ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА 1

В крошечном кабинетике было душно. Павел подошел к окну, открыл его, но с улицы пахнуло плотным июльским зноем. К тому же возле универмага через площадь у кого-то не заводился «ЗИЛ», и надсадное завывание прокручиваемого вхолостую двигателя назойливо лезло в уши. «Хоть бы побыстрее у него сел аккумулятор», — подумал Павел и закрыл окно.

Он вставил чистый лист бумаги в старенький «рейнметалл». Машинка была своенравна. Иногда она вела себя примерно, строго соблюдала положенные интервалы, а то вдруг по своей прихоти увеличивала их или сокращала. Время от времени Павел заводил разговор о том, что машинку пора выкинуть, но в глубине души знал, что разговоры так и останутся разговорами, потому что «рейнметалл» был редакционным ветераном, а ветеранов в утиль не сдают.

Надо было написать небольшой фельетончик о работе химчистки. Мало того, что клиентов заставляли спарывать пуговицы и пришивать бирки, — они должны были сами отыскивать свои готовые вещи, сами упаковывать их.

Павел представил себе реакцию тети Маши, заведующей приемным пунктом, на фельетон. Огромная, черная, как жук, с капельками пота на верхней губе, она наверняка тут же примчится в редакцию, усядется в кабинете редактора, жалобно скрестит полные, в детских перетяжках руки на необъятной груди, склонит голову набок и начнет причитать скороговоркой: «Что ж он меня позорит на весь город? Давайте штаты, будет этот… сервис. Нету штатов — нету обслуживания. А Пашка стыдиться должен: я его еще махонького знала, когда он не фельетоны писал, а дул в штаны…»

Павел улыбнулся. Общая структура фельетона была ясна: метод доведения до абсурда. Начать с пуговиц, поисков, потом предложить клиентам самим заполнять квитанции и, наконец, самолично чистить свои вещи. Оставалось начало. Допустим, так: самообслуживание — прекрасная вещь, но все на свете должно иметь разумные пределы, в том числе и самообслуживание. Нет. Претенциозно, громоздко и не слишком остроумно, мягко выражаясь.

Он вдруг вспомнил, как кто-то у них на факультете рассказывал, будто у одного столичного фельетониста есть пособие, как писать фельетоны. И будто это пособие похоже на такой картонный круглый фотоэкспонометр — такие же в нем кружки, которые надо совмещать друг с другом. Допустим, нужно сочинить фельетон о крыше, которую жэк никак не желает отремонтировать. На одном кружке находишь быт, на другом — ремонт, на третьем — крыши. Все совместишь и видишь: ничто не вечно под луной, кроме крыши, которая нуждается в ремонте.

Утробный вой заводимого двигателя, смягченный закрытым окном, внезапно стих. Слава богу, наверное, аккумулятор в конце концов сел. Навел вытер пот со лба и подумал, что надо все-таки открыть окно, но в этот момент в комнатку вошел редактор. Как и всегда, он показался не сразу: вначале возник его длиннющий мундштук, затем наиболее выдающая с я точка живота, а затем уже и все остальные детали, из которых был собран редактор районной газеты «Знамя труда» Иван Андреевич Киндюков.

Редактор навел мундштук на Павла и спросил:

— Вы что делаете?

— Да вот пытаюсь фельетончик сочинить о химчистке. Два письма с жалобами.

— Прекрасно. А скажите мне, Павел Аристархов сын, сколько раз за последние годы мы писали о химчистке? Молчите? То-то же. Есть вещи, прекрасные в своей неизменности, например плохая работа химчистки, и не нам с вами покушаться на вечный распорядок вещей. То-то же. Я вам могу предложить темку поинтереснее. Вы ничего не слышали о всяческих нелепостях, якобы имеющих быть в нашем Приозерном?

— Что вы имеете в виду? — осторожно спросил Павел, пытаясь сообразить, чего хочет от него редактор.

— Увы, как настоящий газетчик, обо всем узнаешь последним. Даже Сергей Ферапонтович, когда я у него был сегодня, расспрашивал меня о каких-то дурацких слухах, циркулирующих в нашем прекрасном городке. Будто кто-то видел не то двойника, не то привидение, собаку не то с пятью, не то с шестью ногами. Вот такая текущая информация. Сергей Ферапонтович и предложил, чтобы мы, а точнее вы, остро и едко высмеяли глупые предрассудки.

— Предрассудки?

— Так сказал Сергей Фераионтович. Срок — два дня. Размер — неограниченный. Действуйте, Павел Аристархов сын. И вообще… — Редактор сделал неопределенный жест и вышел из комнаты.

— Иван Андреевич! — крикнул Павел, бросаясь к двери. — Чье хоть привидение?

— Будто бы мужа Татьяны Осокиной, — отозвалось редакторское эхо, — бухгалтера из инспекции Госстраха…

По-крайней мере, можно хоть не томиться в этой жаре, подумал Павел, выходя из двухэтажного домика редакции. Из недвижимого «ЗИЛа» у универмага свисали две вялые ноги водителя, нырнувшего под поднятый капот и, судя по всему, уснувшего там. От райотдела милиции к «ЗИЛу» медленно и неотвратимо шел младший лейтенант Охабкин, и Павел впервые за утро посочувствовал незадачливому водителю. Кокетливая Верочка Шилохвостова, продавщица киоска Союзпечати, протирала, став на табуретку, свой стеклянный кубик. Вокруг маялось несколько молодых людей, делавших вид, что их интересует пожелтевший экземпляр гедеэровской газеты «Фрайе вельт», невесть каким образом очутившийся в киоске. Но взгляды их скользили мимо «Фрайе вельт» и останавливались на загорелых Верочкиных ножках.

И Павел вдруг подумал, что поступил правильно, приехав после окончания факультета журналистики в родной город. Вначале он решил сделать это ради тяжело заболевшего отца, но потом понял, что это вовсе не было жертвой с его стороны: где-то в самой глубине души ему всегда хотелось вернуться сюда. Конечно, в больших городах, в их кипении и бурлении была своя привлекательность: напряженный ритм работы и жизни, день, до отказа заполненный впечатлениями. Зато здесь, в приозерной тиши, все было мило его сердцу, от заглохшего «ЗИЛа» и его водителя, что-то испуганно объяснявшего сейчас суровому младшему лейтенанту, до загорелых ножек Верочки Шилохвостовой под коротенькой красной юбочкой, от серповидного, протянувшегося на восемнадцать километров озера до тихих улочек, на которых новенькие «Жигули» пока еще мирно уживались со старыми, пожелтевшими от лет козами. Козы долго и задумчиво смотрели в полированные автомобильные бока и забывали даже о травке. Что видели они в сиянии синтетической эмали — свое ли просто отображение или контуры будущего, в высшей степени для коз неопределенного? Павел перешел площадь, свернул направо, на Колхозную улицу, и вошел в здание районной инспекции Госстраха.

— Привет, Павел Аристархович! — сказал заведующий, когда он зашел к нему в комнату. — Решили наконец застраховать свою жизнь? Очень правильно. Вот смотрите, какие выгодные условия…

— Спасибо, — сказал Павел, — с вашего разрешения, в другой раз.

— Ну, как хотите, — обиделся заведующий.

— Скажите, а Татьяну Осокину можно сейчас увидеть?

— А зачем она вам? — настороженно спросил заведующий.

Не прошло и года, как он в Приозерном, подумал Павел, а все уже видят в нем в первую очередь фельетониста. В общем, если говорить честно, это было приятно.

— Да так, скорее по частному вопросу…

— В случае чего, Павел Аристархович, — веско сказал заведующий, — я вас настоятельно прошу обсудить ваш будущий фельетон со мной…

— Да я вовсе…

— Цель и задачи нашей печати — всячески пропагандировать работу органов Госстраха, а не…

Что «не», Павел так и не дослушал, потому что прошел в соседнюю комнатку с табличкой «Бухгалтерия». Все четыре женщины в бухгалтерии не обратили на него ни малейшего внимания: они азартно гонялись за басовито гудевшим шмелем, который из-за глупости никак не желал вылететь в распахнутое окно, а истерически метался над головами раскрасневшихся в охотничьем азарте дам. Наконец шмель вылетел, и бухгалтерия принялась поправлять свои тяжелые шиньоны.

— Татьяна Владимировна, — спросил он буратинообразную даму, — у вас есть свободная минутка?

— Спросите, есть ли у Таньки хоть одна занятая минутка в день, — пробасила седая дама и негодующе дернула ручку арифмометра. «Феликс» жалобно звякнул под суровой рукой хозяйки.

Буратино метнула раскаленный от ненависти взгляд на обидчицу, и Павел подумал, что та сейчас задымится.

— Ладно, девочки, хватит, — хлопнула рукой по крышке стола самая молодая из сотрудниц, — к нам пришел корреспондент газеты, а вы… Что за народ!.. — Она безнадежно махнула рукой. — У вас есть к нам какие-нибудь вопросы?

— Да нет, уважаемая бухгалтерия, я хотел кое-что спросить у Татьяны Владимировны… вопрос сугубо неделовой. Может быть, мы выйдем, чтобы не мешать работать?

— Да чего уж, — вздохнула Татьяна Владимировна, прерывисто выпуская из себя неизрасходованный боевой задор. — Спрашивайте, у меня, в отличие от некоторых, — она бросила многозначительный взгляд на седую даму с арифмометром, — секретов от коллектива нет.

— Татьяна Владимировна, я слышал, что вы будто бы… видели нечто вроде призрака? — краснея от глупости вопроса, спросил Павел. — И я, как журналист…

Все бухгалтеры тут же закивали, как будто они видели призрака все вместе. Удивительно, подумал Павел, как быстро примиряет женщин любое суеверие.

— Почему «будто бы»? — поджала губы Буратино. — Я точно видела его. Как вас сейчас вижу.

Женщины снова согласно закивали.

— И кого же вы видели?

— Кого? Известно кого — своего благоверного, Петра Данилыча. Да вы его знаете, шофер он на автобазе. В газете еще про него как про передовика писали. Вспомнили?

— Ну конечно.

— Ну, так вот как дело-то было. Я дома мою окна, летом страшное дело, как быстро стекла грязнятся, а я, знаете, человек очень чистоплотный… — Буратино бросила быстрый взгляд на седую даму с арифмометром, как бы приглашая всех сравнить ее безупречную чистоплотность с неряшеством своего врага. — Ну вот, мою я, значит, окно и вдруг чуть с подоконника не скатилась — по улице идет мой благоверный!

— И что же здесь необычного? — спросил Павел.

— А то, что Петр Данилыч в этот самый момент преспокойно дрыхнет на диване. Прикрылся «Советским спортом» и высвистывает. Такие дрели выводит, что газета над ним колышется…

— Не дрели, а трели, — сухо сказала дама с арифмометром.

— Дрелью дырки делают.

«Пожалуй, насчет примирения через суеверия я поторопился», — подумал Павел.

— Это еще смотря у кого какие дрели, — вся передернулась Буратино, а самая молодая из бухгалтеров сокрушенно покачала головой. — Ну так вот, мой, значит, супруг на диване дрыхнет и в то же самое время как бы по улице идет.

— И вы его отчетливо видели? Может быть, вы просто обознались?

— Как это обозналась? — Буратино с таким достоинством вскинула голову, что ее шиньон сбился набок. — Что я, своего мужа узнать не могу? Слава богу, семнадцать лет прожили! Петр Данилыч и был. И личность его и одежда — ну все точно.

— И что же делал этот двойник?

— Как — что? Шел себе по улице.

— И что же вы сделали?

— Я чувствую, все у меня перед глазами закружилось. Как же, думаю, так: один муж на диване под «Советским спортом» валяется, другой в это время по улице прогуливается? «Петя!» — кричу. Да где там! Он как заснет, его пушкой не подымешь! Тогда я в окно тому, что на улице, кричу: «Петя, что ты там делаешь?» Он поглядел на меня — и ходу. Я хочу на улицу кинуться — что ж, думаю, это такое, что он от меня бегает, а у самой ноги как бы к подоконнику приклеились. Наконец на улицу выскочила, глянула — нету. Ну, думаю, примерещилось. И тут как раз Егорьевна ползет. Это старушка такая, соседка моя через два дома, с дочерью замужней живет. Я ей: «Егорьевна, говорю, ты, случаем, моего Данилыча только что не видела?» — «Зачем же, говорит, не видела? Я, слава господу нашему всемилостивейшему, на глаза не жалуюсь. Только что как раз его и видела. Навстречь мне ишел. Я ще поздоровалась с ним, и он мне кивнул». Да, думаю, вот тебе и благоверный, двойника себе завел. Это какие ж он безобразия творить сможет? Выпить там или что еще? Растолкала мужа, а он смеется. «Мистика все это, говорит, и поповщина!» Вот тебе и мистика! Да какая ж это мистика, если коняхинский парень, говорят, пятиногую собаку снял?

— Какой парень?

— Да Коняхиных. Отец-то у них еще два года назад номер, а мать в библиотеке работает. Они где-то у пляжа живут. Сережка все время на пляже крутится около Надьки Грушиной. Записалась, бесстыдница, в спасатели и целыми днями чуть не голышом на башне торчит, в бинокль смотрит.

— Как вам не стыдно! — сурово сказала дама с арифмометром. — Что вам до этой девушки?

— А вам что она, родственница?

— При чем тут родственница?

— А при том, что не для девушки это дело — целый день ляжками сверкать!

— О господи! — простонала молодая бухгалтерша.

— Вот тебе и «господи»! — торжествующе сказала Буратино.

— Совесть надо иметь.

— А я так думаю, — вставила сонная особа, молчавшая до сих пор, — может быть, все это от науки?

— Что от науки? — выкрикнула Буратино. — Ляжками в семнадцать лет сверкать — это от науки?

— Я говорю о раздвоении твоего мужа. И потом, Татьяна, я бы на твоем месте проверила, все ли у Петра Данилыча в порядке.

— В каком это смысле? — подозрительно спросила Буратино.

— А в смысле закона сохранения вещества, — важно сказала сонная особа. — Двойника-то из чего-то надо было делать? То-то и оно-то, девочки.

Буратино не ошиблась. На невысокой башне, возвышавшейся над лодочной станцией и пляжем, стояла девушка в зеленом бикини. Она была смугла, как мулатка, и светлые ее длинные волосы казались кукольными на темно-коричневой спине. Девушка стояла, перегнувшись через перила, и разговаривала с явно приезжим парнем в модных темных очках и ярко-оранжевых плавках.

— Как вы можете жить здесь, в этой… — парень сверкнул темными очками и сделал широкий жест рукой, — когда вы такая…

— А какая я? — спросила Надя с башни.

— Скажу, когда спуститесь с вашего пьедестала, — зазывно проворковал парень и почесал одной ногой другую.

— Простите, — сказал Павел, приказывая себе не слишком пялить глаза на спасательницу, — у вас тут случайно нет Сергея Коняхина?

— Как это нет? — изумилась мулатка. — Он всегда здесь. Сережа! — позвала она.

С песка встал худенький мальчик лет пятнадцати. На груди, спине и руках у него висели лохмушки лупившейся кожи. Он походил на змею в период линьки.

— Сережа, — сказала мулатка, — с тобой хочет поговорить наш знаменитый фельетонист Павел Пухначев.

— Вы меня знаете? — спросил Павел и почувствовал, что выглядит, должно быть, глупо и задает дурацкие вопросы.

Не хватало еще флиртовать со школьницей! Любовь моя, а ты сделала уже алгебру? Парень в оранжевых плавках с небрежным и скучающим видом стал на руки и медленно отошел от башни.

Мулатка хихикнула:

— Эй, вы так и не сказали мне, какая я!..

Оранжевые плавки элегантным кульбитом стали снова на ноги.

— Слезьте.

— Не могу, я на работе.

— Я подожду.

«И ведь будет ждать, дрянь такая!» — с неожиданной неприязнью подумал Павел.

— Здравствуйте, — сказал мальчик с лупившейся кожей. — Вы хотели меня видеть?

— Да. Я корреспондент «Знамени труда» Пухначев Павел Аристархович.

— Я слышал, — сказал мальчик, подышал на стекла очков и начал протирать их плавками, оттягивая их от плоского живота, — Надя назвала вас.

Умный и серьезный мальчик, подумал Павел, чувствуя прилив симпатии к облупленному, щуплому человечку.

— Я не представляюсь, — продолжал Сережа, — потому что вы спросили Надю, где меня найти. Стало быть, вы знаете, как меня зовут.

— У тебя развито умение мыслить логически.

— Да, — сказал Сережа, — я стараюсь мыслить логически. Вот сейчас, например, я все время думал, зачем я вам мог понадобиться. Я проанализировал все, что так или иначе могло бы вызвать у вас интерес ко мне.

— И к какому же выводу ты пришел?

— Вывод однозначен. Вам, наверное, рассказали, что я послал фотографию пятиногой собаки в «Литературную газету». Правильно?

— Поразительно! — сказал Павел. — Могу я пожать руку такого логика?

— Пожалуйста, — улыбнулся логик и протянул руку Павлу.

— Так ты можешь рассказать мне об этой пятиногой собаке? Сам понимаешь, что для газетчика…

— С удовольствием. Надь! — крикнул он зеленобикиниевой сирене на башне. — Я поговорю с товарищем Пухначевым.

— Иди, иди, Сереженька, — ответила девушка.

— Это ваша сестра? — спросил Павел.

— Нет. — Сережа внимательно и серьезно посмотрел на Павла, нахмурился и вдруг сказал просто и твердо: — Я ее люблю. Она меня не любит, но это не имеет значения, потому что со временем она меня полюбит.

Он сказал это с таким спокойным убеждением, что у Павла почему-то на мгновение сжалось сердце, и он непроизвольно бросил взгляд на башню. Парень в оранжевых плавках рассказывал, наверное, что-то смешное, потому что Надя заливисто хохотала, резко откидывала голову, и вся тяжелая копна ее овсяных волос перелетала с груди на спину и обратно.

Сережа присел на корточки у своей одежды, вытащил из кармана рубашки фотографию и протянул ее Павлу:

— Вот, пожалуйста. Я их напечатал несколько штук и одну всегда ношу с собой, потому что иногда мне начинает казаться, будто никакой пятиногой собаки я и не видел.

Павел взял фотографию. Отпечаток был не слишком высокого качества, но собака видна была отлично. Обыкновенная средних размеров дворняжка, деловито идущая по тихой улочке по своей собачьей надобности. За исключением того, что у собаки было пять ног.

ГЛАВА 2



— Отличный монтаж, — сказал Павел. — Ты как его делал? Подклеил ногу на отпечатке и потом снова переснял?

— А почему вы решили, товарищ Пухначев, что я делал монтаж?

— Во первых, товарищ Коняхин, если можете, не называйте меня так официально, а то у меня впечатление, что меня к начальству призвали для ошкурения, как говорит один наш сотрудник. Лучше называйте меня Павлом Аристарховичем или, еще лучше, Павлом. Это первое. Второе. Если ты не делал монтаж, значит, по Приозерному преспокойно разгуливают пятиногие собаки. Логично я мыслю?

— Вполне, — великодушно согласился Сережа и поправил на облупленном носу детские, в круглой оправе, очки. — И вы не ошиблись. Я действительно сфотографировал собаку, у которой было пять ног. Три спереди и две сзади.

— Прелестно, — сказал Павел. — И можно ее увидеть?

— Кого?

— Эту собаку.

— Я думаю, можно, но, скорей всего, сейчас у нее только четыре ноги.

— Умница, — сказал Павел. — Это весьма правдоподобное предположение.

Сергей поднял голову, внимательно посмотрел на Павла и сказал:

— Мне кажется, вы смеетесь надо мной. Я не обижаюсь, потому что у вас есть все основания мне не верить: я ведь видел эту собаку, а вы — нет.

И тут Павлу пришла в голову простая мысль:

— Ну хорошо, допустим, что ты прав. А негатив твой можно посмотреть? Может быть, на негативе видны будут следы фотомонтажа.

— Я послал негатив вместе с отпечатком в «Литературную газету». Знаете, там есть такой замечательный раздел на последней странице: «Что бы это значило?»

— Сергей, я начинаю в тебе разочаровываться… — сказал Павел.

— Почему?

— Суди сам. Ты утверждаешь, что сделал снимок пятиногой собаки. Допустим, это так. И ты посылаешь этот снимок вместе с негативом в юмористический раздел, где печатают всякие забавные и нелепые вещи, которые никто, разумеется, всерьез не принимает и не должен принимать. Другими словами, ты скомпрометировал крупнейшую научную сенсацию нашего времени. Ты слышал про чудовище озера Лох-Несс — Несси?

— Да, читал.

— Ну вот, представь себе, что первый четкий снимок Несси посылают… ну, скажем, в журнал, печатающий снимки самодельных игрушек. Теперь ты меня понимаешь?

— Да, — тихо сказал Сергей и опустил голову.

— С другой стороны, если ты вклеил собачонке дополнительную ножку и послал фото в «Литературку», ты умный и предприимчивый мальчик с хорошо развитым чувством юмора. Теперь, надеюсь, ты признаешься, что ты умный и предприимчивый парень и что твои друзья должны гордиться тобой?

— Нет, — сказал Сергей. — Я бы с удовольствием признался, но дело в том, что у собаки было пять ног.

Павел пристально поглядел на мальчугана. Он начинал раздражать его. Какая-то смесь развитости и детского нелепого упрямства. И эти круглые дурацкие очки, делающие его похожим на сову. Упрямая ученая сова.

— Ну ладно, Серж, я думал, мы поговорим как мужчина с мужчиной… Но если у тебя нет настроения…

Внезапно подбородок у Сергея начал морщиться, губы растянулись и, увеличенные стеклами очков, в глазах набухли слезинки. Он шмыгнул носом и отвернулся.

При его отношениях с этой девой на башне, подумал Павел, он скоро будет рыдать с раннего утра и до вечера. И что-то в нем вдруг мягко повернулось, наполнило грудь теплым щемящим чувством жалости к этому щупленькому цыпленку в нелепых старомодных очках, вступающему в огромный, безбрежный мир, в мир, в котором Нади вовсе не обязательно полюбят именно его. и где всякие встречные—поперечные допекают недоверчивыми вопросами.

— Ладно, Сережа, — сказал он, — бог с ней, с этой собакой, пять ли у нее ног или шесть…

Сергей еще раз шмыгнул носом и сказал, не поворачиваясь:

— Четыре.

— О господи, вразуми и наставь меня! Из-за чего сыр-бор? Признался наконец.

— Нет, вы меня не поняли, Павел Аристархович. — Сергей уже забыл о слезинках, которые, впрочем, высыхали прямо на глазах. — Сначала у дворняжки было пять ног, как и получилось на фотографии. Когда я щелкнул затвором…

— А почему, собственно, у тебя был наготове аппарат? Или ты специально охотился за этой собакой?

Сергей медленно покачал головой, и в этом движении Павлу почудилась укоризна: ты большой, сильный, ты уверен в себе, ты не страдаешь из-за Нади, и ты подсмеиваешься над маленьким.

— Нет, Навел Аристархович. В этом году, когда мне исполнилось пятнадцать лет, мама подарила мне «Зоркий-5». И я решил, что обязательно научусь хорошо фотографировать. И я взял за правило («Какие у него забавные книжные обороты», — подумал Павел.) не выходить из дому без заряженного аппарата. Вот он и сейчас со мной.

— Хорошо, Сережа, я ловлю себя на том, что слишком уж вхожу в роль следователя, так что ты меня прости за допрос с пристрастием. Просто мне поручили написать кое о чем, и я, как журналист, должен сначала убедиться в подлинности информации. Ты меня понимаешь?

— Понимаю.

— Ну и отлично. Так сколько же было конечностей у пса, пять или четыре?

— Сначала пять. Я ж начал вам рассказывать. Когда я щелкнул затвором, собака замерла на мгновение, посмотрела на меня и побежала. И тут же втянула ногу.

— Втянула?

— Ну, может, не втянула, а просто убрала. Во всяком случае, я видел, как лишняя нога исчезла. Я успел еще раз щелкнуть. На втором снимке собака чуть вышла из фокуса, но все равно видно, что ног теперь только четыре.

— Да-а, друг Сережа, задал ты мне задачу. Как по-твоему, что я должен о тебе думать?

— Вы должны думать, что я жалкий обманщик.

Это было сказано с таким серьезным и рассудительным видом, что Павел прыснул. Странный паренек. Но что-то в нем есть. «Я жалкий обманщик». Гм!..

— А скажи мне, жалкий обманщик, ты, по-видимому, довольно начитанный человек. Ты сам-то как объяснишь то, что ты мне рассказал?

— Как не известный науке феномен природы, — твердо сказал Сергей и гордо поднял голову.

Формулировка, но крайней мере, четкая, подумал Павел, и заранее заготовленная.

— Я, знаете, сам иногда думаю, а не приснилось ли мне все это, — доверительно сказал Сергей. — Кто знает, может, галлюцинация какая-нибудь? Но фотоаппарат-то не страдает галлюцинациями. Я даже поймал эту собаку…

— Что-о?

— Так я ее сразу узнал, это Мюллер.

— Что-о-о?

— Да мы так прозвали собачонку. Она похожа на Мюллера. Ну, шефа гестапо из «Семнадцати мгновений». Это собака Сергеевых, они на нашей улице живут.

— И что же ты обнаружил?

— Ничего. Абсолютно ничего. Я начал почесывать ей пузо. Мюллер очень ласковый пес. Он тут же лег на спину и начал дрыгать лапами. Я гладил ему живот и искал место, где была убирающаяся лишняя нога.

— И что же ты обнаружил?

— Результаты эксперимента оказались негативными, — улыбнулся Сергей. — Обнаружены два репейника и несосчитанное количество блох.

— Ну, теперь признаешься, экспериментатор?

— В чем?

— В монтаже.

— Да нет же. Навел Аристархович, я вам сказал. Я не умею это все объяснить, но я никакого монтажа не делал, я даже не знаю, как делаются фотомонтажи.

— Ну как? — спросил Павла главный редактор, нацеливая в него гигантский свой мундштук. — Готов фельетонец?

— Нет, Иван Андреевич.

— Почему же?

— Понимаете, я должен сначала разобраться во всех этих призраках.

— То есть?

— И Осокина и Сергей Коняхин абсолютно убеждены, что не ошиблись. Осокина видела двойника своего мужа, а мальчик настаивает, что сфотографировал собачонку, по кличке Мюллер, в тот момент, когда она бежала на пяти ногах.

— И вы хотите убедиться, уважаемый Павел Аристархов сын, что на самом деле не было ни двойника, ни пятиногой собаки. Правильно ли я вас понял, коллега? — Голос редактора сочился сарказмом, как откормленный гусь — жиром на противне в духовке.

— Вы изволили меня понять совершенно точно, — сказал Павел, и редактор слегка поморщился: он считал высокий архаический стиль своей привилегией и не любил, когда подчиненные отвечали ему в тон.

— И сколько же вам нужно для этого времени? Может быть, закроем пока газету и придадим вам всех в помощь? Это ведь очень трудное задание — убедиться в том, что духи не существуют в природе. Почитайте лучше «Естествознание в мире духов» Энгельса.

— Но я же должен разобраться!

— В чем, в чем? Вы понимаете, что говорите? Я обещал Сергею Ферапонтовичу, что вы напишете фельетон, а вы меня подводите! Что я должен сказать Сергею Ферапонтовичу, если он меня спросит? Я скажу ему: уважаемый Сергей Ферапонтович, наш сотрудник Пухначев все еще проверяет факты появления в Приозерном духов. Так, по-вашему, Павел Аристархов сын?

Пожалуй, подумал главный редактор, он чересчур резок с Павлом, но, с другой стороны, этот мальчишка своей демонстративной независимостью мог вывести из себя кого угодно. Удивительное дело, как один человек может вызывать одновременно два прямо противоположных чувства: симпатии и раздражения. Следить, следить за собой нужно, сделал себе мысленный выговор Иван Андреевич, не хватало еще превратиться на старости лет в брюзгу.

— Разрешите мне идти? — спросил Павел.

— Идите и пишите фельетон. А если вам мало фактов, пойдите в больницу к Бухштаубу, это там такой старичок невропатолог есть, поговорите с ним. Он мне вчера рассказывал, что кто-то приходил к нему с подобной же белибердой.

Главный редактор щелкнул зажигалкой. Щелчок получился сухой и неодобрительный.

— Здравствуйте, доктор, — сказал Павел, входя в крошечный кабинетик.

— На что жалуемся? — весело пропел седенький старичок, не отрываясь от истории болезни, которую заполнял тоненькой красной ученической ручкой.

— Я ни на что не жалуюсь, я сотрудник газеты Павел Пухначев, и я хотел бы несколько минут поговорить с вами, если у вас они есть.

— Кто «они»? — спросил доктор, отложив ручку и смотря на Павла снизу вверх.

— Несколько свободных минут.

— А… да. — Доктор прикрыл глаза, помассировал виски и веки короткими, в морщинистом пергаменте пальцами и спросил:

— Как вы думаете, сколько человек я сегодня принял?

— Не знаю, — пожал плечами Павел. — Пять, десять?

— Сорок два человека! — победоносно выкрикнул доктор и показал на груду историй болезни. — Сорок два! Это еще не рекорд, но совсем недурно в мои годы. А сколько вы дадите мне лет, молодой человек?

Павел посмотрел на седой венчик волос, на пятна пигментации на руках, на куриные лапки морщинок на лице.

— Ну, может быть, шестьдесят пять.

Доктор хитро сощурился и рассмеялся:

— Вы вежливый молодой человек. Вам не хотелось обижать старого Бухштауба, и вы решили сделать ему комплимент. Так? Только не лгите, молодой человек, вы ведь газетчик!

— Да, — виновато развел руками Павел.

— И сколько же вы скостили мне лет?

— Лет пять.

— Значит, вы даете мне семьдесят?

— Да.

— Вы все-таки ошиблись, молодой человек, потому что мне восемьдесят один, и ни один больной еще никогда не пожаловался на меня. И запомните, молодой человек: люди стараются скостить себе годы до известного возраста, потом тщеславие меняет знак, и глубокие старики любят даже прибавлять себе, но я вам могу показать свой паспорт.

— Господь с вами, доктор, я вам верю.

— Так чем я могу быть вам полезен? Прием уже окончен, и я не против поболтать с интеллигентным молодым человеком. Хотите, сейчас мы устроим себе кофе. С тех пор как я вылечил нашего уважаемого завмага Ивана Ивановича Жагрина, у меня всегда есть растворимый кофе.

— Спасибо, Яков Александрович. Мой главный редактор сказал, что вы что то слышали о неких… как бы это выразить… странных явлениях в нашем городе… всякого рода привидения, двойники и тому подобное…

— А… Да, я рассказывал Ивану Андреевичу. Действительно, в последние дни ко мне обращалось несколько человек с какими-то нелепыми жалобами.

— Какого рода жалобами?

— Одна дама якобы видела двойника своего мужа…

— Татьяна Владимировна Осокина?

— Нет, если не ошибаюсь, некая Шундрикова. Одна девочка — ее еще матушка ко мне привела — обнаружила у себя в комнате копию своей Мурки. Причем при встрече одна Мурка удрала, а вторая просто исчезла. Самое смешное, что все это не имеет ни малейшего отношения к моей специальности. Все эти галлюцинации скорей проходят по ведомству психиатрии, а психиатрия и невропатология — совсем разные вещи. Но в районной больнице психиатра нет, до области далеко, и вначале все идут к Бухштаубу.

— И какое у вас все-таки сложилось впечатление?!

— А! — Старичок пренебрежительно махнул рукой. — Не о чем говорить. Вы, наверное, слышали о летающих тарелках?

— Конечно.

— Время от времени начинаются настоящие эпидемии. Появляются сотни очевидцев, самолично видевших эти летающие тарелки и даже маленьких зеленых человечков на них. Потом эпидемия проходит, и слухи на время утихают.

— А может быть, просто тарелки иногда улетают, чтобы потом снова возвратиться?

Доктор вынул электрокипятильник из большой металлической кружки и разлил кипяток по двум чашкам.

— Я вас понимаю. Считается, что старикам положено быть скептиками. Так я вас могу уверить, что это нонсенс. Больше всех на свете жаждут чуда именно старики. Зачем молодому человеку чудо? Разве молодость — это не чудо? Впрочем, у старости тоже есть свои преимущества: например, право на болтливость… Как кофе?.. Так вот, у нас в Приозерном сейчас своя маленькая эпидемия летающих тарелок в виде двойников. Где-то какой-то женщине почудилось, что она видела двойника мужа, как будто ей одного мало. Второй обидно: у Катьки два мужа, ходит всем рассказывает, а у меня один, и из того слова домкратом не выжмешь, почему бы и мне видение не встретить? А тут и дети включаются со своими мурками. Механизм до крайности прост.

— Значит, можно считать, что все это просто-напросто фантазии, где, одна фантазия вызывает наподобие цепной реакции другую? Так сказать, соревнование фантомов?

— Отлично сказано, молодой человек! А то у меня иногда складывается впечатление, что нынешние молодые люди знают слов двадцать, от пол-литры до шайбы. Впрочем, это уже традиционное брюзжание.

— Спасибо, доктор, за консультацию.

— Пожалуйста, пожалуйста.

Странный все-таки этот Сережа парень, думал Павел, идя домой. Для чего ему меня обманывать? Впрочем, вспомни, чего бы ты в пятнадцать лет не придумал, чтобы привлечь к себе внимание какой-нибудь девочки. Сказал бы, что твой отец — знаменитый разведчик и что ты после школы пойдешь в самую-самую секретную разведшколу, что ты… снял собаку с пятью ногами. Логично. Абсолютно логично. За одним маленьким исключением: никак не было похоже, что он выдумывает. Стоп, сказал себе Павел, это глупость. Ребята не просто выдумывают, они искренне верят в свои фантазии.

Он свернул на улицу Гоголя, прошел квартал и вошел в маленький домик с зеленой крышей. Белый Шарик с радостным лаем подкатился ему под ноги.

— Ты, Пашенька? — послышался голос матери из кухни.

— Я, мать.

— Есть хочешь?

— Как всегда.

— Сейчас котлеты будут готовы, потерпишь? — Мать выглянула из кухни и улыбнулась Павлу.

— Что уж с тобой делать…

Как она сдала после смерти отца, подумал он, глядя на поблекшее, постаревшее лицо матери с седой прядкой, постоянно лезущей на правый глаз. Сердце его сжала уже успевшая стать привычной жалость. Боже, как она может жить, она, которая еще недавно была статной, цветущей женщиной, которую все за глаза звали полковницей и за властные манеры, и из за отца, который был полковником. Как-то недавно она сказала ему: «Пашенька, если ты не женишься и не заведешь детей, я, наверное, с ума сойду… Если бы папа мог дожить до внуков…»

— Сейчас несу, сынок. А то ты всегда был нетерпелив, когда хотел есть.

Он вспомнил, как мать рассказывала ему о его, Пашином, кормлении, когда ему было меньше года. Отец служил тогда где-то в богом забытом месте на Дальнем Востоке. Время было трудное, послевоенное, и во всем поселочке была одна корова, которая давала пол-литра молока в день. А у матери вскоре после Пашиного рождения почему-то пропало молоко, и она договорилась с несколькими кормящими матерями, чтобы ей за определенную, конечно, мзду сцеживали молоко. А маленький Паша, то есть он, был необычайно прожорлив и иногда на рассвете подымал такой крик, что вот-вот весь гарнизон разбудит. И тогда папа, капитан инженерной службы, шел к кормилицам, чтобы жалкий маленький комочек, который со временем должен был стать фельетонистом газеты «Знамя труда», смог, жадно причмокивая, мигом высосать бутылочку.

Папа, папа, это просто нелепость какая-то, что его больше нет. Абсурд какой-то, не укладывающийся в сознании. Сейчас он войдет в комнату, как всегда что-то насвистывая, подойдет к нему, похлопает по спине и спросит: «Ну, как дела, что сегодня было интересного?»

Он вздохнул и принялся за котлеты, которые мать поставила перед ним. Удивительное дело, подумал он в тысячный раз, почему дома котлеты вкусные, а в столовых наоборот? Увы, в мире есть много тайн, тайн более таинственных, чем пятиногие собаки, придуманные безнадежно влюбленными мальчиками.

Тайны — тайнами, а нужно было писать фельетон, потому что, в общем, Иван Андреевич был прав, тянуть было нечего.

ГЛАВА 3

Иван Андреевич Киндюков, редактор районной газеты «Знамя труда», открыл глаза и взглянул на часы. Было уже без четверти десять. Он проспал и программу «Время», и сводку погоды. Годы, годы, все-таки пятьдесят девять, не шутка. Скоро и на пенсию… Пенсия и пугала его и манила. Двадцать лет преподавания истории научили его смотреть на многие вещи с философским спокойствием, но даже философское спокойствие не могло помешать сердцу сжаться иной раз от внезапной и острой, как спазм, печали. Что делать, сказал он себе, всегда, во все времена люди не хотели стареть. Он вспомнил вдруг исполненную пронзительной горести жалобу древнего автора, которую когда-то выписал себе в блокнот: «Аки сень проходит живот наш, аки листвие падают дни человечьи». Аки листвие…

И вдруг Иван Андреевич понял, что пристально смотрит на свою кошку Машку и давно уже думает про опадающие листья человеческой жизни только по инерции. Машка лежала на диване, стоившем рядом с письменным столом, и, казалось, дремала. Иван Андреевич вдруг покрылся холодным пeq \o (о;ґ)том.

«Спокойно, Иван Андреевич, — сказал он себе (он всегда называл себя в мыслях полным именем), — главное — спокойствие».

Он взял трясущимися руками свой мундштук, с трудом вставил в него сигарету и торопливо затянулся, словно надеялся, что дым изгонит из его кабинета галлюцинацию. Галлюцинация же заключалась в том, что у Машки не было ушей. Было туловище, лапы, хвост, серая с черным шерстка, не было только ушей. Нет, не то чтобы кто-то порвал ей уши, нет. Не было даже намека на уши, как будто Машка была уродцем. Но кошке было уже три года, и три года она была снабжена самыми обыкновенными серенькими с черными полосками кошачьими ушами.

Иван Андреевич понимал, что случилось что-то ужасное, но где-то на самом дне сознания все еще теплилась надежда: а вдруг он все-таки спит?

— Тонечка! — крикнул он через стенку жене. — Что там передают?

— Какой-то концерт из ГДР. Чай пить будешь?

— Нет, спасибо.

Привычные слова на мгновение спугнули кошмар, но он тут же надвинулся снова, как только взгляд его уперся в Машкину страшную голову. Надо позвать жену, подумал Иван Андреевич, но сделать это не смел. А что, если она скажет: «Да что ты, Ваня, придумываешь? Машка как Машка»? И тогда что? Больница? Можно ли доверять газету больному человеку? И ведь действительно нельзя. Сегодня у его кошки пропали уши, а завтра он напечатает в газете черт знает что!

Спокойно, Иван Андреевич, спокойно, может быть, все это просто галлюцинация какая-то, может быть, у него температура просто, съел, наконец, что-то не то. Где-то в уголке сознания проскочила мысль, что это безумие, возможно, как-то связано с привидениями и двойниками, которые появились в Приозерном, но мысль эта ни за что в его голове не зацепилась и вылетела так же стремительно, как и появилась.

Надо было что-то делать.

— Маша, — заискивающе сказал он, — что у тебя с ушками?

— Что ты там говоришь? — спросила жена через стенку.

Но Иван Андреевич не отвечал. Он не мог бы сейчас ответить никому на свете, даже Сергею Ферапонтовичу, потому что кошка посмотрела на него и выпустила из головы уши. Вначале уши выросли огромные, сантиметров в пятнадцать, но Машка, подумав немножко, втянула их несколько, придав своей голове более или менее нормальный вид. Кошка снова посмотрела на Ивана Андреевича, тяжело спрыгнула с дивана, причем произвела при этом громкий звук, словно спрыгнула на пол не грациозная, почти невесомая кошечка, а здоровенный пес, подбежала к двери, прошмыгнула в щель и исчезла.

— Да, — громко сказал Иван Андреевич, — этого следовало ожидать.

— Чего ожидать? — спросила жена из-за стенки, приглушая телевизор, который в это время баритонально воспевал чьи-то бляу ауген.

— Ожидать нечего, — твердо сказал Иван Андреевич и вспомнил, что он часто применял эту формулу, учительствуя и служа потом директором школы.

Когда ученик или ученица получали двойки или попадали в какие-нибудь переплеты, Иван Андреевич говаривал: этого следовало ожидать. Формула была безупречная, поэтому с ней никто не спорил.

Но, может быть, мне все это только причудилось, подумал снова Иван Андреевич и взглянул на то место, где только что лежала Машка с отросшими ушами. Машки не было. Но на жестком диване осталось еще углубление. Такое, словно не кошка на нем лежала, а гиппопотам. Углубление можно было измерить, описать, сфотографировать. «Существо, похожее на кошку Машку и умеющее мгновенно отращивать уши, оставило на диване, обыкновенно довольно жестком, углубление столько-то на столько-то сантиметров и глубиной во столько-то. Из чего можно сделать вывод, что вес кошки составлял от восьмидесяти до ста килограммов».

Отличный получился бы акт. Да, Иван Андреевич, так-то вот. Палата номер шесть и прочее. «А редактор-то наш, слышали?» — «А что?» — «А того, тю-тю! Чокнулся. На ушах споткнулся. Этого следовало ожидать».

Иван Андреевич снова закурил. Должно быть, жена услышала щелканье зажигалки, которая щелкала у него, словно боевой пистолет.

— Ваня, ты опять дымишь, как паровоз? — спросила она с привычным осуждением.

Господи, тут решается вопрос, быть ли человеку в своем уме или решиться разума, а она его сигареты считает!

Итак, дилемма была ошеломляюще проста. Или Иван Андреевич находится во власти галлюцинаций, поразительных иллюзий и, стало быть, сошел с ума, или он только что видел Машку, которая забыла вовремя выдвинуть уши и весит к тому же минимум несколько пудов. Куда ни кинь — везде клин.

Жаль, жаль, жаль было рушившейся жизни. Аки листвие падают дни человечьи. Если бы падали… Интересно, как теперь лечат психов? И Тоне придется ездить в область, куда его положат. Она, конечно, будет скрывать, но тут разве что-нибудь скроешь? Тут, в городке, тебя насквозь видят, рентгена не нужно.

Боже, какая чушь лезет в голову, мелочная, суетливая чушь! Иван Андреевич обвел глазами свою небольшую комнатку: портрет Блока, сделанный инкрустацией по дереву (подарок учителей к пятидесятилетию). Большая советская энциклопедия с пропавшим двадцать восьмым томом (какое это теперь имеет значение!), диван… И так стало пронзительно жаль Ивану Андреевичу всего этого привычного антуража, всей своей нелегкой и вместе с тем складной жизни, что из глаз его выкатилось несколько слезинок. Он чувствовал, что все это ускользает от него, покачиваясь, уплывает, а он идет на душное дно, где нечем дышать.

И он судорожно дернулся, вынырнув на поверхность. Нет, нет, нет! Не может же быть, чтобы полгорода сразу сошло с ума, это же нонсенс! Абсурд! И Осокина и пятиногая собака! И чем пятиногая собака лучше или хуже его безухой Машки? Да, но этого же не может быть!.. Может, может, может!

Он вдруг сообразил, что стремительно сбрасывает пижаму и натягивает брюки.

— Куда ты, Ванечка? — спросила из-за стены жена. — Уже одиннадцатый в начале.

«В начале, в начале»! — передразнил про себя жену Иван Андреевич. — Преподает, дура, литературу и говорит, как героиня Островского».

Он выскочил из домика и помчался по тихим улочкам Приозерного, сопровождаемый эстафетой собачьего брёха. Уже совсем запыхавшись, он подбежал к домику на улице Гоголя, толкнул калитку, в два прыжка подлетел к двери и позвонил.

За дверью послышались шаги, тоненький лай, и дверь распахнулась.

— Иван Андреевич! — изумленно воскликнул Павел. — Что с вами?

— Входите, входите, Иван Андреевич! — послышался женский голос. — Ты, Паша, совсем с ума сошел — держать человека в дверях!

Он-то не сошел, подумал Иван Андреевич, жмурясь после улицы от яркого света.

— Паша, — сказал он, — прошу прощения за это позднее вторжение, но мне нужно срочно поговорить с вами.

Ага, теперь Паша, а не Павел Аристархов сын, с каким-то необязательным злорадством подумал Павел и провел редактора в свою комнатку.

— Пожалуйста, пожалуйста, — трепыхалась на всем недолгом пути от крыльца к комнате Анна Кузьминична, — сейчас я вам чаю принесу.

— Не беспокойтесь, — сказал Иван Андреевич, — я ведь не с визитом. — Он посмотрел на настороженное лицо фельетониста и вдруг почувствовал облегчение и даже уверенность, что разум не покинул его.

Павел усадил редактора в кресло и сказал:

— Вот, мыкаюсь с фельетоном. Глупость какая-то получается…

— Паша, — прервал его редактор, — скажите, только честно, что вы думаете о всех этих чудесах в Приозерном?

«Что бы это значило? — подумал Павел. — Этот поздний визит, взъерошенный, словно у воробья, вид… Наверное, опять Сергей Ферапонтович устроил ему головомойку за то, что до сих пор нет фельетона».

— Я был у Якова Александровича Бухштауба… — начал он.

Но редактор нетерпеливо прервал его:

— И что старик говорит?

— Он считает, что это своего рода эпидемия самовнушения, как это не раз, например, бывало с людьми, которые якобы видели летающие тарелки.

— А вы что думаете?

— По-моему, с этим нельзя не согласиться. Вы же сами…

— Я знаю, что я сам… Но у вас лично какое складывется впечатление? Вы же разговаривали с людьми…

— Как вам сказать, Иван Андреевич…

— А вы скажите, не стесняйтесь.

— Я ловил себя на том, что непроизвольно начинал верить и Татьяне Осокиной, и особенно Сергею Коняхину. Он произвел на меня впечатление очень серьезного парня. Да и это фото… Чушь какая-то, совершенно не похоже на монтаж. С другой стороны, когда знаешь, что этого не может быть, невольно относишься к рассказам и фото скептически…

— Значит, и Осокина, и коняхинский парень уверены, что видели двойника и собаку?

— Угу.

— И нисколько в этом не сомневаются?

— Нисколько.

— И не думают, что свихнулись?

— Нет.

— Спасибо, Паша, — проникновенно сказал Иван Андреевич. — Спасибо, дорогой.

— За что же?

— Понимаете ли, Паша, я только что видел свою кошку Машку…

— Тоже пять ног? — почтительно улыбнулся Павел и тут же пожалел о фамильярности, потому что редактор смотрел на него серьезно и не улыбаясь.

— Нет. У нее были положенные ей четыре ноги, но у нее не было ушей. Совершенно не было ушей. Как будто их никогда и не было. Представляете? У кошки, которая живет в доме три года и которую я вижу каждый день.

— А вы уверены, что это была именно ваша Машка? Может быть, это был похожий на нее уродец?

— Во-первых, это была Машка, а во-вторых, это не имеет никакого значения.

— Почему же?

— Да потому, что, когда я вслух подивился отсутствию ушей у кошки, она вдруг выпятила из головы пару ушей, да еще раза в три длиннее, чем обычно, тут же втянула их и удрала.

— Гм!..

— И еще. У меня сложилось впечатление, что этот монстр был во много раз тяжелее обычной кошки.

— Почему?

— По звуку, с которым она спрыгнула на пол, по углублению, оставленному ею на диване. Я все понимаю, Паша, но войдите в мое положение. Для меня это уже не вопрос фельетона. Это гораздо серьезнее. Или у меня какие-то безумные галлюцинации, или… или я это видел на самом деле, и тогда я могу смело предположить, что и Осокина, и Сергей Коняхин тоже не ошибались. А это, как мы с вами знаем, невозможно… Что вы зажмурились?

— Пытаюсь наступить на хвост одной мыслишке, а она все ускользает… Ага, поймал! Видите ли, Иван Андреевич, Сергей Коняхин рассказывал мне, что, когда он щелкнул затвором своего фотоаппарата, собака на мгновение остановилась, посмотрела на него и втянула — заметьте, втянула — лишнюю ногу. Так сказать, исправила ошибку.

— Вы хотите сказать, что моя Машка также исправила ошибку? Втянула чересчур выдвинутые уши?

— Вот именно!

— Но это же чушь! Что они, надувные, эти лишние ноги и уши? Это же не резиновые игрушки.

— Не знаю, — пожал плечами Павел. — Я уже ничего не знаю. Я знаю только, что мне нужно написать фельетон.

— Бог с ним, с фельетоном. Пошли.

— Куда?

— Я хочу показать вам, Паша, ямку в диване, которую оставила кошка.

— Я вернусь через полчаса, — сказал Павел матери, которая внесла в этот момент две чашки чая и блюдечко с халвой.

— Что-нибудь случилось? — встревоженно спросила Анна Кузьминична.

— Да ничего не случилось, мама…

Они вышли на улицу. К вечеру стало прохладнее, и с озера потянул свежий ветерок, принося с собой неясную мелодию. Мелодия казалась необыкновенно прекрасной и печальной в ночной тишине, и сонный лай собак подчеркивал ее неземную эфемерность. Глупость какая, подумал Павел. Достаточно далекого магнитофона на берегу, как сжимается сердце от ощущения, что жизнь проходит где-то по совсем другим дорогам, а ты стоишь на обочине, глядя ей вслед.

Они подошли к дому Ивана Андреевича.

— Я уже начала было беспокоиться, — сказала его жена, когда они вошли. — А что же ты не предупредил меня заранее, что приведешь гостя?

«Хорошо хоть, что сказала „предупредил“, а не „предуведомил“, — подумал Иван Андреевич.

— Ложись, матушка, спать, поздно уже, — сказал Иван Андреевич и отметил про себя, что он тоже начинает говорить, как персонаж из пьес Островского. Матушка… Может быть, все-таки не придется Тонечке везти его в больницу…

Они вошли в кабинет, и Иван Андреевич плотно прикрыл за собой дверь. Он приложил палец ко рту и показал Павлу ямку на диване. Павел осторожно надавил ладонью в противоположном конце — диван действительно был жесткий.

— Да… — протянул он. — А где теперь ваша Машка?

— Не знаю, я как-то совсем не подумал о ней, — сказал Иван Андреевич. — Тоня, — повысил он голос, — кошка у тебя?

— Да, а что?

— Принеси-ка ее сюда, если тебе не трудно.

Антонина Григорьевна внесла небольшую серенькую кошку и с любопытством взглянула на Павла:

— Что это вы замыслили?

— Да ничего, Тоня, ничего, — сурово и нетерпеливо сказал Иван Андреевич, взял Машку из рук жены и погладил ее.

Кошка с готовностью тут же замурлыкала и сладострастно выгнула спину под рукой хозяина. Он осторожно потянул сначала за одно ухо, потом за другое. Кошка перестала мурлыкать и с некоторым неудовольствием взглянула на хозяина: это еще что за фокусы?

Иван Андреевич положил кошку на диван, но она тут же соскочила на пол. Ни малейшего углубления на ковровой поверхности дивана не осталось.

ГЛАВА 4

Сергей Коняхин вошел в библиотеку.

— Здравствуй, мам, — сказал он возившейся с каталогом женщине. — Что-нибудь прислали?

— О, наказание ты мое, — с шутливой жалобой в голосе сказала женщина, — и когда ты только выкинешь из головы эту глупость? Прислали, прислали. Эн Эс Александровский. Призрение прокаженных в России. Санкт-Петербург. Тысяча девятьсот двенадцатый год. Иди, я тебе на своем столике положила.

Лет в одиннадцать, после того как он перестал панически пугаться грозы, Сережа прочел рассказ Джека Лондона «Кулау прокаженный» и понял, что опасность притаилась совсем в другой засаде — он, Сережа Коняхин, может заболеть проказой и у него, как у Кулау, один за другим отвалятся пальцы. Каждое утро он пристально рассматривал себя в зеркале, с замиранием сердца искал первые признаки болезни — львиную маску. Маски не было, и Сережа понял, что болезнь играет с ним в кошки-мышки, старается усыпить его бдительность.

Он взял у матери в библиотеке том Медицинской энциклопедии, нашел проказу и с содроганием принялся читать. По-английски «лепрози», — французски «лепр», — немецки «аусзатц», — китайски «ма-фунг», — индийски «кушт». Была распространена в Египте еще за тысячу триста лет до нашей эры… Это не страшно… Занесена в другие страны Средиземного моря финикийцами… Делать им было нечего, не занесли бы — и не сжималось бы сейчас сердце от ужаса… Так, так, это все история… Япония, Персия… Во многие страны Европы попала с римскими завоевательными войнами… Завоеватели проклятые, сидели бы себе дома…

А вот и сам враг, гоняющийся за ним, Сережей Коняхиным, чтоб поразить его, как Кулау — бацилла Гансена—Нейсера. Ер, какая противная! Залезет в него — и давай грызть.

Добило его то, что инкубационный период длится в среднем около шести лет. «Если мне сейчас одиннадцать, — высчитал быстро Сережа, — тогда до окончания школы, может, и не будет никаких признаков».

Прошел месяц, другой — энциклопедия не обманывала, бацилла Гансена—Нейсера продолжала коварно дремать в своем инкубационном периоде, чтобы спустя годы проснуться и остервенело кинуться на него. Но время есть, проказу обязательно научатся лечить.

Потом он узнал, что, во-первых, в России проказы практически давно уже не было, а во-вторых, ее действительно научились лечить. Можно было бы, казалось, вздохнуть спокойнее, но доверять бацилле Гансена—Нейсера, имеющей прямую или слегка изогнутую форму, было опасно. Что бы там ни писали, угроза вовсе не миновала…

С годами страх перед проказой у Сережи ослабел, но он уже успел стать специалистом, заставив мать выписывать ему необходимую литературу по межбиблиотечному абонементу.

Интересно, не раз думал Сережа, что они там представляют в Москве, когда из маленького Приозерного приходят заказы на книги по проказе? Может быть, что там вспыхнула эпидемия?

Он сел за мамин столик между двумя последними стеллажами и посмотрел на книгу. Призрение. Почему призрение? Ах да, он ведь уже смотрел у Даля; это не презрение, а призрение, то есть забота.

Он осторожно раскрыл книгу и в этот момент услышал Падин голос:

— Здравствуйте, Ирина Степановна, Сергей здесь?

— А в чем дело? — спросила мама, и голос ее прозвучал сухо и неприязненно.

Зачем, зачем она так говорит с Надей, как ей не стыдно! Как будто он маленький мальчик и она может ему указывать, с кем дружить…

— Я хотела с ним поговорить…

Сереже показалось, что Надин голос дрогнул.

— Надя! — крикнул он, высовываясь в проход между стеллажами. — Я здесь.

Надя нерешительно помялась, думала, наверное, уйти или остаться, и прошла по проходу к Сереже. Она была в зеленой рубашке с закатанными рукавами и расстегнутым воротом и в джинсах. Волосы стягивала зеленая ленточка. В пыльном и прохладном полумраке хранилища она, казалось, излучала свет и жар, впитанные ею на спасательной башенке пляжа. Она остановилась около Сережи и уставилась на полку с атеистической литературой. От нее пахло озерной свежестью, каким-то горьковатым, травяным запахом.

Сережино сердце бухало в ребра копром для забивания свай, но он стоял неподвижно и молчал. Если бы только можно было стоять так всегда… Больше ничего, просто стоять так около Нади и молчать под аккомпанемент сердечного копра.

— А это интересная книжка? — почему-то шепотом спросила Надя.

— Какая?

— Вот эта. — Надя слегка наклонила голову, и тяжелый овсяный хвост тут же отклонился, как отвес.

— Я спрошу у мамы…

— Твоя мама меня не любит.

— Ну что ты, — без особой убежденности вяло запротестовал Сережа.

— Сереж… — сказала Надя и посмотрела на него, — скажи мне честно, я очень плохая?

В первый раз Сережа заметил, что глаза у Нади зеленоватые с черными крапинками.

— Что ты… Разве ты плохая? Ты очень хорошая. Очень.

— Нет, я плохая, а ты помолчи. Раз говорю — плохая, значит, знаю. А ты… Ты меня хоть немножко любишь?

Любишь… Как она могла спрашивать об этом? Хоть немножко! Он чувствовал, как в груди его взрывается раскаленная до атомного жара нежность, выплескивается, заполняет эту длинную тихую комнату, клубами выкатывается из окоп и затопляет весь город, весь мир.

Сережа попытался проглотить комок, стоявший в горле, но он, как поплавок, не желал тонуть; опускался и снова подпрыгивал.

— Я тебя очень люблю, Надя, — тихонько прошептал Сережа.

— О господи, — прерывисто вздохнула Надя, и верхняя пуговка на вороте ее туго натянутой зеленой рубашки расстегнулась, — почему нельзя любить сразу несколько человек?

Она вдруг качнулась вперед и поцеловала Сережу в щеку. Губы у нее были теплые и немножко шершавые.

— Ты хороший, — сказала она. — Ты очень хороший.

За стеллажом скрипнула половица.

— Кто там? — тихонько спросила Надя.

Не может быть, чтобы мама подслушивала, подумал Сережа и почувствовал, как лицу его вдруг стало жарко. Как она ничего не понимает! Зачем, зачем она не любит Надю?

Он осторожно заглянул за стеллаж. В узком проходе стояла Надя и внимательно рассматривала какую-то книгу.

— Кто там? — тихо прошептала Надя и наклонилась к нему.

Он почувствовал прикосновение ее руки. Стеллажи дернулись и начали плавно вращаться, и разноцветные корешки книг слились на мгновение в карусельную рябь.

— Чего ты молчишь? — еще раз спросила Надя и высунула голову из-за Сережиного плеча. — Ай! — тихо взвизгнула она и схватила Сережу за шею.

Карусель остановилась, потому что сзади стояла Надя, испуганно прижималась к нему и горячо дышала в затылок. Сережа вдруг почувствовал, как на него накатилось удалое, озорное веселье. В полутемном зале с длинными стеллажами, где тонко пахло многолетней пылью и сыростью, повеяло необычным, и это необычное вовсе не пугало, потому что его обнимали за плечи узенькие и твердые Надины ладони.

— Кто это? — прошептала Надя.

— Это… это твой двойник.

— Ой, я боюсь!

— Не бойся.

— Но ведь привидений не бывает.

— Все бывает. У нас в городе уже видели двойников.

— А я что-то слышала такое и не поверила. А почему она, то есть я… стою… стоит?

Вторая Надя, с книгой, подняла голову, внимательно посмотрела на молодых людей, подняла палец и поднесла к губам.

— Она… я… чтоб мы молчали? — пробормотала Надя.

— Угу, — сказал Сережа.

Надин двойник еще раз поднес палец к губам, положил книгу на полку и направился к выходу.

— Пойдем за ней, — прошептал Сережа.

Ирина Степановна куда-то отошла, и они беспрепятственно проскользнули на лестницу. Двойник уже выходил на улицу.

Сережа сжал узенькую Надину ладошку в руке. Он чувствовал себя большим и бесстрашным, и добрый мир был полон счастья и манил неслыханными приключениями.

Они выскочили на улицу. Двойник уже успел отойти метров на двадцать, по теперь это была не Надя, потому что фигура впереди стала выше, сменила джинсы на темную юбку—макси, а овсяную Надину копну волос, перехваченную зеленой ленточкой, па две толстые черные косы.

— Но поймите, — сказал Александр Яковлевич Михайленко, заведующий аптекой, — нет у нас альмагеля.

— Я понимаю, — согласно кивнул старичок, сидевший напротив него в его крошечной, без окна каморке. — Но мне нужен альмагель. У меня дуоденит и повышенная кислотность. — Старичок поднял голову и с надеждой посмотрел на заведующего аптекой.

— У вас дуоденит и повышенная кислотность, но у меня нет альмагеля. В этом месяце его еще не завозили.

— Но вы заведующий аптекой…

— Заведующий аптекой? Можете называть меня заведующим аптекой. А можете — завларьком по продаже патентованных средств. Было время, когда слово «провизор» звучало гордо. Мы делали сложнейшие микстуры, и на нас смотрели, как на волшебников. А теперь вы приходите жаловаться, почему вовремя не завезли альмагель и ношпу или папаверин с дибазолом. Картофель и дамское белье завезли, а корвалол — нет. И Александра Яковлевича Михайленко кроют последними словами.

…И вдруг Александр Яковлевич почувствовал, что не может почему-то отвести глаз от шеи посетителя. В шее была явная несуразица. Александр Яковлевич несколько раз поморгал глазами, потом прикрыл веки и помассировал их пальцами. Человек сидел тихо и больше не нудил его своим треклятым альмагелем. Устал, устал ты, Александр Яковлевич. Сорок два года в аптеке — не фунт изюма. Пора отдыхать, а еще вернее — собираться на тот свет. Если уж начинает всякая чушь мерещиться, дело швах. Жаль только, что работать некому, кто сейчас хочет быть провизором? А почему, кстати? Прекрасная работа, требующая четкости, собранности, внимания. Дающая ощущение, что ты делаешь что-то нужное людям.

И Александра Яковлевича пронзила вдруг мысль, что никогда больше не увидит он аптеки, ставшей ему за долгие годы вторым домом. Да не вторым, поправил он себя, а первым, первым и единственным.

Он открыл глаза и снова посмотрел на шею человека. Галлюцинация была какая-то стойкая. А может быть, дело не в галлюцинации, а в глазах?

— Простите, пожалуйста, — сказал он и нагнулся к посетителю.

Фантастика! Воротничок светлой, в дурацких синих кубиках рубашки посетителя не охватывал его шею, не прижимался к ней, а являл собой как бы часть шеи.

— Простите, пожалуйста, — сказал еще раз Александр Яковлевич, — я, конечно… я не могу понять… это, разумеется, не мое дело, но ваш воротничок…

— Что мой воротничок? — спокойно спросил посетитель.

— Он у вас… в некотором смысле являет собой часть тела…

— А он должен быть отдельно? Как странно, однако. Покажите мне, если вас не затруднит, как это у вас устроено?

— Извольте, — сказал Александр Яковлевич и нагнул голову, словно поклонился.

— Благодарю вас, — сказал посетитель. — Значит, воротничок должен быть отдельно от шеи. Непростительная ошибка с моей стороны. Сейчас мы сделаем зазор.

И Александр Яковлевич увидел, как светлый, в синих кубиках воротничок посетителя слегка отделился от шеи, образовав зазор.

— Иван Андреевич, — сказал редактору газеты директор кирпичного завода Куксов, — вот вы написали в газете, что я, мол, только жалуюсь на свой коллектив, не обеспечивая в то же время должного уровня руководства. Но ведь вы сами прекрасно знаете, что у нас за народ…

— Между прочим, Петр Поликарпович, всегда находились руководители, которые любили жаловаться на подчиненных. Я даже в свое время выписал из одной старинной книги… одну минуточку… вот здесь она у меня лежала, эта цитатка… Из русской летописи. Ага, нашел: «Бояре меньшими людьми наряжати не могут; а меньшие их не слушают. А люди сквернословны, плохы; а пьют много и лихо. Только их бог блюдет за их глупость».

— Я вас не совсем понимаю, Иван Андреевич, — сказал директор завода и снял очки. Без очков глаза его стали сразу маленькими и злыми. — Мне кажется, сравнение довольно странное… Сравнивать каких-то средневековых пьяниц и коллектив современного предприятия, это, простите…

— А я и не сравниваю. Я говорю лишь о тех, кто жалуется на своих людей…

— Боюсь, мы с вами не найдем общий язык.

— Вам виднее, Петр Поликарпович.

Директор кирпичного завода вышел, не прощаясь.

Сам бы поменьше пил, подумал Иван Андреевич о директоре. Пойдет сейчас жаловаться, раззвонит во все колокола. Хорошо, что Паша использовал в статье лишь часть фактов и кое-что осталось в резерве. Одна текучесть у него чего стоит…

— Иван Андреевич, — в двери показалось веснушчатое лицо секретарши Люды, — к вам кто-то пришел. Вроде нездешний, — добавила она заговорщическим шепотом.

ГЛАВА 5



— Разрешите? — сказал посетитель, молодой человек богатырского сложения в нарядном светло-сером костюме.

— Пожалуйста, — кивнул на стул Иван Андреевич, зарядил свой мундштук половинкой сигареты, закурил и привычно подумал, что давно нужно было бы бросить.

Несколько раз он совсем уже было собрался поставить крест на курении, но мысль о том, что между ним и миром исчезнет защитное облачко табачного дыма и руки окажутся лишенными оружия — мундштука и зажигалки, — заставляла его откладывать окончательное решение. Трус ты, Иван Андреевич, говорил он себе, мучился, потому что возразить было нечего, но продолжал курить.

— Если не ошибаюсь, — сказал молодой человек, — ваш рабочий день уже кончился. Ваша секретарша сказала мне, что вы собрались уходить…

— Какое это имеет значение? — с легчайшим нетерпением в голосе спросил Иван Андреевич и прицелился мундштуком в посетителя. Промахнуться было невозможно, потому что тяжелоатлетическая грудь молодого человека была более чем обширной мишенью. — Итак, я вас слушаю.

Даже спустя много лет после того, как Иван Андреевич перестал учительствовать, он иногда ловил себя на том, что хочет сказать посетителю или собеседнику: «Отвечайте, Иванов, не мямлите. Лучше нужно готовиться, давайте дневник». Но дневника у штангиста с собой явно не было, и Иван Андреевич обреченно поставил дымовую завесу.

— Видите ли, товарищ редактор, наш разговор может несколько затянуться, и, кроме того, я думаю, было бы лучше, если бы нам никто не помешал. Я специально выбрал такое время…

Последние несколько дней, с того самого момента, когда нелепая кошка тяжко спрыгнула с его дивана, оставив на жесткой ковровой поверхности четкое углубление, Иван Андреевич чувствовал, что раскачивается на неких качелях.

Взлет в одну сторону — и привычное ощущение привычной жизни: беременная машинистка Клавочка, которая собирается в декрет и которой нужно найти замену, а на редакционную невысокую ставку, да еще временную, охотниц мало; проклятая коробка передач единственного «уазика», которая отказывает через день и которой, так же как и беременной Клавочке, нет замены; косые взгляды директора кирпичного завода, который всем нашептывает, что Иван Андреевич наш что-то не тянет…

Но вот качели полетели в другую сторону — и привычный, четкий мир сразу размылся, стал неопределенно-зыбким. В этом мире собаки выпускали из себя и убирали лишние ноги, многопудовые кошки на глазах отращивали уши, по городу, бросая вызов заведенному порядку вещей, бродили двойники, духи, привидения, фантомы и прочие синонимы абсурда.

От этих качелей Иван Андреевич стал больше курить, забывал принимать свой резерпин от давления и иногда застывал в трансе, крепко держась за черный длинный мундштук.

Сейчас он находился в реалистической фазе качелей, но широкогрудый молодой человек, терпеливо ждавший его ответа, вдруг показался ему как-то связанным со вторым, фантасмагорическим взлетом. Чего он, интересно, хочет от него?

— Так я вас слушаю, — сказал Иван Андреевич.

— Иван Андреевич, давайте только условимся, что вы будете чувствовать себя со мной максимально раскованным.

— Что-о? — спросил Иван Андреевич и негодующе взмахнул мундштуком. — Соблаговолите мне объяснить, почему я в своем собственном кабинете должен чувствовать себя скованно или раскованно и в какой степени, молодой человек, это касается вас? Кстати, я был бы признателен, если бы вы представились.

— Видите ли, Иван Андреевич, я ни в коем разе не хочу вас обидеть. Наберитесь несколько терпения, и вы поймете, что я имею в виду. Что же касается моего имени… ну, допустим, Иван Иванович Иванов.

— Что значит «допустим»? Это ведь не ваше имя?

— Нет, разумеется.

— Послушайте, дорогой мой, — терпеливо сказал Иван Андреевич, — уже без нескольких минут восемь, меня давно ждет дома обед, который я, хочется надеяться, заслужил сегодня. Поэтому — и это вполне естественно — я не очень расположен шутить. Кто вы и что вы?

— Я вам уже представился Иваном Ивановичем Ивановым…

Дверь приоткрылась, и в щели показалась Людочкина головка в красной косынке.

— Иван Андреевич, так я пошла.

— Хорошо, Люда, иди. В редакции кто-нибудь еще есть?

— Нет, сегодня же у нас тихий день. До свиданья.

— До завтра…

— Я вам представился под этим именем, потому что вы моего имени уяснить себе не сможете.

— Скажите, пожалуйста! — буркнул Иван Андреевич и подумал, что перед ним, очевидно, все-таки сумасшедший, «чайник» на редакционном жаргоне. Хорошо, если смирный…

— Дело в том, — продолжал незнакомец, — что у нас нет имен в вашем понимании. Мы, разумеется, прекрасно различаем друг друга, но не по имени, а по индивидуальному полю.

— Так, так, так, так, — выбил дробь на крышке стола редактор газеты. — Индивидуальное, говорите, поле? А сельскохозяйственные машины у вас тоже индивидуальные? Или общие?

Незнакомец укоризненно посмотрел на Ивана Андреевича и покачал головой:

— Ирония при встрече с непонятным — защита малоразвитого ума.

— Благодарю вас, — сказал с облегчением Иван Андреевич, вставая. Удачно все получилось: «чайник» неосторожно оскорбил его, давая возможность уйти. — Я думаю, наша несколько странная беседа закончена, товарищ Иванов Иван Иванович. — Он выговорил фамилию и имя отчетливо, как диктор, вложив в голос весь сарказм, на который был способен.

— Напротив. Она, к сожалению, еще не началась, — спокойно сказал тяжелоатлет, продолжая сидеть. — Вы, по-видимому, принимаете меня за сумасшедшего. Смею вас заверить, товарищ редактор, это ошибка. Я ведь тоже сталкивался с некоторыми не совсем понятными вещами в вас, но я никогда не позволял себе иронии…

— Вы? Сталкивались? Где это, например?

— А кошка? — напомнил посетитель.

— Что — кошка?

— В вашей комнате однажды присутствовала кошка.

Иван Андреевич почувствовал, что стол с полированной крышкой — гордость секретаря редакции, доставшего его, — медленно и плавно покачивается, вот-вот отплывет, и он крепко ухватился за него и опустился в свое креслице. На мгновение возникла уже посещавшая его уверенность, что он сошел с ума. Но он тут же вспомнил, что Наша Пухначев и он пришли к выводу, что речь идет не о безумии, а о совершенно необъяснимых фактах.

— Кошка? — бессмысленно переспросил Иван Андреевич и принялся вставлять в мундштук зажигалку. Зажигалка почему-то в мундштук не лезла.

— С вашего разрешения, это был я, — сказал молодой человек, слегка повел могучими плечами, отчего тонкая серая ткань пиджака натянулась.

«Не мудрено, что ты продавил мне диван», — подумал редактор и отметил про себя, что почти уже перестал удивляться. Лимит на изумление был израсходован, как бензин на редакционный «уазик» к концу месяца.

— Я еще запамятовал, что нужно было сделать Машке уши, — буднично сказал молодой человек извиняющимся тоном, словно просил прощения, что не вытер как следует у входа ноги.

Иван Андреевич вдруг громко рассмеялся. Он представил себе почему-то, что бы сказал директор кирпичного завода, услышав этот разговор. «Да, — сказал бы он, — наш-то Иван Андреевич, слышали? С котами беседует. Верный признак, что заработался человек, отдохнуть-с пора».

Смех показался Ивану Андреевичу каким-то очень удобным спасательным кругом в обезумевшем, смытом мире, и он судорожно вцепился в него.

— Так, может быть, прикажете называть вас Машкой, по имени моей кошки?

— Удивительно вы все устроены, — мягко сказал человек, побывавший безухой Машкой, — вы готовы без устали перебирать любые варианты, от безумия до сна, кроме одного очевидного объяснения, которое зияет перед вами, но которого вы упорно бежите…

«Странно он как-то говорит, — подумал Иван Андреевич. — Совсем как Тоня. Наверное, пока был у нас в виде Машки, поднабрался архаизмов».

— И каково же это объяснение?

— Оно очень просто: вы столкнулись с существами, совершенно не похожими на людей и обладающими совершенно другими свойствами и возможностями. На Земле таких существ нет, стало быть, эти существа не земляне.

Иван Андреевич аккуратно раскатал сигарету, разминая табак, не спеша подобрал со стола несколько табачных крошек, бросил их в стеклянную пепельницу. Пока он был занят простыми, будничными делами, можно было отгородиться ими от гигантского, невероятного события, вставшего перед ним чудовищной стеной. И самое смешное, что пришелец был абсолютно прав: объяснение давным-давно напрашивалось само собой, но все прятались от него, играли с ним в прятки. Да, вот тебе и безухая Машка, вот тебе и Пашин фельетон, вот тебе критика директора кирпичного завода…

— Вы правы, — наконец сказал Иван Андреевич. — Мне бы давно следовало догадаться. Значит, это и есть контакт, о котором столько говорилось и писалось?

— Вот в этом-то все и дело, что не совсем, — сказал пришелец. — Мы прилетели сюда не для того, чтобы устанавливать контакт между нашими мирами.

— Но для чего же?

— Нам нужна ваша помощь.

— Но это же и есть контакт.

— Нет, не совсем. Я не буду сейчас подробно рассказывать вам, почему нам понадобилась ваша помощь, я надеюсь, что вы узнаете это со временем. Скажу лишь, что никто не должен знать о нашем нахождении на Земле, за исключением тех нескольких человек, к которым мы обращаемся. Да и те, ответив «да» или «нет» на нашу просьбу, забудут о ней.

— Как это — забудут?

— Это уже наша забота. Но не подумайте, что мы причиним кому-либо из вас малейший вред. Мы просто сделаем так, чтобы вы забыли об этой встрече. Но прежде о предложении.

Тяжелоатлет встал и пристально посмотрел на Ивана Андреевича. Он молчал, и редактор вдруг почувствовал, как медленным, размеренным прибоем накатываются на него волны печали, исходившие от пришельца. Печаль была безбрежна, бесконечна, темна. Она подхватывала сердце, поднимала, пыталась унести его с собой, тянула, не отпускала.

Но вот в этом печальном и томительном мраке родилась светоносная ниточка, она протянулась к Ивану Андреевичу, и в ее пульсации и изгибах угадывалась мольба,

— Мы, жители неведомого вам мира, — сказал пришелец, — просим помочь нам. Вам вовсе не трудно исполнить нашу просьбу: вам достаточно согласиться отправиться с нами в наш мир… Вы не покинете вашу Землю, и вместе с тем вы сможете вернуться с нами в наш мир. Еще немножко терпения — и вы поймете меня. Когда мы наметили несколько человек, к которым собирались обратиться с просьбой, мы начали изучать их. Мы умеем читать мысли, мы умеем принимать любое обличье. Мы репетировали создание двойников, которые в случае вашего согласия отправятся с нами с Земли.

— Но почему я? И здесь, в Приозерном, в нашей, так сказать, глубинке? — пробормотал Иван Андреевич, чувствуя, что говорит глупость.

— Мы случайно оказались на вашей Земле и случайно приземлились в вашем городке. С таким же успехом мы могли попасть в любую другую точку вашей планеты. Но мы, повторяю, оказались здесь, и нам кажется, что впервые за время нашего путешествия мы нашли то, что ищем. Мы давно ищем тех, кто может нам помочь, кто поможет нам спасти наш всесильный и умирающий мир.

— И я должен это сделать? — недоверчиво спросил Иван Андреевич.

— Не «должен», а «могу». И мы надеемся, что сможете, Иван Андреевич. Вы и те несколько человек, которых мы выбрали.

— А кто еще?

— Вы знаете их всех. Пока этого достаточно, потому что вы должны принять или отклонить нашу просьбу совершенно самостоятельно. Только вы и никто другой должны решать. Ни рекомендаций, ни поручительства, ни уговоров со стороны. Решаете только вы, Иван Андреевич Киндюков. Вы не можете ни с кем советоваться. Мы знаем, это очень тяжело, и именно поэтому мы делаем так, чтобы никто из тех, к кому мы обращаемся, даже не помнил о просьбе.

— Но что же я должен сделать? Конкретно.

— Я — ваш дублер. Если вы скажете «да», я стану Иваном Андреевичем Киндюковым, зеркальной копией вашего индивидуального «я». Я буду помнить все то, что помните вы, знать то, что знаете вы, обладать тем же характером, теми же эмоциями. Лишь тело будет иным. Оно может быть похоже на вас, это не имеет значения, но может быть и иным. Для нас нет застывших, постоянных форм материи, для нас она всегда пластична, и мы свободно лепим из нее все, что пожелаем. При этом вы, земной Иван Андреевич, ничего не потеряете, вы останетесь таким, как были. Ведь от того, что вы смотритесь в зеркало и видите там свое отображение, вы не теряете своего «я». Вы не совсем убеждены, ваши чувства в смятении, и это понятно. Разрешите, я на всякий случай запру дверь и постараюсь показать вам, что я имею в виду.

Пришелец встал, подошел к обитой коричневым дерматином двери и повернул ключ. Он повернул ключ, Иван Андреевич отлично слышал щелчок, но не спешил повернуться к собеседнику. «Что он там делает», — подумал редактор, но тут же увидел, что человек начал как бы сужаться на глазах, причем пиджак сужался вместе с плечами. Пришелец обернулся, и Иван Андреевич увидел себя.

Несколько лет назад его сын, приехав в отпуск из Владимира, где заведовал районо, привез проектор и несколько любительских кинопленок, которые он отснял в Приозерном годом раньше. Иван Андреевич смотрел на экран, сделанный из простыни, и никак не мог соединить немолодого, чуть сутулого человека, двигавшегося по нему, с тем Ваней, каким видел себя своим внутренним взором. Тот, экранный, был намного старее, меньше ростом, пузатее, каким-то неловким и не очень симпатичным. На следующий день, бреясь, Иван Андреевич долго рассматривал свое отображение в зеркале над раковиной. Пожалуй, киноаппарат не врал, решил он, а потом вдруг понял, что внешность уже, пожалуй, не играет и не сыграет в его жизни большой роли, разве что вдруг влюбится под старость, как Гете. Но он был явно не Гете, и запоздалая любовь, пожалуй, ему не угрожала.

Вот и теперь, глядя на Ивана Андреевича, стоявшего перед ним в чужом сером костюмчике с какими-то нелепо широкими бортами, он отметил, что это, увы, Иван Андреевич с экрана, да еще более постаревший, а не его Ваня. И все-таки это был он, он, Иван Андреевич Киндюков. И в голову вдруг пришла совсем ничтожная детская мысль о том, что хорошо было бы оставить себе двойника здесь, на грешной Земле. Один бы работал, а другой собрался бы наконец порыбачить, побродить за грибами, благо, говорят, уже белые появились…

— Ваня, — тихо сказал двойник, — Ваня, это я…

— Я не знаю, — сказал Иван Андреевич, — может быть…

— Я — это ты. Это не сон. Я понимаю, что мы должны сейчас с тобой чувствовать… Проверь меня и убедись, что я — это ты. Между прочим, ты замечаешь — я почему-то решительнее тебя. А это, наверное, потому, что я знаю, что я — Иван Андреевич Киндюков, и знаю, что ты, стоящий за своим столом в позе Наполеона, — ты редактор одной из лучших в области районных газет. Ты же еще сомневаешься во мне.

— Не знаю, — усмехнулся Иван Андреевич, но сел. — Прежде всего я не знал, что столь говорлив…

— Ноблес оближ, как говорят французы. Положение обязывает. Я только что появился на свет, и мне все интересно. А если говорить серьезно, Ваня, у меня голова кругом идет. Ты только представь на секундочку — смотреть на себя самого и разговаривать при этом… Впрочем, какую же ахинею я несу, ведь ты чувствуешь то же самое… Ну, так проверь же меня.

— Что я делал в тысяча девятьсот сорок третьем году?

— В сентябре сорок третьего я, младший лейтенант Киндюков, был ранен…

— Куда? — спросил Иван Андреевич.

— Как — куда? Осколочное ранение правой ноги. Госпиталь в Омске, где я, между прочим, познакомился с Тоней. Какая была озорная девчушка! Помнишь, как она выбросила в окно кусок веревки и я вскарабкался по ней на второй этаж общежития, где она жила? А комендантша, похожая на усатую жабу? Потом она почему-то прониклась ко мне доверием и говорила лишь, чтобы я не обидел Тонечку. Помнишь?

— Помню ли я? — усмехнулся Иван Андреевич. — До чего ж мы с тобой оба глупы! Если помнишь ты, значит, помню и я. Мы — это один человек… Что с тобой? Ах да…

Двойник опять начал расплываться, лицо деформировалось, как резиновая маска, натягивалось, нос укоротился, глаза разъехались один от другого. На Ивана Андреевича снова смотрел тяжелоатлет-пришелец.

— А вы? — спросил Иван Андреевич. — Где же вы были все это время, пока я разговаривал с двойником?

— О, я вам уже сказал, что нам трудно даже понять идею застывшей формы. Я, то есть моя индивидуальность, — тот же пластичный материал для меня, как и все в нашем мире. То, что вы называете мозгом, я могу расширять, сужать, выгибать — все это для нас не имеет, повторяю, ни малейшего значения. Мы всегда принимаем ту форму, которая удобнее всего для нас в этот момент. Но дело не в этом. Я еще раз прошу вас решить: согласны ли вы помочь нам? К сожалению, ваш язык слишком беден, чтобы передать ту мольбу, с которой я и мои братья обращаемся к вам. Я постараюсь еще раз донести до вас эту мольбу, потому что вы очень нужны нам.

И снова заструилась в маленьком кабинете редактора районной газеты «Знамя труда» темная, плотная печаль, и снова сквозь бездонный бархат этой печали протянулась к нему невесомой рукой светоносная тоненькая ниточка. Она дрожала, тянулась к нему, звала, просила о помощи, и Иван Андреевич вдруг почувствовал, что слышит музыку, и музыка рассказывала как раз то, что чудилось ему в эти секунды.

Но вот печаль схлынула, и ниточка, свернувшись в последнем призывном аккорде, погасла. Пришелец молчал, опустив голову.

По-всякому жил Иван Андреевич Киндюков, пятидесяти девяти лет от роду, уроженец города Приозерного. Бывали периоды легче, бывали годы потяжелей. Кое-чем сделанным в жизни мог гордиться, кое-что рад был бы забыть. Но никогда, ни разу не отказывал он ближнему в помощи, если мог помочь.

— Я согласен, — сказал Иван Андреевич.

— Благодарю вас, — сказал пришелец. — А сейчас я сделаю так, чтобы вы забыли о нашем разговоре.

— А это… необходимо? Мне кажется, я мог бы жить, даже гордился бы, зная, что часть меня отправилась помогать каким-то далеким космическим братьям…

— Нет, Иван Андреевич, это исключается. Оставшись наедине с памятью о вашем раздвоении, вы раньше или позже испытали бы соблазн рассказать кому-нибудь об этом или жили бы мыслью о своей исключительности. И в том и в другом случае ваша психика не выдержала бы. За то время, что мы здесь и изучаем вас, мы уже усвоили кое-какие ваши представления о том, что такое нормальная психика и ненормальная. Вообразите: где-то в разговоре вы между прочим бросаете: «А знаете, дорогой, я отправил своего двойника в космос». — «В космонавты?» — «Да нет, какие уж космонавты в моем возрасте! Отправил на одну планетку, просили помочь…» — «Ну и как, условия ничего? — в тон спрашивают вас. — Кормят прилично?» Или вы должны засмеяться и превратить все в шутку, или вас сочтут больным. Ежели вы будете блюсти тайну своего раздвоения, денно и нощно вы будете спрашивать себя: «Неужели это правда? Нет, наверное, мне это померещилось. А может быть, все-таки правда?» Результаты этих постоянных сомнений представить, как я вам уже сказал, нетрудно.

— Но вы могли бы оставить мне какие-то доказательства…

— Нет, на Земле не останется ни малейшего доказательства, ни малейшего следа нашего посещения.

— Но почему?

— Мы не хотим никаких контактов… Потом вы поймете…

— Но вы же прилетели…

— Это просьба о помощи, и о нашей просьбе никто никогда не узнает, даже вы…

Иван Андреевич почувствовал, как в его голове кто-то быстро стирает влажной тряпкой школьную исписанную доску. Чистая влажная поверхность блестит и высыхает тут же, обретая свою матовость. Этот пришелец… странный человек… как он… Иван Андреевич помнил, что человек делал нечто поразившее его воображение, но что… и кто он… просто смешно. Только-только сейчас он назвал его каким-то словом, стало быть, он знал, кто перед ним, а сейчас — хоть кол на голове теши, невозможно вспомнить. Вспомнить… минуточку, что-то связанное со словом «помнить»… А что помнить? Помнить… помнить… Да нет, ничего такого не вспоминается… Нелепость какая-то; ему кивает человек в сером костюме, протягивает руку, он жмет эту руку. Кто это был, зачем, почему он не помнит? А может быть, это тоже как-то связано с… чем? Только что он помнил нечто такое, случившееся с ним, что могло иметь касательство к только что ушедшему посетителю, что-то необычное…

Иван Андреевич прикрыл глаза и произвел мысленную ревизию своей памяти. Да нет, как будто бы он помнил все: кто он, где он, чем занимается, что предстоит завтра. И даже довольно тягостный разговор с директором кирпичного завода.

Он открыл розовую папочку с не читанными еще материалами. «Вовремя подготовиться к уборочной». Оригинальный заголовок, нечего сказать. Он взял из деревянного стаканчика красный карандаш и подчеркнул название. Привычка осталась еще со школы, и в редакции шутили, что в один прекрасный день Иван Андреевич начнет возвращать авторам статьи с проставленными отметками.

ГЛАВА 6

Суббота всегда вызывала в Татьяне Владимировне Осокиной двойственное чувство. За неделю накапливалось обычно множество безотлагательных хозяйственных дел, от стирки до штопки носков, и, чтобы никто ей не мешал, она старалась спровадить в этот день из дома и мужа и дочь. Помощи от них на грош, только под ногами мешаются.

Но когда она оставалась одна и принималась за свое хозяйственное коловращение, ей начинало казаться, что никто ей не желает помогать, что все ее эксплуатируют, пользуются ее трудолюбием и добросовестностью. И для чего она, спрашивается, крутится с утра до вечера, как белка в колесе, кто ей за это спасибо скажет, кто оценит? Петя? Ему бы только свой футбол-хоккей в ящике посмотреть, а потом залечь на диван с газеткой дрели пускать. Мужик, называется. «Я, Танечка, за баранкой за день так намаюсь, что сил не остается…» А в бухгалтерии, выходит, мы только прохлаждаемся… Да здесь в тысячу раз больше внимания нужно, чем за рулем. Ну повернул он свой «ЗИЛ» туда или сюда, задний ход дал — какая разница? А попробуй в документах задний ход дать — нанимай потом адвоката, как Лопухина Катька в прошлом году…

И так вдруг стало Татьяне Владимировне жалко себя, что выключила она стиральную машину «Рига», подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Господи, и это ты, Танька? Да как же это может быть? Ведь только вчера наглаживала коричневую короткую юбочку школьной формы… Только вчера. И вся жизнь расстилалась впереди, надейся и жди.

А тут смотрит на нее какая-то остроносенькая загнанная тетка. Ты ли это, Танька? Ты ли? Это что же происходит? Это кто же у нее двадцать лет из кармана вытащил? Да так ловко, что и не почувствовала.

Она ощутила на глазах слезы, подняла фартук и высморкалась.

В дверь постучали. Татьяна Владимировна недовольно подумала, кого еще там несет, и громко сказала:

— Входите!

В комнату вошла незнакомая женщина с двумя черными косами. Узбечка, наверное, подумала было Татьяна Владимировна, но лицо незнакомки было чисто русским. Женщина кивнула и сказала:

— Вы не возражаете, если я отниму у вас несколько минут?

— Простите, но я даже не знаю, кто вы… — неуверенно сказала Татьяна Владимировна и вспомнила, как три года назад у Приозерного неделю стоял цыганский табор и по городу ходили самые невероятные слухи.

Хотя лицом и одеждой женщина на цыганку не походила, но две черные косы вызывали у Татьяны Владимировны глухое беспокойство.

Женщина тем временем уселась, не дожидаясь приглашения, и сказала:

— Я к вам по делу.

— По какому это делу? — подозрительно спросила Татьяна Владимировна.

И бесцеремонность, и эти две косищи у взрослой бабы, и дурацкое какое-то канареечное платье — все в посетительнице вызывало у нее какую-то настороженность.

— Вы помните, некоторое время тому назад вы увидели в окно мужа, и в это же самое время он лежал на диване и спал, прикрывшись «Советским спортом»?

— Ну, допустим. Вас-то это каким боком касается?

Мало того, что баба мешала ей заняться стиркой, она еще лезет не в свои дела. И вдруг Татьяна Владимировна испугалась: а если это… если Петька завел себе какую-нибудь… Устает, говорит, за баранкой. С этой канареечкой устанешь. Ишь ты, распустила косы…

— Это была я.

Женщина произнесла эти слова совершенно спокойно и посмотрела на хозяйку.

Татьяна Владимировна неприязненно покачала головой и сказала:

— Не понимаю, чего здесь смешного. Вы уж простите, не знаю вашего имени и фамилии, но у меня нет времени шутки с вами шутить.

— А я и не собираюсь шутить, — довольно развязно сказала дама с косами. — Я просто сообщила вам: это я была Петром Данилычем. Не верите? Смотрите.

Женщина в канареечном платье начала вытягиваться, раздаваться в плечах, косы светлели и укорачивались, и у Татьяны Владимировны вдруг мелькнула в голове совершенно дурацкая мысль, будто бы она слышит шорох наподобие того, что слышен в театре при подъеме занавеса. Она совершенно оцепенела и только повторяла про себя: «Господи, господи, господи!..» Набожной она не была, о религии никогда не думала, а тут вдруг невесть из каких глубин вдруг всплыло материно слово, и она схватилась за него, как хватаются в автобусе за ручку при крутом повороте.

Женщина уже перестала шуршать собой и являла теперь Петра Данилыча как раз в том обличье, в каком он обычно возвращался с работы: серый модный костюм, синтетика, правда, но симпатичный, с металлическими пуговками, купленный в прошлом году за семьдесят два рубля, и красная с синим рубашка. Из приозерских шоферов одевался Петя аккуратнее всех, тут спорить было нечего. Нет, все-таки мой Петечка лучше всех, с гордостью подумала Татьяна Владимировна и вдруг осознала, что смотрит не на настоящего мужа, а на двойника, который только что был женщиной с двумя черными косами. Голова у нее пошла кругом. Как-то все это было сомнительно: чужая женщина, Петр Данилыч, и вместе… Что-то в этом было неприятное, брезгливо подумала Татьяна Владимировна. Хотя, — с другой стороны, нечего было накликать беду, представляя, будто у этой тетки с Петей что-то есть. А если бы не было, как она могла бы его представить? Нет, разобраться в этом было невозможно.

— Теперь вы верите? — спросил Петр Данилыч голосом Петра Данилыча.

И это непривычное «вы» страшно напугало Татьяну Владимировну.

— Петь, ты…

— Что, Танюшка?

— Петь, я…

— Да ты не стесняйся, это я…

— Как же ты… и с этой…

— Да нет, ты не беспокойся…

Голова у бедной Татьяны Владимировны начала вращаться все быстрее и быстрее, и, чтобы не упасть, она схватилась за косяк двери. Петр Данилыч аккуратненько свертывался в женщину в канареечном платье. Самым удивительным было даже не превращение мужа в незнакомую женщину, а серого хорошего костюма, выбранного ею самой еще в прошлом году, в платье, которое и в отделе уцененных товаров никто бы не взял. Как-то это было обидно…

— Татьяна Владимировна, — сказала посетительница уже своим голосом, — вы же женщина с образованием, вы кончили техникум, почему вы не спрашиваете, как я это делаю? Ведь это же невозможно. На ваших глазах творилось чудо, а вы, простите, думали о всякой ерунде…

«Ишь ты, — неприязненно фыркнула Татьяна Владимировна, — выворачивается туда-сюда и еще выговаривает!.. Хотя, конечно, действительно всякая ерунда в голову лезет».

— Вы думали когда-нибудь о пришельцах? — строго спросила тетка в канареечном платье.

— О ком, о ком?

— О пришельцах из других миров, об инопланетянах?

Татьяна Владимировна пожала плечами. Она и сама не знала, думала она о них или не думала. Скорее всего, все-таки не думала, потому жизнь ее шла заведенным порядком и без инопланетян. Она скосила глаза на ходики с кукушкой. Ого, уже половина одиннадцатого, а она еще за обед не принималась. Скоро Верка пожалует с пляжа, голодная, как зверь. Инопланетяне… И как она превращается?

Татьяна Владимировна и хотела бы настроить свои мысли на возвышенный космический лад, но тут же увязла в привычных земных вещах: обед, белье, Верка, куртку ей надо на осень…

— Мы хотим просить у вас помощи. Мы, жители далекого мира, просим вас о помощи.

— Меня? Да вы что? Как же я могу помочь?

— Подобно тому, как я сейчас представила вам двойника вашего мужа, мы сделаем ваш двойник, и этот двойник улетит с нами…

— Да вы что, смеетесь? Чем я могу помочь? Нашли тоже… — У нее вдруг мелькнула догадка: — У вас там что, есть страхование жизни, имущества?

— Нет, Татьяна Владимировна, — сказала женщина в канареечном платье, — у нас нет страхования. Нам нужны вы. Лично вы. Вы как личность.

— Я? Как личность?

Может, все-таки она смеется, эта пришелица? Но нет, смотрит на нее серьезно, даже печально, и эта печаль темной водой беззвучно накатывается на нее, холодит сердце, томит его. И музыка непонятная звучит, точно молит ее, тянется к ней. Нет, не смеется странная эта женщина. Глядит грустно, так грустно, что горло сжимается. Скорбит человек. И просит о помощи. Просит о помощи. И из всех, всех людей, из Чубукова, из всей бухгалтерии, из всего Приозерска ее выбрали. Как личность. Из всех ее выбрали. Ее, Татьяну Владимировну Осокину. Нет, не самую красивую, знала она и про свой нос буратиний и про глаза. Нет, не самую образованную, не раз замечала, что знаний ох как не хватает. Не самую умную, не самую счастливую и не самую богатую. Как личность выбрали! И дернулось что-то в Татьяниной груди, потянулось навстречу светлой ниточке, что рвалась к ней из темной печали. Оценили ее. Как личность! Нет, не провалились к черту двадцать лет и тысячи сваренных обедов, тысячи пар заштопанных носков и сводок по выполнению плана страхования. Как личность! Уехать, помочь. Вылететь птичкой из кухни, только тебя, Танечка, и видели!

И тут же тоненько и жалобно пискнула мыслишка: а как же Петр Данилыч и Верка? И, словно в ответ, услышала:

— Вы останетесь здесь, дома, и даже никогда не будете вспоминать об этом разговоре, но копия ваша улетит с нами. Никто и никогда не узнает об этом, не будете знать и вы. Но мы ведь просим помощи не за награду. Решайте.

Как личность… И казалось Татьяне Владимировне, что ошибается пришелица, недоговаривает чего-то. Не может того быть, чтобы сделал человек что-то в жизни и не осталось бы у него от этого следа в душе.

— Я согласна, — прошептала она.

— Спасибо, — сказала женщина в канареечном платье и пошла к выходу, прикрыла за собой тихонечко дверь — и будто не было ее.

Татьяна Владимировна подняла глаза на ходики. Вот те на: настучали уже одиннадцать, а она все стоит задумавшись. Сколько же она так простояла? Минут, наверное, сорок. Точьв-точь как Верка, когда моет посуду: шевельнет рукой и замрет, уставившись в грязную тарелку. И зло ее, Татьяну, берет, и смеяться хочется.

На мгновение ей почудилось, что она не просто замечталась, что кто-то будто бы приходил к ней. Нет, это только показалось. Подогреть воду и быстрее постирать, а то весь день прокрутишься на кухне.

Но странное дело: хотя думала она о самых что ни на есть будничных делах, настроение у нее было почему-то просветленное и в самой глубине души тепло плескалась светлая печаль.

С того самого момента, как увидел Александр Яковлевич Михайленко у себя в каморке старичка, у которого воротничок и шея являли одно целое, он жил в состоянии постоянного ожидания. Чего ждал, сказать он не мог, но старичок, назойливо требовавший альмагель, мгновенно взорвал всю привычную жизнь заведующего аптекой. Взорвано было все: от аптеки до ежесубботнего преферанса с невропатологом Бухштаубом, заведующим инспекцией Госстраха Чубуковым и завмагом Жагриным. Все взорвал старичок в детской светлой рубашечке с синими кубиками. А может быть, и не детской, кто ее знает, эту безумную нынешнюю моду. Взорвал, поднял все кверху, перемешал. Все перепуталось, стало зыбким и неопределенным, как бы вокзальным. Вещи потеряли присущую им солидность, а люди — свою безусловность.

Несколько дней Александр Яковлевич ловил себя на том, что пристально всматривается в шеи людей.

— Что вы на меня так смотрите? — спросил его завмаг Иван Иванович Жагрин, когда они играли в преферанс.

— А как это я на вас смотрю?

— Да так как-то… странно… — Завмаг пожал плечами и приблизил карты к груди. Прятать, впрочем, ему особенно нечего было, потому что карта ему упорно не шла и на руках был унылый набор всякой мелочи, как детский новогодний подарок за рубль в целлофановом пакетике, перевязанном ленточкой.

Александру Яковлевичу остро захотелось рассказать о странном посетителе, умевшем неким таинственным образом отделять воротник от шеи, но он представил себе реакцию партнеров и замолчал. Он сдал карты и смотрел поочередно на шеи своих партнеров. У Бухштауба между воротником рубашки и морщинистой шеей можно было всунуть детский кулак, Чубуков, казалось, уже много лет не снимал свою серую рубашку и черный галстук, а сизую шею завмага не мог удержать ни один воротничок.

Александр Яковлевич прожил долгую жизнь и давно приучил себя ничему не удивляться. Пусть люди волнуются, шустрят, он-то знает: суета сует, всё суета!

И вот теперь, впервые за долгие, долгие годы, он чувствовал себя безоружным перед явившимся ему старичком. И даже слова о том, что нет ничего нового, никак, пожалуй, не могли отнестись к человеку, у которого воротничок рубашки рос прямо из шеи.

Александр Яковлевич налил себе стакан чаю. Заварка была совсем жиденькая, казенная, но лень было заваривать новую. Он размешал сахар и подумал, что надо, пожалуй, лечь сегодня пораньше, потому что предыдущую ночь спал дурно и проснулся совсем разбитым.

Жена Александра Яковлевича умерла вскоре после войны. Несколько лет он прожил с дочерью, заменяя ей мать, потом она уехала в Ленинград учиться, и с тех пор он всегда жил один. Разве что два или три раза гостила у него внучка. Но тихий Приозерный тяготил ее, и Леночка уезжала через несколько дней.

Впрочем, он привык к одиночеству. Немудреное стариковское хозяйство вести было нетрудно, а настоящим домом была для него аптека. Иногда он ловил себя на мысли, что ворчит на кассиршу Галину Игнатьевну точно так, как ворчал когда-то на жену-покойницу, что переживает за бесплодные пока романы провизора Люсеньки и продавщицы ручного отдела Наташи, как переживал когда-то первые увлечения дочери. Нет, если честно говорить, не совсем так. Сейчас он был корыстнее. Со всей своей стариковской хитростью он рассчитал, что, если бы Люсенька и Наташа вышли замуж в Приозерном, они бы, скорее всего, остались в аптеке. Пока не родили бы, во всяком случае. А так что-то слишком часто стали они поговаривать о сибирских стройках, о дальних дорогах.

В дверь позвонили, и Александр Яковлевич машинально посмотрел на часы — уже пол-одиннадцатого, кого это принесло в такой час? Он подошел к двери и спросил, кто там. Не то чтобы он боялся воров, красть у него было нечего, но скорее так, для приличия.

— Я у вас был на днях, спрашивал альмагель, — послышался из-за двери тот самый стариковский голос, который Александр Яковлевич, казалось, запомнил на всю жизнь.

Он нисколько не удивился. Он почему-то был уверен, что странный старичок обязательно пожалует еще раз и снова принесет с собой какую-то озорную нелепость, которая и так уже поставила все дыбом в его размеренной жизни. Он распахнул дверь. Так и есть, тот самый старичок, у которого воротничок рос из шеи. Александр Яковлевич понимал, что это невежливо с его стороны, но ничего поделать с собой не мог — наклонился и уставился на шею посетителя. На этот раз все было в норме.

— Могли бы и поздороваться вначале, — проворчал посетитель.

— Да, конечно, — смешался Александр Яковлевич и почувствовал, что покраснел. — Простите. Прошу, садитесь.

Старичок неторопливо оглядел четырнадцатиметровую скромную комнатку заведующего аптекой и так же неторопливо сел, слегка отодвинув стул от стола.

— Так что, альмагеля так и нет до сих пор? — строго спросил он.

— Во-первых, есть. И обычный альмагель, и альмагель «А». А во-вторых, с каких это пор за лекарством приходят домой к заведующему аптекой, да еще близко к полуночи?

Сердце у Александра Яковлевича колотилось, весь он пылал. Неясные предчувствия реяли по комнате, дух замирал в томительном ожидании. Но чего? Он вовсе не собирался выговаривать странному посетителю, тем более что он вполне мог оказаться порождением больной его фантазии, но почему-то обиделся за аптеку. Для аптеки в районном центре у них снабжение вовсе недурное, грех жаловаться, случалось, даже приезжие из области находили у него дефицит, не всегда доступный и у них. А здесь «так что, альмагеля так и нет до сих пор»! Господи, что за чушь в голову лезет, подумал Александр Яковлевич. И это вместо того, чтобы предложить что-нибудь гостю.

— Чаю выпьете? — спросил он старичка.

— Простите, никогда не пробовал, — строго ответил гость и пожевал губами.

— Как, вы никогда не пили чая?

Александр Яковлевич тихонько засмеялся. И не только потому, что перед ним сидел старичок, никогда — если этому можно поверить — не пивший чая, а еще и потому, что он не ошибся: все на свете перевернулось вверх дном, и это вовсе не пугало его, а наполняло нетерпеливым детским томлением — вот сейчас, сейчас придет дед-мороз и принесет что-то необычное. Вот сейчас вылетит волшебная птичка, взмахнет крылом, и все завертится в веселой кутерьме, в которой не будет ни шестидесяти семи лет, ни стариковского одиночества с казенной жиденькой заваркой.

— Да, я никогда не пил чая, — с вызовом отчеканил старичок. — Как, впрочем, и кофе, алкогольные и безалкогольные напитки, а также воду. Я вообще никогда ничего не пил и не ел и более того — не собираюсь.

— Позвольте, позвольте, — принимая игру, сказал Александр Яковлевич, — а альмагель, который вы требовали у меня с настойчивостью ошалевшего от безделья пенсионера?

— И альмагеля я никогда не пил.

— А чем же вы лечите свою кислотность и свой, если не ошибаюсь, дуоденит?

— У меня нет ни повышенной, ни пониженной кислотности и нет воспаления двенадцатиперстной кишки, потому что у меня нет двенадцатиперстной кишки.

— Это вы серьезно?

Александр Яковлевич хотел было прыснуть — человек без дуоденума не может жить, это же элементарно, — но тут же вспомнил шею старичка и удержался.

— Вполне. Я вам скажу даже больше: у меня вообще нет ни одной кишки, ни толстой, ни тонкой, ни прямой.

— А желудок? Желудок, надеюсь, у вас есть?

— Боже упаси! Никаких желудков и прочей ерунды.

— Зачем же вы терзали меня альмагелем и лгали насчет болей и изжоги?

— Мы готовили вас.

— Готовили? К чему?

— К тому, о чем я собираюсь просить вас.

— Странная, однако, у вас подготовка…

— Нисколько. Просто просьба наша настолько по вашим земным понятиям необычна, что мы старались как-то расшатать подпорки обычного, смешать координаты привычного.

— Тогда вы преуспели, — весело сказал Александр Яковлевич. — После вашего посещения мне все время кажется, будто я без устали катаюсь на аттракционе «мертвая петля». Все перевернулось вверх дном.

— Прекрасно. Тогда я могу изложить вам нашу просьбу. Вы обратили внимание на выражение, которое я только что употребил: «по вашим земным понятиям»?

— Да, конечно. Вы же не отсюда, я это сразу понял. Вы — оттуда. — Александр Яковлевич поднял палец и показал на потолок, туда, где над ним жили Рябушкины.

У главного Рябушкина, человека хотя и пьющего, но тихого, была одна странность: он любил передвигать мебель, причем делал это в самое неподходящее время. Вот и сейчас в ночной тиши вдруг послышалось громыхание. Шкаф, автоматически определил Александр Яковлевич.

— Вы не ошиблись, — сказал старичок. — Вы нам нужны.

— Там? — спросил Александр Яковлевич и снова показал пальцем на потолок.

— Да.

— Отпадает, — вздохнул заведующий аптекой.

Нет, он, конечно, не собирался так сразу отказываться, но нельзя же, с другой стороны, с места в карьер кричать «ура». Да и аптеку жаль. Назначат заведующим, конечно, Люсеньку. Девушка славная, спора нет, но, к сожалению, безынициативная, вяловатая. С таким характером из облуправления аспирин не выбьешь…

— Почему?

— Я не могу бросить аптеку. Я отдаю себе отчет, что аптека в районном центре — не бог знает какая важная вещь по космическим масштабам, но я проработал в ней всю жизнь. Я прожил свою жизнь не в космосе, а в Приозерном, а это, согласитесь, не совсем одно и то же.

— Вам и не придется бросать свою аптеку, где не всегда, между прочим, есть альмагель…

— А где он есть всегда? Вы скажете, в Москве? Ничего подобного! Далеко не всегда! Может быть, у вас там? — Он показал на потолок, грохот над которым внезапно стих.

— Увы, у нас там тоже нет альмагеля. Но дело не в альмагеле. Как я вам уже сказал, вам не придется бросать свою аптеку, получившую, насколько я знаю, в прошлом году переходящее знамя областного аптекоуправления.

— Вы хотите поручить мне какое-нибудь дело здесь? Отпадает. Поработайте на моем месте да плюс еще все общественные нагрузки — уверяю вас, в шестьдесят семь лет остается не так уж много сил.

— Вы все время не даете мне закончить мою мысль. Вы улетите с нами и одновременно останетесь здесь.

— Раздвоение личности?

— Мы заберем с собой вашего двойника.

— Отлично! — вскричал Александр Яковлевич. — А скажите, у меня тоже не будет кишок?

— Не будет, — серьезно покачал головой посетитель.

— Стало быть, не будет и колита?

— Не будет, — еще решительнее подтвердил пришелец.

Александр Яковлевич не раз уже подозревал, что человек он, в сущности, отчаянный. Окружающие, правда, этого не замечали. Разве что партнеры по преферансу пожимали плечами и поднимали изумленно брови, когда он вдруг ухарски объявлял мизер на карте, на которой человек нормальный скромно бы спасовал. Вот и сейчас он нисколько не колебался, не сомневался, не боялся и не терзался странностью предложения. Двоиться так двоиться. Лететь так лететь. И неважно, что все это сильно смахивает на бред, на галлюцинацию, — может быть, он рожден вовсе не для аптеки, а для космоса.

Четырнадцатиметровая комнатка в доме номер семь по улице Максима Горького гудела от предвкушений дальних странствий.

— После того как я уйду, вы, то есть остающийся Александр Яковлевич, тотчас забудете о нашем разговоре. Так нужно.

— Раз нужно — значит, нужно.

Посетитель кивнул и пошел к двери. Александр Яковлевич закрыл за ним дверь и тут только сообразил, что принимал гостя в ночной пижаме. А почему бы ему не быть в ночной пижаме в собственной комнате в начале двенадцатого, когда дом уже спит и даже старший Рябушкин перестал двигать мебель? И почему вообще он должен думать о пижаме? И почему не ложится спать, когда собирался это давным-давно сделать?

ГЛАВА 7

Скоро на озере надо будет светофоры ставить, подумал Павел, поворачивая свою «казанку», чтобы не задеть неуклюжую надувную лодку.

— Возьмите нас на буксир, дяденька! — озорно крикнула ему девчушка в голубом купальнике.

— Тороплюсь, тетенька! — буркнул Павел и направил лодку в заливчик.

Это было единственное место, куда добраться по берегу было трудно — заливчик и полуостров выходили на земли лесопитомника — и где поэтому можно было найти местечко пристать и посидеть часок—другой у костерка. Во всех других местах орали дети, ревели транзисторы и «Жигули» и визжали в воде юные купальщицы, подманивая к себе юных купальщиков. Хорошо, что он выбрался наконец на озеро. Ему позарез нужно было побыть наедине с собой, чтобы хоть как-то рассортировать, разложить по полочкам целый ворох каких-то странных, ни на что не похожих фактов, которые обрушились на него за последнюю неделю. Факты были настолько нелепые, что не влезали ни на одну полку в его сознании и торчали в голове вкривь и вкось, мешали нормально работать и думать.

Они тем более раздражали Павла, что но натуре он был склонным к порядку человеком, и набросанные в беспорядке вещи раздражали его. А в голове его образовалась настоящая свалка: и двойник мужа Татьяны Осокиной, который вопреки доктору Бухштаубу никак не походил на летающую тарелку, и фотография пятиногой собаки, и ночной визит шефа, испуганного безухой кошкой.

Рыба сегодня не брала. Он постоял на двух своих самых заветных ямах, побросал спиннинг, но за три часа поймал всего одну щучку, скорее даже щуренка. А может быть, он был слишком рассеян. Рыба не любит, когда ей дарят лишь часть внимания. Рыба любит, когда думают только о ней. Но сегодня даже самые отборные окуни и похожие на ихтиозавров щуки не могли бы соревноваться с многопудовой кошкой, которая, так же как и многоногая собака, по кличке Мюллер, умела вытягивать и втягивать в себя разные части тела.

В сотый раз он пытался рассортировать весь этот фантастический набор, и в сотый раз его сознание отказывалось работать. Оно пробуксовывало на месте, как бульдозер, который не в силах сдвинуть чересчур большую груду земли.

Или все это бред, чушь собачья, или эти фантомы сошли со страниц Гофмана или какого-нибудь фантастического романа. Или они сошли не со страниц книги, а с космического корабля, прибывшего из далекого мира.

Самым приемлемым вариантом была, нет слов, чушь. Точнее, чушь собачья. Вариант этот был необыкновенно привлекательным, даже соблазнительным. Он так и манил к себе. Да вот беда: фото и ямка на твердом, как доска, диване Ивана Андреевича. Эти вещи он видел сам, а Павлу вовсе не хотелось приходить к выводу, что не следует доверять своим глазам.

Оставались пришельцы. Но пришельцы в Приозерном, шурующие, так сказать, в районном масштабе, — это тоже была чушь. И тоже собачья.

Он направил «казанку» к упавшей в воду ольхе, заглушил мотор, и нос лодки влажно чиркнул по песку. Он спрыгнул за борт, вытащил нос на берег и достал рюкзак с едой.

— Может быть, вам помочь? — послышался женский голос, и Павел вздрогнул от неожиданности.

В кустах стояла Надя Грушина. Она стояла неподвижно, в узеньком зеленом бикини, в котором он видел ее на спасательной башенке на пляже. На темно-зеленом фоне кустарника ее волосы, схваченные светло-зеленым шнурком, казались совсем светлыми. В глазах прыгали чертики, и нижняя губа ее слегка подрагивала — вот-вот прыснет от смеха.

— Вы… как сюда попали? — с трудом спросил Павел.

Сердце его колотилось. «С ума ты сошел, старый пес, — строго сказал он себе. — Девчонка, школьница». Перед глазами его встало серьезное Сережино личико с лохмушками лупившейся на носу кожи и упрямо сжатыми губами. «Я ее очень люблю», — так как будто он сказал.

Павел набрал побольше воздуха в легкие и шумно выдохнул его. Он всегда делал так, когда хотел успокоиться.

— Как я попала сюда? Какое это имеет значение? Сразу видно: вы журналист — все вы должны знать. Или, может, вы недовольны, что встретили меня? — Надя обиженно выпятила нижнюю губу, отчего лицо ее сразу помолодело и она превратилась из кокетливой девицы в девчонку. — Чего ж вы молчите?

Павел хотел сказать ей что-нибудь очень остроумное и веселое, показать ей, на что он способен, и вместе с тем подчеркнуть ту ничейную землю, которая разделяет его солидные двадцать пять лет и положение с ее школьными семнадцатью. Вместо этого он по-идиотски кашлянул и спросил:

— Ладно. Есть хотите?

— Ой, очень!

— Сейчас посмотрим, что мне матушка в рюкзак засунула. — Он начал расстегивать выцветший зеленый рюкзак. — А Сережа где?

— Сережка? Где ему, бедному, быть. Сидит, наверное, меня на пляже караулит.

— А вы, значит, удрали от него?

— Во-первых, я вовсе не обязана сидеть около каждого мальчика, который вбил себе в голову, что любит меня… А во-вторых, я сейчас дежурю и сижу на своей башенке, а снизу кто-нибудь обязательно глазеет на меня…

— Очень остроумно, — сказал Павел, вытаскивая бутерброды с сыром и перышки зеленого лука.

Надина самоуверенность помогла ему стряхнуть оцепенение. Тоже мне соблазнительница, все прямо глаз оторвать от нее, видите ли, не могут!

— А я и не пытаюсь острить, — сказала Надя и взяла бутерброд, — это вы фельетоны пишете. Дело в том, что я не совсем Надя, я ее двойник. Доказать вам?

— Ну-ну, попробуйте…

— С удовольствием.

С этими словами Надя начала расширяться, грузнеть, черты ее лица на глазах менялись, волосы втянулись в голову.

Как уши у кошки шефа, мелькнуло у Павла в голове, и тут он увидел, что из скомканного Надиного личика начинает проглядываться лицо Ивана Андреевича. Главный редактор в зеленом бикини. Но насладиться этим зрелищем Павел не сумел, потому что шеф был уже в брюках, тех самых темно-серых брюках, в каких он всегда являлся в редакцию. За брюками появился и пиджак.

— Ну как? — спросило существо, стоявшее перед Павлом, голосом Ивана Андреевича. — Надеюсь, вы все поняли? Ведь вы уже не раз и не два приходили в своих логических выкладках к единственному возможному варианту. И каждый раз в нерешительности останавливались. Точно так же, между прочим, как Иван Андреевич.

Павел крепко зажмурился. «Я сплю, сплю, сплю, — заклинал он себя. — Поплавал по озеру, зацепил щуренка и вот соснул немного. Сейчас открою глаза и увижу свою добрую старую „казанку“, которую, между прочим, давно уже пора подкрасить. Раз, два, три!»

Он открыл глаза и увидел «казанку», на треть вытащенную из воды. И рядом — Ивана Андреевича, который стоял и смотрел на него. Нет, сниться все это не могло. Космические пришельцы? Мысль укладывалась в сознании с трудом, неохотно, но на нее давил Иван Андреевич, только что бывший Надей, и мысль о пришельцах, возмущенно скрипнув, легла на место. И сразу все закружилось и понеслось в сумасшедшем вихре: кошки, собаки, двойники, Надины смуглые плечи и взгляд Ивана Андреевича…

Цепляясь за знакомые предметы, чтобы не всосал и не унес этот вихрь, проползла по-пластунски в голове неожиданная дурацкая мысль: вот ведь как может получиться — ехал в Приозерный, в глушь, чтобы быть около больного отца, а попал… а попал на встречу с инопланетянами. «Внимание, передаем прямой репортаж нашего специального корреспондента Павла Пухначева, установившего первый в истории человечества контакт с братьями по разуму…» О господи!..

— Так вы… не Надя и не Иван Андреевич?

— Как вам сказать, Павел… Я могу так к вам обращаться?

— Конечно… вы… я… это…

— В некотором смысле я и Надя и Иван Андреевич, потому что их точные копии во мне. И, конечно же, я не они, потому что сейчас с вами говорит представитель далекого, неведомого вам мира. Мы просим вас о помощи, вашей и еще нескольких человек. Я понимаю, из вас так и рвутся вопросы, мне уже пришлось говорить с несколькими людьми, которых мы выбрали, и я знаю, что их волновало: почему я? Кто еще? Почему здесь, у нас? И тому подобное. Если вы согласитесь, вы узнаете все.

— Но двойники…

— Они необходимы. Никто не улетит с нами, никто не будет знать, что мы были на Земле и что несколько людей согласились расстаться со своим миром и довериться нам, взывающим о помощи. И вы, оставаясь на Земле, не будете знать о своем двойнике. Так нужно, таков закон. Я жду вашего решения. Те, кто послал нас, просили, чтоб мы передали зов каждому из вас…

И Павел услышал зов. Он был исполнен печали, этот зов, и обращен к нему. Он не требовал, даже не просил. Он вибрировал в его сердце и походил на далекий, почти неслышный крик, когда не знаешь, кто зовет, зачем, но угадываешь призыв о помощи…

И Павел не мог и не хотел пройти мимо этого слабого крика, донесшегося до него сквозь невообразимые бездны. Потом, потом можно и нужно будет разобраться в тысяче вопросов, испуганными шмелями гудевшими в голове. Потом можно и нужно будет как то залатать лопнувший привычный мир… Все это потом. Сейчас звучал лишь слабый крик, звавший его. И он кивнул.

— Спасибо, — сказал Иван Андреевич и пошел по едва заметной тропинке, которая вела к лесопитомнику. Хрустнула ветка под его ногами, качнулась еловая лапка.

Задремал, наверное, подумал Павел и поковырял ногтем серую краску «казанки». Краска отставала целыми пластами, и под ней виднелись остатки желтой краски, которой покрыл лодку еще отец. Папа, папа, почему ты умер? Павлу вдруг стало бесконечно жаль себя, такого маленького в огромном мире. Он вспомнил, как садился верхом на отцовский начищенный сапог. От отца пахло кожей, табаком, бензином и всем тем огромным миром, куда он уходил по утрам и откуда приходил поздно вечером. Отец поднимал ногу, и он, визжа от восторга, подлетал вверх. Он не боялся, потому что отец держал его за руки, а когда отец держал его, ему не страшно было ничего на свете. У отца был пистолет, и он был сильный…

Щуренок вдруг звонко шлепнул хвостом о деревянный настил лодки. Павел встрепенулся и посмотрел на часы. Пора было возвращаться.

Дома мать протянула ему конверт со штампом «Литературной газеты». Уважаемому товарищу Пухначеву сообщали, что редакция получает большое количество снимков в раздел «Что бы это значило?» и не имеет возможности хранить отвергнутые материалы.

Какие материалы? Он же ничего не посылал. Ах да, верно, он написал в редакцию с просьбой вернуть негатив Сережиного снимка пятиногой собаки.

— Что поймал? — спросила мать. — Ты у меня теперь добытчик…

— Щуренка граммов на триста — четыреста.

— Не ловилось?

— Да нет, вообще какой-то пустой день…

Сергей Коняхин пропалывал картошку на их крошечном огородике. Земля была сухая, и тяпка поднимала облачка тонкой пыли, которая тут же садилась на потные плечи, руки, лицо.

Мысль его, вернее обрывки мыслей были короткие и жили не дольше двух взмахов тяпки. Привычно томящая мысль о Наде, совсем коротенькая мысль о том, как хорошо бы сейчас окунуться в воду и нырнуть в зеленый полумрак с открытыми глазами, и скучная мысль о том, что надо пройти еще два ряда.

По тропинке от дома деловито семенил Мюллер, приветливо помахивая хвостом.

— Ну что, псина, как жизнь? — спросил Сергей. Спина у него изрядно замлела, и он бы с удовольствием поговорил сейчас даже со столбом, лишь бы разогнуться.

Мюллер серьезно кивнул, как-то неловко попытался почесать ухо задней лапой и сказал:

— Спасибо, ничего.

Все маленькие, истомленные жарой, пылью и тяпкой мыслишки разом почтительно отступили, освободили путь главной мысли, которую Сергей обдумывал последние дни.

— Ну, наконец-то, — сказал он собаке.

— Что — наконец? — Мюллер посмотрел на Сергея и поморгал. На правом ухе в грязной черно-серой шерсти болтался репей.

— Вы пришли.

— Кто это «мы»?

— Пришельцы, известно кто.

— Откуда ты знаешь? — настаивала собака.

— Как это — откуда? — обиделся Сергей. — Вы уж совсем меня за идиота считаете. Двойник Мюллера, который но ошибке отрастил себе пятую ногу, — это раз. Двойник Нади Грушиной, который за секунду превращается в другую женщину. И теперь наконец вы со мной заговорили. Разве этого мало? Или у вас есть другие объяснения? Я все обдумал, вывод неизбежен: или в городе творятся чудеса, или в Приозерном появились пришельцы. В чудеса я не верю, стало быть, логически рассуждая, остаются пришельцы. Правильно?

— Правильно, — кивнул пес. — Кстати, ты не можешь вытащить у меня какую-то дрянь из уха?

— С удовольствием, — сказал Сергей и осторожно вытащил из шерсти репей.

— Молодец!

— Да это ерунда…

— Я о твоих выводах. Тебе одному не пришлось объяснять.

— Значит, вы обращались и к другим?

— Да.

— И к Наде?

— Да.

— И как она? Я имею в виду, как она восприняла.

— Спокойно. Так, значит, Сережа, требуется помощь.

— О чем разговор…

— Не торопись. Ты останешься на Земле, а твой двойник отправится с нами.

— А Надя?

— Она согласилась.

— Когда летим?

— Спасибо, Сергей, — сказала собака, — скоро. — Она повернулась и не спеша затрусила по тропинке, которая вела мимо дома к воротам.

«Что-то я почти не устал сегодня, — подумал Сергей, заканчивая последний ряд. — Как будто уже отдохнул». Он метнул тяпку в сарай и вышел на улицу. Из дома Жарковых, что жили напротив, кубарем выкатился маленький Шурик. На толстый его живот был надет надувной зеленый крокодил.

— На озело? — спросил он. — Возьми меня.

— Не могу, — сказал Сергей, — твоя мама заругается.

— Не залугается, — начал канючить Шурик, — она говолит — с Сележей можно. Я уже клокодила надел… — Мальчуган со страхом и надеждой смотрел на Сергея. Губы его подрагивали, готовые растянуться в счастливейшей улыбке или выгнуться в скорбном плаче.

Сергей тяжело вздохнул. Ну как сказать человеку, что ты балласт, что ты не нужен, что тебя берут из жалости?

— Ладно, Александр, давай руку.

Мальчик с готовностью вставил в Сережину руку маленькую ладошку. Ладошка была шершавая и вибрировала от нетерпения.

Что-то он хотел рассказать мальчугану интересное, но вспомнить не мог и строго спросил:

— Счет повторял?

— Повтолял. Лаз, два, тли, четыле, пять…

— Молодец! Будешь купаться два лаза, как ты говоришь. Смотри только, не уплыви в Африку.

Мальчик подумал немножко, пошмыгал носом и сказал без особой убежденности:

— Не уплыву.

На спасательной башенке Нади не было, а был главный спасатель дядя Коля. Он крепко спал, опустив на лицо дамскую летнюю шляпку из светло-серой блестящей соломки. В тулье была огромная дыра, сквозь которую виднелся закрытый глаз спасателя. В позе угадывалась непринужденность человека, привыкшего спать в самых разных ситуациях.

— Садись здесь и никуда не двигайся, понял? — сказал Сергей и пошел за башенку.

Около спасательной лодки стояла с ведерком краски в одной руке и кистью в другой Надя. Она смеялась. Рядом стоял парень в модных темных очках и оранжевых плавках. За плавки была засунута пачка сигарет «Аполлон — Союз». Парень поднял руку, по плечу его медленно перекатился мускульный шар и остановился, потому что рука легла на Надино плечо.

Сережа повернулся и пошел к Шурику. Комок в горле все рос и рос, и нужно было дышать медленно и осторожно, чтобы не задохнуться. Он это хорошо знал.



Загрузка...