— Да вы меня совсем неверно поняли! — всплеснул руками Питирим.

— Я понимаю, как могу. Другого — нет, — Ника поджала губы. Питириму показалось, что еще немного — и она заплачет. Ну, а что такого я сказал? — с досадою подумал он. Еще недоставало с истеричкою общаться… — Вкусно? — вдруг спросила она с неподдельным интересом. — Вот и хорошо. Я рада. — И по тону ее Питирим почувствовал, что рада она вовсе не за ублажение его желудка, а за что-то непонятное, иное, исподволь вошедшее в их в сущности пустейшую беседу.

— Туту вас висят картины… — Питирим взглядом показал на боковую стену. — Любопытные работы. Что-то есть в них, безусловно… Это вы нарисовали?

— Ой, нет-нет! — с поспешностью призналась Ника. — Был когда-то здесь один…

— Художник?

— Тот еще художник! Вы бы посмотрели!.. — с нескрываемым сарказмом и одновременно с непонятным сожаленьем отозвалась Ника. — Неужели вам понравилось, а?

Питирим пожал плечами.

— Нет, вы все-таки скажите, — отчего-то начиная волноваться, требовательно попросила Ника.

— Господи, да что же мне сказать?!. Для дилетанта — в обшем-то неплохо… — Питирим, как бы прицениваясь, быстро скользнул взглядом по картинам. — Даже славно. Так мне кажется… А вы… его любили? — неожиданно спросил он. Словно и непроизвольно, осененный смутною догадкой, и при том конечно же нарочно, чтобы можно было наблюдать реакцию хозяйки дома.

Ника вздрогнула и, резко выпрямившись, уперев обе ладони в краешек стола, недружелюбно и тоскливо посмотрела мимо гостя.

— Да, любила. Ну и что? — проговорила она тихо. Взгляд ее померк, и уголки губ опустились. А она ведь не такая уж и молодая, вовсе не девчонка, машинально для себя отметил Питирим, и вся на взводе — комок нервов. Неужели я тому виной? Чудно! — Любила, — повторила Ника странным тоном, где смешались и смиренное признание минувшего, и искреннее удивление, недоумение: да как же так — уже минувшего?! — Ну, — повела она неприязненно плечом, вновь замыкаясь в прежний кокон отчужденья, — что еще вам рассказать?

Внезапно Питириму сделалось смешно. И все же — как девчонка, усмехаясь про себя, подумал он. Ей-богу. Так и рвется доиграть придуманную роль. Зачем? Да и какую роль? И я обязан, вероятно, подыграть ей… Ну, как дети, право слово!.. Вот: сидим — и что-то там изобретаем с умным видом, и пытаемся друг с другом играть в прятки, а на самом деле спрятаться-то негде — пустота кругом, и максимум что можно — встать быстрее за спиной другого и с притворством затаиться. Неужели я сюда для этого летел? Чтоб дурака валять? Трепаться — как бы ни о чем? Мол, догадайся сам… Да не умею я и не хочу, зацепок нет! И сама — тоже хороша: я, дескать, все-все-все готова объяснить, вот только вас не знаю… Так какого черта приглашала?!

— Кажется, в одной картине — неувязка, — со значеньем поднял палец Питирим.

— А я… не замечала, — с беспокойством возразила Ника. — Очень же похоже…

— Да насчет похожести — и разговора нет, — чуть улыбнувшись, согласился Питирим. — Все узнаваемо. Но поглядите хорошенько, здесь вот нарисован космодром. Айз окна-то он не виден вовсе. Он отсюда далеко.

— Кому не виден, а кому — наоборот, — разочарованно сказала Ника. — Это как смотреть… О чем мечтать… Ведь разве не мечтания определяют и наш взгляд на мир, и нашу зоркость? И правдивость, а?

— Не знаю. Я бы не сказал, — уклончиво ответил Питирим. — По крайней мере не всегда, уж это точно.

— Ах… Какие удивительно знакомые слова! — вздохнула Ника. — У меня такое чувство, будто все их произносят. Постоянно. Все хотят судить о мире здраво, глубоко. Хотят, чтоб их слова звучали важно и весомо. Искренне пытаются… А получается наивно-одномерно, очень плоско, даже примитивно… Может, оттого, что и не надо этого желать нарочно? Все должно происходить само собой. Да-да. Без напряжения… Вот вы, к примеру, оказались здесь… Я пригласила…

— А зачем вы это сделали?

— Вы сожалеете? Вам неприятно?

— Я вообще ни о чем не жалею, — с легкою усмешкой произнес Питирим. — К тому же я здесь так недавно, что при всем желании испытывать какие-то эмоции…

— Тогда — все хорошо, — Ника строго посмотрела на него. — Тогда не нужно ничего изобретать.

— Я разве занимаюсь этим? Может, вы…

— Пусть — я, — кивнула Ника отрешенно. — Как вам нравится, так и считайте. Ваше право.

— Батюшки, ну что вы, в самом деле?! — несколько опешил Питирим. — Я не хотел вас обижать. Так, сорвалось… Простите. Кстати, — тут он оживился, — я нигде у вас не видел никакой аппаратуры… Это вы нарочно?

— Вы имеете в виду — здесь, в доме? А зачем? Она, по сути, ненужна. Все новости, какие нам необходимы, мы и так обычно узнаем. Да, рано или поздно…

— Или поздно! — горячо заметил Питирим. — Какая ж это новость?!

— Нам — достаточно. Мы многого не просим. Не привыкли… Это вы у себя суетитесь, ловите мгновенье, придаете ему значимость эпохи…

— Понимаю. Вам тут некуда спешить, у вас перед глазами — вечность.

— Ошибаетесь. Одно лишь настоящее. Ему не важно: ни что в прошлом, ни что в будущем… Оно — и то, и то. В нем постоянство: настоящее всегда при вас и вместе с вами существует… А мгновенность — ускользает, точно воздух между пальцами. И ей-то доверять нельзя. Мгновение всегда готово обмануть, рядясь в фальшивые одежды. Знаете, как красочное платье, но с чужого, не со своего плеча…

И все-таки в ней что-то есть, изюминка какая-то, неповторимость, неожиданно подумал Питирим, исподтишка, тихонько наблюдая за хозяйкой дома. И в манере говорить, и в этой переменчивости настроений, и в способности зажечься, сделаться на миг ребенком, для которого — в его игре — нет никаких авторитетов, да и, черт возьми, она и внешне вовсе недурна, когда не прячется в себя и не становится в дурацкую, надуманную позу. Впрочем, может быть, и не дурацкую, и это простоя не в состоянии чего-то уловить, понять. Действительно — как дети, вот и остается только прятаться в себя, поскольку больше некуда — кругом открытое пространство, все-все на виду. Бежать в себя… Но неужели это — истинный и наш необходимый путь, осознаваемый лишь напоследок — в качестве своеобразного подарка, компенсации за прежние бесплодные попытки?! Он невольно усмехнулся и, того сам не заметив, выразительно пожал плечами. И тут обнаружил, что Ника пристально, с каким-то даже благосклонным удивлением следит за ним. Словно подметила в нем наконец-то некую черту, которую давно искала, безуспешно для себя пыталась выявить, чтоб раз и навсегда — как могущую многое, если не все! — определить вот здесь, сейчас и прочно закрепить в своем сознании. Он улыбнулся ей. И даже подмигнул, дурашливо и беззаботно. Ника вспыхнула — и тотчас как бы вновь захлопнула оконце… Эдакий зверек, подумал Питирим, ужасно любопытно знать ему, а что же там — снаружи, но, едва заметит посторонний взгляд, заметит, что такое любопытство не осталось без внимания, так сразу прячется — до нового удачного момента, когда снова можно будет выглянуть из норки… Как в народе говорят: и хочется, и колется… Вот странно, чем я так ее тревожу? Эта ее чопорность, зажатость… Ведь она меня боится, я же чувствую! Зачем же было приглашать?

— Вы и родились на Земле? — спросила Ника, словно ожидая от него уверенное «нет».

— Да, — подтвердил спокойно Питирим. — Родился, знаете, и вырос, и работал — на Земле. И никуда не вылетал — ни разу. Разве что сейчас…

— Сейчас… — задумчиво-печально повторила Ника. — Все меняется, — она тихонечко вздохнула. — Даже и не замечаешь… Ждешь чего-то, а оно — уже пришло. И собирается уйти, пока ты размышляешь. И не хочешь, а дают. А то, что хочешь, — говорят: куда же ты смотрела раньше? Понимаете?

— Не очень, — мотнул головою Питирим. — Я, знаете, тупой какой-то стал.

— Да неужели?! — недоверчиво взглянула Ника. — Это что же — после катастрофы?

— Нет. Тут катастрофа не при чем. Гораздо раньше. Видимо, устал, переработал. Может быть, переборолся. Даже так. И вовремя сам не заметил, не остановился… Это очень важно — вовремя остановиться. Потому что, если так не сделать, никуда уже не двинешься потом, хотя и будешь резво ножками перебирать и ветру подставлять лицо. Да только это будет ложь, самообман, самовнушенье.

— Все — самовнушенье, — возразила Ника. — Каждый маленький успех. Не говоря уж о больших…

— А неудачи?

— То же самое. Вам никогда не хотелось в петлю?

— В петлю? Нет. Ни разу. Это совершенно точно. А вот как-нибудь иначе, по-другому — иногда бывало. Помню хорошо… Но только это — чушь!

— Конечно, — согласилась Ника. — Это все от глупости, от недопониманья. Если вдуматься, то и усилий прилагать не надо. Никаких. Ведь мы давно уже как будто на том свете. Только кажется, что здесь еще хоть что-то можно изменить. — Она с укором посмотрела на него и вдруг спросила: — А… скажите, на Земле сейчас и вправду — хорошо?

— Что? Хорошо?! — невольно поразился Питирим. А сам подумал: до чего ж мы любим говорить не значащие ничего слова и задавать нелепые вопросы — тем нелепые, что изначально нам уже известны все ответы, столь же идиотские порою, как и самые вопросы. — На Земле — сплошной бардак, и для любителей клубнички он, естественно, прекрасен. В нем, хочешь или нет, — своя эстетика, достойная, наверное, быть вписанной в анналы всей культуры, как заметил мне один весьма неглупый человек. Вот разве что назойливый немножко…

— Кто? — моментально подобравшись, Ника метнула в него испытующий взгляд. Пожалуй, только добрая Айдора так смотрела на него — и то, когда он начинал безбожно врать…

— Да вы не знаете совсем, — досадливо ответил Питирим. — На свете много говорящих… Вы еще спросите: для чего все это вообще? — Он вяло и пренебрежительно махнул рукою в сторону окна. — Какой смысл думать о всех тех, кто станет жить после тебя, если ты для них уже не существуешь?! Ведь и впрямь невольно хочется задать такой простой вопрос…


…какой смысл наших притязаний, с кем мы, в сущности, воюем?!

— Да, мой милый Питирим, спрошу — и сто, и двести раз, и после смерти не устану задавать свои вопросы! — Левер, негодуя, повернулся, с вызовом уставясь на меня, на фоне бесконечных индикаторов, компьютерных экранов и цветастых рычагов настройки удивительно сейчас похожий на невиданную птицу, про которую вот так-то сразу и не скажешь без обиняков — не то она готовится взлететь, не то, напротив, злобной силой вырвана из траектории полета и прибита, припечатана навеки к пульту управления, неистово распята на его панели, — именно таким и сохранился Левер в моей памяти: едва ли не беснующийся, рвущийся к неведомым пределам и одновременно — сломленный, беспомощный, потерянный, способный ради позы все предать анафеме и все, рассудку вопреки, представить в качестве святыни, ибо, кроме позы, не осталось ничего. — За что мы боремся, — воскликнул он, — ты, я, все на Земле?

— Надеюсь, ты-то это знаешь превосходно. Равно как и я. И множество других людей, которые участвуют в борьбе. Побереги-ка драгоценные эмоции. Они тебе еще понадобятся, Левер, очень пригодятся. — Видит бог, мне не хотелось никаких дискуссий. — Лучше заложи в комп данные проверки. Кажется, там что-то не сошлось, какой-то сбой возник? Ну так — давай, ищи, в чем дело! Станция должна работать безупречно. Линия защиты, пожалуй, как никогда сейчас важна.

— Еще бы! — театрально вскинул руки Левер. — Дать отпор врагу — первейшая задача! Ничего, успеется… Тебе еще почти что сутки здесь торчать…

— Послушай, Левер, все же я не понимаю, — начал я, стараясь подавить в себе растущее слепое раздражение, — чего ты добиваешься? Тебе не нравится тут — ну так уходи, но только по-хорошему, мест для работы нынче много, даже чересчур! Тебя, похоже, угнетает обстановка на Земле — не надо было прилетать совсем. Хотя — как патриот, как человек, в конце концов! — и вне Земли ты не имеешь никаких моральных прав вести себя иначе, уклоняться от борьбы. Долг каждого — везде… Да что я объясняю?! Стыдно даже… Но теперь, уж коли ты на станции, уж коли совершенно добровольно подрядился этим делом заниматься, — что тебе не так?

— А все! — ответил Левер, подбоченясь. — Все буквально. Ты вот, например!..

— Ну, что ж, благодарю. Ты поразительно любезен… Чем же я не угодил?

— Х-м… Лично ты — пока ничем. Но твоя деятельность, этот ореол вокруг тебя…

— А я и вправду занят очень важным делом! И доказывать что-либо — глупо. Я придумал эти станции, и мне поручено их инспектировать.

— Вот я и говорю, — с глумливою усмешкою продолжил Левер. — Дело, дело… Всякий вздор теперь приравнен к делу! Ты всего-то навсего придумал выстроить барьер, очередной. Зачем, позволь тебя спросить? Ах, ну, конечно, биксы всюду, нужно упредить возможную атаку, нужно быть все время начеку… Но уже сколько лет мы ждем?! Тебе не кажется, что это все становится каким-то фарсом, непотребным балаганом, вырождается в чрезмерно затянувшийся идиотизм?

— Ну, знаешь!.. Ты бы еще с этими речами обратился к массам — по центральному каналу!..

— Брось. Ведь я серьезно, — уязвленно отозвался Левер. — Сам сказал, что я здесь — посторонний. В принципе ты прав. Со стороны виднее… Ведь все это, все осуществляемые меры, ухищрения — не столько, чтобы защитить себя от биксов, сколько, если вдуматься, от нас самих, от наших страхов, наших комплексов, от лютого неверия в себя, в свою непогрешимость, силу, богоизбранность — хоть так! Мы же давно себя изжили — в прежнем, заданном Историей, привычном виде, что-то надобно уже менять — в себе, в своем подходе к миру, к собственному историческому назначению, в конце концов! Нет избранности, нет! И не было. А мы боимся, не хотим понять… Вот почему меня и бесит эта лживая многозначительность, с какой ты контролируешь мой каждый шаг.

— Да ты-то тут при чем! Мне важно, чтобы станция работала без сбоев! Ты за это отвечаешь…

— Вот, — строптиво согласился Левер, — я — придаток, бессловесная обслуга.

— Бессловесная… Уж тот молчун!

— Но я и впрямь не смею говорить о деле.

— Почему же? Говори!

— Хорошо, — после короткой паузы ответил Левер. — Только не перебивай.

— Уж постараюсь.

— Ну так вот. На самом деле для тебя не важно, станут биксы нападать — сегодня, завтра, через месяц — или нет. Да это, в сущности, и не волнует никого: вон сколько ждали и готовились — и все впустую… Даже станция как таковая для тебя не столь важна. Само собой, необходимо, чтоб она работала нормально, без поломок. Только к биксам это не имеет отношения. Они — лишь повод, некий символ, и не более того. Ведь ты — проектировщик станции, она в известной мере твой ребенок, за которого ты отвечаешь. И репутация твоя впрямую связана с его прилежностью и послушанием… Короче, ежели на станции нет сбоев, все узлы надежны — значит, ты с задачей справился, тебе и дальше можно доверять, почет и уважение!.. И от того, найду я неполадки или нет, сумею устранить их или не сумею, очень многое зависит в неплохой — пока! — твоей карьере. Потому ты и пытаешься проконтролировать все мои действия.

— Но неполадок нет! — вдруг начиная волноваться, возразил я.

— Почему ты так решил? Насколько я могу судить, в твоей конструкции есть недочеты…

— Правда? Ну, и что не так? Конкретно — покажи!

— Конкретно! — прохиндейски улыбнулся Левер. — То, что недоделки есть, ты сам наверняка подозревал. Но, слава богу, все пока сходило с рук. Поэтому никто не должен знать… Иначе вся твоя карьера — кувырком… Я ж понимаю… Если я сумею показать, что именно не так, я сделаюсь твоим врагом. Зачем тебе свидетель, а?

— Н-ну, предположим… Видишь, я с тобою честен.

— Это очень мило, — кротко глядя на меня, отметил Левер. — Я и не надеялся…

— Так в чем моя ошибка? — мрачно повторил я. — Если неполадка важная, давай немедля устранять. И вправду… не хотелось бы огласки. Не люблю… За сутки — сможем?

— Я еще не знаю. — Левер выразительно пожал плечами.

— То есть как?

— А так. Мне кажется, что есть недоработки, но…

— Что — но? — теряя самообладание, взревел я. — Что ты прыгаешь вокруг да около?!

— Зачем кричать? — с обидой отозвался Левер. — Я действительно не знаю точно. Где-то что-то барахлит, и это настораживает.

— Почему раньше не сказал мне?

— Если мелочь, думал сам исправить и не тормошить тебя по пустякам. Это во-первых. Ну, а во-вторых… Не дай бог, разбаланс в системе — ведь тогда всю лавочку придется закрывать. Иначе бед не оберешься. Этой станции — конец, и прочие зарубят… Понимаешь?

— Х-м… Когда система сложная, всегда есть риск, пусть минимальный…

— Да не надо уговаривать себя! Тем более — меня. Уж кое-что я тоже смыслю… Не дремучий идиот.

— Короче! — потребовал я.

— Скажем так… — Левер чуточку помялся. — В общем, я предупредил, а там решай. Захочешь — позовешь комиссию: пускай определит. Хотя…

— А если мы договоримся? — вкрадчиво заметил я. — Совместно все исправим, никому не сообщим… Зачем людей пугать? А я уж постараюсь, чтоб тебе потом была награда — за отвагу и прекрасную работу на ответственном посту… Идет?

Левер прикрыл глаза и вдруг протяжно, даже как-то чересчур трагически вздохнул:

— Что с тобой делать? Я предполагал, что этим кончится. Награда — это хорошо, конечно, да вот только… Я же не за этим прилетел на Землю. И не ради премии торчу на станции.

— А для чего ты здесь? — вновь начиная нервничать, спросил я. — Но не надо сказок, будто бы тобою овладела сверхвысокая, сверхценная идея!

— Нет, идеи меня мало занимают. Уж по крайней мере в том аспекте, как ты это сам воспринимаешь. Ерунда. Я здесь, чтобы работать, а не тешить окружающих, и в том числе себя, какими-то дурацкими иллюзиями…

— Камень в мой огород? — насторожился я.

— Отнюдь, — деланно-равнодушным тоном проговорил Левер.

— Ну вот ты работаешь, — настаивал я, — что-то эдакое вдруг находишь… Не совсем, ну, скажем так, понятное… И даже мне готов помочь. Ведь я и вправду не хотел бы никакой огласки, тут ты угадал.

— Не надо быть семи пядей во лбу! — с легким презрением откликнулся Левер.

— Так что же — за дело? — Я приготовился встать из своего кресла.

— Не спеши, — отмахнулся Левер. — Я же ничего конкретного покуда не сказал.

— Прости?

— Нуда! Все только домыслы, предположения… Тебе-то лучше знать, где слабые узлы. Ведь ты — проектировщик. По большому счету, я хотел тебя проверить…

— И что же?

— К сожалению, я оказался прав. Карьерные дела важнее безопасности людей.

— Одно другому не мешает, — покачал я головой.

— Хотя и не способствует…

— Ну, это уж кто как способен понимать! Короче, ничего опасного на самом деле нет? Сплошная болтовня… А уж намеков-то, намеков!..

— Это чтоб тебе жизнь сладкой карамелькой не казалась, — скорчив безмятежную гримасу, тихим, лучезарным голосом заверил Левер.

У меня буквально камень с плеч свалился.

— Да уж, Левер… Ой, бедняга! — с искренним сочувствием промолвил я. — Ведь у тебя в мозгах — полнейший кавардак! Порой мне даже кажется, что ты немного спятил… Ты вконец запутался — в себе, в своих заботах, да во всем! Твои нелепые амбиции, попытки быть судьей… Ну разве можно говорить всерьез, не издеваясь…

— Можно! — резко оборвал меня мой собеседник. — И не просто можно, но — необходимо. Да! Мы заявляем: ах, мы — люди, все у нас разумно, гармонично, хорошо, и если бы не враг, грозящий нам извне…

— Естественно, грозящий! — хмыкнул я, вновь обретая веру и спокойствие, которые в какой-то миг чуть не покинули меня. — И не извне — он среди нас, коварно затаился, маскируясь под людей, и ждет… А то бы стали мы стараться, ограничивать себя в необходимом, тратить столько средств!.. Смешно не понимать! Вот наконец когда-нибудь покончим…

— И не будет ничего, — сказал печально Левер. — Ничего хорошего. Поскольку зло не в них, а в нас, пойми же! В нас! Мы потому и не покончим с ними никогда. Трескучие, пустые словеса! У нас уже не хватит сил. Мы развалились, деградировали — изнутри, в себе. А все еще кичимся: дескать, Матушка Земля, родившая людей, могуча по определению, и человечество могуче, да и каждый человек — могуч! Ну да, могуч, когда не замыкается в себе, сам на себя, не верует в свою непреходящую роль во Вселенной. Она есть конечно же, такая роль, но, замыкаясь на своих традиционных, архаических стереотипах, якобы научных, извращенных перспективных установках, мы ее рискуем потерять. Уже теряем! — Левер, словно позабыв недавний разговор, вновь оседлал любимого конька. Я попытался было возразить, окоротить его, но он, как тетерев, токующий на ветке, ничего не замечал. Ему, похоже, даже слушатель не нужен был — хватало изначального толчка, намека, чтобы дальше упиваться непосредственно процессом говорения… — Да, — продолжал он, повышая голос, — мы боимся изменить систему ценностей, надуманных во многом и не конвертируемых в русле мировой Истории. Мы тщимся ухватить за хвост прогресс, обвешались со всех сторон дешевой мишурой и побрякушками цивилизации, на каждую поставив штампик с изреченной схоластической идеей, и при этом выпали, да что там — вывалились, с треском, оглушительно гремя, за рамки человеческой культуры. Вот что страшно. Вот о чем бы нам подумать: что важнее — омертветь, окостенеть нам всем в своей цивилизации, все так же гордо именуясь человечеством, но перестав им быть, поскольку это замирание несет в себе конец, или немножко потесниться, выпустив на волю тех, кто совершенней, чтобы вместе с ними сохранять великую культуру и за счет такого симбиоза жить и дальше, не теряя своего лица? Что главное теперь: спасти утилитарную цивилизацию — и сгинуть либо защитить всеобщую культуру, правда, поступившись несколько своей исконно человеческой гордыней? Вопрос сложный, но решать его придется. Времени — почти в обрез.

— Его всегда недоставало, — с важным видом, лишь бы подыграть коллеге и тем самым поубавить его спесь, изрек я очевидную банальность.

Левер вздрогнул и с немалым удивленьем глянул на меня:

— Но это… в общем-то… смешно!

— Возможно. Очень многое смешно. И то, что ты наговорил здесь, да и то, что я могу сказать в ответ. По сути, все легко свести к неумной или неуместной шутке. Выставить в дурацком и обидном свете.

— Как я понимаю, это ты и пробуешь сейчас проделать. Верно? — сокрушенно закачал он головой.

— Помилуй, у тебя какая-то болезненная мнительность! Смысл всяких возражений непременно примеряешь на себя. Так можно далеко зайти.

— Нет, просто я тебе не слишком доверяю.

— Ради бога! Только почему же, в свой черед, обязан верить я? Какие основания? Вот ты наговорил…

— Ну, положим, ты-то знаешь хорошо, что я не вру! — запальчиво воскликнул Левер.

— Вот не факт. Тебе ужасно хочется, чтоб было так. А как на самом деле…

Левер растерянно заерзал ладонями по своим острым, худым коленям. Выдержав длинную, тяжелую паузу, он неожиданно сказал:

— Конечно, хочется! И ты… не надо строить из себя какого-то сверхпатриота! Это неразумно. В наше время — неразумно. Я, по крайней мере, контролирую свои слова и абы что не говорю. Ты можешь в чем-либо со мной не соглашаться, заподозрить меня в ереси, но упрекнуть… Нет! Сто раз нет! Вот если б я пытался доказать, что биксов, предположим, никогда никто не создавал…

— Естественно, — скривился я. — До эдакой нелепости додуматься нельзя!

— А почему? — глаза у Левера внезапно загорелись. — Очень даже можно. И легко обосновать.

— Ну-ну… — с усмешкой произнес я, сам не замечая, что — уже в который раз! — попался на крючок. — Ведь есть огромное количество источников…

— Прекрасно! А нам в точности известно, кто их составлял? И по какой причине? И зачем? Когда? И для кого? Случилось-то давным-давно… Ты в состоянии всем этим документам стопроцентно верить?

— До сих пор я худо-бедно доверял. И тысячи других людей, не самых глупых на Земле… По-моему, есть все-таки пределы, за которыми сомнение становится обычной глупостью, а то и хуже — безнадежным бредом.

— Значит, есть в Истории святыни, о которых — как о мертвых: или ничего в буквальном смысле слова, или только в самой превосходной степени, при этом сочиняя бездну привлекательных деталей?

— Может быть, — упрямо согласился я. — Хоть что-то ведь должно быть истинным!

— Быть или попросту казаться?

— Иногда это одно и то же. Если есть долженствование, императив. — Я чувствовал, что говорю не то, что нужно, но других, не выученных с детства, слов сейчас не находил. Да и особо размышлять на эти темы не пытался никогда…

— Вот то-то и оно, — сказал со вздохом Левер. — Так случается со многими, почти со всеми… Я стараюсь этому не удивляться. Видишь, тебе страшно хочется, чтоб то, чему ты склонен доверять, чему тебя когда-то приучили доверять, в итоге оказалось правдой. Сегодня одно не должно вызывать сомнений, завтра — другое. Смотря по ситуации…

— Ты, Левер, чудовищный скептик. И не просто скептик, но и циник. Для тебя нет ничего святого!..

— Не согласен, — весело ответил Левер. — Кое-что все-таки есть. Я, правда, не люблю болтать об этом с каждым встречным, не привык…

— А встречный — это я? Спасибо.

— Каждый благодарен в меру своих притязаний, — с улыбкой парировал Левер. — Ну, так вот… И самое, наверное, поганое: тебя подспудно приучили верить, но не доверять. Людишкам доверять нельзя, бумажке — можно. А в особенности той, какую назовут нетленным, эпохальным документом. Но не мне же объяснять тут, что любой источник, даже внешне полностью правдоподобный, в принципе несложно скомпилировать, подтасовать, подделать — появись вдруг в этом крайняя нужда. К примеру, очень славно заполняется какой-либо пробел в Истории, необходимый для последующих связных изложений, или же, напротив, прекращают вовсе поминать не слишком-то удачно освещенные события, поступки, упования, которые никак нельзя оставить в прежнем виде без ущерба для все тех же замечательных последующих связных изложений… Существует множество причин… И все их надобно учесть, а вновь открывшиеся факты — подтвердить документально. И всегда найдется прорва столь же завиральных документов, безусловно подтверждающих ошеломительную истинность первичного и как бы основного… Может быть, уже утерянного или все еще хранящегося где-то… Главное, не сомневаться. Да-да, вовремя поверить, а потом — не сомневаться! Многое на свете сразу станет проще, и понятней, и нужнее…

— Когда фактов много и они увязаны между собой… Уже не отмахнешься.

— Господи, да пусть их будет хоть сто тысяч! — встрепенулся Левер. — Разве это что-нибудь меняет? Факт однозначен по своей природе и не будоражит мысль, как миф. В том-то и дело! Миф убедительней реальных фактов, потому что он содержит тайну, а наука, собственно, и занимается раскрытием великих тайн. Нет мифа — нет Истории. Вот мы и создадим — традиции на этом поприще богаты. Сколько поколений умников из кожи лезло вон, чтоб их привить! А уж ученые в момент сумеют все растолковать с позиций правильной науки. Изловчатся доказать… И благодарные народы будут верить.

— Х-м… а ведь кто-то может попытаться и так дело повернуть! — пробормотал я, вдруг испытывая странное, необъяснимое волнение. Последние сентенции я пропустил мимо ушей — пустая демагогия, однако суть услышанного неприятно поразила. Ведь и впрямь, неровен час, отыщется какой-нибудь мудрила, у которого сверкнет в башке: все биксы появились вместе с человеком, и никто их никогда не создавал! Ну, как гориллы или шимпанзе… В какой-то миг мы обогнали обезьян, а биксы нынче — обогнали нас… И нет проблем: естественная эволюция! Какие, скажем, могут быть претензии у мамонтов к слонам? Одни, развившись, уцелели, а другие… Что делить нам с биксами? Вчерашний день, сегодня, завтра? Как и для чего делить планету, если мы обречены? Вот черт! Идейка — первый сорт. Хотя за километр от нее разит таким щемящим бредом!.. Но зато как ловко может умный человек воспользоваться ею! Или целое сообщество людей… А там и документы вмиг появятся, и подходящие свидетельства историков, и разные вещественные доказательства, и еще черт-те что!.. И будет — новый ФАКТ. Со всеми вытекающими, так сказать. А против факта — никуда… Неужто Левер это сам придумал — только что, по ходу разговора? В принципе он может, у него мозги шальные… Но, единожды придумав, станет ли молчать? Ведь до того приятная находка! Неожиданная, дикая, способная весь мир поставить на уши. Такая дорогого стоит. Разве Левер, человек до крайности тщеславный и самовлюбленный, этого не понимает и, швырнув алмаз на землю, не поднимет его тотчас, чтобы огранить достойным образом? Вполне логично так предполагать… И вся высокая идея нашей праведной борьбы мгновенно обесценится, по крайней мере будет вызывать изрядные сомнения. Мобилизовывать людей, воспитывать в них ненависть к поганым биксам станет очень трудно. Одно дело, если это враг, пришедший захватить твой дом, твое имущество, поработить тебя и твоих близких, и совсем другое — если он такой же, как и ты, и далеко не ясно, кто на самом деле жертвенная сторона. Ужасно неудобная и вредная мыслишка! Даже самую возможность, что она вдруг долетит до чьих-то там ушей, необходимо истребить в зародыше. Иначе — грош цена всем поколениям борцов. Да и твои успехи в жизни тоже сделаются малозначимыми, просто — нулевыми. Все — коту под хвост. И уже вряд ли будут шансы вновь поймать удачу. А всего-то навсего — одно глупейшее предположение!.. — Послушай-ка, тебе не приходило в голову, что кто-то может захотеть нагреть на этом руки? — повторил я.

— Нет. Все это — исключительно твоя фантазии! — расхохотался Левер. — С твоей вечной подозрительностью и патриотичным отношением к любой проблеме… Да помилуй бог, о чем ты?! Я же только для примера… Неужели ты считаешь, будто кто-нибудь всерьез…

— Считаю, — резко отозвался я. — Ты — первый. Вот с тебя и надо начинать.

— Ах, вон ты как… — Мой собеседник, крякнув, почесал затылок. — Надо же, а я такого за собой не замечал… И за другими, честно говоря… Ну, ладно. Если очень хочется… Тебе, наверное, виднее. Хотя всем известно: сказка — ложь, да в ней намек… — самодовольно произнес он.

— Для кого-то, может, и намек. И даже представляю — для кого…

— Опять — враги? Опять пугать начнешь? — скроил противную гримасу Левер.

— Ну, зачем пугать!.. И без того все — пуганые. А враги… Действительно. Ты даже не подозреваешь, сколько в них сидит коварства! Сами — люди, а своих же ненавидят! И вот это я не в состоянии понять. Откуда эта пакость в головах?!

— От бога, надо полагать, — глумливо хмыкнул Левер. — Умных да при том порядочных людей — всегда немного… До обидного иной раз! Нам бы не полемизировать, а дружно взяться за переустройство…

— Чего именно?

— Того, что в головах сидит. Того, что вбито в эти головы! Еще не поздно…

— Полагаешь, что твои… идейки более для этого подходят? Да кто станет слушать?!

— Будут, будут, уважаемый Брион! Не сразу, разумеется, но… И один нюанс поэтому хотелось бы отметить. Помнишь ли, совсем недавно ты сказал: мол, так и так, я все болтаю, ветер — носит, и мои слова для твоей веры — что блоха для желудя в лесу. Короче, ничему-то ты не веришь. А вот, глянь-ка, вдруг поверил! И заволновался!

— И совсем не оттого, что сказанное — правда, — вяло возразил я, понимая, что в действительности Левер подловил меня. — Проблема несколько в ином…

— Ого, уже — проблема! — Левер с деланным восторгом округлил глаза. — Какой пытливый ум!..

— Не ерничай. Сам знаешь: даже откровенный вздор иной раз может указать… ну, скажем так, на некоторые сферы, где толковый человек увидит, если пожелает, и рациональное зерно. А увидав, попробует взрастить…

— И что тогда?

— Не знаю. Но идея — скверная.

— Выходит, и все то, что я тут прежде говорил, — не так уж бесполезно! — торжествуя, подытожил Левер. — И теперь ты либо прекратишь упрямо доверять всему, что, кроме веры, ничего не требует взамен — всегда и всюду, либо станешь повнимательней выслушивать мои слова. Какими бы нелепыми они порою ни казались. Разве я не прав?

— Ну, Левер, браво, молодец! — я хлопнул пару раз в ладоши. — Вот уж, честно, и не ожидал такого бесподобного спектакля! Да… Не ожидал. Ты что же, полагаешь, будто бы кругом — дурак на дураке, а истина открылась лишь тебе? Уверовал в свою непогрешимость, исключительность? Хотя чего уж, на Земле всегда пророков было пруд пруди. А обвинителей — так и подавно. Надо думать, именно они, если принять твою позицию, и задавали тон в культуре… Мне смешно такое слушать, Левер. Даже страшновато. Не за то, что могут понаделать твои речи, а конкретно — за тебя. Ну ладно, я уж как-нибудь стерплю, но ведь другие-то окажутся покруче и найдут управу на тебя. Со всеми грустными последствиями. Я особенно жалеть не стану, правду говорю, но лучше все-таки уймись. И — приступай к своим делам. Давно приспело время вводить данные проверки в комп.

— Чтоб он их в своих недрах и похоронил? — язвительно заметил Левер. Нет, он был неисправим! Вот ведь сотрудничка мне подарила глупая судьба!..

— С чего ты взял? — с неудовольствием осведомился я.

— Да я прекрасно знаю алгоритм! Все со знаком минус — в циркуляцию по кругу, с постепенным затуханием. А уж на выход — только положительный отчет. И цифры — соответственно, от одного лишь взгляда на которые прохватывает радостный озноб. Кого ты обмануть стремишься, Питирим? Всех бедных обитателей Земли? Они и так, по существу, не знают ничего. Себя? Но ты же понимаешь: результаты компанализа тебе — по барабану. Как захочешь, так и будет. В первый, что ли, раз?! И эта, с позволения сказать, твоя инспекция — сплошная липа. Славная, обычная формальность, ничего в действительности не дающая и не обязывающая ровным счетом ни к чему.

— Левер, — произнес я, еле сдерживаясь, чтоб не раскричаться, — ты хоть и случайный человек здесь и не понимаешь многого, но все-таки — не забывайся. Думай поначалу. Незачем плевать в колодец, еще может пригодиться… Не тебе решать, что буду делать я потом! Твоя задача — исполнять, сию минуту и не рассуждая.

— Вон как ты заговорил!.. Что ж, можно было и предвидеть… Эдак ты, небось, командуешь и остальными, ловко прикрываясь громкими словами о тотальном благе, — с горечью ответил Левер. — Я, конечно, сделаю — нетрудно. Только до чего же все переменилось с того дня, как я покинул Землю!.. И тогда-то обстановочка была — не сахар… Сколько, мягко выражаясь, странных человечков выплыло тогда наверх вслед за смердящей, мутною волной!.. Вот твой отец, к примеру. Ты не обижайся, Питирим, но все-таки культуры ему малость не хватало. Впрочем, истинно культурных среди вожаков практически и не было. Культурный может быть советником по случаю, но чтобы в вожаки пролезть… И сам не захотел бы, да никто бы и не допустил подобной прыти. Никогда. Стать вожаком — большая привилегия для хама. Это место предназначено ему. Так повелось. Ну, а в какие хам обрядится одежки — это, право, несущественно. Еще раз повторю: уж ты не обижайся, Питирим. Не принимай все близко к сердцу. Что поделаешь, реальность — такова!.. Как говорят, Платон мне друг…

Подобный поворот беседы меня несколько обескуражил. Я к папаше относился всегда двойственно. Со всей безусловностью питал к нему сыновнюю привязанность (любовью, впрочем, это вряд ли назовешь) и столь же безусловно презирал его за многие поступки и замашки. Он был яркий (или, как частенько говорят, типичный) продукт школы того времени, обремененной дикими регламентациями, бесконечными реформами учебного процесса и от этого усиленно-тупой. И что начальная, что средняя, что высшая — без разницы, везде структура сохранялась одинаковой. Амой отец еще кончал и специфическую школу — в некотором роде славную надстройку, чердачок на здании образовательного идиотства. Это заведение порой именовали без особого почтенья: «школа вождюков». Отец всегда зверел, когда при нем так называли, прямо голову терял. Его беда, что в жизни он не повстречал такого любознательного и доброжелательно настроенного человека, каковой сумел бы плац-парадность его знаний хоть немного скрасить элементами культуры, общей человечности. Об этом можно только сожалеть, и я жалел его, бывало, ставши взрослым. Мне-то больше повезло. Все детство у меня прошло под знаком доброго Яршаи (где теперь он, да и жив ли вообще?), чуть тронутого странного философа и музыканта, от которого я много почерпнул такого, что, пожалуй, никогда бы впредь и не узнал. Но тоже: вроде был Яршая, а с другой-то стороны — существовали дом и школа, обновленная, осовремененная, вольная, с определенных пор смотревшая сквозь пальцы на грызню и потасовки между лучшими учениками (худшим, впрочем, тоже делались поблажки), школа, где к обычным тупости и плац-регламентациям еще добавили блицфанатизм, где, как и прежде, знаний не давали (в истинном, системном смысле), но зато толково приплюсовывали к их отсутствию формирование зачатков веры. Нет, религиозностью во всем этом не пахло (глупо делаться приверженцем единственного направления, когда другие в общем-то не хуже, и начальство школы это понимало), но догматы веры были, и нам следовало знать их назубок. Догматы веры в человека, в его славность и великое предназначение, в его неистребимость и всесильность; веры, что на свете только человек достоин уважения, а вот все остальные — нелюди и мразь. Историю мы знали понаслышке, точно так же, как и географию с литературой; математику и физику — в пределах, чтоб продиктовать задачку компу; музыку и живопись не знали вообще, зато подробно изучали действие убойлеров, умели ловко пользоваться всеми разновидностями дедников, отлично разбирались в анатомии (и сексуальной, и военной), в технике — особенно универсально-прикладной; по пять часов на дню торчали в плац-спортзалах и, конечно, главное, до выпускного класса истово штудировали курс «Канонической истории» — по сути, он нам заменял три четверти образования вообще. Тем более что каждые два года этот курс в полном объеме подвергался пересмотру — ради углубления и уточнения забытых «доминантных» фактов. И спасибо, разумеется, Яршае — лишь благодаря ему я кое-что узнал сверх обучающей программы, хоть и был он, что греха таить, не наш, не верный человек, за что в конце концов и поплатился. Это было неизбежно, он сам к этому пришел. А мой отец — что ж, в обществе он сделался фигурою заметной, чтимой, правда, был в натуре бешеный, а дома — так и с придурью совсем. Но он всегда знал, что необходимо сделать, и поступки его (пусть кому-то и претили прямотой своей и даже нелогичностью) на самом деле были правильные и всегда имели четко обозначенную цель: во благо человечеству, а биксам и их прихвостням — во вред. Как еще много сотен лет назад указывал один известный полководец по прозванию Суворов: «Врагу — карачун, слава солдату!». Мой отец жил именно по этому завету. Ну и что, что был не очень-то культурный, зато биксам пакостил — сплошной восторг! Да. Подобрал соратников под стать себе. А как прикажете иначе? Они были все, как молот, бьющий в наковальню. Я не знаю, может быть, особая культурность их и размагнитила бы, разобщила. А в такое времечко, как наше, только лютая сплоченность и спасет. И прежде не однажды вывозила. Это лишь слюнтяи да потенциальные враги твердят: мол, биксы дали повод людям ощутить себя сполна людьми, задуматься о собственной культуре и путях развития, а вот закончится вдруг противостоянье, истребим всех биксов — и перед несчастным человечеством разверзнется такая пустота!.. Все — чушь. Как раз тогда-то и начнется подлинная жизнь, дурные биксы только застят перспективу, и мириться с этим — невозможно. Безусловно, время трудное и в чем-то даже смутное, однако это лишь этап, пускай мучительный, пусть неизбежный, как я понимаю, но короткий на шкале Истории и даже незначительный, по меркам общего прогресса, и когда-нибудь — пройдут века — о нем, быть может, и не вспомнят вовсе, ну, а если и припомнят, то в одном малюсеньком абзаце или даже в сноске, или просто фразой обойдутся: было, значит, но благополучно миновало. Сколько ведь таких уже случалось, в Лету канувших!.. Тогда кричали тоже: конец света, жить нельзя!.. А ничего, текли десятилетия, века, и все прекрасно жили, забывая о своих страданиях и мелочных испугах. И теперь, я полагаю, никакой не поворот в Истории, а только — рядовая вешка, галочка в хронограф типовой, из-за которой, право слово, так беситься и паниковать — смешно. Историю ведь все равно не повернешь и не переиначишь, что б там ни болтали скудоумные ученые старперы, она — есть, единственная и неповторимая, и каждое событие, уж если вдруг произошло, становится естественным и обязательным звеном Истории, как ты к нему ни относись. Все, что ни делается в мире, только в этом виде навсегда и остается. Ну, а захотел чего-то изменить и, паче чаяния, получилось, — радоваться рано, то есть даже повода, по сути, нет, поскольку не угодное Истории с порога отметается и распыляется само собой. Чтоб управлять Историей, необходимо встать над нею. Это всем живущим не дано. Мы можем только принимать события как данность. Если зло возникло, стало быть — его черед. Добро случайно тоже не приходит. Наша воля может лишь немного подправлять уже случившееся — с тем, чтобы носители такой вот воли, не исчезнув вовсе, смели проявлять ее и дальше. Революции, перевороты — это ерунда, они в Истории не изменяют и не отменяют ничего, они и есть сама История. Она же — не имеет ни конца, ни цели, как и все в природе. Мы наделены целенаправленностью действий, но целенаправленность-то эта и определяется течением Истории: реализуется лишь то, что не противоречит выживанию людского вида. Отклонения бывают, но они — локальны; в целом — тишь да гладь, одно поспешно компенсирует другое. Ведь в Истории, как и в Культуре, нет прогресса. Есть изменения во взглядах, в технологии, в науке, в методах, какими оперирует искусство, но все это ясно и наглядно характеризует уровень цивилизации, ее утилитарно-комфортабельное оснащение, не более того. История, а вместе с ней культура никогда с цивилизацией не совпадают, ибо они — шире, они как бы обнимают весь прогресс, баюкают его, одновременно оставаясь в стороне. Законы человеческой цивилизации и способы ее развития здесь в общем-то неприменимы. Можно так сказать: культура — суть запечатленная История; История — деяния во времени; а времени прогресс неведом. Оно есть — и все тут… Этому меня давным-давно учил Яршая. Думаю, он сам откуда-то все это почерпнул. И даже, думаю, не слишком ошибусь, назвав источник: сочинения Барнаха. Мне так кажется… Со многим я, конечно, не согласен, тем не менее есть мысли, и вполне приемлемые для меня. К примеру, то, что наше время — никакой не поворот в Истории, а просто — рядовая вешка. И сходить с ума, как некоторые поступают, — право же, смешно. Затянем пояса потуже и — переживем! Я — оптимист. Да, я готов и убивать от оптимизма, но, замечу, это — светлое начало, нужное прогрессу. Есть прогресс! И пусть Яршая не свистит. Так что папаша мой, естественно, не ангел, не подарок кое для кого, но так огульно перечеркивать его значение в подспудном росте благоденствия людей — нельзя. Внеисторично просто. Все-таки и школа тоже хоть какую-то, но пользу принесла. Не только навредила. Джофаддей, услышь такое, тотчас бы схватился за свой дедник. И, пожалуй, был бы совершенно прав. Но я с собою дедника сейчас не взял, да и натура у меня другая: ни характером в папашу я не вышел, ни утробно-злобной убежденностью — в учителя из школы. Тут Яршая свою роль, наверное, сыграл, какой-то все-таки надлом во мне оставил — и не знаю, плохо это или хорошо… Во всяком случае пока мне это не мешало. Ни на службе, ни в домашней обстановке. У меня нет ни жены, ни братьев, ни сестер — одни родители, живые и здоровые. И этого довольно. Да, пока довольно…

— Вот ты берешься осуждать кого-то, — произнес я тихо и нисколько не сердясь, — но ты подумай хорошенько: по большому счету ты и сам — продукт того же воспитания, какое получил и я. И это намертво засело. Разве нет?

— В каком-то отвлеченном смысле — да, — ответил неохотно Левер. — Все под богом ходим… Впрочем, я изрядно долго прожил вне Земли, а это, знаешь ли, людей меняет. И их психику, и образ мыслей…

До сих пор не понимаю, почему я так и не спросил: а где же именно он жил все эти годы? С кем? Мне, вероятно, было просто наплевать, уж если честно. Он — молчал, а снизойти и самому спросить — зачем?! В том-то и дело — снизойти… Я был хозяин здесь, на станции, а он — случайный человек, по сути — пешка, мелкота. Я даже был уверен точно, что уже его не встречу — никогда. Пройдет немного времени, он отсидит на станции положенный по договору срок — и все, опять куда-нибудь подастся, прочь с Земли. Перекати-поле — так когда-то говорили… То ли с сожалением, то ли с презрением… И я еще тогда подумал: этот — не жилец. С такими мыслями, с такими настроениями, с эдаким сумбуром в голове сейчас не тянут долго, быстро выпускают пар, скисают, где-нибудь срываются и — точка. Как велеречивый собеседник мне он был забавен, а как человек — не занимал совсем. Таких я иногда уже встречал — они кончали плохо. Я тому нисколько не способствовал — возиться с разной мелкотой! — но и, конечно, не мешал. Да, разговоры разговорами, однако я был боевик, борец, и переубедить меня — не знаю, кто бы смог. Хотя я видел не одни успехи — теневые стороны прекрасно замечал. И даже реагировал на них, как и любой нормальный человек. Но я был диалектик нового закваса: признавая у медали обе стороны, я говорил себе, что вижу только лицевую, и был честен, ибо тыльной стороной медаль не носят…

— Кстати, Питирим, — не без ехидства молвил Левер, — это нынешнее противостояние… Я слышал, среди биксов есть ведь и такие, что порой идут служить к нам, людям.

— Есть, ты прав. И в общем-то немало. Я об этом тоже слышал, — согласился я. — И что же?

— Но бывают и такие, что бегут, наоборот, к биксам, предлагают им свои услуги…

— Злобные предатели, — с презрением пробормотал я. — Настоящие враги!

— Ну почему же? — Левер тихо засмеялся. — Я не вижу логики. Да! Почему же так-то: если к нам, то это непременно хорошо, а вот от нас — позорно, плохо? Вообще: а допустимо ли кому-либо прислуживать?

— Враг, признающий наше превосходство, — более не враг, — ответил я. — Он вынужден служить, чтоб искупить свою вину. По-моему, нормально.

— «Превосходство», «враг», «вина» — слова-то, черт возьми, какие! Из какого лексикона?!. Нет уж, все наоборот, мой милый Питирим…

— Да прекрати ты называть меня так! — неожиданно взорвался я. — Любая фамильярность тоже, знаешь ли, имеет свой предел! Как будто мы друзья со школы, вместе выросли, играли!.. Или я любовник твой…

— Х-м… — удивился Левер. — Ладно. Я прошу прощения, Брион, и впредь не буду… Но продолжу свою мысль. Так вот: признавший ваше превосходство — враг вдвойне. Поскольку чье-то превосходство просто так, по собственному внутреннему зову — не признают никогда. Такое противоестественно. Всегда — по принуждению. Хотя, конечно, зачастую прибегают к выражению, которое как будто бы оправдывает все: «Ах, обстоятельства сильнее нас!..» Или иначе: «обстоятельства диктуют»… Вот тот самый случай! Вроде — против воли, но необходимо. По соображениям высокого порядка… Ну, а что касается вины… А почему враг непременно виноват? Лишь потому, что он — ваш враг? Но ведь и вы не друг ему… Зачем же все примеривать так однобоко, только на себя? Где ж логика? Пока он не продался вам, вы не посмеете и намекнуть ему, что он-де виноват. Вина становится товаром, ежели теряется свобода. Можно даже откупиться, в чем-либо покаявшись особенно усердно. Степень несвободности — эквивалент вины.

— Но людям свойственно испытывать и искренние угрызенья совести! — запальчиво воскликнул я.

— Конечно! Кто же спорит? Но заметь при этом — людям! Маленький такой нюанс… Однако очень показательный! Ты можешь заявить, что в этот миг они свободны внутренне и не привязаны ни в мыслях, ни в желаниях. Увы, Брион! Они находятся в ужасной кабале — у собственного «Я». И, более того, я даже смею утверждать: открыто, гласно признающий ваше превосходство — враг втройне. Ведь он же видит: вам приятно унижение его, вам хочется стоять над ним, ничем не поступаясь ни на йоту. И такая тяга к превосходству, жажда, чтоб другие, ползая на брюхе, пресмыкались, хоть по пустякам, — от вашей изначальной слабости, от неуверенности в правоте своей. Вот и стремитесь за чужой счет утвердиться. И разумный враг, попавший в западню к вам, это чувствует прекрасно. В сущности, вы оба на цепи. И служат вам не потому, что продались, а потому, что вас — купили. В слабости вы — слепы. Ну, а в силе — и подавно.

— Чушь какая-то! — сказал я раздраженно. — Это твое вечное позерство… Ты еще скажи, что убегать от нас и обниматься с биксами — не преступление!

— Естественно, скажу, — спокойно согласился Левер. — Перебежчик на войне — предатель. Но войны покуда нет. По крайней мере вожаки людей такое положение войной не называют, осторожничают, выжидают… И понять их можно. То, что происходит на Земле, и вправду подлинной войной считать никак нельзя. Сражений — настоящих, страшных — до сих пор ни разу не случалось. Только мелкие локальные конфликты, незначительные стычки, рейды местного значения… А собственно войны-то — нет! Есть конфронтация, и в общем — полюбовная, да-да! И ненавидим прежде всего — мы. От нас как бы исходит инициатива. Биксы, если вдуматься, настроены куда миролюбивей.

— Вон на что ты замахнулся! Тоже мне!.. — Я глянул на него с немалым любопытством, даже изумлением. Еще один военный теоретик объявился!..

— Уж по крайней мере они всюду и всегда стремились уклоняться от возможных стычек.

— Уклоняться… Эти слухи сами биксы и разносят! А ты веришь… Впрочем, и понятно: ты совсем недавно здесь, еще не вник… Да им дай только повод!..

— Ну так надо быть поосторожней!

— Боже мой, какие нынче все вдруг стали умные и дальновидные!.. Прямо тошнит. Запомни раз и навсегда: не мы, а биксы лезут. Именно они! Но все творят тайком, исподтишка, захочешь — не докажешь ничего… А после валят на людей: мол, вон кто виноват. Невероятно подлые натуры! И, случись момент, они бы уж давным-давно… По счастью, у них нет в достаточном количестве оружия. Покуда — нет… К тому же они все разобщены. Уж тут мы приложили максимум стараний.

— Может быть, играет роль и это, хотя я не убежден… У них другие цели. По большому счету мы им не нужны, Брион. Они нас терпят — из признательности, что ли… — Левер как-то виновато, будто он-то и подстроил все, развел руками. — Это — как известная несостыковка поколений… Разумеется, во многом все иначе, но и этот механизм не надо сбрасывать со счета. Мы ж самих себя почти еще не знаем! Столько существуем, столько изучаем, столько пламенных и гордых слов произнесли, себя любя, а воз-то, в принципе, и ныне там… Теперь вот сотворили — как иные полагают, себе на голову — биксов. На беду себе, во вред… Понятно, это ерунда: не на беду, а — по необходимости. Хотя, конечно, всякая такая жгучая необходимость — не от тихой и хорошей жизни. Мы себя загнали в тупичок и — нет, чтобы самим оттуда выбираться! — подарили миру удивительных существ, которым недвусмысленно и предложили искать выход. Мы теперь готовы это отвергать с порога: мол, нарочно ничего не затевали, так уж получилось… Но, похоже, по-другому быть и не могло, и нам самим теперь из тупика не выйти никогда. Людская старая привычка: после драки яростно махать слабеющими кулаками… Как же — за себя обидно, за свою породу! А вот биксы всячески уходят от конфликта, потому что наши представления об истинном прогрессе, наши исторические ценности не то чтобы нелепы — просто чужды им. У них отныне все — свое, свой путь вперед, и он не совпадает с нашим. Сотворивши идолов, мы тотчас норовим их сбросить. Очень по-людски… Стараемся судить их с человеческих позиций, пробуем навязывать людскую этику и требуем такого же взамен. Я понимаю: мы иначе не умеем. Но, наверное, пора…

— Что ж, например? — спросил я, в общем зная наперед, какой последует ответ: сторонники тотальных компромиссов в собственной аргументации не любят изощренных форм. Для них все просто, все предельно очевидно и давным-давно природой решено. За нас за всех… По-детски как-то, несерьезно. Мирное течение процесса, я считаю, вовсе не снимает существа конфликта, только загоняет его вглубь. Тут либо надо устранять саму причину, породившую разброд в идеях, либо, мужества набравшись, довести разброд до завершения, до точки и потом все начинать сначала, помня, разумеется, о тех руинах, на которых будешь новые хоромы возводить.

— Да где указано, — с горячностью воскликнул Левер, — что какой-то человек обязан непременно быть с людьми, если не видит в этом смысла, где?! Мы верим лишь своим канонам и пристрастиям. Буквально все — для нас, все — ради нас. Одни лишь мы и прогрессивны, ибо за плечами тащим несусветное богатство — тысячи табу! Так получается. Бикс, убежавший от своих, предавший собственные жизненные интересы, — всячески достоин уважения. Поскольку, кто не с нами — тот, без разговоров, против нас. Абсурд! На редкость антиисторический и антипрогрессивный тезис. И к тому же подлый. Именно! Кто с нами — тот нам служит, вот ведь что! Есть «мы» — между собою равные, и кто-то, к нам примкнувший, стало быть, не равный нам, стоящий ниже. Низшей касты существо… Ты наконец пойми, Брион, что, ратуя за солидарность на словах, мы провоцируем тупое подчинение, эксплуатацию, в конце концов! Пусть не физическую, а в духовном плане — ненамного это лучше. Может, даже и похуже — в наше дьявольское время… Мы опять пестуем, генерируем подобные идеи. Мы — как будто навсегда покончившие с этим злом!.. И вдруг — пожалуйста. Хотим в неприкосновенности уклад свой сохранить. Готовы даже худшее внести в сокровищницу собственной культуры. Главное, чтобы другим не перепало ничего. И потому идущих к нам — приветствуем, а уходящих — проклинаем. Да, но почему же — только мы? На нас одних мир вовсе не замкнулся. Есть теперь и биксы. И они способны мыслить точно так же.

— Нет уж, дудки, не способны, — возразил я убежденно. — Они все, по изначальному определению, — нелюди. Мыслят — не по-человечьи, потому что навсегда — не люди.

— Ну, ты размахнулся! — Левер изумленно округлил глаза. — Х-м… Это, знаешь ли, расизм какой-то…

— Ежели угодно. Да, расизм, — подтвердил я. — Самой чистой и высокой пробы. Тот расизм, какой всегда питал культуру и патриотизм — в лучшем смысле слова. И для выживания, как говорится, вида «гомо», для его прогресса он — необходим. Люди обязаны чувствовать себя людьми, обязаны всегда оставаться людьми. Иначе выражаясь: самыми гуманными и самыми разумными — на историческом пути Вселенной. Пусть даже с рядом недостатков, но присущих только нам! И это, убежден, сейчас особенно необходимо ощущать — в тревожный, кризисный момент для всей земной культуры. Наша неприязнь к биксам — обзови ее хоть генетической, предвзято социальной, как угодно! — неизбежна, органична и, поверь, на редкость прогрессивна. Человеческому обществу она нужна. Да что там, исторически показана — курс видовой своеобразной терапии, непростой, мучительной и долгой!.. И, похоже, никуда от этого не деться. Никуда. И никому.

— Вот ведь, заладил, как заклятье: человеческому, человеческому!.. — передразнивая, повторил Левер. — Да с тех пор, как появились биксы, и сам человек-то стал другим! А мы цепляемся за старые традиции, не можем побороть в себе… Конечно, все, что умирает, не уходит просто так, без боя…

— Левер, я не знаю, ты стремишься оправдать и возвеличить биксов? Но подобным гиблым делом занимаются другие — и уже достаточно давно. А некоторым даже имя удалось создать себе и репутацию — защитников, страдальцев. Ореол вокруг них… Если бог другим не наградил… Но вот тебе-то — для чего? Ведь ты же — не такой! Ну, не совсем такой, хотелось бы надеяться. И тем не менее…

— Сдались мне эти биксы, чтобы их оправдывать!.. Я лишь хочу понять пределы нашей дикости…

— И как, успехи есть? Она, конечно, беспредельна? — съязвил я.

— К счастью, это далеко не так, — смиренно улыбнулся Левер. — И ее пределы — это те, кого мы ненавидим. Биксы не дадут пропасть нам, не дадут.

— Скажите-ка! — я деланно-серьезно покивал. — Они, когда настанет время, приголубят, обогреют и накормят нас, возьмутся обучать, перевоспитывать, к себе подлаживать, чтоб мы не трепыхались, так?

— И обо всем-то ты, Брион, пытаешься судить сугубо по себе, — сказал со вздохом Левер. — Так, как сам хотел бы поступать… Они — другие, уясни же наконец! Мы никогда с другими не встречались, развивались в одиночестве, и нам казалось: мы — прекрасны. Победили в себе то, перебороли это… Молодцы! А что же именно, в действительности побороли — не с чем было сравнивать. И даже мысль такая никогда не возникала… Биксы сделались для нас в известной мере пробным камнем. Оказалось, многое, что мы считали чуть ли не залогом человечности, своеобразным эталоном, что дремало в нас и не мешало до поры до времени, вдруг пробудившись, показало миру подлинный звериный нрав. Мы позабыли о культуре, взявши на вооружение прогресс, его Цивилизаторские штампы. Рано или поздно мы бы и с собой вступили в явное противоречие — и нам бы стало ой как тяжело!.. Опору-то искать пришлось бы в собственной неполноценности. Еще не факт, сумели бы найти… И тут вдруг — биксы. Мы буквально с ходу в них уперлись и — забуксовали. Оказалось на поверку, что мы вовсе не готовы быть людьми, да что там — просто чувствовать себя людьми! Хотя бы так… И вся неполноценность наша мигом вылезла наружу, застарелые все наши комплексы, все наши неосуществленные надежды. Мы сейчас больны — и оттого неадекватны в собственных поступках и воззрениях. Нас лихорадит от своей беспомощности, о которой прежде мы почти и не подозревали. Все былые дикие инстинкты сохранились в нас, да только в эйфории от прогресса мы не замечали этого. И биксы распахнули нам глаза на многое. А это — неприятно. Мы должны переболеть, иного не дано. Теперь лекарство есть.

— Это какое же? — с фальшивым смехом уточнил я. — Прекратить борьбу, смириться? Стать такими, как они? Забыть о человеческом начале?

— Господи, да было бы что забывать! — с отчаянием крикнул Левер. — Ведь все это как бы человеческое — только наносное, нами же изобретенное, себе в угоду, в ублажение, а естества-то в нем — ни грана, ни полстолечко!.. Забыть… Опять — самонадеянность и самолюбование! Нет, к самому истоку опуститься, до начала, и уже оттуда — полегоньку, шаг за шагом, не пережимая… Именно — не торопясь! Чтоб воспитать в себе в итоге полноправного и подлинного человека — не погрязшего в немыслимой гордыне одиночку-эгоиста, а понятливого равноценного партнера, чуткого и не привязанного к собственному естеству, к своим промашкам, человека доброго, терпимого и жертвенного, не кичащегося тем, что он — венец природы, не боящегося, что вот в этой самой человечности его вдруг могут ущемить! Пустое! Ущемляют в том, чем изначально никогда не обладал, что изначально — не твое, а лишь присвоено на время. Или уворовано — навеки… Мы ведем себя таким манером, будто наше человеческое естество, достоинство — под страшною угрозой. Ну так надо прежде обрести это достоинство, тогда и опасения уйдут!

— Партнеры, ишь как… — возразил я. — Да ведь если бы не биксы…

— То тогда возник бы кто-нибудь еще, подобный им. Не знаю только, лучше или хуже… Мы бы непременно сотворили, по-другому невозможно…

— Это почему? — не понял я.

— Да очень просто! — с важностью ответил Левер. — Установлено, причем достаточно давно, что человечество от зарождения — диалогично. Как сознание любого индивида. Как все в мире, наконец, когда заходит речь об обработке информации. Для получения ее довольно и монологической системы. А вот для создания иной по качеству, по сути новой, для анализа ее… Ведь не случайно же в живой природе существуют виды и подвиды, даже в мертвой иерархия ветвится… Так и человечество. Оно, казалось бы, одно, другого вида «гомо» нет. Но без партнерства невозможно. И тогда… Ты вспомни-ка Историю! Повсюду, постоянно — внутривидовые социумы, тяжкие конфликты, противостояния различных групп, союзы, примирения, антагонизм частей при внешнем процветании того, что называют целым. Целым — на словах… И вот как будто бы проблема решена, антагонизм и впрямь преодолен: теперь мы все едины — человечество! Звучит красиво. А наделе? Мы забыли нашу сущность, возжелавши единения. Но, что ни говори, природа — чуткий регулятор и умеет мстить. И в результате изнутри же, из себя, мы народили вновь партнера, просто сотворили, сделали его, баюкая себя бездумной сказкой о послушных слугах, бескорыстных преданных помощниках… Партнер слугою быть не пожелал, поскольку превзошел создателя и сам мог сделаться наставником-поводырем. Отмечу: благодарным, честным, не просящим ничего взамен… А уж вот к этому, на должном уровне, мы оказались нравственно не очень-то готовы. Не предполагали, что так будет. Может, и немного поспешили, я не знаю… Тут-то все и началось… И в нас проснулся грандиозный шовинизм.

— Нашел чем удивить! Так было и когда-то, — оборвал я. — В прежние эпохи. С каждым социумом. Ты возьми, не поленись, учебник по истории и вспомни… Раз за разом находился некто, якобы готовый повести всех за собою. Раз за разом… Хорошо известно, чем это кончалось.

— Верно! — оживился Левер. — Только прежде это было — в рамках человеческих структур. И не было возможности на собственную сущность посмотреть извне. Считали все происходящее сугубой неизбежностью, едва ли не законом, по какому лишь и смеют развиваться люди на Земле. Сугубо человечным, внутренним законом. А теперь — все кончилось… Иные времена настали — нужен новый, умудренный взгляд. А вот его-то нам покуда и недостает. Покуда — не умеем.

— Не хотим, — сердито буркнул я, дразня его. — Не вижу стимула стараться.

— Так придется захотеть! — всплеснул руками Левер, словно поражаясь моей тупости. — Законы бытия меняются, а если мы еще и сами виноваты в этих переменах… Тут уж никуда не денешься. Или мы станем человечным человечеством, без всяческих своих антропофильских комплексов, или и вправду — пропадем.

— А что в итоге? Конформизм? Сращение? Утрата специфичных черт?

— Нет. Сосуществование. На равных. С уважительным подходом к Целям каждого. Не более того.

— Ты рассуждаешь… как Барнах, — заметил я обескураженно. — Похоже…

— Я к нему частенько обращаюсь, — согласился Левер. — И особенно в последние год-два… Он помогает мне… А что, ты знал его?

— Скорее всего, знал. Не удивляйся, что вот так — ни да, ни нет. Врать не хочу, а в истинности неуверен… Но по крайней мере в детстве я однажды повстречался с человеком, о котором говорили разное… и временами называли этим именем — Барнах. Весьма загадочная, непростая личность, так мне показалось… Даже не берусь судить, кем был он — биксом или человеком.

— Отличить их внешне очень трудно, а иной раз невозможно, я читал об этом… Говорят, его поймали, — как бы невзначай отметил Левер. — И не то запрятали куда-то, не то попросту убили… Чтобы не мозолил зря глаза и не смущал порядочных людей! — докончил он с кривой ухмылкой.

— Слухи разные ходили, верно, — подтвердил я. — Но судьба его мне неизвестна. Время смутное, и столько разного народа сгинуло бесследно!.. Я так полагаю, он был заурядный сумасшедший, возомнивший себя чуть ли не спасителем планеты. В общем-то типичная фигура для любой эпохи, временно объятой кризисом. Ты говорил, что мутная волна всегда выносит на поверхность много личностей, подобных моему отцу… Да нет, скорей она приносит как бы ниоткуда вот таких Барнахов, лжепророков, лжеборцов — и сразу же заглатывает их. Что делать, Левер!.. Неужели ты ему и впрямь сочувствуешь, неужто веришь хоть в какую-то разумность его слов?

— Ну, почему же непременно верю? — поджал губы Левер. — Это несерьезно… Просто-напросто я понимаю, что он говорил, и принимаю многие его идеи… как основу для своих раздумий.

— Тоже мне — мессия отыскался! — покрутил я головой. — Мессия — это вред, заноза в обществе.

— Вот не сказал бы, — возразил строптиво Левер. — Не секрет: пророки часто приводили в действие пружины, о которых общество и не подозревало. Так, по крайней мере, многие считают. В этом есть резон. Но я бы уточнил один нюанс. Все те, кого мы склонны относить к учителям, пророкам…

— Эх, дружище Левер, — отозвался я со вздохом, — вовсе не мессии, вовсе не пророки. Их индивидуальная роль минимальна. Как конкретных, во плоти, людей, которые любили, жили, брались что-то объяснять… Важнее, кто всегда стоял за ними, направляя их поступки, подбирая подходящие для случая слова…

— Х-м… я совсем недавно в том же самом уверял тебя, — ехидно улыбнулся Левер.

— Нужели?

— А ты вспомни-ка! В связи с Армадой… Только я по большей части напирал на то, как создается вера, обретает содержание и форму миф…

— А что, мессии и пророки отвлекают нас от мифа, приобщают к точным, доказательным наукам? Да ведь то же мифотворчество в чистейшем виде!

— Не совсем. Они тут вовсе не при чем.

— Ой ли!

— Чем отличается моя позиция от вашей, уважаемый Брион, — тут Левер чуточку привстал из кресла и отвесил издевательский поклон, — так это тем, что и пророки, и мессии, на мой взгляд, к созданию мифологем Истории причастны очень опосредованно. Роль их личностей, пока они живут, практически равна нулю. Все начинается потом…

— Пока не вижу разницы, — сказал я раздраженно.

— А ты вдумайся! По-твоему, есть некие условные фигуры, мало значащие сами по себе, которые вещают здесь, сейчас, смущая тихих обывателей какою-то особенной крамолой, но в действительности произносят не свои слова и поступают не по зову собственного сердца, а лишь следуют секретным указаниям могущественных личностей или сообществ, остающихся в тени. Своеобразный тайный заговор, извечная попытка управлять людьми и государствами как бы неявно, исподволь, чтоб в случае внезапной неудачи невозможно было пальцем указать на настоящего виновника. По-твоему, мессии и пророки — лишь удобное орудие в борьбе за власть. И сами по себе они — фигуры подставные, ролевые, ежели угодно. Ведь за страждущими и блаженненькими, пламенно взывающими к массам, эти массы двинутся с гораздо большим воодушевлением, чем за обычными, ничем не примечтельными, но весьма толковыми людьми, которые конечно же преследуют свои, сугубо прагматические интересы. Интересы стада пастырем в расчеты не берутся, если только вдруг не совпадают — по нечаянности, в некий промежуток времени — с тем целеполаганием, каким в своих поступках руководствуется пастырь.

— Ну и что? — спросил я, все еще не понимая, куда клонит Левер.

— А вот то! — провозгласил он с торжеством. — И в этом наше расхождение. Весьма принципиальное, имей в виду. Ты хочешь убедить меня: пророков и мессий их современники прекрасно знают, не догадываясь, впрочем, что они собою представляют. Видят только маску. Оттого и следуют за ними, оттого и помнят много лет спустя. Ну, разве некоторые факты, чересчур уж однозначные и, так сказать, сиюминутные, любовно облекают в более красивые и более условные одежды мифа…

— Да, — после краткой паузы признал я, — что-то вроде этого. Но разница, похоже…

— Самая принципиальная! — восторженно заверил Левер. — Потому что я считаю: ни пророков, ни мессий, известных людям, не было совсем.

— Ах вот как…

— Безусловно, были некие учителя, творцы неканонических систем. Но что особо важно: никаких чужих идей они не выражали! Не служили ширмой для кого-то там — реального, но тайного властителя умов. И все поступки совершали сами — на свой страх и риск. Хотя… и не такой уж риск. Ведь современники их, в сущности, не знали: слишком одиозными, несвоевременными были эти самые учителя… Конечно, у них был какой-то узкий круг друзей и почитателей, возможно, даже преданных учеников. Я думаю, это естественно. А вот насчет того, чтобы пророки изменяли ход Истории, своим примером непосредственно влияя на события и на сознание людское… Не было такого, не могло быть!

— Но случалось же! — парировал я.

— В течение их жизни — никогда. А если и происходило, то гораздо позже, когда в мир иной переселялись и учителя, и те их современники, которые могли бы загореться новыми идеями. Пружины запускали не учителя, отнюдь. На этом поприще вовсю трудились верные ученики, позднее — толкователи учеников, потом — различные адепты. Ты учти: разумное учение — не дело рук учителя, а плод усилий множества учеников. Они все оформляют, придают учению понятный, надлежащий вид и расставляют в нем необходимые акценты, о которых сам учитель вряд ли и догадывался. И пророк становится фигурой лишь потом, когда его канонизируют другие — те, кто как-либо сумел обосновать все тезисы его учения, кто эти тезисы представил в качестве учения. А до того пророка нет, верней, он существует, но не как пророк еще — как рядовой смутьян, зачинщик беспорядков. Это — в лучшем случае. А может жизнь прожить и вовсе незаметно, никого не задевая…

— Старый тезис: свита сотворяет короля! — заметил я пренебрежительно.

— И тем не менее, — упрямо отозвался Левер. — Если есть необходимость, и пророка, и мессию, и учителя всегда можно создать задним числом.

— Да почему же — так-то? Разве нынче — не найти?

— Не тот эффект. Учитель, явленный из прошлого, всегда глядится убедительней. Его сторонники, ученики приобретают как бы легитимность. Всегда можно выбрать из предполагаемых кандидатур — в зависимости от потребы времени — или… создать из ничего. А уж ученики, реальные или фиктивные, своими коллективными усилиями непременно слепят образ той фигуры, каковой и будут поклоняться миллионы.

— Стало быть, по-твоему, роль личности в Истории почти и не важна?

— Ну, роль военного вождя или правителя, как правило, весьма важна. Они творят события в Истории. А роль вероучителя — иная. Он никого и никуда не направляет, никого не завоевывает — только поясняет, как необходимо жить с достоинством и как воспринимать весь этот мир, чтоб чувствовать себя в гармонии с ним. Для подобной роли личность не важна. И даже не нужна. Мешает тем, кто ставит пьесу.

— А вдруг автор будет несогласен? — мне и вправду это показалось интересным.

— Автор пьесу-то и ставит! — возразил высокомерно Левер. — Прикрываясь именем учителя. И это надо помнить. Так что ни пророков, ни мессий при жизни не бывает, ими делаются лишь потом, когда такое выгодно кому-то. Всякое учение при жизни — ложь, которой можно лишь впоследствии придать черты благонамеренного откровения. И создается миф, и создается ореол… Желательно, чтоб были очевидные, понятные всем унижения и разные страдания — они снимают деловитость с предприятия и придают ему особую окраску человечьей теплоты… И тут все дело — за учениками. Или теми, кто себя готов причислить к ним… Кто сочиняет пьесу…

— Ты уже мне это говорил. Буквально только что… Забыл? — сказал я настороженно и сухо.

— Не забыл. Все верно. И готов еще раз повторить!

— Зачем?

— Да все затем, что чувствую: фигура этого Барнаха тебя здорово тревожит, будоражит. Ты его стремишься возвеличить — чтоб придать вес собственным поступкам, чтобы нужный персонаж, а может, оппонент, всегда был под рукой, — и вместе с тем боишься, как бы он не вышел из-под твоего контроля. Зря все это. Возвеличить не удастся и бояться — тоже глупо. Нет необходимого масштаба. Потому я и советую тебе и всем твоим соратникам: покуда живы те, кто лично знал Барнаха, не носитесь с ним, хотя теоретически он может быть полезен вам, не сотворяйте культ — еще не время… Погодите. Если это будет вправду нужно, все произойдет само собой — учение оформится и будет тщательно закреплено, вам, без сомнения, помогут.

— Стало быть, ты все же признаешь: Барнах — не только ширма для спецпатриотов и не просто дутая фигура? — Я ехидно посмотрел на Левера. — А? И не важно, кто на самом деле ошибается: ты — со своими мессианско-историческими выкладками — или я. Грядущее в конце концов рассудит. Но попробуй меня правильно понять и осознай всю озабоченность мою! Ведь я же не противник нового и не тупой фанатик прежних догм. Однако кроме пресловутого Барнаха, как бы мы к нему ни относились, могут появиться и другие, тоже радикально мыслящие, тоже претендующие быть властителями дум…

— Ну, претендующих всегда хватало. Это — не проблема… Главное, что выпадет в осадок.

— Но отслеживать необходимо с самого начала! — убежденно заявил я. — Будет очень скверно, если нечто, что мы нынче проглядели, разовьется в будущем в кошмарную химеру. Нам потомки не простят.

— А что простят? Мы это знаем? — Левер скорчил скорбную гримасу.

— Знать — не можем, но предвидеть… Отчего же нет?! Не слишком сложно вычислить, куда кривая заведет того или иного… благодетеля. Крикливого и страждущего — тут ты правильно подметил, что страдающий всегда внушает уважение к себе. Хотя я убежден: страдающий всерьез — в пророки не годится. Голова должна быть ясной, а страдания ее туманят. Чтобы истинную мудрость изрекать, необходимо быть здоровым, сытым и спокойным… Могут быть полеты мысли, но их надобно подпитывать, всемерно ублажать — тогда, пожалуй, будет прок. Все остальное в срок присочинят. И в этом я опять с тобой согласен. Важно только, что присочинят! Конечно, время сбора урожая не приспело. Не сезон пока. Но предстоит серьезная прополка!

— То-то и оно! — заметил Левер, гневно глянув на меня. — А еще споришь и пытаешься представить себя неким либералом. Нет! Вот ты — как раз фанатик прежних догм, и можешь меня век разубеждать в обратном. Ведь иначе б ты не строил эти станции и здесь, сейчас со мной не говорил! Мы просто никогда бы и не встретились! Сидели б по своим углам…

— Что ж… Предположим, я не прав. А ты — наоборот… И что это меняет? — Я устало опустился в кресло против пульта. — Ожидания твои, увы, не оправдались. Так случается… Пока что на планете я — немаленькая сила. И я точно знаю, как мне поступать. Я вижу цель. Я даже представляю, как ее достигнуть. Ну, а ты? Неужто ты считаешь, что твое скоропалительное бегство от насиженного места, эта, в общем-то случайная, работа на Земле, нелепые попытки оправдать и правых и неправых, форменная каша в твоих мыслях, детское стремление, одновременно разрушая и топча, во что-либо уверовать — не важно, будет это все разумно или нет, — так вот, неужто ты считаешь, что подобное — и вправду истинное выражение высокой цели, точное свидетельство, что человек ты исключительно полезный и передовой?! Мне с этим трудно согласиться. Ты не обижайся, Левер… Может, что-то хочешь возразить?

Пока я говорил, он наконец-то встал и, повернувшись ко мне боком, что-то быстро подключал и отключал на пульте.

— Ты меня не слушаешь…

— Нет-нет, неправда, продолжай, — скорее машинально пригласил он, занятый своим. — Я просто делаю текущую работу, на которой ты настаивал. Пытаюсь доказать…

— К чему вся эта демонстрация, не понимаю? Чтобы мне — назло?! А мне доказывать не надо. В комп заложена программа. Если что-нибудь не так…

— Да-да… — чуть сникнув, неожиданно поспешно согласился Левер. — В комп заложена программа… Так быть и должно. У нас у всех — отлаженная, четкая программа. Вплоть до мелочей. Как надо жить, как надо умирать. И что при этом говорить… Кому… Вот, полюбуйся! — он проворно отступил от пульта, чтоб я хорошенько видел центр-дисплей.

Все было в норме — станция работала без сбоев, четко. Правда, кой-какие малые параметры и приближались к пиковым, критическим значениям, но это не пугало — так порой случалось и в других местах, на прочих станциях, возможность допусков была широкой…

— Видишь, — произнес с насмешкой Левер, — комп нас радует. Он говорит: дышите, мальчики, спокойно — станция не пустит биксов никогда. Защита — высший класс.

— Но так оно и есть! — от возмущения я даже растерялся. — Было бы нелепо… И твой тон меня, ей-богу, удивляет. Что смущает, что не так?

— Да нет, я просто захотел продемонстрировать, что по-иному на проверку комп и реагировать не станет. Что бы там на самом деле ни происходило… Неполадок, сбоев — просто быть не может! Их машина не учтет.

— Так, по идее, и планировалось, — холодно кивнул я. — Базовая установка: чтоб машине было нечего учитывать. Чтоб был порядок — никаких помех, которые мешают слаженной работе… И никто, запомни, даже слова против не сказал, проект был утвержден единогласно.

— Я не сомневаюсь. Было б странно, если бы случилось по-другому.

— Неуместная ирония. В комиссии сидели далеко не дураки. К тому же подлинные патриоты, для которых безопасность человечества — превыше остального.

— Ну, какие патриоты заправляют в нынешней науке, мне известно. Если для спасения планеты дважды два понадобится приравнять к нулю — сгодится и такое.

— Я теряюсь, Левер, ты неисправим, ей-богу! — искренне посетовал я. — Каким уж образом ты смог попасть на станцию — не знаю. Это возмутительный прокол. Придется привлекать к ответу службу безопасности. Похоже, в это учреждение случайно затесался враг…

— Не мне судить.

— Естественно! Проверим, все проверим, Левер. В самом скором времени… Но мне безумно жаль, меня пугает, что работу выполняет человек, который автоматике совсем не доверяет. Это может быть чревато… Ты, по сути, ставишь меня в двойственное положение!

— Тебя поставишь!.. — тихо огрызнулся Левер. — Что касается такой вот автоматики — действительно, не верю! Я хочу знать точно. А меня стращают…

— Ну, мой милый, эдак ты договоришься до чего угодно! — я пожал плечами. — Что ж, тогда давай: приказом упраздним всю технику, все достижения науки. Вновь наденем шкуры, будем делать каменные топоры… И горделиво будем знать — совсем чуть-чуть, но — знать. Тебе такое по душе?

— Ты демагог, — сквозь зубы процедил, как будто сплюнул, Левер. — Страшный демагог. И человечеству с такими… наподобие тебя… еще придется ой как туго! Не завидую…

Нет, правда, я совсем не думал, что авария настолько может быть реальной, что нелепейшая катастрофа, для которой, как всегда казалось, нет реального обоснования, по сути началась уже — и вправду незаметно, исподволь, неотвратимо… В том-то и беда: никто не ожидал, никто не думал. Даже Левер. Даже он. Хотя и говорил обидные слова… Конечно, можно было все-таки предвидеть…


…ведь должно же быть какое-то предчувствие, должна работать интуиция!.. Но нет, ничто не шевельнулось… Ни тогда — в последнюю минуту, ни теперь… Будь Питирим немного меньше занят собственной персоной (или же, напротив, приглядись внимательнее к собственному естеству, к тому, какие странные вибрации и волны оно в этом мире порождает), он бы, вероятно, догадался, что к чему и отчего, сумел бы рано или поздно сопоставить вещи, вроде бы разрозненные совершенно. Да вот только — не сумел, не догадался… И, как происходит часто, продолжал вести себя, с формальной точки зрения, логично, точно, не подозревая о возможных — усложняющих все и одновременно упрощающих — нюансах. Это как взглянуть… Он просто ничего не видел.

— Значит, никаких сношений с внешним миром? — с легкою досадой уточнил он.

— Нет, я этого не говорила, — тихо возразила Ника. — Связи есть, само собой… Каналы самые различные. Вы, например… Ведь вы — оттуда.

— Тот еще посланец, тот источник свежих новостей! — пренебрежительно ответил Питирим.

— Вас что, интересует техника, приборы? Только это? — Разговор, казалось, начинал идти по кругу. — Что ж… На этот счет вы можете не беспокоиться. Вон там, в шкафу, есть маленький проектор новостей. Кассетный, правда, не прямой. Но нам достаточно. Мы редко смотрим.

— Х-м… Мы — это кто? — не понял Питирим. — Уж больно все загадочно… С того момента, как я здесь, на ферме, больше никого я и не видел, кроме вас. И еще этого болвана у сарая. Как его, бишь, Эзра обозвал? Ефрем-дурак?

— Он вовсе не дурак, — поджала Ника губы. — Просто странный… Ведь бывают же такие? Много думает, а вот о чем — и сам не знает… Да он не мешает никому! Конечно, если вы ему не будете вопросов задавать. Не любит, знаете… С ним даже нянчатся. Особо сердобольные.

— Да кто же, кто?! — воскликнул Питирим. — Какие-то пустые недомолвки…

— Вовсе нет, — насмешливо сказала Ника. — Чтобы разобраться, надо здесь пожить. Хотя бы сколько-то… А наш Ефрем… Его все время опекают разные девчушки. Да и кавалеры — тоже. Их тут много.

— Много… — повторил смятенно Питирим. — Откуда? Бред ка-кой-то!

— Не спешите, — мягко и слегка загадочно проговорила Ника. — Вы ведь только что приехали.

— А это ничего не стоит, так, по-вашему? Сам мой приезд?! Вы полагаете, я буду жить у вас здесь долго-долго, и лишь после этого…

— Вы будете здесь жить, как захотите. Сколько захотите. Но ни часом больше, — жестко отозвалась Ника. — Ограничивать никто не станет. Выдворять — тем более.

— Что ж, очень благородно с вашей стороны, — галантно шевельнулся в кресле Питирим. — Хотя бы с вашей — за других не поручусь, не видел… Если честно, я бы без раздумий удалился, и сейчас. А?

Ника устремила на него тяжелый, очень грустный, полный боли взгляд. И в нем была невнятная мольба, и нетерпенье, и мечтательная ярость самки, от которой отступились в самую неподходящую минуту. Очень странный взгляд. Такими Питирима прежде не одаривал никто.

— Сейчас нельзя, — сказала Ника глухо. — Вы имеете в виду — сегодня же? Нет, это невозможно. Некому везти на космодром… Придется оставаться до утра. А утром Эзра заберет вас. Я ему велела быть.

— Как скажете, — смирился Питирим. — Тогда вот так и будем чинно сидеть в доме, говорить о том о сем, а где-то что-то… Кто-то!.. Для чего я здесь, в конце концов?! Мистификация, игра? Похоже. Все всерьез? Похоже. Я здесь должен был увидеть что-то очень важное, понять, ведь так? Но важное — для вас, наверное, иначе б вы меня не звали. Я вам нужен — вероятно, так… Однако вы мне — не нужны, поймите! Мне тут вообще не нужно ничего. Все-все чужое, непривычное, случайное, по сути… Я же только из больницы, я устал! И вдруг — это письмо… Что вы хотите от меня? Зачем я вам? Дурацкий этот дом, дурацкая, бездарная планета!.. Или просто надобно помочь, в порядок что-то привести? Нет работящих, крепких рук? Но существуют многие другие, как вы говорите. Эзра, если уж на то пошло! Мужик здоровый… Либо — цель иная? Например, утешить добрым словом… Но, простите, я вас вижу в первый раз. Нам даже не о чем, по правде, разговаривать друг с другом! Эти вздохи, эти слухи, эти идиотские, с намеками, ужимки… Неужели вам самой-то не противно?! Этот мир мне неприятен, недоступен, чужд… Я — лишний в нем, я — совершенно посторонний!

— Да-да, — горестно кивнула Ника, — рассуждаете вы, как и вправду посторонний.

— Так чего ж еще? — беспомощно развел руками Питирим. — Иначе я и не могу… Пробудь я здесь хотя бы месяц или два, тогда — другое дело. Да и то…

Ответить Ника не успела. За окном раздался шум, и чьи-то голоса наперебой заспорили, загомонили. Ближе, ближе… Дверь распахнулась, и с крыльца в просторную переднюю, а из нее — и в комнату, где за столом сидели Ника с Питиримом, весело ввалились, громко хохоча над чьей-то, видно, ранее отпущенною шуткой, семеро людей довольно экзотического вида: шесть мужчин и одна женщина, даже не женщина, а так, скорее девушка-подросток. На мужчинах были одинаковые полосатые штаны, а также длинные рубахи серо-голубого цвета, на ногах простейшие сандалии — подошва и крест-накрест ремешок; и вид они имели прямо-таки дикий: волосы и бороды всклокочены, глаза горят. Каков их возраст, Питирим не взялся бы определить — так, что-нибудь от двадцати и до пятидесяти с лишком. Девушка, напротив, выглядела привлекательной, опрятной и даже чем-то несколько смущенной. Мягкие каштановые волосы, расчесанные на прямой пробор, она забросила за плечи, чтобы не мешали, ноги ее были босы, а вся немудреная одежда состояла из большого ярко-красного куска материи, накинутого прямо на голое тело, подобно старинному земному пончо. Питириму всегда нравился такой наряд — еще с тех пор, как это было модно в его молодые годы. Лишь одно его смутило: здесь, на Девятнадцатой, стояла осень, так что было, мягко говоря, не жарко. Впрочем, эти семеро на холод, кажется, внимания совсем не обращали. Увидавши гостя, они разом смолкли: Питирима тут никто не собирался встретить — это было очевидно. И теперь они пугливо-удивленно, с притягательно-бесцеремонным детским любопытством, не таясь, разглядывали незнакомца. И во взглядах их внезапно Питирим прочел такое, что заставило его, помимо воли, внутренне напрячься: узнавание прочел он и от этого — недобрую тревогу, будто был он тут хоть и нежданный гость, но — не чужой, не первый встречный… Как же так, подумал он, ведь я-то их действительно не видел никогда! Ни этих дикарей, ни эту полуголую девицу… А она и вправду очень миленькая, черт возьми!.. Он покосился на Нику. Хлебосольная хозяйка дома, словно ничего и не случилось, — может, все и в самом деле Питириму только померещилось, вообразилось невесть отчего? — приветливо и мягко улыбнулась визитерам, плавно поманивши их рукой — чтоб заходили и садились, места много.

— Познакомьтесь, — ровным голосом произнесла она, — мой гость с Земли — Брон Питирим Брион. А это, Питирим, — мои друзья. Мои хорошие друзья.

— Мы, мама-Ника, ненадолго, — низким сиплым голосом заговорил один, с безумным блеском карих глаз. — Мы вам мешать не будем. Не волнуйся. Ничего просить не будем. Только вот травы пахучей к празднику нарвали. Ты уж сделай себе платье. Пусть все видят: мама-Ника — королева. Очень нежная трава, возьми. — Он не спеша шагнул обратно за порог и из передней внес в гостиную охапку нежно-голубой травы, немедленно распространившей всюду мягкий и неуловимо тонкий, странно будоражащий, приятный запах — даже и сравнить-то не с чем, неожиданно подумал Питирим.

— Спасибо вам, — сердечно улыбнулась Ника. — Замечательный подарок! Но не надо здесь, Симон. Оставь пока в передней. Гостю запах непривычен… Непременно сплету платье и приду к вам вечером на праздник.

Просияв, Симон повиновался сразу. Ника, видимо, имела среди них непререкаемую власть, ну, на худой конец, большой авторитет. Для Питирима это было равнозначно: где авторитет — там власть. И кто-то должен верховодить остальными. Разве что вот Ника — почему она? Ну ладно, будет еще время разобраться… Ноздри продолжали ощущать волшебный запах. И тогда он понял, что это такое: запах женщины, которой страстно хочешь обладать, и не конкретной женщины — любой, несущей в себе этот запах, что, помимо воли, заставляет вожделеть и гасит все другие чувства, и томливо оставляет разум сладостно-пустым… Он вспомнил в детстве слышанные сказки о лесных колдуньях, вспомнил разговоры романтически настроенных коллег, твердивших о творимых где-то в тайных уголках Земли магических обрядах, о всесилии заклятий, о нечеловеческих, смертельно-обольстительных и бесконечных танцах среди ночи около кострищ, на берегах лесных озер… Он лишь подсмеивался да подтрунивал над болтунами, не считая даже обязательным не только доносить, но попросту одергивать чрезмерных фантазеров: пусть себе потешатся, пускай лепечут, ублажая собственные комплексующие души, ведь разрядка всем в конце концов нужна, а это — как понос эмоций, выдует — и сразу легче, можно снова дело делать, снова начеку быть и бороться — постоянно и без снисхожденья. Слабостям необходимо потакать, считал он, если они сильному дают уверенность в себе. Всем этим россказням ни он, ни разные его друзья, естественно, не верили. Но как приятно иногда украдкой помечтать о чем-то смутном и невероятном, к чему сам ты волею судеб и прежде не имел касательства, и ныне не имеешь, потому как этого в действительности — нет, по крайней мере для тебя, ты — посторонний, даже в своих трепетных мечтаньях; а о будущем и вовсе говорить смешно! И вот теперь внезапно Питирим с отчетливостью понял: то, что было глупой, странной сказкой прежде, на Земле, здесь, на другой планете, обретает совершенно новое обличье, обрастает плотью, наполняется вполне реальным смыслом, и, чтобы постигнуть этот смысл (а иначе стоило сюда лететь?! — так, понемногу, незаметно начал он, без всякой задней мысли, примерять себя и свои жизненные цели к миру Девятнадцатой), да, чтоб постигнуть этот смысл, необходимо — хоть немного — отрешиться от земных привычек, антипатий, представлений, установок и не то чтобы поверить в предстоящее, но ощутить всем существом своим незыблемость, естественность, единственность — и в прошлом, когда тут тебя в помине не было, и в настоящем, в коем ты в итоге появился, — вот такой структуры мира, из которого уйти уже нельзя, поскольку это означает отказаться впредь от всех заветных, непроговоренных, непродуманных — да-да, с серьезным видом и с усмешкою ценителя — мечтаний, отказаться от себя как человека, помнящего детство и провидящего старость — в них обиды и иллюзии смыкаются, тенями беспредметно движутся куда-то, и вдогонку этим теням, чуть появится местечко, возникает радость, радость от того, что все покуда — есть. Я погружаюсь в чудо, вдруг подумал Питирим, нет, все гораздо проще: меня взяли и, как неразумного котенка, тычут носом в это чудо, мол, попробуй, глупый, это ж вкусно, это чудо — для тебя и в то же время — от тебя, от человека, тобой создано, а ты и знать, поди, не знаешь… Еще маленький, совсем слепой…

— А… что за праздник? — спросил тихо Питирим. — Нельзя ли рассказать?

— Конечно, можно. Даже — нужно! — улыбнулась Ника, и глаза у нее вдруг стали очень добрые и очень верные — так на Земле на Питирима женщины ни разу не глядели… — Это, в общем, грустный праздник. Необычный… Праздник отхождения, прощанья — навсегда.

— Как — навсегда?

— Вот так. Уйти, чтоб больше не вернуться. Никогда и никуда. И не оставить в мире ничего после себя.

— Не понимаю…

— Ни любимых, ни детей, ни даже памяти о своей жизни — ничего.

— Но так не может быть!

— Еще как может! Здесь, на ферме, только так и есть, — Ника порывисто вздохнула. — Только так… Но это — интересный и веселый праздник.

— Что-то на Земле я и не слышал… — озадаченно заметил Питирим.

— Нашли чем удивить! Там, на Земле, вы многое не слышите, вернее, не хотите. У себя вы боретесь. Вместо того, чтоб жить. И помогать.

— Не вижу связи, — посерьезнел Питирим. — Жизнь — это вечная борьба! И только.

— Вот-вот — интересные слова! — вмешался в разговор Симон. — Да прежде жить-то надо научиться хорошенько. А потом — бороться. Может, и борьбы не надо будет никакой. Я, мама-Ника, верно говорю?

— Ты, Симон, мудрый, это всем известно, — согласилась Ника, и помимо одобренья в ее голосе вдруг Питирим услышал и отчетливые нотки горечи, словно она и впрямь гордилась своими питомцами и одновременно сострадала им, печалилась чем-то и, чтоб эту неудовлетворенность скрыть, пожалуй, даже против воли ободряла. — Да! И все вы тут — большие молодцы, — приветливо докончила она и тотчас спохватилась: — Что ж вы так стоите? Места много — ну-ка, все за стол!

— Да нет, — сказал Симон, — мы на минутку, чтоб не отвлекать… Всего-то только — травку принести, ну, и проведать… Дел еще немало.

— Это верно… Все вернулись? — с легкою тревогою спросила Ника.

— А то как же! Все! Когда со мной — беды не жди! — с достоинством сказал Симон. Как видно, среди этой братии он был за старшего. Но кто они, с тоской подумал Питирим, откуда? На Земле таких я не встречал ни разу, даже и не слышал. Дикие какие-то. На ум пришло внезапно слово: недоделанные… Ведь и впрямь чего-то не хватает им. Неужто Девятнадцатая так людей меняет?! Да, но Эзра, Ника — эти-то нормальные, как все!.. А что, в конце концов, считать нормальным? Тоже сразу не ответишь. Вон — Симон и остальные, они здесь — как дома. Впрочем, так оно и есть. И эта ферма, вероятно, им принадлежит, со всеми причиндалами. Дурацкое какое слово: ферма! Будто кроликов разводят… Или разную скотину — на убой. Кошмар!..

— Но чаю-то вы с нами выпьете? — настаивала Ника… — Тут я припасла и вкусное для вас… И сказку непременно расскажите. Гость еше не слышал.

— Разве? — недоверчиво сказал Симон. — С чего бы? Я не понимаю… Это мы играем, да?

— О чем он говорит? — насторожился Питирим. — И впрямь похоже на спектакль…

— Ерунду болтает, — резко отозвалась Ника. — Просто в горле пересохло. С ним это бывает…

— В общем, мама-Ника, тебе лучше знать, — смиренно завздыхал Симон, с опаскою косясь на Питирима. — Как прикажешь, так оно и будет…

— Ничего я не приказываю, — тихо возразила Ника. — Я всего лишь навсего зову к столу…

— Ну, чай — это прекрасно! — с удовлетворением сказал Симон, и спутники его обрадованно закивали. — Ты же знаешь, мама-Ника, мы от чаю — никогда… — Он снова кинул недоверчиво-косой, настороженный взгляд на Питирима. — Но… мы все-таки… не очень тут… мешаем?

— Вздор! Обычнейшая глупость! Стыдно! — вдруг сердито заявила Ника. — Вы же — дома у себя. Нельзя, Симон, запомни, сохранять в себе какую-либо слабость. Ты стесняешься. А почему? Ведь ты не сделал ничего дурного. И никто из вас… Наоборот! Вы траву принесли, заботу проявили обо мне. У вас сегодня праздник…

— Верно, праздник, — сокрушенно помотал кудлатой головой Симон, как будто бы коря себя в душе, что позабыл об эдаком событии. — Ты, мама-Ника, верно говоришь. Нельзя быть слабым просто так, и просто так нельзя быть виноватым — ну, за то, что ты — такой… Но, знаешь ли, когда Святой приходит, все равно тоска берет… И когда тут сидел Хозяин… — он опять метнул на развалившегося в кресле Питирима настороженно-недоуменный взгляд. — Ведь чувствуешь: есть и другое — где-то там, а ты вот… — он махнул рукой и замолчал. Все спутники его спокойно, с благодушным безразличием на лицах терпеливо ждали у порога — все зависело, похоже, оттого, как им скомандует Симон. Но тот, потупив взгляд, не торопился продолжать.

— Вон ты о чем, Симон… — задумчиво сказала Ника. — Знаешь, ты ложись-ка спать сегодня рано, я тебе дам ласковый напиток, и ты будешь видеть свой, хороший праздник. А на этот праздник, ночью, не ходи.

— Совсем? — забеспокоился Симон. — А… как же без меня? Прощаться будем…

— В другой раз, Симон, — настойчиво сказала Ника. — От тебя все это не уйдет. Уж ты поверь… Да, не сейчас. Так лучше. Думаю, тебе необходимо переждать. Когда Святой опять придет, у него с тобою будет долгий разговор… О том, как где-то там живут другие. Тебе нужно, понимаешь? А пока ты к празднику прощанья не готов.

— Совсем плохой, да? — горестно спросил Симон. — Другие лучше подготовились?

— Наоборот, — с улыбкой отозвалась Ника. — Это ты — немножко лучше. Так уж получилось… Просто ты еще не чувствуешь, не замечаешь… Ты теперь готов к другому празднику. И надо подождать. Совсем чуть-чуть… Святой тебе все объяснит. И, может быть, возьмет с собой.

— О!.. — изумленно заморгал Симон, не веря собственным ушам. — Я буду, как Хозяин? Да? Его ведь тоже давеча забрали. Правда, он не возвратился… То есть нынче…

— Стоп! Не болтай лишнего, Симон! — вдруг резко оборвала его Ника. — Ты еще не понимаешь… Помолчи! Тебя это покуда не касается совсем.

— А как же сказка? — недоверчиво-капризно произнес Симон. — То — расскажи, то — замолчи… Нехорошо… Да и потом, зачем рассказывать, когда…

— Вот сказку, милый мой, ты будешь повторять, как только я тебя об этом попрошу. Ты понял? — голос Ники сделался высоким и звенящим. — Где угодно и кому угодно. Даже мне. Хоть двадцать раз!

Симон, склонивши голову, протяжно и невесело вздохнул и лишь с покорностью развел руками: дескать, нам ли, мама-Ника, рассуждать!..

— Ну, а пока садись за стол. И вы все! — приказала Ника. — Будем пить хороший чай. А ты, Лапушечка, иди на кухню — помогать мне. Вместе-то управимся в момент.

Хозяйка быстро убрала обеденную утварь, постелила новую отглаженную скатерть на столе, и уже вскоре появились красочные чашки, блюдечки, горшочки с разными тягучими и ароматными вареньями и, наконец, — огромный чан, почти что до краев заполненный какой-то жидкостью, темно-коричневой, дымящейся, местами с островками рыжей пены на поверхности. Когда ему налили в чашку, Питирим попробовал, едва не обжигаясь, и приятно удивился: это был и вправду чай, притом отменный — крепкий, терпкий, вяжущий во рту, душистый; далеко не всюду на Земле такой случалось пить, хоть там и подавали маленькими дозами и колдовали над заваркой с видом знатоков — наверное, лишь просто притворялись или же скупились и подсовывали чайный суррогат (оно, конечно, натурального продукта на Земле осталось мало, главным чайным разводителем давно уж сделалась Луна, да еще в дальней резервации у биксов, на Аляске, тоже понимали толк в напитке и сырье готовили любовно, не спеша). А тут — в момент: и целый чан, и самых превосходных свойств!.. Живут же люди!.. Ника со вниманием следила, как Питирим отхлебывает чай, и видно было, что она радехонька буквально от души и даже чуточку собой гордится.

— Так, — солидно произнес Симон, с довольною ухмылкой утирая рукавом усы и расправляя бороду, — есть, есть на свете сладкие мгновения! Отрадно! Много мудрости они дают.

— Ну уж, — невольно усомнился его спутник, до того конфузливо молчавший, — для согрева живота — душевно, ну, а мудрость-то — откуда?

— Ты, Ермил, дремуч и дик, — ответил благостно Симон. — Как есть — таков. Три года жрал, и праздник — твой предел. Отстойник ты, Ермил.

— А может, что-нибудь хотите спеть или сыграть? — поспешно предложила Ника, чтоб не дать начаться ссоре. — Я вот вам сейчас треньбреньдер принесу.

— Нет, — возразил Симон, — не надо. Его нужно долго мять, разогревать, разглаживать… Потом, в другое чаепитие. — И вдруг, как будто спохватившись, что другой-то раз случится после праздника, а после праздника на ферме он останется один, с поспешностью добавил: — Вообще не надо. Лучше силы к вечеру сберечь. Полезнее оно.

Похоже, не хотел он ущемлять своих собратьев, выставляя напоказ их обреченность, и поэтому решил быть рассудительным и ласково-дипломатичным. Впрочем, остальных тот факт, что он на праздник имеете с ними не пойдет, не слишком взволновал или серьезно озаботил, даже более того: они об этом словно и забыли сразу — зафиксировали походя в сознании, кивнули и отбросили подальше, точно обветшалую, изношенную вещь. Да и Симон, пожалуй, толком ничего не понимал, не представлял, какие перемены в самом скором времени произойдут в его унылой жизни. Хотя… что конкретно мог бы Питирим сказать об их существовании на ферме?! Ровным счетом ничего. Все — только внешние, разрозненные и случайные во многом впечатления, которые нельзя было назвать ни истинными, ни обманчивыми… Так или иначе, но Симон был возбужден и полностью собой доволен. Девушка Лапушечка (возможно, то была не прихоть Ники, а на самом деле ее имя было таково — сей факт остался тайною для Питирима до конца) сидела, радуясь бездумно — просто глядя на Симона и невольно часть его энтузиазма замыкая на себя, — сердечно улыбалась всем подряд, шкодливо и по-детски непритворно, а когда вдруг встретилась глазами с Питиримом, словно ненароком подтянула угол пончо, и без этого спускавшийся лишь чуть пониже живота, и это вышло у нее настолько недвусмысленно-зовуще, что она сама в смущении зарделась и невольно отвернула голову: мол, всякое бывает, кровь-то молодая, а ты, в сущности, парнишка — ничего!.. Чуть позже она весело скосила глаз и подмигнула Питириму: дескать, не робей, не куксись, один раз живем — со мной не пропадешь!.. Да с кем она заигрывает, черт возьми?! — мелькнуло тотчас у него в мозгу. Ведь — не со мной, а с этим телом. Да-да-да, с чужой дурацкой оболочкой, полагая, что она и я — одно и то же! Улыбаются не мне, желают не меня!.. И, если вдуматься, для них для всех меня здесь — нет. Брон Питирим Брион для окружающих остался где-то там, за тридевять земель, нигде'. И что творится у меня в душе, никто не знает, да и наплевать им… Вот и Ника встретила меня как не-меня! И тут он с ужасом вдруг понял: так теперь и будет впредь, везде, со всеми. Тело Левера, презренного и даже ненавистного, отныне будет представительствовать всюду. Характерные черты, приметы? Что ж, извольте, ничего секретного: рост ненамного выше среднего, телосложением — отнюдь не богатырь, большие уши, длинные и чуть раскосые глаза, нос — как пропеллер самофлая, лоб высокий, так сказать, лепной, густая шевелюра привлекательно-каштанового цвета, но залысины — кошмар. Короче, тот еще красавец!.. Прежнее-то тело было много импозантней, женщины догадывались сразу, что почем… А как он мучился в больнице!.. Все те дни, что находился там. Ведь зеркала в палате — не было! Он походя обмолвился разок об этом, и сестра пообещала передать врачу, но тот внезапно заартачился, стал городить какой-то вздор: мол, не положено, мол, в этом вся методика выздоровления — ну, чтобы постепенно, а не в первые же дни, — мол, и не думай о подобной ерунде, все развивается нормально, да и нет зеркал в больнице, не предусмотрели. Питирим ему, конечно, не поверил, но на эту тему впредь не заикался — не переносил, когда его за дурачка держали. А себя увидеть в зеркале хотелось… Ужас, до чего хотелось! Как назло, однако, никаких блестяще-полированных предметов под рукою не сыскалось, и в оконных рамах стекла оставались тускло-матовыми целый день, и даже умывался он не в ванной, а в палате же, усердно обтираясь влажной губкой. Он не понимал, к чему все эти нарочитые предосторожности, — ведь он прекрасно знал, в чьем теле разместился его мозг, и руки, ноги, туловище мог разглядывать сколько угодно. Лишь гораздо позже ему стала очевидной правота врача… Конечно, тело было легче воспринять и легче было с ним смириться. Ибо самое тяжелое, болезненное, страшное — лицо. Личина. Маска… Можно называть по-всякому — под настроение. Когда-нибудь — и это было неизбежно все равно — Брон Питирим Брион увидел бы себя, как говорится, полностью, пришлось бы, только врач, сообразуясь с собственными представлениями, все оттягивал решающий момент. Боялся шока? Вероятно. Впрочем, Питирим и в самом деле, хоть и полагал себя готовым к разным неожиданностям, был ошеломлен, увидев в зеркале свое лицо. Свое?'.. Нет-нет, он не надеялся на чудо и не предавался вздорным упованиям, и все-таки таилось в глубине души смешное робкое предположение, что пусть какие-то немногие знакомые, привычные, присущие лишь одному ему черты, но — сохранятся. Не осталось ничего. И вправду перед ним был кто-то совершенно посторонний… Левер. Разумеется, не враг и тем не менее навек — антагонист. Антагонисте первой минуты… Но увидел это он потом, уже на корабле, в тоскливом одиночестве замкнувшись в четырех стенах, летя сквозь подпространство и имея в перспективе лишь единственный разумный вариант, чтоб не свихнуться, — выйти вон на Девятнадцатой, отринуть прошлое и все начать сначала, ибо повторение — исключено. Как волновался он и нервничал, когда врач наконец пришел за ним в палату и они отправились на космодром!.. К чему такая спешка, Питирим не понимал, а врач, похоже, вовсе не был расположен что-то объяснять. На все вопросы он ответствовал загадочно и кратко: «Так решили, не гоните лошадей». Не слишком вежливое обхождение, но большего добиться Питирим не мог. Хотя и тихо дожидаться перемен, которые вот-вот нагрянут, тоже был не в состоянии. Он словно бы предчувствовал возможную беду и оттого стремился упредить момент… Они шагали по пустынной застекленной галерее, и несчастный Питирим, то прибавляя ходу, то невольно притормаживая, беспрестанно озирался и надеялся, неистово надеялся — хотя бы раз, в одном каком-нибудь стеклянном витраже! — увидеть собственное отражение и наконец-то разглядеть… Увы! В прозрачных стенах галереи — а был ясный летний день — он в лучшем случае мог различить свой силуэт, размытый полу-призрак, начисто лишенный индивидуальных черт, нелепо, боком скачущий вперед, и — никаких деталей, ни малейшего штриха… Он был разочарован, даже уязвлен, но оставалось лишь терпеть и ждать. Доколе же?! Тогда он этого не ведал… «Так решили, не гоните лошадей»… Кто, что, зачем решил? Хорошенький ответ!.. И вот теперь он обречен таскать чужую неказистую личину — и другого не дано. Земля, все прежние утехи, прежние подруги и приятели — все позади. Нет-нет, конечно, он вернется к ним, сомнений быть не может, рано или поздно возвратится, чтоб, исполненный любви и нежности, и умиления, припасть к ступеням временно заброшенного дома… Но — каким вернется?! Надо вновь всех приучать к себе и, хочешь или нет, с тоскою привыкать к тому, что на тебя, уж как ты ни старайся, будут все-таки смотреть совсем иначе — и не лучше, и не хуже — просто по-другому, и в чужих глазах уже не сможешь уловить знакомое, казалось, данное навеки отражение былого, настоящего, земного Питирима. Разумеется, ты будешь свой — мозги-то сохранились, мироощущение и ценности все те же! — но теперь до самой смерти — новый свой, и с этим воевать отныне невозможно. Точка. Лодка приплыла к последнему причалу. Либо, вовсе ничего не зная, не подозревая, тебе будут улыбаться, как Лапушечка сейчас — тебе другому! — либо, чувствуя себя неловко, станут избегать твоей компании, по крайней мере поначалу. А на сколько это может растянуться? И живой, и будто неживой, подумал горько Питирим. И даже праздника прощания — тогда, перед отлетом — мне и не сподобились устроить. На Земле ведь в эти игры не играют… Что же, все сначала? Так? И первый, кто тебя здесь оценил, — Лапушечка? Однако!.. Ника все заметила: и то, как девушка мигнула Питириму — завлекающе, тайком, — и то, как он, не очень-то скрывая, тотчас скис, разволновался, — она только усмехнулась, понимающе и грустно глянув на него, и чуть качнула головой: мол, что имеешь — то, брат, и твое, смирись… Действительно, смирись. А как — еще? По сути, сам во многом виноват. И не во многом даже, а во всем… Нелепая случайность? Нет. Нелепой-то случайностью как раз бы и явилось, если б он тогда повел себя иначе. Вышло все и впрямь по предопределенью. Был свободен действовать, не отступая ни на шаг от изначального, сквозь жизнь ведущего маршрута. И маршрут когда-то вычертил он сам… Но все равно я, как и прежде, — человек! — с внезапной яростью подумал Питирим. Однако этого так мало… Если разобраться, исчезающе, ничтожно мало! Человек — и больше ничего… А люди разные бывают. Сказать: просто человек — реально ничего и не сказать! Нужны характеристики особенного рода, в каждом изолированном случае… Что ныне выделяет, например, меня, какие качества присущи только мне? Преступник — по большому счету; от гордыни, от презренья к ближнему — убийца, а теперь и вор, присвоивший чужое, вовсе мне не нужное обличье. Кто же я теперь?! Все тот же темпераментный Брон Питирим Брион, конструктор антибиксовых кордонных станций, боевик, враг всего мало-мальски нелюдского? Мыслящий расист и патриот? Да кто меня теперь таким увидит? Кто?! Илия — Левер, жалкое подобие убогого фигляра, вечно становящегося в позу, оттого что страшно, все-все непонятно в этой окаянной жизни, оттого что убежал откуда-то и совесть мучит, и не мог не убежать, и надо все равно оправдываться — каждую минуту, перед всеми, но особенно — перед собой?! Но даже если я — все тот же Питирим, то все равно — и я ведь оправдания ищу, вот парадокс! Не знаю, был ли суд или еще мне это предстоит — не в процедуре дело! Невзирая ни на что, мне нужен адвокат, нужна защита — пусть она меня не оправдает совершенно, не спасет, однако камень тягостный с души спихнет, хоть в чем-то успокоит, вот что главное сейчас! Плевать, кто это будет: искушенный в казуистике земной защитник, Эзра, девушка Лапушечка, Симон, любой из обитателей проклятой фермы, Ника, даже сам Барнах, уж коли он и вправду существует, да любой поганый бикс, черт побери! Готов и это вынести, любое унижение. Лишь бы сказали: ты, ничтожный полуЛевер-полуПитирим, не виноват, такая жизнь была, не мог иначе, проституткой был, дерьмом, почти отца родного заложил и друга предал, и случайного знакомца из презрения подставил умирать вместо себя, не шевельнув и пальцем, чтоб помочь ему, да, из презрения к его неповторимости, из страха, что он донесет до всех столь тщательно скрываемую правду о твоих конструкторских просчетах, свою истинно бредовейшую мысль, будто биксов никогда никто не создавал, но ты не виноват — хотел бы, да не мог иначе, ты был прав как человек, как раб идеи, истукан борьбы: конечно, если б ты сумел проникнуться идеями иного сорта, не идущими вразрез с твоим сугубо человеческим достоинством, и эти идеалы предложили бы в законе как альтернативу прочим — ты бы действовал, ведомый побуждениями духа, а не лютою обязанностью быть борцом во что бы то ни стало, ты б не сделался преступником; но ты не виноват, и в подтвержденье — вот тебе стезя, неведомая вовсе, пробуй, утверждайся заново, живи отныне чистым человеком, впредь не отупелым, не отягощенным вздорным воспитанием (ведь ты же презирал его всегда!) и скотским самомнением, живи достойным чистым человеком, про которого когда-нибудь да скажут: каялся без меры, искупил, и впрямь — не виноват! Но как таким-то — обновленным — стать, как отвернуться от былого? Кто же защитит, кто приободрит, прокляв навсегда?!. Как червь к любому поползу, как слизь размажусь, лишь бы только намекнули: да, ты потерял себя, утратил имя, естество, все-все, но с тем, что сохранил, с тем малым, нищенским остатком собственного духа — ты уже не виноват, ты — на нулях как деятель, как личность, больше нечего терять, вина осталась там, где прочие утраты, и она теперь — утрата, если правду говорить, утрата, о которой будешь помнить очень долго, может быть, до самой смерти, потому что без вины — нельзя, тогда ты навсегда неполноценный человек, тогда ты хуже бикса, ты ему и ноги не достоин мыть, ботинки чистить, о вине необходимо помнить, а вот жить обычной жизнью нужно без нее. Кто скажет так? Ведь это суд и будет, самый страшный суд. Кто сможет осудить меня по высшей мере — наказанием прошенья? Кто?! Я здесь чужой — и буду впредь чужим. Неужто не найдется кто-то, хоть из жалости способный углядеть во мне другого, нового, которого достойно воспринять безотносительно к его былому «Я» — в той, отлетевшей в пустоту личине? А ведь как все просто началось, с тоской' подумал Питирим. Мне подмигнула девушка Лапушечка и намекнула на веселую игру… И Ника все заметила, и — не разгневалась, и, видит бог, не осудила. Может, суд-то этим и свершился надо мной? Нет больше Питирима. Есть отныне тело Левера, которое зовется Питиримом… Что такое имя, если вдуматься? А просто — пшик, очередная вековечная условность. Важно тело, изрекающее разные слова — нелепые, разумные, любые, — погруженное в эмоции, способное любить и совершать поступки. Да, у тела в прошлом — нет вины. Оно — сиюминутно. Разве что предрасположено быть чуточку и после, как бы по инерции — все в той же неизменной ипостаси. Вне морали, вне смятенного рассудка, вне вины…

Загрузка...