АЛЕКСАНДР СЕМЕНОВИЧ ГОРОЖАНСКИЙ

Первого такого узника они дождались лишь несколько лет спустя. В 1831 году в тюрьму Соловецкого монастыря заточили видного деятеля Северного союза декабристов, активного участника восстания 14 декабря 1825 года на Сенатской площади, поручика Александра Семеновича Горожанского. Он был единственным представителем первой фаланги революционеров, которому не удалось избежать заключения в монастырскую тюрьму на приполярном острове.

А.С. Горожанский родился, предположительно, в 1800 или 1801 году[51] в семье богатого псковского помещика, коллежского асессора Семена Семеновича Горожанского.[52] Воспитывался вначале дома гувернерами, а с 1815 года учился в Дерптском университете на философском факультете. Стремился усовершенствоваться “в предметах, к военной части относящихся”. Через четыре года тщеславный отец, возлагавший на способного юношу большие надежды, отозвал сына из университета и благодаря своим связям определил в один из самых аристократических и близких к трону полков столичной гвардии — Кавалергардский.

Из формулярного списка, подписанного командиром полка генерал-майором графом Апраксиным, видно, что Горожанский начал военную службу 12 ноября 1819 года юнкером. 11 февраля 1821 года получил первый офицерский чин в кавалерии — корнета.

Перед молодым кавалергардом открылась завидная карьера. 2 августа 1822 года Горожанского назначили полковым казначеем. Это была дань уважения его порядочности и состоятельности: чтобы иметь право хранить полковые деньги и ценности, нужны были личная честность и материальный достаток. Горожанский обладал тем и другим. Архивные документы не оставляют сомнений в благородстве и зажиточности казначея. В Петербурге у него были великолепная квартира, первоклассный повар, два кучера, камердинеры, чего не имели не только равные ему по званию и положению, но и старшие офицеры привилегированного полка тяжелой гвардейской кавалерии.[53]

За год до восстания, 12 декабря 1824 года, Горожанский стал поручиком и принял взвод.

Александр Семенович был человеком высокого интеллекта и прекрасного образования. В послужном листе, из которого заимствованы сведения о продвижении декабриста по службе, записано: “По-российски, по-немецки, по-французски, истории, географии, математике, алгебре, геометрии, тригонометрии знает”.[54]

Кавалергардский полк был богат именами первых революционеров. По сравнению с другими полками в нем значилось накануне и в период восстания самое большое число членов тайного общества — 14 человек. Правда, двое из них — поручик А.А. Крюков и ротмистр В.П. Ивашев — были адъютантами командующих 1-й и 2-й армиями и входили в состав Южного союза. Еще один из декабристов, полковник И.Ю. Поливанов, за год до восстания вышел в отставку и отошел от активной деятельности, что, впрочем, не избавило его от суда. Поливанова приговорили к лишению чинов и дворянства и ссылке на каторгу.

В Кавалергардском полку служили в разное время декабристы “старшего поколения”, прошедшие огонь Отечественной войны 12-го года: генералы С.Г. Волконский и М.Ф. Орлов, полковник П.И. Пестель, подполковник М.С. Лунин и другие.[55] Здесь вынашивал планы национальной революции будущий предводитель греческих этеристов Александр Ип-силанти. Этим гордилась гвардейская молодежь. Вольнолюбивый дух витал в полку.

В центре декабристской среды возвышалась монументальная фигура П.И. Пестеля. С марта до конца апреля 1824 года П.И. Пестель находился в Петербурге. Ему удалось создать в столице филиал Южного общества. Ядро “пестелевской ячейки” составили энергичные и отважные кавалергарды: корнет Ф.Ф. Вадковский — приятель А.С. Грибоедова и близкий знакомый П.И. Пестеля, И.А. Анненков, П.Н. Свистунов, Н.Н. Депрерадович. Всех их Пестель находил “в полном революционном и республиканском духе”. На совещании у Свистунова, который вместе с Вадковским возглавлял группу Южного общества на севере, Пестель познакомил своих сторонников с основными положениями “Русской Правды” и убежденно доказывал необходимость введения в России республики. По словам Свистунова, он сказал, что “надо переменить правление России и ввести республиканское правление, подобно как в Соединенных штатах в Америке”.[56] Никто не возражал Пестелю, хотя каждому было ясно, что достижение поставленной им цели “означало уже большие злодеяния”, то есть требовало ликвидации членов царской семьи. Офицеры-кавалергарды явились надежной опорой “южного якобинца” в Петербурге, сторонниками его убеждений и тактических планов.

А.С. Горожанский вращался в декабристских кругах. Он сблизился с однополчанами, членами республиканской ячейки Северного союза — корнетами Александром Муравьевым (братом Никиты Муравьева), Федором Вадковским и Петром Свистуновым. У них заимствовал свободный образ мыслей. Самое большое влияние на формирование революционного мировоззрения Горожанского оказали Вадковский и Свистунов. Оба они были революционерами пестелевского направления. Друзья часто вели с Горожанским разговоры на политические темы, при этом Вадковский “не пропускал случая толковать всякое распоряжение правительства в худую сторону”.[57]

19 июля 1824 года один из организаторов кавалергардского кружка, корнет Ф.Ф. Вадковский, приказом царя был переведен “за недостойное поведение”, как значится в его послужном списке, из гвардии в Нежинский конно-егерский полк с переименованием в прапорщики[58] и стал “южанином”, хотя формально считался и членом Северного союза.

В июле 1824 года Свистунов официально принял А.С. Горожанского в члены Северного союза декабристов.[59] Горожанский дал слово охранять “тайну сего Общества, быть верным целям его до конца жизни” и стараться “как можно больше других принимать”.

Обнародованные в недалеком прошлом следственные дела кавалергардов И. Ю. Поливанова (ВД, т. 13), 3.Г. Чернышева (ВД, т. 15), П.Н. Свистунова, И.А. Анненкова, А.М. Муравьева (ВД, т. 14), материалы вышедшего в 1984 году 18 тома “Восстания декабристов”, в который вошли следственные дела Д.А. Арцыбашева, А.Л. Кологривова, П.П. Свиньина, А.Н. Вяземского, Н.А. Васильчикова, Н.Н. Депрерадовича и особенно важное для нас дело А.С. Горожанского, публикации новых исследований движения декабристов, в частности по петербургской ячейке Южного общества,[60] позволяют полнее выявить и точнее определить роль А.С. Горожанского в подготовке восстания и в событиях 14 декабря 1825 года.

Без обиняков скажем: А.С. Горожанский оказался самым радикально мыслящим кавалергардом. Он развил кипучую революционную деятельность. За короткое время Горожанский сумел принять в члены тайного общества полковника Кологривова и поручика Свиньина, а вместе с А.М. Муравьевым — ротмистра князя Чернышева и корнета князя Вяземского, совместно со Свистуновым у себя на квартире ввел в союз корнета Арцыбашева.[61] Горожанский проводил в полку антиправительственную агитацию, побуждал однополчан к действиям.

И хотя Горожанский во время следствия уверял царских чиновников в том, что цель тайной организации ему известная — введение в России монархической конституции, от которой, как полагал, зависит “главное счастье для России”, из показаний его товарищей по союзу следовало, что он знал о республиканских планах Южного общества и разделял взгляды “южан”. Так, Свистунов показал, что в июле 1824 года открыл Горожанскому намерение Южного союза установить в России республику, а спустя некоторое время повторил ему слышанное от Вадковского, что “для введения республиканского правления можно бы воспользоваться большим балом в Белой зале Зимнего дворца, там истребить священных особ императорской фамилии и разгласить, что установляется республика”.[62] Свидетельство Свистунова подтвердил Анненков. По его словам, северяне-республиканцы в присутствии Горожанского и с его участием обсуждали планы убийства Александра I и введения в стране республики.[63]

На очной ставке Свистунов подтвердил все сказанное им, но Горожанский “остался при своем показании”.[64] Он отводил от себя обвинения в тех поступках, за которые строже всего наказывали, но это не должно вводить нас в заблуждение. А вот судьям так и не удалось выявить до конца подлинную роль Горожанского в движении декабристов.

Изучая следственные материалы, убеждаешься, что А.С. Горожанский хорошо знал содержание программных документов тайных союзов, особенно конституцию Никиты Муравьева. Сопоставляя программы организаций, он явно отдавал предпочтение “Русской Правде” П.И. Пестеля.

Конституция Н. Муравьева не нравилась Горожанскому своей умеренностью, и он ссылался на “Русскую Правду” Пестеля, которая “должна была быть гораздо либеральнее”.[65] Об этом часто вспоминал А.М. Муравьев, познакомивший Горожанского с конституционным проектом своего старшего брата.[66]

Много раз спрашиваемый по этому вопросу, Горожанский пояснил следователям, что конституция Никиты Муравьева действительно ему не по вкусу, но вовсе не потому, что отличалась умеренностью, а в связи с тем, что “находил ее пустою”. Ссылки на “Русскую Правду” Пестеля, как и знакомство с ней, решительно отрицал.[67]

Следственный комитет видел в лице Горожанского (и не без оснований!) ревностного члена общества.[68] Александр Михайлович Муравьев называл своего соратника “одним из горячих членов союза”, приводил убедительные доказательства: стоило только корнету охладеть к делам, как поручик начал упрекать его в бездеятельности и подстрекать к усердному труду.[69]

В разговоре с А. Муравьевым Горожанский называл себя членом Южного общества, и собеседник считал его таковым по суждениям и поступкам. Хотя Горожанский оставил это заявление на совести А. Муравьева, но можно утверждать, что пылкий поручик примкнул к пестелевской группе кавалергардов и боролся за идеалы “южан” — за республику и полное освобождение крестьян от крепостной неволи.

Вследствие расхождения показаний А. Муравьева и Горожанского по принципиальным вопросам им дана была очная ставка. Горожанский ни в чем не сознался, кроме того, что разделял мнение товарищей о необходимости склонять на свою сторону преимущественно военнослужащих, чтобы войско было в руках конспиративного общества. От авторства этой идеи он отказался.[70]

Накануне восстания южный филиал в Петербурге установил тесную связь с рылеевской “отраслью” Северного общества и выполнял указания штаба по подготовке к восстанию: Константину — присягать, Николаю — сопротивляться.

А.С. Горожанский не только был посвящен во все секреты союза, но вместе со своими друзьями — А. Муравьевым, П. Свистуновым, И. Анненковым играл видную роль в разработке плана действий. Причем приятельские отношения он, как правило, приносил в жертву революционным убеждениям. К примеру, Горожанский безоговорочно одобрил первый вариант плана восстания, по которому предполагалось “вывесть несколько рот на площадь и требовать мнимое завещание, которое будто бы хранится в Сенате, объявить уменьшение лет службы и тем обольстить солдата”. А. Муравьев и Свистунов отвергали “сей проект”, смеялись над ним.[71] Но Горожанский остался при своем мнении.

Через неделю или полторы, когда стало известно об отречении цесаревича, А. Муравьев передал товарищам второй план центра, полученный от Е.П. Оболенского, содержание которого можно выразить одним словом — выступать! Горожанский принял план, Свистунов отозвался о нем, как о пустой затее.[72]

В обоих планах восстания конечной целью декабристов было “установить конституционное правление”, средство достижения цели определено фразой: “вся надежда на войска”.[73]

Вечером 11 декабря А. Муравьев был у Рылеева. От него узнал о подготовке выступления в столице, получил инструктаж и был ознакомлен с планом восстания. Организаторы вооруженного выступления полагали, что Финляндский, Измайловский, Лейбгренадерский, Московский полки и морской экипаж откажутся присягать Николаю, будут выведены на площадь и станут требовать введения конституции. Разгонять их не будут, ибо солдаты “не захотят стрелять по своим”, да и “место не позволит”. Тогда другие армейские части присоединятся к мятежному войску и правительство капитулирует.[74]

Утром 12 декабря состоялось совещание у Горожанского. На нем присутствовали Анненков, Арцыбашев и А. Муравьев. Последний проинформировал о плане революционного выступления, изложенном Рылеевым. От себя сказал, по словам хозяина квартиры, что если Константин откажется от престола, то “тут надо непременно действовать”.[75] Вечером того дня Горожанский и Анненков явились к А. Муравьеву и передали слова Оболенского. Они “были те же самые”, которые А. Муравьев “слышал уже от Рылеева”.[76]

Казалось, жребий брошен, выбор сделан. Петербургская ячейка Южного союза с бескомпромиссной твердостью держала курс на участие в вооруженном восстании.

Все шло бы по плану, если бы в последний момент между кавалергардами и руководителями восстания не образовалась трещина, к которой, впрочем, Горожанский не имел ни малейшего отношения. Причину размолвки объяснил Анненков. “Накануне происшествия 14 декабря” его и Арцыбашева пригласили на квартиру к Оболенскому. От себя и Рылеева, находившегося там же, Оболенский объявил, что они “дали слово не присягать” Николаю, что “должны вместе умереть”, но не изменить клятве. Просил кавалергардов провести работу среди солдат, чтобы они не присягали. Но приглашенные офицеры не дали согласия “умереть совместно” и не обещали поднять свой полк.[77] Чувство неуверенности в успехе восстания сковывало их действия. Они не хотели рисковать и расставаться с личным благополучием, семейными радостями. Академик Н.М. Дружинин говорит о наступившем в конце 1825 года невидимом “внутреннем кризисе” республиканской ячейки.[78] Руководителям восстания еще до событий 14 декабря стало ясно, что рассчитывать на главный полк столичной гвардии не приходится. Поэтому на заключительное заседание, состоявшееся у Рылеева вечером 13 декабря, кавалергарды не были приглашены и не знали точной даты восстания.[79]

На вопрос: “Когда общество предполагало начать свои действия, какими средствами думало оно преклонить на свою сторону войска и произвести революцию?” — Горожанский со свойственной ему на допросах сдержанностью ответил: “О времени, когда начнутся действия, ничего не говорили, а говорили, что дано будет знать в свое время”. Далее последовало изложение типичного декабристского плана военной революции, в которой “солдат пойдет за офицером”,[80] не размышляя и не философствуя.

Можно предположить, что, если бы в последней встрече с Рылеевым и Оболенским участвовал Горожанский — самый деятельный в то время член северного отделения Южного общества и его фактический лидер накануне восстания в Петербурге, результаты совещания для кавалергардской ячейки были бы иными. В отличие от нерешительных и пассивных товарищей темпераментный Горожанский рвался в бой с деспотизмом и готов был взять на себя инициативу в возбуждении “нижних чинов” полка к неповиновению и “бунту”.

Утром 14 декабря к Горожанскому, запыхавшись, вбежали А. Муравьев, Анненков и Арцыбашев. Все трое были в парадных мундирах с эполетами. Они принесли и огорчительные, и обнадеживающие известия. Кавалергардский полк нехотя, из-под палки, но все же присягнул Николаю.[81] Сомнения кавалергардов в законности прав Николая на престол были рассеяны вмешательством командира полка Апраксина, уговорившего рядовых присягать. А вот соседние полки, как свидетельствовала ширившаяся молва, отказались признать самозванца императором. Визитеры попросили Горожанского проехать мимо артиллерийских казарм и конной гвардии, проверить толки, да и вообще узнать, “что в городе делается”.[82]

На санях А. Муравьева Горожанский объехал казармы нескольких гвардейских полков. Вернувшись домой, он живо и картинно в мажорной интонации передал сослуживцам все, что видел и запомнил.

Предоставим слово Горожанскому:

— Еду по Невскому проспекту. Идут конногвардейские солдаты, я подозвал одного унтер-офицера и спрашиваю: “Что, присягали?” — “Присягали”, — был его ответ… Приехав в Измайловский полк, нашел, что там присягают и очень смирно, но только как дошло до имени императора, то и начали шуметь, вот я ту же минуту — в сани, и поехал. Остановился возле Московского полка и спрашиваю: “Что, тут присягают?” — “Нет”. — “Что же, не началась присяга?” — “Нет, остановилась”.

Рассказ восторженно-возбужденного Горожанского произвел очень сильное впечатление на его товарищей. В какое-то мгновение им показалось, что поторопились присягнуть. “Надо у нас что-нибудь сделать!” — вырвалось у слушателей.[83] После небольшой паузы А. Муравьев бросил реплику об измайловцах и московцах: “Вот как действуют, а говорили и спорили со мной, что ничего не может быть”.[84]

Решение созрело мгновенно: попытаться поднять полк, воспользовавшись для этого приказом выступать для подавления “бунта”. Но как убедить присягнувших солдат отказаться от данной ими присяги? Заронить сомнение в верности манифеста и отречении Константина от престола — такая мысль пришла Горожанскому. Офицеры посчитали ее правильной и решили этим воспользоваться, когда полку велят “выезжать”, то есть выступать против восставших.

Когда раздалась команда седлать лошадей, Горожанский тотчас вызвал к себе преданного ему унтер-офицера Михайлова (по формулярному списку Мургина) и поручил склонять солдат к неповиновению, внушать им, что манифест ложный и что Константин вовсе не отказывается от престола. Подобная агитация в эскадронах должна была, по мысли Горожанского, задержать выход полка на площадь и предотвратить соединение его с правительственными силами.

Михайлов стал выполнять указания взводного и многим разъяснял то, чему учил его офицер, но “все столь спешили, что его мало слышали”, — признавал он позднее.[85]

А.С. Горожанский настойчиво искал опору в солдатской массе. Когда в полку начались сборы для марша на площадь, поручик останавливал кавалергардов, бежавших на конюшню седлать лошадей, повторял им фразу о фальшивом манифесте и заклинал “не выезжать”. До этого убеждал солдат, что они обмануты начальством и напрасно присягали Николаю I.[86] Следователи и судьи инкриминировали Горожанскому то, что он “во время происшествия 14 декабря возбуждал нижних чинов к беспорядкам”.[87] Работа среди рядовых выгодно отличает Горожанского от других столичных офицеров.

Несмотря на все усилия Горожанского и его помощника Михайлова, Кавалергардский полк направился ко дворцу. Эта весть омрачила настроение Горожанского. Революционера не удивило то, что во главе колонны шел на помощь царю генерал Апраксин, но картину окончательно испортил один нелепый мазок — в рядах полка маршировали товарищи Горожанского по тайному обществу: А. Муравьев, Анненков, Арцыбашев, Вяземский, Депрерадович.[88] Это крайне озадачило поручика.

Известно, что Николай, не доверявший кавалергардам, не сразу направил их против мятежного каре. А когда вынужден был сделать это, в действиях кавалеристов чувствовалась вялость и нерешительность. Налицо были результаты агитации Горожанского и Михайлова: кавалергарды не проявили желания разгонять каре, в котором стояли их братья-солдаты.

Уместно подчеркнуть, что А.С. Горожанский был единственным из кавалергардских офицеров, уклонившимся от присяги Николаю, бойкотировавшим ее, как того требовало руководство Северного общества. В справке о Горожанском лаконично сказано: “Во время приведения к присяге полка… при своей команде не находился, потому что в оное время был выехавши со двора”.[89]

По сведениям, поступившим от командира полка, Горожанский присягал “15-го числа в полковой церкви”, а по признанию самого декабриста, он принял присягу лишь 16 декабря.[90]

Когда в полку шла присяга, Горожанский мчался к Зимнему дворцу, но поскольку подходы к нему были перекрыты полицией, оставил дрожки возле конногвардейского манежа и побежал на Сенатскую площадь, где присоединился к восставшим. А.С. Горожанский подходил к каре, “видел и за руку брал Одоевского” и на его вопрос: “Что мой полк?” — отвечал: “Оный сюда идет”,[91] то есть предупредил восставших, что и кавалергарды выступают против них. На следствии, не отрицая приведенный диалог, Горожанский пояснил, что говорил Одоевскому о маршруте полка без злого умысла и “без другого намерения, как зная, что полк действительно идет”.[92]

Потом Горожанский встретил знакомого чиновника министерства юстиции Павлова и пошел с ним в Сенат. Со второго этажа здания он видел, как декабристы были рассеяны царской картечью. Когда “все кончилось”, вышел на улицу и, не найдя своей коляски, на попутном извозчике воротился домой. Вызвал унтер-офицера Михайлова и сказал ему, чтобы он “никак больше никому не говорил”.[93] 29 декабря 1825 года Александра Семеновича арестовали и доставили в Петропавловскую крепость с собственноручной запиской императора: “Горожанского посадить куда удобно под строгий арест”.[94]

На следствии декабрист вел себя мужественно. Сознался, что был членом тайного общества, знал “о приготовляемом возмущении 14 декабря” и о решении союза “противиться присяге сообщил своим сочленам”. Показывал скупо и старался не оговаривать товарищей. Пытался запутать следствие, направить его по ложному пути. Чиновники в мундирах хотели узнать у Горожанского, кого заметил он на площади, “особенно поощрявшего солдат и чернь к продолжению неустройства”, но так и не добились прямого ответа. “Тут много ходило во фраках, то есть в партикулярном платье, с пистолетами, но лица вовсе мне неизвестные”, — слукавил декабрист.[95] На вопрос: “О чем говорили служащие Сената?” — последовал ответ: “Что же оные говорили — не слышал, ибо все были столь заняты зрелищем происшествия, что мало говорили”.[96] И так на каждый вопрос: не знаю, не видел, не помню…

Царь жестоко покарал декабристов-кавалергардов. Семь офицеров были приговорены Верховным уголовным судом к каторжным работам на срок от года до 15 лет: Александр Михайлович Муравьев, Петр Свистунов, Иван Анненков, Захар Чернышев, Александр Крюков, Иван Поливанов и Василий Ивашев.[97] Столько же кавалергардов подверглись наказанию в административном, внесудебном, порядке: Горожанский, Арцыбашев, Васильчиков, Вяземский, Депрерадович, Кологривов и Свиньин.[98] Из них самое тяжкое дисциплинарное наказание понес Горожанский. 7 июля 1826 года декабристу объявили приказ царя: “Всемилостивейше снисходя к молодости и неопытности Горожанского… не предавая суду, наказать исправительной мерой, продержав еще 4 года в крепости, перевести в Кизильский батальон тем же чином и ежемесячно доносить о его поведении”.[99] Лицемерие коронованного деспота не имело границ. Царская “снисходительность” обрекала революционера на нечеловеческие страдания.

Справедливости ради скажем, что материальных затруднений Горожанский не испытывал в крепости. При “посажении”, как сказано в официальном документе, у Горожанского было изъято и отдано на хранение тюремному начальству 1250 рублей.[100] В дальнейшем декабристу аккуратно помогали деньгами родственники. Но ведь не хлебом единым жив человек!

Заключенных Петропавловской крепости угнетали тюремные порядки, одиночество, несправедливость, наглость надсмотрщиков. Многие декабристы были закованы в железа, иные — прикованы к стене. До мая 1826 года в железах содержались Щепин-Ростовский, Арбузов, Якубович, Цебриков, Петр Борисов, Артамон Муравьев, Михаил Бестужев, Бестужев-Рюмин и другие.[101] Сырые, душные и вонючие казематы кишели паразитами, которых истребляли лишь “посредством сметания”. При таком способе борьбы с насекомыми совершенно уничтожить их оказалось “весьма затруднительно”, признавали жандармы.[102]

Разрушалось здоровье узников. Свирепствовали простудные, водяночные, золотушные, цинготные и другие заболевания.[103] Штаб-лекарь крепости Элькан забрасывал Сукина докладными такого рода: содержащийся в крепости арестант (имярек) “одержим сильной цинготной болезнью”, однако “по сырости казематов и неудобности в них для лечения” лечить его “с успехом невозможно, а потому и не благоугодно ли будет вашему высокопревосходительству об отправлении сего арестанта для удобнейшего пользования в какую-либо больницу сделать куда следует представление”.[104] Редко подобным рапортам комендант давал ход, чаще “коллекционировал” их.

Истощались моральные силы декабристов, многие страдали психическим расстройством и нервными недугами. 5 сентября 1826 года умер в крепости от нервной горячки и судорожных припадков отставной полковники. Ю. Поливанов.[105] В “помешательстве ума” оказался капитан Черниговского полка, “славянин” А.Ф. Фурман.[106] 14–16 июня 1826 года пытался покончить с собой корнет П.Н. Свистунов. Он проглотил с хлебом обломок стекла, а через два дня бросился в Неву, но был спасен[107] и отправлен на каторгу. Сами тюремщики не верили, что арестанты могут оставаться в крепости психически нормальными людьми. В июне 1826 года царь разрешил Свистуновой свидание с сыном, но с оговоркой: если он “в здравом рассудке”.[108]

Коль молодые, физически крепкие люди, гиганты духа, сходили с ума после 6–10-месячного пребывания в крепостном изоляторе, то можно было не сомневаться, что четыре свинцовых года выбьют из колеи такого гордого, порывистого, болезненно-раздражительного и крайне свободолюбивого человека, каким был Горожанский. 19 апреля 1829 года Бенкендорф уведомил Сукина, что по просьбе псковского помещика Петра Горожанского ему дозволяется “иметь свидание с братом, но не иначе, как при свидетеле”.[109] В августе братья увиделись. Описание встречи не обнаружено, но известно, что декабрист произвел на брата впечатление душевнобольного человека.[110]

7 июля 1830 года А.С. Горожанский вышел из крепости и выехал к месту службы — в 7-й линейный Оренбургский (бывший Кизильский гарнизонный) батальон “под бдительное наблюдение начальства”. Начался оренбургский период жизни декабриста. Находиться на свободе, хотя и под надзором, ему долго не пришлось. В ноябре 1830 года командир отдельного Оренбургского корпуса генерал-адъютант граф Сухтелен сообщил в столицу, что по прибытии на новое место Горожанский “отзывался больным”. Лекарь нашел его “одержимым слабостию нервов, с подозрительным расстройством умственных способностей”, но могущим нести службу. Назначенный дежурным по караулам, Горожанский в первый раз справился с обязанностью, но при вторичном ее выполнении он, осматривая посты, нанес обнаженной шпагой несколько легких ударов по голове стоявшему на часах рядовому Стугину за то, что тот будто бы нерадиво нес караул. Горожанского должны были судить по всей строгости закона, если бы медицинская комиссия военного суда признала его вполне вменяемым.

Не успели закрыть дело с часовым, как Сухтелен в очередном донесении сообщал, что Горожанский “оказал буйство против одного офицера и рядового, которые были приставлены к нему для присмотра” и объявил батальонному адъютанту подпоручику Янчевскому, что не признает над собой власти царя и повинуется только одной христианской власти, и при этом “произносил разные дерзкие слова на особу его величества”.

Это же он “дерзнул повторить батальонному своему командиру и коменданту Кизильской крепости, который, узнав от Горожанского, что он совершенно здоров, и удостоверясь по сему, что он имеет дерзкие намерения, приказал посадить его под строгий надзор”.[111] К этому корпусной командир добавил: “Из наблюдений, сделанных над Горожанским… обнаружилось в его характере, крутом и пылком, особенное против всего ожесточение, которое раздражается и увеличивается при малейшей неприятности”.[112]

Военное начальство, ничтоже сумняшеся, вопреки заключению медицины утверждало, что Горожанский здоров. Факты ставились с ног на голову только для того, чтобы избавиться от революционера и ухудшить его и без того тяжелое положение.

Николай I распорядился отправить Горожанского в Соловецкий монастырь и содержать под неослабным караулом. Срок заточения не оговаривался. Об этом 15 декабря 1830 года управляющий главным штабом генерал-адъютант граф Чернышев ставил в известность синодального обер-прокурора князя Мещерского, просил последнего “сделать надлежащее распоряжение о предписании духовному начальству Соловецкого монастыря принять в оный поручика Горожанского” и содержать его там “по силе высочайшего указания”. Одновременно обер-прокурор синода уведомлялся о том, что Горожанского пришлет в монастырь архангельский военный губернатор. На следующий день Мещерский сообщил о содержании письма Чернышева синоду, и тот, заслушав предложение обер-прокурора, постановил: “О сем высочайшем повелении Соловецкого монастыря к архимандриту Досифею послать указ с тем, чтобы по доставлении поручика Горожанского в Соловецкий монастырь был он содержан в оном под строгим надзором, и чтобы употребляемы были как лично им, архимандритом, так и через посредство искусных монашествующих кроткие и приличные меры к приведению его в раскаяние в содеянном им преступлении и об образе жизни его доносимо было святейшему синоду по полугодно”.[113] По просьбе Мещерского министр финансов предписал Архангельской казенной палате отпускать по требованию настоятеля на содержание Горожанского по 120 рублей (36 рублей серебром. — Г. Ф.) в год со дня поступления его в монастырь.

11 февраля 1831 года Горожанского привезли в Архангельск и поместили в губернской тюрьме “в отдельном покое под строгим присмотром”.[114]

Поскольку в зимнее время не было связи с островами Соловецкого архипелага, в монастырь декабриста отправили лишь с открытием навигации. В Государственном архиве Архангельской области в фонде канцелярии гражданского губернатора хранится дело о пребывании А.С. Горожанского в Архангельске, из которого видно, что только 17 мая 1831 года под охраной квартального надзирателя Бенедиксова и жандарма Першина декабриста отправили на Соловецкие острова. Занимался этим гражданский губернатор Филимонов.

21 мая 1831 года архимандрит Досифей “почтительнейше доносил” в синод и уведомил отправителя, что в этот день доставлен в монастырь важный “государственный преступник” Горожанский, который “принят исправно и содержится с прочими арестантами в соловецком остроге”.[115] Так началась для бывшего кавалергарда тюремная жизнь в монастыре. Жизнь, полная мук и страданий.

Сейчас трудно, просто невозможно составить точное представление о тюрьме Соловецкого монастыря первой половины XIX века. Самое кошмарное сновидение поблекнет перед тогдашней инквизиторской действительностью Соловков. Могильная тишина тюремных гробов, вечные акафисты в честь Христа, елейные увещания архимандрита и старшей братии, принудительное церковное покаяние в реальных или мнимых грехах, полуголодное существование должны были парализовать волю узника, атрофировать его разум, словом, превратить человека в животное.

В 1834 году Соловки посетил в качестве туриста известный историк, литературный критик и общественный деятель А.В. Никитенко. В дневнике за 1 августа он оставил такую запись о монастырской тюрьме и ее узниках:

“Каждый из заключенных имеет отдельную каморку, чулан, или, вернее, могилу: отсюда он переходит прямо на кладбище.

Всякое сообщение между заключенными строго запрещено. У них ни книг, ни орудий для письма. Им не позволяют даже гулять на монастырском дворе. Самоубийство — и то им недоступно, так как при них ни перочинного ножика, ни гвоздя. И бежать некуда — кругом вода, а зимой непомерная стужа и голодная смерть, прежде чем несчастный добрался бы до противоположного берега”.[116]

На минуту прервем печальную повесть о страшной судьбе, уготованной декабристу на Соловках. Передадим полудетективные детали истории, случившейся в это время с самим губернатором.

Едва успел Владимир Сергеевич Филимонов закончить переписку по делу Горожанского, как в Архангельск явился 1 июля 1831 года посланец царя старший адъютант главного морского штаба капитан второго ранга Кутыгин и в присутствии военного губернатора адмирала Галла на квартире Филимонова опечатал все его бумаги, а самого гражданского губернатора под присмотром фельдъегеря отправил в Петербург, где его заключили в Петропавловскую крепость и отдали во власть Сукина, из лап которого за год до этого вырвался соловецкий узник.[117]

В числе бумаг, изъятых у действительного статского советника Филимонова, оказались выписки из декабристских проектов государственных преобразований, письма отставного полковника А.Н. Муравьева, из которых следовало, что декабрист и губернатор были в дружеских отношениях. Там же хранились пять собственноручных записок декабриста подполковника Г.С. Батенькова, свидетельствовавших о близкой связи его с Филимоновым.

Особое удивление императора вызвало обнаруженное в бумагах секретное письмо барона В.И. Штейнгеля, направленное им 11 января 1826 года из Петропавловской крепости на высочайшее имя.[118] В письме содержалась критика в адрес правительства Александра I, новому правительству предлагалась программа преобразований, в частности, высказывались предложения улучшить положение крестьян и горожан, прекратить унизительную продажу крепостных и т. д..[119] Николай I, лично руководивший следствием, заинтересовался, как мог попасть в руки частного лица секретный документ большого общественно-политического значения? Выяснилось, что записку Штейнгеля Филимонов получил от своего родственника генерал-адъютанта Потапова, члена Следственной комиссии по делу декабристов. Снял с нее копию лишь потому, что “всегда старался приобрести бумаги любопытные, в особенности касающиеся до России”, — уверял арестованный.[120]

Филимонов встречался в разное время с А.Н. Муравьевым, Г.С. Батеньковым и А.А. Бестужевым, но не знал о их принадлежности к тайным организациям.

Владимир Сергеевич упражнялся в стихосложении, драматургии, беллетристике, переводах, печатался в журналах, лично знаком был со многими литераторами, в том числе с Батюшковым, Вяземским, Жуковским и другими. В 1828 году Филимонов прислал А.С. Пушкину свою шутливую поэму “Дурацкий колпак” в сопровождении четверостишия:

Вы в мире славою гремите,

Поэт! В лавровом вы венке.

Певцу безвестному простите,

Я к вам являюсь в колпаке.

А.С. Пушкин ответил стихотворным посланием “В.С. Филимонову”, в котором обратился к философу-поэту как к своему товарищу по перу и единомышленнику.[121]

Одним словом, архангельский гражданский губернатор был просвещенным и передовым человеком своего времени, связанным с оппозиционно настроенной дворянской интеллигенцией. В.С. Филимонов разоблачил жульнические проделки “хозяина края” вице-адмирала Миницкого, и тот был отстранен от должности генерал-губернатора. Популярность Филимонова среди населения возросла. И вдруг такая оказия…

Повод к обыску и аресту Филимонова дали секретные донесения Поллонина по делу кружка Сунгурова и показания самих сунгуровцев — участников антиправительственной организации, созданной в 1831 году студентами Московского университета. Руководители группы — Сунгуров, Гуров и другие, чтобы придать кружку больший вес, сообщили своим единомышленникам, что Филимонов — член их общества и в случае неудачи революционеры могут с его помощью бежать на кораблях “в Англию или куда им будет угодно”. Истина состояла здесь лишь в том, что Филимонов переписывался с кружковцами Гуровым и Козловым, а при встречах разговаривал с ними на политические темы, в том числе касались “происшествий 14 декабря” и вспоминали “о лицах, в них участвовавших, более или менее им известных”.[122]

19 сентября 1831 года Филимонову объявили от имени царя, что уже один столь неблагоприятный поступок, как хранение программной рукописи Штейнгеля, независимо от прочих предметов обвинения, вполне доказывает справедливость принятых против него мер строгости.[123] 24 октября Бенкендорф объявил Филимонову решение Николая I освободить арестанта из крепости и отправить на жительство в Нарву, установив за ним, теперь уже бывшим архангельским губернатором, полицейский надзор. Позднее наказание было смягчено.

Думается, что для наших целей нет нужды в более детальной характеристике Филимонова и можно вернуться к рассказу о Горожанском.

31 декабря 1831 года “усердствующий соловецкий богомолец” направил в синод первый полугодовой рапорт “об образе жизни” Горожанского, в котором писал, что арестант ведет себя смирно, но “в преступлениях своих ни в чем не признается. Примечательно в нем помешательство ума”.[124] Из последующих донесений видно, что душевное расстройство Горожанского усиливалось, хотя оно “таилось в нем скрытно и только по временам оказывалось из некоторых сумасбродных речей его”. Караульный офицер подпоручик Инков обратил внимание на то, что Горожанский “неоднократно производил крик и разговоры сам с собою даже в ночное время”, хотя из частных бесед с ним ничего не мог заметить.

Никто не удосужился сообщить родственникам Горожанского о высылке его на Соловки. Только через год дошли об этом слухи до Пскова. 10 августа 1832 года мать декабриста, шестидесятилетняя Мария Егоровна Горожанская, первый раз обратилась к царю с письмом, в котором просила подвергнуть ее сына медицинскому осмотру и, если выяснится, что он потерял рассудок, отдать ей его на поруки “под самым строгим надзором местного начальства”. Мать гарантировала уход за сыном и “благонадежное состояние” его. Против этого решительно восстал Бенкендорф, полагавший, что мать не имеет возможности ни призреть, ни исцелить сына от безумия, если он на самом деле находится в таковом состоянии. Вместо этого шеф жандармов предложил “освидетельствовать Горожанского в Соловецком монастыре, и буде он точно окажется сумасшедшим, доставить его в С.-Петербург для помещения в дом умалишенных”.[125] Доводы Бенкендорфа взяли верх. На прошении М.Е. Горожанской появилась резолюция царя: “Освидетельствовать и, что откроется, донести”.[126] Но выполнение “высочайшей воли” затянулось. Архимандрит Досифей и архангельский военный губернатор Галл считали необходимым привезти Горожанского для освидетельствования в Архангельск. Бенкендорф вновь встал на дыбы. Он рекомендовал командировать для этой цели в Соловецкий монастырь “благонадежного лекаря”. Автор очерков “Декабристы-псковичи” А.А. Попов справедливо обратил внимание на последние два слова: на предписание направить на Соловки не какого-нибудь лекаря, а именно “благонадежного”, то есть заслуживающего доверия с точки зрения, разумеется, не медицинской, а политической.[127] Но и этому совету не спешили следовать. Лекарь задерживался…

Известно, что режим тюрьмы Соловецкого монастыря во многом зависел от архимандритов. Хотя добросердечных настоятелей вовсе не было, отдельные игумены отличались от прочих особой беспощадностью и проявляли личную инициативу в изобретении методов издевательства над узниками. К числу таких принадлежал архимандрит Досифей, распоряжавшийся тюрьмой как раз в те дни, когда в ней томились революционные борцы — члены антиправительственного общества братьев Критских и Горожанский. К “политикам” Досифей относился с лютой ненавистью, считал их своими личными врагами. Он оскорблял политических словами и действиями, называл их “погаными”, плевал им в лицо.

Крайне жестоко обошелся Досифей с Горожанским. Архимандрит-держиморда решил, что декабрист игнорирует его проповеди потому, что “от уединенной жизни пришел о себе в высокоумие”, и для смирения строптивого революционера посадил его в яму. Декабрист Горожанский был последним узником земляной тюрьмы на Соловках. Уместно отметить, что, по отчетам старцев, “погреба для колодников” были засыпаны мусором и песком еще в середине XVIII века. Сохранившиеся архивные документы уличают монахов в беспардонной лжи. Подземелья, воскресавшие жуткие времена средневековой инквизиции, использовались иноками для физической расправы с врагами абсолютизма и его служанки церкви даже в первой половине XIX века.

Приведем с незначительными купюрами рапорт жандармского офицера Алексеева от 24 марта 1833 года: “Государственный преступник Горожанский был отправлен в Соловецкий монастырь. Мать его, богатая женщина, посылала к нему через тамошнего архимандрита платье, белье и другие необходимые вещи, а также деньги на его содержание, наконец, получив позволение, поехала сама проведать [сына] и нашла его запертого в подземелье в одной только изношенной, грязной рубашке, питающегося одной гнилою рыбой, которую ему бросали в сделанное сверху отверстие. Горожанский совершенно повредился в уме, не узнал матери, и та не могла добиться от него ни одного слова, только чрезвычайно обрадовался, когда она ему надела новую рубашку и поцеловал оную… Госпожа Горожанская подарила архимандриту две тысячи рублей, и тотчас оне перевели его из подземелья в комнату и стали лучше кормить, но монахи по секрету ей объявили, что по ее отъезде архимандрит опять его посадит в прежнее место и будет содержать по-прежнему. Очень вероятно, что ежели она что и посылает туда, то все удерживается архимандритом в свою пользу, а не доходит до ее несчастного, лишенного рассудка сына…”

Далекий от сантиментов жандармский офицер считал возможным просить начальство “оказать истинное благодеяние для престарелой матери, приказав поместить его [Горожанского] в какой-либо сумасшедший дом, где она, плативши за его содержание, могла бы иногда его видеть”.[128]

На полях напротив рапорта Алексеева неизвестной рукой сделана карандашом такая запись: “Когда получится отзыв о произведенном Горожанскому медицинском свидетельстве, тогда сию бумагу доложить”. И вторая, другой рукой: “Переговорим”. Однако из дела не видно, чтобы по упомянутой докладной с кем-нибудь велся разговор. За издевательство над Горожанским монахов следовало привлекать к ответственности, но правительство не хотело компрометировать своих союзников. Рапорт Алексеева сдали в архив.

“Комнатой”, в которую перевели Горожанского после визита матери, жандарм называет чулан тюремного здания размером до трех аршин в длину и два аршина в ширину, напоминающий собой собачью конуру.[129] В этих “кабинах” заключенные не могли двигаться — лежали или стояли. “Вообрази себе, каково сидеть в таких клетках всю свою жизнь!” — писал в 1838 году Александр Николаевич Муравьев брату Андрею в перлюстрированном 3-м отделением письме.[130] Здесь же, в коридорах тюрьмы, у самых дверей арестантских казематов, размещались караульные солдаты. Они раздражали А. Горожанского, издевались над ним.

Доведенный режимом Соловков до крайнего психического расстройства, Горожанский 9 мая 1833 года заколол ножом часового Герасима Скворцова. Только после этого чрезвычайного происшествия на Соловки для освидетельствования арестанта “в положении ума его” выехал член Архангельской врачебной управы, вполне “благонадежный” лекарь (акушер!) Григорий Резанцев.

На основании объяснений Досифея и поручика Инкова лекарь установил, что до осени 1832 года Горожанский отличался довольно скромным нравом, а затем “стал делать разные буйные поступки”. В то же время он перестал ходить в церковь, на великий пост просил дозволения употреблять мясную пищу.

В течение трех суток Резанцев следил за Горожанским без ведома наблюдаемого. Бывший кавалергард показался ему молчаливым, пасмурным, занятым “мрачными своими мыслями, при совершенном невнимании ко всему, его окружавшему”. Ночью узник спал мало, больше ходил скорыми шагами по камере. В разговор вступал неохотно, на вопросы отвечал отрывисто, об обыкновенных вещах судил правильно. Отлично помнил прошедшее. Оживлялся, когда беседа касалась настоящего его положения. В этом случае апатия покидала Горожанского, и он “громко произносил жалобы на несправедливость подвергнувших его заключению, на беспрестанные обиды и притеснения от всех как в Оренбургской губернии, так и в монастыре от солдат и архимандрита”. Причину убийства часового объяснял тем, что солдаты не дают ему покоя ни днем, ни ночью, плюют в него, постоянно кричат, шумят, а часовой, который должен унимать солдат, потакает их поступкам”.[131] Между тем справедливость и честь “всегда требовали убивать злодея”. Горожанский не оправдывал свое поведение и не искал смягчающих вину обстоятельств. Он заявил врачу, что “обидами и притеснениями” доведен до отчаянного состояния, терпению пришел конец и, чтобы избавиться от мучений и “скорее разом решить свою участь, готов сделать все”.

Из слышанного и виденного Резанцев сделал такой вывод: “Я заключаю, что поручик Горожанский имеет частное помешательство ума, основанное на мнимой против него несправедливости других и претерпенных через то от всех обид и оскорблений, соединенное с опостылостью жизни как следствия претерпеваемых им великих несчастий”.[132]

Диагноз, поставленный Резанцевым, не позволил правительству совершить над Горожанским новый, задуманный Николаем, акт произвола. Военное министерство уже имело предписание царя судить бунтаря военным судом за совокупность всех совершенных им в жизни преступлений в том случае, если, по освидетельствованию врача, он окажется симулирующим умопомешательство. Но благонадежность акушера помешала коронованному палачу усомниться в точности медицинского заключения. Заметим, что эта же “благонадежность” не позволила акушеру сказать, как того требовала врачебная этика, что медицина могла поставить Горожанского на ноги. Читатель помнит, что даже Бенкендорф, эта крайне одиозная личность, и тот считал возможным определить Горожанского в столичный дом для душевнобольных, если по медицинскому освидетельствованию окажется, что он “скорбен умом”. Все это было предано забвению.

16 июня 1833 года по докладу Бенкендорфа царь распорядился оставить Горожанского “в настоящем монастыре, а в отвращение могущих быть во время припадков сей болезни подобных прежним происшествий и для обуздания его от дерзких предприятий употребить в нужных случаях изобретенную для таковых больных куртку, препятствующую свободному владению руками”.[133] Об этом 26 июля военный министр Татищев написал Бенкендорфу, а 31 июля 3-е отделение уведомило Галла.

В августе 1833 года Бенкендорф сообщил Марии Егоровне Горожанской волю царя и на этом основании отклонил ее неоднократные просьбы о возвращении ей “потерянного и злополучного сына в расстроенном его ныне состоянии” или о помещении его в “заведение для душевнобольных”. Такой ответ, разумеется, не мог удовлетворить мать. Эта терпеливая и мужественная женщина до конца боролась за сына. Она пыталась убедить Бенкендорфа, что “дальнейшее содержание несчастного узника в монастырской тюрьме есть тягчайшее его страдание и неизбежная гибель”. Мария Егоровна слезно и настойчиво повторяла свои просьбы “извлечь сына из настоящего убийственного заключения” и определить его в больницу для душевнобольных в центре страны.[134] Но на всех последующих прошениях матери декабриста красовалась царская резолюция: “Оставить без последствий”. Эта краткая, но имевшая огромную силу канцелярская формула отнимала у несчастных и их родственников всякую возможность отстаивать справедливость и не оставляла никакой надежды на освобождение.

Чувствуя безнаказанность, Досифей продолжал “врачевать” больного революционера по-своему. Как и предсказывали иноки, он ухудшил положение Горожанского. Правда, в земляную тюрьму на этот раз его не опустили, но есть основания подозревать, что после отъезда Марии Егоровны декабриста перевели из камеры общего острога в каземат Головленковой башни, воспользовались им как карцером. На такое предположение наводит обнаруженная краеведами на камне каземата башни надпись: “14 декабря 1825 года”. Думается, что кроме Горожанского, в память которого должна была врезаться дата восстания декабристов, едва ли кто из заключенных тех лет мог сделать такую надпись. Склеп, в котором содержался Горожанский после трагического случая с караульным, именовался в исходящих монастырских бумагах “особенным чуланом”.[135]

Убийство Горожанским часового вынудило правительство ближе познакомиться с Соловками. Летом 1835 года монастырскую тюрьму ревизовал командированный из Петербурга подполковник корпуса жандармов Озерецковский. Жандармский офицер, видевший всякие картины тюремного быта и отвыкший удивляться, вынужден был признать, что монахи переусердствовали в своем тюремном рвении. Он отметил, что “положение арестантов Соловецкого монастыря весьма тяжко” и что “многие арестанты несут наказание, весьма превышающее меру вины их”.[136]

Результаты проверки Бенкендорф доложил царю. В ответ Николай I отменил прежний порядок ссылки на Соловки, по которому этим правом пользовались синод и Тайная розыскных дел канцелярия, и оставил его только за собой. Это означало официальное признание государственной важности соловецкого острога.

Изменено было положение арестантов, находившихся в монастырской тюрьме в момент проверки ее. Семь человек вовсе освобождались из заключения, пятнадцать сдавались в солдаты.[137]

Царские “милости”, последовавшие за осмотром монастырской тюрьмы Озерецковским, не распространялись лишь на Горожанского. В его положении особых изменений не наступило, если не считать, что декабриста переместили из мешка Головленковой башни в камеру тюремного здания. Дальнейшая судьба Горожанского определялась синодом и правительством на основании тех характеристик, которые давал своей жертве рясофорный тюремщик. Досифей несколько раз отправлял в синод одну и ту же, словно переписанную под копирку, характеристику Горожанского. В ней говорилось, что Горожанский “никаких увещательных слов слышать не может, отчего даже приходит в бешенство, и считает себя вправе и властным всегда и всякого убить, и если б дать ему ныне свободу, то он с убийственною злобою на каждого бросался б. А дабы он не мог сделать кому-либо вреда, то содержится в чулане без выпуску”.[138] Безапелляционное заключение строилось архимандритом на основании бездоказательных предположений, но подобная аттестация, повторяемая из года в год, лишала А. С. Горожанского возможности увидеть когда-либо свободу.

Кроме Горожанского, в тюрьме Соловецкого монастыря содержалось еще двое арестантов, потерявших рассудок: мастеровой Людиновского чугунного завода Петр Потапов и военный поселянин Федор Рабочий.

Монахам, по всей видимости, надоело возиться с умалишенными. Проку от них никакого, а мороки много. И вот 22 мая 1835 года Досифей обратился в синод с просьбой избавить монастырь от душевнобольных и отослать их “в домы умалишенных для должного лечения”. Ходатайство мотивировалось тем, что без врачебного вмешательства “они все более подвергаются расстройству ума”, а увещаний “в учиненных ими проступках, в теперешнем расстроенном их положении, делать им нельзя” При этом старец отважился сослаться на мнение государственного совета о подобных больных, удостоившееся царского утверждения.[139] И это не помогло! Исключение было сделано только для Потапова. Синод постановил освидетельствовать его и отослать в дом умалишенных на лечение. Решение было выполнено. 9 сентября 1836 года Потапова направили в приказ общественного призрения с тем чтобы он поместил его “в одно из своих заведений, сообразуясь со свойством его болезни”, и по выздоровлении возвратил бы в Архангельское губернское правление.[140]

Что касается Ф. Рабочего и А. Горожанского, которые заключены были в монастырскую тюрьму по воле царя, синод считал “неудобным испрашивать высочайшего разрешения на такую же для них меру, какая назначена теперь для Потапова, особенно же для Горожанского (подчеркнуто мной. — Г. Ф.), о котором и после убийства в самом монастыре часового, объявлена была высочайшая воля оставить его в сем монастыре”. Спросить бы у высших церковных иерархов — Серафима, митрополита Новгородского и Санктпетербургского, Филарета, митрополита Московского, и других, скрепивших своими подписями синодальный указ от 4 октября 1835 года,[141] а удобно ли было истязать в “кромешном омуте” Соловков человека, впавшего в безумие, совместимо ли это с догмами православной веры?

А.С. Горожанский обрекался на мучительную смерть. Издевательства надзирателей над ним продолжались. Известно, что царь прислал монахам для заключенного смирительную куртку,[142] хотя не установлено, одевалась ли она на декабриста.

29 июля 1846 года в тюрьме Соловеикого монастыря, превращенной к этому времени в трехэтажную каменную гробницу, Горожанский скончался.[143] Через два года эту скорбную весть сообщили племяннице декабриста Александре Гавриловне Калининой.

В общей сложности А.С. Горожанский просидел в одиночных камерах Петропавловской крепости и Соловецкого монастыря 19 лет из 46, отпущенных ему судьбой. Он понес столь же тяжкое наказание, как осужденные по первому разряду руководители декабристских организаций и главные участники восстаний на Сенатской площади и на юге — в Черниговском полку.

Типичный декабрист, А.С. Горожанский “с терпением мраморным сносил” свою суровую долю. В Петропавловской крепости, в Оренбургской ссылке и в Соловецком монастыре Александр Семенович Горожанский несмотря на периодические приступы тяжелой душевной болезни вел себя мужественно, никогда не унижался перед карателями и не просил пощады у них, не выражал сожаления по поводу избранного пути, верил в правоту того дела, за которое боролся на свободе и страдал в застенках николаевских тюрем. До конца своих страдальческих дней борец за справедливость ненавидел царя, деспотизм и произвол.

Александр Семенович Горожанский, как и многие представители декабристского рыцарства, погиб, но не покорился.

В дни, когда страна отмечала 150-летие восстания декабристов, на здании бывшего Соловецкого острога появилась мемориальная доска с лаконичным текстом: “Декабрист А.С. Горожанский находился в заточении в Соловецком монастыре с 1831 по 1846 год”.

Загрузка...