Глава XXVIIl

После завтрака Юргиса отвезли в суд, который был полон арестованными и зрителями; последние пришли из любопытства или в надежде опознать кого-либо из мужчин и воспользоваться случаем для шантажа. Сначала вызвали мужчин, всех вместе. Судья выразил им порицание и отпустил их. Но Юргис, к его ужасу, был вызван отдельно, как подозрительная личность. В этом суде он уже побывал — именно здесь был вынесем «отсроченный» приговор. Судья и секретарь были те же. Последний теперь всматривался в Юргиса, как будто что-то припоминая. Но у судьи не было никаких подозрений — его мысли были сосредоточены на другом: он ожидал звонка одного из приятелей начальника полицейского участка, чтобы получить указания, как отнестись к Полли Симпсон — «мадам» содержательнице этого дома. Он выслушал рассказ о том, как Юргис пришел навестить сестру, и сухо посоветовал ему выбрать для нее место получше. Потом он отпустил его и занялся девицами, оштрафовав их на пять долларов каждую. Штраф за всех был уплачен разом из пачки, которую мадам Полли вытащила из чулка.

Юргис подождал снаружи и проводил Марию домой. Полиции там уже не было, и начинали собираться посетители. К вечеру все пойдет своим чередом, как будто ничего не произошло. А пока Мария повела Юргиса к себе наверх, они сели и начали разговаривать. При дневном свете Юргис увидел, что краска на ее щеках не была уже прежним румянцем цветущего здоровья. Теперь ее кожа под румянами была пергаментно-желтой, а под глазами появились темные круги.

— Ты болела? — спросил он.

— Болела? — переспросила она. — Черт! (Мария научилась пересыпать свою речь ругательствами, которым позавидовал бы грузчик или погонщик мулов.) От такой жизни заболеешь!

На минуту она умолкла, мрачно уставившись перед собой.

— Это от морфия, — сказала она, наконец. — С каждым днем мне приходится увеличивать дозу.

— Для чего он тебе?

— Так уж ведется — сама не знаю, почему. Не морфий, так виски. Если бы девушки не пили, они бы не выдержали. Хозяйка всегда дает новеньким морфий, а пристраститься недолго. Иной раз его принимают, когда что-нибудь болит, и тоже привыкают. Вот и я втянулась, я знаю. Я пыталась бросить, но здесь это мне не удастся.

— А ты долго пробудешь тут? — спросил он.

— Не знаю. Пожалуй, всю жизнь. Что же мне еще делать!

— Разве ты не копишь денег?

— Коплю! — вскричала Мария. — Нет, куда там! Зарабатываю я как будто достаточно, но все деньги расходятся. Я получаю половину платы — два с половиной доллара с каждого гостя; бывает, что я зарабатываю долларов двадцать пять — тридцать за ночь, и ты скажешь, что я могла бы делать сбережения. Но с меня берут за комнату и стол, а цены здесь такие, что ты и представить не можешь, потом за прислугу, за напитки — за все, чем я пользуюсь и чем не пользуюсь. За одну стирку белья я плачу около двенадцати долларов в неделю, представляешь? Но что же делать? Я должна соглашаться, или мне придется уйти, а везде то же самое. Мне удается только выкраивать пятнадцать долларов в неделю для Эльжбеты, чтобы дети могли ходить в школу.

Мария умолкла и задумалась; но, видя, что Юргис слушает ее с интересом, она продолжала:

— Вот так и удерживают девушек: их заставляют влезть в долги, чтобы они не могли уйти. Молодая девушка приезжает из-за границы; она ни слова не знает по-английски и попадает в такое место; если она хочет уйти, мадам говорит, что она задолжала двести долларов, отбирает у нее платье и грозит полицией, если она не останется и не будет слушаться. Девушка остается, и чем дольше она живет здесь, тем больше становится ее долг. Часто девушки попадают сюда, не зная, что их ожидает, так как они нанимались в служанки. Ты заметил эту маленькую белокурую француженку, которая на суде стояла рядом со мной?

Юргис кивнул.

— Ну так вот, она приехала в Америку год назад. Она была конторщицей. Какой-то агент нанял ее и отправил сюда будто бы для работы на фабрике. Их целую партию, шесть человек, привезли в такой же дом в конце этой улицы. Эту девушку поместили в отдельной комнате, подмешали ей чего-то в еду, и, когда она пришла в себя, беда уже случилась. Она принялась плакать и кричать, рвала на себе волосы, но ей не оставили ничего, кроме халата, и она не могла уйти. Ее все время одурманивали наркотиками, пока она не покорилась. Десять месяцев она не выходила из того дома, а потом ее выгнали, потому что она не подошла им. Пожалуй, ее выгонят и отсюда — она часто бывает не в себе, потому что пьет абсент. Только одна из девушек, приехавшая с ней, убежала — она выскочила ночью из окна второго этажа. Из-за этого был скандал, может быть, ты слыхал.

— Да, слыхал, — сказал Юргис. (Это произошло в том притоне, где они с Дьюаном скрывались после ограбления «оптового покупателя». К счастью для полиции, девушка сошла с ума.)

— Это очень прибыльное дело, — продолжала Мария. — Агенты получают по сорока долларов с головы и привозят девушек отовсюду. Нас здесь семнадцать в этом доме, из девяти различных стран. В некоторых домах ты найдешь и больше. У нас тут несколько француженок — наверное, потому, что мадам говорит по-французски. Француженки очень нехорошие, хуже всех, если не считать японок. В соседнем доме полно японок, но я ни за что не согласилась бы жить под одной крышей с ними.

Мария приостановилась и затем добавила:

— У нас здесь женщины в большинстве очень порядочные — ты даже удивился бы. Раньше я думала, что они идут на это, потому что им нравится. Но разве женщине может нравиться продавать себя всякому мужчине, старому или молодому, черному или белому!

— Некоторые из них говорят, что нравится, — сказал Юргис.

— Я знаю, — ответила Мария, — мало ли что они говорят! Они понимают, что раз попали сюда, то уже не выберутся. А на самом деле ни одна женщина не бралась за это добровольно, всегда виновата нужда. У нас есть молоденькая еврейка, которая служила посыльной у модистки, но заболела и лишилась места. Она провела четыре дня на улице без маковой росинки во рту, а потом пошла в одно место, тут за углом, и предложила себя. У нее сперва отобрали всю одежду, а потом уже дали поесть.

Мария угрюмо замолчала.

— Расскажи о себе, Юргис, — сказала она вдруг. — Что с тобой было?

И он рассказал ей длинную историю своих похождений со времени бегства из дому — как он стал бродягой, как строил подземную железную дорогу и был сбит локомотивом, потом о Джеке Дьюане, о своей политической карьере на бойнях, о крушении этой карьеры и последующих злоключениях. Мария слушала его с сочувствием, глядя на него, нетрудно было поверить его рассказу о тяжких лишениях.

— Ты вовремя нашел меня, — сказала она. — Я поддержу тебя. Я буду помогать тебе, пока ты не найдешь работы.

— Мне бы не хотелось брать твои… — начал он.

— Почему? Потому что я здесь?

— Нет, дело не в этом, — сказал он. — Но ведь я ушел и бросил вас…

— Глупости! — отозвалась Мария. — Брось думать об этом. Я не виню тебя.

— Ты, верно, голоден, — сказала она, помолчав. — Давай закусим; я потребую чего-нибудь сюда.

Она нажала кнопку, вошла негритянка и приняла ее заказ.

— Приятно, когда кто-нибудь прислуживает тебе, — заметила она со смешком, потягиваясь.

Тюремный завтрак был не особенно обилен, и Юргис успел проголодаться. Мария устроила небольшой пир, и за едой они разговаривали об Эльжбете и детях и вспоминали минувшие времена. Не успели они кончить, как вошла другая негритянка с сообщением, что мадам зовет Марию, «литвинку Мэри», как ее называли здесь.

— Это значит, что тебе пора уходить, — сказала Мария.

Юргис встал, и она дала ему новый адрес семьи, жившей теперь в квартале Гетто.

— Иди туда, — сказала она. — Они будут тебе рады.

Но Юргис колебался.

— Я… по-моему, лучше подождать, — сказал он. — Слушай, Мария, может быть, ты дашь мне немного денег, чтобы я сначала устроился на работу?

— Зачем тебе деньги? — возразила она. — Все, что тебе нужно, — это поесть и иметь где переночевать, правда?

— Да, — сказал он. — Но мне не хочется идти туда, после того как я бросил их… и когда у меня нет работы, а ты… ты…

— Да ладно! — перебила Мария, слегка подталкивая его. — Что ты болтаешь? Я не дам тебе денег, — добавила она, провожая его к двери, — потому что ты их пропьешь и добра из этого не выйдет. Вот тебе пока четверть доллара. Иди, они так обрадуются твоему возвращению, что тебе некогда будет стыдиться. До свидания!

Юргис вышел и побрел по улице, раздумывая, что делать дальше. Он решил сначала попытаться найти работу и остаток дня провел, безуспешно обходя фабрики и товарные склады. Потом, когда уже почти стемнело, он решил пойти к Эльжбете, но, заметив закусочную, вошел и истратил свои четверть доллара на обед. Выйдя оттуда, он переменил решение — ночь была теплая, и он мог провести ее под открытым небом, а с утра возобновить поиски работы. Поэтому он пошел куда глаза глядят и вдруг заметил, что идет по той же улице и мимо того же зала, где накануне слышал политическую речь. Теперь здесь не было ни красных огней, ни оркестра, а только простое объявление о митинге, но поток людей вливался в дверь. Юргис решил снова зайти туда, чтобы отдохнуть и подумать, что делать дальше. Никто не требовал билетов, следовательно, развлечение было опять бесплатное.

Он вошел. На этот раз зал не был украшен, но на эстраде толпились люди, и почти все места в зале были заняты. Юргис с трудом нашел свободный стул в заднем ряду и сразу забыл об окружающем. Не подумает ли Эльжбета, что он явился жить на ее счет? Или она поймет, что он снова хочет работать и вносить в дом свою долю? Встретит ли она его приветливо, или будет пилить? Только бы достать какую-нибудь работу, прежде чем идти туда. Хоть бы этот последний мастер согласился испытать его!

Вдруг Юргис очнулся. Толпа, заполнившая теперь зал до самых дверей, оглушительно зашумела. Люди вставали с мест, размахивали платками, кричали и вопили. «Наверное, оратор приехал, — подумал Юргис. — Охота же им так с ума сходить! Какая им от всего этого выгода? Какое отношение имеют они к выборам, к управлению страной?» Юргис побывал за кулисами политики.

Он снова погрузился в свои мысли, попутно отметив, что теперь ему отсюда не выбраться, потому что зал набит битком, а после митинга идти к Эльжбете будет поздно, и ему придется провести ночь на улице. Пожалуй, даже лучше будет пойти туда утром, когда дети отправятся в школу и он сможет спокойно поговорить с Эльжбетой. Она всегда была благоразумна, а он серьезно решил загладить свою вину. Он сумеет убедить ее. Кроме того, на его стороне Мария, она дает деньги; если Эльжбета заупрямится, он просто напомнит ей об этом.

Юргис продолжал размышлять. Прошел час, другой, и Юргису начало грозить повторение вчерашней катастрофы. Оратор все говорил, слушатели хлопали, кричали и были вне себя от возбуждения. Однако мало-помалу звуки в ушах Юргиса начали сливаться, мысли в голове путаться, а сама голова — качаться и кивать. Он несколько раз ловил себя на этом и делал отчаянные усилия, чтобы не заснуть. Но в зале было жарко и душно, долгая прогулка и обед возымели свое действие, — в конце концов голова Юргиса упала на грудь, и он заснул.

Как и в тот раз, кто-то толкнул его, и он так же испуганно выпрямился. Так и есть, он опять храпел! Что же теперь делать? С мучительным напряжением он впился глазами в эстраду с таким видом, будто никогда в жизни ничем иным не интересовался. Он ожидал гневных восклицаний и враждебных взглядов. Он представлял себе, как полисмен подойдет к нему и схватит его за шиворот. Или до этого еще не дошло? Может быть, его оставят в покое? Он сидел и ждал, весь дрожа.

И вдруг он услышал голос, женский голос, мягкий и печальный:

— Постарайтесь слушать, товарищ, может быть, это вас заинтересует.

Прикосновение полисмена к его плечу потрясло бы Юргиса меньше, чем эти слова. Он продолжал таращить глаза на эстраду и не шевелился; но сердце у него забилось. Товарищ! Кто мог назвать его «товарищем»?

Он ждал долго. Наконец, уверившись, что за ним больше не наблюдают, он искоса взглянул на женщину, сидевшую рядом с ним. Она была молода, красива, хорошо одета — настоящая леди. И она назвала его «товарищем»!

Он осторожно повернулся, чтобы лучше разглядеть свою соседку, но потом, как зачарованный, уставился прямо на нее. По-видимому, она уже забыла о нем и смотрела на эстраду. Говорил какой-то мужчина. Юргис смутно слышал его голос, но все его внимание было приковано к лицу женщины. Он смотрел на нее, и его охватывало смутное беспокойство, переходившее в тревогу. Что с ней? Чем она так захвачена? Что происходит в этом зале? Она сидела, окаменев, крепко сжав руки — так крепко, что под кожей были видны сухожилия. На лице у нее отражалось страшное волнение и напряжение, как будто она отчаянно боролась или смотрела на чужую борьбу. Ноздри ее слегка вздрагивали, и время от времени она быстро облизывала сухие губы. Грудь ее вздымалась, ее возбуждение, казалось, возрастало и снова падало, как лодка на океанских валах. Что это? В чем дело? Очевидно, ее волнует то, что говорит человек на эстраде. Что же это за человек? Что здесь, наконец, происходит? И Юргис посмотрел на оратора.

Перед ним словно открылась картина дикой природы — бури в горах, ломающей деревья, корабля среди бушующего моря. Юргисом овладело тревожное ощущение сумбура, беспорядка, дикого и бессмысленного хаоса. Человек был высок, худ и казался таким же измученным, как и сам Юргис. Редкая черная борода закрывала половину лица, и видны были только черные провалы глаз. Он говорил быстро, в страшном возбуждении; он жестикулировал и метался по сцене, простирая свои длинные руки, словно хотел захватить ими каждого из своих слушателей. Голос его был глубок, как орган. Но Юргис не сразу подумал о голосе — он был слишком занят глазами этого человека, чтобы думать о его словах. Вдруг ему показалось, что оратор начал указывать прямо на него, обращаться именно к нему. И тогда до сознания Юргиса дошел голос, нервный, вибрирующий от волнения, боли и страшной тоски, от невысказанных и не выразимых словами чувств. Этот голос овладевал человеком, сковывал его, пронизывал насквозь.

— Вы слушаете меня, — говорил оратор, — и думаете: «Да, это правда; но ведь так было всегда». Или вы говорите: «Возможно, что это когда-нибудь сбудется, но не на моем веку; мне от этого мало проку». И вы возвращаетесь к своему изнурительному труду и даете размалывать себя ради чужих барышей на мировой мельнице экономических сил. Возвращаетесь, чтобы помногу часов в день надрываться ради выгоды другого; чтобы жить в грязных и убогих лачугах, работать в нездоровых и опасных местах; чтобы бороться с призраками голода и нужды; чтобы подвергаться несчастным случаям, болеть, умирать. И с каждым днем борьба все ожесточеннее, темп — стремительнее. С каждым днем вы должны трудиться все напряженнее, и все крепче сжимает вам горло железная рука обстоятельств. Проходят месяцы и годы — и вы приходите опять. И снова я здесь, чтобы говорить с вами, чтобы посмотреть, сделали ли свое дело горе и нужда, открыли ли вам глаза несправедливость и гнет. Я буду ждать и дальше. Мне больше ничего не остается. В какой пустыне могу я укрыться от этих бед, в каком приюте могу я спастись от них? Если я уйду на край земли — и там тот же проклятый строй! Везде я вижу, как честнейшие и благороднейшие порывы человечества, мечты поэтов, агония мучеников сковываются кандалами и обращаются на службу организованной и ненасытной Алчности! Вот почему я не могу успокоиться, не могу молчать; вот почему я отказываюсь от покоя и счастья, от здоровья и доброго имени и выхожу в мир и изливаю скорбь моего духа. Вот почему меня не заставят умолкнуть ни лишения, ни болезнь; ни ненависть, ни клевета; ни угрозы, ни насмешки; ни тюрьма, ни гонения, если мне суждено изведать их, никакая сила на земле или над землей, которая была, есть или будет сотворена. Потерпев неудачу сегодня, я снова попытаюсь завтра; я знаю, что виноват я сам, знаю, что, если я сумею рассказать людям то, что вижу, сумею передать им боль моего бессилия, — рухнут все преграды предрассудков, и самые вялые души воспрянут к действию! Устыдится самый недоверчивый, устрашится самый себялюбивый. Замолкнет голос насмешки, обман и лицемерие уползут в свои логовища, и истина восторжествует! Ибо я говорю голосом миллионов безгласных. Голосом тех, кто угнетен и не имеет утешителя. Голосом тех, кто отвержен жизнью, кому нет ни отдыха, ни спасения, для кого мир — тюрьма, застенок, могила! Голосом ребенка, который в эту минуту работает на бумагопрядильнях Юга, борясь с усталостью, в немой муке, не зная иной надежды, кроме смерти! Голосом матери, которая шьет при свече на своем чердаке, изможденная и рыдающая, потому что ее детей томит голод! Голосом больного, который мечется на куче лохмотьев и знает, что его близкие погибнут без него! Голосом молодой девушки, которая сейчас идет по улицам этого ужасного города, измученная и истощенная, и выбирает между публичным домом и озером! Голосом всех тех, кто стонет под колесами тяжелой колесницы Алчности! Голосом человечества, взывающего об избавлении! Голосом вечной души Человека, восстающей из праха, вырывающейся из тюрьмы, разбивающей оковы угнетения и невежества и бредущей ощупью к свету.

Оратор остановился. На миг воцарилась тишина, все затаили дыхание, затем из груди тысячи людей вырвался единый крик. Все это время Юргис сидел неподвижно, не сводя глаз с оратора. Он трепетал, охваченный изумлением.

Вдруг человек на эстраде поднял руку, и настала тишина.

— Я обращаюсь к вам, — возобновил он свою речь, — не спрашивая, кто вы, лишь бы вы стремились к истине. Но прежде всего я обращаюсь к рабочим, к тем, для кого тяготы, о которых я говорю, — не просто предмет сочувствия или небрежной забавы, надоедающей через минуту, я обращаюсь к ним потому, что для них это суровая и беспощадная действительность, это цепи на их руках, рубцы на их спинах, свинец в их душе. Я обращаюсь к вам, рабочие! К вам, труженикам, создавшим это государство и не имеющим голоса в его делах. К вам, чей удел сеять то, что пожнут другие, работать и повиноваться, получая взамен плату вьючного животного, — корм и кров, чтобы вы могли перебиваться со дня на день. Вам я приношу свою весть о спасении, к вам взываю! Я знаю, что прошу от вас многого, — знаю, потому что я был на вашем месте, жил вашей жизнью, и нет здесь предо мною человека, который знал бы ее лучше меня. Я испытал, каково быть уличным мальчишкой, чистильщиком сапог, живущим коркой хлеба и спящим где-нибудь на лестнице, в подполе или под пустыми фургонами. Я испытал, что значит дерзать и стремиться и видеть крушение своей мечты, видеть, как лучшие цветы человеческого духа втаптываются в грязь звериными силами жизни. Я знаю, какой ценой рабочий человек платит за знание, — я заплатил за него едой и сном, мукой тела и духа, здоровьем, чуть ли не жизнью. Поэтому, приходя к вам со словами надежды и свободы, говоря о новой земле, которую нужно создать, о новом великом труде, на который нужно дерзнуть, я не удивляюсь, находя вас косными и расчетливыми, равнодушными и недоверчивыми. Но я не отчаиваюсь, ибо знаю также силы, которые гнетут вас, ибо мне знаком свирепый бич нужды и жало презрения тех, кто наверху. Ибо я уверен, что в слушающей меня сегодня толпе, среди многих тупых и равнодушных, среди многих, пришедших из праздного любопытства или ради потехи, найдется хоть один человек, которого боль и страдания довели до отчаяния, которого беды и несправедливости разбудили и заставили слушать. Для него мои слова будут словно вспышка молнии для странствующего во мраке: они откроют перед ним путь, как бы он ни был труден и опасен, разрешат все вопросы, уяснят все затруднения. Повязка спадет с его глаз, падут цепи, он поднимется с благодарным криком и пойдет вперед — отныне свободный! Человек, освобожденный от им же созданного рабства. Человек, который никогда больше не попадет в ловушку, который не прельстится приманками и не побоится угроз и, начиная с этого вечера, будет идти вперед, а не назад, будет учиться и размышлять, опояшется мечом и займет свое место в армии товарищей и братьев; он принесет другим благую весть, как я принес ее ему, — бесценный дар свободы и света, принадлежащий не мне и не ему, но всякой человеческой душе. Труженики, труженики, товарищи! Раскройте глаза и оглянитесь вокруг. Вы так долго надрывались в труде, что ваши чувства притупились и души онемели. Но раз в жизни осознайте мир, в котором вы живете, сорвите с него ветошь обычаев и условностей — узрите его, каков он есть, во всей его ужасной наготе. Осознайте его! Осознайте, что на равнинах Маньчжурии две враждебные армии сошлись лицом к лицу, и, может быть, в эту минуту, когда мы сидим здесь, миллионы людей, вынужденных хватать друг друга за горло, с яростью маньяков стараются уничтожить друг друга. И это в двадцатом веке, через девятнадцать столетий после того, как Князь Мира пришел на землю! Девятнадцать столетий его слова проповедуются как божественные, и вот две армии людей терзают и раздирают друг друга, подобно диким лесным зверям! Философы мыслили, пророки вещали, поэты плакали и молились, а это страшное чудовище все еще бродит по свету! У нас есть школы и университеты, газеты и книги; мы исследовали небо и землю; мы все взвесили, испытали, продумали, но лишь для того, чтобы вооружить человека на взаимное уничтожение! Мы называем это войной и проходим мимо. Но не отделывайтесь условными пошлыми фразами. Идите за мной, идите со мной и… осознайте! Видите вы человеческие тела, пронизанные пулями, разорванные на куски взрывом снаряда? Слышите хруст, с которым штык входит в человеческое тело? Слышите стоны и хрип агонии, видите человеческие лица, искаженные болью или превращенные в дьявольские маски ярости и злобы? Положите руку на этот кусок мяса — он горяч, он содрогается; только что он был частью человека! Эта кровь еще дымится — ее гнало по жилам человеческое сердце! О боже! И это делают продуманно, организованно, предумышленно! А мы знаем об этом, читаем — и принимаем, как должное. Газеты сообщают об этом — и типографские машины не останавливаются; наши церкви знают об этом — и не закрывают своих дверей; народ видит это — и не восстает в ужасе и смятении!

Или, быть может, вам кажется, что Маньчжурия далеко? Тогда вернемся домой, вернемся сюда, в Чикаго. Здесь, в этом городе, десять тысяч женщин заперты сейчас в гнусных притонах и, понуждаемые голодом, продают свое тело. Мы знаем это и делаем себе из этого забаву! Эти женщины созданы по образу и подобию ваших матерей, это ваши сестры. Уходя сюда, вы оставили дома свою дочурку; утром вас встретит ее улыбка, ее смеющиеся глаза, но та же судьба, может быть, ждет и ее! В Чикаго сейчас десять тысяч человек, бездомных и несчастных, умоляют дать им работу и готовы работать, но они обречены на голод и в ужасе ожидают приближения зимних холодов. В Чикаго сейчас сто тысяч детей надрывают силы и губят жизнь, стараясь раздобыть себе кусок хлеба. Сто тысяч матерей живут в грязи и нищете, не имея чем накормить своих малюток. Сотни тысяч стариков, заброшенных и беспомощных, ждут, чтобы смерть избавила их от мучений. Миллионы мужчин, женщин и детей стонут под игом, превращенные в наемных рабов, трудятся, пока в силах стоять на ногах, и получают ровно столько, сколько нужно, чтобы не умереть; до конца дней своих они обречены на монотонный изнуряющий труд, на недоедание и нужду, на жару и холод, на грязь и болезни, на невежество, пьянство и порок! Переверните же вместе со мной страницу и поглядите на оборотную сторону картины. Есть тысяча, быть может десять тысяч человек, являющихся господами этих рабов, владеющих их трудом. Они ничего не делают, чтобы заработать то, что получают. Им не приходится даже требовать — все достается им само собой, и единственная забота их — тратить свой доход. Они живут во дворцах, купаются в роскоши, предаются безумствам, каких не описать словами, безумствам, перед которыми бледнеет всякое воображение и содрогается душа. Они тратят сотни долларов на пару ботинок, носовой платок, подвязки. Они выбрасывают миллионы на лошадей, автомобили и яхты, на дворцы и пиры, на блестящие камешки, которыми они украшают свои тела. Вся их жизнь — состязание за первенство в тщеславии и мотовстве, в разрушении полезного и необходимого, в расточении труда и жизней их близких, труда и муки целых народов, пота, слез и крови человечества! Все принадлежит им, все существует для них. Подобно тому как ручейки вливаются в потоки, потоки — в реки, а реки — в океан, так неуклонно и неизбежно все богатство общества течет к ним. Земледелец обрабатывает почву, шахтер роется в земле, ткач ткет, каменщик обтесывает камень, сметливый человек изобретает, опытный управляет, мудрый изучает, вдохновенный поет — и все результаты и продукты труда, мозга и мускулов собираются в одну мощную струю и текут в их карманы! Все общество у них в руках, труд всего мира в их распоряжении, и, как свирепые волки, они терзают и губят, как злобные коршуны, рвут и пожирают! Вся мощь человечества принадлежит им нерушимо и навеки, — что бы ни делали и как бы ни бились люди, они живут только для этих паразитов и за них умирают. Им принадлежит не только труд общества, но и правительства тоже куплены ими. И повсюду они пользуются своей подло захваченной властью для укрепления своих привилегий, для расширения и углубления тех каналов, по которым текут к ним барыши. А вы, труженики! Вы приучены к этому, вы плететесь, как вьючный скот, думая только о тяготах дня. Но найдется ли среди вас хоть один, который верил бы, что такой строй может держаться вечно? Найдется ли здесь, среди моих слушателей, хоть один человек, настолько униженный и отупевший, чтобы он мог встать предо мною и заявить, что он верит в такую возможность — в то, что продукты общественного труда, средства существования человечества всегда будут принадлежать бездельникам и паразитам и расточаться в угоду их прихотям и страстям; в то, что они останутся в распоряжении воли немногих, а не станут когда-нибудь и как-нибудь достоянием всего человечества, чтобы воля всего человечества распределяла их с пользой для всех? Если же этому переходу суждено сбыться, то как он сбудется — какая сила осуществит его? Думаете ли вы, что это будет задачей ваших господ? Они ли напишут хартию ваших вольностей, они ли выкуют меч вашего освобождения, они ли поведут в бой ваши ряды. Дадут ли они свое богатство на это дело, будут ли они строить школы и церкви, чтобы учить вас, печатать газеты, чтобы возвещать о ваших успехах, организовывать политические партии, чтобы направлять и вести борьбу? Неужели вы не видите, что это ваша задача и вам мечтать о ней, вам решать ее, вам осуществлять ее? Что осуществить ее можно, только преодолев всевозможные препятствия, какие богатство и власть поставят на вашем пути, только не страшась насмешек и клеветы, ненависти и гонений, полицейской дубинки и тюрьмы? Что вам придется обнаженной грудью встретить бешенство угнетателей? Что слепые и безжалостные превратности судьбы дадут вам горькие уроки? Что если это сбудется, то лишь после мучительных блужданий вашего не оформившегося сознания и слабого лепета вашего еще не развившегося голоса? После томительного одиночества голодного духа, после исканий и тщетных попыток, тоски и сердечной боли, отчаяния и кровавой муки! С помощью денег, добытых ценою голода; знания, добытого ценою отказа от сна; обмена мыслей в тени виселицы! Это будет движение, корни которого в далеком прошлом — неприметное и неуважаемое дело, легко доступное насмешке и презрению; дело мрачное, отмеченное печатью мести и ненависти. Но вас, трудящихся, наемных рабов, оно позовет голосом неумолкающим и властным, голосом, от которого вам не укрыться нигде! Голосом всех ваших обид, всех ваших желаний, голосом вашего долга и вашей надежды — всего, чем вы дорожите на свете! Голосом бедняка, требующего уничтожения бедности! Голосом угнетенного, проклинающего гнет! Голосом силы, родившейся в страдании, решимости, возникшей из бессилия, веселья и смелости, порожденных бездной тоски и отчаяния! Голосом Труда, осмеянного и оскорбленного, — могучего великана, который лежит в изнеможении, огромный, как гора, но ослепленный, связанный, не знающий своей силы. Теперь мысль о сопротивлении просыпается в нем — надежда, борющаяся со страхом! Он напрягает свои члены, цепи спадают, дрожь пронизывает все его гигантское тело, и в миг мечта претворяется в действие! И вот он рванулся, встает; оковы разбиты, иго пало. Он выпрямляется во весь свой могучий рост, вскакивает и кричит в экстазе своего возрождения…

Внезапно оратор замолчал, не в силах преодолеть одолевшие его чувства. Он стоял, простирая руки вверх, и сила его прозрения, казалось, приподнимала его над полом. Слушатели с криком повскакали с мест. Они махали руками, громко смеясь от волнения. И Юргис вместе со всеми кричал, срывая голос, кричал, потому что не мог не кричать, потому что он был во власти обуревавших его чувств. Причиной этого были не только слова оратора, не только его покоряющее красноречие. Это было действие его личности, его голоса — голоса со странными интонациями, проникавшими в душу, как звук колокола, захватывавшего слушателя, потрясавшего его внезапным трепетом, ощущением чего-то неведомого, как будто человек прикоснулся к неизреченным тайнам, вселяющим благоговение и ужас. Перед Юргисом раскрывались широчайшие картины, земля разверзалась под ним, он испытывал смятение, подъем, содрогание. Он переставал чувствовать себя просто человеком — он был полон неведомых сил, враждебные демоны спорили в нем, вековые тайны требовали выхода из мрака; он сидел, подавленный болью и радостью, кровь билась в кончиках его пальцев, и частое дыхание с трудом вырывалось из груди. Слова этого человека молнией озарили душу Юргиса; поток чувств затопил его — все его старые надежды и желания, старое горе, и гнев, и отчаяние. Все пережитое, казалось, внезапно нахлынуло на него, слившись в новое непередаваемое чувство. Мало того что он терпел такой гнет и такие ужасы — ведь он, униженный и истерзанный, примирился, забыл о своих обидах, не делал даже попыток бороться — в этом было самое страшное, безумное, невыносимое для человеческого сознания! «Что есть убийство плоти, если убивается душа?» — спрашивает пророк. Юргис и был тем человеком, чью душу убили, человеком, переставшим надеяться и бороться, примирившимся с унижением и отчаянием. И вдруг в единый мучительный миг эта черная, отвратительная истина открылась ему! Рухнули все устои его души, казалось, небо раскололось над его головой, а он стоял, подняв кулаки, глаза его налились кровью, на лбу вздулись синие вены, и он ревел, как дикий зверь, исступленно, безумно, бессвязно. Когда же его голос отказал, он долго стоял еще, судорожно вздыхая, и хрипло бормотал про себя: «Боже мой! Боже мой! Боже мой!»

Загрузка...