— Это я им сообщил, — вдруг тихо прозвучал высокий, ясный голос. Все невольно обернулись. — Я! — информатекарь медленно обвел поляну ясным и, мне показалось, безмятежным взглядом. — Я решил, что так полезней.

— Вот так фокус!.. — потрясенный, ахнул доктор Грах. И на мгновение зажмурился, как будто получил мощнейший, оглушающий удар. — Но для кого — полезней?! — закричал он, нет, буквально заревел своим кошмарным хриплым басом. — Для людей? Для биксов? Для кого?

— Для всех, — отчетливо, без тени хоть какого-то раскаяния, произнес информатекарь. — Именно — для всех живущих на Земле. Я сообщил Эллерию, а он, как оказалось… Этого предвидеть я не мог, поскольку никогда не допускал… Считал порядочным… Я неуверен, что нам нужно было уходить сейчас. Мы все должны быть чуточку мудрее… Это ведь твои слова, Барнах.

— Ты только об уходе нашем рассказал? — взгляд доктора стал грустным и потухшим.

— Нет. Я счел необходимым обо всем поведать… Людям очень тяжело без нашей помощи. Мы помогаем им — и укрепляем мир. И это вновь — твои слова.

— Мои, не спорю, — сухо отозвался доктор. — Повторять чужое — легче легкого. Но только не всегда полезно… Ты — великий ум, твои изобретения и впрямь нужны. Но неужели ты не понимаешь, что по отношению к своим друзьям ты совершил предательство?! Ты не подумал о своих. Ты погубил нас всех. Не говорю уж о самой идее…

— Х-м, идея!.. — прошептал Харрах. — Она ему всего важней, всегда! Еще недоставало, чтоб они друг с другом перегрызлись… На глазах у этих гадов!

— А случалось прежде? — так же шепотом осведомился я. — Чтоб эдак вот — между собой?

— Еще бы! Как цепные псы иной раз… — чуть не плача, выдохнул Харрах. — А ведь — единомышленники, черт их всех дери! Яршая говорил: зато для общего врага они — как монолит. Теперь я вижу… Эх, беда!

— Выходит, сами виноваты, — криво усмехнулся я.

— Ну, почему же предал? — защищался между тем информатекарь. — Ты не прав, Барнах. Я поступал так, как велела совесть: научать слабейших, помогать им обрести гармонию. К тому же рассказал я все и Сидор-шаху, и Яршае, и Бриону. Я оставил все программы и расчеты. Если люди будут знать, не будет зависти и ненависти к биксам, это — повод, чтоб договориться на дальнейшее… Твои слова, Барнах!

— Да что ты прицепился?! — вспыхнул доктор Грах. — Где ж твоя собственная голова?! Нельзя же так буквально понимать любое слово!

Окружившие нас дюжие собачники, похоже, не особенно вдаваясь в смысл сказанного, тем не менее с огромным удовлетворением и любопытством вслушивались в разгоревшуюся перепалку.

— Да неужто все твои слова теперь — любые? — испытующе-насмешливо взглянул на доктора информатекарь. — А таких заветных и правдивых слов, которым надо следовать и людям, и всем нам, на самом деле-то — совсем немного? Или просто не осталось? Я считал иначе… И мы все считали так. Что ж ты об этом не предупреждал, всегда молчал о том, что все — иначе? Не хватало нужных слов? Тех самых, а, Барнах?

— Довольно! — доктор резко вскинул руку. — Хватит — здесь. Еще недоставало нам вступать в дебаты, всем переругаться, выставить себя в дурацком свете — на потеху остальным. Они ведь только этого и ждут… Ну, хорошо, согласен: ты был прав. Похоже, ты и впрямь не знал… И я не прав был, заподозрив глупое и злое. Все мои слова ты понял так, как надо. Все! И никакой ошибки — нет.

— Вот хороши соратнички! — хихикнул О'Макарий. — Друг на друга — стук-постук… И это называется высокое стремление к взаимопониманию!.. Позор! Да мы бы за такое в первом же болоте, в первой луже!.. И чтоб все кругом смотрели — в назидание потомкам! Впрочем, всем вам больше не придется далеко ходить. Вот так, родные биксы вы мои, засранцы-гуманисты!..

— Кстати уж… — Эллерий сделал театральный жест. — Поскольку эдакую массовую чистку кадров, санитарную, как говорят, прополку проводить случается довольно редко, а точнее — в первый раз, да сразу на таком высоком, в сущности, президиумном уровне, что прямо дух захватывает от восторга, мы — уж вы не обессудьте, дорогие, — прихватили несколько записывающих камер, чтоб все в лучшем, полном виде донести до жаждущего справедливого возмездия сообщества людей. Ну, и для потомков, как изволил помянуть любезный О’Макарий.

— Вот сволочь! — прошептал Харрах. — Еще выдрючиваться будет! Для потомков… Форменный палач! И как такие только ходят по земле?!.

— И даже ведь никто предположить не смеет, что такие вот живут под боком, — подхватил я. — С виду-то — как все, не лучше и не хуже остальных. А вот… Никто не знает правды. Да и не узнает, я боюсь. Пока все эти будут живы… Слушай, неужели нет, ну, никакого шанса, чтоб спастись?!

— Что, биксов пожалел? Любовью к ним проникся? — усмехнулся с недоверием Харрах.

— Не в этом дело! Что мне — биксы! Сами нарывались, в пекло лезли. Себя жалко! Понимаешь?

— Понимаю, — коротко кивнул Харрах.

— Бездарно, глупо умирать сейчас! — не унимался я. — Нельзя!.. Ведь нас же ищут, как пить дать. Неужто нет такого способа, чтоб объяснить, отговорить?!. — Я все еще не верил до конца, не понимал и не желал понять: затеяв столь опасную, смертельную игру, собачники уже не могут бросить все посередине, не до шуток, не до благородства — даже липового — им теперь, и эта болтовня их — просто показное озорство, растягиванье удовольствия, как в поединке кошки с мышкой. Впрочем, поединка-то и нет, Барнах (или в действительности доктор Грах, теперь и черт не разберет!) сам первый встал без колебаний под удар.

И все пошли за ним, не рассуждая. Это-то и было страшно. Чего ради, почему? Ответа я не видел… — Глупо, — повторил я.

— А тебе хотелось бы: в своей постельке, дома, чтоб кругом рыдали: мол, не уходи, родной, одумайся?!. — язвительно спросил Харрах. — Конечно, глупо! Кто же спорит? И совсем-совсем не хочется… — добавил он печально. — Даже не сказал бы — страшно… Дьявольски обидно!

У меня мелькнула мысль: а вдруг Барнах (пусть так, в конце концов, совсем запутался я в этих именах!) нарочно всех привел сюда, желая окончательно покончить с биксами, и сам он вовсе никакой не бикс, а настоящий человек, который просто мастерски прикидывался раньше, создавал иллюзию, сбивал всех с панталыку, — между тем на деле он и есть секретный предводитель всех собачников, и мало ли что там они сейчас кричат, вот он покажет им условный Знак или какой-нибудь особый талисман, понятный только им, — и сразу все изменится, все встанет на свои места… Коварный, хитрый доктор Грах, как долго ты обманывал людей (и биксов в том числе), изображая из себя Барнаха! Но теперь я раскусил тебя! И до чего ж обидно — за Харраха, за себя, за доброго Яршаю, да, в итоге, и за биксов — все они, конечно, твари еще те, но ведь, по правде, совершенно невиновны в том, что оказались здесь. Все оказались в дьявольской ловушке! Вот и верь потом… Но, может, так и надо? И иначе с биксами не сладить? Только незаметно и коварно затесавшись среди них? Они-то к людям лезут… Тут, как говорится, зуб за зуб… Однако почему должны страдать другие? Что, без Харраха и меня этот Барнах треклятый свое дельце провернуть не смел?! Зачем же нас-то? Или просто потому, что подвернулись под руку, а так — любой на нашем месте мог бы оказаться? Ненавижу! Удавил бы сам…

— Да, — подхватил, паскудно ухмыляясь, Джофаддей, — на вас, героев, будет любоваться целый мир. Реклама-то какая! Сказка!.. Так что вы, любезные, теперь, когда уже одной ногой стоите — сами понимаете, где именно! — могли бы что-нибудь сказать потомкам, поучить их уму-разуму, поведать о заветном… Кстати, это будет неплохой фрагмент и для моей «Сравнительной истории», куда как показательный фрагмент!.. Уж порадейте, что вам стоит! Я считаю, нашим школьникам необходимо сызмальства учиться мыслить конструктивно, непредвзято, исторично. А для этого нужны хорошие, толковые учебные пособия. Скажите что-нибудь. Вон там — не дедники, а камеры, учтите. Дедники — само собой. У нас экипировка — класс! Ну?!

Самое невероятное — и я это действительно никак не мог понять, во мне все прямо клокотало от негодования! — ухоженные, сытые, физически прекрасно развитые биксы пребывали в удивительном каком-то ступоре, стояли, отрешенно глядя на своих убийц, на эту шваль земную, и, казалось, даже мысль у них не возникала, что такого быть не может, не должно, что уходить из жизни, как баранье стадо, пусть и за красивую, высокую идею, — значит эту самую идею затоптать в дерьмо, и грош тогда цена ей и всем тем, кто в нее верит, потому что если ты в идею веришь, то живешь с ней, а не умираешь, она мертвым не нужна, она — для жизни существует! Людям ведь и надо, чтобы биксы принародно, окончательно унизились и показали свою полную нежизненность в критический момент, — такое разом выбьет козыри из рук сторонников пробиксовской теории. И доктор Грах, как видно, к этому стремится, хочет — не мытьем, так катаньем — превознести и утвердить себя. Иначе б разве он позволил разразиться катастрофе?! Негодяй и провокатор!.. Вот она — затея: все должны увидеть и понять без долгих объяснений: биксы — в самом деле раса недоделанных существ, никчемных по большому счету, несмотря на все их притязанья, примитивных и тупых, такими только комаров давить, и нечего им делать на Земле, и даже в гетто на Аляске им не место, и пора бы перестать бояться их, а уж тем паче — восхвалять и умиляться ими, и жалеть, как позволяют иногда себе гнилые простачки. Да, вот что надо людям, и мне тоже, если честно, надо, ненавижу я всех этих биксов: ведь от них — и неустроенность, и зло, и смута, да и рядом с ними помирать — позорно, неужели же Харрах не понимает!.. А Барнах (ну, доктор Грах, мне все равно) — так тот, по-моему, совсем свихнулся, он же нас на казнь ведет! Харраха и меня… Перед людьми не виноватых ни на столько!.. Черт возьми! Ему необходимо — пусть и подставляется.

Но остальные-то — за что?! Какой-то бред, дикарский сон… Я знаю: за идею — борются, но так вот просто подыхать с идеей в сердце, только потому, что она чья-то, а ты, как придурок, подхватил ее и носишься теперь с ней, точно с злобною простудой, — нет уж, хрен вам! Не хо-чу!

— Послушайте, — сказал я громко, удивляясь собственному гонору, — зачем же вы всех сразу — под одну гребенку? — я чуть выступил вперед. — Ведь здесь и дети есть, помимо прочего… Ну как же так?!.

— С ума сойти, смотрите-ка!.. — всплеснул руками Джофаддей. — А мы и не заметили! Глядели, значит, не туда… И вправду — Питирим, Харрах… Откуда? Чтобы делаете здесь? — внезапно рыкнул он, бледнея. — Только вас и не хватало! Еще разных неприятностей себе на шею…

— Фока оказался этим самым… — рассудительно сказал Эллерий. — Ну, а может, и детишки — тоже?

— Маловероятно, — подал голос О’Макарий. — До сих пор у биксов никаких детей не наблюдалось, сколько мне известно. Эти вроде настоящие…

Меня аж передернуло: о нас с Харрахом разговор вели, как о вещах, которые, когда отслужат срок, не жалко просто выкинуть куда-нибудь подальше.

— Настоящие… Да что ты знаешь в точности о биксах? Много ли общался с ними? Смех! — сварливо возразил Эллерий. — Это же — не люди! Они вероломны, как не знаю кто. Прикинулись мальчишками — и все тут. Нужен глаз да глаз. Все время начеку… Отлично, милые, — он лихо помахал нам ручкой, — превосходно! Вы отсюда не уйдете. Даже если вы и настоящие. Тогда — тем более. Свидетели нам вовсе ни к чему. Такие уж, ребятки, времена… Суровые законы Матушки Земли!.. Ну, будет кто-нибудь на память говорить? Вот ты, Харрах, к примеру. Хорошо учился в школе… Что, не хочешь? Ну, а ты, предатель?

— Никакой он не предатель! — горячо вступился я за бедного информатекаря (не знаю почему, но мне его и вправду было жаль, возможно, свою роль сыграло то, что по дороге рассказал о нем Харрах, а может, просто вспомнилось внезапно, что тогда, в информатеке, этот бедолага ничего не сделал мне плохого, — назовите это благодарностью, пусть так). — Предатель всегда ищет своей выгоды. А тут — какая выгода ему? Сам и накрылся. С потрохами. А все сливки — вам достались.

Удивительное дело: я хотя и сильно перетрусил, сердце в пятки поначалу провалилось, но сейчас хотелось спорить, возражать, как будто я имел на это право, подкрепленное большой и всем понятной силой. Впрочем, так оно ведь, в сущности, и было — мой отец, узнай, что здесь произошло, таких пинков бы надавал всем этим обормотам!.. А ему уже, наверное, известно — непременно доложили, так что скоро он сюда примчится, и собачники должны соображать, какая жуть их ожидает. Строят из себя героев, хорохорятся… Ну, пусть потом пеняют на себя!

— Х-м, умный, — издевательски заметил О’Макарий. — Рассуждает. Стало быть, бикс стопроцентный. Ишь, как выгораживает! Я насквозь их вижу, гнид.

— Какое благородное всеобщее молчание! Титанам мысли не хватает слов!.. Так, может, ты, Барнах, чего-нибудь нам скажешь напоследок? Или спляшешь, или песенку споешь? — зло прищурился Эллерий. — На прощание-то… Можешь рассказать о самом сокровенном… О своих «Законах», предположим… Исключительно полезно для души! А лучше — что-нибудь пикантное такое, интересное и страшное для всех! Чтоб вспоминалось долго-долго — и мороз по коже… Дьявольски занятно! Как там у тебя — «Третий завет», да?.. Ты попробуй, а?!

— Ну, например, о том, — пришел на помощь Джофаддей, — как вы хотели на Земле устроить революцию. Из матушки-истории единым махом собирались вычеркнуть людей и буквами кровавыми вписать в нее себя… Чтоб было все иначе! Это очень бы легло в мой новый школьный курс…

— Увы, я не гожусь в соавторы, — с презрением ответил доктор Грах. — Моя концепция Истории совсем другая. Я отнюдь не склонен возвеличивать роль революций так, как делаете это вы. Скорей — наоборот.

— Вот это интересно! — деланно подбодрил Джофаддей. — Ну, что же, просветите! Очень подходящая минута для глубоких размышлений…

— Полагаю, вас не просветишь, — сердечно улыбаясь, отозвался доктор Грах. — Но тут случайно оказались юные создания, а им действительно полезно кое-что узнать…

— Создания!.. — многозначительно заметил Джофаддей.

— Ну, этим надобно учиться и учиться — завсегда! А перед долгою прогулкой в мир иной — особенно! — заржал Эллерий. — Может, и не слишком долгой — как попросят… Это шутка, мальчики. Но в ней — намек…

— Всем добрым молодцам — большой урок, — кретински брякнул О’Макарий. — То-то!

Батюшки, подумал я, да ведь они и впрямь его ни в грош не ставят! Значит, никакой не вождь он? Не вождюк собачный?! И я зря его подозревал? Они ж его определенно укокошат, как и остальных! Выходит, все-таки он — бикс? Или обычный человек, но в некотором роде — иделог биксов? Как бы друг со стороны… А в общем — все равно! Он им не нужен, кто бы ни был. Это совершенно ясно. Почему же он не борется, не защищает свою жизнь? Зачем он биксов-то подвел под монастырь? Неужто не предвидел? Он — и не предвидел?! Не поверю никогда. Возможно, у него какая-то затея в голове и он пытается ее осуществить — вот эдак, через жопу, как бы мой отец сказал. Но для чего же нервы-то трепать другим? Или ему необходимо — кровь из носу! — помереть красиво, чтобы все узнали? Бред какой-то… Будто невозможно по-иному, по-людски! А если он действительно не может, если у него с рожденья набекрень мозги? И все теперь должны идти за ним и слушаться, не ведая об этом… Вот кошмар!

— Я не буду углубляться в дебри, — начал доктор Грах. — Не время и не место.

— Это что же — выступление? — мгновенно подскочил к нему Эллерий, судя по всему, готовый дать команду, чтобы приступали к съемке.

— Нет. Выступление — потом. Если и вправду ждете… А пока — лишь разъяснение. Которое, мне кажется, сейчас необходимо сделать. Для «Сравнительной истории» — без пользы. Можете не сомневаться.

— Н-да? Ну-ну, — спокойно отозвался Джофаддей.

— Так вот. Вы бросили упрек, что биксы жаждут революции. Она им, дескать, позарез необходима, чтобы на Земле установить свой, биксовский, диктат. Смешно! — взгляд доктора стал жестким и холодным. — При толковой сильной власти революций не бывает — самая система власти делает их невозможными, нелепыми. И любая диктатура невозможна при стабильной власти. Да, порой система почему-либо слабеет, власть теряет свой контроль. Вы полагаете, ее сменяет новая система? Нет! Стремясь поправить дело, пребывающая в кризисе система сотворяет революцию. Если угодно — провоцирует. Зачем? А очень просто. Через ужас революции власть прежняя себя же, именно — себя же! — обновляет, укрепляет. И другая ей на смену не приходит, этого система никогда не допускает. Революция — путь к нарушенному равновесию, способ возврата к нему. Конечно, временно власть делается жестче, злее — это как бы встряска при стремительном омоложении ветшающего организма. Молодой на старого не очень-то похож, но организм — все тот же… А потом приходит долгожданное спокойствие… Революции извне — бессмысленны и потому бесплодны. Лишь сама система, изнутри, способна регулировать себя. Ваша система — это вся История. Чтобы ее разрушить и построить новую, необходимо ликвидировать Историю людей. Тогда возникнет нечто новое, к вам не имеющее ровно никакого отношения. К нам, между прочим, тоже. Ибо мы — и ваше порождение, и ваше продолжение, но — вместе с вами. По-другому не получится. Мы попросту не можем подменить вас, даже оказавшись вне Земли. Поэтому все ваши страхи — от непонимания того, что предопределено людской Историей, что некогда случалось, так сказать, в ее формате. И ни разу никакая революция систему не меняла. Разные режимы тасовались часто, но сама система оставалась неизменной, лишь приобретая как бы новый вид на новом основании. И только… В этом русле и лежит История людей. В действительности у нее нет ни начала, ни конца, и середины — тоже нет. Вот оттого ей и неведомо понятие прогресса. Ведь прогресс как категория работает в конечных, замкнутых системах. Здесь — иное… Даже если вас, людей, не станет — предположим это на секунду, — мы уже не создадим свою Историю, поскольку есть готовая система, и мы вписаны в нее всецело, раз и навсегда. Какой нам смысл бороться с вами? И что, в случае победы, нам достанется? Да то же самое, что было! Самое разумное: жить рядышком, бок о бок, и творить единую Историю. А вы как раз такого не хотите. И не утруждаете себя, чтобы понять: иначе — невозможно. Не желаете, чтоб кто-то там еще делил совместно с вами участь самого разумного и самого передового. Ваши термины, не я придумал. Все хотите подгрести лишь под себя… Когда-то это было можно, а теперь вот — нет. Считайте, революция давно уже совершена, и обновленная система, дабы укрепиться, людям — в пару — предложила биксов. Все бы шло естественным путем, но вам понадобилось вдруг — ломать, придумывать мифический конфликт. А пользы от него, по сути, никакой. Одни амбиции… Зачем-то вместо доброго партнера вам понадобился злой антагонист, враг, устрашитель. Сами создаете эту сказку — и пугаете друг друга: вот, мол, дьявольская сила, берегись!.. Да, мы действительно сильнее вас. Теперь — сильнее. Не конкретно в данную минуту — вообще. Однако же могущество свое, как только вы и понимаете его, мы демонстрировать не вправе, да и ни к чему, ей-богу. Нам — не нужно, вам — во вред. Достаточно того, что мы хотим сотрудничать, а кто кому поможет и в какой момент — пустая трата времени и сил дотошно выяснять… Ну что, ведь я был прав, когда сказал, что для «Сравнительной истории» мои слова не подойдут? А, Джофаддей?

— Посмотрим, — мрачно произнес собачник. — Уж во всяком случае над вами посмеяться повод будет.

— Ишь ты как! — заметил доктор Грах. — Вот чувствую, какое-то словечко появилось… И не то что режет слух, а непривычное… Так это вы со мной — на «вы»! Приятно… Набираетесь культуры на глазах. А может, уважение растет?

— Послушай, ты, трепло! — свирепо рявкнул О’Макарий. — Ты не заводи нас. Мы и так сердиты крепко.

— Верю, — согласился доктор Грах. — И что же?

— Ладно, будет вам, — вмешался Джофаддей. Он, кажется, решил сыграть роль добренького и покладистого дяди… Ну, прохвост! Я знаю, что за этим кроется, еще по школе помню: много было слез пролито!.. — Ну так как мы будем развиваться? — он с веселым любопытством оглядел нас всех. — Ведь времечко-то — тикает!.. А мне бы не хотелось выбиваться из режима. Топчемся на месте, заболтались что-то…

— Тикает, еще бы! — подтвердил с невозмутимым видом доктор и, достав хронометр, посмотрел на циферблат. — Хотите, сверим время?

— Что-что?! — поразился Джофаддей. — Зачем?

— Ну, не хотите — и не надо. — Кротко улыбнувшись, доктор Грах пожал плечами. — Я не думаю, что мы сверх меры заболтались… Все события — у вас в руках. А нам теперь любая лишняя минута, сами понимаете, — в большую радость.

— Что-то ты темнишь, — насторожился вдруг Эллерий. И его тон мне пришелся очень не по сердцу. Беспокойство, нетерпение и ненависть сквозили в нем. Особо — беспокойство. Стало быть, не так у них все гладко, если существует повод для тревоги… Господи, подумал я, неужто — все?!. Неужто они станут торопить? Да как же это можно — торопить с концом?! Ведь я в него не верил — все равно. Боялся, не хотел!..

— Нет, — просто отозвался доктор Грах. — У нас все честно. Это вы какую-то там запись затевали…

— А, запомнил, не забыл! — заржал Эллерий, исключительно собой довольный. — Для потомков, совершенно верно. Ну так что же, будешь говорить? Хотя… и так уже набалабонил… Впрочем, ладно. Чем шикарнее раскроешься — тем лучше. Я люблю нетривиальные подходы.

— Это чувствуется, — подтвердил с серьезным видом доктор. Судя по всему, хамеж собачников его нисколько не смущал. Как будто каждый день выслушивал такое. Может, и выслушивал, кто знает?.. — Я, по правде, тоже нестандартное люблю. Вот видите, у нас есть точка соприкосновения!

— Не беспокойся, будет много — этих самых интересных точек, — огрызнулся с раздражением Эллерий. — Надоест считать… Конечно, надо было сразу долбануть по всем вам, не оттягивать. Да все интеллигентские замашки наши, деликатность, черт ее дери! Мы вообще-то не привыкли…

— Знаю, — доктор коротко кивнул. — О ваших методах проинформирован прекрасно.

— Методы? — надменно удивился Джофаддей. — А где свидетели? Их нет!

— Ну, почему же? Фока, например…

— Ах, Фока!.. Этот вам расскажет… Тот еще философ! Пропедевт! — презрительно скривился Джофаддей. — И, кстати, что-то я его не вижу… Где он?

— Спрятался, небось, — глумливо гоготнул Эллерий. — Где-нибудь за валунами или в кустиках сидит. Портки спустил — и в вечность шлет послания. На это только и способен… Смелый — просто жуть!

— Ну, что бы там о нем ни думали, а врать-то он не станет — воспитание не позволяет. — Доктор Грах развел руками. — Безусловно, вы горазды на любую пакость. Но вы слишком опасаетесь нас, вот поэтому…

— Какая ерунда! — воскликнул О’Макарий. — Даже слышать не могу!..

— Так будем говорить или на этом кончим? — угрожающе спросил Эллерий. — Вы уж там определитесь у себя: кто скажет и о чем. Напутствие потомкам, то да се… Душевное «прости»… Красиво ведь, согласны? Надо пользоваться случаем — другого больше никогда не подвернется!

— Если вы так просите… — пожал плечами доктор Грах и снова незаметно для собачников украдкой поглядел на циферблат хронометра. Забавно! Он упрямо тянет время… Что-то, значит, может вскорости произойти. Но что?!

— Да нет же, мы отнюдь не просим — предлагаем, — уточнил, блудливо улыбаясь, О’Макарий. — Ведь какая честь!.. Само собой, вы вправе пренебречь. Но это не совсем по-джентльменски, я считаю. — Он буквально лез из кожи вон, выпендриваясь перед биксами. — Итак? Я все-таки подам сигнал, чтоб запустили камеры?

— Ну, что ж… — сказал в раздумье доктор Грах, и спутники с тревогой и надеждой поглядели на него. Вмиг на поляне стало тихо… Господи, подумал я, кому сейчас все это нужно — весь этот дешевый фарс!.. Кончали бы и впрямь скорей, уж коли дело все равно к тому идет. Неужто я не понимаю: это — пытка, пытка ожиданием, неотвратимостью, ужасной обреченностью, нарочно отодвинутая на чуть позже смерть, чтоб насладиться, наиграться, всласть наиздеваться… Сволочи, садисты! — Что вам интересно? — буднично, как на обычной лекции, осведомился доктор, снова еле уловимым жестом выдернув хронометр из кармана — на один-единственный короткий миг… Чего еще он ждал?! Какую выгоду хотел извлечь? И тут я не сдержался, что-то словно накатило…

— Вы же будете мешать всем нам, всегда! — внезапно, против воли, крикнул я в лицо ему, испытывая ненависть за то, что по его высокому паскудному желанию обязан тоже умереть (хотя не мог, не смел — всем существом своим — принять такое до конца). Да кто дал право?! Предводительствуешь стадом — и веди его хоть в пекло. Только нас, порядочных людей, не тронь. Не для тебя живем, у нас есть тоже цели — будь здоров!.. И не воображай, что наказания не будет… Харрах больно стиснул мою руку, но меня уже несло: — Вы будете всегда нас обгонять — ну, те, кто уцелеет, кроме вас. А нам всем, как последним свиньям, только и останутся объедки. Вы же на людей плевать хотели! — это очень здорово насчет объедков я ввернул — такая мысль!.. Пусть знают, что хоть одного, но точно человека им убить придется. Впрочем, тут же я и пожалел, ведь это для них — пшик, не аргумент… Поди, решат проклятые собачники: опять очередной бикс дурью мается, прикидываться человеком начал. Как их убедить? Хотя — зачем?..

— Наивный мальчик, бедный Питирим, — чуть укоризненно и ласково ответил доктор. — Как же тебе голову забили разной чепухой!.. Все — в одну кучу, все перемешалось… Скольких уже эдак оболванили!.. Нет, ты не виноват. Хотелось бы надеяться, что рано или поздно… — он с улыбкою развел руками и вздохнул, но тотчас, словно и не вышло никакой заминки, громко продолжал: — Да, рано или поздноты поймешь, познаешь всю свою беду. А что касается объедков… Милый мой, вы даже знать не будете, уж если вдруг потребуется, что же мы открыли, как реализуем в деле. Ты прости за аналогию, но много ли забот у муравьев по поводу путей прогресса человека?! Думаю, совсем немного. Точно так же люди ведь не лезут к муравьям, пытаясь насадить свои понятия, свои порядки. А совсем далекий предок, как ты знаешь, общий, и закон наследственности там и тут — один… А вы нам даже изменили генокод, поставили такую блокировку! Для чего? У нас не может, не должно быть никаких детей, да и с земными женщинами наш союз заведомо бесплоден. Вы подстраховались… Разумеется, логически, теоретически все это можно объяснить. А в нравственном аспекте? Неужели вы считаете — а только так и полагали поначалу, — что мы вечно будем некими подпорками, искусными манипуляторами, суперинструментами — чего уж там, игрушками! — в обычной и прекрасной человечьей жизни?! А зачем тогда нам разум? Для чего нам узкоспециальные покуда, но во многом уникальные способности — телесные и интеллектуальные — зачем? Ведь вы же щедро одарили нас всем этим. Одарили походя и даже не спросясь…

— Вон как вы рассуждаете… Занятно, ничего не скажешь. Может, вы еще заявите, что мы со временем возьмемся поклоняться вам как божествам? — ненатурально рассмеялся Джофаддей.

— А тут уж все от вас зависит. Все! — парировал надменно доктор Грах. — Богов на свете нет, религия — абсурд, но это — мое мнение. Обычно люди склонны полагать иначе. Даже сущее безверие они готовы обставлять со всевозможными обрядами. И в этом смысле власть и то, что мы привыкли называть религией, — едины. То и то покоится на ритуале, то и то нуждается в догматах и творит их постоянно. Вся религия без власти — невозможна; без религии — пусть облеченной в формы всяческих идеологий — власть не продержалась бы и дня. Одно другое подпирает, обнимает — связь тут, если без самообмана, генетическая. Потому борьба науки и религии — бесплодна и бесцельна. Ведь у них у каждой свой круг интересов, свой инструментарий и свои задачи, не способные взаимопересечься. И хотя благодаря науке люди точно будут знать, что бога — нет, религия у них останется. По правде, для любой религии — и церкви в роли утвердителя ее в миру — не так уж важно, существует ли на самом деле бог. Храм — вот основа. Он необходим для производства ширпотребной веры, для которой главное — обряд. Не более того. В действительности бог там и ненужен — в том буквальном смысле, как это обычно понимают. Нужен мироустроитель. Ежели наука силится постигнуть, как устроен мир, то всякая религия стремится получить ответ на в принципе иной вопрос: зачем устроен так, какая цель у мироздания? Наука на вопрос «зачем?» вам не ответит никогда — это вне сферы ее интересов и возможностей. И точно так же вопрос «как?» религию ничуть не занимает. Но, заметьте, чтобы получить какой ни есть ответ, в обоих случаях не нужно прибегать к фигуре бога. Даже в качестве простого допущения. Религия, как и наука, в сущности — безбожна. И вот только здесь они смыкаются, и то — условно… Бог — достаточно удобный и надежный инструмент, и только. Да, в какие-то эпохи он был нужен — для наглядности, пока сознание во многом двигалось на ощупь. Постепенно появилось зрение… Религия направлена на человека, на его мораль, ей дела до Вселенной нет. Вопрос «зачем?» нацелен исключительно на человека. Если выразиться несколько иначе, в тот момент, когда наука смотрит пристально вовне, религия с не меньшим пылом — внутрь. А там, внутри, есть только человек… И человеческое «Я» — как раз граничная черта между наукой и религией. Зачем на свете человек? — вот главная религиозная проблема. И она останется всегда. Лишь упаковки будут разные. Ведь человек — морален, и ему не нужен внешний бог, он сам себе — бог, а проекции вовне возможны самые невероятные. Мораль не существует помимо обряда, она — часть обряда, она требует его, так что религия — как ритуал — всегда пребудет, пока сохраняется мораль. Вполне приемлемо сказать и так: религия — это единственно полная и адекватная форма существования морали. Функции религии частично могут на себя принять и власть, и этика, и философия, и музыка, и живопись, ну, и так далее. Короче, то, что не исследует Вселенную и не пытается ответить на вопрос «как?». Говоря иначе, все, что выходит за рамки так называемых точных наук, — суть религия, формы ее бытования. Поэтому религия как ритуал исчезнет лишь с последним человеком во Вселенной. Но необходим и более широкий взгляд. А это означает: и наука, и мораль, то бишь религия, всегда, на равных пребывают в сфере человеческой Культуры — с ее наднаучной, надморальной нравственностью. Если и наука, и религия обычно развиваются во времени, то собственно Культура — никогда. Культура самонаполняется, извечно расширяясь, подобно тому, как расширяется Вселенная. Она и есть Вселенная — та самая объективная и познаваемая реальность, что дарована нам через осознание и ощущение другой объективной и непознаваемой реальности, в которой человека — нет. Вот она-то, эта другая реальность, и есть предмет веры, но вера ни к научному, ни к духовному опыту человека не имеет никакого отношения. Вера — это мистика, это — навсегда одушевленный бог, а я его категорически отрицаю. И на ваш вопрос: а будут ли со временем люди поклоняться биксам, как богам? — я отвечу так: безграмотные люди (а безграмотность всем уровням развития присуща) — будут, веруя в наши возможности; тогда как люди культурные поклоняться не будут, поскольку все отношения смогут свести к тому или иному ритуалу, наиболее удобному для них, здесь станет господствовать мораль, то есть религия, где места какому-либо богу — нет. Он там не предусмотрен изначально. Вот и думайте теперь! — доктор Грах умолк и с любопытством глянул на собачников.

Да, батюшки, подумал я, кому он это говорит, зачем? Им это ведь не нужно совершенно! Право же, какая-то мораль, какая-то культура — для чего они убийцам?! Я не понял ничего и сомневаюсь, чтоб собачники намного больше моего разобрались. Тогда — кому он это говорит? Своим покорным биксам? Вряд ли, очень не похоже. Может, у него была какая-то другая цель и ради этого он столько наболтал? И тут меня вдруг осенило: да он просто тянет время! Только и всего. Ну, это мне понятно, тут я — за, обеими руками.

— Стало быть, ты все же — бикс, да?! — ни к селу ни к городу обрадованно ляпнул О’Макарий. — Что же, я подозревал. Имел такие основания… И все подозревали, между прочим. С самого начала! Как-то эдак странно было все… Теперь нам ясно. Но какое право вы имеете судить нас?! Извините, я опять на «вы»… Привык уж, знаете… Когда все время — с равными, достойными людьми…

— Да, это угнетает, понимаю, тяжкий груз… Нет, не судить, а обсуждать! По-моему, есть разница, — ответил недовольно доктор Грах. — Какие основания, чтоб обсуждать? Наипростейшие! По праву нашего происхождения! Мы все — от человека, разве нет? Вот, правда, этика людская здорово хромает. Сами это подтвердили только что. К большому сожалению… Ведь как всегда считалось? Человек — прекрасен, человек — венец всего. Помилуйте, откуда?! Самолюбование ребенка, детский лепет! Не хотите отдавать себе отчета, что однажды созданное вами может стать и лучше вас — тем, кстати, подчеркнув могущество людей… Вот это «кстати» вы не видите, не признаете. Для вас догма — цепь причинно-следственных метаморфоз. И ваша этика — причинно-следственная, вся. Она — моральна, но вне нравственности. Думая о перспективах завтрашнего дня, вы ищете лишь выгоду сиюминутную, поскольку многое в мировоззрении и миропонимании вас только так и обязует поступать. Однако этому поветрию подвержены не все. Что очень важно. Но таких пока — ничтожнейшее меньшинство. Ради жалкой и сиюминутной выгоды вы предрекаете грядущее — совсем не то, о котором мечталось. Видите блистательный прыжок, а делаете лишь сантиметровый шаг, и то — частенько вбок. Вы — раса, так и не сумевшая толково реализовать и сотой доли всех своих потенций. Да, похоже, это и не нужно вам. Куда важнее ощущение, что кое-что существенное, но пока невыразимое, лежит как будто про запас и ждет удобного момента… И всегда легко, едва приспичит, зачерпнуть — и вытащить какую-то новинку, вроде бы предсказанную и поэтому особенно приятную для самоутверждения. Увы! Чем дальше, тем сильней топтание на месте. И проблема не в реализации каких-то частных достижений, нет, она гораздо шире — в воплощении здесь, на планете, общей человечности своей. Но что же вам мешает, тормозит? Балласт причинно-следственных догматов всей цивилизации… С собою в дальний и непредсказуемый поход вы забираете лишь самое утилитарное, блестящее, поверхностное — то, что с шутовским позерством облекается в понятия «мораль истории», «мораль культуры», а иначе — удовлетворяет нуждам здесь, сейчас… Но есть — стыдливо забываемая — нравственность Культуры! Не привязанная к точечной причине, кто чечному следствию. И человечность ваша — в ней. Гуманность вида, жертвенность, добро, способность сотворять благое, даже в помыслах не ожидая воздаяния… — Покуда доктор Грах все это говорил, собачники безостановочно перемещались по периметру поляны, что-то устанавливали, что-то регулировали — не похоже было, чтоб они все время колдовали только над записывающей аппаратурой, игры явно затевались покрупнее, и от этого, когда я наблюдал за непонятными приготовлениями, разом делалось тоскливо и охватывал смертельный ужас. Впрочем, вожаки собачников отнюдь не суетились — слушали с подчеркнутым вниманием и не перебивали. Создавалось впечатление, что они тоже тянут время. По каким-то собственным соображениям. Естественно, пренеприятнейшим для биксов. Но каким? Не влезешь же в чужую душу, не прочтешь чужие мысли… Биксы, говорят, умели это, только почему-то ни малейшим образом сейчас не реагировали, словно все происходящее их вовсе не касалось. Поразительно! А доктор Грах, как будто ничего не замечая, продолжал упрямо: — Ведь прогресс — не воздаяние за нынешний поступок, сколь он добр или разумен ни был бы сам по себе. Нет опосредованной связи: сделал — получил. В рамках морали и сиюминутного развития она, конечно, есть… Но в рамках нравственности всей Культуры — а она объемлет будущее так же, как и прошлое, она из завтра смотрит во вчера — заметить бы, вот в чем вопрос! — да, в этих рамках, в этой сфере однозначность рвется, одномерная линейность исчезает. Здесь не-свое — лишь оттого, что существует! — радует, свое — несовершенное — печалит и любовно заставляет — не в ущерб чему-то, а во имя! — искать новые, порой окольные пути. Поймите, нравственность Культуры — в симбиозе всех деяний и стремлений, сколь бы странными, ненужными они сейчас ни представлялись, нравственность Культуры — в светлой, жертвенной духовности начала человеческого. А мораль ее — в дискретном ублажении минутных слабостей, утилитарных представлений о прогрессе. Тут-то человек как таковой не важен, уж куда важней догмат о его высшей роли и предназначении в безбрежном мире. Это означает: человеческое, в сущности, низведено к нулю. Есть открыватель и творец — нет личности. Функционер прогресса — только он один достоин воспевания. А уж такой — соперников не терпит. И соратникам не доверяет — потому что все они соперниками могут стать в любой момент. Их просто будут понуждать к такой измене.

Доктор здорово завелся. Я так полагаю, говорить он был способен целую неделю — все равно бы я не понял ничего, да и собачники, по-моему, изрядно заскучали, наконец-то завершив свои особые приготовления. А в башке моей гвоздем сидело это дельное словечко, на которое я очень ловко напоролся: нам — «объедки»! Что бы он ни пел сейчас, а так оно и есть. Мне кажется, он лихо оплевал все человечество, пытаясь оправдаться. То-то и обидно! Надо спесь с него согнать. Пусть и мальчишка я сопливый, и сейчас меня не станет, да ведь он, поди-ка, бикс и вообще не человек! И правильно, что им нельзя детей иметь. Еще чего!.. И я влепил ему — как есть. Чтоб напоследок из себя не строил… Дескать, будь у вас детишки, вы бы и не чикались так долго с нами — расплодились бы и смяли нас совсем. Ассимилировали б к черту — вот и вся вам человечность. Этот сложный термин я ввернул нарочно — чтоб не думал, будто я уж полный дурачок, какой-то неуч. В школе нас подковывают крепко. Да и дома — чего только не услышишь!.. Мне эта История — вот где сидит. Короче, выложил я доктору все — от и до.

— Так ведь История — не то, чему вас учат, — усмехнулся доктор Грах. — История, брат, это то, что происходит. Учат — по своим законам, а уж происходит — по своим. Если подумать, это даже и не две координатные системы с собственными, только им присущими константами. Это: желаемое и — реальное. Потому-то первое всегда имеет много общих черт с религией, а иногда и запросто съезжает к вере. Впрочем, я ушел немного в сторону… А что касается детей — да, с ними нам не повезло. Вначале не заладилось… Но кое-что мы все-таки сумели сделать. — Доктор хитро улыбнулся, словно объегорил всех давным-давно и вот теперь-то, наконец, нашел момент и место, чтоб сразить всех наповал. — Сумели… Дети уже есть! И не один, а четверо! Конечно, мало… Но уж слишком это сложно — сразу перестроить всех. Такую дьявольскую блокировку нам оставили в наследство!.. Да и не в количестве пока что дело. Всех-то поголовно перестраивать, пожалуй, и не надо. Лучше постепенно и без спешки. Но вот нынешняя тактика людей…

— Ага! — воскликнул Джофаддей, не позволяя доктору договорить. — Нам эта песенка знакома. Вечные страдальцы, жертвы человеческого произвола! Так и выжимаете из нас слезу. А у самих — повсюду тайные заводы, склады, арсеналы! Только выжидаете момент…

— Да кто сказал?! — с негодованием ответил доктор. Вот артист! И, главное, так натурально возмущается, будто и впрямь… — Откуда, почему вы так решили?! Абсолютно никаких свидетельств! Домыслы сплошные!

Мы решили… Это ж надо! — фыркнул О’Макарий. — Да известно, не секрет. Вон — вся округа по домам попряталась, дрожмя дрожит…

— Какой абсурд! Ведь из-за вас же в основном! Ах… — доктор безнадежно замахал рукой. — Уже готовы все нам приписать. А сами травите нас постоянно, ваши до зубов вооруженные отряды не дают нигде покоя. Эти стычки, самосуды… Где, кем сказано, что мы не можем жить бок о бок на Земле?! За что нас гонят, силятся убить?

— Да потому, что вы нам — угрожаете! — вскричал я с редкостным упрямством, не способный хоть в чем-либо усомниться. До чего же мне сейчас хотелось, ну во всем быть человеком! Даже как собачники — пускай… Они-то — без сомненья, люди! И они теперь, как и должно быть, всем диктуют правила игры. — Да, — повторил я, — угрожаете, и это каждому понятно. (Бедненький Харрах аж отодвинулся на метр от меня.) Но вот вы говорите: дети… Где они? Ну, например! Хотя бы одного вы можете назвать? А еще лучше — показать?! — я понимал, что горожу полнейший вздор: кто при собачниках начнет свои секреты выдавать?! Особенно такие… Разве что немного намекнут, чтоб припугнуть, заставить волноваться… Но остановиться я не мог. — Ну, например? — твердил я. — Например?

— А он тебе действительно необходим — такой пример, да? — доктор Грах сурово глянул на меня, будто какого мотылька булавкой пришпилил к стене. — Вы мне не верите — никто… Естественно. Так вот, пример вам — здесь стоит. Тут, на поляне! И держись покрепче на ногах, голубчик Питирим, не упади! Ведь это твой дружок — Харрах! Да-да! Как говорится, бикс отменный, самой чистой крови! Что, доволен?

Все в момент оцепенели, просто обалдели — до того невероятный, страшный смысл был в докторских словах. Конечно, если он не врал, не набивал себе и биксам цену, не пытался панику посеять…

— Н-да, — наконец опомнился Эллерий, — разумеется, на нынешнем братоубийственном этапе всеобщей и естественной борьбы за мир… — он замолчал, и, что пытался этим выразить, никто не понял.

— Вон вы как… Ну, предположим, — с явным недоверием кивнул, чуть усмехнувшись, Джофаддей. — А как же быть с Яршаей? Тоже, значит, тайный бикс?

— Нет, — резко отозвался доктор. — И Яршая, и жена его Айдора — люди, как и вы. Но просто в качестве эксперимента — ты уж извини, Харрах, за откровенность, не сердись, теперь, я полагаю, можно! — они взяли мальчика на воспитанье, совсем крошечным, ему и года не было тогда.

— А доказательства? — воскликнул хрипло О’Макарий. — Где они? Представьте!

— Здесь? Сейчас? — с издевкой хмыкнул доктор. — Вы шутник, однако.

На Харраха я боялся посмотреть. А когда глянул все-таки — исподтишка, как будто ненароком, мельком, — то увидел, что стоит он очень бледный, плотно сжавши губы, опустив глаза, взволнованный, смятенный, но — не сбитый с толку, не обескураженный, как человек, который с самого начала знал большую тайну и надеялся нести ее в себе всегда, не ожидая, что разоблачение наступит скоро и к тому же оттого, кому особо доверял… Но, может, именно поэтому, поскольку тайну выдал не чужой, он и не стал паниковать. Выходит, это — нужно, видимо, нельзя иначе, и необходимо лишь немного потерпеть… Я все еще в Харрахе видел друга, человека… Очень сложно, знаете, мгновенно перестроиться, чтоб, из тактических соображений, сразу, вдруг возненавидеть, рядышком с собою ощутить заклятого врага… Для этого нужна большая практика и человеческий житейский опыт, надо полностью срастись с идеей — лишь тогда… Ая так не умел. Но все-таки я сделал над собой усилие и отступил на несколько шагов — пусть так, хотя бы внешне поначалу, пусть заметят и оценят все… И даже если меня вместе с ним убьют, моя гражданская позиция должна остаться ясной. Ну, а если чудо вдруг случится и я уцелею — праведное чувство как-нибудь само меня найдет, я не посмею от него ни убегать, ни прятаться… Прости, Харрах, конечно, все равно нам умирать сейчас, но даже в этом деле следует блюсти порядок. Умирать — так с музыкой… Естественно, шум — смерти не помеха, можно и в бедламе отправляться на тот свет. И тем не менее: пускай уж лучше будет музыка — у каждого своя…

— А настоящие отец и мать? — не выдержал Эллерий. — Где теперь? Они-то — живы? Кто они?

— Ну, так уж все вам расскажи! — развел руками доктор. — Они есть, и оба — живы и здоровы. Этого вполне довольно. Правда, кто они — секрет не только для людей, но и для мальчика. Иначе — невозможно. Я ему все объяснил. Он, кажется, со мной согласен. Да, Харрах? (Тот коротко кивнул, не поднимая глаз.) Нам важно было, чтобы биксовский ребенок рос и воспитанье получал среди людей. Чтоб до поры до времени он чувствовал себя таким же, как они… Позднее это ощущение пройдет, но изначальная закваска — человеческая! — сохранится навсегда. И он останется, по сути, человеком, только наделенным некими особыми талантами, каких нет у людей. Так проще осознать и сохранить Культуру, без которой жизнь теряет смысл. Поскольку человечество в природе уникально, то, понятно, уникальна и его Культура — как эквивалент вселенской уникальности. И грех бросаться эдаким богатством, ведь другого — нет. А накопить иное — вряд ли можно, слишком мы привязаны к Земле… Вот почему такая тактика нам представлялась абсолютно верной. И все это — в полнейшей тайне, чтобы не травмировать людское самолюбие… Не ущемлять чувства верующих, как формулировали прежде. Верующих в собственное, беспробудное величие, добавлю я. К большому сожалению, теперь такая установка резко изменилась. Может быть, и зря… Конечно, очень трудный был эксперимент и очень жесткий. Шли, что называется, по лезвию ножа…

— Да просто изуверский! — возмутился О’Макарий. — Вот уж точно — нелюди!..

— Что с них возьмешь! — махнул рукой Эллерий. — Разве им понять, какие чувства движут человеком?! Подлинно людское благородство, жертвенность…

— О, вам ли, дорогой, об этом говорить?! — парировал сердито доктор. — Вам — собачникам, убийцам и садистам!.. Для которых ничего святого вообще не существует: ни культуры, ни истории, ни знаний, ни порядочности — даже в отношениях друг с другом. Вам ли осуждать?!

— Ну, вы не забывайтесь все же! Помните покуда, кто здесь кто! — прикрикнул Джофаддей. — Мы разрешили говорить вам, но не оскорблять!

— Покорнейше благодарим, — согнулся доктор в шутовском поклоне. — Может, спеть вам алилуйю, стопы вам облобызать?

Но я так и не понял, для чего он про Харраха рассказал. То, что сказал он правду, я не сомневался. Но зачем? И почему — сейчас? Какая-то была команда, общий уговор? Тогда, выходит, он и вправду ждал, что биксы попадут в засаду, и они все ждали… Специально шли на смерть, и эти разговоры про маяк, про самофлай — обман, для самоутешения? Да нет, конечно, ерунда! Безумие сплошное… Или же, отчаявшись в тяжелую минуту и внезапно ощутив, как почва убегает из-под ног и все летит к чертям собачьим, доктор убедил себя, что перед смертью можно и раскрыть все карты: мол, обидно тайну уносить с собой? Нет, не похоже! Это было б слишком просто, примитивно… Думал зародить во мне презрение и ненависть к Харраху? Тоже несерьезно. Я же пешка для него, никто. Подумаешь, сын вожака людей! Что он, со мной считаться станет, мое мнение учитывать? Плевать он на меня хотел. И на других ему плевать, не сомневаюсь. Будет он до нас, людишек, снисходить!.. А вот раздор посеять, смуту в головах, стравить друге другом тех, кто раньше жил спокойно, без вражды, — такую цель преследовать он мог… Ошеломить всех, сразу! Напугать, предостеречь. И даже не собачников, а зрителей, которые потом увидят запись этой речи. Мол, глядите: нас-то здесь убили, мы пошли на жертву специально, чтоб вы помнили всегда: за нами сила — страшная, она вам отомстит! Такой вот получается подтекст… Не знаю, как другие, но, по правде, я испытывал противоречивейшие чувства: и симпатия, как ни крути, осталась, и одновременно появилась трещинка, которая, я понимал, со временем расширится настолько, что уже не перепрыгнуть… Никому, не только мне. Конечно, это важно, если брать с прицелом в завтра. Но не только этого хотел добиться доктор, сообщая всем! Я убежден. Ведь должен быть особый смысл, как говорится, сверхзадача. В чем она? Разгадывать, искать… Так сразу и не разберешь… А тут перед тобой — вся эта озверелая, давно заждавшаяся крови шайка… Звери! Нет, я ничего не мог уразуметь своими деревянными от ужаса мозгами! Господи, и впрямь: неужто — кончено, в тупик влетел, добегался?!.

— И ты меня прости, голубчик Питирим, — сказал вдруг тихо доктор Грах. Я лишь пожал плечами.

— Превосходно! Самобичеванье и раскрытие великих тайн! Покровы спали! Слабонервных просят удалиться! Ну так что же, — гаркнул Джофаддей, с презреньем поглядев на биксов, — кончили? Все байки рассказали?!

— Отчего же — байки? — покривился доктор Грах. — Вы сами пожелали…

— Ладно, надоело! — грубо оборвал его Эллерий. — Кончили на этом. Точка! — и неторопливо повернулся к истомившимся вконец собачникам. — Ну что, орлы?!

Конечно же собачники сваляли дурака, решив похорохориться и разыграть — естественно, друг перед другом — этот балаган. Им сразу бы прихлопнуть нас… Атак — бог знает сколько времени зря потеряли. Записать хотели, для потомков. И самим покрасоваться: вот, мол, мы какие деликатные, порядочные люди, — и принизить заодно нас всех: придурки, значит, недоделанные твари, хуже не бывает, а пустых амбиций, гонору — глядите все, чего это на деле стоит!.. Кое-что собачники узнали, это верно, биксы малость раскололись, только можно ли им верить до конца?!. Еще не ясно, кто кого надул в итоге… Да, переборщили, пере-фордыбачились, я так скажу. Решили: биксы — лапки кверху, стало быть, все можно. А вот нет! Мозгами тоже надо шевелить… Короче, жуткий рев и грохот неожиданно обрушились на нас. Я уж подумал: все, конец, теперь — конец, без дураков, и жалко стало, и тоскливо — странно только, что в последние секунды я бояться перестал, не страшно было умирать, но до чего же тошно!.. Ведь куда страшнее было думать, что твои минуты сочтены. А уж когда свершилось… Я упал на траву, почему-то закрывая голову руками, словно этот жест меня мог оградить, спасти, уменьшить, сделать невидимкой, я упал на траву, сжавшись весь и не пытаясь даже уползти — а, собственно, куда, поляна вся простреливалась вдоль и поперек, и начал ждать: сейчас — последует удар, и будет очень больно, или просто — трах! — и сразу ничего, но что-то совершится, ну, еще, еще мгновенье!.. А все оставалось, как и было. Так же вдруг, как и возник, ужасный грохот стих, и тотчас же раздались крики, злая ругань, топот ног, надсадное дыхание, а где-то рядом — два-три громких выстрела, и звуки драки, хрип и стоны… Но меня никто не трогал. Я, еще чуть выждав, наконец-то убрал руки и, перевернувшись на бок, приподнялся на локте, совсем немного — лишь бы увидать… Сражение — уж если это называть и впрямь сражением — закончилось. Поляна вся была полна народу — так, по крайней мере, выглядело снизу, от земли… Собачники, понурившись, топтались подле ненавистных биксов; те же, как и раньше, озирались равнодушно и спокойно, точно все, от самого начала, шло по плану, по предначертанию, и нужно было только подождать, без шума дотерпеться — вот до этого мгновения… Ну и дела!.. Народу, повторяю, собралось чертовски много, а из-за деревьев, снизу, из кустов, сплошь облепивших склон холма, все появлялись новые какие-то фигуры — в ярко-апельсиновых комбинезонах, в серебристых шлемах, с силовыми фарами в руках. Бог мой, да это же — свои, подразделения порядка, радостно подумал я, облава — надень раньше! Как же это?! Ну, и хорошо…

— Никто не улизнул, все здесь? — услышал я гремящий голос своего отца. — Держать, не размыкать кольцо! Так, говорю! Банан, басурман, барабан!.. Нет, вам такие штучки даром не пройдут! Ишь, вздумали!…

Я осмелел совсем и встал. Действительно, собачников всех выгнали из лесу на поляну. Возле их убойлеров и разных огнепалов с важностью переминались с ноги на ногу оранжевые часовые. А над головой — над лесом, над поляной, над рекой, невидимой отсюда, — серебрились и тихонечко звенели, стрекотали, будто тысячи стрекоз, большие транспортные самофлаи из патрульной службы. Видимо, они-то и доставили сюда отцов десант. Я слышал, есть такие самофлаи-джамперы (их тоже, кстати, биксы выдумали, а потом нам, людям, подарили, как и многое другое, впрочем, это не секрет ни для кого): они единым махом могут хоть на двадцать километров сигануть — и зависают в нужной точке, на необходимой высоте, и действуют при том почти бесшумно. Что и говорить, полезные машинки… Все собачники группировались малость в стороне от биксов, явно не желая смешиваться с ними. Ну, еще бы! Рыбка-то — казалось, верная — взяла и уплыла!.. Харрах был рядом с доктором — я думаю, теперь тот должен был его особо опекать. Вот незадача: как же так неосторожно доктор рассказал-то все?!. С отчаяния, что ли: дескать, нате — подавитесь, всех не перебьете, а зато мы вон чего, назло вам, дурачкам, умеем].. Да уж, доктор Грах, немножко поспешили вы, недоучли, не просчитали ситуацию. Ведь это человеку было бы простительно, а вам… Среди десантников я видел Сидор-шаха, кой-кого из городских больших людей — они к нам тоже заезжали иногда. Имен их я не помнил, но отец о них всегда с почтеньем отзывался. Даже ведьма — так мы за глаза ее с ребятами обычно величали — Ираидка из архаровок была здесь. Я еще ребенком слышал: в городе сложилась спецбригада — сплошь из мускулистых голых теток (Сидор-шах про них со смехом говорил: шлюхня на взводе), вот у них-то Ираидка главной и была. На этот раз она все ж нацепила на себя какую-то хламиду — платье в шишечку, как это называлось, широченный балахон с десятком прорезей в различных неожиданных местах. Ей это очень шло. И вообще она была красивая, хотя и ведьма. А вот тетки из ее бригады, человек двенадцать, пусть и голые совсем сюда явились, были некрасивые — ни бедер, ни грудей, сплошные мускулы, к тому же там, где надо, волосы торчали, как шипы, — наверное, помадили нарочно, чтобы устрашить врага, и задницы для этой цели выкрасили в синий цвет. Да уж какой тут страх! Собачники на них глядеть и вовсе не желали. А когда не видишь — очень трудно испугаться… То ли дело ведьма Ираидка! Даром что начальница… Отец, по-моему, с ней иногда финтил. Ну, это их заботы. Мамочка моя — и та, мне кажется, налево глаз косила. Впрочем, это тоже мне до фонаря. Пускай играют в свои взрослые игрушки, лишь бы в душу мне не лезли, я и сам, как повзрослею, тоже, видимо, не лучше стану. Или хуже. Я себя пока совсем не понимаю. Вон — к Яршае бегал, а он — враг, и я это отлично знал. Дружил с Харрахом… И теперь, когда все прояснилось, я — смешно же! — продолжал к нему испытывать приятельские чувства. Скоро этого не будет, я уверен, но пока… Зато собачников еще сильнее ненавидел. Хоть они — из самых натуральных, чистокровнейших людей, цвет человечества, опора и защита… Гниды! Каждому бы ребра все переломал, за яйца б на суку повесил. Это — оттого, наверное, что я лицом клину столкнулся с ними, наконец. Ведь если б не отец и не десантники, они бы точно кокнули нас всех, не разбирая, где там биксы, а где люди. Коль попался — не жилец. И вся их философия. И точка. Тут Сидор-шах негромко что-то произнес отцу, тот мигом обернулся и — заулыбался. Радостно и добро. И у меня сразу полегчало на душе. Ужасно все-таки приятно, знаете, когда тебе вдруг эдак улыбаются. А если уж родной отец… Такой сейчас и впрямь родной!.. И я не выдержал и в голос разревелся, как дошкольник.

— Ну же, будет, право, будет, — произнес отец, вразвалку подходя ко мне и крепко обнимая. — Все же хорошо! Они и пикнуть не успели. Сразу покидали свои причиндалы и хотели сделать деру. Да куда им убежать!.. Вот подлецы, мгновенно перетрусили! Нет, пробовали, правда, некоторые драться, но им всыпали по первое число. Информатекарь вовремя предупредил нас ночью — мы стояли наготове.

— Он все провалил! — воскликнул я. — Всех нас чуть не угробил!..

— Это только кажется тебе. На самом деле он предотвратил сегодняшнее бегство биксов, — возразил отец. — И, по большому счету — никому не нужное, поверь мне. Риск, конечно, был немалый — выжидать, пока все соберутся здесь. Но нужно было захватить не столько биксов, сколько гоп-компанию собачников, всех разом, да еще на месте преступления, чтоб после не сумели отвертеться. Понимаешь? К счастью, наш расчет был очень точный. Каждый вел свою игру, не зная о других. И это помогло. К тому же Фока вовремя успел подать сигнал…

— Как — Фока?! — поразился я. И лишь сейчас припомнил, что, пока собачники балдели от успеха, фанфаронились, а доктор Грах о чем ни попадя трепался в камеры (еще бы, дня потомков, слово перед казнью!..), Фока неожиданно исчез. Недаром поначалу его вдруг хватились — дескать, где наш славный пропедевт? — и мигом успокоились: куда ему деваться — попросту обделался от страха и теперь сидит поблизости, в кустах!.. А в это время был он далеко отсюда… Как такое удалось ему — не знаю, вся поляна охранялась очень основательно, собачники глядели в оба. Впрочем, Фока — натуральный бикс, а уж они, я слышал, могут многое, когда необходимо. Да, к примеру, тот же Фока у часовни — показал, на что способен! Почему бы и теперь ему — под общий-то шумок… Невидимо, неслышимо — и след простыл. — А что же тогда биксы оставались здесь? — не понял я. — Они бы — вслед за Фокой, разом… Кто мешал? Или… не все умеют?

— Я так думаю. Не все, — уверенно кивнул отец. — Ведь биксы очень разные, сынок. Вот и хотят они создать какую-то одну большую расу, чтоб у представителей ее таких различий не было. Работают не покладая рук. И это не секрет ни для кого. Ты представляешь: миллиард барнахов, фок, информатекарей — что нам-то, людям, после этого останется?! Пыль с них сдувать, да в рот глядеть, да ждать подачек? Нет, шалишь! Им, может быть, и будет хорошо, но нам это — совсем не нужно. У людей своя идея и свой путь. А что касается невероятного таланта Фоки… Глупо отрицать. Но даже если бы все биксы, как и он, могли сейчас внезапно раствориться без следа, им помешала бы их численность… Ведь Фока-то один исчез, пробрался на переговорный пункт и дал сигнал. За спинами других да еще в эдаком бедламе его просто упустили из виду.

— Так ты, выходит, знал, что Фока — бикс?

— Нет, этого никто не знал — до нынешней истории. Все думали, что он — обычный человек. Со странностями, да, но у кого их нет?! Хотя мне доносили: накопились факты, однозначно говорящие… Да только я не верил. Если честно, не хотел!

— А почему?

— Х-м, почему… Так сразу и не объяснишь. Наверное, поверить было слишком страшно. Ведь тогда пришлось бы многое воспринимать иначе. В том числе — и самого себя. И то, что представлялось главным в жизни… Ты еще сопляк и вряд ли сможешь разобраться во всех тонкостях…

— Ну ладно, хорошо, — сраженный неожиданно возникшей мыслью, тихо начал я, — вот вы узнали — и немедленно напали на собачников… А если б меня не было здесь, если б мне ничто не угрожало… То тогда…

— Ах, вон о чем ты!.. — нараспев сказал отец, понятливо и очень строго глянув на меня. — Ну нет, мой милый, мы бы и тогда пришли сюда. Запомнил? И не задавай впредь пакостных вопросов. Биксов и дружков их мы нелюбим, это верно, но собачники уже нам, как кость в горле. Кое в чем они теперь похуже биксов. Потому что — люди. Это-то и стыдно! Впрочем, это тема для особых разговоров, не сейчас. И точно так же мы еще поговорим и о тебе, о всех твоих бездарных, возмутительных поступках… Сколько раз предупреждал: не смей из дому на ночь глядя выходить! Нельзя! А он… Ну, ладно. После!

— Да нет, пап, это все — Харрах, — уныло возразил я, чувствуя, что дома будет страшная головомойка. — Это он все подговаривал меня…

— Ну, слава богу, ты не пострадал, живой! Вот и отлично! — кто-то радостно потряс мне руку. Я мгновенно обернулся и увидел рядом Фоку. — Да, вот и отлично, — повторил он, лучезарно улыбаясь, — а не то Барнах меня бы изничтожил… Вот придут и спросят: как ты, Фока, отозвался на призыв Барнаха? Я отвечу: все в порядке, мы вразрез не шли, детишки целы. Вообще все целы! Это хорошо. Так? — подмигнул он моему отцу. — И, между прочим, я хотел вам кое-что поведать, совершенно лично, так сказать, приватно, о собачниках — в связи с последним инцидентом. М-да… А то придут и спросят… — Он вальяжно взял отца под локоток, и оба они прочь пошли, тихонько эдак обсуждая только им известные детали. Я невольно подивился: мой отец теперь про Фоку знает все, а держит себя с ним, как прежде… Уж теперь-то эта дипломатия зачем? И тотчас вспомнились отцовские слова: «…пришлось бы многое воспринимать совсем иначе, в том числе — и самого себя…» Вот это верно — самого себя ломать отец не стал бы ни за что. Скорее черное назвал бы белым, чем признал свою ошибку. Впрочем, что-то, вероятно, в нем менялось — с возрастом и в силу обстоятельств, — только окружающие никогда об этом не догадывались сразу, а потом-то было поздно: он вновь делался самим собой, пусть чуточку другим… Нет, все-таки отец мой был железным человеком. Потому и стал он вожаком! Он — стал, а многие другие — нет. Так, вероятно, и теперь… Фока волновался, что-то там доказывал, отец то возражал, то соглашался. Наконец они обговорили все вопросы, хотя оба, кажется, остались недовольны. Фока, более не глядя на отца, демонстративно сел на первый же трухлявый пень, едва торчавший из травы, и прокричал пронзительно-сердито: — И не надо! Ну, и все. Я умываю руки!

Мой отец пожал плечами, словно говоря: «а мне-то что задело?», и неторопливо, царски-горделивым шагом двинулся по направлению к двум группам пленников, невольно жавшимся друг к другу, — биксам и собачникам. Никак у них не получалось соблюдать дистанцию — уж больно тесная была поляна. В этом смысле они были все теперь равны. И тех, и тех сегодня победили, вот что! Только если биксы до единого держались тихо и с достоинством, спокойно, как и прежде, ожидая своей участи, то в лагере взбесившихся, униженных собачников царил разброд — нисколько не таясь, они последними словами проклинали и десантников, и биксов и едва ли не дрались между собой, виня друг друга в происшедшем.

— Все неймется, все базарим, все гундим? — с презрением спросил отец. — Ну, ничего, мы это скоро прекратим. Покончим раз и навсегда. Весь этот терроризм, самоуправство — с корнем вырвем. Чтобы даже не было воспоминаний. Мало на Земле сектантов, еще шайки расплодились!.. Половина смуты всей — от вас. Как крысы, по углам сидите. Ничего, зачтется вам, зачтется.

— Говорлив ты что-то стал, — с угрозой отозвался Джофаддей. — Смотри, Прокоп, тебе бы самому не стало хуже. Думать надо, шевелить мозгами. Ты еще у нас прощения попросишь. И не опоздай.

— Вот — и твою угрозу я припомню, — мрачно покивал отец. — Настанет срок… Я ничего не забываю.

— Что ж, договорились. Так и будет, — злобно бросил Джофаддей и отвернулся.

— Слушай-ка, Прокоп, — пытаясь как-то сгладить впечатление, заметил О’Макарий, — ведь и впрямь обидно. Ты сравнил: мы — и сектанты. Они хуже в десять раз! Мы хоть открыто, так сказать, из лучших побуждений…

— А, роднуша, — начиная потихонечку звереть, погано ухмыльнулся мой отец, — ты тут еще права качаешь… Поздно! Фока кое-что мне рассказал… Я думал: ладно, обойдется, а ты — вон как… Ну-ка, подойди! (Собачники в момент притихли.)

— Нет уж, — отказался О’Макарий. — Это будет превышеньем полномочий. Мне придется доложить…

— Естественно. А что ты еще можешь? Только это будет тебе в крупный минус. Как и прочее… Я что сказан?! — вдруг оглушительно взревел отец. — И прекрати мне тут… Иди немедленно, прохвост!

— Бить будешь, по мордасам? — вяло и униженно осведомился О’Макарий и, еще немного, для порядку, потоптавшись, все же вышагнул вперед.

— Да, буду. И — за дело, — поучающе сказал отец и смачно врезал О’Макария по роже. И еще раз, и еще. Собачники тихонечко заржали, глядючи, как О’Макарий грохнулся на землю и, скуля, плюется кровью.

— Я, конечно, разделяю ваши чувства, — неожиданно раздался голос доктора, — но О’Макарий прав: такие методы — не лучший способ вразумлять.

— Барнах! — с фальшивой радостью воскликнул мой отец, как будто только что его заметил. А ведь именно за доктором, насколько я могу судить, вся основная-то охота и велась — другие биксы и собачников, и моего отца, и уж неведомо кого еще, пожалуй, волновали куда меньше, для порядка разве, чтобы не было потом ненужных разговоров. — До чего же хорошо, что вы здесь — собственной персоной!

— К сожаленью, я не вижу в этом ничего хорошего, Брион, — ответил доктор Грах. — Мне эта вся история не нравится нисколько. Сами понимаете…

— Вы предпочли бы, полагаю, побеседовать со мной за чашкой чая, за столом, в спокойной, даже, может, дружественной обстановке, без назойливых свидетелей… — ехидно покивал отец. — Увы, Барнах, увы!.. Боюсь, теперь нам это сделать не придется никогда. События сильнее нас.

Выходит, все-таки — не доктор, все-таки — Барнах, подумал я с внезапным, даже малость озадачившим меня — откуда столько радости щенячьей набралось?! — восторгом. Не чужая кличка, из почтения прилепленная кем-то и когда-то, а — на самом деле, именно тот самый и единственный Барнах! Великий автор «Третьего завета» — уникального завета меж людьми и биксами, меж всеми, кто разумен!.. Да, Барнах… Ведь не случайно же отец к нему так обратился. А уж он-то зря болтать не станет и преувеличивать — тем паче. Биксов он совсем не любит, мягко говоря, а вот с Барнахом надобно почтительно держаться. Этот — не хухры-мухры, не О’Макарий с битой мордой.

— Никогда… Да кто же может знать наверняка? — пожал плечами доктор. (Нет, определенно я запутался: хотя и видел явственно Барнаха — все равно, быть может, по привычке, по инерции еще как доктора воспринимал и ничего не мог с собой поделать! Вот что значит — сила установки, мы недавно в школе проходили: в самый первый раз, когда нас только познакомили друг с другом, назови его Яршая как-нибудь иначе, например, Фаллопием или Дуфуней — я бы и усвоил это имя, и сидело бы оно в башке, как ржавый гвоздь, и было б у меня тогда другое раздвоение!) — И в самом деле, — повторил Барнах, — откуда знать наверняка… Вы, я смотрю, самонадеянны, Брион. А времена меняются.

— Вы угрожаете? Стараетесь намеком припугнуть? Меня?! — Отец с иронией и даже чуть недоуменно глянул на него. — Ведь я вас спас от смерти!

— И за это вам — спасибо, безусловно, — искренне сказал Барнах. — Но, сами посудите, для чего мне вас пугать? Нелепо и смешно! Спаситель наш… А впрочем, иногда безвременная, неожиданная смерть дает немало преимуществ…

— Это — чушь! — отец, похоже, начал понемногу злиться. — Цирк словесный!..

— Почему? Такая несуразная, с обыденных позиций, смерть дает жизнь многим удивительным свершениям, которые иначе, своей силой, никогда бы не пробились, не смогли бы утвердиться. Сообщает дополнительную истинность, я б так сказал… Совсем немало, знаете…

— А вы, Барнах, тщеславны, как я посмотрю. Пытаетесь скрывать, но — ох тщеславны! — раздраженно и с неодобрением сказал отец. — Не ожидал. Зачем вам это? Вообще: кто вы в действительности — бикс или человек? Иной раз думаю: конечно, бикс! А гляну в другой раз — нет, человек…

— Да разве это важно — кто?! Дурак умней не станет, если назовется человеком, и порядочный не превратится в подлеца — лишь оттого, что кто-то распознал в нем бикса. Дурное и хорошее — во всех. Нет избранных! — Барнах торжественно-красиво сложил руки на груди. — Хотя, казалось бы, примеров, утверждающих другое, предостаточно… Возьмите для наглядности любое древнее священное писание. Уж вот где истинный простор для всяческих фантазий и предвзятых толкований! Ну, скажем… Помните одну известную историю с крестом?

— Нет, — с вызовом сказал отец.

— Да знаете! Давнишняя история, когда распяли одного смутьяна… Очень темный эпизод, во многом нелогичный, впрочем, как и остальные… Ну так вот! Иисус мог сказать: «Итак, Барабаил, сын бога-отца, божий сын, которого потом все назовут Варавой, — вот ты и свободен. Прокуратор тебя оправдал, потому что так велел народ. Народ-то понимает… Ты предвидел это, всегда знал, как остаться в тени, увлекая других… Что ж ты стоишь теперь? Иди, учи — чему хотел и как хотел. Твое дело осталось при тебе». А Варава бы сказал: «Но ты, мой верный ученик, неужто не страшишься этой казни? Ты сам вызвался взойти на крест, чтоб я и дальше мог учить, тобою как бы заслоненный. Прав ли я: смертью своей ты готов купить мне право проповедовать и хочешь искупить мой грех — желание остаться жить?» И ответил бы Иисус: «Ах, Барабаил, какая разница, что чувствую я? Мы ведь оба теперь на кресте, каждый на своем. Проще будь, Учитель, проще!»

— Батюшки, но почему, — вскричал отец сердито, — как чуть что, так обязательно — Христос! Неужто никого другого нет? Ну, почему не Магомет, не Будда, не безвестный родовой божок?!

— Да потому, что Будда не был богом, — возразил Барнах. — И Магомет, тем паче, не равнялся с богом. Только в христианстве богом был назначен человек. Христа — как бога — просто не было! Зато через него видна вся подлость сотворения кумира. Становление процесса. Очень показательно… Ну, кто же мимо этого пройдет!.. Но я еще не кончил, погодите… «Как понять? Тогда ведь получается: что ты, что я — одно и то же?! — не поверил бы Варава. — Но не ты сын божий! А что станут говорить, когда вдруг истина раскроется? Распяли не того? Так для чего такая жертва?!» «Не томись. Учитель, — сказал бы Иисус. — Ты, главное, учи и дальше — ты же к этому всегда стремился… А кто будет снят с креста, чьим именем ученье назовут — какая разница? Не важно, кто первым изрек премудрость, важно, кто стал символом ее. Для дела важно — не для нас».

— Ну, знаете, Барнах, — развел руками мой отец, — вы слишком много на себя берете. Современники не любят… Вам ли объяснять?!

— Возможно, и не любят, всем не угодишь… А вот от смерти все-таки спасают! Стало быть, грядущее для них — важнее, — отвечал Барнах с высокомерною усмешкой. — Что бы там потом ни говорили.

Этот тон его мне не понравился совсем. Ведь он в открытую насмешничал, он издевался над отцом! И тот терпел еще… Потом я вдруг подумал: хорошо, останется Барнах (ну, пусть и впрямь — Барнах, не доктор Грах!) жить среди нас — и даже в гетто, на Аляске, все равно же среди нас, планета-то одна! — и будет так и дальше строить из себя невесть кого, указывать нам всем, как поступать, как думать, — можно же сбеситься! Лучше бы и вправду чесанул в свою Австралию и там тихонечко сидел… Пять, десять, двадцать, я не знаю, сколько лет молчал бы, прячась от людей, но всем бы было хорошо. И тут — собачники полезли… Идиоты! Не могли до завтра подождать… Но он хотел меня заложником забрать, вот ведь какое дело! Про Харраха я не говорю, он — бикс, и его надо было вывозить, хотя бы и под видом бедного заложника. Ноя-то — почему? За что же мне страдать?! У них какие-то свои проблемы, пусть их и решают — без людей. Не могут? То-то и оно… А мы им — не позволим! Если уж собачников прищучили, так этих — и подавно. Как они тогда стояли, смерти ждали, чтоб по ним из огнепалов, значит!.. Смех и грех. Неужто испугались? Мне и вправду было страшно. Или просто пофорсить решили, всем спектакль показать: мол, бедненькие мы, несчастненькие, вот — и умираем ни за что, такие все кругом мерзавцы… А, небось, прекрасно понимали: поделом им достается, надоели они людям, как не знаю кто… Они и мне едва свинью не подложили — будь здоров, поджилки до сих пор трясутся. Если б не отец с его отрядом… Нет, собачники — дерьмо, тут пробу ставить негде, но вот эти, биксы, пусть на вид потише, а зато — куда страшнее!.. Что-то, я смотрю, собачники примолкли, совещаются. Нехорошо!.. Им волю-то давать нельзя… И вообще — чего мы ждем? Шальная мысль внезапно родилась в мозгу. Но — очень своевременная, я не сомневался… Пусть отец узнает — это надо, для всех нас! Пускай увидят, наконец, — и биксы, и проклятые собачники, — что я — не чурка ссаная, не размазня и слизень безобидный, а борец, идейно беспощадный, настоящий патриот и боевик, которому в рот палец не клади, который за версту опасность чует и немедля пресекает! Самофлай начали спускаться, выбирая место на поляне: видимо, сейчас всех будут погружать… Удобнейший момент!.. Я подошел к отцу — он изготовился уже кричать команду. Рядом с ним был верный Сидор-шах.

— Пап, — тихонько произнес я, принимаясь вдруг ужасно волноваться, — пап, мне надо кое-что тебе сказать. Ты извини, но очень срочное…

— Ну? — недовольно и нетерпеливо подстегнул отец. — Нашел же время!.. Что случилось?

— Пап, а с биксами что будет — ну, когда мы прилетим домой? С Барнахом, например, или с Харрахом?

— Да тебе-то что за дело?! Тоже мне, разведчик!.. Я еще не знаю. Неизвестно! Не решили! — буркнул, даже и не глянув на меня, отец, похоже, занятый сейчас совсем другими, более конкретными проблемами. — А почему… — тут он, как хищник, встрепенулся, — почему ты и Харраха к ним приплел? (Теперь уже и Сидор-шах прислушался к беседе.) Я тебя не понимаю.

— То, что Фока — бикс, вы знали? Или ты случайно угадал? — не унимался я. — А наш информатекарь?

— Я случайно ничего не говорю, — сказал отец. — Но что за странные вопросы у тебя?

— Пап, — я набрал побольше воздуха в грудь и на несколько секунд прервал дыхание, чтоб успокоиться, еще Яршая меня этому учил, — а то, что и Харрах — такой же бикс, как остальные, это тоже вам известно?

— Вот уж извини, дружок. — Взгляд у отца стал разом ледяной и страшный, бешеный стал взгляд. — Ты сам-то понимаешь, что ты говоришь?

— Еще бы! Так, выходит, вы не знали… — удовлетворенно покивал я. — Ничего не знали? Очень жаль.

— Аты, голубчик, малость — не того? От нынешней-то встряски, а? — игриво-напряженно улыбнулся Сидор-шах. Он часто любит пошутить… Да так, что после этого случайный человек заикой станет навсегда…

— Где доказательства? — свирепо прошипел отец. — Ты можешь — хоть одно?..

— Могу, — с достоинством ответил я. — Барнах сам сообщил об этом. Здесь, сегодня, всем! Пока вас не было, он все и рассказал. И даже существует запись его речи — можете послушать, хоть сейчас… У них теперь есть собственные дети — биксы научились. И под видом человеческих детей они растят их. Ну, не сами… Например, Яршая взял на воспитание Харраха. А все думали, что это — его сын… Не верите — спросите у Барнаха. Или у собачников — они как раз записывали все и уж, наверное, запомнили. А то — Яршаю тряханите хорошенько…

— Так чего ж ты до сих пор молчал? — сказал отец, мрачнее тучи. Я пожал плечами. — Ведь когда еще до этой записи дошли бы руки! Сколько времени прошляпили бы!.. Дьявол!.. Это все меняет, в корне. Ты и сам, поди, не понимаешь… Вот она, паскудная биксоидная раса! Биксовы отродья… Началось!.. — он злобно сплюнул. — Эх, прошляпили… А ведь намеки — были, даже допускали, что когда-нибудь… Не верилось! И дождались теперь, как мордой — в грязь… Хотя… Еще не вечер! Я так полагаю, это — лишь начало. Мы еще поборемся. Посмотрим, кто — кого!.. Спасибо, что сказал. На редкость вовремя… Ты — настоящий человек! Таких я уважаю. Может, о тебе когда-нибудь еще и книгу кто напишет… Да! — лицо его разгладилось, чуть зарумянилось, и он легонько, как-то по-особенному добродушно потрепал меня ладонью по загривку. — Мы, конечно, будем проверять, но… Ох, Яршая, плут! Великий музыкант… Предатель он великий! Столько лет молчал!.. Ну, ничего, мы с ним сочтемся… Эх, банан, басурман, барабан! Вот жизнь!..

У меня словно камень с плеч свалился. Сразу все на свете сделалось легко и просто. И определенно — вот что важно. Где-то я, понятно, сознавал, что этими признаниями я отныне отсекаю в своей жизни многое — наотмашь и безжалостно — и с многим в жизни мне теперь придется распроститься, вероятно, навсегда. Да, с многим и со многими. И все-таки какая это сила — слово!.. Вот ты был, казалось бы, никто — и сразу, с полуоборота сделался вершителем чужих судеб. Или, напротив, был велик и почитаем — и в момент всего лишился, стал букашкой, даже хуже, чем букашкой, — только оттого, что кто-то вовремя ввернул одно-единственное слово… Я собою в те минуты был вполне доволен. Не могу сказать, чтоб горд, — я просто долг исполнил свой, и только, — но спокойствие и удовлетворение внезапно испытал такие, о которых и не помышлял ни разу. Словно пережил оргазм души… Я стал взрослей как будто, справедливей и мудрее. Удивительное чувство! Расслабление, раскованность… И — никакого сожаления. Уместно сожалеть, когда никто не помышлял, а ты вдруг взял — и сделал, вопреки всему, такое сотворил, что остальным, и не заслуживавшим вовсе, сделалось, по милости твоей, тоскливо и погано. А ведь тут-то шаг мой был — во благо'. Пусть кому-то и доставил неудобства… Нет сомнения: не я — так кто-нибудь другой (да те же самые собачники, любой из них!) чуть позже непременно рассказал бы обо всем отцу или соратникам его, из городских. Теперь это не важно… Для меня — не важно! Главное, я первым начал бить тревогу, первым проявил сноровку, бдительность и человечность — в лучшем смысле слова: принес пользу людям. Я — предостерег! И в мыслях не было, что предал самым подлым образом, донес… Нет! Угрызенья совести не мучили нисколько. И я чувствовал, что с этого момента я избрал свою судьбу… А между тем всех, кто собрался на поляне, приготовились грузить в машины. Кто-то из собачников пытался сделать деру под шумок, но беглецов немедленно ловили и — кого пинками, а кого и по-хорошему, без долгих уговоров — возвращали к ожидающим посадки. Надобно сказать, собачники не выглядели слишком удрученными. Они язвительно посмеивались, отпускали шутки в адрес окружных властей, иные даже распевали пафосные песни — словом, возвращение домой никто из них не то чтоб не воспринимал всерьез, но явно не рассматривал как некую прелюдию к чему-либо ужасному. Похоже, наказания, которого они заслуживали, эти люди вовсе не боялись. Наблюдать такое было странно и достаточно противно. Получалось, что собачники и впрямь готовились отделаться лишь небольшим испугом, будто зная наперед: по-настоящему их ни в каких грехах не обвинят. Однако!.. А вот биксы, вроде бы едва не распростившиеся с жизнью, — те, наоборот, стояли тихо и, пожалуй, были искренне подавлены. Хотелось бы знать — чем? Ведь их всех только что спасли! И уж кому бы песни петь да радоваться!.. Нет-нет, никогда я не пойму их, никогда! Хотел спросить насчет них у отца, но тот уже ушел — руководить погрузкой… Ираидка и ее раскрашенные, голые архаровки так и юлили около собачников, так к ним в открытую и надирались — просто срам смотреть! Как будто настоящими героями собачники и были… Вот и разберись теперь, кто прав, кто виноват и кто на самом деле эту западню подстроил. И зачем — к тому же! Биксов девки Ираидкины из принципа в упор не замечали, а ведь были среди них парнишки — не чета собачникам, такие кобелины! Впрочем, тут загадки нет: каким бы ни был бикс, хоть сто раз распрекрасным, главная его беда — не человек он, нелюдь! Этим все и объясняется… Хотя, признаться, в те минуты искренней вражды и отвращения я к биксам не испытывал. Напротив, даже чувство жалости какое-то свербило. Я же знал, куда теперь им предстоит лететь… Ведь это мы все скоро разбежимся по домам, и снова наша жизнь пойдет по старой колее, а вот какие испытания ждут биксов — трудно и вообразить!.. Что ж, сами виноваты: не хотели по-хорошему, полезли на рожон… А по-хорошему… как именно? — подумал я вдруг, и от этой мысли сделалось на миг тоскливо и ужасно тошно, словно к носу здоровенный кукиш поднесли. Собачников и биксов развели на разные концы поляны, после подогнали грузовые самофлаи — и посадка началась: в одни машины — биксы, а собачники — в другие. И не дай бог, чтобы кто-то рядом оказался! Это, думаю, разумно… Отчего-то появилась странная надежда: все, в конечном счете, обойдется. Пошумят, погомонят, какие-то, быть может, примут меры — с воспитательным прицелом, так сказать, — и все затихнет, все забудется со временем… Хотелось в это верить! Ну, не представлял я, как так можно жить иначе — без друзей, без игр, без умных разговоров!.. Что-то же должно остаться! Проходя в свой самофлай, я увидал Харраха. Наши взгляды встретились — и я не удержался, подмигнул ему: мол, будь здоров, а мы уж перетерпим, перебьемся, главное — не куксись!.. И он тоже подмигнул мне — с пониманием — в ответ. Отличный все же парень, настоящий друг! Побольше бы таких… И прежде неплохое, настроение теперь улучшилось совсем. Все было хорошо…


…все было так, как надо. И другого — не хотелось. Даже странно… Но иное просто выглядело вздором, чепухой, которая осталась позади и о которой думать было крайне неприятно. Питирим спустился по скрипучей лестнице в гостиную и выглянул в окно. Ни зги не видно. Осенью темнеет рано… Может, во дворе где и горят огни — у лестницы парадной, скажем, или у ворот, но окна выходили на другую сторону, на самую заброшенную часть двора. Часы, что на стене, показывали ровно девять. Время праздника… Сейчас он выйдет в темноту и в холод и начнет со всеми веселиться до упаду. Или это будет зрелище печальное — ведь все же праздник расставания, ухода?.. И ему на нем отведена роль неприкаянного зрителя, стороннего, случайного во многом наблюдателя? Нет, не хотелось, чтобы — так… Его вдруг одолело неуемное желание: чтоб все-таки его не принимали как изгоя, чужака, которого не ждут, но, если уж явился, — гнать, из деликатности, не станут. И с желаньем этим разом накатил страх одиночества. И прежде Питирим особо шумные компании не жаловал, да и друзей особо близких не имел. Случались женщины, и даже часто, но надолго не задерживались — то ли сами уходили, то ли Питирим их подсознательно и как бы ненароком отдалял… Он и влюбляться-то всерьез ни разу не влюблялся! Объяснял нехваткой времени, борьбой, делами… Может, так оно и было. Но по крайней мере чувства одиночества и позабытости он раньше не испытывал. Не одиночества, скорее — одинокости. Теперь же существо его пронзил неведомый, какой-то безотчетный страх, что в этом виде, в этой новой ипостаси — впредь и навсегда — ему судьбою уготовано ничтожно-одинокое, нелепое существование. Не здесь — здесь тоже все в диковинку, а — дома, на Земле. Я как паук, подумал он. Плету чудную паутину, но никто не попадается в нее, а паутина всех со временем лишь начинает раздражать. А я — забился в самый угол и сижу, и выжидаю, и никто не знает, жив ли я, нужна ли эта паутина вообще… Сейчас я выйду и скажу: привет, давайте веселиться вместе, вы — уходите, а я, наоборот, пришел, глядите-ка, какое у меня невиданное, новое, отличнейшее тело, тело моего врага, которого я съел!.. Бред, с раздражением подумал Питирим, я точно — спятил. Эта операция так просто, без последствий, не прошла. И ладно, черт с ней! Можно без конца терзаться. Каким стал — таким и стал. Другого-то уже не предлагают. И на том спасибо. Руки-ноги целы, все мужское тут, при мне, и голова — пусть малость странновато, но покуда варит. Будем жить, красавец, мы себя еще покажем!.. Он невольно усмехнулся, запахнул покрепче куртку — что-то к вечеру, после поездки с космодрома, его начало познабливать — и с деланной улыбкой на лице шагнул за дверь. Двор был не освещен. Но позади ворот, в лесу, среди ветвей, висело множество цветных фонариков — они раскачивались с каждым дуновеньем ветра, создавая фантастический, какой-то бесконечный хоровод огней… Отдельные фигуры спешно пробегали мимо — по двору, к воротам, чтобы присоединиться к тем, кто весело горланил под деревьями и громко хохотал. Его не замечали: то ли он и вправду был им всем неинтересен, то ли принимали впопыхах за своего — темно ведь… Питирим спустился по ступеням и, уже не останавливаясь, вместе с остальными заспешил к огням. Собравшиеся биксы — их и в самом деле оказалось предостаточно, намного больше, чем он ожидал, — одетые в немыслимые шкуры с длинными хвостами, в масках, безобразных и громадных, вереща без устали, все вместе взявшись за руки и резко, высоко подпрыгивая, кругом шли перед корявым, широченным, очень старым пнем. С ветвей над ним свисали жухлые венки, украшенные лентами, которые бессмысленно, точно отрубленные щупальца, змеились на ветру. А на самом пне, под большим и ярким фонарем — иные ленты набегали на него, метались, создавая гипнотическую пляску света и теней, — под фонарем стояла грубо сделанная кукла с белым бантиком на шее. «Оживи, оживи!» — кричали истово танцующие и с сухим ритмичным треском сталкивались масками: один раз — влево и подряд три раза — вправо… Кто-то подошел вдруг сзади и игриво обхватил за плечи Питирима. Тот испуганно отпрянул и, мгновенно подобравшись, обернулся. Перед ним была Лапушечка — в таком же, как и все, наряде, но без маски.

— Ты? — удивился он, испытывая неожиданное облегчение.

— А я тебя ждала, давно ждала, — с полубезумной, истомленно-радостной улыбкой на лице произнесла она, прерывисто дыша. — Сегодня… ты сегодня — мой.

— Это в каком же смысле? — засмеялся он.

— А в каком хочешь. Мой — и все. — Лапушечка крепко схватила Питирима за руку. Ладонь у нее была сухая и горячая. — Пока не появилась королева леса, хочешь, я тебе отдамся? Я умею все-все-все!

— Ну, как же так? — по-прежнему еще в своих заботах, словно в полусне, не понял Питирим. — Вот эдак — запросто?.. А праздник? Здесь же — пляшут…

— И мы тоже будем танцевать, какой ты недогадливый!.. А после выйдем в круг и сделаем ребеночка… Живого! Хочешь, да? Пошли?

— Нет, погоди. Я что-то не совсем… А если королева леса здесь появится, то что тогда?

— Тогда уже — нельзя. Она рукой махнет, и деточку — вон, видишь, на пеньке? — утащат на болото, в лес. И никакого нам ребеночка не будет. Даже мертвенького. Ас того момента королева леса станет твоей матерью-женой. А мы пойдем купаться на болота и ночную силу впитывать, чтобы к утру стоять корнями в землю. Это навсегда. Возьми меня. Смотри, какая я упругая и теплая! — Лапушечка едва ли не насильно затолкала руку Питирима глубоко под свой дурацкий, шутовской наряд. Он ощутил большую, чуть вспотевшую под мехом грудь и нежно-бархатистую, пылающую кожу живота, на удивленье ровного и гладкого — без той необходимой впадинки, которую обычно, по ее естественности, Питирим практически не замечал, покуда оставался на Земле, — лишь мышцы явственно вибрировали всякий раз, когда он прикасался к телу. Машинально, гладя снизу вверх, он сжал ладонью ее грудь — и тотчас отпустил. Лапушечка тихонько взвыла от блаженства. Черт, подумал Питирим, но ведь она — не человек. Как я могу?!. Лапушечка мигом приникла к нему, с жадностью удерживая руку. — Ну, пойдем, пойдем, давай! — бессвязные слова почти неслышно, как дыханье, вылетали из раскрытых губ. — Мы будем танцевать — в кругу… А после ты меня возьмешь. Ребеночка! Живого… — она звонко засмеялась и внезапно стала рвать одежду на себе. — Пока нет королевы леса. Ты же добрый. Я же вижу, как ты хочешь!.. Нам без деточек ужасно плохо. Мы уходим, выпускаем корни — и не остается ничего… Ведь ты не хочешь королеву леса, правда? Ты ни разу ей не сделал деточку, ни разу! А мне — сделаешь. Да? Сделаешь? И будет тогда деточка — у нас у всех… Живой ребеночек. Наш! — наконец она с себя содрала меховой наряд, и он упал к ее ногам. — Смотри, какая я, смотри, что есть! — она вся выгнулась в мерцающе-безумном свете фонарей, невероятно ждущая, счастливая в своем бесстыдном, страстном ожидании. — Давай, пошли в круг! Ну, не стой, пошли же! Нужно только там, где все увидят. И тогда они узнают и поймут — все, все! Нет, ты сначала обними меня. Сожми, чтоб больно было, чтоб я чувствовала!.. Где твой маленький? Ну, где? Я сделаю большим-… Дай мне сюда!

— Я не хочу! Я не могу! Уйди! — с отчаянием крикнул, отстраняясь, Питирим. — Ты… ты… — но язык не повернулся выплюнуть из глотки страшное, убийственное, злое: нелюдь… Да, не человек. Но вместе с этим — женщина, красивая, прекрасная в любовном вожделении. И это было жутко… И что удивительно: сейчас он не испытывал к ней ни презрения, ни искренней брезгливости — обычных его прежних чувств, когда он начинал вдруг вспоминать о биксах — там, на покинутой Земле. Зато возникло нечто совершенно новое, о чем он догадался далеко не сразу, — жалость. Даже и не жалость — сострадание. К той (женщине конечно же!), которая его без всякой задней мысли, просто так, позову естества — желала и которой он не смел пойти навстречу. Именно не смел, поскольку в человеке многие табу, привитые еще в младенчестве, как раз и формируют его «Я»…

— Но почему? Ты прогоняешь, да? — она смотрела с болью и непониманием. — Ну, почему? Ведь только ты и можешь… Потому что — человек!

— Вот оттого-то и не надо, — мягко, словно бы боясь ее обидеть, отозвался Питирим. — Мы разные. Совсем. И ничего не выйдет. Я же знаю!

— Разные… Совсем… — тихонько всхлипнула Лапушечка. — Но почему? Похожие! Смотри!

— Не в этом дело. Ты не понимаешь… Разные вот тут, — он чуть дотронулся мизинцем до ее груди. — Внутри все по-другому.

— Ну, а вдруг? Тогда я не пойду со всеми на болота. Я останусь, чтоб родить ребеночка. И нянчить… Я хочу остаться. Очень. Ну, попробуй!

— Нет! Нельзя. У каждого — свой путь, — добавил Питирим пустую, ничего не значащую фразу. Впрочем, не такую уж пустую — подлую, по сути… И вдруг понял: нет пути на самом деле. Есть — «могу» и «не могу». А путь — когда не хочется, но должен, когда ты слабей своих способностей и это на тебя ложится тяжким грузом — на всю жизнь. Мы слабые, подумал Питирим, она хотя бы хочет, пробует добиться, а я даже этого себе позволить не могу… Я — гость здесь, тупо повторял он сам себе, да, званый, но — случайный гость. Такой вот парадокс. И, в сущности, какое я имею право… Дикая, нелепая догадка неожиданно блеснула, словно невзначай, в его мозгу. — Ты, что же… меня знаешь? Прежде — не сегодня — уже видела меня?

— Да, — шепотом ответила Лапушечка.

Нет, этого не может быть, смешался Питирим. Откуда? Я ведь только утром появился здесь!

— А, — догадался он, — ты видела меня тогда, у мамы-Ники, и теперь вообразила, что знакомы мы — давным-давно! Вчера, сегодня, утром, вечером — тебе, наверное, без разницы. И если что-то было, то уже — как бы всегда… Тогда и разговора нет! Я прав?

Лапушечка согласно закивала, робко улыбнувшись, и глаза ее наполнились покойным, нежным светом. Надо думать, эти рассуждения ее ничуть не занимали и навряд ли, по большому счету, находили понимание — любые доводы сейчас она была готова принимать без возражений. Она все ждала, стояла — беззащитная, доступная и очень-очень грустная. Как человек, с тоской подумал Питирим. Нет, это наваждение, минутный бред, еще немного — и пройдет… Тем временем танцующие разорвали круг, почти что прекратив движение. Все смолкли. Неожиданно один из них — со звуком «хъяпь!» — ничком упал на траву и застыл. И сразу, несколько теснясь, склонились около него. «Нашли ребеночка, нашли?» — разноголосо крикнули другие. «Нет, — склоняясь еще ниже, отвечали первые, — не дышит. Это — свой». Тогда лежавший вскакивал и отбегал немного в сторону, а кто-то тотчас снова падал, и все повторялось — раз от разу. А потом у пня возникла Ника — в травяном своем зеленом платье, с тихим шелестом струившемся вдоль тела, точно ветер на лужайке колыхал податливые вызревшие стебли, и она вся в этот миг была живительной лужайкой, крохотной, затерянной в лесу… Все снова выстроились в круг и, не снимая масок, с однотонным и каким-то безнадежным воем протянули руки к королеве леса. «Сделай, сделай — подари…» — послышалось внезапно Питириму. Ника властно покачала головой. Вздох скорби пролетел по лесу… Питирим, не отрываясь, наблюдал за ней. Действительно — царица, вдруг подумал он. Их взгляды встретились, пересеклись. По лицу Ники пробежала легкая и добрая улыбка: не волнуйся, будет хорошо, все будет хорошо… «Подари!» — летело в темноту. «Нет-нет, — сказала Ника, — время не настало». И еще раз — громкий и протяжный вздох пронесся под ветвями… И тогда один из круга неожиданно рванулся к пню, схватил в охапку куклу с бантом и, подпрыгивая, беспрестанно вереща, помчался прочь. Все остальные устремились следом — только в отдалении, стихая, раздавались голоса да треск ломаемых ветвей. Лапушечка поежилась и жалобно сказала: «Не вернутся. Не найдут… Пора идти купаться на болота, чтоб со всеми…»

— Ночь-то стылая какая!.. Ты — оденься лучше, — приказал негромко Питирим, переводя взгляде Ники на Лапушечку. — Замерзнешь ведь.

— А мне не холодно. Совсем, — ответила Лапушечка — без видимого перехода — очень равнодушно. — Уж теперь-то — все… И больше ничего. Какой ты глупый!.. Я хотела, а ты — нет. Тогда прощай. — Она сорвалась с места и, закрыв лицо руками, натыкаясь на деревья, тихо подвывая — то ли плача, то ли просто соблюдая ритуал, — как была голая засеменила, побежала на далекие отсюда голоса, вдогонку за своими…

— Все, идите в дом, — раздался голос Ники. — Я дождусь их, а вот вам здесь делать нечего. Идите!

Питирим согласно, как бы машинально, покивал и медленно пошел к воротам. А они меня и не заметили, подумал он. Никто. Не обернулись даже… И не то чтобы от этого досада или горечь наполняли существо его, но, что ни говори, разочарованность осталась. Я-то думал, они ждут меня — ведь сами же на праздник зазывали днем! — а они просто позабыли, что я есть на свете. Только вот Лапушечка… Ну почему они не люди?! Если б они были, как и мы… И не одна Лапушечка — все прочие, все те, кто нынче танцевал! Симон остался — значит, что-то в нем переменилось. Человечнее он, что ли, сделался? Да нет, навряд ли… Ведь тогда бы и Лапушечка здесь не была и, уж тем паче, не бежала б на болота! Этот странный ритуал потерянного, мертвого ребенка… Я не вижу смысла. Биксы же умеют, научились — много лет назад!.. Хотя, конечно, Девятнадцатая от Земли чертовски далеко, и перемены долетят сюда еще неведомо когда… Тоскливый мир. И как тут Ника умудряется работать, жить?! Наверное, и вправду любит га, иначе объяснить нельзя. Сначала пожалела, как и я сейчас, а после… Ведь Яршая тоже их любил. Да и не только он, насколько я наслышан. Многие… Выходит — можно? Можно — не бояться, нес глумленьем и презреньем относиться к ним?.. Они и сами-то похожи на детей — такие же наивные, бесхитростные, верящие, что когда-нибудь им человек поможет… Человек… Родитель их и старший брат. Стремящийся лишь к самовознесению и к собственному совершенству. А ведь нет его, такого совершенства, потому что мы хотим все время — только для себя, чтоб каждый, по отдельности, удачно получил, урвал свое, и только. А все вместе? В этом и загвоздка:

вместе-то, на круг, мы не имеем ничего… Развал, разброд, и ненависть, и злоба. Нам пример бы подавать, а мы… Но, может быть, и впрямь — все проще? В самом деле — смена поколений? Поколений разума… Кто знает?!. Мы не понимаем их, боимся, потому что они — новое, другое поколение, рожденное всем человечеством? Вот это «всем» для нас и остается непонятным. Мы привыкли на сугубо личном, ритуальном уровне: отцы и дети — тут все ясно, тут проверено веками… Но едва акцент сменился — так машина вдруг забуксовала. Все возвышенные наши речи оказались ник чему и, даже более того, они внезапно оказались неумны и лживы. Дети — в принципе иные, дети каждого из нас, уж если подходить к проблеме с эдаких позиций, — появились, а мы их не признаем, отказываем в самом человечном, данном от природы, изначальном — чтобы и они могли иметь детей. Туг даже больше, чем простой антагонизм различных поколений. Тут — отчетливая пропасть, катастрофа! Человечество не хочет видеть для себя преемников, хотя и не способно дальше выживать без них… Баланса нет — есть резкий крен. В какую сторону, хотелось бы мне знать… Но долго так — нельзя. Конечно, на наклонной плоскости естественные силы трения бывают исключительно большими, но — не бесконечными же! Биксы ждут, что человек поможет… Чем? Тем только, что заставит или порекомендует уподобиться во всем нам, людям? Господи, да разве это нужно им?! Они же о другом мечтают — стать собой, к тому же ни на йоту не слабее и не хуже человека. Стать собой… А кто, скажите мне на милость, не стремится к этому? Конечно, получается у всех по-разному… Яршая стал собою, он — сумел. Погиб… И Левер, в поисках своих, в метаниях забредший в пустоту, — он тоже в этом — в расщепленности, в непонимании и мудром просветлении — нашел себя и навсегда остался Леве-ром, собой. Погиб… Харрах. Все только начиналось для него, все было впереди, но даже и на этом малом промежутке времени, отпущенном ему, он как-то утвердился, и понятно было, что с намеченной дороги к самому себе он никогда в дальнейшем не свернет. Скорей всего — погиб… Барнах! Не знаю, кто он — бикс, обычный человек? — но вот уж он-то был собой всегда, неистовый фигляр, честолюбивый богохульник, вознамерившийся утвердить другую веру: в братство, в монолитность духа, в сопричастность разных разумов одной Культуре, в первобытную любовь друг к другу ради подлинного счастья — где-то там, в грядущих временах, быть может, даже в непонятных измерениях… Погиб… Или сумел-таки спастись и уцелеть? Что ж, я бы, честно говоря, не слишком удивился… Ну, а Ника? Тоже, вероятно, обрела себя. Не может быть, чтоб просто верила, бездумно и легко, в необходимость собственных поступков. Она вся — здесь, в этом мире. Счастлива ли? Ведь собою быть — не радость, не подарок к дню рожденья, это — тяжкий крест, который надо вопреки всему нести. Да, вопреки всему… Но для чего-то я ей нужен, для чего-то — позвала! Возможно, чтобы не пропасть, не скукситься совсем, и написала мне? Но кто я ей, откуда она знала вообще, что я на свете существую?.. Разумеется, там, на Земле, для многих мое имя кое-что и значило, но чтоб на Девятнадцатой к нему какой-то проявляли интерес… Почти невероятно. Вот как странно: я сорвался с места, прилетел сюда — и до сих пор не понимаю для чего. Все знают, я не сомневаюсь, это видно! Все, за исключением меня… А кто я в сущности? Не слишком-то удачливый изобретатель, если честно, всюду прикрывающийся громким именем отца и постоянно опасающийся, что когда-нибудь все недочеты, недоделки и промашки, на которые предпочитали закрывать глаза, внезапно вылезут наружу — и тогда случится неминуемый скандал? Что ж, глупо отрицать… Или упрямый боевик, дитя системы и ее прислужник, истинный фанатик, человеческие чувства ставящий на низшую ступень? Да, верно. Но все это — только полуправда. Потому что, оказавшись в экстремальной ситуации, в чужом обличье, я засомневался — сам в себе. И испугался — за себя, верней, за то, как я — такой вот, сомневающийся — дальше буду жить. Конечно, облик не меняет, не ломает человека окончательно, но право выбора — предоставляет. Лишь теперь, лишь здесь, на Девятнадцатой, открылось с беспощадной ясностью: все, даже самая высокая идея — преходяще, если нет при этом человечности, терпимости, готовности любить — не потому, что вынужден, а потому — что не умеешь по-другому, не дано. И смысл поступкам, ценность придают не истовая убежденность в чем-то, не происхождение, не положение среди тебе подобных, а определяют этот смысл такие хрупкие и слабые, на первый взгляд, вещи, как любовь и доброта. Злом — борются, подумал Питирим, а вот добром-то — побеждают. Я всегда хотел победы, полной, абсолютной, но не достигал ее… Мне не хватало малого: собою быть. Не как функционеру в жизни — как простому человеку, для которого чужое горе — его горе и чужая радость — его радость, а не повод для завистливой интриги. Мне всего-то не хватало пустяка… И чтоб понять такое и принять, пришлось утратить свое внешнее, привычное лицо. Нет больше Питирима для других! Есть — Левер, но с душою Питирима. И возьмем это как данность… Он вошел обратно в дом и несколько минут бесцельно посидел в гостиной. Встал, зачем-то заглянул на кухню, выпил из-под крана ледяной воды… Потом полез под душ и долго-долго мылся и плескался, глядя на свое чужое тело в зеркале напротив, словно силясь оттереть, отмыть его до узнаваемости, до того, чтоб навсегда войти в него и — быть. Покончив с душем и одевшись, он из любопытства снова заглянул в гостиную на первом этаже. Без всякой цели, лишь бы время скоротать. Шагнул — и замер на пороге… Ника, видно, лишь недавно возвратилась. Как и днем, она была печальна и серьезна. Платье из травы она уже сняла, скорее всего — выбросила где-то за ненадобностью, и теперь на ней был длинный, до полу, пушистый голубой халат… Жаль, неожиданно подумал Питирим, хотелось бы ее в том травяном наряде здесь, поближе, разглядеть. А впрочем, ладно.

— Есть хотите? — равнодушно поинтересовалась Ника.

Не спуская с нее глаз, он коротко мотнул еще чуть влажной головой. И вправду, аппетита не было совсем. Вот, это тоже — не мое, подумал Питирим, я прежде ни за что б не отказался, да и ели мы достаточно давно…

— Нет, лучше утром. Встану — и тогда позавтракаю плотно, — улыбнулся он.

— Ну, дело ваше… Завтра утром приезжает Эзра, — как бы между прочим сообщила Ника.

— Да, я помню, — подтвердил он со значением. И к этой теме они более не возвращались.

— Что ж, — произнесла с невольным вздохом Ника, — вот и хорошо. Тогда программа на сегодня, видимо, исчерпана… Веселье кончилось. — Она внимательно, с усталою усмешкой глянула на Питирима. — Если этот праздник называть весельем… К вам Лапушечка не приставала часом?

— Приставала, — согласился Питирим. Ему об этом очень не хотелось вспоминать теперь. Внезапно появлялась какая-то внутренняя боль, и вместе с нею возникало чувство неуместной, в общем-то бессмысленной вины.

— Я так и поняла. Она давно уже на вас имела виды.

— Как это — давно? Мы ж в первый раз увиделись с ней только нынче днем!..

— Она не объяснила разве ничего?

— Нет.

— Может, и не надо. Может быть, и к лучшему, — легонько закусивши нижнюю 0 % кивнула Ника. — Да. Несчастное создание. Но они все — обречены тут. Почти все.

— Вы изъясняетесь какими-то загадками, — пожал плечами Питирим.

— Загадок никаких как раз и нет. Все очень просто… Вас Лапушечка, наверное, ужасно раздражала?

— Раздражала… Не сказал бы. — Питирим, нахмурясь, силился в себе хоть что-нибудь понять, и даже не понять, а просто — уловить и как-то, пусть не до конца, определить то основное, что упрямо ускользало от него. — Не раздражала, нет… Скорее, жалко ее было… Удивительно, ей-богу!

Ника, чуть склонивши голову, внимательно уставилась на Питирима, и во взгляде ее не было ни прежней чуть высокомерной отчужденности, закрытости, запрятанных поглубже боли и обид, ни недоверия, ни холода — остались только мягкое смирение, и грусть, и непонятная надежда…

— Что-то я себя сегодня чувствую неважно, — зябко повела плечами Ника. — Я пойду к себе?

— Как знаете… — ответил Питирим. — В конце концов вы дома у себя! Я тоже вот, когда на праздник шел… Теперь — нормально… Может, вы немного простудились? Вечер выдался холодный и сырой…

— Не думаю. Обычный вечер… Осень — что же вы хотите! Просто, видимо, устала… Как-то вдруг тоскливо сделалось — на празднике, в лесу. Вам не знакомо это: чтобы праздник, а… ужасно грустно?

Неожиданно на Питирима накатили смутные воспоминанья. Из благословенной дали детства… Очень ласкового, теплого… Которого, казалось, хватит навсегда — с избытком, так что и не нужно больше ничего… Он на мгновение представил сам себя…

— А знаете, — сказал он тихо, — знаете, когда я был совсем ребенком, я болел порою и тогда мне мама перед сном читала книжку… Там, я помню, были и герои, и драконы, и любовь… У вас ведь есть какие-нибудь книги здесь?

— Конечно, — глухо отозвалась Ника.

— А хотите — я вам тоже почитаю?

Ника — удивленно и растерянно немного — улыбнулась. И тихонечко кивнула. Погасив повсюду свет внизу, они на ощупь поднялись по лестнице. Чуть скрипнув, дверь приотворилась, и они шагнули в комнату — как и весь дом, наполненную плотной темнотой… Не отдавая в том себе отчета.

чисто машинально — поуже возникшей здесь привычке — Питирим стал шарить по стене рукой, стараясь отыскать старинный выключатель. В доме было все на старый, даже старомодный, лад — пожалуй, если верить читанным когда-то книжкам, именно вот так и было на самой Земле, пока не наступили перемены и не появились биксы. Именно вот так…

— Не надо, — вдруг запротестовала Ника. — Не включайте! Я прошу вас…

— Ну, а как же я читать-то буду? — брякнул Питирим и по тому, какое в комнате повисло напряженное молчание, мгновенно догадался, что сморозил непростительную глупость.

— Посидите просто — рядом, — наконец сказала Ника. — Просто что-нибудь мне расскажите. Хорошо?

В окно заглядывали фонари, по-прежнему горевшие в лесу, и потому, когда глаза привыкли к чуть трепещущему сумраку, возможно стало различать убранство комнаты. Широкая кровать, торшер, стол, зеркало в углу — от пола и почти до потолка, старинный и массивный гардероб, два кресла и какие-то картинки на стенах. И все, пожалуй… Ветер за окном раскачивал лесные фонари, и по всей комнате, как привидения разгуливали тени. Со двора не доносилось более ни звука — праздник кончился… А свет не погасили… Ника быстро скинула с себя халат и голая нырнула под большое одеяло. Потом несколько привстала, взбила кулачком подушки — и затихла совершенно. Питирим смущенно маялся возле раскрытой настежь двери — не решался дальше заходить… Он понимал двусмысленность всей ситуации, но, что необходимо делать, что ему дозволено, он в точности не знал.

— Что ж вы как бедный родственник стоите? — позвала негромко Ника. — Дверь хотя бы затворите, дует.

— Сквозняка-то нет — окно закрыто, — деревянным голосом ответил Питирим, но дверь захлопнул плотно. И — остался, где стоял. Потом чуть кашлянул.

— Вы здесь — чтоб издеваться надо мной?! — с отчаяньем спросила Ника. — Что вы встали? Для чего, не понимаю, вы за мною увязались?

— Для чего… Хотел сначала книжку почитать, теперь вот… Если вам противно, я могу уйти.

— Но почему — противно, почему?! — Ника резко приподнялась на локте.

— Я думал… Ну, мне показалось… — Питирим с трудом подыскивал слова, сейчас вдруг ставшие такими неуклюжими, пустыми… — Я же — не совсем теперь, как люди. Половинчатый… Мозги — мои, а тело-то — чужое… Я подумал, вам противно будет и общаться-то со мной. Послали приглашение… Зачем?

— О, господи… Дурак! — внезапно закричала Ника. — Ненавижу! Идиот!

Она ничком упала на подушки, зарылась в них лицом и громко, безысходно зарыдала. Тогда он осторожно сел на край кровати и стал слушать. Он никогда по-настоящему не слышал, как женщины плачут (ведь Лапушечка — не в счет!). Да, смеялись, грустили, скандалили — сколько угодно. А вот чтоб просто плакать — нет, ни разу. И потому он все сидел и слушал, напряженной внимательно, как будто открывая для себя великое новое действо, увлекательную странную игру, и совершенно в этот миг не представлял, что должен делать, как вести себя обязан, да и должен ли предпринимать какие-то поступки вообще… Потом осмелился и, протянувши руку, начат с осторожностью легонько гладить Нику по пушистым волосам. Ника не противилась — лишь глубже втиснула лицо в подушки. Постепенно плач ее затих. Перебирая пряди, Питирим, как маленький, раскладывал их по подушке, завивал в колечки, просто — мягко ворошил… Немного позже пальцы Питирима начали соскальзывать чуть ниже, гладя и лаская шею, плечи; словно ненароком, он немного отодвинул одеяло и теперь настойчиво и методично, с нежностью вычерчивая непонятные узоры, кончиками пальцев принялся водить по всей поверхности спины, время от времени прикладывая к ней ладонь и без усилий пожимая, и сдвигая потихоньку одеяло дальше вниз… Спина была прохладная и очень гладкая, и Питирим с каким-то истовым упрямством прикасался к ней, сосредоточившись всецело на какой мог только мягкости и плавности движений. Ника, все еще уткнувши голову в подушки, спрятав в них лицо, была сначала неподвижна, но затем едва заметными толчками стала подставлять под руку Питирима то плечо, то шею, то лопатку, тихо вздрагивая и мгновенно замирая, когда делалось особенно приятно… Наконец она вздохнула глубоко и успокоенно, как человек, сумевший разом побороть все свои страхи и сомнения, и вслед за этим, будто плавно поднырнув под самое себя, вдруг повернулась на спину, закинув руки высоко за голову. Все также продолжая мерное движение ладонью, Питирим коснулся пальцами расслабленного живота, взбежал наверх и неожиданно, скользящим жестом, но довольно крепко охвативши грудь, приник губами к еще мягкому, чуть сладковатому соску, который от прикосновений делался все больше, тверже и желанней…

— Все не так, — шептала Ника, точно в забытьи. — Совсем не так… О, боже! Как прекрасно…

Питирим отпрянул на секунду — силясь разглядеть ее лицо, понять…

— Но что — не так? — почти что с ужасом спросил он. — Почему — не так?

— Нет-нет, хороший, все — прекрасно. Я ведь о другом… Не обращай внимания. Ну, не боишься больше? Успокоился, да? — она нежно провела ладонью по его лицу, по волосам. — Иди сюда. Все хорошо… Иди!

С какой-то лихорадочной поспешностью, словно страшась, что это волшебство сейчас закончится, исчезнет, так и не начавшись толком, он сорвал с себя одежду, кинулся под одеяло, крепко прижимаясь к Нике, гладя резко-страстными движениями ее спину, бедра, ощущая мягкую живую плоть ее груди и то тепло, что разливалось во все стороны от крепкого, податливого, ждущего безмерно холмика пониже живота, потом внезапно вновь вскочил и принялся все тело Ники жарко, исступленно целовать. Затем приник к ней, сгреб в охапку, обнимая — сразу всю, — и было светлое блаженство, счастье и восторг, когда он проникал в нее и бережно вздымался, и кружился вместе с нею, и летел, и падал, и паденье длилось долго, бесконечно долго, сладкая, мучительно-пронзительная невесомость, так что Ника вдруг тихонько закричала и забилась вся, сжимая его голову обеими руками, осыпая поцелуями, а он стонал от упоенья и ни думать, ни мечтать, ни вожделеть уже был попросту не в силах… А потом они лежали рядом, быстро и безостановочно друг друга гладя и лаская, иногда их пальцы, проходя невидимыми траекториями, неожиданно соприкасались и переплетались на мгновенье, и едва заметно, с благодарностью сжимались… Тишина, наполненная радостным успокоением… Они молчали, да и, собственно, о чем еще им было говорить в те бесконечные, волшебные секунды, и без слов все было ясно, все понятно…

— Жарко… — вдруг шепнула Ника. — Я не знаю… Приоткрой, пожалуйста, окно. Чуть-чуть.

Он встал и, прежде чем она успела возразить, зажег торшер у изголовья. Первое, что ему бросилось в глаза, — был стол. А на столе в изящной тонкой рамке он увидел фотографию, давнишнюю, любительскую, но — объемную, как и положено, цветную. И на снимке был — он сам. Вернее, Левер — молодой, смеющийся, довольный… Он глядел на Питирима — озорно и добродушно: мол, хороший ты, голубчик, парень, да и я, учти, — не промах… Страшный раскаленный гвоздь вонзился в сердце, так что все на миг померкло и предательски поплыло от ужасной боли, но потом гвоздь вынули, и Питирим рывком вздохнул. И повернулся к Нике — медленно, согнувшись, как старик…

Загрузка...