Леушев указал Седякину на голбец. Седякин спустился в подвал. Вытащил оттуда овчинный тулуп, на котором спал Шилов, заглянул на полати, взял подушку, старый ватник и все это вынес на крыльцо.

— Нюхай, Пират! — приказал он собаке. И Пират сначала понюхал тулуп, затем подушку и ватник. Снова прикоснулся к тулупу, как бы желая узнать, одинаково ли пахнут эти вещи. Убедившись, что подушка, ватник и тулуп принадлежат одному и тому же лицу, Пират слегка заскулил, повилял хвостом и, понюхав землю у крыльца, потянул-хозяина с поводком к калитке.

— Товарищ капитан! — крикнул Седякин. — Пошли! Собака след взяла.

Леушев вышел на крыльцо.

— Ивонинский! — сказал своему помощнику. — Отнеси это барахло в избу.

Ивонинский завернул в тулуп ватник, подушку, открыл наружную дверь и сверток бросил в сени, а сам побежал догонять товарищей.

Во дворе хлопнула калитка. В доме наступила тишина. Лежа с закрытыми глазами, Татьяна Федоровна боялась пошевелиться. Что-то тяжелое навалилось на нее и пригвоздило к постели. Одолевали колики. Кололо везде: и внутри, и снаружи. И сердце, казалось, вот-вот остановится. Татьяна Федоровна стала забываться. Но вот она открыла глаза и поняла, что это не сон… У нее отнимают единственную радость — сына…

Схватившись за больное сердце, она подняла голову. Желание узнать, куда Леушева повела собака, заставило Татьяну Федоровну встать с постели и подойти к окну. Собака точно пошла к тем кустам, за которыми скрылся Шилов.

— Господи! Неужто найдут? — прохрипела Татьяна Федоровна, поняв, что сыну никуда не уйти от острых зубов серого волкодава. Схватившись за волосы, она покачнулась и, потеряв равновесие, без чувств рухнула на пол. А серый волкодав, идя по следу Шилова, шагах в трехстах от ее дома пересек трактовую дорогу и повернул в лес, петляя между деревьями.

Леушев продвигался по следам довольно быстро. Собаковод сержант Кокорин, еле успевал бежать за Пиратом. У Черного омута собака вдруг остановилась, потопталась на месте, покружилась за деревьями, отошла в глубь леса и снова вернулась к омуту. Уставившись умными глазами на Кокорина, она заскулила, понюхала вокруг траву и, повизгивая, взяла курс на запад.

— Ты смотри, — удивился Ивонинский. — Шилов дважды подходил к омуту.

— Значит, имел на то основание, — заметил Леушев.

— А не собирался ли он нырнуть в эту болотную прорву? — догадывался Седякин. — Понял, что не помилуют за Ершова, да и…

— Не думаю.

— Почему?

— Такие, как Шилов, редко накладывают на себя руки. Чаще — на других. Убил кого-нибудь. Вот и вернулся заручиться поддержкой с того света. Совесть запищала перед концом. Амнистии у мертвого решил поклянчить.

— А что? Вполне логично, — поддержал Ивонинский.

— Только кого он убил?

— Щукина, — подсказал Седякин. — Щукин погиб как раз в этих местах. Встретил на узкой дорожке, пырнул ножом

— ив омут… Поди ищи… Говорят, в этой болотной дыре нет дна.

— Точно, — согласился Ивонинский. — Я как-то мельком слышал эту историю про Щукина, когда учился еще в восьмом классе. Кто будет вести следствие?

— Видимо, придется мне, — сказал Леушев. — Может, не передумает наш старшой. Надеюсь, поручит.

— Тогда имейте в виду, товарищ капитан, и эту версию,

— посоветовал Седякин. — Собака не зря топталась у омута.

Следы Шилова вели оперативников дальше, на запад. Проскочили два глубоких оврага с ручейками на дне и повернули на север, удаляясь от железной дороги. Но вот следы уперлись в Черную речку. Пират заскулил, потрогал лапой воду — холодная — и опустился задом на мокрую землю, уныло поглядывая на Кокорина, как бы ожидая его решения.

— Слушай, сержант, — подошел к нему Леушев. — Ты родом здешний, павловский. Знаешь эти места. Мог ли Шилов за речку уйти?

— Думаю, нет, товарищ капитан, — ответил Кокорин.

— Там непроходимые болота, и туда редкая душа заглядывает.

— Значит, будем искать след на этой стороне.

— Грамотный преступник, — сказал подошедший Седякин. — Знал, что за ним с собаками пойдут. След утопил в речке.

— Не очень грамотный, — возразил Ивонинский. — Скорее — наивный. Банальная хитрость, рассчитанная на простаков. Смотри. Здесь — мелко. А во-он — омут… Кокорин! Ищи у омута след.

Кокорин с Пиратом прошел берегом по течению шагов двадцать и там, у поваленного дерева, где, пенясь, бурлил, сверкая на солнце, серебристый каскад, остановился:

— Идите сюда!

Леушев подбежал к Кокорину и увидел на торфяной грязи свежий отпечаток резинового сапога:

— Вот вам и вся хитрость! Пошли, ребята.

Собака взяла направление на юго-восток, потом — на юго-запад. Прошли еще с полчаса, кружась почти на одном месте.

— Где мы сейчас находимся? — спросил Ивонинский.

— На Реважской земле, товарищ лейтенант, — ответил Кокорин.

— И далеко от железной дороги?

— Километра три. Не больше.

Наконец, в лесной чаще Кокорин заметил полуразвалившуюся охотничью избушку, давно покинутую человеком, и снял с ошейника собаки поводок. Кокорин был уверен, что Шилов находится именно там, и пустил собаку. Пират зарычал и крупными прыжками устремился к избушке. Подбежав к двери избушки, он поднялся на задние лапы и начал злобно царапать когтями и грызть доски, оглашая лес громким заливистым лаем.

— Не стрелять! — приказал Леушев. — Брать живым.

Запыхавшись, Кокорин первым прибежал к избушке и

пристегнул к ошейнику Пирата поводок, опасаясь, как бы собака не загрызла преступника.

А Шилов… ни живой, ни мертвый, метался по избушке, как пойманный зверь в клетке, и не знал, что ему делать в эту решительную минуту. Он только успел натянуть на плечи рюкзак и выхватить нож.

— Открывай! — сразу послышалось несколько голосов за дверью, и сильный толчок надломил засов. За первым последовал второй толчок. Засов переломился, и дверь распахнулась настежь.

Из-за косяка двери показался Леушев с пистолетом в руке. За ним загородили выход еще три фигуры, среди которых Шилов узнал Седякина.

— Оружие — на пол! — крикнул Леушев, перешагнув порог.

Нож с обнаженным лезвием, падая, воткнулся в бревенчатый настил пола и закачался от тяжести рукоятки.

— Руки!

Навязчивая мыслишка, нельзя ли еще уйти, мелькнула в голове Шилова. Но, так как на него смотрел пистолет, а за дверью повизгивала собака и раздавались голоса оперативников, Шилов отказался от несостоятельного решения о бегстве и, стиснув зубы, медленно поднял руки.

— Михаил Шилов? — спросил Леушев, опуская пистолет.

— Шилов… А что?

— Вы арестованы.

— Ордер на арест есть?

— Есть.

— Покажите.

Леушев показал ордер и надел на арестованного наручники.

— Наконец-то вы мне попались, — сказал Леушев, застегивая кобуру. — Между прочим, я вас где-то видел… Кажется, в столовой водников в городе. Только очень давно.

— Все может быть, — согласился Шилов, стараясь сохранить внешнее спокойствие перед своим противником.

Седякин поднял нож и, разглядывая его, в раздумье сказал:

— Бандитская штука. Сколько она погубила человеческих жизней?

— Нисколько, — проворчал Шилов.

— Ну, это еще как сказать… А Щукина?

— Щукина не убивал…

— И Ершова не убивал? Нет, брат. Нам все известно. И еще кое-кто известен… Нож уложил двоих… Недаром криминалисты говорят: у каждого убийцы свой почерк. Другого не выдумают. Мозгу мало…

— Ладно, — прервал его Леушев. — Об этом — потом. Выходите, Шилов, и следуйте за сержантом. Надо поспеть к пригородному поезду.

Арестованного вывели на тропинку. Впереди шел Кокорин, справа — Ивонинский, слева — Седякин. Леушев замыкал шествие. Иногда Пират оглядывался и сердито рычал, показывая Шилову зубы. Кокорин дергал собаку за поводок, и серый волкодав унимался, повинуясь своему хозяину.

На станции Реваж они сели на пригородный поезд. Спустя четверть часа сошли на Ядрихе, построились, спустились с восточного крыла посадочной платформы и у переезда свернули на большак.

Вечерело. Когда проходили Слободы, с запада, в затылок, потянуло холодком. Подул сильный ветер. Завихрился столбами пыли на дорогах, зашумел листьями деревьев, загудел в проводах, захлопал калитками деревенских дворов, засвистел сквозняками в чердаках, пустых коровниках и козьих стайках.

— Никак гроза собирается, товарищ капитан, — сказал Кокорин, с тревогой поглядывая на запад и по-прежнему подергивая поводком Пирата.

— Не исключено, — согласился Леушев. — Надо спешить.

Низкое солнце косыми лучами зловеще сверкнуло над лесом и спряталось за свинцовую тучу, которая поминутно росла, как на дрожжах, облегала небо и неумолимо надвигалась на Кошачий хутор…

Татьяна Федоровна пришла в сознание, когда ветер застучал по крыше отвалившейся тесиной и сумерки заглянули в окна кошкинского дома. Сколько она времени пролежала без чувств, сама не помнила. Только первым, что защемило в ее сердце, была тревога за сына. "Что с ним? Живой ли?" — встрепенулось в ее отяжелевшей голове. Упершись дрожащими руками в половицу, она поднялась на ноги. Наболевшее нутро ныло, будто его постоянно обжигало каким-то ядовитым зельем. Она насилу добралась до окна. Из опечаленных глаз струилось неизбывное горе. Подняв занавеску, она прилипла к окну и стала настороженно вглядываться в безголосую густеющую темноту. Ей смерть как хотелось увидеть сына, когда поведут его мимо родной околицы. Хотелось взглянуть на него в последний раз, проститься с ним и залить горе слезами.

Но вот из-за поворота начали приближаться тени человеческих фигур. Татьяна Федоровна напрягла каждую жилку, сжалась в комок, уставилась воспаленными глазами вдаль и увидела сына, идущего в окружении конвоя. Какая-то неведомая сила сорвала ее с места, вытолкнула на крыльцо и понесла к большаку, туда, где вели ее сына, закованного в наручники… Казалось, она не бежала — летела, словно у нее выросли крылья.

— Ми-ишенька-а-а! — завопила Татьяна Федоровна, широко раскинув в стороны руки. — Дитятко мое ненаглядное-э… Да остановитесь, ирод-ы!

У Леушева что-то дрогнуло в пруди, у самого сердца. Вобрав в себя чужую печаль, он сочувственно взглянул на Татьяну Федоровну и растерялся.

— Мать, — тихо проговорил он Седякину и отвернулся. — Проститься хочет.

— Некогда, товарищ капитан. И так запаздываете. Гроза надвигается. Не успеете переправиться за реку. Вымокнете, как черти.

Догоняя сына, Татьяна Федоровна зацепилась носком шлепанца за камень, выступавший из земли, упала, хватившись головой о булыжник, и притихла… В открытые двери дома ворвался ветер. Поиграл занавесками окон, смел пыль с потускневшего лика богоматери и погасил лампадку.

Шилов оглянулся на неподвижно лежавшую у кромки дороги мать и замедлил шаг, догадываясь, почему она не поднимается…

— Пошевеливайся! — прикрикнул на него Седякин.

Когда Шилова проводили по Губину, ребятишки пристроились к хвосту конвоя и начали маршировать.

— Брысь, голопузые! — отогнал их Леушев.

Люди выбегали из домов на улицу, толпились у калиток, показывали пальцами на арестованного и шептались. Иные провожали его молчаливым взглядом из раскрытых окон, дверей и тоже о чем-то говорили.

— Ну, что, мама, кто погубил Ершова? — спросила Светлана, закрывая створку окна. — Он и Сашу моего убил…

Мария Михайловна побледнела, сжала губы, пробормотала что-то себе под нос и не ответила дочери.

У поворота на пристань, где стоял на приколе милицейский катер, им повстречался Лучинский на стареньком совхозном "Газике" с полотняным навесом. Увидев Шилова в окружении конвоя, он слегка притормозил "Газик" и хотел было приоткрыть дверцу кабины, чтобы разглядеть арестованного повнимательнее. Но Седякин махнул Лучинскому рукой, мол, нечего глазеть, и Лучинский прибавил скорость. Он спешил к слободским полям, где работал комбайн.

Проезжая у Кошачьего хутора, Лучинский рывком остановил машину и вышел из кабины. У южной кромки дороги лежала головой вниз Татьяна Федоровна. Лучинский подошел к ней и в ужасе отступил назад. Татьяна Федоровна была мертвая. Сняв шляпу и потупив голову, Лучинский с минуту постоял у трупа, потом развернул машину и запылил обратно по дороге в Губино к Седякину. Не застав Седякина в поселковом Совете, подкатил к дому.

— Что, Алеша? — спросил Седякин, стоя возле умывальника с полотенцем в руках. — Леушев уже уехал.

— А мне Леушева не надо.

— А что тебе надо?

— Опять, Володька, труп.

— Чей?

— Татьяны Федоровны.

— Что ты говоришь! Ну и везет же тебе сегодня на покойников.

Седякин прихватил с собой Петуховых, и все четверо сели в машину.

— Что будем делать? — спросил Седякин, взглянув на труп и убедившись, что он лежал на том самом месте, где Татьяна Федоровна упала… Значит, сердце ее остановилось еще тогда.

— Давай занесем в избу, — посоветовал Петухов. — До утра не прокиснет. Гроза начинается. Нехорошо оставлять у дороги. Человек все же.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Седякин. — Леушев уже в городе. Другого транспорта у нас нет. Куда ее денешь?

Тело Татьяны Федоровны занесли в избу. Положили на лавку. В горнице уже было темно. Седякин зажег лампу и поставил на край стола. Свет скользил по. восковому лицу покойной с кровоподтеками под глазами, с морщинами у полуоткрытого рта и сизого заостренного кверху носа.

Пока Седякин занимался оформлением протокола, Лучинский снял с кровати простыню и до головы покрыл покойную, вытянувшуюся вдоль лавки… Лучинскому показалось, что на мертвом лице ее застыла какая-то не высказанная словами обида. На кого могла обижаться Татьяна Федоровна? На Лучинского? Ведь он нашел волчью яму. Нет. Покойница еще при жизни оправдала Лучинского… Может, на Леушева? Тоже нет. Леушев не в счет. Миссия Леушева — миссия карающего меча. Леушев вершит правосудие. На кого же тогда? Если сказать точно, Татьяна Федоровна затаила обиду — на себя…

Лучинский где-то слышал, что умирающие, очищая душу от скверны, признаются живым в грехах. А грехов у Татьяны Федоровны — хоть болото гати. И начали грехи ее одолевать в те далекие времена, когда она трудилась у помещика Тарутина на побегушках при барской кухне. Об этом рассказывала Лучинскому Валентина. Уж тогда ее поразил лакейский вирус. Она подтрунивала над своей подружкой Анной Андреевной, которая придерживалась иных взглядов на жизнь. "Не обманешь — не проживешь!" — говорила она подружке. И может быть, жизненные бури принесли бы ее к другому берегу, если б не холопская "мудрость", с которой она не расставалась до гробовой доски. Первый крен к падению начался с того момента, когда ей случилось стоять в церкви перед священником и обмениваться с Василием обручальными кольцами. Она не понимала, что такое семейные узы и как их строить на вольной земле. С тех пор вся жизнь ее пошла вкривь и вкось. И не потому, что Татьяна Федоровна не клала охулки[8] на руку, копила деньгу, обирала людей, держала в черном теле домашних и умерла в нищете. Она погубила мужа, детей. На ее совести и чужая кровь, пролитая рукой сына. И вот, умирая, она осознала греховность своих деяний и не могла себе простить. Теперь эта обида застыла на ее скорбном лице как вечный укор бессмертной душе.

Провожая ее в последний путь, праведник, наверняка, подумает: "Страшная женщина! Ей не сгнить в могиле. Ее не примет земля… Как можно молиться богу и в то же время служить сатане?"

А что она сделала для блага людей? Ничего! Кто вспомнит ее добрым словом? Никто! Кому нужна такая жизнь? Никому! Эти ответы многократно, как эхо в горах, отдавались в ушах Лучинского властным напоминанием времени — как не надо жить…

— Алеша! Распишись — и можешь быть свободным, — сказал Седякин, протягивая Лучинскому шариковую ручку.

Прервав грустные думы о покойнице и закрыв ее лицо уголком простыни, Лучинский расписался в протоколе. Рядом поставили подписи понятые. Седякин уложил в сумку бумаги, отыскал в сенях замок, погасил свет, закрыл наружную дверь и ключ положил в карман:

— Пошли, ребята. Спасибо за помощь, Алеша.

Побывав на слободских полях, Лучинский возвращался

домой в самый разгар грозы. Это была последняя в году гроза и до того сильная, что не обошлось без пожара. Низкие тучи неслись над самой землей. Все смешалось в единый вихревой поток. Дождь лил как из ведра. Молнии слепили глаза, и гром с оглушительным треском и стоном грохотал где-то совсем близко.

С поворота дороги Лучинский заметил над Кошачьим хутором зарево пожара и прибавил скорость. Подъехав поближе, он увидел, что осиротевший дом Шиловых, несмотря на проливной дождь, пылал ярким пламенем. Иссохшее во дворе дерево, которое когда-то подружилось с громом, Татьяна Федоровна спилила на дрова, и молния ударила в крышу.

Оставив машину на большаке, Лучинский, промокший до нитки, сгибаясь на ветру, бросился к хутору, чтоб вынести из горящего дома покойную, но вспомнил, что ключ в кармане Седякина, а выломить двойные рамы снаружи трудно, вернулся к машине и сел в кабину за руль.

Освещая фарами дорогу и пощелкивая щетками "дворника", он гнал "Газик" к поселковому Совету, чтобы вызвать пожарных и заодно сообщить Седякину о новой беде.

Когда приехали пожарные, рухнул потолок. Сгорел дом вместе с покойницей. Осталась дурная слава о Кошачьем хуторе и его хозяйке.

***

В начале сентября, когда следствие по делу Шилова подходило к концу, в Великом Устюге земснаряд "Северодвинский", углубляя русло Сухоны ниже собора, вымыл на поверхность человеческий череп. Командир-механик передал находку в милицию. Экспертиза установила, что череп пролежал в песке более двадцати лет. В описательной части дано изложение травмы, обнаруженной на стыке лобной и теменной костей в виде пробоины металлическим предметом, что явилось причиной смерти человека.

Получив заключение экспертизы, оперативники зашевелились. За последние двадцать лет в городе утонуло в Сухоне не более десяти человек. Но трупы утопленников в свое время найдены и опознаны. А этот не опознан.

— Слушай, Шаверин, — сказал пожилой майор с сединой на висках. — В сорок третьем году здесь утонул рыбак Евсей, известный в городе покупкой военного самолета для сына-летчика. Утонул не один. Вместе с курсантом пехотного училища. Забыл фамилию. Помнится, какая-то острая… Да, Шилов. Выходит, Шилов-то не утонул. Убил старика и сам скрылся. По этому делу вел следствие безрукий молодой офицер, старший лейтенант Невзоров.

— Где он сейчас? — безнадежно спросил Шаверин.

— В прокуратуре. Младший советник юстиции. Позвони-ка ему.

Шаверин поспешно потянулся к трубке телефона.

— Подождите, товарищ капитан, — остановил его лейтенант Нутрихин. — Откуда вам известно, что череп рыбака Евсея? Сначала надо установить, а потом тревожить человека. По-моему так…

— Верно говоришь, — согласился Шаверин.

Майор снова подоспел на выручку Шаверину:

— Это легко сделать. Здесь написано, что убитый имел один зуб — правый клык со стальной коронкой в верхней челюсти. Об этом надо спросить людей, которые знали Евсея, из числа живших по соседству с ним… Или…

— Кто теперь помнит, товарищ майор, — разочаровался Шаверин.

— Не падай духом, капитан, — поддержал майор. — Вспомнил. У этого старика сейчас в городе находится приемный сын, летчик…

— Кто он?

— Меньшенин… Полковник авиации…

— Ого! — вскочил Шаверин. — Это не тот, что на своем самолете сбивал над Берлином немецких асов?

— Тот.

— Что он делает в городе?

— В отпуске, — пояснил майор. — Он часто приезжает с семьей в наш город отдыхать. Имеет свой дом. Это родина его матери.

— И телефон у него, конечно есть?

— На время отпуска ставят.

— Спасибо, товарищ майор. Вы меня выручили.

Пока Шаверин звонил в справочное АТС, чтобы узнать номер телефона полковника Меньшенина, отворилась дверь и в кабинет вошел сам полковник:

— Разрешите.

— Заходите, Сергей Иванович, — встретил его майор. Обменялись рукопожатием. Майор предложил гостю сесть.

— Надеюсь, не помешал? — спросил гость, усаживаясь в кресло.

— Что вы, товарищ полковник, — ответил Шаверин. — Вы очень кстати зашли. Я уж собирался вам звонить.

— Если насчет экспертизы, — заметил полковник, — то, простите, это не телефонный разговор. Случайно узнал. Потому и зашел.

— Насчет экспертизы, — признался Шаверин. — Надо кое-что уточнить.

— Позвольте взглянуть.

Полковник пробежал глазами по листку бумаги и помрачнел. Земснаряд действительно извлек со дна реки останки деда Евсея.

— Ну как, Сергей Иванович, данные сходятся? — спросил майор.

— Сходятся, — ответил полковник, возвращая листок.

— Бедный старик! Не ожидал он такой смерти. И от кого? От беглого курсанта, который даже не понес никакого наказания.

— Понесет, товарищ полковник, и суровое. По всей строгости закона, — пообещал майор. — Уверяю вас. Надо только связаться с Невзоровым.

— Как вы сказали? Невзоровым? — изумился полковник. — Разве Невзоров находится здесь, в городе?

— Здесь, Сергей Иванович.

— Не думал. Хорошо бы с ним встретиться.

— Это можно устроить, — вызвался Шаверин. — Я приглашу его сюда, к нам.

— Будьте добры.

Шаверин снял трубку и набрал номер городской прокуратуры:

— Товарищ Невзоров? Капитан милиции Шаверин… Вам ни о чем не говорят фамилии Евсеев и Шилов? О многом? Тогда зайдите к нам. Мы приготовили вам сюрприз.

— Капитан положил трубку. — Сейчас придет.

Последняя встреча с Невзоровым состоялась в январе 1944-го года, когда Сережа уезжал в авиационное училище. "Какой он теперь?" — думал Меньшенин, перебирая в памяти знакомых людей, провожавших его на службу. С тех пор прошло двадцать два года. Он стал летчиком-истребителем. Участвовал в боях. Кончилась война. Позади военная академия. Истребительная авиация шагнула далеко вперед… И вот он, Сережа Меньшенин, в звании полковника в кабинете инспектора уголовного розыска ждет человека, который оставил заметный след в его жизни.

Встревоженный телефонным звонком, Невзоров, появившись на пороге отделения милиции, сразу же узнал Меньшенина, и на лице его засияла улыбка.

— Если не ошибаюсь, товарищ Меньшенин? — сказал он, протягивая руку.

— Вы никогда не ошибались, Александр Георгиевич,

— не выпуская руки Невзорова, проговорил Меньшенин.

— И в сорок третьем не ошиблись. Читайте.

Невзоров прочитал показания экспертизы и нахмурился:

— Да… Убит… Сочувствую вам, Сергей Иванович.

— А Шилов так и остался безнаказанным.

— Наказать и сейчас не поздно, — виновато сказал Невзоров.

— Вы уверены, что Шилов до сих пор коптит небо?

— Абсолютно.

— И какое у вас основание для такой веры?

— Прежде всего — жизненный опыт и, естественно, чутье, интуиция.

Полковник уловил в ответе следователя крупицу иронии и сам продолжил разговор в таком же духе:

— Насчет жизненного опыта ничего не скажу. Что касается интуиции, то это, мне кажется, сомнительный способ добывания истины.

— Вы так думаете?

— А как иначе прикажете думать?

Невзоров думал уже о другом:

— Лучше скажите, Сергей Иванович, когда вы уезжаете в часть?

— Это так важно для вас?

— Разумеется.

— В середине октября.

— Отлично! — воскликнул Невзоров. — Вы еще успеете побывать на судебном процессе и увидите убийцу деда Евсея — Шилова.

— С вашей помощью, Александр Георгиевич. Спасибо… Надеюсь, вам теперь Вакуленко не помешает? Кстати, где он сейчас?

Невзоров поморщился, будто проглотил горькую пилюлю:

— Говорят, где-то в Киеве. И пост занимает солидный.

— И по-прежнему неукоснительно стоит на страже буквы закона?

— Безусловно.

— Признателен за откровенность.

В тот же день Невзоров поднял старые записи с материалами допроса Ершова, перечитал их, взял командировку и утром, чуть свет, с первым автобусом уехал на Ядриху. Ему хотелось довести до конца начатое двадцать три года назад не разрешенное прокурором следствие, наказать убийцу и узнать о судьбе бывшего подследственного сержанта Ершова.

Автобус пришел на станцию Ядриха за час до пригородного поезда. Невзоров потолкался в зале ожидания и вышел на посадочную площадку перрона. Потеснив двух раскошелившихся старушек, он присел на край дивана, поставил сзади себя портфель и стал ожидать поезда.

От нечего делать старушки наперебой болтали, припоминая запоздалые новости, и стрекотали, как сороки. Под мерное жужжание их тягучей окающей речи Невзоров сомкнул ресницы и задремал, но вдруг оживился. Сидевшая с краю, на конце дивана, старушка приступила к очередной истории, которая возбудила интерес Невзорова и приковала к себе его внимание.

— А тут еще, — говорила старушка, — кривая кузнечиха Настасья сказывала, будто в Кошачьем хуторе поймали какого-то дезентира…

— А что это такое "дезентир?" — с любопытством спросила другая.

— А и не знаю, милушка. Врать не стану. Человек какой-то… Так вот поймали дезентира-то да скоро судить будут.

— За что судить-то?

— А судить-то будут за смертоубийство… Вот за что… Дезентир-от двух праведников погубил. Да как на беду, вот еще что приключилося. Мать дезентира-то, когда вели его под стражей, побежала за ним. Упала да и дух испустила. А ночью в грозу громом запалило ее избу. Покойница-то и сгорела. Это бог ее наказал за смертоубийство. Земля не принимает грешницу.

— Так не она ж убивала — сын.

— Сын-то сын, да с ее благословения.

Подошел поезд. Пассажиры хлынули к вагонам. Невзоров, потрясенный разговором старушек, прыгнул на ступеньку детского вагона, который оказался полупустым, сел в крайнее купе, к столику, и невольно задумался. Его устраивало, что Шилов схвачен (а это был, безусловно, он!) и находится под следствием. Тревожило другое: кто такие "праведники", которых "погубил" этот преступник? Невзоров очень боялся, что одним из "праведников" мог оказаться Саша Ершов.

В городе, на станции, Невзоров перехватил кофе с булочкой и в девять утра уже показывал командировочное начальнику уголовного розыска, который тут же проводил его в кабинет Леушева и познакомил со своим сотрудником:

— Николай Евгеньевич! К вам на помощь из Устюгской прокуратуры товарищ Невзоров. Прошу любить и жаловать.

Начальник ушел. Невзоров отрекомендовался Леушеву и обстоятельно рассказал ему о цели своей командировки.

— Хорошо, что вы приехали, Александр Георгиевич, — выслушав Невзорова, признался Леушев. — Откровенно говоря, я уже выдохся и приступил к обвинительному заключению. Оказывается, за спиной Шилова еще одно преступление.

— Не надо спешить, — посоветовал Невзоров. — Надо к Шилову приглядеться получше, выудить все, что у него за душой, и тогда приниматься за обвинительное заключение… Кстати, кого он здесь убил? Не Ершова?

Леушев понуро опустил голову:

— Ершова, Александр Георгиевич. Еще в сорок шестом году, когда Ершов возвращался из армии. Подкараулил в Кошкинском лесу — и убил.

— Этого я и опасался, — болезненно произнес Невзоров. — Жаль. Хороший был парень! Не послушался. Ведь я его предупреждал. Кто нашел останки Ершова?

— Лучинский.

Леушев рассказал о волчьей яме и показал Невзорову часы, которые помогли участковому разгадать тайну убийства Ершова и назвать имя убийцы.

Невзоров, как известно, знал об этих часах со слов Ершова, но не думал тогда, что подарок Хаджи-Мурата сослужит Татьяне Федоровне плохую службу — развяжет следствию руки, чтобы схватить ее сына и предъявить ему обвинение в убийстве Ершова:

— И где его похоронили?

— Здесь, на городском кладбище, — ответил Леушев, принимая от Невзорова злосчастные часы.

— Кто хоронил?

— Воинская часть, — продолжал Леушев. — Правда, за гробом шли сотни гражданских. Многие женщины плакали… Но похоронили с почестями — с духовым оркестром и ружейными залпами.

— Если вас не затруднит, — попросил Невзоров, — съездим завтра к нему на могилу. На душе неспокойно…

— Это можно, Александр Георгиевич. Съездим.

Собираясь выступить общественным обвинителем на

судебном процессе, Невзоров стремился пополнять следственный материал о Шилове, особенно за эти двадцать три года, и спросил Леушева о судьбе Валентины.

— Покончила самоубийством.

— Ясно. Вот вам уже третья жертва, — записал Невзоров. — Кто же четвертый?

— Щукин.

— Кто такой? Не Ивана Ивановича сын?

— Ивана Ивановича, — с изумлением ответил Леушев, поражаясь осведомленности устюгского коллеги в делах подследственного. — И муж Светланы…

— Сидельниковой?

— Вы и Светлану знаете?

— Мне известно все окружение Шилова до его бегства из училища. Светлана — невеста Ершова… Как ни странно, но получается, что Шилов убивал своих соперников, хотя сам не мог жениться на Светлане…

— Не совсем так, — наконец возразил Леушев. — Шилов убивал тех, кто мог его выдать. А соперники в первую голову оказались его врагами.

— Да, — вздохнул Невзоров. — Уму непостижимо. Какая жестокость!.. Прикажите, Николай Евгеньевич, привести Шилова сюда.

Несмотря на то что Невзоров никогда не видел этого человека, хотя и знал всю его подноготную, представление о нем полностью совпало с настоящей внешностью Шилова. Окладистая борода с проседью на висках, может быть, несколько разлохматилась, но вполне соответствовала его натуре. Ленивые движения. Пустые навыкат глаза, сверлившие какую-то точку в дальнем углу кабинета, выражали не раскаяние и не животный страх перед правосудием, а скорее — безразличие и даже презрение к окружающим его людям.

Но вот Шилов увидел безрукого следователя в одежде юриста и смутился. Он понял, что наконец-то и дед Евсей отозвался. Подойдя к столу, Шилов остановился у табуретки, но сесть не осмелился.

— Садитесь, — разрешил Леушев и, кивнув на гостя, сказал: — Это младший советник юстиции Невзоров из Устюга. Вам знакома эта фамилия?

— Знакома…

— Откуда вы меня знаете? — спросил Невзоров, открывая портфель.

— Мать говорила, — ответил Шилов. — Вы следствие вели по делу Ершова.

— И по делу убийства рыбака Евсея, — добавил Невзоров и протянул листок, вынутый из портфеля. — Познакомьтесь с этим документом.

Шилов взял листок с показаниями экспертизы, прочитал его и возвратил Невзорову в ожидании вопроса. Но вопросов не было — посыпались обвинения, которых Шилов боялся всю свою жизнь…

— Верно. Я следователь, — проговорил Невзоров, поднимаясь со стула, — и должен вам высказать то, чего не высказал в сорок третьем году. Вы изменили самому святому, что есть у человека — Родине и не ждите пощады. Но вы не только дезертир. Вы — убийца. У вас патологическая тяга к убийству. Но мы не будем предъявлять вам обвинений за черную козу Власа Ивановича и за смерть Николки. Это еще детские шалости. Но вы уже тогда были преступником Не сделали выводов и в партизанском отряде. Пять месяцев симулировали болезнь. В этом вам помогала ваша любовница Зося. Недаром Ян Францевич, раскусив вас, заявил: "От симуляции до дезертирства — один шаг". И вы этот шаг сделали, убив при этом старика Евсея. Я требовал вашего ареста, чтобы пресечь преступную деятельность и ограничить ее убийством одного человека. Но увы! Дорого обошлась людям непоставленная прокурорская виза. Прокурор пустил волка в овечье стадо. За эти годы, кроме Евсея, вы убили друга детства, Сашу Ершова, который спас вам жизнь на фронте. Вы убили мужа Светланы, оставив без отца маленьких детишек. Вы, фактически, убили свою сестру Валентину, и, наконец, собственную мать — советчика и пособника в ваших преступлениях…

— Не убивал я матери! — злобно зарычал Шилов и, ударившись лбом о толстое стекло письменного стола, потерял сознание.

Леушев и Невзоров переглянулись. Обрызгали из графина водой, и Шилов пришел в себя. Мутные от бессонницы глаза бесцельно блуждали по темным углам кабинета. Наконец, сосредоточились на чернильном приборе.

— Увести арестованного! — приоткрыв дверь, приказал Леушев.

Шилова увели.

Во второй половине дня Невзоров просмотрел все документы в папке Шилова. Ознакомился с протоколами допроса Светланы, Лучинского, Марии Михайловны. Перечитал письма Ершова, адресованные Светлане с фронта, и долго беседовал с Леушевым. Обмен данными о преступлениях Шилова в Великом Устюге и в Кошачьем хуторе обогатил следственный материал, и Леушев посмотрел на Шилова иными глазами. Невзоров тоже расширил свой круг познаний о Шилове.

Весь следующий день прошел в хлопотах, разъездах и встречах Невзорова и Леушева с потерпевшими и свидетелями.

С утра они побывали на кладбище. По пути заглянули на рынок. Купили цветов. Оставив машину у ворот кладбища, Леушев повел Невзорова к могиле Ершова. Остановились у оградки, Невзоров снял фуражку и в скорбном молчании поклонился бетонному обелиску с красной звездочкой на коротком шпиле. Открыв дверцу ► оградки, он подошел к обелиску вплотную и прочитал на

латунной пластинке, вделанной в бетон, надпись:

Гвардии капитан А. В.Ершов.

1922–1946 гг.

У подножья обелиска прямоугольная чугунная рама, опоясывающая свежий дерн, строго очерчивала могилу с четырех сторон. На дерне, помимо венков с выгоревшими на солнце черными лентами, лежали живые цветы.

— Кто-то заботливо ухаживает за могилой, — заметил Леушев и протянул Невзорову взятые на рынке цветы.

— Люди не забывают своих героев, Николай Евгеньевич. — Невзоров положил букет к обелиску. Уходя, еще раз поклонился: — Простите, Саша, что не смог вам помочь, — сказал он дрогнувшим голосом и, надев фуражку, закрыл за собой дверцу оградки.

После завтрака, в новом кафе на улице Ленина, Леушев увез Невзорова на милицейском катере в затон. Невзоров навестил Сидельниковых. Более часа беседовал с Марией Михайловной и Светланой. В машинном парке встретился с Лучинским и расспросил о причинах самоубийства Валентины. Походил с Леушевым на пепелище бывшего Кошачьего хутора с его почерневшей трубой и невыкопанной картошкой. Побывал у волчьей ямы и долго стоял у Черного омута.

Завершив таким образом командировку по делам "давно минувших дней", Невзоров оставил Леушеву номер своего телефона, записал его номер и попросил сообщить дату начала судебного процесса. Леушев обещал держать связь с прокуратурой Великого Устюга, взял адреса потерпевшего и свидетелей из числа устюжан, предложенных Невзоровым.

Проводив гостя на вокзал, Леушев в тот же день закончил обвинительное заключение и дело передал прокурору.

***

Прошло еще две недели. На углу пересекающихся улиц, в двухэтажном деревянном доме, где когда-то размешался райком партии, в зале судебных заседаний собралось много народу Начинался процесс по делу Шилова. Его судила выездная сессия областного суда.

В десять утра ввели подсудимого. Он был в черных очках, без головного убора. Окладистая борода его еще сильнее побелела, словно ее осыпали зубным порошком.

Два милиционера, которые привели Шилова и усадили на скамью подсудимых, остались за его спиной и застыли в неловком молчании.

В зале зашевелились. Сдержанный шепот прокатился по рядам, и десятки глаз устремились на подсудимого.

— Старый уже, — кто-то сказал в среднем ряду.

— Какой старый? — возразили ему. — Двадцать второго года.

— А я его где-то видел.

— Не сидел же он все это время в подвале.

— Мерзавец… Сколько людей погубил!

— Хорошо, что поймали. Еще бы не одного прирезал.

К секретарскому столику поднялась немолодая женщина с прилизанными волосами и в длинной не по моде юбке. Женщина подула в микрофон и, постучав пальцем в ограничительную решетку, сказала:

— Граждане, прошу внимания.

Зал утихомирился. Секретарь проверила явку вызванных по судебным повесткам лиц, назвала общественного обвинителя Невзорова, потерпевших — Меньшенина и Щукину — и попросила на время удалиться из зала свидетелей: Авдотью Никандровну Хабарову, Марию Михайловну и Лучинского.

Когда секретарь произносила знакомые фамилии, черные очки поворачивались в ту сторону, где со скамьи поднимался человек, и Шилову не было стыдно. Очки ограждали его от суровых и колючих взглядов людей.

Но вот Шилов впервые увидел Авдотью Никандровну, остановившуюся у выхода, и мороз проскочил по его телу. Эта полная седая женщина так взглянула на Шилова, что он и в черных очках не выдержал ее взгляда и отвернулся.

Но более всего его поразил Меньшенин, сидевший в первом ряду с Невзоровым. Вместо молоденького паренька, каким представлялся Шилову этот потерпевший, он увидел солидного полковника, с доброй дюжиной орденских планок на широкой груди и опустил голову.

В переполненном зале не было ни одного свободного места. Шилов оглянулся, нет ли сзади еще знакомых людей. Знакомых, кроме свидетелей и потерпевших, не оказалось. Сидели чужие и в большинстве своем пожилые мужчины и женщины. "Пенсионеры, дармоеды, бездельники!" — нелестно подумал о них Шилов и присмирел, закрыв ладонями прохудившиеся на коленях шаровары.

В зале снова зашевелились. Но шепот доносился уже с задних рядов.

— И что его заставило пойти на дезертирство? — как бы- размышляя вслух, проговорил парень в спортивной куртке, сидевший в предпоследнем ряду.

— Трусость, конечно, — ответила девушка с дамской сумочкой, не глядя на парня, который не надеялся, что кто-то ответит на его вопрос.

— Не только трусость, — возразил маленький старичок, с белой остренькой бородкой и в больших очках с двойными стеклами. — Трусость скорее побудила к дезертирству, а само дезертирство… — Он промолчал, потрогал клинышек бородки, поднял на Шилова очки и, усмехнувшись, сказал девушке: — Люди солдатами не рождаются. Это верно сказано. Мне кажется, если не посеять в душе ребенка благородных зерен защитника Родины, лавры героя не вырастут. Что посеешь, то и пожнешь. Так гласит народная мудрость.

— Позвольте, — вмешалась в их разговор пожилая женщина в старинном золоченом пенсне с цепочкой и вьющимися с проседью каштановыми волосами. — Насколько я могу судить о людях, вы, конечно, из бывших школьных работников?

— Допустим. Вы угадали.

— Что же вас сюда привело?

Бывшему шкрабу не по душе пришелся такой вопрос. Но честный и доверчивый взгляд женщины в пенсне сделал свое дело.

— Видите ли, — сказал шкраб, как бы оправдываясь перед женщиной, — подсудимый мне знаком. Учился когда-то у меня…

— С чем и поздравляю вас, — усмехнулась женщина в пенсне. — Что же вы не посеяли в его душе тех благородных зерен, о которых говорите?

— Извините. Если не секрет, как вас величают?

— Аполлинария Александровна.

— А меня зовут Федор Петрович.

— Очень приятно.

— Будем знакомы, — сказал Федор Петрович, протирая очки, будто готовился к нелегкой схватке с этой женщиной. — Ничего удивительного, уважаемая Аполлинария Александровна, продолжал он. — Видимо, сорняки родителей оказались сильнее нашего посева. К тому же благородные зерна порядком повымерзли в условиях фронта. Остались одни сорняки… Так что…

— Простите, Федор Петрович, — прервала его Аполлинария Александровна. — Если я вас правильно понимаю, вы утверждаете, что дезертирство — результат уродливого семейного воспитания — и только?

— А вы думаете иначе?

— Нет, почему же? Я согласна. Однако семья не всегда может дать обществу солдата в готовом виде. Для этого существует школа, комсомол, общество. Иными словами — жизнь!

— Если хотите, может! — определенно заявил Федор Петрович. — По крайней мере обязана. И если не получается солдата корчагинской закалки, корень зла кроете? в семье. То, что посеяно в кровь и в плоть с молоком матери, трудно вытравить из человека даже тогда, когда он становится взрослым. Шилов и Ершов учились в одной школе и, может быть, состояли в одной комсомольской ячейке. Но у них различные семьи. Разные и дети. Ершов вернулся с фронта героем. Шилов дезертировал и поднял на Ершова руку. Кто в этом виноват? Школа? Комсомол? Общество? Слепому видно — семья.

Сидевшие поблизости молодые люди, втянутые в оживленную беседу, как шмели, загудели в последних рядах. Одни поддерживали Федора Петровича, другие не соглашались с ним и защищали Аполлинарию Александровну, третьи отклоняли доводы того и другого и выдвигали свои.

— Тише, граждане! — поднялась из-за столика секретарь. — Прекратите галдеж. Не забывайте, где находитесь.

В зале на минуту притихли, и снова послышался шепот. Девушка с дамской сумочкой, сидевшая впереди Федора Петровича и Аполлинарии Александровны, обернулась к ним и спросила через плечо:

— Вот вы, Аполлинария Александровна, обвиняете школу и комсомол в падении человека. Откуда же появились Корчагины? Ведь тогдашняя школа с попами ничему их не научила, а комсомола вовсе не было…

Федор Петрович, вошедший, как говорят, в азарт, что карточный игрок, ставивший ва-банк, схватившись левой рукой за клинышек бородки и размахивая правой, тоном, не допускающим возражения, торжественно заявил:

— Корчагина поставила на ноги революционная семья. И крепко поставила.

— А в нашем цехе на комсомольском собрании, — вмешался парень в спортивной куртке, — ребята говорили, что Корчагин — это уже прошлое, история.

— Заблуждаются в вашем цехе, молодой человек, — грубо осадил его Федор Петрович. — Корчагин — это настоящее и будущее наших детей. И вам, завтрашним родителям, нельзя забывать об этом. Долг каждой семьи — воспитать корчагинца. В этом ее священная обязанность.

Короткая усмешка обозначилась на тонких губах Аполлинарии Александровны и распространилась по всему лицу:

— Федор Петрович, голубчик. Вы все уповаете на семью и в то же время обвиняете ее. Легче, конечно, обвинить родителя — труднее помочь ему в воспитании детей. Что касается Корчагина, то для меня он не является совершенством. Это всего лишь малограмотный фанатик, усвоивший лозунги революции и слепо веривший в наступление "золотого века". Если ему сверху прикажут стрелять в народ, он будет стрелять. И рука не дрогнет. Корчагины не имеют будущего, и нынешнее поколение их отвергает.

— Вы это серьезно? — оглядевшись вокруг, прошептал Федор Петрович, и глаза его засветились каким-то неестественным блеском.

— Вполне…

— Странно. Впервые такое слышу, — продолжал Федор Петрович, с подозрительностью поглядывая на соседей. — Смелое откровение.

— А вы по-прежнему закрываете глаза на окружающее? Не бойтесь. Выше голову, Федор Петрович! ХХ-й съезд позади. Надо уметь видеть жизнь такой, какая она есть на самом деле, а не смотреть на нее сквозь розовые стекла, поставляемые Старой площадью…

— Спасибо. От вашего глагола веет свежестью. Может быть, вы и правы, — согласился Федор Петрович. — Тогда скажите, уважаемая Аполлинария Александровна, откуда берутся Шиловы?

— Мне кажется, корень зла все-таки надо искать в школе. Школа была и будет своеобразной кухней, где готовится духовная пища будущему Гражданину. Но школы, к сожалению, бывают всякие: каков общественный строй, таковы и школы. Наша школа грозит разрушением личности с неприятными последствиями для общества и государства в целом.

— Разрушением личности? — повторил Федор Петрович и побледнел. — В таком случае скажите, а каково, по-вашему, назначение школы вообще?

Аполлинария Александровна сняла пенсне и улыбнулась кончиком глаз:

— Главное назначение — прививать питомцам духовность… Но откуда взяться духовности, если нива просвещения зарастает бурьяном? Вы, Федор Петрович, проглядели Шилова, когда он бегал еще с букварем…

— Позвольте-позвольте, — возразил Федор Петрович, приняв реплику собеседницы о Шилове чуть ли не за оскорбление личности. — Я работал по методу А.С.Макаренко и горжусь этим, уважаемая Аполлинария Александровна.

— Успокойтесь, Федор Петрович. Вас никто не обвиняет,

— сказала Аполлинария Александровна и надела пенсне на греческий носик. — Общеизвестно, что объект воспитания Макаренко — коллектив. По тому времени это шаг в массы. Но Макаренко не забывал и личности. Воздействовал на нее силой коллектива, то есть шел в своей педагогике от коллектива к личности. Жизнь не стоит на месте. И в наши дни поднимать целину на ниве просвещения дедовскими способами — абсурд. Время настоятельно требует идти в воспитании от личности к коллективу. При этом надо помнить, что личность — не продукт коллектива. Она должна быть свободной. Тем более — коллективы, как и личности, неодинаковы. Мафия — тоже коллектив. Высоконравственные личности сами по себе составят здоровый коллектив. Личность надо уважать и считаться с нею, потому что это индивид с сугубо наследственными признаками. Один — с врожденными задатками гения, которых вы не признаете. Другой — дебил. А сидят-то они у вас за одной партой, и чиновники от просвещения утверждают: нет плохих учеников — есть плохие учителя. Простите. Но это что-то лысенковское в педагогике… Вы же из наследия Макаренко ухватились за одну выручалку — коллектив, а личности для вас не существует. Вы смотрите на коллектив класса, как пастух на стадо овец, и гадаете, откуда появляются паршивые ягнята, именуемые "трудными учениками". Это результат порочности нашей педагогической системы. Вы совершаете насилие над коллективами. Оболваниваете их. Дрессируете в поклонении земному божеству. А культа знаний не прививаете. И ваши питомцы платят вам фальшивой монетой… Вот откуда берутся нравственные уроды, в том числе и Шиловы. Но ведь от учителя зависит будущее народа, его духовность, культура, без чего немыслим человек вообще.

— Аполлинария Александровна! Мне кажется, обвиняя школу, просвещение, вы оправдываете Шилова, — тонко заметил Федор Петрович, хотя его бородка давно уже потряхивалась и сам он чувствовал себя чуть ли не подсудимым.

— Я оправдываю в Шилове человека, — уточнила Аполлинария Александровна, — оправдываю вашу жертву, а Закон карает преступника в человеке…

— Гм, — усомнился Федор Петрович. — Потрясающе! Громко сказано. По-моему, это одно и то же. Не все ли равно, что в лоб, что по лбу?

— А если б Шилов не совершил преступлений, сидел бы в этом зале?

— Конечно, нет.

— Значит, судят все-таки преступника в человеке, и я его не оправдываю. Что еще омерзительно! — помолчав, сказала Аполлинария Александровна. — Ваши ученые мужи вот уже пятьдесят лет перестраивают школу, подают команды сверху, спускают директивы, топчутся вокруг слова "коллектив" и никак не могут понять, что настало время заняться личностью ученика без насилия, на равноправных началах. И не только ученика, но и в душе родителя, как сказал поэт, "сеять разумное, доброе, вечное". Не здесь ли, Федор Петрович, собака зарыта? Как вы на этот счет думаете?

Федор Петрович высоко взметнул брови и, собрав на лбу с полдесятка морщин, с уважением взглянул на собеседницу. Не думал он, что эта женщина, казалось бы, далекая от школьных дел, наступит ему на любимую мозоль:

— Аполлинария Александровна! Кто вы?

— Это не суть важно.

— А все же?

Аполлинария Александровна не ответила. Не хотела выдавать своего прошлого незнакомому человеку. А жизнь вела ее незаслуженно кремнистым путем. В молодости Аполлинария Александровна занимала в одном из вузов Москвы кафедру педологии. В начале 1936-го года, в связи с постановлением ЦК ВКП(б) "О педологических извращениях в системе наркомпросов", кафедра упразднена, а заведующая, защищавшая свое детище от нападок ученых педагогов, не устояла в споре с ними и оказалась за решеткой. Отбыв срок заключения, она не могла прописаться в столице, долго скиталась по стране в поисках какой-нибудь сносной работы, пока в начале шестидесятых годов не приехала в небольшой город на Северной Двине и не устроилась сотрудником районной многотиражки… И вот она на судебном процессе, чтобы дать материал в печать. Ее статья "Пропавший без вести" вскоре появилась в местной газете и вызвала множество противоречивых откликов. Один из них — настоящая книга.

И пусть дамочки с Воровского, 52, которые стригут "чужих" под железную гребенку ССП, не спешат точить карандаши, дабы перечеркнуть крамольные страницы, а с ними и весь роман, обвиняя автора в отсутствии позиций в отношении к главному герою. Позиции, несомненно, есть. Надо уметь их видеть. Впрочем, не будем листать рукопись. Возьмем любой эпизод, хотя бы заключительную сцену, где автор посадил Шилова на скамью подсудимых и ждет для него смертного приговора. Разве эта картина не высвечивает авторских позиций? А действия Невзорова, Леушева в защиту подсудимого? Против. Против Шилова все персонажи, включая сестру Валентину. Одна Татьяна Федоровна в нем "души не чаяла". И это не трудно объяснить — мать. Но если высшая мера наказания вызовет у беспристрастного читателя, помимо одобрения, нечто вроде сочувствия к гибнущему человеку, не удивляйтесь. Это и есть авторские позиции. Так что, милые дамочки, садитесь за письменные столы в свои потертые кресла, облокотитесь поудобнее, сожмите губки и, не жалуясь на радикулит от бесконечного сидения, подумайте, прав ли автор и может ли он не иметь собственных позиций в отношении к героям?

Секретарь шагнула с помоста через ступеньку вниз и вышла в коридор. Заглянув в судейскую, она тотчас вернулась в зал и с порога сказала: — Встать! Суд идет.

12.10.83 г. — 23.08.85 г. г. Коряжма.

Загрузка...