ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОЖИДАНИЕ

Теди

Теди проснулась от запаха моря. Он прилетел из-за дюн, минуя уборные, смешиваясь с несвежим дыханием и кисловатым душком, исходящим от тел других девятнадцати девушек в бараке. Она снова закрыла глаза и улыбнулась.

Теди Пасторе потеряла обоняние во время Второй мировой войны. А еще из-за вечного недоедания у нее прекратились месячные. Ее густые белокурые волосы потускнели, а ногти стали слоистыми и ломкими. Но в Палестине все это прошло.

За те две недели, что она пробыла в Атлите, у нее развился нюх как у собаки. Она могла с закрытыми глазами не только различать людей, но даже угадывать их настроение, а порой и мысли. Теди улавливала проникающий всюду аромат секса, источаемый девушкой, мимо которой она проходила по коридору корпуса, задыхалась от острого запаха паленых волос, исходившего от Зоры Вайц, сердитой маленькой польки со сверкающими карими глазами и кривым передним зубом. Теди чувствовала этот запах, хотя Зора спала на другом конце барака.

Поначалу Теди боялась, что сходит с ума, но позже, осознав, что никто не догадывается о ее тайне, перестала думать об этом и сосредоточилась на будущем.

Она решила поселиться в кибуце, где все пропахло молоком и апельсинами, и постараться забыть о прошлом, обо всем, что случилось прежде. Память – враг счастья. Теди уже позабыла и название корабля, на котором приплыла в Палестину, и крепыша-грека, державшего ее за плечи, когда в приступе морской болезни ее выворачивало над ведром. Интересно, можно ли выучить иврит так, чтобы разучиться говорить по-фламандски?

Теди дала себе зарок: покинув Атлит, в ту же минуту забыть все, что связано с этим местом, – грязный уродливый барак, девушек со всех концов Европы, и милых, и неприятных. Забыть бесконечно долгие дни, иссушающую жару, горы вдали, застывшие голубым миражом, чудаковатых волонтеров из ишува, как здесь называют еврейское поселение.

Она начнет все с чистого листа, словно только что родилась. Теди тешила себя мыслью, что скоро у нее будут документы с новым – еврейским – именем. Она станет как другие пионеры, все эти парни и девушки, уроженцы Польши и Румынии, поющие о Земле Израильской и мечтающие о жизни, наполненной работой на ферме и народными танцами. Летние сионистские лагеря привили им, сыновьям и дочерям учителей и лавочников, любовь к труду. Эти дети постоянно рассказывали, как им хочется пахать, возделывать землю, бороться и строить новое государство. Они, не оглядываясь, шли навстречу будущему. Ей казалось, что они просто замечательные.

Парням-сионистам Теди тоже понравилась, хотя она, разумеется, знала: все дело в ее фигуре и светлых волосах. Ребята порой бывали высокомерны и даже грубы; один, помнится, назвал Теди в лицо «изящной штучкой». Конечно, никто из них не хотел ее обидеть, но ей все равно было не по себе. В Амстердаме девушки с голубыми глазами, узкими бедрами и широкими плечами встречались сплошь и рядом. И у нее самой, и у многих ее знакомых в семье имелись лютеране – один из родителей, или, по крайней мере, дед или бабка, так что вплоть до сорокового года, когда родственники нееврейской крови в одночасье сделались на вес золота, упоминать о чьем-либо смешанном происхождении считалось признаком дурного тона.

Теди зевнула и потянулась. В бараке ее по праву считали непревзойденной соней: она отключалась, едва коснувшись головой подушки, а просыпалась так поздно, что частенько не успевала на завтрак. Опустив пятки на цементный пол, Теди поняла, что в бараке никого нет, и быстро натянула застиранное синее платьице, открывавшее ноги чуть больше, чем следовало, хотя и не столь бесстыдно, как короткие бриджи, что носили некоторые девушки.

На койке у самого выхода Теди заметила Зору, свернувшуюся калачиком. Теди постаралась закрыть дверь как можно тише, а потом со всех ног кинулась в уборную, по дороге уговаривая себя не волноваться: ведь в Атлите остаться голодным невозможно. Запасы чая или сахара на кухне могли иссякнуть, но там всегда было вдоволь хлеба и салата из помидоров и огурцов, по мнению местных идеально подходившего для завтрака. Сидя в уборной, Теди попыталась вспомнить, как на иврите будет «помидор».

– Агвания! – воскликнула она.

– Что? – спросили из-за перегородки.

– Простите, я думала, здесь никого нет, – смущенно пробормотала Теди.

– Агванию тебе в столовой дадут. Только беги быстрее, а то они скоро закроются.

Теди решила спросить Нурит, одну из преподавательниц иврита, как будет «огурец», но потом вспомнила, что на сегодня занятия отменены. Одна из политических партий призвала к забастовке против британцев, и учителя примут участие в демонстрации. А это значит, что никакого иврита, никакой гимнастики – никакого разнообразия.

Внезапно ей представился день, пустой и долгий, который надо прожить среди абсолютно чужих, не понимающих ее людей. В отличие от большинства обитателей Атлита, идиш не был для Теди родным языком. «Эта грязная тарабарщина» была запрещена в доме ее матери, хотя она слышала, как на идише говорил дед, и неплохо выучила этот язык за время пребывания в лагере для перемещенных лиц и по дороге в Палестину. С каждым днем она все лучше понимала иврит, но слова по-прежнему давались ей с трудом. Очень часто они казались ей анаграммами, случайными наборами букв. Их Надо было как-то сложить, чтобы получилось слово.

– Аг-ва-ния, – прошептала она, умываясь. Приятное слово, неплохое имя для кошки. Она уже давно мечтала о кошке – пятнистой, черно-рыжей. «Интересно, есть такие в Палестине?» – подумала Теди. Надо будет кого-нибудь спросить. А заодно и как будет «огурец».

Громкие крики вывели Теди из состояния мечтательной задумчивости. А потом, услышав в отдалении паровозный свисток, она улыбнулась. Прибывают новые иммигранты, значит, теперь день пройдет быстро и не придется слишком много думать.

Она присоединилась к толпе, продвигавшейся к юго-западному концу лагеря, к тому месту, куда должен был подойти поезд. Несколько девушек поздоровались с ней, а двое парней попытались перехватить ее взгляд. К Теди подбежала Ханна, луноликая и жизнерадостная. Протянула яблоко. Кажется, Ханна тут всех знала по имени.

– Ты ведь на завтрак опоздала, – сказала она.

– Большое спасибо, – старательно выговорила Теди.

– Быстро ты иврит учишь, – заметила Ханна. Она уже одевалась как настоящий кибуцник, в бриджи и лагерную блузу, а волосы заплетала в две тугие косички.

– Здорово, правда? – Она вытянула шею, высматривая поезд. – Поселенцы нам сейчас очень нужны. Чем больше, чем лучше.

Теди энергично закивала, ей стало стыдно, что для нее прибытие новых беженцев – развлечение. Теди двинулась за Ханной, яростно проталкивавшейся через толпу. Оказавшись впереди, они попытались рассмотреть что-нибудь за переплетениями колючей проволоки.

В конце железнодорожного пути не было ни станции, ни даже деревянной платформы. Рельсы просто обрывались посреди поля, заросшего высокой травой и цветами. Тысячи ног вытоптали сорняки и утрамбовали пятачок земли, а потом проложили и тропинку, что бежала параллельно забору Атлита до шоссе, ведущего к главным воротам. Этот пятиминутный маршрут от станции до ворот регулярно преодолевали измученные, напуганные люди. Они прибывали сюда с потрепанными чемоданами и последней надеждой.

Паровоз запыхтел и начал понемногу сбавлять ход. Потом состав остановился, и английские солдаты стали открывать двери трех товарных вагонов. Кто-то за спиной Теди прошептал:

– Совсем стыд потеряли! Меня сюда везли на автобусе с черными окнами, и то жутко было. Но чтобы вот так?!

Теди обернулась и уловила слабый, но тревожный запах камфоры, исходивший от женщины, которая произнесла эти слова. Она была очень бледная – ясно, новенькая.

– Можно подумать, они не знают, что значит для евреев ехать в товарняке! Не понимаю я этих англичан. Ведь они против Гитлера воевали. Как они могут?

– Запугать хотят, – отозвалась девушка-болгарка с суровым лицом. На ней был черный шейный платок, знак принадлежности к одной из бесчисленных политических партий. Теди никак не могла запомнить их названия. Нас загоняют в товарные вагоны, чтобы ослабить наш дух. Не выйдет.

Новички выходили на солнце, пошатываясь, щурясь на ярком свету и прижимая к груди свои пожитки.

– Шалом, друзья! Шалом! – закричала болгарка, приставив ладони рупором ко рту. – Шалом! Добро пожаловать!

Другие присоединились к ней, выкрикивая слова приветствия на иврите и идише, немецком, румынском, французском, польском, итальянском и греческом.

Когда новички зашагали по тропинке к воротам, те, кто находился за забором, двинулись следом за ними, ловя обрывки новостей. Один сказал, что их корабль был обстрелян в Хайфе. Другой заявил, будто они слышали, что эта группа состоит преимущественно из бывших узников Освенцима.

– Видели мужчину из поезда вынесли? Он что, умер?

– Не мужчину, а женщину. Ей от жары плохо стало.

– Это всё легальные, с документами. День-два и уедут.

– Ты-то откуда знаешь?

К этому времени Теди уже научилась не обращать внимания на подобные умозаключения, очень скоро все и так узнают правду.

Стоило новичкам добраться до ворот, в толпе послышались выкрики иного рода.

– Вена! Есть кто-нибудь из Вены? А Гроссфилдов знаете, скорняков?

– Кто из Лодзи? Тут ваш земляк!

– Будапешт! Семья Авигдора Коэна! Это недалеко от центра!

– Словинские! Вы случайно никого из Словинских не знаете?

Теди было тошно это слушать. Она скрестила руки на груди, повернулась к горам. Может, хоть там сейчас прохладней?

Ее отец уверял, что их фамилия, Пасторе, досталась им в наследство от времен испанской инквизиции, когда евреи стали переселяться в Голландию. Он говорил, что его предки произвели на свет так много дочерей и так мало сыновей, что к 1940 году в Нидерландах осталось всего восемь Пасторе. А теперь Теди была единственной, кто уцелел.

Если она встретит амстердамских соседей или бывших одноклассников, ей придется вспомнить все: лица, цветы, магазины, рынки, мосты, каналы, велосипеды, ароматы, окна с разлетающимися занавесками, окна с закрытыми по ночам ставнями. А это проделает опасную дыру в дамбе забвения, которую она так старательно строила день за днем.

Теди нарочно отворачивалась от новичков, сгрудившихся у ворот. Она старалась не обращать внимания на печальные голоса тех, кто вел перекличку, пока оглушительный рев сирены «скорой помощи» не заставил ее поднять голову. Позже жители лагеря будут сравнивать этот пронзительный звук с визгом попавшей под колеса кошки, сигналом воздушной тревоги, фабричным свистком. Теди заткнула уши пальцами, но все равно слышала, как кричит худенькая женщина, застывшая в нескольких ярдах по ту сторону от открытых нараспашку ворот.

Она стояла, странно вывернув стопы и плотно прижав локти к бокам. Кисти рук дергались, точно перчатки, болтающиеся на бельевой веревке, голова запрокинулась. Крик становился все громче, наполняя воздух невыносимым ужасом. Внезапно стало тяжело дышать. Солнце сделалось еще жарче. Заплакал ребенок.

К женщине бросилась медсестра в белом халате со шприцем в руках, но та резко крутанулась на каблуках; молотя кулаками воздух, она вдруг превратилась в неистового, плюющегося дервиша. Она вертелась и кружилась так быстро, что казалось – вот-вот взлетит в небо на крыльях собственной ярости.

А потом все разом кончилось. Двое солдат схватили женщину, медсестра воткнула ей в руку шприц. Крики сменились горьким плачем. Чаша ее страданий переполнилась. По толпе пробежала дрожь, будто внезапно похолодало.

Женщина, захлебываясь, повторяла какое-то слово. Снова и снова. Снова и снова.

– Что она говорит? – спрашивали друг друга люди на разных языках.

– Это по-русски?

– Может, она зовет кого-то? Наконец слово перевели и передали по цепочке.

– Колючая проволока, – сквозь слезы повторяла женщина по-чешски. Колючая проволока.

В Вестерборке, в пересыльном лагере, Теди много часов провела, стоя за колючей проволокой под мокрым снегом, молча вглядываясь в уныло-серые бесконечные болота. За ее спиной тихо всхлипывала маленькая седая женщина в огромном мужском пальто и домашних тапочках.

– Они не дали мне боты надеть, жаловалась она извиняющимся голосом.

В конце концов, женщина попросила Теди помочь ей сесть на землю и устроила из пальто некое подобие шерстяной палатки. Никто не увидел, как она царапала руки об острия шипов. К тому времени, как женщина упала лицом вперед, на проволоку, ее тело уже остыло.

Когда Теди прибыла в Атлит, ей тоже поначалу жутко становилось при виде колючей проволоки. Но здесь ей дали чистую одежду, мягкий хлеб, подушку, ей улыбались и помогали, и Теди все забыла. А теперь она видела лишь колючую проволоку, миллион острых, как бритва, шипов, напоминание о том, что она еще не совсем свободна, еще не совсем человек.

Медсестра баюкала всхлипывающую женщину, укачивала ее, как уставшего ребенка. Она подала знак одному из охранников. Тот поднял женщину на руки и отнес в лазарет.

– Бедняжка, – сказала Ханна, смахивая слезы. Теперь ее в больницу повезут.

– Еще бы, – хмыкнула Лилиан, пухленькая австрийка с безвольным подбородком и всегда аккуратно накрашенными губами. Ушлая дамочка. После такого спектакля она тут не задержится.

– Да у тебя сердца нет! – вспыхнула Ханна.

– Ничего подобного, – возразила Лилиан, которую в лагере не любили, но терпели из-за неистощимых запасов косметики в ее чемодане. Просто я всегда говорю правду. В этом мире каждый сам за себя.

– Эта женщина никогда не оправится, – сказала Ханна. А всё эти чертовы англичане. Во второй раз посадили ее в лагерь.

– Не скажи. – Теди потрогала пальцем колючку. Мы все тут висим на тоненьком волоске, а ее волосок уже оборвался.

– Ладно, хватит, – Ханна схватила Теди за руку. Пойдем, поможешь мне разместить остальных новичков.

Ворота закрыли. Новички стояли, сбившись в кучу, не отводя глаз от внушительного деревянного барака главного здания в Атлите, которое называлось «банно-дезинфекционным отделением» или просто «санпропускником». Охранники и переводчики из Еврейского комитета пытались построить их в две шеренги: мужчин с правой стороны от входа, женщин с левой.

Люди пахли потом и страхом. Теди видела застывшие от ужаса лица мужчин и женщин, их разделяли и проводили в невидимый в полумраке душ. За обеими дверьми лязгали и шипели барабаны в двенадцать футов высотой – точно такие же, какие были в Освенциме, где тоже заставляли сдавать одежду для чистки и дезинфекции.

Некоторые женщины плакали. Мужчины вполголоса бормотали молитвы. Супруги переговаривались, одни – пытаясь ободрить друг друга, другие – проститься.

Переводчик попросил Ханну помочь: сутулый мужчина задерживал очередь, он встал как вкопанный и не отвечал на вопросы. Ханна потащила Теди за собой.

– Послушайте, – мягко сказала она, это совсем не то, что вы думаете.

Мужчина покосился на автоклавы и замотал головой.

– Я знаю, – сказала Ханна, – они похожи на те, в концлагере. Но здесь никто никого не убивает. Вам вернут вашу одежду, честное слово. Мужчина позволил ей провести его к двери, чтобы заглянуть внутрь. Вот, посмотрите, – она показала на потолок, – видите – окна открыты? Здесь нет газовых камер. Это просто душ. Вода в нем, конечно, холодная, дезинфекция вонючая, но это не душегубка. А когда вы помоетесь, вас накормят, напоят горячим чаем и угостят вкусными фруктами, которые вырастили палестинские евреи.

Теди поняла: мужчина очень хотел верить в то, что говорила ему эта бойкая еврейская девушка. Вот только слова ее никак не вязались с тем, что он видел воочию.

– Как в Терезине[1], – пробормотал он.

Так называлась «потемкинская деревня», где евреи играли в симфонических оркестрах и ставили оперы для детей. Ее организовали нацисты, чтобы пускать пыль в глаза представителям Красного Креста. Просто декорация в разгар кровавой бойни.

– Товарищ, это не Терезин, ­– сказала Ханна. Запомните, вы на израильской земле. Вас никто не тронет. Наоборот, вам помогут. Если заболеете – вылечат. Обещаю.

– Обещаете... – горько вздохнул он и покачал головой, но все-таки поплелся за Ханной к столу, где сидел совсем юный британский солдат, только недавно начавший бриться.

Мальчишка посмотрел на них с интересом, потом вскочил, протянул руку и представился на иврите:

– Шалом. Рядовой Гордон к вашим услугам.

– Он разве еврей? – недоверчиво спросил мужчина у Ханны.

– Да вряд ли.

Теди поразилась было солдатской учтивости, но тут же заметила, что взгляд юнца устремлен на Ханнины ноги.

– Спасибо, рядовой Гордон, блеснула Ханна знанием английского. На заигрывания она не реагировала. Этот господин готов поступить в ваше распоряжение. А мы с подругой пойдем и поможем девушкам. Хорошо? О'кей?

– О'кей, – ухмыльнулся солдат.

На пороге санпропускника Теди пришлось задержаться, чтобы глаза привыкли к полумраку. Внутри было намного прохладней, но шум стоял просто непередаваемый. Шипение автоклавов, рокот бегущей воды и гул голосов поднимались к высокому железному потолку и, отражаясь от голых стен, искажались и усиливались. Откуда-то из дальнего угла донесся пронзительный смех, безумный и до того неуместный, что Теди поежилась.

В раздевалке какая-то новенькая громко препиралась с дамой из Еврейского комитета, которая так плохо знала идиш, что понять ее было затруднительно.

– Что случилось? – спросила Ханна распалившуюся девушку.

– Я не буду класть туда платье, ответила новенькая, показывая пальцем на конвейер, доставлявший одежду в автомат на противоположном конце стены. — Это все, что у меня от сестры осталось.

– Тебе его отдадут, заверила Ханна. Послушайте, все послушайте меня! – Она повысила голос. Друзья мои! Вашу одежду просто почистят от насекомых. Беспокоиться вам не о чем. Обед уже готов. Может, вам достанется место рядом с симпатичным парнем – у нас их много. Те, кто меня понял, переведите остальным.

Видимо, Ханна заразила всех своей уверенностью, потому что спорить никто не стал. Да она прирожденный лидер, подумала Теди. Наверное, станет директором школы или кибуц возглавит, а может, и в правительстве окажется. На минуту ей даже стало жаль, что Ханну тоже придется забыть.

Ханна протянула Теди ворох застиранных полотенец и повела ее к открытым душевым кабинкам, возле которых маячили живые скелеты, обтянутые пепельно-серой, в шрамах и струпьях, кожей. Теди опустила глаза. Девушки отворачивались к стенам, чтобы хоть как-то закрыться. Некоторые зачем-то прижимали руки к бокам, напоминая птиц с перебитыми крыльями.

– Номера прячут, – шепотом объяснила Ханна. Стесняются татуировок.

В одной из кабинок три латышки терли друг другу спины, смеясь и постанывая от удовольствия. Эти были покруглее остальных, и волосы острижены не так коротко.

– Хорошо, хорошо, хорошо, – приговаривали они, смакуя это слово на иврите. Без тени стыда латышки мыли свои интимные места у всех на виду, да еще и подтрунивали друг над дружкой. Их соленые шуточки вогнали Теди в краску.

В смущении и замешательстве она раздала им полотенца. А ведь она сама была здесь всего несколько недель назад с группой таких же девушек. Кто-то, должно быть, спрашивал у нее документы, кто-то приставлял к груди стетоскоп. Она тоже, наверное, чихала от запаха ДДТ и мылась под душем в одной из этих кабинок. Кто-то дал ей нынешнее ее платье. Ничего этого Теди не помнила.

От последних двух лет у Теди остались только обрывки воспоминаний, похожие на размытые черно-белые снимки в семейном альбоме, переплетенном кожей. Вот роскошная шевелюра парнишки-грека, что опекал Теди на пути в Палестину. Вот шипы колючей проволоки – на них упала лицом женщина, которая покончила с собой в голландском пересыльном лагере. В это время туда как раз доставили Теди: кто-то выдал нацистам убежище, где она скрывалась два года.

Потом ее отправили в другой лагерь и там сказали, что утром всех повезут в Берген-Бельзен. Если бы это случилось, Теди сейчас была бы одной из тех, кого в Атлите приводит в ужас вид автоклавов и душевых кабинок. А вернее всего, она бы просто погибла.

Но в тот поезд ее почему-то не определили, и она задержалась в Вестерборке, может, на неделю, а может, на пару дней – от холода и страха все чувства притупились. За это время ей, кажется, ни разу не удалось поесть или вздремнуть.

Наконец ее затолкали в товарный вагон, а с ней еще семьдесят пять человек – таких же голодных и продрогших. Они знали, что их везут в Освенцим. Когда поезд тронулся, никто не проронил ни слова. Через несколько часов все так же молча люди сбились в кучу, чтобы хоть как-то согреться. Они даже не пытались утешить друг друга; по существу, они были уже мертвы. И вдруг посреди ночи, посреди каких-то дебрей, поезд встал. Один паренек сумел перочинным ножом отодрать от пола несколько гнилых досок. Следом за ним выбралась Теди.

– Ну же, идем. Ханна тянула ее за руку, возвращая к шумной действительности. Поможем им одеться.

В комнате позади душевой на низеньком столе громоздились кучи влажного белья из автоклавов. Двенадцать мокрых женщин ринулись искать свои вещи.

– Ты меня обманула! – завопила девушка, не желавшая расставаться с платьем своей сестры. Посмотри, это что?! – она сунула Ханне блеклую свалявшуюся тряпочку.

– Прости. Автоклавы иногда перегреваются. Но у нас тут полно вещей – выбирай любую. С нами делятся одеждой евреи Палестины. Тебе дадут все, что нужно, найдешь себе платье лучше прежнего.

В ту же минуту к Ханне подбежала медсестра. Они быстро о чем-то переговорили, и Ханна объявила:

– Друзья! Я отлучусь с сестрой Гилад, но мой товарищ Теди о вас позаботится.

Все девушки разом обернулись в ее сторону. Но теперь испуг на лицах сменился любопытством, и Теди пришлось сделать вид, будто она знает, что делать. Она вывела их через заднюю дверь под импровизированный навес из старых парашютов. На длинных досках, установленных на козлах, были навалены вещи: нижнее белье, платья, блузки, юбки, бриджи и штаны.

Новенькие тут же стали примерять одежду и давать друг другу советы. Кто-то вытащил из кучи панталоны столетней давности:

– Нет, вы только полюбуйтесь!

Все засмеялись, кроме одной девушки. Она была беременна и не смогла найти ничего, что налезло бы на тугой барабан ее живота. Теди подумала, что Ханна в этом случае утащила бы из-под соседнего мужского навеса рубаху и пару штанов, но самой Теди на такое не хватило бы смелости. Однако она чувствовала ответственность за несчастную; та была готова расплакаться, и, похоже, у нее не было друзей в группе.

Теди снова порылась в груде одежды, но ничего не нашла. Потом ее взгляд упал на желтовато-серый парашютный шелк, свисавший сбоку навеса.

– Я сейчас вернусь, – сказала Теди расстроенной девушке и бросилась назад в санпропускник. Теперь там было пусто и так тихо, что стук ее сандалий отдавался эхом.

Добежав до входной двери, она остановила все того же учтивого молодого солдата.

– Вы не могли бы помочь мне, сэр? – задыхаясь, выпалила она сначала на фламандском, а потом на ломаном иврите.

– Не понимаю, – покачал головой он.

Теди изобразила двумя пальцами ножницы и сделала вид, что отрезает кусок его рукава, потом умоляюще сложила руки.

– А! – Он улыбнулся, вытащил из кармана ножик и приложил палец к губам: только, мол, никому.

В ответ Теди подняла кверху большие пальцы, взяла нож и побежала назад.

Она отрезала большой лоскут парашютного шелка и сложила его так искусно, что вышло подобие плиссированной блузы. На пояс одна из женщин пожертвовала свою синюю косынку. Усилия Теди не пропали даром: наградой ей стали одобрительный гул и похлопыванье по спине.

– Прямо невеста получилась, – сказала одна из девушек.

– Вот только припозднилась слегка, – тихонько вставила другая. Когда ее слова перевели, захохотали все, включая и саму «невесту».

Стараясь подражать Ханне, Теди объявила:

– Пойдемте, друзья. Все за мной.

Когда вереница девушек гуськом проходила мимо, одна остановилась и поцеловала ее в щеку, оставив едва уловимый аромат лаванды. Аромат надежды.

Зора

Зора пыталась сосредоточиться на шагах часового, совершавшего ночной обход, но в ушах у нее по-прежнему звенели крики женщины, которая билась в истерике перед главными воротами.

В бараке царила такая тишина, что слышно было, как покашливает часовой и как на ветру шелестят кипарисы. Кому-то, думалось ей, эти звуки могут показаться приятными, даже успокаивающими, но ей они лишь в очередной раз напомнили, что в мире все случайно, что красота, как и страдание, бессмысленна, что человеческая жизнь столь же преходяща, как зыбь на песке.

Море она ненавидела так же, как и шум ветра. Еще она терпеть не могла Теди с дальнего конца барака за легкость, с которой та засыпала. Но больше всего ее раздражала в людях привычка за все благодарить Бога. Даже теперь. Даже здесь, куда их заперли за то, что они нарушили никому не нужные устаревшие правила, придуманные во времена, когда от слов «товарный вагон» и «газ» еще ни у кого не стыла в жилах кровь.

Очень много слов утратило свой первоначальный смысл. Англичане называли живущих в Атлите «нелегальными мигрантами», но Зора догадывалась, что на самом деле скрывается под этим обтекаемым определением. «Жиды пархатые». А что еще это может означать в таком месте, как Атлит?

Она крепко зажмурилась и попросила Бога избавить ее от ненависти ко всем его творениям, в том числе и к этой Палестине, Земле обетованной, Святой земле.

В апреле, когда она узнала, что Гитлера больше нет, с ее губ едва не слетело древнееврейское благословение. Но она поборола сиюминутный порыв, чуть не до крови прикусив себе язык. Никогда в жизни она больше не скажет: «Слава Богу». Так сказали бы ее отец и мать. Так сказали бы ее бабки и деды, тети и дяди, двоюродные братья и сестры. Равно как и профессиональные попрошайки, промышлявшие у нее на улице в одном из самых бедных еврейских кварталов Варшавы. Зора проклинала всех обитателей Атлита, произносивших эти слова, а особенно мужчин, которые утром и вечером молились, завернувшись в свои грязные талиты. Да как они смеют!

Лежа рядком на койках между Теди у дальней стены и Зорой около двери, восемнадцать женщин вздыхали, ворочаясь во сне. Ни одна из них не спала так крепко, как Теди, и не кипела гневом, как Зора, которая каждую бессонную ночь перебирала в уме накопившиеся за день обиды. Все они, по сути, сводились к одному: окружающим плевать на то, что случилось с ней ли, с каждой ли из них, с ними ли всеми. Плевать на то, что они видели, выстрадали, потеряли и оплакали. Ладно англичане! Так ведь и сами евреи, погрязшие здесь в ежедневной рутине, ничуть не лучше: бюрократы из Еврейского комитета, повара, врачи и медсестры, преподаватели иврита и инструкторы по гимнастике, волонтеры, сострадательные до тошноты, – их-то здесь никто силком не удерживает.

Понятно, почему они так избегают разговоров об облавах и марш-бросках, общих могилах и лагерях смерти: любой отшатнется, поднеси к его носу кусок тухлого мяса. Это безусловный рефлекс, простой инстинкт самосохранения.

Откуда же это лицемерное желание местных евреев узнать хоть что-нибудь о своих родственниках, оставшихся в далеких городах? Они набрасываются на растерянных новичков с расспросами о старых кварталах в Риге, Франкфурте или Риме. Но если тебе нечего рассказать, они даже имени твоего не спросят, не поинтересуются, откуда ты родом. И дальше все вертится вокруг Палестины. Куда поедешь? Обзавелся ли здесь семьей? Состоишь ли в одном из молодежных сионистских движений с дурацкими названиями, политическими доктринами и летними лагерями, где во всех подробностях учат тому, как рыть канавы и танцевать хору? И тебе непременно надо всей душой и телом отдаться «авода иврит», возделыванию земли. Так «авода», слово, некогда означавшее «молитва», превратилось в грязь под ногтями. Хотя и священную грязь. Святую грязь!

Презирала она и своих уцелевших товарищей по несчастью, которые моментально переводили разговор на другую тему, стоило им только выяснить, что ты знать ничего не знаешь ни о двоюродном брате Мише или тете Цейтл. Но этих, этих она прощала.

Она понимала, почему они не любили рассказывать о себе, – все их рассказы начинались и заканчивались одним и тем же страшным вопросом: «Почему я осталась в живых?» У всех матери были заботливыми и набожными, сестры – красавицами, братья – вундеркиндами. И абсолютно бессмысленно выяснять, чья трагедия кровавей. Мириам изнасиловали, у Клары убили мужа, у Бетт задушили ребенка, чтобы остальных членов семьи не обнаружили немцы, – ни одно зверство не чудовищнее другого.

Нельзя этого рассказать, вот они и не рассказывали. Изо дня в день девицы собирались, чтобы повздыхать над потрясающей фигурой молодого физрука, или послушать пикантные подробности о новых штанах в мужском бараке, или пошептаться о груди Ханны, которая росла как на дрожжах. Они квохтали и охорашивались, будто куры на насесте.

А Зоре их разговоры о мужчинах, еде и даже Палестине казались танцами на похоронах. На все попытки поделиться с нею фруктами или гребенкой она отвечала отказом, отвергая любые проявления заботы и внимания. Так что пока остальные загорали, подставив лица солнцу, Зора отсиживалась в бараке, оставаясь белой как бумага.

Она пришла к выводу, что все ее «сокамерники», какими бы несчастными и обездоленными они ни были, в конечном счете ничем не лучше диких зверей: такие же бессердечные, как ветер в ветвях, и такие же тупые, как евреи из ишува с их непрошибаемым оптимизмом.

Она тяжело вздохнула и перевернулась на спину. Зора давно уже привыкла засыпать последней. Бессонница преследовала ее с ранних лет. Мама, помнится, частенько рассказывала соседкам, как ее кроха, вцепившись в перильца, столбиком стоит у себя в кроватке, прислушиваясь к доносящимся с улицы ночным звукам. Всю первую неделю в лагере Зора была так напугана, что вообще не смыкала глаз. Но даже когда она перестала бояться, а от тягучей средиземноморской жары стала вялой и ко всему безразличной, засыпала она по– прежнему с трудом.

В конце концов, уставшее тело взяло верх над беспокойным рассудком, и Зора забылась, уткнувшись лицом в голый матрац – простыня под ней скомкалась, подушка и вовсе съехала на пол. Другие девушки, проходя мимо нее утром в столовую, даже не пытались говорить потише: если уж Зора заснула, ничто на свете ее не разбудит, и можно сколько угодно хлопать дверью у нее над головой.

Когда Зора открыла глаза, в бараке не было ни души.

– Вот черт, – пробормотала она, торопливо одеваясь, чтобы успеть перехватить чашку чая и кусок хлеба до начала ежедневной комедии, которую здесь называют перекличкой.

Эти построения казались жестокой насмешкой тем, кто выжил в лагерях смерти. Там переклички были формой изощренной пытки. Каждое утро и каждый вечер немцы заставляли их часами стоять навытяжку – на холоде или под палящим солнцем, под снегом или проливным дождем – и выкликали имена, барак за бараком. Если кто-нибудь запаздывал с ответом, они запросто могли повторить всю процедуру по второму или даже по третьему разу. Случались и дополнительные ночные переклички, их проводили без каких-либо объяснений. Если кто-нибудь из заключенных падал – без сознания или замертво, – все начиналось сначала.

Британцы пересчитывали девушек всего раз в день, прямо в бараках, по вечерам. А вот ребята должны были выходить на построение и утром. У дежурившего в тот день сержанта рубашка набухла от пота еще до того, как арестанты начали собираться на пыльном дворе перед столовой. Он гаркнул, чтобы пошевеливались, но они еще больше завозились, выстраиваясь в намеренно неровную шеренгу. По тому, как они переглядывались и перешептывались, Зора догадалась, что кого-то не хватает: может, спит, может, засиделся в уборной, а может, и вовсе сбежал под покровом ночи, – с тех пор, как она здесь, это случалось, по меньшей мере, раз в три недели.

Но вот парни кое-как построились и начали выкрикивать свои имена, отдавая честь преувеличенно цветистыми жестами. Стоило офицеру сделать несколько шагов вдоль строя, как первые арестанты синхронно отступили назад, а остальные быстро сомкнули ряды. Когда сержант добрался до конца шеренги, его уже поджидал тот, кто раньше стоял в начале. Низко надвинув кепку на лоб, парень назвался чужим именем и поклонился в пояс. Вся компания с непроницаемыми лицами застыла по стойке «смирно». Наконец их отпустили, и они важно прошествовали к своим поклонницам, чтобы получить порцию заслуженных комплиментов.

Зора наблюдала за тем, как вздымались от волнения груди и трепетали ресницы. Романы разгорались и затухали здесь в течение одного дня – иногда даже одного часа. Зора немного стыдилась своей девственности и отсутствия влечения к противоположному полу. Презрительно дернув плечом, она направилась к тенистой части санпропускника, где проводился утренний урок иврита.

Увидев, кто сегодня ведет занятия, она попыталась тихо ускользнуть. Но Нурит уже заметила ее и указала на стул в первом ряду. Зора демонстративно заняла место сзади. Учительница в это время беседовала с новичками, разбавляя иврит толикой идиша, чтобы каждый мог ее понять:

– Всех вас отпустят очень скоро, через несколько дней. В крайнем случае, через пару недель.

Нурит была женщиной лет сорока, с расплывшейся талией и волосами, окрашенными в излюбленный местными женщинами багрово-рыжий цвет. Ученики любили ее – не иначе как потому, что в конце каждого урока она раздавала маленькие толстенькие квадратики шоколада. А вот Зора избегала у нее заниматься. И дело было не только в том, как Нурит упивалась звучанием собственного голоса. Она слишком много рассуждала о везении – о том, как им, дескать, повезло уцелеть в Европе, повезло прорваться через британскую блокаду, повезло оказаться в Эрец-Исраэль, где так много самоотверженных членов местной еврейской общины работают исключительно на них.

– Сегодня мы будем изучать названия цветов и растений нашей земли, – продолжала Нурит. – Начнем с библейской флоры, затем перейдем к деревьям, которые сажают поселенцы, а потом узнаем названия всех овощей, которые мы здесь выращиваем. Я, например, в эти выходные сажала у себя в саду бугенвиллеи. Вы знаете, что такое бугенвиллея, друзья мои? Я целый день выбирала растение для моего садика и нашла самое красивое.

Зора подскочила так, будто ее ужалили, даже стул опрокинула.

– Какое нам дело до вашего занюханного садика?! – выкрикнула она и, не дождавшись ответа, ринулась прочь.

– А как на иврите будет «зануда психованная»? – едва слышно спросил кто-то.

За спиной Зоры раздался дружный смех.

Сначала она думала посвятить остаток утра разбору газеты на иврите, которую на прошлой неделе «взяла почитать» из сумки Нурит, но в бараке было слишком жарко, и Зора бесцельно побрела по территории, нарочно отвернувшись от забора, чтобы никто не вздумал с ней заговорить.

Наконец Зора добрела до главных ворот, где небольшая толпа наблюдала за утренним отъездом. Невозможно было предугадать, когда прибудет партия новичков. Если британцам удавалось перехватить нелегальное судно, приходил поезд или колонна автобусов и два или три барака заполнялись беженцами. Как-то раз полиция привезла семью из шести человек. Их арестовали за попытку сойти с пассажирского корабля по поддельным документам.

И все равно люди уезжали отсюда почти ежедневно. Зоре порой казалось, что многие проводят в Атлите не более недели. Если ты можешь похвастаться хорошим образованием или профессиональным опытом, Еврейский комитет представит тебя властям как «легального», с учетом возмутительно низкой квоты, установленной британцами на еврейскую иммиграцию в Палестину. Но эти цифры постоянно менялись, и, похоже, в отношении детей действовали иные правила. Их отпускали, как только за ними приходил кто-нибудь из взрослых родственников и заявлял на них свои права.

Еще Зора заметила, что всякий раз, как к воротам лагеря подкатывал частный автомобиль, искомых «сестру» или «брата» отпускали без положенного штампа или печати – формальностей, вечно задерживавших других. Это называлось «протекция» – слово, подхваченное ею не на уроке иврита, но из уст Гольдберга, грубоватого седого охранника-еврея. Он устроился работать в Атлит, чтобы разузнать хоть что-нибудь о многочисленной родне его матушки в Германии. Гольдберга в лагере знали как щедрого дарителя спичек и сигарет, что делало его одним из немногих людей, чьей компании искала Зора.

Она насчитала двадцать три человека, стоявших у ворот в ожидании отъезда. Чуть поодаль громоздились их узлы и чемоданы. Детей отпускали первыми. Семеро ребят неохотно плелись рядом с совершенно незнакомыми им людьми. Среди них был десятилетний Макси, который попался на воровстве шнурков и спичек. Сзади его подталкивала мрачная женщина в уродливом черном парике.

– Скатертью дорожка засранцу! – процедила Лилиан, дотрагиваясь пальцами до кончиков своих малиново-красных губ.

– Постыдилась бы, – отозвалась женщина у нее за спиной. – Может, в Бухенвальде воровство ему жизнь спасло.

– А тут оно ему что спасло? – Лилиан всем своим видом дала понять, что уж кого-кого, а ее Бухенвальдом не смутишь. – И на что он их менял в этой дыре? – Она окинула сердитым взглядом свои черные картонные чемоданы, перевязанные бечевкой. – Ему только дай – он и кошельки, и сумочки, и все подряд таскать начнет. Эта бедная женщина не ведает, что творит. Хотя чего от такой ждать? Она ж как моя прапрабабка из штетла. Вы видели этот парик? Конский волос, вы уж мне поверьте! Страсть-то какая.

– Лилиан, – обратилась к ней Зора, – тебе давно пора издать книгу крылатых выражений. И начать ее надо так: «Если не можешь сказать о человеке никакой гадости... забудь о нем»,

– Больно ты умная. Гляди, доумничаешься, – огрызнулась Лилиан.

Зора наблюдала за тем, как шестеро молодых людей, сгрудившись возле кабины запыленного грузовика без бортов, о чем-то яростно спорят.

– Этот с нами! – вопил высокий тощий арестант, показывая на мальчишку с туго забинтованной лодыжкой. – Подумаешь, ногу вывихнул! Мы без него не поедем. Мы голодовку объявим! На тебя все евреи, весь мир будет пальцем показывать! Мы на тебя в Еврейский комитет напишем! Я в Пальмах пожалуюсь!

Водитель в свою очередь показал ему на группу британских солдат, наблюдавших за ними из своих караулок, водруженных на десятифутовые сваи по периметру лагеря.

– Над нами сейчас все это мудачье английское ржать будет! Ты этого хочешь? – сказал он. – Либо ты молча лезешь в кузов, а калека остается, либо я вообще никого не беру. И хрен я потом за тобой вернусь! Понял, трепло?!

Зора ухмыльнулась, услышав поток яростной брани, обрушившейся на водителя. Она поняла все до единого нецензурные слова, произнесенные на просторечной версии того, что ее папа называл «священным языком».

Папа всегда считал ее тягу к изучению языков пустой тратой времени. Когда она занималась с братом, старик, бывало, гнал ее от стола, даже несмотря на то, что Гершель вряд ли когда-нибудь смог бы осилить Талмуд. В свои десять мальчишка едва разбирал буквы, в то время, как Зора уже в шесть лет свободно читала на иврите и идише, а по-польски говорила лучше, чем отец и мать. В Освенциме она выучила румынский и немецкий, по дороге в Палестину нахваталась итальянского, а теперь, слушая разговоры своих соседок по бараку, потихоньку впитывала французский.

К грузовику приблизился молодой охранник-еврей по имени Майер и отозвал водителя в сторону. После нескольких минут оживленных переговоров охранник помог хромому мальчишке вскарабкаться на переднее сиденье, а его крикливому заступнику сказал:

– Ты бы поаккуратней. Страна у нас маленькая. Может, ты еще с ним в одной казарме окажешься. Или брат его у тебя командиром будет. Оно тебе надо?

Водитель завел мотор и рванул с места, вынудив остальных бежать за ним следом. Тощий был последним, кто забрался в кузов, бранясь и отдуваясь. Его товарищи втянули крикуна на борт.

Зора, наблюдая эту сцену, только головой качала.

– А ты ведь не румынка, угадал?

Она дернулась от неожиданности. Через забор ей улыбался Майер, тот самый охранник, который провожал бунтарей. Она тотчас развернулась и ушла бы, если бы не сигарета, протянутая ей через проволоку, – «Честерфилд», прямо из пачки.

Она взяла сигарету, избегая встречаться с ним взглядом. Погладила тонкую белую бумагу, понюхала. Охранник протянул ей зажженную спичку.

Сначала Зора хотела спрятать сигарету, чтобы насладиться ею позже, но какой в этом смысл? Кто-нибудь непременно начнет расспрашивать, где она раздобыла такое угощение.

– А, черт с ним, – сказала она, наклоняясь вперед, чтобы прикурить. Глубоко затянулась и искоса посмотрела на охранника.

Он улыбнулся:

– Как же ты потом жениха целуешь?

Ему было лет тридцать. Волнистые каштановые волосы, удлиненное лицо, упрямый подбородок и толстые очки в металлической оправе, из-за которых его, несомненно, признали негодным к воинской службе. Раз он помог тупым румынам, решила Зора, значит, не шпионит для англичан. Ходил о нем такой слух, слишком уж много времени Майер проводил по эту сторону забора, среди арестантов. Интересно, подумала она, Майер – его имя или фамилия?

– А как ты в такой дурацкой шапке ходишь? – спросила она и зашагала прочь.

– Всегда к вашим услугам, – ответил он, галантно стягивая с головы турецкую феску.

Зора только шаг ускорила. Она сделала еще три восхитительно глубокие затяжки, так разительно отличающиеся от дешевой второсортной дряни военного образца, которая им иногда перепадала. Зора могла бы обменять свой бесценный окурок на плитку шоколада, или на полтюбика помады Лилиан, или на обещание доставить письмо в Тель-Авив или Хайфу. Но писать ей было некому, и кроме как курить, ей больше ничего не хотелось.

Зора еще раз затянулась, а потом аккуратно затушила окурок о каблук и положила в карман, чтобы докурить после обеда. Ожидание скрасит ей остаток дня. Заходя за чем-нибудь в барак, читая газету, игнорируя пустые разговоры девушек, она время от времени запускала руку в карман и щупала свою заначку, почти ощущая ее вкус. И даже пресные баклажаны с белым сыром за обедом показались ей лакомством в предвкушении того, что ее ожидало.

Зора до последней минуты отказывала себе в этом удовольствии, а потом, незадолго до отбоя, прокралась за уборную. Вытащила из кармана свое сокровище и осторожно помяла, придавая ему былую форму. Прежде чем зажечь, она усилием воли заставила себя повременить еще немного, наблюдая за тем, как в небе над горами меркнут последние лиловые полосы дня.

Зора чиркнула спичкой и глубоко затянулась. Первая затяжка, пережженная и резкая, заставила ее закашляться. Но вторая была восхитительна, и она как можно дольше задержала дым в легких, а потом медленно втянула ноздрями воздух, вбирая в себя рассеивающиеся клубы. Третья затяжка пробудила в ней воспоминания о табачной смеси дядюшки Мойше, что в свою очередь напомнило аромат новогодних печеных яблок тети Фейги. Зора мысленно подсчитала: четыре года минуло с тех пор, как она в последний раз ела эти яблоки; ей тогда было пятнадцать лет.

Позже, лежа без сна в кромешной тьме, Зора вдруг обнаружила, что взбудоражена куда меньше обычного. Может, никотин излечил ее от бессонницы? Женщина на соседней койке пробормотала что-то во сне и перевернулась на бок. Зора наслаждалась десятью дюймами свободного пространства между ними. На корабле, плывшем из Европы в Хайфу, да и до того, в центре для перемещенных лиц, в лесу, в лагере, в телячьих вагонах, ее швыряли, как полено, на груды других тел, дрожавших от холода или горевших в лихорадке. Некоторые были липкими от пота, а два раза рядом с ней оказывались окоченелые трупы. Зора развела руки, с наслаждением ощупывая пространство вокруг себя. Пространство – вот то единственное, за что Зора была благодарна Атлиту.

Она попыталась вспомнить привкус дыма, но ощущение испарилось, как те румыны-спорщики, из-за которых ей перепала американская сигаретка. И хотя Зора завидовала их отъезду, но жизнь в кибуце не привлекала ее. Она слышала, порядки там совсем не похожи на Атлит. Вместе мыться, вместе завтракать, обедать и ужинать, выполнять правила, навязанные тебе другими.

Зора мечтала о собственной комнате, чтобы по вечерам никто не указывал, когда ложиться спать, а по утрам – какой работой заниматься. Она сознавала, что в такой бедной стране ее желания сочли бы неуместно экстравагантными. Она понятия не имела, сбудется ли ее мечта, ведь все тут просто помешались на исполнении приказов других евреев.

И не то чтобы она надеялась в скором времени отсюда выбраться. В Палестине у нее не было родственников и не было никого, кто согласился бы назваться ее родственником. В Польше она не посещала молодежных сионистских собраний и не подлизывалась к новым, витающим в облаках пионерам, которыми кишмя кишела эта страна. Хуже всего, что у нее не было документов. Официально она вообще не существовала.

Зора покинула концентрационный лагерь такой ослабленной, такой изможденной, что была не в состоянии думать о том, что ждет ее впереди. Но когда работники Красного Креста спросили, не нужен ли ей билет до Варшавы, Зора покачала головой. Она оказалась единственной из всей семьи, кто остался в живых после первой волны арестов, так что в Варшаве ей былу некуда и не к кому возвращаться.

В лагере для перемещенных лиц парни и девушки не умолкая говорили о Палестине – и как о своем доме, и как о воплощении надежд. И, поскольку у Зоры не было ни того ни другого, она решила примкнуть к ним, вступив в небольшую, но сплоченную организацию «Юных Конвоиров» – самое крупное социалистическое сионистское молодежное движение. Они сели на поезд, идущий в Марсель, где их встретил дипломатический представитель из Палестины, заядлый курильщик. Он проводил их к грузовику с открытой платформой, на котором они тряслись целый день, пока наконец не добрались до полосы каменистого пляжа близ города под названием Савона.

Там уже собралось человек сто беженцев. Двое нервных итальянцев, отвечавших за погрузку, не могли предложить им ничего, кроме слов ободрения, но уверенность в их голосах таяла вместе с ночью. Зора сжалась в комочек и обхватила колени руками, больная от тревоги: ее рюкзачок пропал где-то между поездом и грузовиком, а с ним и документы.

Едва слышный рокот мотора на некотором расстоянии от берега заставил всех броситься к кромке воды, где они, выстроившись в ряд, будто стайка всклокоченных птиц, принялись вглядываться в темноту, в то время как к берегу приближалось какое-то судно. Четверо крепких мужчин в синих водолазках и плотно натянутых шапочках спрыгнули на песок и обменялись несколькими словами с итальянцами, и те явно вздохнули с облегчением.

На рассвете, впервые увидев судно, на котором им предстояло переплыть Средиземное море, все дружно ахнули. Это был видавший виды паром, некогда перевозивший служащих по утрам через речку или отпускников через неглубокое озерцо. Зора скептически покачала головой: у Бога извращенное чувство юмора, если он позволил ей выжить в плену у рациональных до мозга костей немцев только ради того, чтобы потом утопить руками неумех-евреев.

На берег поспешно перекинули почти отвесную доску трапа, и люди с парома начали записывать имена, сверяясь со списком на грязном клочке бумаги. Как ни странно, это поспешное бегство было продумано до мелочей, даже судовая декларация имелась. Зора быстро отступила в задние ряды и скоро осталась одна на пляже, зная, что ее имя отсутствует в списке.

Человек с бумагами в руках нахмурился, посмотрев на нее, а затем заглянул в список:

– Леви, Жан-Клод.

Зора не пошевелилась. Он показал на нее пальцем:

– Ты.

Неужели он не догадывается, что Жан-Клод — это мужчина?

– Это ты, – настаивал он. – Леви.

К ним подбежали итальянцы. Показывая на приближающееся облачко пыли, подтолкнули Зору, и она, опустившись на четвереньки, поползла по узкой, раскачивающейся доске.

Зора знала, что не лишает Леви его законного места на судне. В 1945 году в девяти случаях из десяти пропавшего еврея можно было смело считать умершим. И все-таки она не могла не думать о нем. Что, если Леви окажется тем самым, исключительным случаем? Что, если он уже приплыл в Палестину? Британцы ее арестуют? Посадят в тюрьму? Отошлют обратно?

Но куда они ее могут отослать? Ей некуда ехать, именно поэтому она и направляется в Палестину.

После двух недель тревог и морской болезни Зора похудела, став еще тоньше, чем была, когда вышла из концлагеря. Но буквально с первого дня в Атлите она поняла, что боялась напрасно. Зора стала просто еще одной неудобной для властей «нелегалкой» без документов, но таких ведь тысячи.

В день ее приезда седой мужчина из Еврейского комитета, сидевший за столом у входа в санпропускник, сказал ей:

– Не волнуйся. Ну поторчишь тут чуть подольше остальных. Все образуется – не так, так этак. Тебе уже повезло. Ты дома.

Зора слишком устала, чтобы сказать ему, что ее «дом» – это тесная квартирка на верхнем этаже полуразрушенного дома, где теперь банда воров и убийц варит свинину в кошерной кастрюле ее матери.

Лежа в постели и смакуя на языке последние крупицы табака, Зора решала, не попросить ли Майера помочь ей выбраться из Атлита? Возможно, завтра он вернется на пост. Если он снова предложит ей сигарету, Зора спросит, достаточно ли у него «протекции», чтобы прислать за ней большой черный автомобиль, который отвез бы ее в маленькую квартирку – ее собственную – или просто в отдельную комнату с выбеленными стенами. Этого было бы более чем достаточно.

Зора закрыла глаза и вытянула пальцы, как будто сжимала сигарету. Потом подняла ее к губам, глубоко затянулась и замерла, вдыхая воображаемый «Честерфилд», словно дама, у которой всегда имеется пачка в сумочке и еще одна – на ночном столике. Медленно выпустила колечко дыма. Настоящая кинозвезда. Нет, вряд ли в мире есть хоть одна кинозвезда с вытатуированными на предплечье цифрами.

Зора улыбнулась собственным мыслям. И незаметно заснула.

Шендл и Леони

– По-моему, наша Зора втрескалась в охранника. Ну, этого, в очках с толстыми стеклами, – тихонько прошептала Шендл, забираясь на койку к Леони. В бараке еще все спали, а это означало, что у них есть время поболтать. – На прошлой неделе она меня три раза спрашивала, не видала ли я его. И вчера на вечеринке прямо вся извертелась, будто ждала кого-то. А у тебя, небось, ноги отваливаются. Видела я, как вы с этим тюфяком Отто танцевали. Он же мизинца твоего не стоит, chérie. Нет, я не против волосатых мужчин, просто у нас тут так мало девчонок, что даже я бы себе получше кавалера нашла.

– Не надо на себя наговаривать, – возразила Леони, заправляя выбившуюся курчавую прядь за ухо подруги. – Куча ребят с тобой вчера потанцевать хотели.

Праздничный вечер состоялся в честь события столь же романтического, сколь и невероятного: одна девушка из новеньких узнала через забор свою первую любовь. Когда открыли ворота, они упали друг другу в объятия. Все закричали «ура» и зааплодировали, даже британские солдаты и те прослезились. Полковник Брайс, начальник лагеря, разрешил это дело отметить. Кухарка испекла нечто вроде торта, нашли даже бутылку шнапса; у кого-то из новичков оказалась скрипка, и танцы продолжались до глубокой ночи.

– Они ее хахаля к ней в барак протащили, – зашептала Шендл. – Спорим, там до утра никто не спал? Даже если они одеялами занавесились, наверняка все слушали. Хотя в мужском бараке было бы хуже, как думаешь? – продолжала она еще тише. – Представляешь, чем бы мужики всю ночь занимались?

Леони брезгливо наморщила носик – в профиль безупречно римский, идеально гармонировавший с ее лицом. Шендл часто думалось, что первая красавица Атлита терпит ее внимание лишь по той причине, что она, Шендл, говорит по-французски. Рядом с Леони Шендл чувствовала себя грубой польской деревенщиной – всклокоченные рыжие волосы, ноги-спички, тело рыхлое, как перезрелая груша.

– Ты что же у нас, пуританка? – поддразнила Шендл, надеясь, что правильно поняла гримасу Леони. – Надо нам все-таки с тобой найти себе пару братьев, дай только выбраться отсюда. Таких, чтобы друг с другом ладили. Добрых, надежных. Мы бы жили в кибуце, а по воскресеньям ездили в Тель-Авив. Там и магазины, и кафе. Сидели бы, пили кофе и смотрели на прохожих.

Леони промолчала, но пожала Шендл руку, давая понять, что она может продолжать. Шендл рассказывала эту историю каждый день, как утреннюю молитву, с тех пор как они сели на корабль, доставивший их в Палестину.

– Будем мороженое есть, по магазинам ходить. Ты меня научишь одеваться, а я тебя – готовить лучшие в мире голубцы. Отличная у нас будет жизнь. Вот увидишь, я найду нам двух братьев. И еще у нас будет по паре ребятишек.

– Прямо Ноев ковчег, – заметила Леони.

– Точно

– Совсем как в сказке, – вздохнула Леони.

Здесь, в Палестине, почти все было какое-то сказочное. Бездонные корзины с мягким хлебом и пресным белым сыром казались ей пищей ангелов и младенцев. Да и сам Атлит, по ее мнению, был похож на сказочную темницу, где узники застыли в ожидании, когда кто– нибудь снимет с них заклятие и выпустит на свободу, на привольные земли кибуца, сочащиеся молоком и медом.

Больше всего ее изумлял иврит. Мертвый язык, гуляющий по миру, священный диалект со своими жаргонными словечками, например, для пули или пениса, обладающий почти магической способностью создавать или видоизменять все, в чем он нуждается. Абракадабра.

– Ты сегодня обещала говорить только на иврите, – напомнила ей Шендл. – Забыла?

– Тебе-то легко. Ты лучшая в классе. А я чувствую себя полной идиоткой, когда мне слов не хватает.

– Можешь вставлять французские, – посоветовала ей Шендл. – Я же не Арик.

– Терпеть не могу его уроки, – сказала Леони. — Нурит намного приятней

– Слыхала сегодня ночью нашу Лилиан-Помаду? – прошептала Шендл на иврите. – Опять во сне болтала. Мит шлаг[2], говорит, мит шлаг, Богом клянусь! Первый раз вижу человека, который столько говорит о еде. Это такое клише – обобщенный образ жителя Вены.

– «Клише» – это ведь не на иврите, верно?

– Виновата, – усмехнулась Шендл. – Лилиан уже скоро в платье не влезет. Ты что, не видишь, как она разжирела? Жирная корова. А еще задается. Вот ужас.

– А ты чего ждала? – возразила Леони. – Люди есть люди. Даже на земле обетованной. Думаешь, раз мы в Палестине, здесь все особенное? Здесь тоже есть свои принцы на белых конях, свои преступники...

– Как, как? Еврейские преступники? Мне это даже нравится. Это значит, что мы почти как все. Но наши дети все равно будут не как все. Они будут необыкновенными. Высокими и красивыми, как на сионистских плакатах. С бронзовыми мускулами и ослепительными зубами.

Леони поморщилась.

– Ой, прости – поспешно сказала Шендл.

Когда они прибыли в Атлит, зубной врач обнаружил, что восемь задних зубов Леони сгнили, и удалил их. «И совсем не зметно», – настаивала Шендл, отрывая руки подруги от щек.

– Что ж, у наших четверых деток будут лошадиные зубы, – сказала Леони, давая Шендл понять, что она прощена. – А кормить мы их будем парным молоком и медом.

– И оливками, – добавила Шендл.

– Никогда в жизни их не полюблю.

– Ты и про лебен это говорила.

– Ну да, тот, кто смог привыкнуть к простокваше, ко всему привыкнет.

Леони с трудом представляла, как она выдержит еще один месяц жары, которая, говорят, может запросто продлиться до октября. В лагере росло всего одно дерево, дававшее хоть какую-то тень, и в бараке подчас бывало жарко как в духовке.

При одной мысли о духовке Леони замутило. Раньше это слово вызывало воспоминания о вкусных пирогах, жареных цыплятах и батонах теплого хлеба. А теперь оно означало только душегубку. На любом языке, кроме иврита, где даже «печь» умудрилась остаться на кухне, вместе с раковиной и холодильником. Их учитель утверждал, что скоро они начнут видеть сны на иврите, и Леони занималась с еще большим упорством.

– Ну что, видела сегодня ночью сон на иврите? – поинтересовалась Шендл, зная, как Леони понравилась эта мысль.

– Нет. Наверное, для этого надо сначала влюбиться в носителя языка. В постели с мужчиной, немного вина... Самый эффективный способ выучить язык.

– О-ля-ля! Гляди-ка, не такая уж ты и пуританка. Пожалуй, ты становишься... Не знаю, как это будет на иврите, – страстной? Развратной?

– И вовсе нет, – возразила Леони. – Это просто такое выражение. Клише. – Она откинула простыню. – Пойдем отсюда? Умираю хочу кофе – даже если только жиденького чаю дадут.

Леони и Шендл пришли в столовую рано, и потому их любимый столик у двери еще никто не успел занять. Отсюда было удобно наблюдать за тем, как входят и выходят люди. Вскоре к ним подсели и другие девушки из их барака. Как обычно, все они налегали на хлеб, все жевали жадно и торопливо. У столика то и дело останавливались юноши, им хотелось позаигрывать с Леони и поздороваться с Шендл. После завтрака мужчины с топотом высыпали на утреннюю перекличку, а девушки подперли щеки кулаками и принялись обсуждать мужчин.

– Как думаете, Рувен симпатичный? – спросила одна.

– Ну, если тебе нравятся жирафы... – фыркнула Лилиан. – Это ж надо такую шею иметь!

– А глаза красивые, – вздохнула молодая женщина с грудным ребенком на руках. – Повезло его будущим деткам.

– Кстати, о детках, – продолжала Лилиан. – Ты своему-то имя придумала наконец? Ему уже скоро месяц.

– Придумала.

– Ну и какое же? – хором поинтересовались все.

– Бен-Ами.

– В смысле, Вениамин? – уточнила Шендл.

– Нет. Бен-Ами, – поправила новоиспеченная мать, которую звали Роза. – Государство новое, и имя тоже новое. Это значит «сын моего народа». А меня теперь зовут Веред. Это тоже «роза», только на языке евреев. Пора избавляться от старых имен и старых привычек.

Лилиан вытаращила глаза:

– Второй Арик объявился. Он это на каждом уроке долдонит. Ты-то чего за ним повторяешь как попугай? Свои мысли кончились?

– А ты смени имя на Шошану, – посоветовала ей Роза-Веред.

– У меня мать звали Лилиан. И бабку мою звали Лилиан. «Шошана»! Это для беззубых. И вообще, спроси меня, что такое Веред, так я скажу: автомобиль это, а не человек.

– Да, но тебя же не спросили, – заметила Леони. При этом она мило улыбнулась, и девушки не сразу поняли, что она просто предложила Лилиан заткнуться.

Прежде чем Лилиан придумала ответ, в столовую влетели Теди и Зора, взъерошенные и растрепанные, и со всех ног бросились к уже почти пустому огромному чайнику.

Все девушки за столом обменялись улыбками. Теди и Зора соревновались каждое утро. Они были такие разные, совершенные противоположности: день и ночь, вино и уксус, соль и сахар, жар и холод, мясо и молоко.

– Вот они, луна и солнце, – провозгласила Шендл.

– Лорел и Харди, – добавила Леони.

– Альфа и Омега, – предложила Веред-Роза и поднялась на ноги, укачивая ребенка.

– А это что значит? – спросила Шендл.

– А это значит, что наша Роза в университете училась, – хмыкнула Лилиан.

Леони и Шендл с улыбкой переглянулись. Они понимали, что те же самые девушки и над ними смеялись иногда, говоря про них «два сапога пара» и «сиамские близнецы». А ведь Леони и Шендл тоже были очень разные. Смуглянка Леони покрылась на корабле ровным бронзовым загаром, в то время как за один день под средиземноморским солнцем нежная кожа Шендл пошла волдырями, а глаза распухли и превратились в узенькие щелочки. После этого она никогда не выходила на солнцепек без широкополой мужской шляпы. В этой шляпе Шендл была похожа на ребенка, напялившего взрослую одежду, хотя барышне уже исполнилось двадцать. Она была старше Леони почти на три года.

Девушки познакомились на вокзале в южном предместье Парижа. Обе направлялись в Палестину. С тех пор они были неразлучны. Шендл хотелось попрактиковаться во французском, который она учила в школе, а Леони хотелось знать, есть ли на Израильской земле большие города. Во время путешествия они ухаживали друг за другом, страдая от морской болезни, и держались рядом, когда их судно захватили британцы. Дружба Леони и Шендл крепла с каждым днем.

Они встали и пошли к выходу из столовой.

– Ты иди. Я тебя потом догоню. Мне в туалет надо, – сказала Леони.

Шендл нахмурилась:

– Опять? Знаешь, по-моему, тебе пора к врачу.

– Пустяки. У меня всегда был слабый желудок.

– Ну ладно, – вздохнула Шендл. – Увидимся за обедом. Там и с нашими можно будет на иврите поболтать.

Они расстались, и Шендл тут же окликнули. Ханна потянула ее за руку:

– Пошли пройдемся.

Ханна зашептала Шендл на ухо, будто желая поведать ей какой-то девчачий секрет:

– Сегодня в Атлит одна женщина приезжает. Немка. Ей отведут соседнюю с твоей койку, и я хочу, чтобы ты за ней следила. А теперь улыбнись и кивни, будто я тебе рассказала, что тобой интересовался Милош.

Шендл усмехнулась и послушно кивнула. Не потому, что ей так велели, просто Шендл удивило внимание Ханны. Шендл считала, что у этой вездесущей девицы с неуклонно растущим животом есть свои причины навязывать ей свою дружбу.

– Молодец, – похвалила Ханна. Они как раз проходили мимо двоих охранников. – Мне сообщили, что эта женщина была капо – осведомителем в одном из лагерей. Так вот, мы хотим, чтобы ты выяснила, правда ли это.

– Мы? – переспросила Шендл.

– Только ты одна догадалась, что у Пальмаха есть в Атлите свои глаза и уши.

– Я одна?

– Я про тебя все знаю, – продолжала Ханна. – Ты с детства принимала участие в молодежном движении. «Юный страж» – так оно называлось? И еще я знаю, что ты храбро сражалась против немцев в лесах под Вильнюсом. Ты герой, черт возьми, и каждый, у кого есть глаза, в состоянии разглядеть, что ты не похожа на других девушек. Буржуазные неженки. На некоторых, вроде этой твоей подружки-француженки, без слез не взглянешь. Можно подумать, хрустальная она. И песни ты знаешь правильные, и ведешь себя как настоящий солдат.

– Слушай, по-моему, ты меня с кем-то путаешь, – нерешительно промямлила Шендл.

– Нет у меня времени на дурацкие игры, – отрезала Ханна. – Мне тут долго сидеть не позволят. Очень скоро все заметят, что я беременна. Или уже заметили?

Шендл попыталась улыбнуться:

– Да, уже поговаривают.

– Кто бы сомневался. Можешь всем говорить, что я пока не замужем, но непременно выйду – до того, как родится ребенок. Может, меня тут уже вечером не будет, так что Тирце Фридман будешь докладывать ты, – заключила она.

– Начальнице кухни? То-то мне она всегда казалась чудной.

– Еще бы! Ты лучше всех подходишь для этой работы. Будешь ее глазами и ушами. Докладывай ей обо всем, что удастся разузнать об этой немке. И понаблюдай за охранниками – за тем, как они меняются, за их расписанием, короче говоря, за всем, что они делают. Если еще кого-нибудь в лагере заподозришь, тоже сразу Тирце докладывай. В общем, обо всем, что разнюхаешь.

– Стало быть, я теперь и глаза, и уши, и нос, так?

– Остроумная, значит? Отлично. Через пару дней Тирца попросит себе помощницу на кухню. Обязательно вызовись. – Ханна пожала ей руку и отошла.

Шендл льстило, что Ханна выбрала именно ее. Ханна была для нее воплощением идеальной женщины-первопоселенки: сильная, прямолинейная, жизнерадостная и уверенная в себе. Неудивительно, что она сотрудничает с еврейскими военными. Шендл мечтала стать такой, как Ханна, с тех пор, как в первый раз побывала со своим братом Ноахом на одном из подпольных собраний. Ей тогда было лет двенадцать, но она до сих пор помнила вступительную речь, которую произнес в тот вечер серьезный молодой человек, уже побывавший в Палестине. «Всем моий братьям и сестрам в Ха-шомер Ха-цаир, моим товарищам по "Юному стражу", я привез пламенный привет из земли Израильской».

Разразившиеся вслед за этими словами бурные аплодисменты заставили ее вскочить со стула. Они полностью изменили мир Шендл. Она больше не была обычной девчонкой из городка в Западной Польше, она была сионисткой, преданной своему делу душой и сердцем, и ее единственной мечтой было отправиться в летний лагерь «Юного стража», изучать иврит, носить брюки и возделывать землю. Это желание исполнилось на следующий год. Ее многие знали в этом маленьком мире, и не только потому, что у нее была карта Палестины, но и потому, что она добилась разрешения маршировать вместе с отрядом мальчиков с метлой вместо винтовки на плече и немного фальшиво, хотя с воодушевлением распевала народные песни. Шендл наслаждалась каждой минутой, проведенной в лагере, даже когда наставала ее очередь чистить лук к ужину.

Но разумеется, самой заветной мечтой и целью всего движения был переезд в Эрец-Исраэль. Осушать болота, выращивать апельсины и обустраивать жизнь в кибуце – на ферме, где все общее, где будет покончено с жадностью, несправедливостью и даже завистью. Шендл и ее брат приняли сионизм как новую религию.

Когда Ноаху исполнилось семнадцать, он провозгласил себя атеистом и перестал ходить с отцом в синагогу. Шендл было трудно отказать матери, и она сопровождала ее в шул по большим праздникам, но на Йом Кипур, накануне пятнадцатого дня рождения Шендл, они с братом выскользнули из дома, когда родители еще спали, и провели полдня за городом. Гуляли с друзьями, разговаривали об угрозе немецкого вторжения и спорили о том, стоит ли присоединяться к Сопротивлению или срочно попытаться убежать в Палестину и как это лучше сделать.

Когда родители вернулись домой из синагоги, чтобы вздремнуть после обеда, Ноах и Шендл сидели на кухне, пили чай и ели холодную картошку, оставшуюся от вчерашнего ужина. Мама бросилась к окну и задернула занавески.

– В шуле о вас все спрашивали, – сказала она.

Шендл пожала плечами:

– Ну и пусть! Только не надо меня стыдить и не начинай, пожалуйста, плакать. Нам сейчас не вера нужна. Молитвами делу не поможешь. Спасение евреев возможно только на родной земле.

Ноах посмотрел на сестру и улыбнулся:

– Ты прямо по брошюре шпаришь.

– Но ведь ты согласен?

– Разумеется. – Ноах потянулся за яблоком.

– Чем ты лучше животного? – горько сказал ему отец. – Почему ты не можешь поститься в этот день, как все евреи? Без дисциплины в жизни ничего не добьешься. И без благочестия.

– Без благочестия? – переспросил Ноах. – Прости, папа, но ты кривишь душой. Ты ходишь в шул, как все, потому что так положено, а потом почти всю службу клюешь носом. И я тебя за это не виню. Там ведь ни слова понять нельзя. И ты это прекрасно знаешь.

– Сию же минуту извинись перед отцом! – приказала мама.

– А! – только и сказал отец и в сердцах хлопнул дверью.

Споры продолжались, но после того, как немцы захватили Польшу, папа стал больше слушать, чем говорить. Когда Ноах объявил, что решил отправиться в Ригу, где он надеялся сесть на корабль, идущий в Средиземноморье, родители не возражали, но Шендл вместе с ним не отпустили, несмотря на ее мольбы, угрозы и горький плач.

Когда нацисты подошли к их городу и рассказы о том, что они делают с евреями, стало невозможно игнорировать, Шендл привела домой нескольких друзей из «Юного стража», чтобы убедить родителей отпустить ее в Вильно, традиционное место сборищ сионистов со всей Восточной Европы. Отец вышел из комнаты, прежде чем кто-нибудь успел и слово вымолвить. Мама принесла им чай. Она с интересом слушала их споры о необходимости сопротивления и относительной безопасности города. Но после того, как ребята ушли, мама взяла Шендл за щеки и сказала:

– Я все понимаю. Но, дорогая моя, этот высокий паренек влюблен в другую девушку, брюнетку с карими глазами. А ты выставляешь себя на посмешище.

Через неделю Шендл убежала из дома, посреди ночи, ни с кем не попрощавшись. Приехав в Варшаву, она выяснила, что Ноаха убили на дороге поляки-головорезы, и написала домой, чтобы сообщить родителям страшную новость и попросить прощения. Позже она узнала, что они тоже убиты, как и все остальные евреи города, расстреляны и похоронены на поле, где когда-то они всей семьей любили устраивать пикники. Шендл молила Бога в надежде, что они так и не получили ее письма.

Минуя санпропускник, Шендл заметила, что одна дверь не заперта. Бросив взгляд по сторонам, Шендл скользнула внутрь, задвинула засов и на некоторое время затаила дыхание, прислушиваясь. За ней никто не следил, внутри никого не было. В слуховое окно влетел воробей и сел на потолочную балку. Это добрый знак, решила Шендл.

В душевой не было ни мыла, ни полотенец, только ледяная вода. Но Шендл все равно встала под душ. Смывая пот и грязь Атлита, она вспоминала о том, как еще недавно отдала бы все на свете за такую роскошь, как чистая вода, пусть даже ледяная, и немного уединения. Шендл начало трясти от холода, она повернула кран, отряхнулась, как собака, и оделась. Выйдя назад под палящее солнце, она пригладила волосы, довольная собой: не разучилась еще незаметно исчезать и получать, что хочется.

Шендл двинулась на голоса. В тени под стеной столовой Арик снова рассуждал на любимую тему. Его занятия начинались с тех же подборок лексики и упражнений, что и уроки Нурит, и заканчивались патриотическими песнями и стихами. Но если Нурит рассказывала о своем доме, семье, садике и соседях, то Арик неизменно заводил разговор о политике.

– Британцы нам не союзники, – говорил он, пожалуй, чересчур быстро, большинство учеников его не понимали. – Когда к власти пришли лейбористы, мы думали, что сможем на них рассчитывать, но они попирают право нашего народа на возвращение домой. В Германии сто тысяч евреев томятся в ожидании. Им некуда податься, а эти ублюдки предлагают нам квоту на две тысячи! Это поведение не союзника, а врага.

– Я слышал, они собираются разрешить въезд еще четырнадцати тысячам евреев, – сказал приземистый полноватый поляк по имени Давид. Он пробыл в Атлите меньше недели, но, казалось, уже перезнакомился со всеми обитателями лагеря.

– Дудки, – отрезал Арик. – Увеличить квоту можно только с разрешения арабов, а они рады будут выгнать евреев или уничтожить их. Британцы спят и видят, как бы поскорей дорваться до Суэцкого канала и нефтяных скважин.

– Если ты прав, тогда ишув действительно вступит в войну с британцами, и очень скоро. – Давид устроился на краю скамьи и подпер голову рукой. – А это очень плохо. Мой двоюродный брат сражался вместе с палестинскими отрядами и ничего, кроме уважения, к ним не испытывает.

– Да англичашки твое уважение в гробу видали! – басом закричал парнишка с детским лицом. – Они заодно с эмирами и эфенди, значит, они наши враги.

– Но мы же пока с британцами не воюем, – возразил кто-то.

– Пока нет. Но если начинать всерьез думать о собственном государстве и о родине для наших братьев и сестер в Европе, придется избавиться от Империи, – заявил Арик.

На этом Милош, лагерный сердцеед, поднялся со своей лавки, пробормотав: «Ума не приложу, о чем они тут толкуют». Четыре девицы недолго думая устремились за ним, а все мужчины в классе посмотрели им вслед, все, кроме Давида, словоохотливого поляка. Он перехватил взгляд Шендл и жестом пригласил ее занять место рядом с собой.

– Меня зовут Давид Груэн, – представился он. – А ты, наверное, Шендл Ашкенази, да?

– Тсс, – зашипела она. – Дай послушать.

– Арабы нападут на нас, как только британцы отвалят, – бросил кто-то. – Верно, Арик?

Тот пожал плечами:

– Мы с ними справимся. Евреи Палестины умеют воевать.

На это мужчина из первого ряда сказал:

– Тогда объясни мне, пожалуйста, вот что, Арик. За все годы, что я был сионистом, никто и никогда не упоминал об арабах ни на собраниях, ни в книгах. А теперь я приехал сюда, и выясняется, что их здесь чуть ли не втрое больше, чем евреев. Интересно, вы про них знали?

– Они крестьяне, – ответил Арик. – Даже хуже крестьян. Они грязные, неграмотные, отсталые. Для образованных, тех, у кого есть деньги, они как крепостные, как рабы. Арабы сотни лет не использовали эту землю, а мы, напоминаю, ее у них купили на законных основаниях. И вот теперь, когда мы построили фабрики и современные фермы, когда у нас есть рабочие места, больницы и школы, арабы кричат, что мы у них землю отбираем, она им, дескать, принадлежит по праву рождения.

– Прямо притча об Исааке и Измаиле[3], – раздался женский голос в заднем ряду. Шендл обернулась и увидела Зору, скрестившую руки на груди.

– Об Исааке и Измаиле? Что ты хочешь этим сказать? – набросился на нее Арик. – Неужели ты думаешь, что мы позволим нашим братьям гнить в лагерях для перемещенных лиц, а этим людям – снова ввергнуть землю в темные века? Если хочешь цитировать Библию, как насчет «Земля, данная тебе Богом»? Тебе, а не Исааку и Измаилу. Иудеям. Евреям!

– Раввины учили, что все наши беды происходят от обид, причиненных Измаилу, брату Исаака, и Исаву, брату Иакова, – заметила Зора.

– Какие раввины? – проворчал Арик. – Раввины вашей диаспоры? Нет, моя дорогая, на самом деле все гораздо проще. Эта земля была нашей с самого начала, и мы должны отвоевать ее обратно.

– «Ты был странником на чужой земле», – процитировала Зора.

– И что? Такова жизнь, – сказал Арик. – Если мы будем сидеть сложа руки, очень скоро не останется ни одного еврея и полемизировать по поводу спорных моментов в Торе будет некому.

– Выходит, мы должны уподобиться остальным нациям и тоже отбирать землю у соседей?

– Знаешь, а ведь Зора по-своему права, – прошептала Шендл, повернувшись к Давиду. Ее поразило, что ее молчаливая соседка по бараку выступила против Арика.

– Возможно – кивнул Давид. – Но назад дороги нет, и податься нам тоже некуда.

– Ладно, хватит на сегодня философии, – объявил Арик. – Увидимся в пятницу. Постарайтесь разговаривать друг с другом на иврите. А теперь прошу всех встать для «Атиквы»[4].

Шендл подумала, что в жизни не слышала мелодии грустнее «Надежды». Медленный ритм больше подходил для заупокойной мессы, чем для гимна. Мелодия была очень проникновенной, непохожей на обычный гимн, и слова трогали ее, как в первый раз, когда она услышала их маленькой девочкой с косичками, сидя рядом с братом.

Шендл пела тихо, едва шевеля губами.

Пока еще в глубине сердца

Томится еврейская душа

И вперед, на восток

К Сиону, устремлен взор,

Еще не угасла надежда,

Надежда двух тысяч лет –

Быть свободным народом

На нашей земле, Земле Сиона и

Иерусалима.

– А у тебя приятный голос, – заметил Давид. – Тебе надо петь громче.

– А тебе медведь на ухо наступил, – ответила она, разглядывая добрые голубые глаза и высокий чистый лоб.

– Говорят, ты воевала вместе с партизанами под Вильнюсом? Может, ты знавала моего двоюродного братца? – спросил он.

– Не многовато ли у тебя братцев?

– Вольфа Ландау.

Шендл оторопело уставилась на него:

– Вольф – твой двоюродный брат?

Давид кивнул:

– Я и о Малке тоже знаю.

– Малка... – эхом отозвалась Шендл.

Немало воды утекло с тех пор, как она слышала и произносила эти имена, хотя не было ни часа с тех пор, как она их потеряла, чтобы Шендл не вспомнила о них.

– Ты была третьей в этой знаменитой троице, да? – продолжал он. – Для меня большая честь встретить тебя. Почему никто не знает, кто ты и что ты сделала?

– А зачем им это знать? – резко оборвала его Шендл.

– Не волнуйся, – сказал он, – я никому не скажу, раз ты против. Хотя почему, собственно? Тебе есть чем гордиться.

– Я сделала все, что могла, – сказала Шендл. – Вот они и правда герои, настоящие лидеры. А я... Я так – хвостик от воздушного змея.

– Когда-нибудь мы с тобой вместе змея запустим.

Шендл нахмурилась.

– Или просто пойдем погулять, – предложил он и тронул ее за руку. – Я парень неплохой. Не смельчак, конечно, как Вольф, но могло быть и хуже.

– Что ты делаешь?

– Пытаюсь произвести на тебя впечатление, – признался он. – Ты... не знаю, как это будет на иврите, очаровательная.

– Ха! – Шендл сделала шаг назад. – А ты точно такой же, как все остальные мужики в Атлите. Вам лишь бы бабу. И неважно какую.

– Не стану спорить. – Он ухмыльнулся и поиграл бровями, как Граучо Маркс[5], а потом сделал вид, будто зажимает сигару большим и указательным пальцами.

Шендл не сдержала улыбки. Она зашагала прочь, и вдруг ей стало так же грустно, как в день приезда в Палестину.

На земле Израиля ее ждало горькое разочарование – не так она представляла себе эту минуту. С тем же успехом могла приехать в Австралию. В то утро на пляже собралась небольшая толпа встречающих. Одни махали руками и кричали «Шалом!». Другие целовали землю и плакали от радости. Некоторые распевали сионистские песни, пока не сорвали голос. Шендл не проронила ни звука. Как ей хотелось быть такой же счастливой, как ей хотелось благодарить судьбу! Но благодарна в тот момент она была только за Леони, которую Бог послал ей для того, чтобы та о ней заботилась.

И все-таки Давиду удалось задеть ее за живое. Он был неглуп и забавен, а от его прикосновения у нее по коже мурашки бежали. Он воскресил вдруг в ее памяти Вольфа и Малку, живых и смеющихся. Не окровавленные тела, от которых она бежала, по колено в снегу, спасая собственную жизнь. Вспомнив о них, он заставил и ее вспомнить — вот они спорят и шутят, вот они оборачиваются и велят ей поторопиться. Она всегда отставала от них шагов на шесть — слишком уж длинные у них были ноги. «Ну же, Шендл, догоняй!» Надо будет спросить Давида, знал ли он Вольфа в детстве. Интересно, что еще Давиду известно о ней? Хорошо бы побольше узнать о нем самом.

Тем вечером в столовой Шендл помахала Леони, но прошла мимо их обычного столика и села с новичками послушать историю их путешествия и ареста. Переезд был ужасный, рассказывали новички, шторма трепали без конца. На них живого места не осталось от беспрерывных толчков и качки, а один паренек даже сломал руку. На пути к берегам Эрец-Исраэль они трое суток не смыкали глаз, а потом их перехватил британский корабль. Их заставили провести еще один день на борту, под палящим солнцем. Когда британские моряки пытались взобраться на борт, те, кто еще был в силах держать палки и лопаты, оборонялись до тех пор, пока на палубу не бросили баллон со слезоточивым газом. Двенадцать человек пришлось эвакуировать на носилках.

— Они сказали, их отвезут в больницу, — сказал молодой литовец с густой шапкой золотистых кудрей. — Я, конечно, им не поверил.

— Да нет, наверное, и правда повезли, — заметила Шендл. — Если только не решили, что они шпионы.

— Шпионы? — едко переспросил он. — Две беременные бабы да кучка калек?

— В таком случае Еврейский комитет о них позаботится, — успокоила его Шендл. — А ты, я смотрю, много знаешь о своих попутчиках?

— И что?

— Да так. Тут одну девицу ко мне в барак подселили. Она такая тощая на вид, похоже, совсем сил не осталось.Свалилась как убитая, мы ее даже к ужину добудиться не смогли. Я слышала, она из Германии.

К ним подошел Давид и пожал руку парню, которого расспрашивала Шендл. Какие у него большие теплые глаза, подумала Шендл. И тут же заметила, что он уже лысеет. А ведь они ровесники.

— Я Давид Груэн. А ты?

— Хирш Гуттман. Я из Ковно.

— Вот что, Хирш Гуттман из Ковно, не вздумай подбивать клинья к этой девушке, она моя.

— Старик, она сама_ко мне подошла, — возразил Хирш.

Давид улыбнулся Шендл:

– Не имеет значения. Я ей доверяю. Увидимся позже, зая.

– Так ты про Хетти спрашиваешь? – спросил Хирш.

– Хетти?

– Девушка из Германии, ты о ней? Она молодчина. Ей повезло больше, чем остальным. Всю войну провела в Берлине, работала горничной у каких-то богатеев. Они понятия не имели, что она еврейка. Хетти хорошо говорит по-немецки, и документы у нее поддельные были, но такие – комар носу не подточит. Она даже когда на идише говорит, выходит похоже на благородный немецкий. Мы ей на корабле форменный допрос учинили, хотели проверить, что она на самом деле еврейка. Представляешь? Так она наизусть отбарабанила все субботние молитвы. А еще она знает все слова пасхальных гимнов. Всех, какие мы сами знаем.

– Так что, ты думаешь, она наша? – спросила Шендл.

Его глаза внезапно похолодели.

– Ясно, к чему ты клонишь, – сказал он. – Пока мы плыли, она слегла с высокой температурой и бредила – на немецком, разумеется. Тут какой-то тупоголовый поляк давай говорить, что она наци. Вот болван. Ты поэтому меня расспрашиваешь?

– Бог с тобой, нет, – быстро ответила Шендл. – Мне просто стало любопытно, потому что... Ну, просто у нее такой изможденный вид. Скоро ты сам поймешь, что в Атлите все живут слухами. Ты за Хетти не переживай.

– Ладно. – Он с интересом посмотрел на Шендл: – Так что там у тебя с этим Груэном? У меня есть шанс?

– Шанс на что? – спросила Шендл и, уходя, добавила: – Дебил.

Она села на свое место рядом с Леони и спросила:

– Ну ты как, получше?

– Все хорошо.

– К медсестре ходила?

– Да, – ответила Леони. Хоть в этом подруге можно было не врать.

После завтрака Леони не сразу пошла в уборную. Она немного подождала, пока там никого не будет. Боль в животе усиливалась, и она боялась, что скоро не сможет ее скрывать. За завтраком ее чуть пополам не согнуло. Леони сидела за столом, положив голову на руки, пока не услышала, как кто-то вошел в столовую. Торопливо встав, она решила раздобыть какое-нибудь лекарство.

Здание, где теперь размещалась клиника, некогда было складом, но Еврейский комитет побелил стены и настелил новые деревянные полы, и здесь сразу стало просторнее и как-то современнее. Особенно по сравнению с остальными постройками в Атлите. Шесть больничных коек, застеленных белыми накрахмаленными простынями, стояли вдоль правой стены. Слева был стол, несколько застекленных шкафчиков и смотровая, отгороженная свисавшим с потолочных балок лоскутом старого парашюта.

– Доброе утро, милая, – приветливо поздоровалась Алица Гилад, медсестра, работавшая тут по будням. – Хорошо, что ты сегодня рано, а то скоро к нам ребятишки на прививку нагрянут.

Через несколько дней после приезда в Атлит Леони попросилась в клинику волонтером. Сказала, что всю жизнь мечтала стать медсестрой. Но Алица недвусмысленно дала ей понять, что не может доверить серьезное дело столь юной хорошенькой девчушке, и определила ее на самую грязную работу: мыть полы, выносить мусор, протирать инструменты. И все же Леони вскоре доказала, что на нее можно положиться. Она не пугалась вида крови или блевотины, умело управлялась с плачущими малышами, успокаивала расстроенных мамаш. Алица поручала ей все более ответственные задания и в конце концов начала относиться к ней как к своей протеже.

Леони радовалась возможности заполнить долгие томительные дни, радовалась и крепнущему расположению Алицы. Но тут оказалось, что все лекарства, даже аспирин, хранятся строго под замком. Леони очень расстроилась. Достать дозу пенициллина здесь было невозможно.

– Сегодня доктор Герсон приезжает? – спросила Леони, надевая фартук.

Она познакомилась со всеми врачами, работавшими жв Атлите, и решила довериться одной из двух женщин-докторов, сдержанной и молчаливой швейцарке.

– Вряд ли мы ее еще увидим, – сказала Алица. – Доктор Герсон получила отличную работу в Тель-Авиве.

– Повезло ей, да? – заметила Леони, изо всех сил стараясь скрыть разочарование.

– А зачем она тебе? – поинтересовалась Алица, готовя вакцину. – Тебе что-то нужно? Может, я могу тебе чем-нибудь помочь?

– Нет, – покачала головой Леони. – Я просто подумала... Ну, я собираюсь изучать педиатрию и хотела узнать ее мнение.

– Ты беременна? – спросила Алица, понизив голос.

– Нет.

– Венерическое подхватила?

Леони поежилась.

– Не переживай, – сказала Алица. – Ты не думай, ты не одна такая. В жизни не догадаешься, кого мне тут только не приходилось пичкать лекарствами! Некоторых ты отлично знаешь. И даже кое-кого из персонала. – Она положила руку ей на плечо и добавила: – Имен не назову. Ни за что.

Дверь настежь распахнулась, и в комнату торжественным маршем протопала стайка ребятишек под предводительством трех подростков-волонтеров из соседнего кибуца. Девочки пытались заставить ребятню распевать алфавит на иврите, хотя некоторые малыши едва выучились ходить.

При виде детишек Алица моментально расплылась в улыбке.

– Вы мои сладенькие, – пропела она. – Сладенькие, как конфетки. Так бы вас и съела. Вы поглядите, какие щечки! Ну прямо яблочки!

Как хорошо, что они не знают иврита и не понимают, о чем она говорит, подумала Леони. Они бы решили, что эта толстая тетка со смешным пучком на затылке и желтыми зубами проглотит их, как злая ведьма из сказки про Гензеля и Гретель.

– Не волнуйся, – прошептала ей Алица, готовя инъекцию. – Как закончим с малышами, сразу займемся твоей болячкой.

У Леони отлегло от сердца, и в то же время ей хотелось провалиться сквозь землю от стыда. Как ни претило ей посвящать Алицу в свои дела, но, по крайней мере, она вылечится и Шендл ничего не заподозрит.

Первая малышка ударилась в слезы, испугавшись прививки, и вся группа моментально заголосила следом. Они ревели все громче и безутешней, и даже обещания дать потом конфетку не могли унять малышей. Каждый следующий ребенок сопротивлялся и верещал яростней, чем предыдущий, и, пока Алица подбиралась к бедняге со шприцем, Леони, заламывая ему руки, чувствовала себя изувером. В конце концов, последнего малыша привили и всю ораву вывели на улицу, где каждому выдали американский леденец. Слезы на их щеках мигом высохли.

– Я нам с тобой две красненькие заныкала, – сказала Алица, одну конфету сунула в рот, а другую протянула Леони.

Они молча прибирались в комнате, зажав зубами белые бумажные палочки. Леони оглядывалась на медсестру, надеясь, что та вернется к их разговору, но тут в комнату ворвалась ватага потных мальчишек, крича что-то во все горло на неразборчивой мешанине идиша, иврита, польского и румынского.

В самой гуще сутолоки находился бледный худенький паренек с залитым кровью лицом.

– Он упал! Гол забил и упал, – доложил один из ребят постарше. – Говорил я ему, что он еще маленький, чтобы с нами играть, а он все ныл и ныл и упрашивал, пока я ему не разрешил. А он упал и башкой ударился.

– Где он? – донесся с улицы женский голос. – Дэнни? Как ты?

Леони не сразу узнала ее. Должно быть, Тирца вымыла голову. Волосы еще не высохли и свисали рыжевато-золотистыми влажными прядями. На кухне Тирца всегда стягивала их узлом под черной косынкой и от этого казалась суровой старухой, ничего общего не имеющей со взволнованной красавицей, прибежавшей спасать сына.

– Что за бардак в клинике! – прикрикнула Алица. – Леони, выведи этих дикарей. Немедленно!

Леони схватила коробку с леденцами и помахала ею над головами ребят.

– Кто хочет конфет, за мной на улицу! – объявила она, и они послушно, словно утята, потянулись следом.

Когда Леони вернулась, Дэнни уже лежал на кушетке. Рядом сидела Тирца и прижимала к его голове компресс.

– Ерунда, царапина, – сказала Алица. – Выглядит страшновато, потому что на черепе, а там всегда кровь хлещет.

Тирца нахмурилась, явно не доверяя столь легкомысленному диагнозу. Впрочем, хмурилась она по любому поводу.

Юные обитатели лагеря всегда радовались, когда сын Тирцы приезжал на побывку из кибуца, откуда-то с юга. Приезжал он каждый месяц, и это значило, что хоть раз за время его пребывания на сладкое будет пирог. Кроме того, его приезды давали пищу для пересудов в столовой. Новички придумывали сплетни, одну нелепей другой, про суровую женщину из Еврейского комитета, хозяйку кухни. Кольца на пальце у нее нет, – значит, Дэнни внебрачный ребенок? Или, может, она вдова? Или муж развелся с ней? Суп ему, наверное, пересаливала. Или крутила шашни с другим?

Очаровательному сынишке кухарки было семь лет от роду. День-деньской Дэнни носился по лагерю и играл со всеми детьми в Атлите. С малышами он катал шары или играл в салочки, встретив ребят своего возраста или постарше, с радостью включался в их состязания и матчи.

Тирца погладила сына по шее.

– Может, ему швы наложить? Когда доктор приедет?

– Доктору здесь делать нечего, – решительно отрезала Алица. – Кровотечение прекратилось, рана у самых корней волос, так что шрама никто не заметит, если он вообще останется. – И достала из ящика стола кусочек шоколада. – Ну, Дэнни, вот тебе конфетка. Ты прямо храбрец у нас! Как думаешь, твоя мама тоже заслужила конфету? Она-то у нас совсем не такая храбрая.

В открытую дверь постучали, а затем кто-то спросил по-английски:

– У вас все в порядке?

– Да, капитан, – ответила Алица.

– Полковник, – поправила ее Тирца.

– Как мальчик?

– С ним все хорошо.

Полковник Джон Брайс, начальник британского лагеря, снял фуражку и вошел в комнату. Это был невысокий человек в отполированных до зеркального блеска ботинках. Он коротко поклонился Алице.

– Врач нужен? – спросил он на иврите.

– Нет. С ним все в порядке, – ответила она.

Офицер повернулся к Дэнни:

– Как ты себя чувствуешь?

Дэнни улыбнулся и отрапортовал по-английски:

– Чувствую себя отлично!

Обитатели лагеря ненавидели Джона Брайса исключительно из принципа. Его нельзя было назвать ни ограниченным, ни мстительным, и он предоставлял Еврейскому комитету полную свободу действий в лагере.

И все-таки он слыл дураком и педантом – за то, что настаивал на неукоснительном соблюдении всех предписаний и правил, тем самым вызывая массу затруднений и проволочек, которых при более снисходительном начальнике удалось бы избежать.

Известно о нем было немного: кадровый офицер, возраст около пятидесяти, лицо в морщинах, много лет служил в Индии. Во время войны с немцами сражался в Северной Африке, а заканчивал военную карьеру здесь, в Палестине.

Их отношения с Тирцей были столь очевидны, что Леони смущенно отвернулась. Она даже немного завидовала этой паре. Как романтично, подумала она, ведь он здорово рискует, выставляя напоказ свои чувства и прибежав сюда сломя голову, чтобы быть рядом с ней. Тирца не сводила глаз с Дэнни, так что прочитать что-либо по ее лицу было практически невозможно.

– Ну что ж, – сказал полковник Брайс, видя, что делать ему здесь больше нечего, – будь молодцом.

Алица еще раз осмотрела Дэнни и сменила повязку, наложив другую, поменьше.

– Жуть какая рана, все девчонки в обморок попадают, – улыбнулась она, ущипнув мальчика за щеку. И взглянула на Тирцу: – Подержи его в постели до конца дня, а утром пришли ко мне, я его быстренько осмотрю. И не переживай ты так! Мальчишки есть мальчишки. Они вечно шишки себе набивают. До свадьбы заживет. И не вздумай посадить его под стеклянный колпак.

Все ушли, и Леони начала подметать пол.

– Ну, теперь рассказывай. Боль острая? Внизу живота? Горло болит? – спросила Алица.

– Откуда ты знаешь?

– Работа такая. – Алица поманила Леони за занавеску. Минуту спустя она появилась там со шприцем в руках. – Повернись, – сказала она и подняла Леони юбку. – Через пару дней еще один укол сделаю.

– Спасибо, – прошептала Леони.

– А, не за что. Пошли на улицу? Курить хочу, сил нет.

Они присели на лавку в тени сарая и в тишине раскурили одну на двоих сигарету. Через некоторое время Алица сказала:

– Никогда не смогла бы так, как наша Тирца.

– Ты о чем?

– Да все о том же. Давать мужику во имя родины! – Алица ухмыльнулась: – Что, слишком грубо, по-твоему? Кстати, сколько тебе лет? Семнадцать?

– Почти восемнадцать.

– Я тебе небось глубокой старухой кажусь, только ей ведь тридцать пять, а я всего на десять лет ее старше. Не так уж это много. Я от жизни стараюсь не отставать. – Она глубоко затянулась и покачала головой: – Чего там, от всех женщин испокон веку этого хотели. В постели от мужика чего хочешь можно добиться. Тирца нынче у нас эксперт по тюремным властям и англичашкам и даже, может, про полицейский департамент чего знает. И все равно в толк не возьму, как это еврейка до такого дошла? Аж тошно, ей-богу!.. Нет, конечно, если не вдумываться, так она медаль заслужила и почетную пенсию. Как любой другой солдат. Пожертвовала собой! Позорище.

Леони про себя подумала: а что, если Алица ошибается? Несомненно, Брайс без ума от нее. Дэнни его обожает. А вот сама Тирца? Бедная женщина! Леони сразу вспомнила, как ошиблась когда-то сама.

Загрузка...