Глава XIII

В то время как Юргис искал работу, умер маленький Кристофорас, сын тети Эльжбеты. И Кристофорас и его брат Юозапас были калеками — Юозапас попал под телегу и остался без ноги, а у Кристофораса был врожденный вывих бедра, и он вообще не мог ходить. Он был последышем, и, быть может, природа таким способом дала понять тете Эльжбете, что она уже нарожала достаточно детей. Так или иначе, ребенок был крошечный, болезненный, рахитичный, и в три года он казался годовалым. Весь день он ползал в грязной рубашонке по полу, хныкал и ныл; пол был холодный, ребенок постоянно болел насморком и шмыгал носом. Это всех раздражало и служило поводом к бесконечным ссорам в семье. Потому что мать, как ни странно, любила Кристофораса больше остальных детей, вечно возилась с ним, позволяла ему делать все, что он хотел, и немедленно начинала плакать, когда хныканье малыша выводило Юргиса из себя.

И вот он умер. Причиной этого могла быть съеденная им утром копченая колбаса, изготовленная, возможно, из мяса туберкулезной свиньи, которое было забраковано и не подлежало вывозу за границу. Во всяком случае, через час после того, как ребенок поел ее, он начал плакать от боли, а еще через час уже катался по полу в судорогах. Маленькая Котрина, которая была одна дома, выбежала на улицу, стала звать на помощь, и вскоре пришел врач, но Кристофорас к тому времени навсегда перестал хныкать. Эта смерть не опечалила никого, кроме бедной Эльжбеты, которая была безутешна. Когда же Юргис заявил, что, по его мнению, ребенка следует похоронить за счет города, так как у семьи нет денег на похороны, Эльжбета чуть не лишилась рассудка. Она ломала руки и отчаянно рыдала. Ее дитя положат в общую могилу! А Онна, ее падчерица, стоит, слушает и молчит! Отец Онны перевернулся бы в гробу, если бы услышал об этом!.. Раз уж дошло до такого, то лучше на все махнуть рукой, и пусть их зароют в землю всех сразу!.. Кончилось тем, что Мария обещала дать десять долларов, а так как Юргис заупрямился, то Эльжбета, вся в слезах, ушла, выпросила еще денег у соседей, и у маленького Кристофораса были и панихида, и катафалк с белыми перьями, и могилка на кладбище, отмеченная деревянным крестом. Долгие месяцы после этого бедная мать не могла прийти в себя: стоило ей взглянуть на пол, где прежде ползал Кристофорас, как она начинала плакать. Ему всегда не везло, бедняжке, повторяла она. С самого рождения судьба была несправедлива к нему. Если бы только она вовремя узнала, что этот ученый-врач может вылечить его от увечья!.. Эльжбете как-то рассказали, что совсем недавно один чикагский миллионер, заплатив целое состояние, выписал из Европы знаменитого хирурга, чтобы тот вылечил его маленькую дочь от такой же болезни, какой страдал Кристофорас. А так как хирургу нужны были больные, на которых он мог бы испробовать свое искусство, то он объявил, что будет бесплатно лечить детей бедняков, — великодушие, о котором кричали все газеты. Но Эльжбета, увы, не читала газет, и никто не рассказал ей об этом; впрочем, так оно было, пожалуй, к лучшему, потому что у них все равно не нашлось бы ни времени, ни денег, чтобы каждый день возить ребенка к хирургу.

Какая-то мрачная тень все время висела над Юргисом, пока он бродил в поисках работы. Словно дикий зверь притаился на его жизненном пути, и он знал это и все-таки не мог свернуть с дороги. В положении безработных Мясного городка есть разные ступени, и Юргис со страхом видел, что скоро очутится на самой нижней. Человек, который достиг дна, мог рассчитывать только на одну работу — работу на фабрике искусственных удобрений!

О ней говорили с ужасом. Через это испытание прошли немногие, не больше одного из десяти, остальным довольно было рассказов и заглядывания в дверь. Есть вещи, которые хуже голодной смерти. Юргиса спрашивали, работал ли он когда-нибудь там и собирается ли работать, и в душе у него происходила борьба. При их бедности, при жертвах, на которые они все время идут, разве сможет он отказаться от любой предложенной ему работы, как бы отвратительна она ни была? Осмелится ли он вернуться домой и есть хлеб, заработанный слабой и вечно больной Онной, сознавая, что у него не хватило мужества воспользоваться представившимся случаем? Но сколько он ни убеждал себя, стоило ему заглянуть на эту фабрику, он, содрогаясь, уходил прочь. Но Юргис знал, что он мужчина и должен исполнить свой долг; поэтому он все-таки пошел и попросил работы; никто, впрочем, не вправе был требовать, чтобы он делал это с радостью.

Дэрхемовская фабрика искусственных удобрений находилась в стороне от других предприятий. Мало кто посещал ее, а посетившие выходили с таким видом, что невольно вспоминался Данте, который, как говорили крестьяне, побывал в аду. На эту фабрику переправляли все отходы производства, весь «слив». Там сушили кости, и в удушливых погребах, куда никогда не проникал дневной свет, над быстро вращавшимися машинами склонялись взрослые и дети, распиливая кости на кусочки самой разнообразной формы. В легкие этих рабочих проникала тончайшая пыль, и все они, все без исключения, были обречены на скорую гибель. Здесь извлекали из крови альбумин, из одних дурно пахнувших вещей выделывали другие, еще более дурно пахнувшие. В коридорах и подземельях этого предприятия можно было заблудиться, как в огромных кентуккийских пещерах. Электрические лампочки мерцали сквозь пыль и пар, словно далекие звезды — красные, голубовато-зеленые и пурпурные, в зависимости от цвета пара и от варева, над которым этот пар клубился. Что касается запахов этого кошмарного склепа, то для их описания, может быть, нашлись бы слова в литовском языке — в английском их нет. Человеку, входившему туда, приходилось собирать все свое мужество, словно перед прыжком в ледяную воду. Его ни на минуту не покидало ощущение, будто он плывет под водой; он прижимал платок к носу, кашлял и задыхался, а потом, если он все-таки упорствовал, в ушах у него начинало звенеть, вены на лбу вздувались, а затем его настигала мощная волна аммиачных паров, он поворачивался и в полуобморочном состоянии со всех ног кидался на свежий воздух.

На верхнем этаже были расположены цехи, где выпаривали «слив» — вязкое коричневое вещество, остающееся после того, как из отходов уже выварены сало и жир. Высушенный материал растирали в мелкую пыль и смешивали с каким-то таинственным, но вполне безвредным порошком из камня, который специально завозили сюда тысячами товарных вагонов и затем размалывали. После этого удобрение было готово, его насыпали в мешки и рассылали во все концы света в качестве одного из бесчисленных сортов стандартного костяного фосфата. А потом фермер где-нибудь в Мэне, Калифорнии или Техасе покупал его, скажем, по двадцати пяти долларов за тонну и вместе с зерном закладывал в землю, после чего в течение нескольких дней поля издавали острый запах, а фермер, его фургон и даже лошади, которые везли мешки, были пропитаны тем же запахом. А в Мясном городке искусственное удобрение не было разбросано по тонне на акр и не было смешано с землей; сотни и тысячи тонн его лежали в одном здании огромными кучами; оно покрывало пол слоем в несколько дюймов и наполняло воздух удушливой пылью, которая превращалась в ослепляющий песчаный вихрь, стоило подуть откуда-нибудь ветру.

К этому-то зданию, словно влекомый неведомой рукой, приходил ежедневно Юргис; май выдался необычайно холодный, и тайные молитвы Юргиса были услышаны, но в начале июня наступила рекордная жара, и тогда на мельницу, где размалывали искусственное удобрение, понадобились люди.

Мастер из размольного цеха к этому времени уже знал Юргиса в лицо и отметил его как подходящего человека. И когда в два часа этого безветренного знойного дня Юргис подошел к дверям, сердце его вдруг сжалось — мастер кивнул ему! Не прошло и десяти минут, как Юргис скинул пиджак и верхнюю рубашку и, стиснув зубы, принялся за дело. Это было новое испытание, из которого он должен был выйти победителем!

Своей работе он обучился за одну минуту. Из огромного выходного отверстия мельницы, перед которым он стоял, лилась широкая струя размолотого удобрения, а над нею клубилась тончайшая пыль. Юргису дали в руки лопату, и вместе с несколькими другими рабочими он должен был ссыпать удобрение в тачки. О том, что рядом работали другие люди, Юргис догадывался по шуму и по тому, что время от времени сталкивался с ними: больше ничто не выдавало их присутствия, потому что в ослепляющем вихре пыли уже за три шага ничего не было видно. Наполнив одну тачку, Юргис ощупью находил следующую, а если ее не было, он так и стоял, водя вокруг себя руками, словно слепой. Через пять минут он, разумеется, превратился в глыбу удобрения. Ему выдали губку, которую надо было подвязать ко рту, чтобы дышать через нее. Но пыль набилась ему в уши, а губы и веки покрылись коркой. В полутьме Юргис казался коричневым призраком: с головы до ног он был того же цвета, что и само здание и все предметы в нем и на сто ярдов вокруг. Окна и двери приходилось держать открытыми, и стоило подуть ветру, как Дэрхем и Компания лишались значительной части своих доходов с этой фабрики.

Работая без пиджака при температуре тридцать восемь градусов, Юргис весь пропитался фосфатами, и через пять минут у него началась головная боль, а еще через четверть часа он впал в полуобморочное состояние. Кровь, словно молот, стучала у него в висках. Он чувствовал мучительную боль в темени и едва владел руками. Но, ни на минуту не забывая о пережитых четырех месяцах осады голодом, Юргис продолжал неистово бороться. Еще через полчаса у него началась рвота — его рвало так, что, казалось, все внутренности превратились в сплошную рану. Мастер сказал, что если очень захотеть, то к удобрительной мельнице можно привыкнуть, но Юргис видел теперь, что хотеть должен не он, а его желудок.

К концу этого кошмарного дня Юргис едва держался на ногах. Порою он начинал шататься, и ему приходилось прислоняться к стене, чтобы не упасть. Выйдя с фабрики, большинство рабочих немедленно направлялось в пивную — по-видимому, они считали, что искусственное удобрение, как и яд гремучей змеи, можно изгнать из себя только алкоголем. Но Юргису было слишком худо, чтобы думать о выпивке, — он смог только выйти на улицу и добрести до трамвая. Он обладал чувством юмора и в дальнейшем, ко всему привыкнув, любил влезать в трамвай и любоваться производимым эффектом. Но сейчас ему было до того скверно, что он не замечал, как отворачивались и отплевывались пассажиры, как они зажимали носы платками и бросали на него негодующие взгляды. Он только видел, что сидевший напротив него человек немедленно встал и уступил ему место, полминуты спустя встали оба его соседа, а еще через минуту переполненный трамвай почти опустел: те, кому не хватило места на площадке, вылезли и пошли пешком.

Разумеется, дом Юргиса, как только он вошел, немедленно превратился в небольшую удобрительную фабрику. Все поры его кожи были забиты удобрением, он пропитался им насквозь, и понадобилась бы неделя — не мытья, нет, а чистки скребницей, чтобы оттереть его. В том виде, в каком Юргис был сейчас, его не с чем было сравнивать, кроме разве недавно открытого учеными вещества, которое обладает способностью бесконечно излучать энергию, не исчезая и не изменяясь[22]. Запахом Юргиса пропиталась еда на столе, и всех членов семьи стошнило; что касается самого Юргиса, то трое суток желудок его ничего не принимал: Юргис мог мыть руки, есть вилкой и ножом, но ведь его рот и горло тоже были полны яда!

И все-таки он выдержал! Голова у него раскалывалась от боли, но он плелся на работу, становился на свое место и начинал орудовать лопатой в слепящем облаке пыли. И к концу недели он уже приобрел закалку рабочего удобрительной фабрики, снова мог есть, и хотя голова у него всегда болела, но уже не так сильно, чтобы нельзя было работать.

* * *

Так прошло еще одно лето. То было лето процветания страны, она с жадностью набрасывалась на товары, поступавшие с боен, и, хотя мясные короли старались сохранить армию безработных, все члены семьи нашли себе работу. Они снова расплатились с долгами и начали понемногу откладывать деньги. Но были жертвы, по их мнению, слишком тяжкие, чтобы идти на них без крайней необходимости: продажа газет была неподходящим делом для маленьких мальчиков. Все предостережения и наставления были бесполезны — сами того не замечая, дети усваивали привычки новой среды. Они научились выразительно ругаться по-английски, подбирать окурки, играть в орлянку, в кости и в карты, сделанные из папиросных коробок. Они знали все публичные дома на «Леве», знали имена «мадам»-содержательниц и дни, когда там устраивались торжественные праздники, на которых присутствовали все высшие полицейские чины и политические заправилы. Если какой-нибудь приезжий — какой-нибудь «оптовый покупатель из провинции» — обращался к ним с вопросом, они могли показать ему знаменитую «пивную Хинкидинка» и даже назвать по именам всех шулеров, громил и бандитов, сделавших из этой пивной свою штаб-квартиру. Хуже того, мальчики постепенно отвыкали ночевать дома. Какой толк, спрашивали они, тратить время и силы, а может быть, и деньги на трамвай, чтобы каждую ночь путешествовать к бойням, если на улице так тепло и можно отлично выспаться под каким-нибудь фургоном или в пустом подъезде? Раз они аккуратно приносят полдоллара каждый день, не все ли равно, когда они принесут эти деньги? Но Юргис сказал, что если позволить им ночевать на улице, то потом они и вовсе не вернутся домой, и было решено, что Вилимас и Николаюс осенью снова начнут посещать школу, а Эльжбета, которую заменит в доме ее младшая дочь, пойдет работать.

Как большинство детей в бедных семьях, маленькая Котрина рано сделалась взрослой. Ей приходилось нянчиться с братишкой-калекой и с малышом Юргиса, приходилось стряпать, мыть посуду, убирать дом и поспевать с ужином к тому времени, когда старшие возвращались с работы. Ей было только тринадцать лет, на вид она казалась еще моложе, но она безропотно исполняла все, что от нее требовали. Теперь ее мать пошла искать работу и, походив несколько дней по бойням, устроилась в колбасный цех.

Эльжбета привыкла работать, но эта перемена далась ей очень тяжело, потому что она была принуждена неподвижно стоять с семи часов утра до половины первого, а потом с часу дня до половины шестого вечера. Вначале она думала, что не выдержит, — она страдала почти так же, как Юргис на удобрительной мельнице. Когда на закате она возвращалась домой, у нее подкашивались ноги. К тому же она работала при электрическом свете в какой-то темной дыре, где на полу всегда стояли лужи, а воздух был полон отвратительного запаха сырого мяса. Люди, работавшие там, подчинялись тому же старинному закону природы, который заставляет куропатку зимой быть белой, а осенью окрашиваться в цвет увядшей листвы, хамелеона же, черного, когда он сидит на стволе, — становиться зеленым, когда он переходит на зеленую ветку. Рабочие в этом цехе были как раз цвета «свежей деревенской колбасы», которую они изготовляли.

Заглянуть на несколько минут в колбасный цех было очень интересно, если только не смотреть на людей; пожалуй, на всем предприятии не было таких удивительных машин, как там. Когда-то, надо полагать, приготовление фарша и начинка колбас производились вручную, и было бы интересно узнать, сколько человек заменили эти машины. С одной стороны цеха тянулись бункеры, куда рабочие лопатами забрасывали тонны мяса и килограммы специй; в этих огромных воронках вращались ножи со скоростью до двух тысяч оборотов в минуту. Когда мясо было хорошо измельчено, приправлено картофельными жмыхами, долито водой и размешано, оно подавалось в набивочные машины, которые стояли по другую сторону помещения. Там работали женщины. Каждая машина имела хобот — шланги с наконечниками. Одна из работниц брала длинную «оболочку» и натягивала ее на хобот, как натягивают пальцы тесной перчатки. Кишка была длиной в тридцать футов, но работница натягивала ее в мгновение ока. Надев кишки на все наконечники, женщина нажимала рычаг, и машина выбрасывала целые потоки колбасного фарша, который увлекал за собой оболочку. И зритель видел, как, словно по волшебству, появлялась рожденная машиной невероятно длинная колбаса. Напротив помещался большой лоток, и, как только эти похожие на живые существа колбасы попадали туда, две работницы подхватывали их и перевязывали в нескольких местах. Для непосвященного это было поразительным зрелищем, так как женщины делали только один поворот запястьем, но делали его как-то так, что вместо бесконечной цепи следующих одна за другой колбас у них в руках появлялись связки, где все колбасы исходили из одного центра. Все это было похоже на ловкий фокус, женщины работали так быстро, что глаз буквально не мог уследить за ними, и зритель видел только вихрь движений и появляющиеся одна за другой связки колбас. Но в центре вихря перед ним вдруг возникало напряженное, бледное, как мел, лицо с двумя морщинками, прорезающими лоб, и тут он внезапно вспоминал, что ему пора идти дальше. Но женщины не могли уйти, они оставались там час за часом, день за днем, год за годом, перевязывая гроздья колбас и состязаясь со смертью. Работа была сдельная, работнице же надо было содержать семью, а суровые и безжалостные экономические законы страны, где она жила, были таковы, что делать это она могла, лишь работая так, как она работала, вкладывая в этот труд всю душу и не позволяя себе даже мимолетного взгляда в сторону нарядных дам и элегантных мужчин, глазевших на нее, как на дикого зверя в клетке.

Загрузка...