На рассвете

Через день после наводнения Саския утром распахнула ставни южного окна на втором этаже и выглянула наружу. Их дом был одиноким, отрезанным от мира островком: серый туман размывал очертания четырех соседних зданий, а вода сверкала, как начищенная посуда на кухне у матери. «Да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша, — вспомнила она библейские строки. — И стало так»[14]. Но сейчас «так» не стало, и придется держать у себя наверху корову, пока не станет опять «так». А корова между тем занимает полкомнаты и гадит на полу.

Саския облокотилась на подоконник и вгляделась в даль. Из воды выглядывал одинокий вяз, еще такой молодой, что только верхушка его возвышалась над водой. Она напрягала глаза, пытаясь различить, не прячутся ли среди ветвей их куры. Даст Бог, Стейн их сегодня отыщет. Особенно Саския горевала по Покье — красавице птице с перьями мягкими, как волосики младенца. Как воспитанно и гордо она поднималась, чтобы явить миру только что снесенное яйцо. Потом Саския спохватилась: другие потеряли куда больше, чем нескольких птиц.

Им со Стейном повезло: вода почти ничего у них не отняла. В день, когда река разлилась, Саския бегала вверх-вниз, перенося в безопасное место еду и утварь, а корова внимательно следила за ней большими карими глазами. Саския даже детей привлекла игрой к труду, а потом, когда ледяная вода достигла их дома, еще несколько раз спускалась и на ощупь отыскивала последние вещи. К вечеру у нее ломило ноги, а руки безжизненными плетьми висели по бокам. Ей-то казалось, Стейн обрадуется, что она так много сберегла, но когда муж вернулся после двух дней непрерывных работ над дамбой на Дамстердипе, влез в окно и кинул взгляд на спасенные вещи, на бабушкину прялку, лежащую поверх наскоро уложенных торфяных блоков, то удивленно спросил: «Зачем нам это все?».

Она простила его — он был устал и расстроен.

Теперь же, глядя из окна, Саския заметила, как что-то темное плывет далеко-далеко, поворачивая, словно по собственному желанию, то туда, то сюда.

— Стейн, — позвала она. — Посмотри-ка туда.

Она почувствовала его теплую ладонь на своем плече. В последнее время она смаковала каждое их случайное соприкосновение, пытаясь углядеть в нем проявление любви. Вот и сейчас она замерла, чтобы он не убрал руку.

— Это не кобыла ли Босвейка там плывет? — наконец спросила Саския.

Она обернулась, глядя на его внимательное лицо, на милые сердцу морщинки, собравшиеся вокруг глаз.

— Точно, она, — подтвердил муж, надел толстую куртку и вылез через северное окно, где вчера привязал лодку.

Марта и Пит выскочили из-под одеяла и залезли на сундук у подоконника.

— Видишь, — важно, с четырехлетним превосходством сказала Марта, — лошади тоже умеют плавать.

— Эта лошадка не плывет. Она просто такая высокая, что держит голову над водой.

Саския дала каждому из детей по куску сыра. Хлеба больше не оставалось: придется учиться печь булочки на торфяной жаровне.

— Саския! — раздался тревожный голос мужа.

Протиснувшись между коровой и мешком крупы, Саския добралась до противоположного окна. Стейн протягивал ей из лодки замотанный кулек. Она перегнулась через окно навстречу мужу. Вроде бы не тяжелый, кулек все же выскользнул у нее из рук и упал в мутную воду. Стейн рванулся за ним, опасно раскачивая лодку, схватил, развернул покрывало и протянул ей картину. Саския аккуратно пронесла ее над подоконником и стала завороженно рассматривать красивую девушку, сидящую у раскрытого окна.

— Что там, мама? — спросила Марта.

— Боже мой! — услышала она голос мужа. — Саския!

Она снова перегнулась через подоконник, и он осторожнее прежнего передал ей корзинку с младенцем, а потом опять взялся за весла.

— Ребенок? — ахнула Саския. — Кто-то подбросил нам в лодку ребенка?

— Ребенок, ребенок, — обрадовался Пит. В свои пять лет он повторял все, что слышал, и радовался каждому звуку.

Саския разворачивала пеленки, и дитя становилось все меньше и меньше. Добравшись до платка печального зеленовато-синего цвета, она остановилась. Ее руки отчаянно тряслись: платок наверняка достался ребенку от матери.

— Кто это, мамочка? — спросила Марта.

— Не знаю… Бедняжка, холодно-то ему, поди, как.

— Я знаю! — объявил Пит. — Его подложил святой Николай.

Дети залились тонким смехом.

Саския развела огонь в жаровне, чтобы нагреть воду для малыша. Стала разматывать платок, и оттуда выпал капустный лист.

— Зачем это? — удивилась Марта. Она льнула так близко, что едва давала матери пройти.

— Так, старое поверье. Кладут мальчикам на счастье.

— Можно мы его оставим, мама, ну пожалуйста?

— Что оставим? — осведомился Пит. — Капустный листок?

Марта толкнула его.

— Можно мы оставим малыша?

Руки все еще дрожали, когда Саския вынимала из платка бумагу, какой-то документ о картине. На обратной стороне листа большими печатными буквами было написано: «Продайте картину. Накормите ребенка».

— Господи помилуй, — пробормотала она, и черные жирные буквы заплясали перед глазами. Что за мать могла такое написать? Саския развернула промокшие пеленки. Мальчик. Маленький Моисей[15], голубоглазый, с жидкими светлыми волосиками. Только бы удалось уберечь его от смерти. Саския поставила на жаровню горшок с молоком, отыскала чистые пеленки и к возвращению мужа накормила и запеленала дитя.

— Это и вправду была кобыла Босвейка, — проворчал Стейн. — Глупее лошади свет не видывал. Я привязал ее к лодке и отбуксировал к хлеву, но тупая скотина не пожелала взбираться по доскам, так что пришлось мне с фермерским сыном подвязать ее ремнями и затаскивать на блоках. Из-за нее я еще и на паром опоздал — самому теперь надо грести.

— У нас новая обязанность, Стейн.

— Ребенок? — Муж мельком, хоть и с улыбкой, взглянул на малыша.

— Мальчик, — как бы невзначай упомянула Саския выгодный пол младенца.

— Ну и худющий же. Небось и недели не протянет.

Саския показала мужу бумаги.

— Там написано только имя художника.

Стейн перевернул лист. Последовало столь долгое молчание, что казалось, он больше не заговорит.

— Наказ от самого Господа, — прошептала жена.

— И средства, чтобы его исполнить, — вторил муж. — На следующую же ярмарку поезжай в Гронинген.

— С ребенком? — встревоженно спросила она, памятуя о Гронингенском приюте.

— С картиной. — Стейн взял по куску сыра и солонины, а затем вылез в окно.

Саския не могла налюбоваться на младенца. Контуры его лица с ямочкой на подбородке напоминали ей раскрытый бутон тюльпана. Весь день она просидела возле него, кормила молоком капля за каплей, то окуная палец в чашку, то опуская ему в рот. Она целовала его ножки, грела его, ласкала. А он в ответ широко раскидывал ручки, словно собирался обнять ее, двух других детей, корову — целый мир. Конечно, они попытаются вернуть дитя, но пока Господь дал им его на сохранение.

Не проходило и пары часов, чтобы Марта не спрашивала: «Что нам с ним делать?» и Пит не подхватывал: «Что нам с ним делать?». Однако Саския лишь молча улыбалась в ответ.

Стейн вернулся хмурый. Вода не уйдет, пока не отстроят морские плотины. Только потом можно включать насосы, и когда вода опустится до гребня Дамстердипской дамбы, можно будет приняться и за нее. Зовут на помощь всех мужчин до самого Вольдейка. Обещают пристроить их на время работ прямо в Делфзейле, а поскольку Стейн живет не так далеко, то ему каждое утро придется добираться до места работ на пароме.

Саския потянулась губами к его щеке.

— Не трогай меня: я грязный.

Это не волновало Саскию, но звук его голоса заставил ее отступить.

— Будет чудо, если мы хоть что-то посадим этой весной, — проворчал он.

— Посадим. Обязательно посадим.

Она положила ладонь на руку мужа и ощутила, как напряглись его мышцы. Он всегда готов опасаться самого худшего, и ее задача — поддерживать супруга.

— Малыш уже пять раз поел, — сообщила она.

Стейн глянул в сторону корзины.

— Что за мать бросит ребенка на произвол судьбы?

Он скинул куртку и забрался наверх двухъярусной кровати. Пит со своего места внизу потянул отца за штанину, и Стейн убрал ногу.

— Та, у которой нет выбора, — предположила Саския.

— Его оставил нам святой Николай, — упрямо повторил Пит.

Только тогда Саския вспомнила. Незнакомец в лодке. Он еще просил молока.

— Ш-ш-ш, Пит. Тихо. Спи.

Она выплеснула помои в окно.

— Прелестный малыш, — сказала Саския. Стейн нагнулся над ребенком, и тот раскинул ручки навстречу.

— Видишь? Ты ему нравишься.


Стейн теперь вставал с первыми лучами солнца, а возвращался затемно. «Дудму», как говорил ее отец, — «усталый до смерти». Сил у мужа хватало лишь на еду да на пару слов о работе. Саския боялась заводить разговор о том, как назвать ребенка: ведь это значит признать его своим. Как-то, меняя пеленки, она назвала младенца Янтье — малютка Ян, имя из документов о картине, и Пит с Мартой его подхватили. Только по вечерам, в присутствии отца, они молчали.

Дом оставался для Саскии счастливым островком посреди потопа. Она продолжала заниматься каждодневными делами на крошечном пространстве между мешками крупы, ящиками, шкафами, столами и, конечно, коровой Катриной. День за днем Саския подкладывала ей свежее сено и относила коровьи лепешки сушиться на крышу: когда сойдет вода, ими придется удобрять почву. Вместе с Питом, переносившим заточение тяжелее Марты, она гребла к сараю, куда складывала высохшие лепешки и брала продукты и сено для Катрины. Ради молока они оставили корову, но лошадь Стейн спустил с чердака в воду, привязал к лодке и отвез на канал, где весь деревенский скот завели на баржу и переправили на незатопленные пастбища. На жаровне Саския пекла теперь круглые булочки вместо прежних караваев из печки. Она затащила наверх маслобойку, так что могла сбивать масло. Ничего, они выживут. И они, и Янтье. Он брыкался и куксился и иногда срыгивал молоко, однако голосок ребенка день ото дня становился все звонче. В его глазенках светилась благодарность — по крайней мере так считала Саския, и ее сердце разрывалось от счастья. Хотя по вечерам ее счастье, ее радостные рассказы о дневных событиях, похоже, только раздражали Стейна.

Что ж, библейский потоп был страшнее. И потоп святой Елизаветы триста лет назад — тоже. Он смывал на своем пути целые деревни. Саския вспомнила мрачную бабушкину картину, висевшую у них дома над клавесином. Она называлась «Великий голландский потоп» и изображала озеро на месте некогда населенной деревни. Меж зарослей камыша и гнезд болотных птиц выглядывали церковные кресты. Внизу шла назидательная надпись: «Господь вывел человека из бездны и дал ему власть над миром, но тех, кто не ходит путями Господними, ввергнет Он в пучину всепожирающего потопа». В детстве Саскию завораживала картина, а вот позже, когда она научилась читать, слова отталкивали ее. Ей не хотелось думать о Боге возмездия.

Впрочем, когда вода приносит ребенка да еще и прекрасную картину — это не знак приближающегося конца света, не вопль душ из геенны огненной. Просто вода слегка поднялась — всего-то.

В один из редких пригожих дней Саския посадила детей в лодку, опустила туда корзинку с младенцем и отправилась на прогулку. Она дышала полной грудью и гребла медленно-медленно, наслаждаясь каждым движением. Покачивания лодки убаюкали малыша Янтье. Саския проплыла мимо четырех соседских домов и спрашивала всех через окна, не видели ли они какого-нибудь незнакомца на лодке. «Незнакомца? — удивлялись они. — Сейчас, с этим ремонтом дамбы, здесь только незнакомцев и видно». Она рассказала им о ребенке, показала его сонное розовое личико. «Да, долго ждать придется, пока он тебе сад посадит», — усмехнулась одна из соседок.

Альда, жена фермера Босвейка, вынесла ей немного патоки, которую дома Саския дала малышу. Марта не отходила от ребенка ни на шаг, качала тряпку у него перед лицом, дожидаясь, когда он начнет следить за ней глазами, и как только им показалось, что он следит, Саския устроила маленький праздник, вылив всю патоку в тесто — на сладкие пирожки для детей.

Она повесила картину на крючок для одежды. По вечерам, чтобы полотно не бросалось в глаза Стейну, Саския закрывала его одеждой, а по утрам снова открывала. Иногда она наклоняла картину так, чтобы на нее падала полоска бледного света из южного окна. А одним свежим утром, после ночного дождя, пополнившего запасы их чистой воды в бочонке на крыше и в подвязанных к карнизу ведрам, Саския протерла картину — и о, как она засияла! Пуще прежнего. Коричневое платье девушки заблестело, как кленовые листья под осенним солнцем. Сквозь окно лились солнечные лучи, желтые, как лепестки нарцисса. Они освещали лицо девушки, отражались от ее ногтей. «На рассвете» — назвала полотно Саския. Как говорила ее бабка, любая картина должна носить имя.

«Когда-нибудь ты станешь совсем как она», — обещала Саския Марте, заплетая ей волосы и придумывая истории о девушке из Гронингена, Амстердама или Утрехта, о том, как она прославилась своим шитьем и как к ней приходили со всей округи заказывать одежду.

Эх, если бы только можно было оставить картину себе. В их доме не было красивых дорогих вещей, не было даже шкафа с фарфором — только четыре тарелки на полке да бабушкин сундук на полу. Всего одно кресло. Ничего даже отдаленно похожего на побеленную кухню, заставленную делфтской посудой, в просторном деревенском доме в Вестерборке, где она провела свое детство. На длинный стол из красного дерева, за которым они обедали. На бабушкин клавесин в гостиной, картины на стенах и нежно-голубые льняные занавески.

Девушка на картине носила синюю блузку. До чего же чудесно, должно быть, одеваться в синее — цвет неба, цвет живописного озера в Вестерборке, вдоль которого росла синяя вероника, цвет гиацинтов и делфтского фарфора и всего-всего красивого в мире. Цвет самого рая. Представить только: жить, постоянно окутанной синевой. Саския поднесла Янтье к картине.

«Смотри, Янтье, какая красавица. Может, это твоя мама? Видишь, какая молоденькая? Знатная барышня в благородном доме».

Если девушка на картине и вправду была матерью Янтье, он захочет узнать, во что она одевалась. Платок был недостаточно синим, да к тому же старым и рваным. Янтье нужна эта картина.

И не только ему. Восточная скатерть на столе, карта на стене, позолоченные ручки на окнах — не имея ничего подобного, Саския все больше хотела рассматривать такие вещи на картине. В радостные мгновения — когда Янтье пускал пузыри из крошечного ротика, Пит умилительно гримасничал, а Марта подносила ко рту кусок хлеба, как благородная дама за чашкой чая, — Саския забывала о простоте своего дома, и в душе ее наступал покой. Только недолго это продолжалось.

— Малыш из хорошей семьи, — сказала она Стейну как-то вечером. Тот лишь вопросительно поднял брови, слишком усталый, чтобы спрашивать, откуда она знает. Сидя за столом, сутулый от тяжелого труда, он молча ждал объяснений.

— Только взгляни на картину — на кружевной чепчик у девушки. Она не спешит с шитьем — у нее есть время смотреть в окно, и не важно, пришьет она пуговицы сейчас или на следующий день. И знаешь, что я подумала? Это, наверное, его мама. А ведь только богачи заказывают себе портреты. Надо, чтобы он узнал ее. Плохо его обманывать, говоря, что он наш.

— Завтра в Гронингене ярмарка, — напомнил муж.

— Ой, нет, Стейн, пожалуйста! Давай еще подождем.

— У нас кончаются деньги.

Той ночью она сжалась на узкой кровати, отодвигаясь от мужа. Наутро, когда она раскрыла ставни, пепельно-серый туман застилал все вокруг так, что едва можно было различить их собственный сарай.

— Слава тебе Господи, — прошептала Саския: уж Стейн не отправит ее в город по такому туману — она тотчас собьется с пути. А к следующей ярмарке она притворилась больной, хотя, похоже, Стейн заподозрил неладное. Потом, уже на самом деле, заболел Пит. Так вопрос о картине все откладывался, и Саския то и дело посматривала на мужа, на тонкие морщинки вокруг его глаз, гадая, думает ли он еще о том, чтобы ее продать.

— Сколько у нас осталось картошки? — спросил он как-то вечером, после того как дети улеглись спать.

Вопрос, само собой, касался картошки для еды: ни один фермер, как бы голоден он ни был, не посмеет дотронуться до запасов семенного картофеля, недавно завезенного в их северные края.

— Почти бочонок, — неуверенно ответила она.

Он не стал спрашивать про мясо: оба знали — по все тающим порциям, — что запасы невелики.

— У меня интересные новости с работы.

— Какие?

— В день наводнения в Делфзейле состоялась казнь. Вешали одну дикарку за убийство.

— Ну и что?

— А то, что через пару дней у нас появляется ребенок. Ты ведь знаешь, как принято: брюхатую не казнят, пока не разрешится. По-моему, с ребенком все ясно.

— Его мать не убийца! — ужаснулась Саския. — Даже не простая крестьянка.

— Почем тебе знать?

— Да ты только посмотри на картину! Какой пол! Мозаичная плитка; может, даже мрамор. Это тебе не дом какой-нибудь дикарки, или торфодобытчицы, или даже фермерской жены. — На последних словах губы Стейна сжались в тонкую полоску. Вымышленная родословная малыша становилась чем нужнее, тем правдивее. — Янтье попал к нам из хорошего дома, из Гронингена или Амстердама. Из дома с красивой мебелью, с картиной на стене и с хозяйкой в синих одеждах.

— Янтье?

Она вспыхнула, когда поняла свою оплошность.

— Его принесло к нашему дому, а не к какому-то другому, Стейн. Господь послал его нам.

— И ты нарушишь его волю, если не продашь картину.

— Может, пока подождать? Малыш ведь ничего нам не стоит. Разве что чуть-чуть молока.

— Молока, которое надо пустить на сыр. Молока, которое можно продать. И не забывай: если так будет продолжаться с полями, у Катрины скоро высохнет вымя.

Саския отвернулась. Стейн подошел сзади и ласково взял ее за плечи.

— Я же не приказываю тебе отдать ребенка.

Она кивнула, принимая его условия, и стояла, не шевелясь и наслаждаясь прикосновением. Он приблизил лицо к ее уху, и у нее перехватило дыхание.

— Поезжай завтра в Гронинген. Уж гульденов пять ты за нее точно выручишь. А может, и восемь, если повезет. Так хоть будет на что прокормиться.

— Но…

— Походи с ней по разным торговцам. Около университета. Начни с десяти и меньше чем на восемь не соглашайся. Покажи им бумаги.


Следующим утром, на рассвете, она посадила в лодку Пита с Мартой, положила завернутую в простыню картину, а потом опустила младенца. Она гребла прочь от моря, мимо голых деревьев, растущих вдоль берегов Дамстердипа. Поначалу все вокруг было покрыто водой, но потом начали постепенно проглядывать самые высокие участки земли. По кишащему утками мелководью она добралась до Вольдейка, где стояла первая уцелевшая дамба. Тут Саския привязала лодку и выбралась наружу. Ноги затекли, да только это не важно: куда сильнее была радость от ощущения твердой земли под ногами. Она подозвала мальчишку и дала ему монету, чтобы тот сторожил лодку. Пит с Мартой уже бежали по дороге с криками: «Земля! Земля!», и Саския не трогала их, пока не пришла баржа на Гронинген.

Вид незалитой земли, ожидающей посева, наполнил ее надеждой. Стейн бы почувствовал иное. Не надежда сближала его с Богом, не благодарность, не ожидание весны и не поцелуй любимой. Страх жил в его душе. Страх увидеть пустой амбар, пока с полей не сошла еще вода. Страх, что придется оставить ферму и пойти с сумой по миру. Просить милостыню у каналов в Амстердаме, тянуть чашки за супом в богадельне. Только так не мог поступить Бог, которого признавала Саския.

Вот показалась башня церкви Святого Мартина, затем высокие каменные стены Гронингена. Дети восторженно завизжали и запрыгали по палубе. Где, когда, через что проходит человек, теряя детскую свободу?

Они проплыли мимо сахарорафинадного завода и мимо аллеи жестянщиков, где от грохота ребятишки зажали уши. Для Пита и Марты Гронинген был сказочным городом, полным волшебных домов, ворот и окон, каждое из которых скрывало тайну. Дети обрушили на Саскию целый град вопросов: «Что делает дядя?», «Что везет вон та телега?», «Для чего вот эта железная штука?» — та не успевала отвечать. «А люди! Сколько людей!» — удивлялись дети.

На пристани Саския спросила дорогу к университету и нашла канцелярскую лавку, полную книг, бумаг и чернил. Там же висели несколько картин и подробные схемы строения растений и человека. Саския положила картину на прилавок и развернула ее. Продавать — так быстро.

Продавец, дряхлый старикашка, бросил короткий взгляд на картину и спросил:

— Откуда достали?

Саския почувствовала, как дети прижимаются к ее ногам.

— Мне дали.

Она развернула бумагу о картине и вытянула перед собой. Лавочник потянулся было за ней, но Саския не пустила. Еще, чего доброго, посмотрит на обратную сторону.

Старик начал читать и вдруг нервно зашевелил пальцами. Он вперил в нее недоверчивый взгляд и противно дернул бровями. Пит фыркнул, и Саския сжала руку у него на плече, призывая сына к порядку. Теперь всю дорогу назад он будет дергать бровями и хохотать над собственными выходками.

Взгляд старика скользнул по ее простому платью и остановился на старых башмаках.

— Дали, значит?

— Дали. — Она крепче вцепилась в бумагу.

— А известно ли вам, кто такой ван дер Меер?

— Увы, нет.

— Я заплачу за нее…

Пока он думал, Марта потянулась к краю его стола. Саския сверкнула глазами на дочь, и та быстро отдернула руку.

— Двадцать четыре гульдена, — решительно произнес торговец и с этими словами потянулся за шкатулкой с деньгами, чтобы закончить сделку.

— Двадцать четыре гульдена? — от удивления не сдержала себя Саския. Янтье захныкал, и она сообразила, что слишком сильно прижимает его к груди. Она переложила ребенка на другую ногу.

— Двадцать пять. И ни стюйвером больше.

Как обрадуется Стейн! От двадцати пяти гульденов он потеплеет к ней и уж точно оставит Янтье.

Торговец избегал ее взгляда: он методично отсчитывал монеты. У него были длинные желтые ногти. Разве можно доверять мужчине с длинными ногтями? Картина наверняка стоит дороже…

— Нет, спасибо. — Саския даже поразилась твердости своего голоса. Пит недоуменно поднял голову. Саския завернула картину в простыню, аккуратно завязала края и направилась к выходу. Продавец семенил по пятам и в чем-то горячо ее убеждал, но она не слышала его слов.

На улице от страха ее прошиб пот. Что, если она просчиталась? Что, если так много ей больше никто не предложит? Двадцать пять гульденов! На них мало того что проживешь до следующего урожая, так еще можно купить свинью и хряка. Сбудется мечта Стейна о разведении скота. И все благодаря ей.

— Двадцать пять гульденов, — важно сказал Пит и так дернул бровью, что его лицо перекосилось. Марта захохотала.

Саския быстро и бесцельно шагала по улицам, заглядывая в окна магазинов и не переставая волноваться. Она купила детям сладкие вафли, а увидев сквозь окно антикварной лавки картины на стене, приказала Марте взять Пита за руку и вошла с детьми внутрь. Повсюду стояли кувшины, бокалы, пивные кружки. «Ничего не трогайте», — предупредила она детей. У них же глаза разбегались. Шепотом звали они друг друга посмотреть то одно, то другое: книги, парчовые подушки, индийские фигурки из слоновой кости — а когда добрались до настенного зеркала, то принялись корчить рожи, дергая не только бровями, но и губами, щеками, носами — да всем, чем получалось, — и хихикая над своими отражениями.

— Ш-ш-ш… — одернула их Саския, сама едва сдерживая смех.

Женщина за прилавком о чем-то говорила с покупателем, и чтоб занять себя, Саския стала изучать карту на стене. Названия там все были какие-то странные: не найти ни Олинга, ни Вестерборка. Как будто она из ниоткуда. Грустно. Пит с Мартой хихикали все громче, так что Саския мягко, но решительно оттеснила их от зеркала и повела к выходу.

— Вас что-то интересует? — раздался голос продавщицы.

Саския вздрогнула от неожиданности.

— Нет-нет, спасибо, — пробормотала она и застенчиво улыбнулась. — Впрочем, подождите, есть у меня один вопрос. Вы, случайно, не слышали про Яна ван дер Меера?

— Слышала, конечно. Он из Делфта. Делфтский художник. Вермер. — Продавщица кивнула на завернутую картину. — Хотите мне что-то показать?

Саския подошла к прилавку и развернула картину. Дети притихли. Как и прежде, один взгляд на картину затягивал Саскию в чистую, свободную, светлую комнату, где сидела девушка в синем.

— Свет. Знаете, он любил писать свет. Какая прелесть. — Продавщица поднесла картину к окну. — А кожа-то, кожа! Гладкая как шелк. А знаете, может быть. Вполне может быть.

— Что может быть?

— Вермер, дорогая моя.

Саския развернула бумагу и передала ее женщине. Та несколько раз прочитала, перевернула, пристально вгляделась в Саскию, а потом улыбнулась младенцу.

— Откуда вы?

— Из Олинга. Это деревушка близ Аппингедама. Нас затопило и…

— Отвезите-ка вы эту картину в Амстердам. Там вы выручите гораздо больше, чем могу предложить я или кто-нибудь еще в Гронингене. Походите по магазинам на Рокине. Меньше чем за восемьдесят гульденов не отдавайте. И берегите ее от дождя.

— Восемьдесят! — не веря собственным ушам, воскликнула Саския, и Пит, вторя ей, взвизгнул:

— Восемьдесят!

После дополнительных заверений в стоимости картины и восторженных слов Саския продала синюю льняную скатерть, доставшуюся от бабки, и пошла с завернутой картиной под мышкой через рыночную площадь к мясной лавке.

Всю дорогу домой ее мысли кружились, как воробей в клетке. Что она скажет Стейну? Что не смогла продать картину? Что за нее предлагали только четыре гульдена и не было смысла продавать? Что лучше она продаст свою шкатулку для специй? На этом все и закончится. Стейн никогда не узнает, что предложил ей лавочник или что сказала женщина в антикварном магазине. Он поверит ей на слово. Она никогда не давала ему повода сомневаться в своем слове.

Дома она повесила картину на крючок, даже не прикрывая одеждой. Подумать только — восемьдесят гульденов!

Ожили вымышленные образы. Почему молодая женщина, способная заказать свой портрет у великого художника, почему, как могла она бросить ребенка? Пропало спокойствие, запечатленное живописцем: в воображении Саскии женщина подалась вперед, и ее поза выдавала душевную боль. То была отчаявшаяся женщина, с такими же слабостями, с такими же соблазнами, как и другие; женщина с желаниями; женщина, любившая до полной самоотдачи; женщина, которая, должно быть, слишком много плакала, как и Саския. Испуганная женщина. Женщина, скорее желающая верить, чем верящая. Иначе как же она отдала сына? Женщина, повторявшая в молитвах: «Верую, Господи! Помоги моему неверию»[16]. От этих мыслей у Саскии сжалось горло и покатились слезы из глаз.


Она уложила детей спать до прихода мужа. Уж простит ее Бог или нет, а она ничего не скажет Стейну. Будет спрашивать — ответит про четыре гульдена. И то лишь после того, как дети заснут. Пусть потом при каждом взгляде на картину ее мучит совесть: правда разверзнет между ними пропасть, которую вовек не преодолеть.

Она наблюдала за глазами Стейна, когда муж влазил через окно. Сначала он увидел картину. Потом — полный горшок тушеной говядины. Как давно они не ели мяса! Саския поставила тарелку перед мужем в надежде, что мясной дух хоть как-то смягчит его.

— Я продала бабушкину скатерть, — объяснила она.

Стейн отхлебнул из ложки, даже не садясь за стол, и повесил свою грязную куртку на крючок поверх картины.

Саския ахнула и еле удержалась от того, чтобы скинуть куртку прочь. Марта и Пит высунули головы из кровати.

— Мы видели столько мостов, и церквей, и попрошаек, — сказала Марта, а Пит изображал слепого, протягивающего кружку за подаянием.

— А еще мы ехали на буксире, — добавил он.

— Неужели? — Стейн потянулся и взъерошил Питу волосы.

— Тихо! Вам давно пора спать, — сказала Саския.

— А что с картиной?

— Позже расскажу, — шепотом ответила она, кивнув на детей. Она не могла лгать перед ними.

Саския смотрела, как Стейн уписывает мясо, допивает через край подливку, и добавила еще. После того как он прикончил добавку, оба одновременно встали из-за стола и вместе двинулись сначала в одну сторону, потом в другую, чтобы пройти между мешками и Катриной, которая недовольно взмахнула хвостом от такой неуклюжести. Саския нервно хихикнула. Стейн удивленно поднял брови. Раньше обычного она переоделась в ночную рубашку, задула лампу и залезла на верхнюю полку кровати. Стейн терпеливо ждал объяснений. Только когда Стейн лег рядом с женой, он спросил:

— Так почему ты не продала картину?

— Я не смогла, — ответила Саския, и это было правдой. — Я пыталась. — И это тоже было правдой.

Пусть думает что хочет. Она отвернулась от него, но тут же сильная рука повернула ее назад. Он ждал ответа.

— Стейн, это все равно что торговать матерью малыша. Все равно что сделать его сиротой.

Она понимала, что говорит глупости, однако в темноте было легче признаваться. Тяготы хмурой северной жизни нахлынули на нее, и она заплакала.

— Здесь нет никакой красоты. Да, я знаю, тебе тут нравится, нравится смотреть на ряды своей картошки, нравятся широкие гречишные поля, поля, поля… Я не за этим сюда приехала. Я приехала ради тебя, и если можно прожить, не продавая ее… Я продам шкатулку для специй. Мы займем у отца. Вода скоро сойдет. В Вольдейке уже видны заборы вокруг домов…

Они долго лежали молча в темноте, и потом он спросил:

— Сколько тебе предложили?

Прошло еще время, пока она прислушивалась к звукам, исходившим от кровати детей. И несмотря на тишину снизу, она так и не заставила себя солгать.

— Двадцать пять гульденов, — шепотом призналась она.

Он аж выдохнул сквозь зубы, и ветерок охладил ее шею. Она замерла, пока до него доходил смысл сказанных слов, потом не выдержала, уткнулась головой в подушку и зарыдала.

— Я бы продала ее, если б считала, что это истинная цена.

— Истинная цена? Да что мы понимаем в таких вещах?

— В другом магазине мне сказали, что она стоит восемьдесят гульденов. А ты так небрежно относишься к ней. Вешаешь на нее грязные куртки.

— Восемьдесят, — прошептал он.

После минуты тишины она услышала, как он встал с кровати, а потом раздался звук сброшенной на пол куртки.

Впервые за всю их совместную жизнь она вдруг почувствовала власть над мужем, власть, которую давала правда. Она решила пойти дальше.

— Видишь, я говорила, Янтье — не сын какой-то там разбойницы. Он даже не сын простых фермеров.

Сказав эти обидные слова, Саския отвернулась, и оба лежали тихо-тихо, пока она не провалилась в здоровый мирный сон.

Наутро в полудреме, разбуженная шагами Катрины, Саския ощутила на себе руку Стейна. Она не спешила вставать, наслаждаясь редким проявлением нежности, а потом вложила свою руку в ладонь мужа.


Морские дамбы отстроили быстрее, чем ожидали. Теперь крутились мельницы, откачивая воду с полей. Стейн работал на Дамстердипе, и чем ближе они продвигались к деревне, тем лучше становилось его настроение. Теперь уже и он называл малыша Янтье вместо «ребенок», а один раз даже пощекотал его по животику. Янтье уже вовсю лепетал. Саския не знала, как муж отнесется к словам «мама» и «папа», поэтому пока учила младенца говорить «вода» и «каша».

Если бы Стейн хоть на миг понял, какую задачу возложил на них Бог; если бы он увидел в Янтье то же, что видит в Пите и Марте, и проник бы в глубину Божьего замысла, тогда он, может, доверился бы ей и позволил оставить картину. Но пока все было иначе. Вопрос о картине так и висел в воздухе их комнатенки, а в похлебку день ото дня шло все меньше и меньше мяса, потом все меньше моркови и фасоли, купленных у одного торговца, который время от времени выбирался на плоскодонке в затопленные деревни. Под конец похлебка превратилась в слабый картофельный отвар, и Саския ждала, что муж вот-вот вернется к разговору о картине.

Весна приходила медленно: только воздух слегка теплел, и кое-где над водой проглядывала трава. Дальше от моря, у Вольдейка, вода сошла, и там уже разбрасывали городские отходы в попытке восстановить почву. Может, там даже удастся собрать урожай сахарной свеклы за этот год. Здесь же вода пока стояла, и Стейн хмуро сидел у окна, глядя на затопленные поля. Чтобы хоть как-то ободрить его, Саския показывала на новые ветви деревьев и новые доски сарая, появляющиеся из-под воды.

Работы на дамбах убавилось, и община дала каждому землевладельцу по свободному дню на неделю. На ферме пока было делать нечего, и Стейн пообещал, что возьмет всех на прогулку на лодке.

— А мы доплывем до Вольдейка? — спрашивал Пит, предвкушая бег наперегонки по сухим дорогам.

— Да, и, может, даже до Гронингена.

— И навестим нашу лошадку?

— Обязательно.

Получится настоящий праздник. Уж сколько месяцев они не видели Стейна в таком расположении духа. А за Вольдейком — Саския знала — обязательно отыщется вереск. Горечавка еще не распустилась, зато будут желтые примулы: если их нарвать и привезти домой, то они простоят денек-два. Вот уже солнце пробивается сквозь тучи и играет лучами по воде.

Но сначала Стейн направился в сарай.

Саския сжалась и зажмурилась.

В комнате слышалось только чавканье Катрины.

А потом она услышала крик. Не ругань, даже не слова, лишь крик из самой глубины души, рев раненого зверя.

В окно она видела, как Стейн гребет к дому, яростно разбрызгивая веслами воду. Она положила Янтье подальше на кровать. Старших детей прятать было некуда.

Стейн уже кричал, пролезая в окно:

— Как ты могла, Саския! Как ты посмела?! Семенной картофель! Ты готовила из семенного картофеля!

Пит испуганно вжался в стену.

Каждая хозяйка, каждый ребенок знает, что семенную картошку трогать нельзя. Там осталось всего четверть бочонка. Какие-то жалкие несколько рядов.

Марта отползла дальше от края кровати.

— Я думала, там, за мешками, есть еще бочонок, — солгала Саския. Раз в этом году картошку было не посадить, она решила, что уж лучше пустить ее в пищу. Все равно она не пролежит еще одну зиму — пропадет. Теперь она поняла: он все еще надеялся посадить поздний урожай.

— Еще бочонок? Откуда? Ты прекрасно знала, что у нас нет никаких других бочонков. А еще ты знала, что, если я это выясню, нам придется продать картину.

Он не поднял на нее руки — нет, этого он никогда не сделает, — но во взгляде его читалось такое презрение, что Саския внутренне содрогнулась. Казалось, сам Господь Бог рассержен на нее.

— Жадная, мелочная женщина. Да, я и не понимал, какая у меня жена.

— Тогда я тебе скажу. Это ты решил переехать на это Богом забытое место, не я. Я уже три года не была дома. Мои родители не видели Пита с младенчества — а разве я жаловалась? Разве хоть раз ты слышал, как я сожалею, что приехала сюда? Разве хоть раз я прокляла наводнение, или судьбу, или Господа Бога? Или тебя?

— Семенная картошка — это же наше будущее. Наша жизнь.

— Вот как? И больше ничего? Я не хочу в это верить! Ты злишься, Стейн, и если хочешь знать, злишься не на меня из-за картошки, или из-за картины, или из-за Янтье. Ты злишься на потоп. А это значит злиться на Бога. Ты видишь в жизни только работу: сажать, пахать, полоть, выкапывать. Для тебя, может, больше и нет ничего в жизни. Но не для меня. Мне в жизни нужна еще и красота.

В комнате не хватило места для гнева Стейна. Он вылез в окно, забрав с собой Пита и Марту, верный обещанию взять их на прогулку, а Саския осталась с Янтье и Катриной. И это их первый день вместе за целый год, даже больше. Все насмарку. Всхлипывая, Саския металась по комнате, подняла высохшую коровью лепешку и швырнула лодке вслед. Та и половины расстояния не пролетела.

Сладко же придется с ним детям. Ну и скатертью дорога! Она грузно плюхнулась на кровать, и Янтье подбросило в воздух.

Стейн не появлялся до вечера. Впервые с начала наводнения она боялась. Она всегда верила, что все будет хорошо, — все всегда и было хорошо у них дома в Вестерборке — но Олинг не Вестерборк. И Стейн — не ее любящий отец.

Не то чтобы Стейн не любил. Просто, прожив с ним вот уже восемь лет, Саския все еще не могла отличить его любовь от тревоги. Хотя, надо признать, в одном она ошибалась. Стейн надеялся. Надеялся даже сильнее, чем она, только надежда эта скрывалась глубоко в тайниках его души.

Днем Саския долго сидела перед картиной, потом сняла ее, положила в пустой мешок из-под зерна и зашила края.

В сумерках послышались поющие детские голоса и голос мужа, вторивший веселым детским песням. Чем ближе подплывала лодка, тем тише становилось пение. Наконец Стейн поднял весла, и лодка причалила к дому.

Через окно Марта протянула ей увядшие голубые цветы.

— Спасибо, моя хорошая. Это называется кукушкин цвет.

Саския глянула на мужа, карабкавшегося вслед за детьми: название ничего ему не говорило. Пит взахлеб рассказывал, где они побывали, но Стейн молчал. Его гнев иссяк, остался лишь неприятный осадок.

— Я поеду в Амстердам, — сказала Саския. — Послезавтра. Завтра я сготовлю тебе еды. Детей возьму с собой. Попрошу Альду довезти меня до Вольдейка.

Оттуда на буксире можно добраться до Гронингена, а там — дальше и дальше, пока не попадешь в Амстердам. Весь путь займет два-три дня в одну сторону, смотря как повезет.

Утром назначенного дня Саския ощущала на себе взгляд Стейна и Катрины, пока собирала вещи.

— Если удастся выручить хотя бы близко к восьмидесяти, — сказал Стейн на прощание, — возьми себе пять и купи другую картину. Какая понравится.


Сидя на жесткой скамейке на грузной пассажирской барже, направляющейся к югу от Гронингена, Саския чувствовала себя скиталицей, несущей с собой все свое имущество. Лишь изредка радость детей от новых впечатлений развеивала ее печаль. К чему все это? Она так хотела жить с любимым человеком на собственной ферме, выращивая невиданные доселе растения, способные прокормить весь мир, — и чем это обернулось? Работа, работа, работа и постепенное отчуждение от мужа. Как же так вышло?

За Ассеном им пришлось ждать, пока другая баржа не выйдет из шлюза, и Саския сошла на берег, давая детям размять ноги. На восток от реки отходил узкий рукав.

— Это на Вестерборк? — спросила она работника шлюза.

— На Вестерборк и есть, — откликнулся тот.

Ее душа радостно запела: речушка приведет ее прямо в родительский дом.

— А лодки туда ходят?

В ответ незнакомец кивнул на плоскодонку, готовую отчаливать.

Ах, попасть домой, где мама накормит их чем-нибудь, кроме опостылевшей картошки, — одна эта мысль заставила Саскию действовать. Она позвала детей, собрала вещи, взяла на руки Янтье и объявила: «Дети, мы едем навестить бабушку с дедушкой».

Они пересели на плоскодонку и разместились на палубе, опершись о ящики. Молодые ивовые ветви изящно покачивались на воде. Упоенно крякали утята. Берега желтели от василистника и белели яблоневым цветом. Подул ветер, белые лепестки посыпались на лодку, и дети принялись их ловить. Скоро они приедут в Вестерборк, где все красиво и каждый добр.

За Бейленом начались знакомые места. У Саскии восторженно забилось сердце: перед ней заново проходило ее счастливое детство. На дверях виднелись деревенские картины вроде той, что она изобразила на собственной двери, единственной во всем Олинге и Аппингедаме. Мельницу Котебома теперь перекрасили в зеленый, на фоне которого ярко выделялись красные ворота. А вот та самая каменная церковь, куда она ходила ребенком и где они со Стейном венчались. Церковь смотрела на нее с немым укором, будто Саския чем-то нарушила клятву верности.

Дома мать чуть с ума не сошла от радости. Она ласкала детей — Янтье не меньше остальных, — не оставляла их ни на секунду. Саския прежде думала, что отлично знает матушку, но когда показала ей картину и рассказала, что случилось, та неожиданно нахмурилась.

— Семенную картошку, Саския! Разве ж так можно?

— Знаю, знаю… А что, если я поживу здесь немного, пока Стейн не успокоится? Чтобы он по мне соскучился, захотел забрать меня назад. Здесь так чудесно. Скоро распустятся фиалки. И детям будет где побегать.

— И чтоб твой муж извелся от тревоги по тебе? Нет уж! Завтра же уезжай. В Амстердам. Детей можешь оставить со мной — заберешь их по дороге назад. Это тебе не праздник, Саския. Это важное дело. Ты должна на коленях благодарить Господа, что тебе достался такой работящий муж, как Стейн. Любовь проявляется делом, и дура ты, если не понимаешь. Дитя — вот подарок тебе, Саския, а вовсе не картина.


Двумя днями позже в одиночку Саския шла по Восточной пристани Амстердама, мимо рыбачек, которые выкрикивали вслед обидные слова из-за того, что она не смотрела на их товар. Саския гордо расправила плечи. Издевки смешили ее: пока торговки потрясали жирными от рыбы ладонями, в своих руках она несла Вермера.

Вдоль канала выставили мешки со специями всех оттенков желтого, оранжевого, коричневого, красного. Разноцветная пыль оседала на платье. Саския отряхнулась. В изящных кожаных зашнурованных туфлях она направлялась к Рокину, уверенная в своем вкусе и власти. Она несла Вермера. Стоял солнечный день. Не было никакой нужды торопиться.

Она шла по Рокину, заглядывала в магазины, но не спешила оглашать своего дела. «Торговцы картинами — странный народ», — думала она. Хоть над магазином висит вывеска вроде «Рейнье де Коге, продавец картин» или «Геррит Схаде, искушенный знаток живописи», на деле там продают рамы, часы, посуду, клавесины — даже луковицы тюльпанов, а не только полотна художников. Она показала картину Герриту Схаде, у которого все стены были увешаны сценами кораблекрушений и пьяных пирушек. Казалось, он даже не умел читать: когда Саския протянула ему документ о картине, тот отмахнулся и предложил тридцать гульденов.

— Так ведь это Вермер, — возразила она.

— И что с того? Тут нету действия. А нет действия — нет и драмы.

Саския положила картину в мешок и ушла. Приходилось быть крайне осторожной. После еще трех магазинов она научилась доставать картину медленно, наблюдая за лицом торговца. В магазине Ганса ван Эйленбурга она заметила, как тот при виде картины жадно глотнул воздух. Он предложил ей пятьдесят гульденов, жена подняла цену до пятидесяти пяти, и все же Саския отказалась.

«Матеус де Нефф-старший. Только лучшие картины и рисунки» — гласила очередная вывеска. То, что надо. Саския держала мешок над головой, поднимаясь по крутым ступенькам. Когда она вынула картину, де Нефф даже не пытался скрыть восхищения.

— Изумительно! Великолепно!

— Это Вермер.

— Да. Да, конечно. Исключительная редкость. Он позвал помощника и жену посмотреть на картину.

Саския дала ему бумагу, и де Нефф внимательно прочел. Хотя куда дольше он просто наслаждался картиной. «Какое стекло в окне — прозрачное, точно жидкий свет. Ни одного мазка не видно. Ух, а корзинка! Мельчайшие штрихи — и как сплетаются прутья! Вот уж поистине Вермер!»

Саския пыталась рассмотреть, что видит он, но ее глаза затуманились, и девочка расплылась в синее пятно. Саския знала, что продаст картину де Неффу, еще до того, как он назвал цену: она хотела, чтобы картина попала к тому, кто любил бы ее.

— Я зову ее «На рассвете», — тихо сказала Саския. Ей было важно, чтобы это имя осталось за картиной.

Пока де Нефф составлял договор о продаже, Саския рассматривала картины. Стейн разрешил ей купить взамен что-нибудь недорогое. Тут были портреты богатых дворян, играющих на лютнях или клавесинах, картины, изображающие разрушенные крепости, кухарок за мытьем котлов, церковные убранства, Ноя, получающего наставления от Господа, овощные ряды на базаре, мельницы у речных берегов. Правда, выбрать не получилось. Какие-то картины были приятными, другие интересными, и все же ни одна ничего для нее не значила.

Де Нефф отсчитал семьдесят пять гульденов монетами по пять флоринов, высыпал их в муслиновый кошелек и положил его Саскии в руку, бережно поддерживая снизу своей ладонью. Глядя ласково в глаза, он сжал ее пальцы вокруг кошелька и похлопал по руке.

Ну что ж, пусть не восемьдесят, а все равно хорошо. Они перезимуют. Стейн заведет себе свиней. Янтье вырастет и станет помогать Стейну на полях — Стейн еще будет гордиться им. Но между ней и Стейном все никогда уже не будет по-прежнему.

Саския бродила по горбатым мостам, проводя пальцами по поручням. Купила пять тюльпанных луковиц — по одной на каждого в семье. А затем, пока цвет девочкиной кофты еще не стерся из памяти, купила доброй лейденской шерсти — вдоволь, чтобы одеть каждого ребенка в синие одежды…

Загрузка...