Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Благоверный сад, 23 день шестого месяца, пятница, вечер

— Останови по ту сторону сада, любимый, — ласково проговорила Фирузе. — Время у нас еще есть, а мне хочется прогуляться. После дождя воздух так ароматен и свеж… Мы успеем вдоволь полюбоваться жасмином.

С легкой улыбкой Богдан согласно кивнул и, включив сигнал поворота, принял влево. Он понимал жену. После ночного ливня и дневной мороси вдруг, как это часто бывает в Александрии Невской, на город уже в третий раз за июнь прыгнуло лето – Бог весть, на сколько дней или даже часов. Золотые лучи вечернего солнца мягко подсвечивали дымку чистых испарений, неторопливо курившихся над улицами, площадями и садами. Даже в повозку через открытые окна залетал аромат буйно цветущего жасмина, вдоль плотных зарослей которого проезжали сейчас Богдан с супругой. Надо было пользоваться моментом. Тем более, что в положении Фирузе движение ей было, несомненно, весьма полезно.

Фирузе была на последнем месяце, и в связи с этим у нежных супругов возникли некоторые проблемы.

Впрочем, сегодня чета Оуянцевых-Сю старалась не думать о проблемах. Она предвкушала радость общения с музыкой, пусть хоть и европейской. Это тем более интересно, и притом вполне духовно. Казанский сладкозвучный отряд – то, что у варваров именуется оркестром, — гастролировал сегодня в Александрии Невской первый день. Богдан с трудом достал билеты.

Видавший виды, но верный и любимый Богданов «хиус» послушно перетек на левую полосу и, вальяжно прокатив полсотни шагов, повернул в сторону Невы. Выехав на набережную, Богдан снова повернул и, высматривая, куда встать, начал притормаживать напротив летнего причала. Отсюда каждые полчаса отплывали в сторону залива, и сюда же возвращались, степенные прогулочные «кукуняо», как правило – переполненные. Морские прогулки к древним фортам острова Балык-йок были весьма любимы александрийцами всех поколений.

Свободных мест на стоянке почти не оставалось; вероятно, не только Фирузе пришла в голову мысль прогуляться перед вечерним кончерто по аллеям и полянам Благоверного сада. Богдан, чуть поколебавшись, аккуратно и бережно вписался в узкое пространство между потрепанной, но весьма ухоженной и явно кем-то очень любимой молодежной «рязаночкой» – идеальной, с приводом на обе оси и бездонным вещником, повозкой для активного отдыха в приполярных лесах Александрийского улуса, — и сверкающим, не более месяца как с конвейера, европейским «феррари», юркнувшим на свободное место буквально у «хиуса» перед носом. Когда Богдан, наконец, заглушил движок и принялся помогать обворожительно неповоротливой в ее нынешнем положении супруге освободиться от ремня безопасности, из приземистой западной повозки, яркой, словно елочная игрушка, легко и грациозно выскользнула юная девушка – с типично варварской размашистостью захлопнув дверцу, она встряхнула черной челкой, поправила сумочку, перекинутую через узкое плечо, и быстро пошла в сторону Сладкозвучного зала. Короткая и обтягивающая, французского вида юбочка весьма откровенно демонстрировала ее милую фигурку, ее проворно шагающие стройные ножки – и Богдан, невольно провожая девушку взглядом, хоть на миг, да отвлекся от выполнения супружеских обязанностей.

Фирузе, натурально, не могла этого не заметить.

— Очаровательная девочка, правда, милый?

Богдан пробурчал что-то невнятное и торопливо выбрался из «хиуса» – чтобы, обежав его спереди, открыть дверцу со стороны жены. Фирузе, бережно неся живот, не спеша восстала из повозки, шагнула на песчаную дорожку сада и с наслаждением вдохнула благоуханный воздух.

— Ах, какое чудо, — проговорила она. — Хорошо, что мы выехали пораньше.

И они рука об руку двинулись в глубину сада, буквально кипевшего белой пеной цветов.

Прогуливающихся было немало, и Богдану с супругой несколько раз приходилось приветствовать знакомых – то генерального владыку объединения «Севзапникель» с женой и двумя вдумчивыми, вежливыми сыновьями, то одиноко любующегося оранжево-алыми облаками наставника Отдела этического надзора за местами отбытия наказаний средней тяжести, то плохо выбритого знаменитого писателя и культуролога, мрачно развалившегося на влажной скамейке с дымящейся американской сигаретой в одной руке и полупустой бутылкой элитного пива «Великая Ордусь» в другой…

У Медного Всадника народу, как всегда, было особенно много. И как всегда особенно неистово и шумно роились тут со своими фотоаппаратами-мыльницами гокэ – гости страны; так в последние десятилетия все чаще называли тех, кто по тем или иным причинам наведывался в Ордусь, скажем, из Европы, Америки или Австралии – чтобы не пользоваться хоть и вполне верным, но все же не вполне вежливым словом «варвары». Глобализация, как-никак; все люди – братья.

Фотоаппараты то и дело смачно плевались вспышками. Почему-то гости очень любили фотографироваться на фоне Святого Благоверного князя Александра. Памятник, что ни говори, был хорош – но Богдан подозревал, что дело не только в этом. Ощущался тут некий, как говорят по-французски, эпатаж. Уже четыре с лишним века закованный в древнерусские доспехи воитель на вздыбленном коне высился в названной его именем Северной столице, и могучий конь его, как и в те времена, когда о глобализации слыхом не слыхивали, неутомимо вдавливал копытом в карельский гранит змеюку с католической образиной, которую древний скульптор, специально вывезенный сюда из Лояна, для вящей образности наделил множеством явно видимых признаков конфессиональной принадлежности, вплоть до архиепископской тиары на узенькой гадючьей головке с торчащим из пасти жалом. Особенно рьяно фотографировались на фоне Всадника именно выходцы из католических стран – со своим невыносимо шумным смехом, с громкими развязными прибаутками, с неизменными попытками передразнить выражение лица то князя, то коня, то змеи… Богдан, как ни пытался, не мог их понять. Это уже не широта взглядов, а нравственное падение. Глумление над своей стариной. Да в каком-то смысле – и над чужой. Дескать, сколь глупы были предки, то ли дело мы, лишенные предрассудков!

Конечно, времена религиозных войн и напряжений прошли. Еще в Великой Ясе Чингизовой было сказано: «И постановил уважать все вероисповедания, не давая предпочтения ни одному. Это предписывается, как средство быть угодными Богу». Но относиться не всерьез, свысока к тому, из-за чего когда-то, пусть хоть и века назад, брат вставал на брата, было, с точки зрения Богдана, как-то не по-людски. При виде любых – своих ли, чужих – памятников, прославляющих насильственное торжество одной культуры над другой, Богдану всегда хотелось обнажить голову, преклонить колена и долго молиться об упокоении душ невинно убиенных. С той ли стороны, с другой… Все равно невинно.

Впрочем, Фирузе в таких случаях говорила, что он слишком серьезно ко всему относится. И когда Богдан, немедленно принимаясь горячиться, вопрошал: «Да как же можно к этому не серьезно…», мудрая Фирузе тут же цитировала ему вслух из двадцать второй главы глубоко чтимого ими обоими «Лунь юя»: «Учитель сказал: не пошутишь – и не весело».

Хоть супруги и шли неторопливо, на поляне перед Всадником, которого в последнее время все чаще называли не Медным, а Жасминовым из-за обилия тщательно взращиваемых и буйно цветущих вокруг него нежных и сказочно ароматных кустов, Богдан еще замедлил шаги. Сколько он ни бывал здесь – не уставал восхищаться искусством древнего лоянского виртуоза. Памятник действительно был хорош.

Да, разумеется, князь Александр вразумлял кнехтов ярла Биргера не здесь, а близ устья Ижоры. Но, покидая Новгород десятью годами позже, столицу он основал именно здесь – и здесь он маячил[13], вечно горяча своего коня.

А вот на крохотном насыпном островке посреди Чудского озера тот же скульптор изваял князя Александра пешим. Зато едва ли не в сто двадцать шагов ростом. Словно титаническая дозорная башня, князь высился над всей акваторией и побережьем знаменитого озера. Когда же в конце восьмидесятых некоторые газеты, подхватив модные европейские веяния, вдруг ни с того ни с сего начали кампанию по дискредитации древнего памятника (да в сущности, и не только памятника), и знаменитый в ту пору журналист и телекомментатор Эфраимсон ибн Хаттаб открыто стал заявлять, что единственным железным предметом на все озеро является этот самый памятник и что подводные древнеискатели, несмотря на многолетние систематические старания, так и не смогли обнаружить на дне ни единого следа металла, а следовательно, Ледового Побоища на самом деле вовсе не было, — местные жители отнеслись к этому, как к доброй шутке, и ответили на нее соответственно. Года два, наверное, не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не сбросил в озеро то старый таз, то отслуживший свое аккумулятор или масляный фильтр от плужного тягача, то еще что-нибудь однозначно железное – с тем, чтоб на дне появился наконец металл и болтуны унялись. Только вмешательство Малого отца чистоты окружающей среды из ближайшей буддийской общины положило этому конец. Но с тех пор окрестные деревенские огольцы – кто вплавь, кто на лодчонках – добирались по ночам до острова и назло клеветникам озорно писали на необъятных бронзовых подошвах князя четыре иероглифа: «Путин ваньсуй[14]». Мальчишек, понятное дело, не мог унять уже никто.

Девушка, приехавшая на феррари, тоже была тут. Но она не фотографировала, не вступала в беседу с шумной группой веселых темнокожих в тюрбанах и цветастых балахонах до пят, от избытка чувств едва ли не пританцовывавших перед Жасминовым Владыкой, не пыталась, что частенько делали гости страны, встав на цыпочки, поскрести ногтями копыто коня или тиару змеи – от постоянных поглаживаний и поскребываний тиара светилась, словно ее песочком начистили; девушка неподвижно стояла поодаль, глядя в лицо Святому князю своими большими, красивыми глазами вдумчиво и серьезно. И этим она опять понравилась Богдану. Даже ее короткая юбочка в обтяжку и открытая, с глубоким вырезом блузка не портили впечатления.

И, натурально, это опять заметила Фирузе.

— Определенно, милый, эта гостья произвела на тебя впечатление, — мягко сказала она.

Богдан не без усилий отвернулся от Всадника и взглянул в лицо жене.

— М-м-м… — неубедительно ответил он.

— Время поджимает, — проговорила Фирузе. — Я сама с нею поговорю.

— Не надо, Христом Богом прошу… — обескураженно сказал Богдан.

— Надо, — мягко, но жестко отрезала Фирузе, глядя на мужа лучистым ласковым взглядом.

— Мне не нужен никто, кроме тебя, — беспомощно сказал Богдан.

— В том-то и дело, — отозвалась Фирузе. — А теперь, в последний момент, приходится хвататься за соломинку.

Когда Богдан снова обернулся к Всаднику, девушки там не оказалось. Она была уже далеко впереди и танцующим шагом направлялась к Сладкозвучному залу.

— Мне ее не догнать, — озабоченно произнесла Фирузе, складывая широкие рукава вечернего халата на животе. — Беги за ней.

— Ни за что! — ответил Богдан.

Фирюзе лишь поджала губы на миг – и со вздохом сказала:

— Какой ты непрактичный…

— Вот же варварское слово, — буркнул Богдан, и они медленно двинулись девушке вслед. — В наших языках даже корня этого не было никогда. Прак… прак… Ровно лягушки квакают.

Фирузе мягко улыбнулась. Она очень любила мужа, и ей нравилось в нем все. Даже его непрактичность. Даже его периодическая склонность к занудству. Рохлей и брюзгой он становился лишь от безделья. Стоило ему бросить отдых и вернуться к делам – трудно было найти человека напористей и остроумней.

Это было очень по-мужски, и потому тоже нравилось Фирузе донельзя. Мужчины не созданы для отдыха. Мужчина, которому нравится отдыхать – не мужчина, мужчины созданы для трудов и побед.

И потому все, что у них не получается, женщинам нужно тактично и незаметно делать за них. Ведь не зря в двадцать второй главе «Лунь юя» Учитель сказал: «Женщина – друг человека». Вести себя иначе – себе дороже. Рискуешь даже в постели, вместо того, чтобы получать Великую радость, из ночи в ночь слушать унылые причитания о том, как неправильно устроен мир, как заела суета…

Для мужчин все, что не подвиг, то суета. Хотя на самом деле это и есть просто жизнь.

А от подвигов, наоборот, частенько умирают.

Сколько их, Богдановых подвигов, кануло, хвала Аллаху, в прошлое, не нанеся вреда!

А сколько еще предстоит…

Словом, девушка мужу явно приглянулась, и этот случай Фирузе никак не могла упустить. Похоже, ее Богдана тянуло на крайние случаи экзотики. Несколько лет назад он безумно влюбился в нее, случайно встреченную во время дальней служебной поездки утонченную дочь ургенчского бека. Теперь разволновался, едва заметив юную европейскую варварку…

— Сколько я помню твои же рассказы о развитии мировой законотворческой мысли, любимый, — сказала она, — в Цветущей Средине[15] еще во времена Враждующих Царств философ Шэнь Бу-хай ввел понятие «умения пользоваться обстоятельствами».

— Только для чиновников государевых исполнительных органов, — буркнул Богдан.

— Шэнь Бу-хай по долгу философа заботился о государевых органах, — мягко сказала Фирузе и взяла мужа под руку, — а я по долгу жены не могу не позаботиться о твоих.

Богдан вспыхнул, как маков цвет. Все-таки женщины в некоторых вопросах бывают нестерпимо откровенны, что ни попадя готовы ляпнуть в полный голос. Благородному мужу, да еще истово православному по вероисповеданию, слушать их подчас просто страшно. Просто страшно. Если даже лучшая из них, и даже с мужем, высказывается вот так – каких же невообразимо чудовищных вещей они, вероятно, касаются, беседуя друг с другом наедине, без мужчин?

— Мне кажется, и она пришла слушать музыку, — заключила Фирузе.


Александрийский сладкозвучный зал, 23 день шестого месяца, пятница, чуть позже

Богдан в душе и сам опасался того же. Похоже, сцены не избежать, уныло думал он, когда они, по-прежнему рука об руку, медленно поднимались по сверкающей мраморной лестнице, устланной длинным, словно дракон, шемаханским ковром.

Хотя девушка и впрямь очень милая. И взгляд такой серьезный, осмысленный… Богдан был бы отнюдь не прочь поговорить с нею после кончерто и обсудить прелести Вивальди. Она, несомненно, с Запада, и ее восприятие западной музыки, безусловно, может очень сильно отличаться от здешнего, привычного Богдану. Тем интереснее было бы.

Но Фирузе…

Она, вероятно, убеждена, что его привлекли только стройные, длинные, упругие даже на вид и открытые едва ли не во всю длину проворные ножки. Или высокая юная грудь. Или большой рот с пухлыми, яркими, цветущими губами. Или… Да женщина уж придумает, что могло его привлечь – такое что-нибудь, что ему и голову не придет.

Толпа ценителей, вполголоса гудя разговорами, медленно втягивалась в зал. Кто-то в изящном западном платье, кто-то в хламидах наподобие византийских, кто-то в как бы обрезанных халатах с шароварами, модных в этом сезоне в Цветущей Средине…

Богдан, как обычно, предпочитал старославянский стиль: немного укороченная, чтобы не мешала садиться в повозку, чиновничья шапка-гуань с поперечной нефритовой заколкой, благостно богатая карманами летняя варяжская куртка на шнуровке, так называемая ветровка, легкие, в тон ветровке, серые порты и мягкие сафьяновые сапожки.

Они нашли свои места. Фирузе, не садясь, оперлась обеими руками на спинку кресла впереди, чуть прищурилась и принялась целеустремленно вертеть головой, явно ища в зале варварку из «феррари». Богдан съежился в мягком кресле, опустил лицо – и сам не знал, чего больше жаждет: найти девушку или потерять и забыть.

Но чтоб Фирузе искала да не отыскала – такого быть не могло.

— Вон она, — сказала Фирузе. Удовлетворенно спрятав руки в рукава халата, она сложила их на животе и медленно, осторожно уселась. — В пяти рядах от нас. Одна. Сейчас уже начнется первое отделение, а в перерыве я к ней подойду. Она тебе понравилась, я чувствую. Я этого так не оставлю.

— Любимая… — безнадежно начал Богдан.

— Все, все, давай слушать. Вон махатель идет, с палочкой…

— Дирижер они это называют… — машинально поправил Богдан.

— А я называю махатель, — мягко ответила Фирузе.

Богдан послушно умолк и ушел в себя. Фирузе, размышлял он, вероятно, не вполне представляет себе, как может отреагировать на ее слова девушка из Европы. Все рассуждения о тонких цивилизационных различиях для его супруги – звук пустой. Есть хорошие люди и есть плохие люди, есть мужчины и есть женщины, есть плохие и хорошие мужчины и есть плохие и хорошие женщины. Мужчин примерно столько же, сколько женщин. Хороших людей не в пример больше, чем плохих. Вот и все ее представления на сей счет.

Ох, что будет…

Все, все, давай слушать, повторил он сам себе слова жены. Кончерто гроссо… Беллиссимо кончерто!

Музыка отвлекла Богдана от тревожных раздумий о предстоящем. Музыка была великолепна. Странными мирами веяло от нее, странными, иными – миром чужой, но бесспорной красоты, миром утопающих в кипарисах и пиниях мраморных дворцов над теплым сверкающим морем; миром изысканных, ироничных людей в напудренных париках; миром бесчисленных чванливых королей и президентов, кишмя кишащих на территории, на которую и треть Александрийского улуса не удалось бы втиснуть; миром гениальных изобретателей, измышляющих прибор за прибором, машину за машиной, сами не ведая зачем, из детского любопытства; миром людей, всю жизнь только и знающих, что всяк на свой лад, кто мускулами или деньгами, кто мозгами или бюстом кричать: я, я, я! Миром так называемой моногамной, по-ватикански священной семьи – и озлобленных, алчных, ревнивых любовниц, которых надо таить, и держать поодаль, и тут же нелепо подманивать и улещивать, и врать, врать; и так называемых незаконных детей…

О, скрипки, скрипки, мосты между мирами!

Перерыв накатил так быстро, что Богдан, расслабленный божественными звуками, не успел к нему морально подготовиться. И когда восхищенные слушатели, сдержанно гомоня, начали вставать, когда заполнился проход между креслами, он только втянул голову в плечи и отвернулся.

— Ты не хочешь в буфет, любимый? — со значением спросила Фирузе.

— Нет, — буркнул Богдан.

— А я прогуляюсь, — сказала она и грузно воздвиглась из кресла. Подождала, что-то якобы отыскивая в сумочке. И втиснулась в битком забитый проход как раз тогда, когда медлительный, черепашьим шагом ползущий на выход поток людей пронес европейскую девушку мимо них.

— О, простите! — сказала Фирузе, словно бы на миг потеряв равновесие и довольно сильно толкнув девушку в тесноте толпы. Та обернулась, запнулась на миг, оглядывая Фирузе, и виновато улыбнулась.

— Что вы! — с едва ощутимым акцентом проговорила она.

И голосок миленький, подумала Фирузе.

— Это я виновата… Вам нужно быть осторожнее, в вашем положении…

— Да, муж отговаривал меня идти на кончерто, — затараторила Фирузе. С Богданом она никогда не бывала столь словоохотливой. — Уже совсем недолго носить осталось, он волнуется. Мужчины в это время ужасно смешные… Но очень, очень милые. У вас нет еще детей? Нет? Я так и думала. Хотел меня не пустить. Но я его уговорила. Я так люблю европейскую музыку! И этот очаровательный дирижер! — стремясь к великой цели, она даже вспомнила это нелепое слово, причем безо всяких усилий. — Он совсем как гость страны.

— Только по виду. Ваши музыканты иначе играют, — задумчиво сказала девушка.

Поток тем временем уже принес их в буфет, и бывшая почти на полголовы выше Фирузе тактичная и заботливая варварка раньше ее успела оценить ситуацию у прилавка, должным образом сманеврировать – и мигом оказалась там, куда все так стремились. Умеют они это, подумала Фирузе. Шустрые такие… Решительные. Но не бездумно решительные. Осмысленно решительные, вот в чем дело. А мы либо колеблемся месяцами, либо кидаемся очертя голову наобум – мол, будь что будет.

— Что вам взять? — спросила девушка.

— Просто стакан кумыса, если вам нетрудно, — с готовностью ответила Фирузе.

— Конечно, нетрудно, — обаятельно улыбнулась девушка. — А вы не ждите тут, в тесноте и толкотне, мало ли… вон у окна свободно. Я к вам подойду.

— Спасибо, душенька, — искренне ответила Фирузе.

Уже через минуту со стаканом кумыса и маленьким бокалом мартини со льдом для себя обаятельная гокэ, ловко лавируя в массе людей, подошла к ждущей ее Фирузе.

— Пожалуйста.

— Спасибо. Вы так любезны… девушка…

— Меня зовут Жанна.

— Фирузе.

— Очень приятно, Фирузе.

— Вы сказали, у нас иначе играют. Но это же ваша музыка.

— Да, конечно. В том-то и странность. Все как бы то же самое, инструменты, ноты – а иначе. Про другого Бога.

Ну, Богдану будет о чем с ней поговорить, обрадованно поняла Фирузе.

— Вивальди, когда писал, молился, может, Мадонне, а у вас это играют – Богородице. Я не могу сформулировать…

— Что сделать?

— О, простите. Объяснить… подобрать правильные слова. Но мне обязательно придется это делать. Я ведь затем сюда и приехала.

— Зачем затем?

Жанна сделала маленький глоток. Фирузе – большой.

— Я закончила Сорбоннский университет по специальности ордославистика… Ох! Опять простите. Университет… По-вашему это будет… всеобуч, наверно, так можно сказать.

— Великое училище, я знаю, — кивнула Фирузе. — Дасюэ.

— Точно! — засмеялась Жанна. — Вылетело из головы. Так трудно адап… приспособиться! Одно дело – академическое знание языка, и совсем другое – погрузиться в языковую среду иной страны, иной культуры… Я всего неделю, как приехала в Цветущую Ордусь[16]. Но надо именно так – резко, с головой. Все увидеть, все почувствовать!

Она взволнованно сделала три больших глотка. Фирузе – выжидательно сделала три маленьких.

Щеки девушки порозовели.

— Я без ума от вашей культуры, — заявила она. — Так все странно и аттракционно… то есть – привлекательно. Я здесь на практике. Буду писать диссертацию.

— Надолго к нам? — цепко спросила Фирузе.

Жанна сделала неопределенно-размашистый жест бокалом.

— Месяца на три, никак не меньше.

— Ага, — сказала Фирузе и отставила стакан. — Хотите, я вас познакомлю с мужем?

Ничего не выйдет у нее, изнывал в одиночестве Богдан. Ничего не получится. И вдруг подумал: а если получится?

Его бросило в странную дрожь.

— Милый, познакомься, — раздался сзади голос супруги. Богдан вскочил, поворачиваясь к проходу. Едва слышно переговариваясь, там уже шли, неторопливо возвращаясь к своим местам, ценители европейской музыки. Фирузе улыбалась ласково, а девушка, которая, как Богдан это отчетливо понял теперь, ни с того ни с сего ему отчаянно понравилась, — чуть выжидательно, чуть застенчиво, и очень приветливо и открыто. — Это Жанна. Она изучает нашу страну, закончила Сорбоннское великое училище, это во Франции, я помню. Приехала сюда на практику и хочет все узнать и почувствовать. Жанночка, это мой ненаглядный муж, Богдан Рухович.

— Можно просто Богдан, — выдавил Богдан.

— Он ученый человек, имеет степень минфы.

— Лё шинуаз? — растерянно спросила Жанна.

— А? — осекшись, спросила Фирузе.

— Шынуаз, шынуаз… — подтвердил Богдан.

— Минфа, — пояснила Фирузе, — это «проникший в законы[17]». Он действительно очень знающий законник, прямой, честный и справедливый.

— Фирузе! — сморщился Богдан.

— Но это же правда, любимый, — простодушно хлопнула ресницами Фирузе. — Тебя так ценят в Возвышенном Управлении этического надзора, я знаю.

— В это легко поверить, — сказала Жанна и протянула Богдану руку. — Очень приятно с вами познакомиться, Богдан.

— И мне, — застенчиво сказал Богдан. И как-то отдельно добавил: — Жанна…

У нее была приятная ладонь. Сильная и нежная. Девичья. Богдан покраснел.

Фирузе внимательно наблюдала за его лицом.

— Вы заняли место на стоянке сразу после меня, — тепло сказала Жанна. — Я вас заметила. Поэтому действительно верю каждому слову вашей супруги. Вы так вели машину, будто… будто вокруг одни дети, а вы один их бережете и за них отвечаете, — она запнулась. — Хотя сами – больше кого бы то ни было похожи на дитя.

Она повернулась к Фирузе. Уже не стесняясь, оглядела ее живот, подняла взгляд и улыбнулась.

— У вашего ребенка будет замечательный отец, — сказала она. Чуть помедлила и вдруг озорно сморщила нос, покосившись на Богдана. — Только очень смешно одетый.

— Хм, — Фирузе поджала губы. Ни малейшего неодобрительного слова относительно мужа она не терпела. Ни от кого. — Скажите, Жанна, — она нарочито заглянула ей в вырез блузки, потом чуть наклонила голову, разглядывая юбку. — Вам в Александрии не холодно?

— Бывает иногда, — честно призналась Жанна. — Но я люблю, когда на меня смотрят.

Она повернулась, чтобы идти к своему месту,

— Жанночка, — решительно сказала Фирузе ей вслед, — мне нужно с вами поговорить по очень важному делу. Вы не против?

Жанна удивленно обернулась к ней.

— Прямо сейчас?

— Прямо сейчас. Я провожу вас до вашего сиденья.

Богдан, мгновенно вспотев, сел в свое кресло и даже зажмурился.

— Понимаете, Жанна, мне действительно скоро рожать, — начала Фирузе прямо на ходу. — Генетический разбор показал, что будет дочь. А в нашем роду, роду довольно древнем, поверьте… есть обычай. Вы знаете, что такое обычай?

— Ля традисьон… — нерешительно проговорила Жанна. — Как это сказать? Традиция?

— Да. Традиция. Я не очень хорошо представляю, как у вас там относятся к традициям, но у нас нарушить обычай – все равно что вам, например… ну вот посреди концерта, прямо под люстрой, на свету, при всех, сесть по большой нужде.

— Кель иде! — сказала Жанна в замешательстве. Получилось почти в рифму.

— Мальчика должно рожать в доме отца, девочку – в девичьем доме матери, от отца подальше. Раньше пол ребенка пытались предсказывать знахари, позже – даосы всякие, теперь – генетический разбор, немножко поточнее стало… Во всяком случае, мне нужно срочно уезжать, по крайности вот после отчего дня в первицу. Уезжать далеко, в Ургенч… и надолго. На несколько месяцев. Чтобы девочка выросла домовитой хозяйкой, она должна с первых же часов жизни как следует впитать воздух материнского дома.

— Какая прелесть, — восхищенно всплеснула раками Жанна.

— Да, но Богдан на несколько месяцев останется один. Это ужасно! При одной этой мысли меня в дрожь бросает.

— Он такой легкомысленный? — с сомнением спросила Жанна. — Наблудить может?

— Да при чем тут… В Цветущей Средине издревле есть поговорка: женщина без мужчины – что слуга без хозяина, мужчина без женщины – что сокровище без присмотра.

— Надо же! — изумилась Жанна. — Восток, а женщин считают самостоятельнее мужчин. По-моему, сокровищу без присмотра куда хуже, чем слуге без хозяина.

— О, вы по молодости лет просто не понимаете, как пуста и бессмысленна жизнь оставшегося без хозяина слуги.

— У нас любой слуга рад-радешенек, если хозяин куда-нибудь провалится на месячишко.

— У вас там слуги наемные, — возразила Фирузе. — Это совсем другое. Ох, сейчас уже начнут… Богдан меня очень любит, и у него совершенно никого нет, кроме меня. На несколько месяцев он останется совершенно без присмотра. Понимаете?

Жанна заинтересованно молчала.

— Нет?

— Нет…

— Вы ему явно понравились, а это, поверьте, совсем нечасто происходит – чтобы Богдану всерьез понравилась девушка. Собственно, на моей памяти – впервые. И вам он, по-моему, тоже понравился.

Жанна чуть смутилась.

— Он очень приятный человек, — призналась она.

— Мужчина должен быть женат, — убежденно сказала Фирузе. — Постоянно или временно, на одной или на пятерых, смотря по доходам… Но не бегать по вольным цветочкам и птичкам, а быть женатым! Чтобы душа была чиста. Чтобы открыто, прямо смотреть своим женщинам и всему остальному свету в глаза. Вы готовить умеете?

Тут Жанна совсем смутилась.

— М-м… как вам сказать…

— Ну, лишь бы мужчина был по сердцу. Если есть желание его порадовать – умение само придет. Помню по себе. Вы приятная и умная девушка, Жанна. У вас там так не принято, я прекрасно знаю, но… Я прошу вас стать его временной женой. Хотя бы на эти три месяца. А когда я вернусь…

У Жанны слегка отвалилась челюсть, а глаза сделались, как два алебастровых шарика на чиновничьей шапке. Фирузе осеклась.

Через несколько мгновений лицо девушки стало пунцовым. Во вновь ожившем взгляде появилось завороженное, почти восхищенное выражение.

— Вот так вот броситься с головой в культурную среду… Да мне и во сне присниться не могло! Я согласна, Фирузе! Я согласна! Ходить по магазинам, кормить, поить…

— Именно. Я вам расскажу об этом поподробнее.

— Стирать, помогать в работе, пыль сдувать с кодексов… да?

— Ну, и все остальное, разумеется, — рассудительно сказала Фирузе.

Когда Богдан решился оглядеться, все в зале уже сидели на своих местах, и лишь две женщины оживленно, не замечая ничего вокруг, беседовали стоя. Вот Жанна наклонилась к уху Фирузе и что-то негромко спросила. Вот Фирузе наклонилась к уху Жанны и что-то негромко ответила. Обе захихикали как-то очень взаимопонимающе, как-то плотоядно, и Жанна покосилась на стиснувшего зубы, красного, как рак Богдана с веселым уважением. О чем они, мучительно думал Богдан. О чем это они так?

Он достал из внутреннего кармана ветровки наградной веер, полагавшийся от казны всем отличившимся работникам человекоохранительных учреждений, и принялся нервно обмахиваться, по возможности пряча от зала рдеющее лицо. На веере были изображены возлежащие бок о бок тигр и агнец, а поверху шла изящная вязь на старославянском: «Не судите, да не судимы будете».

Разумеется, сотрудникам нехристианской ориентации выдавались веера с иной символикой – соответственно их убеждениям; но суть надписей не менялась.

Фирузе неторопливо пошла к мужу. Неторопливо села. От нее просто-таки веяло вновь обретенным внутренним спокойствием и удовлетворением. Богдан молчал.

Вышел махатель.

— Она согласна, — сказала Фирузе. — После кончерто едем в ближайшую управу и регистрируем трехмесячный брак.

— Святый Боже, святый, крепкий, святый, бессмертный, помилуй мя, — ответил Богдан. Помолчал, затравленно покосился на супругу. — В жизни тебе не изменял, Фирочка.

— Я знаю, — сказала Фирузе, взяла его ладонь, поднесла к губам и поцеловала. Прижалась к ней щекой. — Но ты же мужчина, а мне надо ехать.

Махатель отрывисто поклонился залу, повернулся к нему спиной, чуть помедлил, сосредотачиваясь – и вдохновенно взмахнул своей палочкой.

О, музыка! Гендель, Гендель…

Второе отделение пролетело незаметно.

К повозке обе женщины, улыбаясь до ушей, вели Богдана под руки с двух сторон.

У повозок обе посерьезнели. В жемчужном свете почти уже спустившейся белой ночи, в тонком неземном свечении, льющемся с неба, чуть поцарапанного розовыми перьями высоких облаков, Жанна обошла Богданов «хиус», внимательно его оглядывая; еще внимательнее она посмотрела на будущего супруга.

— Вы бедный, Богдан? — спросила она сочувственно. — Вашему авто не меньше четырех лет…

— Нам хватает, Жанна, — серьезно ответил Богдан. — Если вы боитесь, что я не смогу вас достойно содержать, покупать привычную вам косметику из Франции или…

— Нет-нет, я не об этом. Просто… мой отец меняет автомобили чуть ли не каждый год.

— Я знаю о таких обычаях, — сказал Богдан. — Понимаете… я бы тоже, наверное, мог. Но у вас там… нет, не так. Не буду говорить, что у вас – я там не жил. Буду говорить о том, что у нас. Чтобы зарабатывать на новую повозку каждый год – мне надо было бы работать двенадцать часов в сутки. Все время в лихорадке. Я бы мог, конечно. Но я предпочитаю, например, по весне каждый день садиться на своего старичка, уезжать на полста ли от города, выходить на обочину… и думать, и до самых сумерек слушать, как тает снег.

Запрокинув голову, Жанна неотрывно смотрела Богдану в лицо. Странно смотрела. Как-то привороженно.

— Интересный у меня будет первый муж, — сказала она, помолчав. И пошла к своей повозке. Открыла дверцу, остановилась. Обернулась.

— Я на своей пока поеду. Сяду вам на хвост, а вы показывайте дорогу.

— Не сбежишь? — как бы в шутку, для очистки совести спросила Фирузе.

Жанна чуть улыбнулась и покачала головой.

— Ни за что, — сказала она.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 24 день шестого месяца, шестерица, ночь

В круглосуточно открытую управу они приехали в половине двенадцатого, а к часу уже были дома. Подробно показали Жанне кухню, после кухни – квартиру. Выпили немного шампанского «Дом Периньон», купленного по дороге специально для молодой – Богдан алкоголя обычно не пил, а Фирузе в ее положении было нельзя; да и вообще Магомет разрешал ей только водку. Закусили фруктами. Пытаясь побороть скованность, немного натужно шутили и очень много смеялись. Фирузе было неловко, что такое, в общем, важное в жизни всякой женщины событие произошло для Жанны слишком скоропалительно, не празднично, на бегу, и она старалась быть особенно предупредительной и нежной с нею; но гостья страны, казалось, все понимала и вела себя выше всяких похвал. Девушка и впрямь оказалась просто чудо.

В половине третьего, когда надо было уже решаться на что-то, а Жанна не знала, как себя вести, и Богдан, увлекшись, плел о том, как тяжело было разобраться с кассационной жалобой относительно национальной принадлежности одного уникального по личной красоте и родословному списку галицийского оленя, и лишь он, Богдан, после двухмесячных изысканий сумел эту проблему решить по справедливости – Фирузе, поглаживая живот, тяжело поднялась из-за стола.

— Устала я нынче, — с немного деланным безразличием сообщила она. Нельзя сказать, чтобы ее совсем уж не трогало то, чему суждено было вот-вот произойти. Очень даже трогало. Но она ведь жена. А не какая-нибудь там. И Жанна – жена, а не какая-нибудь там. — Спать пора. А вы – как душеньке угодно, вина вон еще сколько осталось. Если душа горит – я себе в гостиной постелю… — Она запнулась и, не в силах кривить душой перед близкими людьми, неожиданно для себя добавила: — Только, может, отъезда моего дождетесь?

Повисла долгая пауза. Потом ошеломленная, вспыхнувшая Жанна открыла было рот, желая сказать что-то – и тут вкрадчиво заулюлюкала трубка, лежавшая в кармане ветровки Богдана.

Богдан поднес ее к уху, дал контакт и сказал:

— Да?

У него сразу оказался совсем иной голос. Совсем новый. За весь вечер женщины не слышали такого ни разу. Будто звякнул металл.

— Да?

Через мгновение лицо его стало меняться. Оно вытянулось, побледнело. Взгляд сделался больным. Богдан отключил трубку, медленно положил ее на стол, между вазой с персиками и своим бокалом с недопитым шампанским. Рука чуть дрожала.

— Что творится… — потрясенно пробормотал он севшим голосом. — Что творится, святый Боже…

Женщины боялись хоть слово проронить, хоть вздохнуть. Но Богдан помолчал, а чуть погодя сказал мертво:

— Мне нужно срочно ехать в Управление. Вот сейчас, не медля ни минуты. Совершено святотатство.

Он встал и, пряча от жен глаза, чуть горбясь, ушел к себе в кабинет. Затеплил лампаду перед образом Спаса Ярое Око, преклонил колена – и трижды нараспев прочитав иероглифические благопожелательные надписи, свисавшие по обе стороны иконы, в течение получаса истово молился.

А затем две женщины в осиротело затихшей квартире, встревоженные и опечаленные, остались одни.


Загрузка...