ничтожество, хотя я признавал, что он симпатичный: приятная внешность, красивые руки и крупный мягкий рот. Вчера вечером я долго наблюдал за их поцелуями, представлял себя на месте Анны и прижимался своими губами к его губам, а потом был Паскалем и целовал ее.


— Ты ведь можешь переночевать у Бернара или в машине. — Взгляд Паскаля стал почти умоляющим, что ему было совсем несвойственно. Разве он еще не понял, что дело касалось нас обоих? За окнами, заскрежетав колесами, остановился поезд.

— Ты же понимаешь, что ее нельзя вести сюда, — возразил я и махнул рукой на перепачканные песком доски для серфинга, которые грудой лежали на полу среди одежды и промокших полотенец.

Паскаль дернулся, отчаянно пытаясь подобрать слова, которые могли бы убедить меня. Вид у него был совершенно глупый. Как я мог считать его красивым? Его волосы выцвели от солнца и соленой воды, под глазами залегли тени, рана на лбу, затянувшись, оставила уродливый шрам.

Он резко шагнул ко мне:

— Ей наплевать, как выглядит наша комната… Черт, да она просто хочет развлечься.

Паскаль рассмеялся, посуда в шкафу задребезжала, поезд на товарной станции снова заскрипел колесами. На кухонном полу под ногами скрипели песок и крошки.

— Твою мать, здесь же сплошная грязь кругом, не видишь разве?! закричал я на него. Шум от проносящегося поезда многократно усилился. Ему нельзя было приводить сюда Анну, касаться ее, разговаривать с ней. Он не имел на это права.


Мы с Анной встречались каждый день, но никогда не оставались наедине. Сначала ее подруга Моника, а потом Паскаль были третьими лишними. Первая мысль, которая приходила мне в голову после пробуждения: на какой пляж она поедет сегодня? Туда я и отправлялся. Иногда она оставляла записку. Паскаль всегда думал, что это для него, но я был уверен, что сообщение предназначалось мне.

Паскаль кинул в меня газетой:

— Черт, да скажи ты что-нибудь… Ну, обещаешь?

Я резко швырнул в него газету — она угодила прямо в лоб, — взял ключи от машины и вышел. Но идти мне было некуда. По какой-то необъяснимой причине Анна принадлежала ему, а его жалкая комнатенка была и моей тоже. Как бы сильно я ни желал, ничего нельзя было изменить. Кроме комнаты, у меня имелась доска для серфинга, несколько пар джинсов и рубашек и машина. Большего не позволял бюджет поездки. Отец пришел бы в ужас, узнав, как я трачу его деньги, но в то время я делал все вопреки его желаниям и планам.

Я просто хотел жить самостоятельно. Отец знал, что его денег хватало на мою скромную студенческую жизнь, и меня это вполне устраивало. Он представлял себе мою жизнь повторением своей собственной. На мне непременно свежая отглаженная рубашка, я занимаюсь днями напролет в уютной комнате, читаю, жду ужина и начала семестра. Он не имел ни малейшего представления о том, что я оставил учебу и уже целый год исследую побережье Атлантики в поисках высоких волн. Не знал, что я собираюсь остаться здесь еще на год, не в силах оторваться от моря. И конечно, он и подумать не мог, что я стал похожим на странных бродяг на побережье, даже внешне не отличался от них. Серфингисты съезжались сюда со всего света, наслаждались ветром и волнами и совершенно не интересовались внешним миром.


Я быстро вышел из дома. Может, я встречу Анну по дороге. Но что мне ей сказать? Как помешать ей увидеться с ним? Задержать пустой болтовней? Солгать, что ее новый парень, Паскаль, болен всеми самыми ужасными болезнями, маньяк и псих? Что он считает ее исключительно порочной и легкодоступной девицей? Что он сукин сын?

Черт! Проклятье!

Анна.

Я нигде ее не видел.

Ей нельзя идти к Паскалю и позволять ему прикасаться к себе. Хрупкие ростки чувств, вспыхнувших между нами, будут уничтожены в ту секунду, когда она увидит, как я живу. До этой минуты мы только обменивались взглядами, жестами, еле уловимыми намеками… В сущности, мы еще совсем не знали друг друга. Близкие отношения могли и вовсе не начаться, как часто бывает, а могли… Наши зарождающиеся чувства, исполненные искренности и радости, исчезнут навсегда, как только она увидит мои грязные простыни и разбросанную одежду, перепачканную мокрым песком, в съемной комнатушке у железнодорожной сортировочной станции.

Анна.

Я нигде ее не видел, хотя научился находить ее первым, различать в темноте и в солнечном свете, выделять именно ее движения в толпе людей. Я постоянно искал ее и все-таки нашел первым, задолго до Паскаля.


Для непосвященных мы с Паскалем были лучшими друзьями и вместе занимались серфингом, что в принципе соответствовало реальности, но по большей части мы вместе искали Анну. На ее поиски у нас уходили часы, если утром мы не встречались за завтраком или у пирса на Большом пляже. Мы кружили по самым отдаленным местам, и в конечном счете я всегда находил ее. Это была моя личная победа. И я всегда устраивал так, чтобы она оставалась с нами весь день. Она любила расположиться на заднем сиденье в моей машине, где лежали сухой купальный халат, подушка и свежая газета. Светлая кожа Анны не переносила сильного солнца, поэтому она обычно открывала все окна, куталась в халат и читала.

Картины прошлого часто возвращаются ко мне. Ее огненные волосы на голубом халате, Паскаль вытягивается рядом с ней, соленая вода стекает по ее лицу. Она смеется, а он начинает целовать ее. Закрепляя доски для серфинга на крыше машины, я наблюдаю, как они страстно целуются, а она тонкими руками обнимает его спину.

Анна.

Она так и не встретилась мне по дороге. Я спустился в подвал кафе «Колонны», где гремела музыка, и заказал первую кружку пива. Если эти двое проведут сегодняшнюю ночь вместе, я напьюсь. Если они будут заниматься сексом в нашей убогой комнате, я буду делать то же самое в другой съемной квартире. Если напряжение их сплетенных тел будет ослабевать во сне под звуки ночного поезда, грохочущего мимо, то переплюну их и в этом.


Думаю, Паскаль догадывался о моем чувстве к Анне и о том, что оно не было безответным. А еще об изощренной игре между нами.

Я хотел его… Хотя ненавидел, когда он обнимал Анну, но одновременно распалялся. Желание не стало реальностью, после чего мое влечение к мужчинам прекратилось. Я по-прежнему замечаю привлекательность того или иного мужчины, но страсти ушли навсегда.

Моя тяга к мужчинам обнаружилась еще в школе. Сначала меня одолевала одна и та же фантазия о том, как я, стоя в раздевалке, касаюсь члена одноклассника, чувствую его шелковистую кожу, тяжесть в руке, силу эрекции. Это неизвестно откуда взявшееся желание никогда не пугало меня, не было и определенного объекта моих фантазий. Оно просто жило во мне, очевидное и сильное. И спустя годы исчезло неожиданно и бесследно.


Паскаль уехал из Биаррица вслед за Анной. Он собирался на фестиваль солнца в Перу, который проходил раз в сто лет.

— Такое нельзя пропустить, — говорил он, пакуя чемоданы.

Провожая Паскаля до вокзала, я знал, что никогда его не увижу вновь. Поезд подали на посадку, и мы в замешательстве поглядывали на часы. До отправления оставалось еще четверть часа, но Паскаль протянул руку и обхватил меня за шею, причинив боль. Когда он разжал эти странные объятия, я подумал, что в тот момент прикоснулся к Анне. Его собственное тело меня больше не волновало.


Анна исчезла за неделю до отъезда Паскаля, сразу после той ночи, когда я освободил для них комнату. Паскаль ничего не рассказывал, но я подозревал, что тогда все случилось совсем не так, как он хотел. Когда Анна сбежала, не сказав ни слова, он словно обезумел. Его отчаяние заставило меня серьезно взглянуть на ситуацию и повергло в панику. В тот день мы больше не притворялись, что ищем высокие волны, а колесили в моем автомобиле по всей округе. Мы расспросили всех наших знакомых, но безрезультатно.

Ближе к вечеру мы поняли, что Анна действительно пропала. Ее подруга притворялась спокойной, но я видел, что она еле сдерживала слезы, и вспомнил, как внезапно проснулся от проезжавшего поезда именно в то утро. Грохот вырвал меня из сна на несколько коротких секунд, прежде чем я повернулся в постели и снова заснул.


На перроне Паскаль выпустил меня из своих неуклюжих объятий, и наша дружба была окончена. Он шутливо толкнул меня и закинул свою большую сумку в вагон. Я крикнул ему, чтобы через неделю он не забыл снять швы. Паскаль исчез на несколько секунд в коридоре, прежде чем снова появиться в окне купе. Я видел, как он пытается приподнять окно, но оно не поддавалось, он беззвучно шевелил губами, однако я ничего так и не разобрал.

Я шагал от вокзала по улице Королевы, думая об Анне и о том, что отъезд Паскаля — всего лишь уловка, чтобы избавиться от меня, а на самом деле он мчится к ней.

Еще долгое время я видел Анну повсюду. Иногда Паскаля тоже, но чаще ее одну. Ее волосы полыхали огнем в солнечных лучах на пирсе, она сидела на закате в уличном кафе или бледным пятном лежала посреди блестящих от крема загорающих на пляже. Я ловил каждое ее движение, мог заметить ее силуэт даже под прозрачной волной, в опасной близости от моей доски. Волосы Анны в воде потемнели и потеряли свой цвет, став матово-пепельными.

* * *

— Что ты видишь сейчас?

Бледное лицо Анны рядом с моим. Холодным бесцветным утром вокруг нас гудят машины. Она смотрит в мои глаза, будто пытаясь увидеть то, что вижу я. Голубое шерстяное пальто красиво оттеняет ее серо-лиловые глаза. Около зрачка в ее правом глазу есть темное пятно, похожее на каплю. Секундой позже она опускает взгляд и отворачивается.

— Что ты видишь сейчас?

Ее вопрос, вернее, тон, которым она задает его уже много лет, что мы вместе, по-прежнему заставляет сжиматься мое горло, а потом и сердце. Я делаю вдох, и мне хочется плакать.

Анна идет по улице и, не оборачиваясь, машет мне рукой. На сапогах разводы после вчерашнего снегопада. Она идет уверенным шагом.


— Что ты видишь сейчас?

Вопрос преследует меня в течение всего дня. На улице под окном я всегда вижу ее. Тяжелый воздух наполнен выхлопными газами и дымом, дышать тяжело. Моя клиника всего в шаге от реки, и иногда мне кажется, что это ее илистые воды пропитывают воздух сыростью, но не уверен в этом. В Париже всегда холодно и влажно.


Каждый день, прежде чем запереть дверь, я выглядываю в окно, пытаясь отыскать ее силуэт. Несколько подростков спешат к метро. На одном из них красная блестящая куртка со светоотражателями, смех и голоса слышны по всей улице. Но Анны нигде нет. Только пожилая дама прогуливается с собачкой. Я смотрю в противоположном направлении, дохожу до угла улицы, но и там пусто.

Мне так хотелось, чтобы она появилась немедленно и встала передо мной. Редкие визиты моей жены Анны заставляют меня все время искать ее взглядом на узкой улице. Но в душе я всегда жду, что она исчезнет.

К пяти часам вечера я закрываю окно и выключаю все лампы. Моя медсестра уходит домой в три, а я в это время заполняю журнал. Она, наверное, думает, что я скоро закончу, надену плащ, потушу свет и тоже уйду. Но вместо этого я ставлю чайник, зажигаю свет в приемной и готовлю процедурный кабинет для последних пациентов. Их я принимаю без сестры, у них нет историй болезни в архиве, только зашифрованные записи в картотеке в одном из ящиков моего письменного стола.

Ровно в половине четвертого на мониторе домофона в полумраке подъезда начинают двигаться серые тени. Иногда их бывает много, иногда всего несколько, но снаружи никогда не бывает пусто. Чаще всего это незнакомцы, но бывало, что возвращался один из моих старых пациентов и приводил знакомого. Я впускал только тех, кого мог осмотреть за полтора часа, но редко отказывал кому-нибудь.

Сначала эти послеобеденные часы предназначались для бесплатного приема студентов, но я давно уже перестал спрашивать студенческий билет. Я просто лечил тех, кто приходил ко мне. Сначала приходили в основном студенты за справками в институт, а потом… кто угодно…


Еще раз я выглянул в окно. Улица была пуста. Дама с собачкой тоже ушла домой. Смеркалось. В последних лучах заката серо-белые фасады домов выглядят театральными декорациями. Я нажимаю кнопку домофона, и монитор опять показывает пустую лестничную клетку, подъезд и кусочек безлюдного тротуара. Звук от домофона, глухой и резкий, отдается эхом в ушах.


Я хожу по комнате и гашу лампы. На письменном столе фотография Анны спрятана под стекло, чтобы никто, кроме меня, ее не видел. А на столешнице стоит в рамке фотография двух наших дочерей, еще совсем маленьких. Они сидят на скамейке в Люксембургском саду. Маленькая трясогузка приземлилась между ними, и все трое смотрят прямо в камеру.


Время от времени кто-нибудь обращается ко мне с серьезными травмами, и я начинаю сомневаться в правильности того, что не заявляю в полицию. Но я продолжаю делать все от меня зависящее — облегчаю страдания и стараюсь вылечить. Полиция, социальные службы, пожарные и охранники пусть занимаются своими делами в других районах этого города.

Я надеваю плащ, шейный платок и оглядываю комнату. Койка застелена чистой бумажной простыней, шкафы заперты, полотенца для рук свежие, раковина вычищена. Чайник вымыт, чашки составлены горкой на подносе. В приемной подметено. Все в идеальном порядке, и медсестра завтра ничего не заподозрит.

Зачем я это делаю? Почему позволяю себе отказывать богатым пациентам? Эти вопросы я часто задаю себе, собираясь домой. Как только я надеваю плащ и выключаю свет, меня одолевают назойливые сомнения, омрачая прожитый день. Конечно, мы не бедствуем, но лишних денег нет. Произведения Анны сейчас хорошо продаются на выставках, но нередко в течение долгого времени доходов не бывает вовсе.


Анна поворачивается ко мне. На плече голубого пальто свалялась шерсть. Сумка бьет ее по бедрам. Куда она направляется? Где она сейчас?


Я возвращаюсь через всю комнату к окну и прижимаюсь к стеклу, оставляя ей последний шанс. Может, она все-таки придет? Уже стемнело, дом напротив стал свинцово-серым, почти черным. Я вижу только свое отражение в стекле. Анны нигде нет. Я поднимаю трубку и звоню домой, но никто не отвечает, девочек тоже нет. На ее сотовом только монотонное сообщение, что абонент недоступен.

* * *

Когда я увидел Анну в первый раз на пляже, сразу понял, что она — моя единственная. С ней была ее подруга, она протянула мне руку и произнесла свое имя. Я услышал «Моника», но видел в тот момент только Анну. С тех пор мы не разлучались ни на день, и наши руки дрожали от желания прикоснуться друг к другу.

Когда она сбежала, ее подруга сходила с ума от беспокойства. Я тоже не находил себе места, и это сблизило нас. Но я по-прежнему не замечал и не воспринимал ее как самостоятельную личность, а видел в ней какую-то отчаянную замену Анны. Я посадил ее на заднее сиденье автомобиля вместе с собакой, которую подобрал зимой, и представлял, что это Анна. Возил ее по всем пляжам, где мы с Анной и Паскалем вели наши безумные игры.

И игра продолжалась, уже без Анны, хотя ее присутствие ощущалось всегда и затмевало Монику. Она была по-своему красива, но не как Анна, и я даже не вникал в то, что она говорила. Мы всегда разговаривали по-шведски, хотя она хорошо владела французским, но этот язык принадлежал мне и Анне. Сначала мы делили его с Розой, а потом с Анной. С другими им нельзя было пользоваться, и я это доказал в полной мере. Единственный раз в жизни чувство чистой власти опьянило меня.


Моника боялась собаки, но я настоял, чтобы овчарка охраняла ее, и девушке пришлось согласиться. Я думал, что это мой единственный шанс вернуть Анну. Если собака будет вместе с Моникой каждый день, она не сбежит, и когда-нибудь Анна обязательно с ней свяжется. Поздними вечерами я отвозил их обеих к дому. Так я решал, что ей пора спать, а сам бодрствовал до рассвета — знакомился с немками, итальянками, датчанками и голландками, занимался сексом, курил, напивался и плавал в темном море. Скучал по Анне.


Однажды ночью я изнасиловал ее подругу. Я шел домой с какой-то женщиной, которую просто бросил одну на улице. Приблизился к дому Моники… Мной овладела чистая похоть. Воспоминания о той жуткой ночи мучают меня до сих пор, с того момента я никогда и никого не принуждал.

Меня даже удивило, как сильно она сопротивлялась. Я и сейчас словно сквозь годы слышу ее крики. Я крепко сжимал ее упругое тонкое тело, пытаясь подавить сопротивление, упрямое «нет» с шипением вырывалось из ее груди, ночная рубашка сбилась к шее, рот сжат. И меня накрывает волна стыда. Как такое могло случиться? Я не узнавал себя.

Утром в комнате резко пахло сексом и страхом.


Через день я увез Монику в Пиренеи. Я действовал быстро, не давая ей времени на раздумья. Я боялся той ночи и ее заявления в полицию. Это было непростительно, отвратительно и мерзко. Но больше всего я страшился, что она исчезнет без следа и этим уничтожит единственную дорожку к Анне, ведь только рядом с ней я был близок к любимой. Меня одолевало чувство вины и опустошения. Я не осмеливался даже попытаться утешить Монику или попросить прощения. Мои руки пропитались запахом ее тела и страха. Сейчас они держали руль, сквозь лобовое стекло на них светило солнце, но я чувствовал только этот смрад.

Трусливо избегая взгляда Моники, я вез ее высоко в горы, охранял ее сон и показывал свои самые любимые места. Когда воздух в горах по ночам становился ледяным, я укрывал ее одеялом и просил у нее прощения. Так тихо, что она никогда не просыпалась.


За неделю, что мы провели в горах, я показал Монике все самые интересные места и думаю, она примирилась с той ночью, о которой я не осмеливался говорить вслух. Наверняка она чувствовала мой страх и раскаяние, и мне было стыдно за это. Она приближалась, и от ее запаха мой живот горел огнем. Когда мы поднимались на гору, я шел первым, чтобы не видеть ее осторожных медленных движений. Каждое действие Моники раздражало меня, земля, по которой она шла, становилась выжженной, все, к чему она прикасалась, мне хотелось уничтожить. Ведь она не была Анной.


Когда мы наконец вернулись на побережье, я знал, что должен отпустить ее. Я не мог удерживать ее как пленницу, используя снова и снова. Каждая секунда рядом со мной была для нее пыткой.

Но в последнюю минуту я испугался до смерти, что она заявит на меня в полицию. Моника хотела позвонить из телефонной будки в маленькой деревне, я же сначала проехал мимо, но потом заставил себя вернуться. Мы расстались у ее отеля и условились о встрече вечером, но я, оказавшись в своей квартире, мигом собрал вещи, прыгнул в машину и уехал. Собаку я взял с собой, а доски оставил. Серфингом я больше никогда не занимался.

Я ехал всю ночь и на следующее утро был уже далеко. Мне удалось поспать несколько часов на заправке, но страх не отпускал. Он и потом еще долго мучил меня. Я боялся, что меня арестует и допросит полиция. Где я был, что сделал и сказал? Когда я встретил Монику в первый раз? Куда я вез ее? Как долго был с ней?

По ночам в беспокойных снах я видел, как жандармы в своих нелепых синих шлемах и начищенных ботинках поднимаются по ступенькам студенческого общежития и фонариками высвечивают номер моей комнаты. В другие дни они заходили, громко стуча подковками, в медицинскую библиотеку и искали меня среди студентов, мое имя гулко отскакивало от стен читальных залов, а они снова и снова выслеживали меня.


Только через три года на вечеринке я снова встретил Анну, которая уже год жила в Париже. Я пришел с медсестрой из хирургического отделения, где проходил практику, а она — с одним из своих преподавателей из Художественной школы. С вечеринки мы ушли вместе.


В ее маленькой студии стояла узкая кровать с зелеными простынями в полосочку, такие же были в моей детской комнате в Волшё. В узкой кухне помещалось лишь немного старых кастрюль, чашек и тарелок. Несколько недель мы жили среди запаха краски и скипидара, пока я не собрался домой за чистой одеждой. Но домой не пошел, купил несколько рубашек и трусов в магазине, потому что боялся снова потерять Анну, вернее, свое место возле нее. Только в ее студии я чувствовал себя в безопасности, зная, что рядом с ней больше никого нет.

По ночам на ее узкой кровати мы прижимались друг к другу и возносились к небесам двумя блестящими облаками сновидений. Мы мчались со скоростью света сквозь взрывы звезд и галактик, проносились через бездонные черные дыры… Когда я просыпался, Анна лежала и смотрела на меня, будто проснулась за секунду до меня.

— Закрой глаза, — просила она и прикрывала мои глаза своей ладонью, — закрой.

Как будто не хотела, чтобы я смотрел на нее, боялась, что я могу увидеть нечто особенное.

* * *

Без поздних пациентов мои рабочие будни были бы скучными и пустыми. Только с ними я становился настоящим диагностом, потому что дорогостоящие лабораторные тесты и рентгеновские исследования были недоступны.

Один из моих юных пациентов по имени Эме в шутку называл меня «знахарем». У него была рана в брюшной полости, злокачественная фистула, которая не подлежала излечению. Со временем она стала выглядеть лучше, но все равно вызывала у меня опасения. Когда я сказал, что надо сделать настоящую операцию, он только засмеялся.

В первый раз мы встретились прямо в разгар демонстраций протеста. Его лицо настолько распухло, что я не мог определить его возраст. При повторном визите я не узнал его, пока он не показал свою зловонную рану и не назвал свое имя — Эме, «любимый». Такое имя уличного хулигана в кровоподтеках и порезах не скоро забудешь. Я думал о том, что он получил его как оберег, как напоминание всем, что он «возлюбленный», избранный, и это его защитит. Я никогда не спрашивал, кто его так назвал, я вообще ничего не спрашивал. Чем меньше знаю, тем лучше.


Я взял мусорный мешок с компрессами, ватными тампонами, перевязочным материалом, сломанными иглами, разбитыми ампулами и завязал его двойным узлом. Иногда мне кажется, что мешок — это пораженный внутренний орган города, израненный и кровоточащий, который я пытаюсь затянуть узлом, гнойная опухоль, вычищаемая мною каждый вечер.


Я запираю дверь, закрываю решетку и включаю сигнализацию. Прежде чем спуститься по ступенькам, я останавливаюсь и прислушиваюсь. В кармане связка ключей, один ключ зажат между указательным и средним пальцами, как научил Эме. С того раза, когда я принял его с подбитым глазом и треснувшей губой, а в клинике поставили новую сигнализацию, он стал опекать меня. Эме сказал, что уважает меня — ведь я безоружен.

— И все же держи связку ключей вот так, когда идешь отсюда, говорил он при каждой нашей встрече и вкладывал свои тяжелые ключи в мою руку.

Это случилось пару лет назад. Больше меня никто не поджидал в темноте подъезда, и двери к мусорным контейнерам больше не взламывали. Во всяком случае, не каждую неделю, как раньше. Возможно, это заслуга Эме или просто помогли новая сигнализация и камеры слежения.

Поздние пациенты устраивали мне проверку на прочность, физическую и душевную, убеждая в том, что мои лучшие годы уже позади. Возможно, поэтому мое терпение быстро заканчивалось по отношению к обычным пациентам, которые записывались на прием, регулярно мылись и платили медсестре, сидели в приемной со своими заболеваниями и расстройствами. Их страхи перед болезнями и смертью уже давно утомили меня. Они приходили к врачу не для того, чтобы стать здоровыми — они и так были почти здоровы, — а чтобы услышать от меня, что они здоровы, и тем самым освободиться от страха перед болезнью и смертью. Если бы они признались в этом, мы могли бы поговорить. Но они упорно отказывались, и я должен был участвовать в этой игре в страх, поощряя его. Поэтому слушал, прощупывал, осматривал и для пущего спокойствия отправлял их сдавать анализы, делать рентген и консультироваться с другими специалистами, которые, в свою очередь, назначали такие же бесполезные процедуры.

Но если мне действительно удавалось обнаружить заболевание, пациент вздыхал почти с облегчением. Сначала, конечно, наступал кризис, но потом воля к жизни побеждала, и приходило печальное осознание того, что жизнь достигла наконец той стадии, которой они боялись больше всего. Мне не хотелось зацикливаться на беспочвенных страхах своих пациентов, ими должны были заниматься психологи и психоаналитики. Я хотел посвятить свою жизнь врачеванию тела — вещи конкретной и осязаемой, хотя понимал, что моя профессия связана с самым главным людским страхом — страхом смерти.

В узком и темном дворе были только стойки для выбивания ковров, мусорные контейнеры и крысы. Крышка контейнера хлопнула над моим мешком, завязанным двойным узлом, распугав крыс.


Я вышел на пустынную улицу. Сегодня я закончил позже обычного, но все равно ищу глазами Анну. Бывало, что я вызывал ее, словно галлюцинацию, и она выходила ко мне из темноты. Но сейчас в стремительно сгущавшихся сумерках Анна так и не появилась.


В метро, на самой дальней скамейке платформы, сидел одинокий парень в красной куртке и стоптанных кроссовках, терпко пахло озоном. Париж напоминает мне многоэтажный дом, в котором толпа на улицах — суетящийся верхний этаж над большим черным подвальным помещением, где вечно дует теплый озоновый ветер. Этот поток не может исчезнуть, он сгущается и копится, а потом смешивается в переходах с густым затхлым запахом земли.


Из портфеля я достаю газету, взятую в приемной, и начинаю читать, чтобы отвлечься от созерцания грязного перрона.

«Долгое пребывание в безвоздушном пространстве негативно влияет на эмоциональное состояние астронавтов. Их можно сравнить с дикими животными, оказавшимися в неволе. Поведение характеризуется отсутствующими взглядами в иллюминатор, будто звезды в темноте и знакомые сине-зеленые очертания земного шара могут заменить обычное земное существование. В ситуации, когда ход времени замедлен, а жизнь сосредоточена на небольшом пространстве, на борту космического корабля нарушается социальный климат и более длительные экспедиции становятся невозможными. В связи с этим ученые занимаются поиском новых методов укрепления взаимоотношений астронавтов. Например, исследуют отношения супругов, проживших долгое время в браке, — ведь их уникальная сплоченность может быть недостающим кусочком мозаики, которая сделает пилотируемый полет на Марс реальностью».

— Что ты видишь сейчас?

Анна поворачивается ко мне в тот момент, когда поезд вырывается из туннеля. Она парит в космическом корабле, изображенном на картинке в газете на фоне темно-синего космоса. Ее голос прерывается помехами и скрежещет, будто доносится из домофона в клинике. До того как двери открылись, я вижу ее среди пассажиров внутри вагона.

«Были предприняты попытки вырастить салат в стеклянных шкафах прямо на космических кораблях. Все указывает на то, что растения хорошо развиваются благодаря не только витаминам, но и заботам астронавтов. Вид зелени напоминает им о привычном образе жизни на Земле».

— Что ты видишь сейчас?

В толпе, заполнившей вагон, Анна поворачивается ко мне спиной. Вокруг нее распускаются ярко-зеленые листочки салата и красные цветы.

В следующую секунду все пропадает. Она уже дома? Она уже пришла?

Анна всегда хотела, чтобы в доме было спокойно и тихо, но завидовала тем, в чьих домах бурлила жизнь в любое время суток. Она говорила, что ее родители вели жизнь затворников, и пыталась жить иначе.

Она часто фантазировала, рассказывая об обычаях в родительском доме. Вроде как гостям сначала показывали парк, а потом приглашали в дом, печенье раскладывалось на красивые блюдца, а кофе и чай подавали в тонких кофейниках и чайниках. Друзья, дети и соседи могли приходить и уходить когда пожелают. Так оно и случилось. Много позже наш с Анной дом по субботам превращался в шумное и веселое место встреч друзей, как того и желала хозяйка.

Возможно, она придумала эти семейные ритуалы из-за гнетущей мрачной атмосферы, часто царящей за ужином в родительском доме.

На их острове по-черепашьи тянулось время ожидания, что кто-то придет домой и приготовит в дровяной печи скромный обед. Анна часто говорила, что все детство была голодна и мечтала о теплых свежих булочках. Наверное, поэтому наш десерт был таким обильным.


Субботняя программа казалась трудновыполнимой, пока дети были маленькими — долгих прогулок в парке девочки не выдерживали. Одна непременно отказывалась сидеть в коляске или идти пешком, другая начинала плакать, потому что дул ветер или шел дождь, а то им не нравились сапоги, шапки или солнце. А потом они внезапно выросли и с удовольствием проводили время дома. Анна не спорила, увлеклась выпечкой и с удовольствием готовила изысканные ароматные ужины, которые собирали всех домочадцев. Идеальный семейный очаг.

Однако мечты не всегда совпадают с реальностью. Субботнее печенье вспоминается мне до сих пор. Отпечатки липких пальцев на стеклах кухонного шкафа и стульях, крошки и кусочки теста на полу. От старой газовой печи пышет жаром, а посреди кухни неподвижно стоит Анна. Кто-то из детей всегда ухитрялся все испортить с самого начала, и тяжелая начинка смешивалась со скверным расположением духа. Невозмутимое спокойствие Анны раздражало.

— Нет, милая, у тебя не меньше теста, можешь взять мою скалку, нет, никто не глупый, не делай так, пожалуйста.

Эти ласковые слова должны были призвать к порядку и помирить двух наших маленьких дочерей. Потом начинались нудные обсуждения получившихся печений, которые отбирались друг у друга.

Со временем званые обеды и ужины украшала только торжественная выпечка со взбитыми сливками и марципаном, а также традиционные пряники. На наши дни рождения Анна пекла торты. Потом и это закончилось, превратив выходные в обычные будни, когда Анна уходила в студию, а спустя минуту я сам кричал девочкам, что ухожу за продуктами.

Никто из нас не хотел такой жизни.

Однажды я услышал, как дочь рассказывала кому-то по телефону о скуке и унынии в нашем доме, о том, что у нас нет общих занятий и никогда не бывает праздников. Мне стало смешно, что дочери выросли и могут рассуждать о сложных перипетиях семейной жизни, где переплетались ожидания и разочарования. Но Анна не смеялась, когда я ей рассказал об этом. С момента рождения детей она постоянно размышляла о двойном счастье и двойной боли, которые могут быть только у близнецов, чьи чувства особым образом зависят от родительских.


Парень в красной куртке по-прежнему сидел на скамейке и не встал с места, когда подошел поезд. Двери вагона закрылись, я потерял его из виду, потом различил лишь удаляющееся красное пятно. Я сравнивал его стоптанные кроссовки с поношенными баскетбольными кедами Эме, которые он время от времени опрыскивал красной блестящей краской. Я даже принял ее за кровь, когда он в первый раз пришел в клинику. Густые темно-красные следы крови.


На следующей станции поезд остановился рядом с другим составом, и я вглядывался в соседний вагон. Какое-то мгновение под землей два поезда спокойно стояли рядом, разделенные несколькими сантиметрами. И если бы я увидел в вагоне напротив старого знакомого, которого давно и безуспешно искал, то вряд ли успел бы поднять руку в приветствии. За это короткое мгновение мы вновь расстались бы.


Если бы я увидел там Анну? Если бы мы повстречались только там и я не смог бы даже окликнуть ее?


В вагоне напротив жизнь, казалось, замерла. Вдруг поезд начал плавно двигаться, замелькали незнакомые лица. На долю секунды мы заглядывали друг другу в глаза, и я подумал, что трудно забыть лицо, которое ты видел так близко.

Составы рывком сорвались с места, мой поезд разогнался и с грохотом понесся вперед. В черной стене за стеклом я видел только собственное отражение, о лицах из поезда напротив я забыл навсегда.

* * *

Я вырос в провинции Сконе, в доме с садом, где мрак всегда перемежался лучами солнечного света. Я изучил все тени, исчезающие на рассвете. В глубине сада за кустами сирени и жасмина рос большой дуб, а за ним в тени вечных сумерек был пруд. Летними вечерами на распростертых листьях кувшинок барахтались лягушки и громко приманивали друг друга непристойными песнями.

Моя мать долго болела и умерла, когда мне было двенадцать. Отец больше не женился и хранил память о жене так же трепетно, как заботился о ней всю ее недолгую жизнь. Он работал ветеринаром, и мне семейными традициями было предначертано в будущем подняться на ступеньку выше.

Дом с садом располагался на равнине, на полпути от Мальме к побережью. Отец не любил большие города, и впервые я побывал в Мальме, когда мне исполнилось восемь лет. Отца беспокоило беспорядочное движение транспорта, шум и людская давка. Зато мы часто ездили в Европу, путешествовали по маленьким городам и деревушкам. Когда была жива моя мать, мы выезжали в Италию, а после ее смерти — во Францию. Первые несколько лет без нее мы проводили недалеко от города Ла-Рошель на Атлантическом побережье, там я выучил французский. Семья, которая сдавала нам дом, жила в маленьком флигеле в саду, и я часто бывал у них. Их дочь Роза и стала моим учителем.

Ее родители предпочитали, чтобы мы говорили по-английски, но я сразу заметил, как французский меня «взрослит» и наполняет легкостью. Язык открыл мне новый мир звуков, выражений и жестов, я любил Розу на французском языке, который открылся мне одновременно с ее мягкой кожей. Ее неумолкающие губы объясняли мне все оттенки смысла, а ореховые глаза подсказывали нужные слова.

Я любил Розу много лет. Конечно, у меня были и другие девушки, но Роза занимает особое место в моей памяти. Кроме французского, у нас оказалось много общего. Мы были единственными детьми у немолодых и немного старомодных родителей, которые не любили суету, а собственные дома превратили в тихую уютную гавань. А еще Роза научила меня мысленно уноситься бесконечно далеко от дома.


День за днем отец проводил в съемном доме в Ла-Рошели, опустив занавески, и под неумолчное жужжание вентилятора на потолке читал до захода солнца профессиональные журналы. Вечерами он окидывал сад взглядом, будто только что проснулся, и только тогда мы могли наконец куда-то поехать вместе. На взятой напрокат машине мы колесили по выжженным солнцем окрестностям в поисках ресторана, который приметили накануне. Мы методично исследовали все места в городе, где подавали лучшую еду. Нам нравилось есть медленно и в полной тишине. Разговаривать начинали только за кофе, обсуждали наши ощущения, впечатления и планы на будущее.

Отец вел дневник наших путешествий. К нему были приложены подробные карты областей, которые мы исколесили вдоль и поперек, с обозначениями каждого деревенского кафе, где мы ужинали, и пачки сохраненных меню, чеков и визиток.

Отец и не предполагал, что у меня могут быть интересы и увлечения, отличные от его собственных. Мне хотелось поехать на пляж или в бассейн, пойти на пикник или в заповедник, пообщаться с новыми друзьями. Он и не помышлял об этом. Поэтому я проводил время с Розой, с которой мне не было скучно в изматывающей летней жаре. День за днем мы находились в состоянии магического ожидания. Мы ждали скорого обеда или ужина, вечерней прохлады, удивительной мадам Делатр, которая приходила убираться каждый четверг, почтальона, воскресенья, когда родители Розы повезут нас на пляж. Мы ждали, когда вырастем и сможем заняться тем, чем занимаются взрослые днями и ночами. Наверное, мы просто хотели поскорее превратиться в настоящих мужчину и женщину, и это ожидание наполняло нашу жизнь смыслом.


Однажды под белой рубашкой Розы я заметил маленькую выпуклость. Она появилась там совершенно неожиданно. Как магнитом мои глаза постоянно притягивало к обтягивающим ее тонким блузкам, платьям и кофточкам. Пальцы немели от желания ощутить эту маленькую выпуклость, она волновала меня каждую секунду, днем и ночью. Я был одержим ею, мне хотелось хоть раз потрогать ее. Какая она на ощупь? Твердая или мягкая? Причиняла ли она боль? Была теплой или холодной? Знала ли о ней Роза?

Неожиданно я стал выдумывать новые игры, которые давали мне шанс прикоснуться к Розе именно там, где блуждали мои мысли. Так проходили часы ожидания, дни бесконечной жары и лихорадочного напряжения.


Как-то раз она позволила мне намазать ее спину кремом от комаров. Мы расстелили полотенца далеко в саду, в тени сосны, где трава была не такой сухой и колючей и мы часто играли.

— Это замечательный крем от солнечных лучей, — сказала Роза взрослым голосом.

Я выдавил плохо пахнущую смесь из тюбика и стал размазывать по ее коже.

И вдруг с ней что-то произошло. Чем больше я втирал крем, тем сильнее становилось ощущение, что она ослабевала и открывалась, постепенно впуская меня. И я проник в Розу вместе с кремом, дотронувшись до заветной выпуклости. Я не мог остановиться, мы оба горели как огонь, но вдруг Роза с красной пылающей спиной вскочила и, всхлипывая, помчалась в дом, прикрывшись полотенцем.

Мать Розы решила, что у дочери аллергия на крем, ей сделали компресс и отправили в кровать. Отец пошел ее осматривать, а я побрел в наш лагерь в глубине тенистого сада, где провалился в беспокойный сон. Послеобеденное солнце жгло сквозь листву, ладони мои полыхали, и лихорадочное распухшее тело казалось чужим даже во сне.


Вскоре после случая с кремом мои руки начали жить своей жизнью: за ужином я мог разговаривать с отцом, а они блуждали под столом в брюках, отыскивая волосок, и тянули его, пока кожа в том месте не начинала пульсировать от боли. Тогда я вставал, ходил кругами по комнате, пил холодную воду и отправлялся гулять. Я держался изо всех сил.

И только по воскресеньям мое тело обретало свободу и долгожданный отдых. Роза становилась совершенно другой, все ее напускное целомудрие исчезало, и она сыпала сведениями об откровенном поведении обитателей пляжей. Мне же, выросшему в уединенном саду под Волшё, оставалось только удивляться и ужасаться.

Роза оказалась прекрасным учителем, и однажды мне представился шанс увидеть ее почти обнаженной. Я внимательно отмечал каждую деталь ее тела: белый пушок на руках и чуть более темный на спине, лабиринт пупка, выпуклости, становящиеся острыми, когда она купалась или мерзла, застежку на верхней части бикини, покрасневшую кожу под ним, волоски на больших пальцах ног.

Меня захлестывали эмоции не только от вида ее кожи, волос и изгибов тела, но и от открытого моря, которого я прежде не знал. Равномерный ритм прибоя, звук волн и отражение солнца на водной глади были не просто прекрасными детскими воспоминаниями, они стали частью меня, впитались в кожу, проникли в клетки.

Море изменило меня, я словно заново родился из морской пены на берегу, где родители Розы дремали под своими зонтиками. Именно там, в солнечном свете, на фоне морской глади, под переливы французского я впервые ощутил самого себя.


Я мечтал навсегда остаться на том побережье. Тело медленно растекалось и исчезало под действием магических сил, легко превращавших меня из шведа во француза. Где-то на периферии этих фантазий, на краю пляжа, притаился серый бетонный дом с тремя кабинками и длинной оцинкованной раковиной.

Цементный пол всегда был в песке. Человек, который приглядывал за туалетом, сидел на скамейке снаружи, рядом лежала щетка и стояла банка для монет. В первый раз я смутился, потому что у меня не было денег. Потом я понял, что этот человек вовсе не был «при исполнении». Тайком я стал наблюдать за ним и понял, что все его нехитрое имущество лежало под раковиной в ящике, который я поначалу принял за хранилище туалетной бумаги и мыла. Ключ от висячего замка висел на шнурке вокруг шеи. Этот человек всегда носил одни и те же выцветшие хлопчатобумажные брюки и распахнутую рубашку, которая обнажала его загорелый живот. Кожа на лице обветрилась и стала бронзовой от загара, а глаза были цвета моря.

Обычно я тихо сидел в одной из кабинок, спустив плавки, и слушал ветер. Я наслаждался прохладой и тенью внутри, а воздух из щели позади приятно холодил мне спину. Где-то далеко продавец бесцветным голосом предлагал свой товар: «Сладкие оладьи! Оладьи с абрикосами!»

Под звуки океана я представлял, как утихает к вечеру пляжная жизнь и «туалетный служитель» скатывает свой коврик и прячет его под раковину.

Я завидовал этому человеку, его простоте, непритязательности, свободе и независимости. Он был самим собой на этом пляже, молчаливым и странным. Я тоже хотел пить, перегнувшись через край оцинкованной раковины, и каждую ночь видеть звезды, бесконечно и бесстрастно наблюдающие за всеми нами.

* * *

Отец не особенно удивился моему желанию изучать медицину в Париже. Он поддержал меня и сказал, что всему виной наши частые поездки в Европу. Ни на секунду не дал мне понять, в какой бездне одиночества окажется, когда я покину его.

Он был весьма старомодным и состарился, казалось, еще в моем детстве. Думаю, он просто не знал, как обращаться с ребенком. Моя мать налаживала нашу жизнь, воспитывала меня, окружала своей любовью, а после ее смерти мы с отцом не понимали, как нам жить дальше. Раньше втроем мы были маленькой семьей, со своими правилами, традициями, договоренностями и четко расставленными приоритетами. А потом налетел шторм, и на нашем корабле не оказалось капитана.


Дом, в котором мы жили, находился далеко от города, среди полей и лугов. Школьный автобус делал большой крюк, чтобы забрать меня, и я частенько пропускал школу, мало общался с ровесниками. Однако не могу назвать свое детство скучным или унылым, оно было наполнено чувством ожидания и предвосхищения. Я помню игры лягушек возле пруда, едва различимый маслянистый запах созревшего рапса ранними летними вечерами и роз и георгинов, которые мать выращивала на больших цветочных клумбах. Я помню пухлые каталоги семян, где надо было крестиком отмечать то, что нужно, помню, как ждал прихода весны, чтобы посеять наконец заказанные семена, помню лук, который прикапывали, а потом высаживали по всем правилам, удобряли и поливали всю долгую весну.


Когда мать умерла, меня утешало только то, что она больше не страдает. Она болела так давно, что мысль о ее смерти перестала меня пугать. Мне даже предательски хотелось, чтобы она поскорее отошла в мир иной. Именно так я думал о ее неизбежной кончине. Смерть представлялась мне такой долгой, такой скучной, наполненной болью и ужасом, что я мечтал, чтобы она освободилась от нее. Освободилась и ушла. Но я знал — мама обязательно вернется ко мне снова. Так и случилось.


В то утро, когда все произошло, я впервые за долгое время смог глубоко вздохнуть, увидеть синеву неба. Апрель той весной словно подернулся молочной туманной дымкой, но в день маминой смерти облака исчезли и светило солнце. В воздухе пахло прелой землей, и все казалось нежным, сверкающим, большим и спокойным. Мое сердце стучало, я шагал по сухим прошлогодним листьям к пруду, разговаривая с ней.

В последние недели она иногда просила меня подстричь ей ногти на правой руке. Маленькие сухие полумесяцы теперь лежали у меня в банке. Сначала я не знал, что с ними делать, но однажды мне пришла мысль состричь и прядь ее черных волос. Она рассмеялась, однако я сделал это и с локоном в руках побежал в свою комнату, достал ногти и завернул все в мамин тонкий носовой платок. Я взял тот, которым она пользовалась чаще всего, вытирая пот со лба. Свои сокровища я засунул в металлическую, похожую на капсулу, банку с закручивающейся крышкой. Внутри этой банки была моя мама, живая и теплая, хотя она лежала в темной спальне, мертвая и холодная. Отец сидел у ее ног бледный и словно окаменевший, но в этой блестящей банке в моем кармане мама по-прежнему была жива. Там она наконец-то стала моей.

Я вырыл для нее ямку возле пруда. Устлал дно маленькими камушками и раковинами с итальянских пляжей, а сверху положил камень, который мы когда-то нашли возле церкви в Апулии. Он был белый, чуть больше куриного яйца. Мама подняла его и долго держала в руке, прежде чем протянула мне.

— Теперь он твой, — сказала она и улыбнулась, как будто я ждал от нее этого подарка.

Я взял нагретый ее рукой камень, подержал в ладони и, когда водрузил его на холмик, пространство под дубом вдруг озарилось солнцем. Здесь живет моя мама, здесь есть жизнь, незапятнанная черной ледяной смертью, лекарствами, капельницами, шприцами, суднами и стопками простыней, которые превращали наш дом в больницу, где мы все томились в долгом ожидании ее конца.

Теперь я снова почувствовал мамино присутствие, она была со мной в дыхании свежего воздуха, в запахе стоячей воды пруда, в бликах солнечных лучиков на его поверхности. Она была во всем, что я видел в саду, в запахе весны и почвы. Изо рта у меня вырывались облачка пара, под ногтями была коричневая земля, и моя жизнь началась снова, тело наполнилось силой, которая гнала меня от пруда, из сада, и я бежал, бежал, как сумасшедший, по вязким картофельным полям. Солнце припекало спину, и от меня в страхе разбегались полевки и кролики.


Неделей позже в церкви в мамином родном городке состоялись похороны. На гроб я положил небольшой букет подснежников, которые собрал возле пруда, прямо рядом с ней… Они могли вырасти из ее черных волос. Отец безутешно плакал, я вложил свою руку в его ладонь и чувствовал, как его большое тело сотрясает отчаяние. Рука отца до сих пор крепко сжимает мою, что бы я ни делал. Я чувствовал одновременно его тепло, потрясение и горе.

После похорон я снова побежал к маме, встретился с ней возле пруда, где она ждала меня каждый день, где была во всем. Я сделал там красивые тропинки из листьев и камней и маленький алтарь из веточек, сухих птичьих гнезд, насекомых и бабочек, связал букеты и сплел венки из трав и цветов — получилась очень уютная комната в саду.


Анна никогда не встречалась с моим отцом и видела дом только на редких фотографиях. Иногда она говорила, что это беспокоит ее, что это неправильно, потому что я встречался с ее родителями, спал в ее детской комнате и ел из того же голубого фарфора, что и она. Но я не думаю, что в любви существует несправедливость.


Анна заменила в моем сердце Розу, заняла там ее место. К моменту нашей встречи я давно не видел Розу, потому что наши родители перестали отдыхать вместе и мы потеряли друг друга из виду. Увидев Анну, я в ту же секунду отчетливо понял, что она — главная женщина моей жизни. Позже мне стало совсем невмоготу разрываться между Анной и Розой, мои чувства перемешались, и я уже плохо понимал, что есть страсть, а что — любовь.

* * *

Поднимаясь на эскалаторе из метро, я думал только о том, что купить на ужин, — ужасно хотелось есть.

Я мечтал о красном парном мясе, жареной хрустящей стручковой фасоли и банке сушеных грибов, стоявшей в кладовой. Шел мокрый снег. Остановившись, я поплотнее запахнул пальто. Возле перехода толпились люди, и я подумал, что случилось несчастье, но это всего лишь перевернулась газетная стойка, и я поспешил дальше. На перекрестке довольно много народу. Я почувствовал облегчение оттого, что не пришлось никому оказывать помощь.

Я заворачиваю за угол и иду быстрыми шагами. Вдалеке слышен вой сирен. Они не приближаются, но и не удаляются. В час пик транспорт продвигается с трудом, и сирены перекрывают все другие звуки.


Захожу в кафе на углу и высматриваю Анну, как обычно, в дальнем углу, представляя, что ее голубое пальто расстегнуто, а сумка лежит прямо на столе. Официант подходит ко мне с подносом, кивает, говорит, что мадам еще не пришла, и указывает на свободный столик.


— Что ты видишь сейчас?

Анна переводит взгляд на экран телевизора в баре, где вечно показывают футбольные матчи. Незнакомый мужчина смотрит на меня. Мы встречались раньше? Он местный завсегдатай? Он ищет Анну? По телевизору идут новости, дикторша с блестящими светлыми волосами в голубой блузке. За ее спиной горит взорванный на улице автомобиль. Камера выхватывает пятна крови, запачканный песок, обуглившиеся остатки обуви, сумки, одежду.

— Подождите здесь, — предложил официант, проходя мимо меня. Я покачал головой и направился к двери. Уголком глаза я видел другую улицу на большом экране, другие обуглившиеся дома, другие пятна крови на песке.

— Что ты видишь сейчас?

Анна выходит из кафе на улицу вместе с мужчиной, сидевшим у барной стойки. Он обнимает ее за талию. Я опускаю взгляд, и мне становится стыдно за мои видения и дурные предчувствия, за то, что я постоянно ищу ее.

Куда бы я ни посмотрел сейчас, повсюду она. Голубое пальто сменилось коричневым, старым и коротким, обтянувшим ее огромный живот. Она больше не может застегивать пуговицы. Я держу ее за руку, наконец-то всем видно, что она моя, принадлежит теперь только мне, что она больше никому не доступна.

Эти слово и смысл, который вкладывал в него Паскаль, никогда не прекращали терзать меня. Он даже не сомневался, что я правильно его пойму, ведь одного взгляда на Анну было достаточно, чтобы понять, какая она. Неужели все мужчины так на нее смотрят?

— Что ты видишь сейчас?

Она бежит по улице впереди меня, автомобиль резко тормозит. Вой сирен приближается, заглушая все другие звуки и вонзаясь прямо в нервы. Я захожу в мясную лавку, но не могу спокойно стоять в очереди, а иду дальше — к магазину в нашем квартале.

Там внутри всегда пахнет плесенью, вероятно, от картофельного ящика, который то вытаскивают на улицу, то заносят внутрь в зависимости от погоды. Мешок с налипшей землей лежит сверху, я не хочу его поднимать и вытаскивать оттуда картофелины. Что мы будем есть сегодня? Я больше не думал о куске мяса, голод перебил все мои мысли. Сирены наконец умолкли, возможно, «скорая» успела вовремя…

Управляющий разговаривает с женщиной передо мной. Говорит, что ночью пойдет снег. Облачка пара вырываются из его рта. Что у нас будет на ужин? Шарю глазами по прилавку. Во рту уже металлический привкус от голода. Возле кассы лежит кусок деревенского паштета в белой оберточной бумаге. На этикетке красными буквами выведено название фирмы, которое мне давно не встречалось. Женщина передо мной покупает кусочек паштета, расплачивается, складывает покупки в пакет и выходит. Ее собака вся в грязи из-за парижской зимней слякоти. Мои ноги окоченели, я заказываю большой кусок паштета и выбираю несколько помидоров из ящика, головку салата и килограмм груш. Еще прошу кусочек сыра, банку оливок и корнишонов, потом расплачиваюсь. Из этого, конечно, не получится настоящий ужин, но сирены опять воют, и я не могу думать ни о чем, кроме того, чтобы они успели. Тихие сирены — плохой знак… Откуда идет этот звук? Не с нашей же улицы? Как только я расплатился, подумал о банке каперсов и чесноке, петрушке и пармезане — компонентах итальянского соуса puttanesca для пасты. Ее все любят.

Я взял пакеты в руки, и у меня промелькнула мысль, что тяготы семейного быта иногда бывают даже в радость.

Каждый день люди уходят и возвращаются, провожают в школу детей, сдают вещи в химчистку, заезжают на почту, платят по счетам в банке, забирают детей из школы. Быт любой семьи состоит из подобных ритуалов, и день за днем эти обязанности становятся смыслом семейной жизни. Но самым важным в домашнем очаге все-таки остается еда. Отношение к ней трепетное и внимательное — сначала ее следует выбрать в магазине, принести домой, разложить по местам, потом приготовить, подать на стол и насладиться ею.

Когда я приношу пакеты из магазина, готовлю и накрываю на стол, а Анна что-то пробует или нюхает, ко мне приходит осознание смысла моей любви. Мне достаточно одного-единственного взгляда на Анну, на ее плавные движения, ощущения ее ровного дыхания по ночам, округлости груди под голубым пальто. Она купила его довольно давно в Копенгагене. Магазин находился в самом узком месте Вестерброгад, шел снег, и у продавщицы были ужасные зубы. Все это было у нас — образы, истории, незаконченные фразы, улыбки друзей, угол улицы, памятные места, те, кто по-прежнему ждет.

— Хорошо, я беру его, — сказала Анна и отдала деньги продавщице.

Когда мы вышли из магазина, я заметил, что голубая ткань делает ее глаза еще синее. До отеля было недалеко. Его название красными неоновыми буквами отражалось на белом снегу. Мы с ней так же близки, как и далеки, между нами все интимно и больно, нервно и неуклюже. Мы смотрели друг на друга и знали, что видим, но при этом не знали ничего. Так проходили дни, по большей части наполненные ожиданием — друг друга, времени, следующего года, детей, денег или просто наступающего вечера.

Хотя ожидание стало неотъемлемой частью нашей жизни, мы были уверены, что это ненадолго, что ждать нечего, кроме сегодняшнего дня, а потом будем только мы. Но между нами все равно оставалось ощущение предвкушения, за которым прятались все прошедшие дни… Ее язык двигается у меня во рту, я вхожу в нее. Вывеска отеля, отсвечивающая красным на снегу в Копенгагене. Тонкие красные неоновые буквы. Старое коричневое пальто в пакете у меня в руке. Я так боюсь остаться один с этими воспоминаниями.

* * *

Отец Анны служил в тайной полиции. Когда Анна сказала мне об этом, я решил, что она шутит. Само сочетание слов «тайная полиция» вызывало у меня смех. Оно звучало старомодно, совсем по-детски и так не походило на слова, которые употребляла Анна. Я лежал в ее постели в Париже, когда она сказала об этом впервые. Мы были вместе уже несколько месяцев, но говорили о своих семьях неохотно. Любые рассказы о Воллше казались совершенно не важными, и подозреваю, Анна не хотела, чтобы я тоже знал что-то о ней. Мы только что занимались любовью. Я поглаживал ее мягкое бедро. Она сидела обнаженная на краю кровати и заводила будильник, боясь, что проспит лекции. Позже я никогда не видел, чтобы она боялась опоздать куда-нибудь. Это все из-за одного профессора. Иногда я думаю, что она до сих пор рисует только для него и, подгоняемая его критическим взором, неустанно трудится каждый день, а он бубнит ей из могилы об углах и тенях, о пропорциях и линии горизонта.

Когда Анна сидела, ее волосы доставали ей до бедер. Самый длинный локон лег ей прямо в ложбинку копчика. Я заворожено глядел на него, когда зазвонил будильник.

— Мой отец служит в тайной полиции, — вдруг выпалила она по-шведски, хотя всегда мы говорили по-французски, и я начал хохотать.


Я встречался с отцом Анны всего несколько раз. Он произвел на меня сильное впечатление, потому что разительно отличался от моего собственного отца и знал об Анне почти все.

Отец Анны казался вполне обычным мужчиной, примерным семьянином, и этот образ трудно было увязать с его профессией полицейского. Он не походил на спесивого и властного типа, который все решает за своих подчиненных, а заодно и за близких. На семейных ужинах он в основном молчал, слушая, что говорят другие. Иногда даже позволял добродушно над собой подшучивать.

В мой первый приезд на Удден четверо братьев и сестер Анны уже были там, со своими детьми, даже самую младшую привезли, и за столом никто не скучал. По словам Анны, служба отца в тайной полиции сильно отразилась на жизни ее семьи.

Кое-какие истории она пересказывала по многу раз — события, которые происходили у них на глазах, неприятности, о которых старались не вспоминать, но они все равно создавали некоторую напряженность.

Я безуспешно пытался разглядеть следы этой напряженности на лицах родных Анны. Наоборот, они много и непринужденно болтали о том о сем. Атмосфера в старом доме была спокойной и светлой, родственники Анны просто обожали друг друга.

Подплывая на лодке к Уддену, я увидел, что это очень красивый остров с блестящими скалами и высокими соснами, которые росли вдоль прибрежной полосы. И большой дом был не домом, а скорее деревянным дворцом с остроконечными башенками, лестницами и верандами. Он гудел от детских голосов, беготни и радостной суеты взрослых. Нас тепло встретили, однако гости не смогли одновременно разместиться за обеденным столом, и поэтому ужин подавали в два приема.

Анна молча стояла в дверях и смотрела, как едят дети. Внезапно она показалась совсем маленькой среди своих домочадцев. Скорее всего, ей вспомнились ужины за этим столом в течение многих лет и то напряжение и неловкое молчание, о которых она рассказывала мне в Париже. Она любила и одновременно ненавидела отцовскую манеру держать все в тайне, восхищалась им и боялась его, дорожила теми редкими минутами, которые они проводили вдвоем, когда она просила его рассказать ей обо всем, но очень расстраивалась, если он отмалчивался или ей влетало за любопытство и дерзость.


За нашим первым ужином на Уддене я спросил отца Анны, будет ли он скучать по своей работе — ведь ему скоро на пенсию. Разговоры за столом стихли, а дети ушли за добавкой. Я как бы между прочим заметил, что Анна много рассказывала о его профессии и всех его тайнах. Он недоуменно уставился на меня и спросил, что я имею в виду. Когда я попытался объяснить, он еще больше удивился, сказав, что никогда не пугал детей своими рассказами. К тому же всегда соблюдал границы дозволенного. Обязанность хранить молчание и дела под грифом «совершенно секретно» всегда мучили его, потому что семье не полагалось быть в курсе этой стороны его жизни, порой они даже не знали, когда он вернется домой. И все-таки он кое-что рассказывал — глубокой ночью, и только Ингрид. То, что он не мог носить в себе, ей приходилось разделять с ним. Он ненавидел это обреченное молчание в своем доме, поздние уходы в ночь без объяснений… Это было ужасной мукой, сказал отец Анны, неожиданно поднялся и направился к выходу. В окно я увидел, что он подошел к внукам, осторожно поднял маленького мальчика из гамака и показал ему, как забираться и вылезать.

Через некоторое время он вернулся, а я сгорал от стыда, что позволил себе подобную бестактность. Я сделал это потому, что не знал, о чем еще с ним беседовать. С пожилыми людьми говорят в основном об их работе. Но только не с ним. Вскоре он встал и сказал, что пора убирать со стола.


Наша следующая с Анной поездка на Удден оказалась совсем иной. Дело было осенью через несколько лет. Все дети и внуки пожилой четы вернулись в город, хозяева выглядели радостными и умиротворенными, а дом обветшал еще больше, чем в прошлый раз, хотя, возможно, мне просто показалось… Мы с Анной гуляли по дому и смеялись над бесчисленными заплатками и починками. Больше всего досталось трубе в ванной и на кухне. Анна объяснила, что отец предложил защитить трубу от холода и износа, замотав ее мягкими тряпками.


Мы сели за стол и принялись за еду, как вдруг хозяин дома произнес загадочную фразу о том, что «удивительно, как возвращается прошлое».

— Что ты имеешь в виду? — не поняла Анна, и отец несколько секунд молча смотрел на дочь, словно изучая ее, потом сказал, что некоторые события и вещи, в которых на первый взгляд нет ничего особенного, имеют свойство повторяться.

— Я вижу вас, — пояснил он, — вижу ваших детей. Вы отдыхаете на природе, купаетесь и играете внизу у скал. Или приходите вечером и просите меня растопить баню. Я слышу ваши голоса, различаю голос каждого.

— Ну да, мы ведь постоянно мерзли, — припомнила Анна, но ее ирония не задела его. Отец продолжал говорить о скалах и многочисленных лодках под названием «Катрин», которые сменяли друг друга в течение нескольких лет, о плавании куда-то на Руссен.

— Это подводные скалы, — объяснила Анна, кинув на меня быстрый взгляд, — на них можно стоять, вернее, балансировать над водой. Говорят, там село на мель множество кораблей, пока не появились точные морские карты и корабли не стали огибать остров с другой стороны. — Она улыбнулась мне загадочной улыбкой, которая могла означать что угодно. — Когда корабли садились на мель в Руссене, люди на острове совершенно не волновались. Они ждали темноты, тихо подплывали к большим судам и брали все, что хотели, и команда ничего не замечала. А утром они возвращались и как ни в чем не бывало помогали снимать корабли с мели. — Анна рассмеялась и посмотрела на отца. Он улыбнулся ей в ответ. Пришло время историй о морях и островах.

— Ты знаешь, что Ингвар до сих пор вывешивает флаги на твой день рождения? — Отец снова улыбнулся дочери. — Ни разу не забыл и не ошибся.

Уголки ее губ дрогнули, но она ничего не сказала, и в этот момент внесли десерт: чернику со сливками и сахаром в маленьких чашках в синий цветочек. Ингрид сказала, что они недавно собрали на острове пятилитровое ведерко черники.

Отец Анны отвел взгляд от обеденного стола и посмотрел в окно. Мне стало интересно, кого он там видит. Я завидовал его фантазиям, суете в его доме и событиям, возникавшим в его памяти. Мне казалось великим счастьем собрать пять литров черники вместе с женой. Меня восхищало, что у них с Ингрид было пятеро детей и что им удалось создать такую большую семью. Мы с отцом всегда жили вдвоем, и мне казалось немыслимым выносить присутствие такого количества людей рядом. Я привык к одиночеству и не понимал, как можно жить иначе. Глубоко внутри меня таился постоянный страх, что я не смогу обеспечить свою семью.


Анна с матерью мыли посуду, звенели ложки, слышались их голоса и тихий смех. На море было неспокойно. Тяжелые свинцовые облака заволокли горизонт. Стало прохладнее, холод, казалось, поднимался снизу, от деревянного пола, пронимая ноги…

И тут неожиданно отец Анны начал рассказывать. Сказал, что подумал над моим вопросом в прошлый приезд. Тогда он меня не совсем понял. Должно быть, он воспринял мой вопрос о его работе как дежурную попытку завести беседу.

— Да, твой вопрос о том, что тогда случилось, — сказал он, и я не стал возражать. — Это была бомба, — он смотрел прямо на меня, — взрыв… один человек погиб… Больше мы ничего не знали. Когда поступила информация… его ноги торчали из-под лестницы. — Глубоко вздохнув, отец Анны продолжил: — Кто-то забаррикадировался внутри… Никто не знал, кто это… но все подозревали… Немцы тогда пугали всех… Мы ждали самого худшего.

Он возвращался домой, когда его вызвали.

Через час пришел приказ, что он будет докладывать в правительственную канцелярию. Тогда он впервые пообщался с министром юстиции.

— Это был Гейер… Гейер… Он говорил на сконском диалекте… прямо как моя мать… — Хозяин дома понизил голос, взгляд его устремился вдаль. — Та ночь была настоящим адом… я испугался, по-настоящему испугался… Черт, я никогда не чувствовал такого.

Его голос изменился, слова стали неразборчивыми. Однако рассказ его оказался простым и очень откровенным, без кровавых подробностей, за исключением описания погибшего мужчины. Раз за разом он возвращался к его изуродованным ногам, к тому, что они не смогли вытащить тело целиком и увезти с места взрыва. Снова и снова рассказывал о своем странном страхе. Отец Анны не боялся за свою жизнь или жизнь подчиненных. Он говорил о другом, я даже поначалу не понял, о чем именно. Он сказал, что в тот момент к нему пришло понимание природы страха.


Вошла Анна, и он быстро встал, пожелав нам доброй ночи, поцеловал в щеку дочь и Ингрид, у которой был уставший вид. Удивительно, но Анна совсем не походила на своих родителей, в ней не было практически ничего от них. И с братьями и сестрами общим у нее оказался только цвет волос.

Все на этом острове представлялось мне старомодным, отставшим от времени. Стены родительского дома Анны были сделаны из тонких досок, обои, наклеенные прямо на них, выцвели, и морской ветер задувал в щели так, что дрожало пламя свечей. По рассказам Анны, по ночам лунный свет бывал очень ярким и пробивался через отверстия от гвоздей в стенах. Маленькие лучики маяками освещали темноту. Анна лежала в желтой комнате вместе с Моникой и смотрела на эти ровные лучики.


Отец Анны наполнил стакан и сказал:

— Тогда эти фотографии были повсюду… Банда Баадера — Майнхоф, ты наверняка слышал… Их бесстрастные лица западали в самую душу, и казалось, что сейчас, именно сейчас может случиться все, что угодно… Это было ужасно… страх, который разрушает веру в человека.

Тихо, едва слышно, он сказал, что их фотографии пугали даже после ареста всех членов банды, даже после смерти бандитов.

— Под конец я боялся уже всего… Звуков за окном или в коридоре… телефонных звонков… незнакомцев на улицах… особенно женщин… Майнхоф и Энсслин… Ты знаешь, она ведь была дочерью священника… уму непостижимо, что этим занимались женщины, а у Майнхоф были близнецы, две дочки, которых она бросила и ушла в банду.

Он беспомощно развел руки.

— Невозможно оставаться прежним, когда видишь такие фотографии. Когда познаешь их суть, не доверяешь больше никому… даже самому себе…

Старик умолк и опять посмотрел в окно. Не думаю, чтобы он видел в тот момент что-нибудь, кроме темнеющего неба и приближающегося с горизонта шторма.


— Вот так было, когда я увольнялся. Страх сделал меня совершенно непредсказуемым… он изменил меня. — Отец Анны вжался в стул. Я видел, как дрожит его рука на столе. — Я попросил перевести меня в другое отделение. Ингрид думала, что я получил повышение, но это было не так. Я участвовал в следствии и получил прибавку к зарплате, что тоже, конечно, немаловажно. Но я не мог продолжать заниматься тем, что делал раньше. Ингрид до сих пор не знает ничего об этом, дети тоже… Я никогда даже не пытался им объяснить.


Керосиновая лампа отбрасывала на нас причудливые тени, старик опять смотрел на море. Посреди разговора он встал и включил радио. Монотонный женский голос сообщал прогноз погоды в морских районах и прервал нашу беседу. Потом он сел и сказал, что погода переменится. Тогда мне показалось невозможным, что солнце может уйти за облака, а спокойное теплое море будет вздыматься угрожающими волнами. Но старик оказался прав. Пришла буря, и, когда мы проснулись на следующее утро, в доме было сыро и холодно, а море бесновалось. Анна сразу замерзла, и мы решили уехать первым же паромом.

Тот разговор остался нашим единственным откровенным разговором по душам. Если бы я знал об этом, побеседовал бы подольше.

Мы уехали на следующий день, и я чувствовал, что никогда не смогу рассказать об этой беседе Анне, да у меня все равно не вышло бы.

Когда мы покинули остров, старик еще спал. Нас отвезла Ингрид через залив, посылая лодку вперед сильными гребками.


Голос отца Анны преследовал меня всю дорогу до Стокгольма. Его возмущенные вопросы, поиск в памяти деталей, отчаяние, что события такой давности продолжали мучить его и поныне, как будто он каждый миг совершает выбор между жизнью и смертью. Словно он до сих пор на службе и должен с честью и без потерь выходить из любой ситуации.

Шли минуты, мы как завороженные смотрели на шторм. Внезапно отец Анны протянул мне ледяную руку. Какое-то мгновение мы держали друг друга за руку, а потом он сказал:

— Ты когда-нибудь видел зрелище более жалкое, чем полицейский, который боится?

Ресницы его дрожали. Я вдруг вспомнил, как животные моментально успокаиваются в теплых и уверенных руках моего отца. Играя в саду, я наблюдал, как он ходит между столами для осмотра в своей приемной. Наш дом напоминал ветеринарную станцию — тот же ровный гравий во дворе, мертвенный свет люминесцентной лампы, стерильные комнаты. А потом он превратился в больницу — когда умирала мама.

В холодном свете лампы над стальным столом отец склонялся к пациентам, молниеносно принимая решение о жизни или смерти. В тот момент я подумал, что никогда не буду походить на него.

За морем блеснула молния. От грома задрожали оконные стекла. Старик отпустил мою ладонь, тяжело поднялся и задул керосиновую лампу.


Анна взяла меня под руку и указала на корабль, проплывающий мимо острова. Дождь и волны били по стеклам, и я почти ничего не видел. В тот момент я вдруг вспомнил, что мы так и не рассказали родителям те новости, из-за которых приехали из Парижа. Анна была беременна, и ультразвук показал два плода, каждый в своем блестящем пузыре — двойняшки.

* * *

Анна больше не хотела ездить на Удден — ни чтобы показать наших новорожденных дочек, ни даже когда девочки сами начали спрашивать о Швеции, о своих кузинах и бабушке с дедушкой. В очень резких выражениях она объяснила, что не хочет, чтобы у них были детские воспоминания, похожие на ее, чтобы они видели то же, что видела она. Но, несмотря на ее сопротивление, мы все равно поехали туда еще раз, когда девочки пошли в школу и стали просто умолять об этой поездке. Несколько дней мы провели в компании их двоюродных братьев и сестер, пока терпение Анны не лопнуло, и нам пришлось покинуть остров.

В тот раз мы приехали в начале августа, все многочисленные родственники уже собрались. Вода была спокойная и теплая.

Меня снова поразила спокойная зеркальная гладь моря в гавани. Мы купались дни напролет, и я учил девочек нырять. Двоюродные братья постарше бесстрашно бросались в воду с крыши бани. Над головами кричали чайки, а вечером мы ели молодую картошку с укропом и жареной рыбой, которая попалась в сети этим утром. Анна казалась такой же оживленной, как и дети, а ее родители радовались, что мы приехали. Они, как обычно, занимались какими-то хозяйственными делами. Ингрид готовила, а отец Анны чинил старую лодку, которую следовало обязательно залатать и снова спустить на воду.

Когда мы уезжали оттуда, Анна плакала и обвиняла меня в том, что я предал ее, что не поддерживал ее позицию в отношениях с семьей, что она больше никогда не захочет увидеть их снова. Я не понимал, в чем дело. Мне казалось, что ничего особенного не произошло. Но прежде чем я успел собраться с мыслями, мы уже отчаянно поссорились. Девочки смотрели на нас и кричали, что, если мы не успокоимся, они кинутся в воду и уплывут обратно. А секундой позже пришел мужчина в синей морской фуражке и на плохом английском сконфуженно попросил нас разговаривать потише. Наш скандал мешал другим пассажирам, они больше не могли слушать нашу яростную перепалку по-французски. Да и мы сами тоже устали.


Спустя годы я буду сожалеть о том, что мы с детьми больше никогда не увидим Удден. Я повидал немало островов, пляжей, но подобной причудливой красоты нигде и никогда не встречал. Старомодная простота дома, гордо стоящего на тонких сваях на продуваемой всеми ветрами скале. Переливы холодного моря, серо-лиловые оттенки скал и удивительная тишина, нарушаемая лишь звуками волн, ритмично бьющихся о камни, и шумом океана вдали. Цветы вереска и белый мох в расселинах, побеги черники и крики крачек. Воздух чистый, как первый снег, а от сосен падают угольно-черные тени.

Все это я вижу иногда в Анне. Спокойствие и непредсказуемость соединились в ней таким же причудливым образом, как золотой песок Атлантики и морская соль смешались во мне. Быть может, именно поэтому она не любит бывать на родине. Анна хочет избавиться от этого каменистого безмолвия, прочно укрепившегося в ней, но не может вытравить его из себя. Ей хотелось бы, чтобы оно спряталось глубоко в ее душе, как в тайнике, и никто никогда не нашел бы его. Эти чувства Анны я уважал…


Однажды она сказала, что, как только оказывается на острове и видит своих братьев и сестер, становится другой, перестает узнавать себя. Все свое детство она старалась не утонуть в этом странном состоянии. В гостях у друзей Анна чувствовала себя комфортно, а возвращаясь домой, словно падала в черную дыру. Что это за состояние и как его описать, она не знала. Как-то раз им в школе задали сочинение о тоске по дому, и она написала о своем странном открытии, что человек может тосковать по дому, даже когда находится там, и это страшно, потому что абсолютно неправильно.

Обычно на такие сочинения она выжимала из себя не больше одной страницы, но в тот единственный раз тема целиком захватила ее. Анна сдала исписанную тетрадь, в которой тосковала по тому месту, где находилась, и окружающим ее людям. Она излила на бумагу свое отчаяние, боязнь замкнутого пространства и чувство парадоксального безосновательного страха.


Иногда Анна возвращается домой вечером, и по ее глазам я вижу, как она боится оказаться не той, кого мы ждем. Она заходит в прихожую затаив дыхание, в верхней одежде поднимается по ступенькам с пакетами из супермаркета, и в ее глазах раскрывается черная дыра. И не важно, как выглядит дом в тот момент, где дети, есть ли у нас гости, неубрано или порядок, включена музыка или телевизор или царит тишина. Ее охватывает отчаяние, она сомневается, ту ли открыла дверь, и… погружается в одиночество.

Этот беспричинный страх и отсутствующий взгляд только усиливают мою любовь к ней. Для меня все просто. Анна — мой дом. Наша квартира до краев наполнена ею, окружена ее заботами. Я прихожу сюда и чувствую ее присутствие, даже если она далеко. В прихожей висят ее пальто, платки, сумочки, стоит обувь, любимые сапоги с кроличьим мехом.

Маленькие следы нашей общей повседневной жизни пробуждают во мне большую нежность, по ним я всегда отыщу ее. Но в то же время я могу и быстро потерять ее. Без всякого предупреждения Анна может собрать свои вещи и уйти, исчезнуть навсегда.


— Что ты видишь сейчас?

Это ее постоянный вопрос. Тревога о том, что я вижу в ней. Я не знаю до сих пор, какого рода беспокойство ее терзает, что именно мне нельзя видеть, но я чувствую ее страх. Она отворачивается и выходит из квартиры. Пальто расстегнуто, каблучки стучат по лестнице. Я слышу, как двери подъезда захлопываются за ней. Где она сейчас? Куда она пошла? Кто смотрит на нее сейчас?


Есть способ побороть ее тревогу, помочь ей, а значит, и себе, и детям. К ее возвращению домой ужин должен быть готов, стол накрыт. Анну надо сразу усадить за стол, не оставляя ей времени на сомнения и размышления. В начале нашего брака я еще не понимал значения ужина. Не понимал, почему мы так часто ссорились, как только она появлялась дома, а потом выглядела такой злой и зажатой. Я весь день нетерпеливо ждал нашей встречи и радовался, что вечером мы выпьем по бокалу и обсудим, куда пойдем ужинать. У нас еще не было детей, и я уже неплохо зарабатывал в клинике. Мы жили в самом центре Латинского квартала, вокруг было много ресторанов и кафе. Выбор оставался за нами, весь город был у наших ног, вся жизнь. Но, встретившись, мы сразу начинали ссориться, обстановка накалялась всего за несколько минут, Анна даже не успевала снять пальто.

А потом я научился этому трюку с едой. Сначала я не думал, что он будет удаваться каждый день. Но потом убедился, что это действительно удачная идея, и ужин стал своеобразной игрой для нас двоих. К счастью, я всегда любил готовить и с удовольствием стал тратить все больше времени на покупку продуктов и изобретение новых рецептов.

Одним из оригинальных правил этой игры было то, что Анна, несмотря на всю любовь к семье, собравшейся вокруг накрытого стола с многочисленными яствами, ела очень мало. А еще она не могла усидеть на месте даже несколько минут. Из вечера в вечер повторялось одно и то же. Анна пробовала главное блюдо, хвалила меня, потом клала себе одну картофелину, немного соуса и несколько листиков салата, которые поливала майонезом. Каждое кушанье она тщательнейшим образом изучала на предмет вкусовых качеств и аналогий, какие-то ингредиенты определяла сразу, а над некоторыми специями и бульонами немного размышляла. У нее было очень острое восприятие вкусовых оттенков, она могла уловить в соусе кисло-сладкий вкус апельсина, который практически невозможно отличить от других цитрусовых. Так же хорошо она всегда чувствовала травы и специи, даже если их было совсем немного.

Анна любила еду, но не из-за вкуса. Она мало ела, однако никогда не сидела на диетах. Я не слышал от нее, что она боится поправиться или что ей нужно похудеть. Но она все равно не ела. Отгадав все специи и ингредиенты блюда, она откладывала приборы, делала глоток вина и поднималась, чтобы взять что-нибудь в руки.

Это могли быть новые стеариновые свечи, купленный ею хлеб из пакета в прихожей, немного соли, салфетки, банка с острым индийским карри или лаймовым маринадом, который она добавляла в каждое блюдо. После этого она могла проглотить еще несколько кусочков свежего багета, политого соусом. Анна отламывала куски хлеба и медленно их крошила, пока на столе перед ней не вырастала гора крошек.

В то время я удивлялся тому, что Анна ела мало, но хорошо разбиралась в еде, всегда интересовалась разными рецептами. Временами ее ритуалы у стола утомляли меня, и я пытался менять правила этой игры. Но больше всего меня раздражало и одновременно веселило завершение ужина — десерт.

Анна любила выпечку. Багеты, круассаны, печенье, торты составляли ее главный рацион. Она сама хорошо пекла и знала все самые лучшие булочные и кондитерские в Париже.

После ужина Анна всегда прибиралась на кухне одна. А потом брала с собой бокал вина — отношение к вину у нее было такое же трепетное, как к еде: она наливала его в бокал, смаковала, но никогда не допивала — и шла в гостиную. Мы все собирались там, вместе с детьми и их друзьями, если они заходили в гости, включали музыку или телевизор и доставали принесенные Анной пакеты. Она никогда не раскладывала сладости, а вываливала все прямо на кофейный столик и жадно начинала отщипывать кусочки от понравившихся булочек. Девочки уже давно перестали жаловаться на ее манеру оставлять после себя обкусанные печенья и привыкли сразу же придвигать к себе то, что хотели съесть.

К сладкому никогда не подавался кофе. Когда уже почти все было съедено, Анна удивленно спрашивала меня:

— Может, ты хочешь кофе?

Если я соглашался, она ставила передо мной поднос с чашкой, но сама вечером никогда не пила ни кофе, ни чай.

Десертный ритуал заканчивался тем, что Анна собирала крошки, картонки от пирожных и шуршащие пакеты в мусорное ведро и выносила к контейнерам во дворе. Я слышал ее шаги на ступеньках, скрип двери на улицу и снова приближающиеся шаги. Она входила в гостиную со вздохом облегчения, и в этот момент наконец наступало время вечернего отдыха. Иногда мы гуляли или ходили в кино, выпивали по бокалу вина в ресторане одни или с друзьями или просто оставались дома с девочками. Тогда она доставала свой коврик для йоги и растягивалась с ними на полу в недоступном для меня духовном сеансе для посвященных.


Каждый вечер мы играем в одну и ту же затейливую игру, и я всегда нежно и осторожно обманываю ее страхи. Мы знаем эти правила наизусть, но нам никогда не бывает скучно. Меня пугает только, что рано или поздно от игры можно устать и однажды Анне больше не будет весело.

* * *

Возле нашего подъезда часто продает цветы маленькая сгорбленная женщина с желтым ведром, по какой-то неведомой причине выбравшая именно этот тихий квартал, а не людный бульвар в сотне метров отсюда. Когда я прохожу мимо, она дотрагивается до меня. Ощущение ее легкой руки, само прикосновение злит меня. Я совсем рядом с домом, почти донес тяжелые пакеты, и вот она стоит на пути со своими цветами. Целый день я пребывал в суете под взглядами сотен глаз. И только я собираюсь оказаться в домашней тишине и покое, смыть с себя страдания пациентов и уличную пыль, снять ботинки, побыть один, как она хватает меня своими крючковатыми пальцами. К тому же называет меня «доктор», а это означает, что ей понадобится моя консультация.

Предупреждая движение ее руки в мою сторону, я останавливаюсь возле цветочницы и достаю купюру. Она тотчас выбирает букет и тщательно перевязывает стебли цветов резинкой. Я протягиваю ей деньги, не спрашивая о цене, а она берет, не глядя, и не делает никаких попыток дать мне сдачу. Я заставляю себя произнести «спасибо» и «доброго вечера», быстро захожу в подъезд, не слушая, как она говорит, чтобы я отдал букет la belle madame.

Я поднимаюсь в квартиру и сразу ставлю цветы в воду.

Анна благодарит меня за эти букеты. Сам я не замечаю их красоты, перед моими глазами стоят грязные узловатые пальцы старухи, желтое ведро, городская суета, толпы уставших людей с потухшими глазами.


Я и любил, и ненавидел Париж. Временами в голове была лишь одна мысль — сбежать как можно дальше отсюда. Но Анна хотела жить только в центре города, посреди его шумного и грязного хаоса она чувствовала себя как дома. Ни в одном другом месте она не ощущала себя такой свободной. В мыслях я часто возвращался на Удден, в тишину Северного моря, и на берега Атлантики, где песок и воздух пропитались морской солью. «Туалетный человек», подметающий цементный пол, смешался с отцом Анны и с Эме. Вместе они стояли перед домом на Уддене или на улице в нашем квартале, а я метался за их спинами, соединив в себе все эти три образа. Я поворачивался к Анне, одетой в летнее легкое платье. Ее тело просвечивало сквозь ткань. Я спешил к ней с пальто в руках, чтобы согреть ее, но она повернулась, ушла вперед и, завернув за угол, исчезла из виду. Улицы опустели, все исчезло.

* * *

Однажды я сам отвез наших дочерей в Швецию, когда им было лет семь-восемь. Анна каждый день работала над выставкой, уходила рано утром и поздно возвращалась, а иногда и ночевала в студии. У девочек были каникулы, и я уже предчувствовал тоскливые дни в ожидании Анны, наше мрачное настроение — мы, все трое, боялись его и ненавидели.

Мы пробыли несколько дней в Мальме и Копенгагене, но я порядком устал. Девочки хотели походить по магазинам, перейти мост и развлечься в парке Тиволи, а меня тяготило такое бесцельное времяпрепровождение. Весь мир, казалось, погрузился в праздность. И сами девочки, мои собственные дети, с каждым днем все больше казались мне чужими. Дело осложнялось тем, что я был на родине, но дома, в который можно было вернуться и погостить, у меня не осталось. Я странным образом чувствовал себя чужаком в родных краях.

Я так тосковал по Анне, что у меня болело все тело, без нее все теряло смысл. Я привык заботиться о девочках сам, но теперь чувствовал себя весьма неуверенно и не знал, что от меня требовалось как от отца. Стоит ли покупать девочкам то, на что они указывали пальцем? Должен ли я разнимать их во время ссор или следить за их речью и поведением за столом? Что для них лучше и как нам вместе развлекаться? Знал ли я вообще когда-нибудь своих детей?

Дома в Париже наша связь была нерушимой, но поездка в Швецию внесла разлад между нами. Девочки стали совершенно неуправляемыми и крутились как волчки, не обращая на меня никакого внимания. Им всего было мало, они прыгали, смеялись, передразнивали меня и других взрослых, которые к ним обращались.

Я старался придумать какие-то занятия, которые увлекут нас всех, но они не хотели делать то, что я предлагал, и я раздражался, что тут же отражалось на детях, которые моментально все замечали.

Ужин превратился в настоящее мучение, две маленькие девочки вошли в раж, а я судорожно соображал, как их приструнить. Дочери часто настаивали на своем, и мы питались только пиццей или гамбургерами. Один раз я выбрал китайский ресторан и заказал на свой вкус еду на всех, но девочки надулись и вяло ковырялись в тарелках. Даже большой аквариум с морскими обитателями не смог развеять их пасмурное настроение.

После китайского ресторана я спал отвратительно, в номере было душно, а окно не открывалось. Горло жгло от кисло-сладкого соуса, и монотонно гудел вентилятор. Я метался по кровати, простыня сбилась к ногам, и на рассвете я решил, что сегодня мы как следует поедим и отправимся в настоящее путешествие. Мы поедем в Волшё! Я не был там больше двадцати лет. Мой отец уехал оттуда вскоре после меня, и я не знал, что стало с домом и садом, хотя не раз размышлял об этом.

Пока девочки завтракали и смотрели детский канал по телевизору, я пошел в офис компании «Авис» напротив отеля и взял напрокат машину. Через час мы уже ехали из города, прочь от суеты, магазинов, парков и гамбургеров. Мне удалось найти дорогу в новых съездах и кольцевых развязках и привезти детей прямо к моему дому, как будто я ездил по этому маршруту каждый день. Девочки на заднем сиденье пели и читали вывески.


Мы заехали довольно далеко. Мысленно я уже подготовился к тому, что все здесь изменилось, деревни разрослись, но оказалось наоборот. Мы увидели редкие дома, огромные поля и пустынную дорогу между тихих деревень.

Я ничего не знал о нынешнем владельце дома, да и жил ли там вообще кто-нибудь. Мы заехали в пустой двор, все двери и окна в доме были закрыты. В остальном он выглядел в точности так, как в тот день, когда я его покинул. Плющ на фасаде остался таким же зеленым и густым, цвет окон и дверей не изменился. Время здесь будто остановилось. Все было таким знакомым и привычным, что я не удивился бы, если б мой отец открыл одно из окон на верхнем этаже и позвал меня.

Я поднялся по ступенькам и позвонил. Никто не открыл. Девочки тоже позвонили по разу — им не терпелось попасть в дом, чтобы посмотреть, как я жил, когда был маленьким.

— Давайте тогда погуляем в саду, наверняка чуть позже кто-нибудь вернется домой, — предложил я.

Мы пошли к пруду, девочки, возбужденные поездкой на машине, поддавали ногами прошлогоднюю листву.

Стояла ранняя весна, и было еще холодно. Я подумал, что мне следовало взять для дочерей шапки. Моя постоянная боязнь не справиться с самыми обычными вещами, казалось, никогда не пройдет. Она появилась у меня в ту секунду, когда моя молодая коллега принимала роды у Анны, на мой взгляд, довольно бесцеремонно. Эта тревога не проходила, как будто дети до сих пор оставались новорожденными, а мои руки были слишком большими для их крохотных тел и я никогда не смогу правильно о них заботиться без Анны.

Сейчас дочери в резиновых сапогах, купленных на ярмарке по дороге, бежали на ледяном ветру без шапок. Почему я не взял с собой теплую обувь, брюки и шапки?

Земля на клумбах была заботливо обработана — как всегда, черная и жирная, и наша удивительно красивая герань, пионы и анемоны наверняка ждали весны глубоко внизу под перегноем.

Мы прошли в глубь сада, и мое сердце забилось сильнее. Солнце мягко лило свой свет сквозь ветки и рисовало тот же узор на прошлогодней листве, который я помнил. Запах почвы и весны уносил меня в далекое прошлое. Голоса девочек вдруг исчезли, я перестал видеть и слышать окружающий мир… Мой камень лежал там, куда я положил его целую вечность назад. Немного посерел, но так и лежал на своем месте.

Детские голоса вернулись, они звали меня. Я не знал, что им сказать, как объяснить то, почему я ковыряюсь в чужом саду и что за банка спрятана под этой землей. И в эту секунду она снова стала для меня важнее всего на свете. Если бы банки не оказалось под камнем, я бы сошел с ума и перекопал весь сад. Я больше ни секунды не мог ждать, так мне хотелось снова подержать ее в руках. А ведь до этого момента я не вспоминал о ней годами, и даже на пути сюда.

Девочки бросали в пруд камни. Они смеялись надо мной, ковыряющимся голыми руками в рыхлой земле, окликнули меня, и в их укоризненных взглядах я внезапно увидел Анну. Кончики пальцев уже коснулись банки. Она лежала там, целехонькая. Я взглянул на своих краснощеких детей, которые, подбежав ко мне, остановились. Чувствовал нестерпимый запах их детского шампуня, который они выбрали в аэропорту. Я рассказал им о том, что лежало в земле и что я собираюсь откопать банку. Одна из них пнула землю возле моей руки и сморщилась:

— Что еще за ногти и волосы?

Я засмеялся и услышал сам себя:

— Ну ладно, оставим все, как есть, пусть лежит тут.

И мы ушли.


Подождав еще немного во дворе, мы поехали в деревню и, проголодавшись, остановились у кафе, которое было тут еще во времена моего детства. Стены внутри по-прежнему были обшиты темными досками, те же бело-желтые занавески висели на окне. Мы заказали бутерброды с яичницей, и тут вошел молодой человек в комбинезоне и забрал что-то с кухни. Проходя мимо нашего столика, он посмотрел на меня в упор, как на пустое место, явно не узнав.

Потом я понял, что он действительно не мог знать меня и не мог, просто в силу возраста, быть моим одноклассником. Наверное, это сын моего школьного приятеля, которого я видел последний раз несчетное количество лет назад.


После обеда мы еще раз вернулись к дому. Солнце уже спускалось, но в теплой быстрой машине нам не страшны были холод и сгущавшиеся над Эстерленом сумерки.

Темный дом по-прежнему был закрыт, никто не открывал дверь. Дети не хотели выходить из теплой машины. Я сказал им, что быстро пройдусь до сада, и мы сразу поедем. Они тихо сидели на заднем сиденье, сытые и уставшие от дороги, им хотелось домой, в освещенный город безделушек, в удобный отель, к знакомому телевизору.

Я пошел прямой дорогой к пруду и откопал в листве камень. Света едва хватало, но мне не потребовалось много времени, чтобы вытащить банку. Я сунул ее в карман и сразу же пошел обратно, потом остановился. Неужели я действительно заберу ее отсюда? Я достал банку из кармана и открутил крышку. Внутри лежал тонкий белый свернутый платок, ногти в нем затвердели и напоминали серые крошки. Прядь волос потеряла свой блеск и казалась удивительно бесцветной и постаревшей в моих руках.

Уже совсем стемнело. Ветер гулял в саду, во дворе на ветках каштанов хлопали крыльями вороны. Из машины доносились голоса дочерей. Я высыпал содержимое платка в банку и понюхал его. Запаха совсем не чувствовалось, даже землей не пахло. Я не знал, что мне делать. Дверь машины открылась и закрылась. Включилось радио. Развернувшись, я резко пошел обратно к деревьям, плотно завернул ногти и волосы в платок, засунул маленький сверток обратно в дыру, засыпал землей и придавил камнем. Притоптал листву ногой и быстро пошел обратно.

Пустая банка лежала у меня в кармане, мама была возвращена на берег пруда под дубом. Священное место, которое я однажды выбрал для нее и откуда она по-прежнему зовет меня летними вечерами.


На обратном пути девочки заснули. Новости по радио перемежались прогнозами погоды в морских районах. Время повернулось вспять, и я дремал на заднем сиденье с дочерьми, а папа вел машину под те же монотонные звуки метеорологических прогнозов и направлений ветра.

Я медленно ехал в темноте и испытывал облегчение, освобождение от того, что тяготило меня многие годы. В кармане я чувствовал банку, а на заднем сиденье тихо посапывали дети.


Как только мы вернулись в Париж, девочки доложили Анне о нашей поездке. Меня забавляли их рассказы о том, каким большим был на самом деле сад, каким заброшенным оказался дом, почти как дом с приведениями. Анна смеялась над их странным рассказом о могиле с ногтями и волосами, которая принадлежала их бабушке. Она посмотрела на меня и подмигнула. Я рассмеялся в ответ и подтвердил, что это правда. Именно так все и было, сказал я, сам бы я не смог рассказать лучше. Анна смеялась. Я видел, что она не верит нам. Ее глаза превращались в щелочки, когда она смеялась по-настоящему, искренне. Я часто представляю ее себе с такими прищуренными глазами.

* * *

Сейчас я иногда езжу по вызовам, если их можно так назвать. Я долго не мог решиться на это, но Эме переубедил меня. Такие визиты я делаю в первую половину дня по субботам, когда Анна и дети думают, что я покупаю еду. Я еще не решил окончательно, по какой причине не рассказываю им об этом, но думаю, мне хочется иметь какие-то свои тайны.

Я еду на метро до конечной станции, о которой мы с Эме договариваемся на неделе. Там меня забирают или дают адрес. В первый раз я ездил к какому-то дальнему родственнику Эме. Кровать мужчины стояла в подвале обычного многоквартирного дома. Рядом жили другие семьи, их разделяла только проволочная сетка. В соседнем коридоре кто-то варил капусту на спиртовой горелке, и запах впитал в себя болезнь.

Мужчина лежал на кровати, укутанный одеялом, в окружении картонных коробок и сумок, рядом стоял стул. Его кожа была желтой от болезни печени, глаза ярко сверкали голубым светом. Я посидел возле него, но ушел, когда он заснул. Я чувствовал досаду, проклинал самого себя за то, что позволил себя уговорить. Чем я мог помочь ему? Укол облегчил бы страдания на два часа, а дальше что? Боль могла даже усилиться. И если я оставлю ему таблетки или ампулы, их немедленно приберут к рукам соседи. Мне нечего было здесь делать. Поход сюда оказался ошибкой.

Эме слушал мои проклятья и незаметно тянул за рукав пиджака, чтобы я не сбился с пути. На прощание он пожал мне руку, поблагодарил за помощь и, выпустив струйку дыма черного табака, сказал, что старик хотел встретиться с врачом. Он дал ему эту возможность. Потом Эме исчез, оставив меня в расстроенных чувствах. Одежда моя провоняла вареной капустой…


С тех пор я езжу к таким пациентам каждую неделю. Я беру с собой только ручку, бумагу, стетоскоп и маленький карманный фонарик. Я никогда не хожу по домам, а выбираю место на улице, где можно провести осмотр. Осматриваю тех, кто пришел, и ставлю диагноз как могу и если меня об этом просят. Я рисую человеческое тело, его внутренние органы, объясняю возможное течение болезни и рассказываю, как нужно правильно лечиться.

Я рассказываю о клиниках, которые могут их подлечить, о лекарствах и сколько они могут стоить. Я посвящаю много времени поискам и сбору сведений о бесплатных клиниках, больницах для беженцев и других специальных организациях для нуждающихся.

Эме часто бывает там рядом со мной, но не всегда. У него хорошо получается находить мне переводчиков и охранников. Когда он отсутствует, я пытаюсь угадать, кто охраняет меня вместо него, но мне редко удается это выяснить. Такие визиты отнимают много сил, физических и душевных, поэтому на обратном пути я часто дремлю. Выйдя из метро, прямиком направляюсь к торговым рядам около бульвара Батиньоль и покупаю продукты к ужину. Я долго брожу меж лотков с зеленью, разговариваю с продавцами и тщательно выбираю то, что нужно. Остаток дня я посвящаю приготовлению пищи и накрываю на стол. Когда Анна с девочками приходят домой, об утренней поездке я уже совершенно забываю.

Теперь единственная цель моей жизни — это жить здесь и сейчас. Увидеть мир таким, какой он есть на самом деле, вместо того чтобы придумывать несуществующую реальность. Я хочу просто находиться здесь, с теми, кого люблю. Но это сложно, потому что я не всегда знаю, как этого достичь. Дети вырастают, и им не требуется наша постоянная опека. Мне было сложно не заботиться об Анне и детях, ведь я любил их, а любовь и забота — вещи взаимосвязанные. И любовь меняла меня, Анне и девочкам открывались новые черты моего характера, о которых я и сам не подозревал. Не всегда я узнавал себя и сам. Поэтому с удвоенным рвением занимался приготовлением пищи, это занятие стало почти единственным, в котором я был предсказуем и понятен себе.

Одну вещь, однако, я хорошо усвоил: тревога угрожает любви, и очень важно не дать ей разрастись.


Моя дочь Иса научила меня этому, ее я должен благодарить. В течение долгого времени она постоянно хворала, у ее болезни были странные симптомы без явных причин. Сначала я отправлял ее к разным коллегам, постоянно беспокоился, что упустил что-то важное и ее болезнь была моим профессиональным промахом. Но дело было совершенно в другом — я тревожился за дочь, боялся за ее здоровье, и эти тревога и страх начали уничтожать мою любовь к ней.

Я и не заметил, как стал избегать Ису, ее бледность или слабость злили меня, заставляли нервничать. Я начал вставать раньше по утрам и уходить из дома первым, избегал ее взгляда, мне становилось все сложнее оставаться любящим отцом. Конечно, я понимал, что она была всего лишь обычным неуверенным в себе подростком, мнительным, совсем как моя медсестра. Но я не мог переносить ее нового запаха, кисловатого запаха пота, который она перебивала литрами духов, ее прыщей и бюстгальтера, который она начала носить, или новой прически.

Но больше всего меня раздражали непонятные симптомы ее инфекции и аллергии.

Это было ужасное время. Мое раздражение все увеличивалось. До тех пор пока я не услышал, как один из моих пожилых пациентов болтает с медсестрой в приемной. В шутку она сказала, как невероятно трудно быть послушным пациентом у дружелюбного доктора, отношения с которым напоминают отношения любящих пожилых супругов, из-за этого бывает сложно выздороветь, когда стороны так пекутся друг о друге.

Мысль не нова, но все равно она поразила меня. Возможно, причина в том, что серьезная вещь была сказана в шутку. Осмысление пришло как удар под дых. Ведь я сам поддерживал болезнь своей дочери, бесконечно заботясь о ней, и мое беспокойство как бы подпитывало ее недуг. Чем больше я переживал и рассуждал о симптомах, тем большее развитие получала ее болезнь. Я вел себя как доктор, а не как отец.


Потом мне стало стыдно. Как я мог так обращаться со своей дочерью? Как мог так небрежно обходиться с нашей любовью? Я бродил по ночам, пил снотворное, но оно не помогало, непрестанно размышлял, но так и не нашел ответа. Иногда мне хотелось ворваться в комнату Исы и попросить прощения, но я не позволял себе этого. Я подходил к ее двери и тут же понимал, что мне нечего сказать, я не в состоянии объяснить, как смог перепутать взгляд отца со взглядом врача и тем совершил чудовищную ошибку. Я мог лишь снова начать любить ее как настоящий отец. И только время, а не слова было в силах мне помочь.

Позже я понял, как мне повезло, что я по неосторожности не разрушил любовь к Анне. Ни на одно мгновение я не изменил своего отношения к ней и никогда не смотрел на нее глазами врача.

* * *

— Что ты видишь сейчас?

Анна смотрит на меня, ее лицо так близко в полумраке лестницы, прядь волос падает на лоб. Мы делаем несколько шагов вместе, я держу ее под локоть, как легко она дышит. Вдалеке слышен городской шум. Горло снова сжимается, ее сумка стучит по бедрам, я вынужден присесть.

На лестнице слабо пахнет чистящим средством и пылью. Я встаю и медленно поднимаюсь выше, держа пакеты из супермаркета. Из-под соседской двери пробивается приглушенный свет, слышны голоса и слабый стук, на кухне шумит кран. Чертов букет цветов так и норовит выскользнуть из рук. За сто лет перила в подъезде отполированы руками множества людей, направляющихся домой или спешащих прочь.

Когда прихожу на пятый этаж, то останавливаюсь и прислушиваюсь к звукам из квартиры. Есть ли кто дома? Нет, тишина. Я почти всегда возвращаюсь первым. У девочек репетиции допоздна, а Анна приходит последней. Когда она открывает дверь, мы все уже ждем ее.

Загрузка...