Глава 20 Прощай!

Я чувствовал себя маленьким и одиноким. На нашем полуострове в форме селедки стоял октябрь, и морозный воздух потрескивал от соли. Под бледным солнцем сверкали изморозью черепичные крыши, и голые, нагие деревья смотрелись силуэтами на фоне бурлящего моря. Никогда еще Тандер-Спит не выглядел холоднее или печальнее, и в душе я даже где-то радовался, что уезжаю.

– Господь проклял тебя! – крикнул мне вслед Пастор Фелпс, когда молчаливый мистер Пух-Торф стеганул лошадь и телега покатилась по скользкой булыжной дороге. – Тебе никогда этого не искупить! Вон! Отдайся проклятой столице, где столько порока, что его можно отскребать от стен!

Похоже, отец забыл, что это он сам – и Господь – пожелали отправить меня в Ханчберг. Ему ничем не угодишь, угрюмо подумал я, когда тирады отца затихли вдалеке. Я натянул шерстяную шапку на уши и поежился. В руке я сжимал холщовый мешок с самыми ценными пожитками: Библией, «Ракообразными» Германа и «Мировой историей» Хэнкера, четырьмя высушенными тыквами с матушкиной могилы, раковиной, подаренной Томми на прощание, ножом для рыбы от его матери и моим яйцом ската.

– До свидания, дорогой отец, – тихо прошептал я, когда сучковатые деревья полуострова уступили место островному кустарнику.

Моя новая жизнь началась.


Я знал о больших городах лишь то, что отец посчитал нужным мне поведать, а именно: что они обитель порока и кишат женщинами с дурной славой, сосудами скверны, которые рожают детей без благословения Божьего; что там нет ни любви к ближним, ни братской любви, а на улицах полно нищих с гноящимися ранами, которые уже не излечить.

Мой поезд из Джадлоу прибыл в Ханчберг, выбросив меня на запруженные улицы, где я сразу увидел то, о чем не сказал отец: в мире гораздо больше людей, нежели я когда-либо представлял. День был базарным, и центр города кипел как муравейник. Миллион голосов наполняли воздух – крики уличных торговцев, пронзительный женский смех, жалобные хныканья детей-попрошаек, протягивавших грязные ладошки за полпенни. Я брел через рынок – мимо стоек с кофе и устричных гор, тележек мясников и фруктовых прилавков. Все здесь клокотало и бурлило людьми – и при этом они являлись лишь крошечной крупицей населения мира! Шагая по булыжной мостовой в поисках Семинарии, я вдруг ощутил себя маленьким, незначительным и невидимым. Никто не пялился на меня, как в Тандер-Спите или Джадлоу, и не смеялся над моей походкой. Они слишком заняты, вскоре сообразил я, и поглощены своими делами. Я увидел, как мужчина с раскрашенным лицом жонглирует яблоками, и заметил, как юный карманник обирает толпу зевак. Возле церкви я высмотрел кучку женщин, глотавших джин и показывавших панталоны любому, кто удосуживался взглянуть. Вняв предупреждениям отца, я застегнул сюртук поплотнее и убыстрил шаг. Голова кружилась от света и звука. О странный, яркий и пугающий новый мир! Но сердце преисполнилось надеждой. Конечно же, здесь я смогу начать жизнь заново!

Семинарию я нашел почти в самом сердце города – прямоугольник из красного кирпича в завитушках по углам, окруженный грозными остролистами – их сверкающие листья-пики вспыхивали на осеннем солнце, будто ножи. Узрев величие этого здания и его большие черные блестящие двери, я понял, почему отец когда-то мечтал отправить меня сюда. Ибо кто может противостоять Господу, когда Он в такой внушительной твердыне? После хаоса рынка я с облегчением вступил в здание и прошел по плитам гулкого коридора в кабинет Настоятеля. И нерешительно постучался в дверь.

– Входите, – раздался сильный глубокий голос. Я вошел. Комнату заполняли книги и запах табака.

Настоятель оказался большим краснолицым мужчиной, и его рукопожатие чуть не оторвало меня от пола.

– Добро пожаловать в Семинарию, Тобиас, – пророкотал он. – Твоя слава летит впереди тебя.

Я пал духом. Что он слышал? Неужели ему написал отец, неужели сказал, что я проклят Дьяволом? Не удивлюсь.

Но моя слава оказалась более тривиального характера – она дошла до Настоятеля через кузена миссис Биттс, бывшего тандерспитца, женатого на племяннице его кузена.

– Мне сказали, – продолжил Настоятель, – что ты с пяти лет читал вслух в церкви Тандер-Спита и выговариваешь скороговорки, как сам Дьявол!

Я облегченно вздохнул и улыбнулся.

– Это правда, – кивнул я.

– И? – произнес он, сложив руки.

– Карл у Клары украл кораллы, – рискнул я. Он зааплодировал. – Граф Пото играл в лото, – продолжил я. – Графиня Пото знала про то, что граф Пото играл в лото, а граф Пото не знал про то, что графиня Пото знала про то, что граф Пото играл в лото.

– Далеко пойдешь, – произнес Настоятель, похлопав мясистой рукой по истрепанной Библии. – Так вот, я нашел тебе хозяйку. Ее зовут миссис Фуни, милая женщина, с очень большой… – э, большим сердцем. – И он изобразил изгиб женской груди. Я покраснел. – А пока позволь мне представить тебя остальным студентам.

Студенты завтракали, и трапезная отзывалась пятью дюжинами шумных разговоров.

Настоятель подвел меня к столу.

– Это Фартингейл. – Он показал на юношу с острыми чертами лица, с огромной скоростью загребавшего в рот вареные бобы. Фартингейл оторвался от тарелки. – Фартингейл, а это Тобиас Фелпс, – представил меня Настоятель. – Возьми его под свое крылышко. Он сын пастора, который учился в этой самой семинарии много лет назад. И просто мастер в скороговорках. Рассказал мне в кабинете графа с графиней Пото. Весьма впечатляюще.

Фартингейл одарил меня скорее ухмылкой, чем радушной улыбкой и переглянулся с соседом.

– Рад нашему знакомству, Графиня, – сказал он. – Накладывай бобы. – И он кивнул на металлический чан.

– Что за манеры! – Настоятель хлопнул Фартингейла по спине и от души рассмеялся. Затем развернулся к выходу, сжимая Библию, словно кирпич, который хотел куда-нибудь пристроить. – Зайди в мой кабинет после завтрака, Фелпс, – добавил он. – А Фартингейл закончит вводную часть.

– Ну что, Графиня, – начал Фартингейл, когда Настоятель исчез из виду. – Мы уже поразили Настоятеля, да? Вот и умничка. Знакомься, Поппл, – новый студент, – сказал он соседу, приземистому толстяку с кривыми зубами. – Его зовут Графиня Пото.

И так «Графиня Пото» стало моим прозвищем – вернее, одним из них. Мои друзья-семинаристы почуяли кровь. За время завтрака, пока я знакомился с Попплом, Гэнни, Хиксом, Макгрэтом и другими студентами, меня одарили и другими именами: Пердунишка и Ой-хромой. Я жевал бобы, стараясь говорить как можно меньше. Я вошел в здание преисполненный надежды – а теперь, содрогаясь от узнавания, вспоминал одинокие дни в школе, где меня дразнили остальные мальчишки или я сиротливо играл на площадке.

– И что тебя сюда привело, Графиня? – поинтересовался Гэнни.

– Церковь – мое призвание, – со страхом пробормотал я.

Они хохотали до упаду. А к концу завтрака Фартингейл, Поппл и Гэнни избрали себя моими мучителями.


– Да они просто горланят много, – беззаботно пояснил Настоятель, барабаня пальцами-колбасками по Библии. Я вернулся в его кабинет после завтрака и пересказал кое-что из разговоров. – Боюсь, если ты считаешь Церковь своим признанием, ты здесь исключение, – объяснил он. Меня немного смутила непосредственность, с которой он объявил эту новость. – Большинство этих ребят – младшие сыновья, неудачники в других ремеслах, либо вообще здесь не по своей воле. В этом все и дело. – Он сел обратно за стол и сложил руки в толстый, лишенный остроты шпиль. Я задумался, относится ли это и к нему. – В общем-то, да, – ответил он, читая мои мысли. – Я хотел стать каменщиком, но не вышло – разве что наперекор всем и вся. – Он замолчал и усмехнулся. – И вот я здесь, возвожу теперь человеческие души. Или чиню. – Я повесил голову, пытаясь сдержать слезы. – Послушай, сынок, я тебе кое-что скажу, – добавил он, заметив мое расстройство, и взял мою руку в свою огромную милосердную лапу. – Это вымирающая профессия. Боюсь, что Церковь движется к вымиранию. И дарвинизм ей на пользу не пошел. Вся эта чепуха, происхождение от обезьян отворачивает от нас людей. Через сотню лет этой семинарии не станет, а твоя церквушка в Тандер-Спите превратится в пустую скорлупу.

Я ничего не сказал; просто сидел, невыразимо несчастный.

– Но, может быть, ты другой, Фелпс, – любезно заметил он. – Если в тебе есть вера, это хорошо. Держись ее. И считай Фартингейла и его дружков испытанием Господним, – предложил он. – Помни про другую щеку,[105] сынок.

– Да, Настоятель, буду.

– И еще одно…

– Да, сэр?

– Мне показалось, ты несешь тяжкий крест, Фелпс. Я прав? Ты не ходишь прямо и слегка сутулишься. А твои ботинки, если можно так выразиться, напоминают пару оладий.

Я рассказал ему об изъянах моих ног, о том, что я подкидыш и мне еще в младенчестве покалечили позвоночник.

В своей щедрой и грубоватой манере он проявил сочувствие, однако предостерег меня:

– Ты страдал, Тобиас, я признаю это. Но путь избавления от страданий, сынок, – видеть, что другие претерпевают больше, и помогать им. Если ты действительно считаешь Церковь своим призванием – Господь помоги тебе, – нужно подойти к этому серьезно. Понимаешь?

– Да, сэр.

– Так что ступай, Тобиас, и посети трущобы, которых здесь предостаточно. Микл-стрит, Питерсгейт, Верхний Хэй-сайд – там неси помощь, поддержку и веру нищим из паствы, и ты забудешь свои беды. Вот мой тебе совет. Теперь ступай, устраивайся у миссис Фуни и приходи ко мне, если возникнут трудности.

Хотя это оказалось совсем не тем, что я ожидал от своей первой встречи с будущим призванием, я решил отложить треноги и внять совету Настоятеля. Может, от него я и не получил веского утешения, зато нашел его в ином месте.

Жилище миссис Фуни располагалось сразу за Семинарией, и, лишь только переступив порог, я почувствовал себя дома.

– Заходите, молодой джентльмен! – воскликнула миссис Фуни. – Добро пожаловать! Вытирайте ноги о коврик, и давайте я заварю вам чашечку чая! – Миссис Фуни оказалась именно с такой большой грудью, как изобразил Настоятель, и с таким же большим сердцем. И впрямь эти две черты всегда идут вместе – по моему ограниченному опыту общения с женщинами. Одно без другого не бывает. Не говоря уже о том, что миссис Фуни напомнила мне матушку – даже предложила ячменные оладьи.

Также я познакомился с ее внучкой Тилли, очаровательным кудрявым и пухленьким ребенком семи лет, которая тут же уселась мне на колени и сжала мою ладонь.

– А вы очень волосатый, – отметила она, гладя мое запястье. И вдруг отдернула руку: – Ой! У него блоха!

– Тише, Тилли! – упрекнула ее миссис Фуни. – У нас всех блохи, дитя. Даже у людей Божьих.

Благодаря им, миссис Фуни и Тилли, я неизмеримо воспрянул духом. Тилли помогла мне разложить вещи на каминной полке в спальне, а я дал ей подержать мою ракушку, пока читал вслух Библию.

Так началась моя новая жизнь.


С гордостью хочу сказать, что я преуспевал в моем занятии: я уже знал наизусть большую часть Библии, и Настоятель хвалил мое усердие и качество юношеских проповедей. Моей первой проповедью, повествовавшей об окаменелостях, стала речь в обвинение дарвинизма – предмет, близкий моему сердцу. Настоятель провозгласил ее творением гения. Я заявил, как меня учил Пастор Фелпс: Господь поместил окаменелости в почву, дабы смущать геологов, дабы они верили, что земля намного старше, чем на самом деле; Господь провел Дарвина, и тот создал фантастическую теорию, будто человек произошел от обезьяны.

К концу проповеди я поднял привезенную из дома окаменелость:

– Это – Божья шутка, – закончил я. – И довольно неплохая.

Нет смысла говорить, что речь моя вызвала у студентов бурю насмешек. Тем не менее, я упорно учился, рьяно отдаваясь чтению библиотечных книг; так я заработал еще одно прозвище – Книжный Червь. В интимные моменты одиночества желания моего мужского объекта становились еще сильнее, и я только и делал, что боролся со своими животными порывами.

Именно тогда я вспомнил об отце и шариках: может быть, это даст передышку? Я купил мешочек стекляшек у коробейника и положил их в туфли.

Через полчаса я понял, что Пастор Фелпс, должно быть, лишился ума раньше, чем я думал.

Шарики я отдал Тилли, которая весьма мило меня поблагодарила.

А затем сразила меня странным вопросом, который затем не давал мне покоя неделями:

– Мистер Фелпс, кто создал Бога?

Она выложила шарики на блюдо и теперь нанизывала бусы. Вопрос обрушился, будто пощечина – точно такой же вопрос я задавал отцу в ее возрасте. Я вспомнил ответ, который дал мне Пастор.

Я прочистил горло:

– Господь сам себя создал. Как люди, которые сами себя создают. Только Бог.

– То есть как – сам себя создал? – переспросила Тилли, озадаченно прищурившись. – Ничто не может создать себя само, мистер Фелпс. По-моему, это весьма глупо.

Я на минуту задумался.

– Тут требуется скачок веры, – наконец сказал я. – Веры в то, чего ты не понимаешь. Веры, что все взаимосвязано – как твои бусины, только невидимой ниткой. – Тилли смотрела озадаченно. – Через год после смерти моей матушки на ее могиле проросла тыква, – продолжал я. – И с тех пор каждый год ее плоды были другой формы, цвета и строения. Смотри, – сказал я и подвел Тилли к каминной полке, где расставил сушеные тыквы. – Вот эта выросла первой. – Я указал на зеленый плод в пунктирную линию, немного усохший от старости. – А на следующий год из ее семени родилась вот эта. – Я указал на гофрированный оранжевый с желтыми пятнами.

– А потом эта? – спросила Тилли, взяв прошлогоднюю тыкву – желто-зеленую, в полоску.

– Верно, – согласился я. – Видишь? Они совершенно не похожи, но это – следующее поколение. А затем из семечка полосатой появилась эта, – и я протянул ей плод, который сорвал как раз перед отъездом из Тандер-Спита. Шишковатый и почти лиловый. – Ты можешь это объяснить? – спросил я.

– Нет, – ответила она. – Но должна же быть причина.

– Она есть. Но знает ее только Господь. Мы же знаем лишь, – сказал я, и сама мысль поразила меня, когда я ее озвучил, – что в мире все взаимосвязано, как остров связан с берегом. Загляни достаточно глубоко – и увидишь, что подуровнем моря земля соединена.

Я подумал о Тандер-Спите. И о наводнении, которое превратило полуостров в форме селедки в остров. И о словах отца в церкви, как раз перед тем, как мы рухнули в воду и я узрел Акробатку. Пастор цитировал стих Джона Донна, который я теперь зачитал Тилли:

– «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши».

Когда я произнес эти слова, на глаза совершенно непостижимо навернулись слезы, и Тилли приобняла меня своей ручонкой за плечи.

– Давайте поиграем в шарики, мистер Фелпс, – мягко предложила она.

Так мы и сделали.


Когда я не занимался учебой, то посещал трущобы. Я последовал совету Настоятеля – избегать жалости к себе и помогать другим, – и через пару недель после приезда в Ханчберг убежденно посвятил себя миссии спасителя душ и поборника Библии. Я замечал, что, когда я проповедую, из гортани моей раздается голос Пастора Фелпса. Я шел по изрытым мостовым, копируя его походку, и вскоре начал все более полагаться на свой мужественный шаг – в том числе, благодаря отлично сидевшим туфлям, которые мистер Хьюитт так искусно сшил. Я медленно учился жить без слов и присутствия отца – я воссоздал его внутри себя. Выбора не было – он возвращал мои письма нераспечатанными. Я подставлял другую щеку и продолжал их посылать, надеясь, что возобладает хотя бы милосердие, если ничто другое.

Когда я впервые увидел бедность и нищету трущоб, у меня перехватило дыхание: целые семьи с дюжинами детей ютились в вонючих комнатушках, полуголодные, по соседству с неистовствующими крысами размером с дракона. Я видел, как многие дети умирали, становились сиротами. И в самые безрадостные моменты размышлял, какое облегчение могу принести в это отчаяние с одним только молитвенником и скромной сумкой лекарств. Но – подумать только! Мое уродство играло мне на руку: одна женщина, миссис Джайз заявила, что при виде такого жалкого зрелища, как я, все ее несчастья отступили на второй план. Я не знал оскорбиться или поблагодарить ее.

На Микл-стрит стояла одна особенная развалюха, куда я заходил чаще, чем в остальные, ибо там нуждались больше всех. И впрямь: ни одно другое местное жилище, что я видел, не сравнилось бы с ней в убогости и ветхости. Меня часто можно было там найти.

– Как муха на навоз, – отозвался Фатринг, мой самый жесткий критик, увидев однажды утром, как я готовлю сумку с медикаментами и Библию для следующего похода на Микл-стрит.

– У него там шлюха, – предположил Гэнни.

Я так часто подставлял другую щеку семинаристам, что иногда от этого кружилась голова. Но я не замечал колкостей и продолжал регулярно заходить на Микл-стрит, ибо там обитало семейство по фамилии Коув, кое, казалось, постоянно нуждалось в моем внимании. У мистера Коува-старшего, бывшего моряка с рябым лицом и пивным запахом изо рта, недавно на ноге образовалась язва; доктора он себе позволить не мог, и я сам взял на себя христианский долг заботиться о нем, как могу. И весьма неожиданно в этом необычном окружении в один из моих визитов я столкнулся с физическим искушением, повергшим меня равно в смятение и возбуждение.

Объектом моей страсти стал предмет крайней непристойности.

Сначала я даже не знал его названия.

– Я стащил это с грузового корабля, – признался маленький Коув, парнишка лет семи с эльфийским личиком, ножками тощими, как у воробья, и в шортах.

Я зашел сменить повязки на изъязвленной голени дедушки-Коува и обнаружил, что вся семья разглядывает и обнюхивает странный предмет на столе. Желтый, дюймов восемь в длину и примерно той же толщины, что затвердевший мужской орган, в окружности. Едва увидев его, я тут же покраснел, словно рак, и почувствовал трепет в основании позвоночника – в месте старого увечья.

– Они свисали огромными связками, – сказал парнишка, пересказывая, что он видел в трюме корабля, испуганным шепотом. – С крюков. Некоторые связки желтые, – продолжал он с горящими от возбуждения глазами, – а некоторые зеленые!

Никто не смел подойти к столу.

– Я схватил один, – добавил мальчик. Коувы внимательно слушали, хотя, я уверен, он рассказывал эту сказку не впервые. – Но затем увидел, что их охраняет огромный волосатый паук. – Он показал размер чудовища, сцепив кольцом тоненькие ручонки. Больше, чем тарелка. Я знал, что чудеса земли Божьей неисчислимы, и некоторые из них не перечислены даже в почтенной «Мировой истории» Хэнкера, но я начинал подозревать, что парень говорит неправду. – Тогда я принялся бродить вокруг, пока не увидел другую связку, без паука. И я схватил это голыми руками. – Он показал мне руки. Они были костлявыми и грязными. Я кивнул, признавая его храбрость. – Я взял всего один. Мог бы и больше.

Мальчик неожиданно заволновался.

– Ты поступил правильно, сынок, – одобрила мать. Лицо у нее было плоское, как камбала. – Мы не знаем, может, оно ядовитое.

Предмет был темно-желтым и в пятнышко, и, как я уже говорил, неприличной формы. Но когда я прошел дальше в комнату, меня поразило возвышенное и чарующее благоухание, тянувшее меня к нему, словно беспомощный магнит.

– Вы когда-нибудь в жизни видели плод такого нечестивого вида? – спросил у меня изъязвленный мистер Коув, обеспокоенно косясь на предмет. – Мог ли Бог дать ему Свое святое благословение? – Старик глядел на меня, ища ответ Господень, и я обратился к сердцу, пытаясь отыскать слова, которые сказал бы Пастор Фелпс, но мысли пребывали в смятении. Я не знал, что делать с этой вещью, но понимал – я жажду ее отчаяннее, чем когда-либо чего-либо жаждал.

– «Красота в глазах смотрящего», – наконец молвил я, выловив фразу, которую всегда повторяла матушка, когда замечала, с какой горечью я смотрю на собственное отражение в зеркале прихожей.

Я глубоко вдохнул: с каждой секундой, тикающей на старых напольных часах в углу, я все больше поддавался искушению экзотического фрукта.

– Мальчик клянется, что оно съедобное, но мы не уверены, – добавил миссис Коув. – Только сначала нужно снять шкурку!

Откуда ей было знать, что меня переполняло желание сожрать плод и обладать им вечно – я еле сдерживал порыв прыгнуть и схватить его со стола.

– Если хотите, я попробую, – предложил я, дрожа от дикого желания запихать фрукт в рот целиком. – Я отведаю кусочек и скажу, можно ли его есть. – Я осторожно снял желтую шкурку и обнажил белую плоть.

Я хотел откусить совсем чуток, но меня вдруг захлестнула неестественная жадность. Постыдным желанием в тот момент было запихать всю штуку в рот, но ценой необычайных трудностей я сумел остановиться. И вместо этого просто откусил побольше, разломив фрукт напополам. Закрыл глаза, съел и перенесся в Рай. Когда я открыл глаза, все семейство Коув пялилось на меня. Наверное, поразившись, сколько я откусил. Взрослые ничего не сказали, но мальчик крикнул с негодованием:

– Эй!

Я не пробовал ничего лучше; это было даже вкуснее сахарного яблока, которое Томми стащил для меня в Бродячем Цирке Ужаса и Восторга. И пока я жевал фрукт, наслаждаясь, я понял, что должен отведать его снова. Пока восхитительный вкус разливался по языку, я даже подумывал, не обмануть ли мне Коувов – скривить лицо и заявить, что, по-моему, плод ядовитый. Все что угодно, лишь бы оставить его себе! Но в конце концов твердое наставление Господа возобладало, и я с неохотой подавил себялюбивые стремления. И сказал:

– Это съедобно. – А затем добавил, слабо надеясь, что это их отпугнет: – Впрочем, не на любой вкус.

Я неохотно передал половину фрукта мальчику; тот понюхал, откусил и расплылся в улыбке.

Уходя, я виновато отвел его в сторону и украдкой сунул монетку:

– Там, откуда она, еще много пенни, – шепнул я. – Если сможешь мне достать связку этих штук.

Парнишка ухмыльнулся, обнажив сломанные зубы.

– И остерегайся огромного паука! – бросил я вдогонку, когда он помчался к гавани.

Моя новоприобретенная страсть к бананам – сильная, почти неудержимая – утешала меня в моменты отчаяния. Мальчик Коув принес мне несколько связок фруктов, которые я заточил в гардероб, и я щедро заплатил, отдав все деньги, которые мог потрать из неуклонно истощавшегося жалования. Время от времени я беспокоился об однообразии своего питания и заставлял себя поесть хлеба или рыбы, чтобы дополнить меню, но и нёбо, и червь все яростнее отвергали подобную пищу, и я возвращался к успокоению благородного фрукта.

А в успокоении я нуждался все больше, ибо события дома внезапно пошли под уклон.

Вот письмо доктора Лысухинга. Я все еще храню его:

Дорогой Тобиас!

С тяжелым сердцем пишу, дабы сообщить тебе о переезде твоего отца в Лечебницу для Духовно Страждущих в Фишфорт, где, как он заявил, он не желает тебя видеть. Меня печалит необходимость сообщать тебе такое, но оно, бесспорно, и к лучшему. Он там среди людей, так же расстроенных из-за вопросов сотворения человека, и научился вязать. Пребывай он в твердом уме, передал бы тебе наилучшие пожелания, потому что я знаю – он тебя любит. Это ведь он боролся за твою жизнь, когда ты был младенцем, хотя лично я сдался – если ты простишь меня за подобную прямоту.

Искренне твой,

Доктор Лысухинг.

PS. В Пасторате нынче поселился временный священник по имени Заттортруб, от коего мы все не в восторге, – он пытается запретить «Вытяни Чертополох», объявив состязание язычеством. Весь Тандер-Спит желает тебе успехов в учениях и ждет твоего возвращения в Пасторат, ибо мы паства без пастыря!

PPS. Пару унций хорошего табака не будут лишними в твой следующий визит.

– Добро пожаловать домой, мой маленький друг!

Томми прижимал меня к своему мускулистому торсу так крепко и сильно, что я опасался за свои ребра – он ведь не знает свою силу. Как я соскучился по нему! В Семинарии я договорился о недельном отъезде по семейным обстоятельствам и приехал в Тандер-Спит улаживать дела Пастора Фелпса. Томми уже стал отцом: у него родился хорошенький ребенок, мальчик, от жены Джесси.

– Мы назвали его Николас, – объявил Томми. – В честь церкви.

Хотя она уже стала взрослой женщиной, я вспомнил Джесси из детства: маленькую Джесси Биттс, которая однажды расстроила меня, назвав дубиной – жестокость, за которую она очень краснела и извинялась, приглашая меня пройти в кухню и накрывая на стол.

– Она ждет второго, – с гордостью сообщил Томми, похлопав ее по заду, точно лошадь. Джесси угостила нас пирогом с сардинами и сливовым вином, а я подарил им маленькую связку бананов, которыми они долго восхищались.

Я попросил рассказать тандерспитские новости, и они кратко изложили, как Рон Харкурт лишился пяти коров, брат Томми Джо сбежал в море, полоумная кузина миссис Ферт Джоан, обрела разум на неделю, а потом снова потеряла, а новый священник Заттортруб запретил состязания «Вытащи чертополох», как говорилось в письме доктора Лысухинга, после чего вся деревня объявила церкви бойкот.

– А что в Ханчберге? – спросила Джесси. – Расскажи нам про свою жизнь в Ханчберге!

И, пока они смаковали бананы, я поведал им о Семинарии, о похожем на ласку Фартингейле и его прихвостнях Гэнни и Поппле, трех моих гонителях. А также о моих походах к сирым и убогим, о веселой беспечности возглавлявшего Семинарию Настоятеля, о Тилли и миссис Фуни, о семействе Коув и моем открытии бананов.

Затем я перешел к письму, которое получил от доктора Лысухинга. Когда я воспроизвел его содержание, Томми признался, что Пастор Фелпс и впрямь вполне помешался.

– Джесси там была, на последней службе. Она его видела.

– Верно, – кивнула Джесси, тяжело опускаясь на стул рядом с нами. – Он читал не из Библии, – рассказала она, – а из других книг.

– Каких книг? – удивился я.

– Одна – «Мировая история» Хэнкера, – вспомнила Джесси, распуская волосы; те волной упали ей на плечи. Хотел бы я когда-нибудь жену, которая бы так делала, подумал я. Но я дубина. Пердунишка. Ой-хромой. Книжный Червь. Только слепая захочет меня в мужья!

– И «Происхождение чего-то», – добавил Томми, прервав мои фантазии. – Та книжка, которую он раньше проклинал на проповедях.

– «Происхождение видов», – пробормотал я. – Чарлза Дарвина.

– Точно, – подтвердила Джесси. – Мы из нее ни слова не поняли. Одна наука и чепуха, о рыбьих плавниках, что превращаются в руки и ноги. Меня чуть не вывернуло. А потом он разорвал Библию.

Я почувствовал, как кровь отлила от лица. О, мой бедный любимый отец! В тот миг я ненавидел Чарлза Дарвина, пусть и незнакомого мне человека, за то, что он вверг Пастора Фелпса в эту агонию. Пастора Фелпса и всех остальных тоже! Ибо отец не одинок в своих страданиях, если верить письму Лысухинга. Разве доктор не намекал, что в Фишфорте создано целое заведение, битком набитое потерянными душами вроде моего отца? Я представил страницы из Библии, летящие на пол церкви, – так же, как когда-то из книги мистера Дарвина, в более счастливую пору нашей жизни.

– И принялся осыпать нас грязными богохульствами, – продолжала Джесси, мягко накрывая ладонью мою руку. – И назвал нас морскими слизняками и варварами. А тебя, Тобиас, назвал…

– Не стоит, – перебил ее Томми. – Он сумасшедший.

В последовавшей тишине с моего запястья на клетчатую скатерть прыгнула блоха. Джесси раздавила ее ногтем и продолжила:

– А потом миссис Цехин поднялась на выход, и мы все за ней. Только доктор Лысухинг остался.

– А дальше?

– На следующий день доктор Лысухинг отвез его в Фишфорт. Пастор сжимал в руках конверт. Больше ничего не взял – даже сумку с вещами. Все оставил здесь. – Она похлопала меня по руке и вручила платок, который пах рыбой. Я взял его и громко высморкался.

Я размышлял о конверте. Возможно ли, что это тот самый конверт, который сунула ему Акробатка, когда отдавала склянку? Я вздрогнул.

Когда я назавтра посетил доктора Лысухинга, он сообщил мне, что его диагноз насчет опухоли головного мозга вполне правдоподобен. Подобный недуг, пояснил он, несомненно объяснял бы странное поведение Пастора за последние годы и болезненное неприятие меня.

– Судьба – жестокая штука, – закончил он, постукивая трубкой и вытряхивая сгоревшие водоросли; потом с плохо скрываемым восторгом забил ее табаком, который я привез из Ханчберга, зажег трутницей, и вскоре к потолку вознеслось облако дыма, едкого, как от горящего сена, заполняя всю комнату.

– Да! – воскликнул он, откидываясь на стуле и наслаждаясь табаком.

Бог-ревнитель, говорил отец. От запаха горящего табака мне сделалось дурно, и меня вдруг переполнила безмерная печаль – не только от того, что отец может умереть, но и от того, что наши отношения так испорчены принципами, которых я не понимал.

– Когда-нибудь, – прокашлял я в дымовой завесе доктора Лысухинга, – я верну его домой.

– Надеюсь, так и будет, – ответил тот, откладывая зловонную трубку на стол. – Но сейчас, боюсь, он все еще не желает тебя видеть. У него развилась, я бы сказал, нездоровая одержимость твоим происхождением.

– Какого рода?

Но доктор Лысухинг принялся возиться со связкой ершиков для трубки и не сказал ничего.


Новый пастор Заттортруб оказался сухопарым, изможденным и аскетичным мужчиной с высоким выпуклым лбом и кожей как пергамент. Он налил мне кислого чая из водорослей, а я излил ему свои печали, но, боюсь, они упали на бесплодную почву. Мой отец оставил ему в наследство недоверие всего Тандер-Спита, не без упрека заявил Заттортруб.

– После того как он разорвал Библию в церкви, никто не жаждет возвращаться, – сказал он горько. Будто обвиняя меня. Или мне так показалось. – Помолимся? – предложил он медово-приторным голосом, когда мы допили чай.

Мы опустились вместе на колени на неудобный каменный пол в кухне (и где та вышитая подушечка, которую всегда подкладывал отец, его единственная уступка роскоши?), Заттортруб сложил сухие ладони и переплел костлявые пальцы, и мы помолились о том, чтобы душа моего отца обрела успокоение, а я даровал ему прощение. И еще я втайне помолился, чтобы доктор Лысухинг не лгал мне о причинах помешательства отца, пусть даже и для моего блага. И еще помолился немилосердно, чтобы Заттортруб натер на коленке мозоль.

Я как раз собирался уходить, когда Заттортруб окликнул меня. Он что-то держал в руках.

– Это оставил ваш отец, – сухо произнес он. – Миссис Ферт настаивала, чтобы я вас не беспокоил – когда увидела, что это, – но мне оно не нужно. Вдобавок, похоже, это личное.

И он сунул предмет мне в руки.

У меня закружилась голова, комната будто сжалась, а затем расширилась.

Склянка.

– Ну что ж, держите, – раздраженно поторопил меня Заттортруб, явно чего-то ожидая. Мои руки напоминали желе, когда я взял у него склянку. Толстое стекло оказалось холодным и тяжелым. – Я нашел это на чердаке, – словно угадал мои мысли священник, – оно было спрятано под старой сутаной вашего отца.

Я сглотнул и задрожал, собирая все свое мужество, чтобы осмелиться посмотреть на содержимое склянки. Я заглянул туда и зажмурился. Склянку заполняла темная жидкость. Жидкость, в которой что-то плавало. Мне стало дурно; я растерялся.

– Вы знаете, что это? – спросил я Заттортруба. Голос мой сорвался. Повисло молчание, а потом Заттортруб заговорил. Его пергаментные губы искривились от неодобрения и брезгливости.

– Пуповина, – наконец проронил он, выплевывая слова, точно кусочки дерьма. Он явно хотел отделаться от меня, а еще больше – от этого.

– Что? – выдохнул я.

– Пуповина, если верить миссис Ферт, – повторил он. Миссис Ферт работала у него экономкой. Священник все еще не мог скрыть глубокого отвращения в голосе. «И в какой скверной пастве я оказался, – наверное, размышлял он. – И почему мне так не повезло, и я обязан вытирать грязь – последствие духовного кризиса другого священника!»

Я поднял склянку к глазам: в самом деле, за крутящимися разводами темного рассола притаился белесый предмет. И тут я захохотал – но в смехе звучала истерика.

– Мне проводить вас до двери? – произнес Заттортруб, словно зачитал приговор. – Думаю, вам лучше уйти. – «Яблоко от яблони, – без сомнения, думал он. – Оба полоумные».

Я завернул склянку в старую скомканную обертку из-под рыбы и удалился.

Вернувшись в кузницу, я рассказал Томми, что случилось. Я показал склянку, и мы оба уставились на нее.

– Миссис Ферт сказала Заттортрубу, что это пуповина, – пояснил я.

Томми фыркнул:

– Значит, не яд, – сказал он. – Спросим у Джесси. Она родила ребенка. Должна знать.

Джесси отцепила Николаса от бедра и плюхнула на пол. Вытерла руки о передник и глянула на емкость.

Через некоторое время она ответила:

– Да, думаю, миссис Ферт права. Это пуповина.

Мы с Томми переглянулись. Полная бессмыслица. Но после этого отец сошел с ума. Может, сумасшедший и увидел в этом смысл.

Когда я на прощание пожал Томми руку, зажав подмышкой склянку, запакованную в бумагу из-под рыбы, тот решительно улыбнулся и похлопал меня по спине:

– Мы ведь даже не испугались, верно? – сказал он. – Такой маленькой и глупой штуковины? – Но в голосе явно не доставало привычной искренней убежденности, а слова так и не смогли ни унять тревогу в моем сердце, ни ослабить внезапное напряжение в сфинктере.

Я вдруг понял, что до этого визита в Тандер-Спит паразит Милдред все меньше меня беспокоила. Но теперь вернулась, жаждая мщения. Что-то не так. Как нить водорослей определяет приближение грозы, так и мой червь, к ее чести будет сказано, чувствовала зло.

В то же время мне не давал покоя вопрос практического характера: стоит ли закопать пуповину или сжечь? Или оставить как есть – плавать в склянке? Все-таки замаринованная человеческая плоть – единственное наследство, о котором я знал. Передо мной встала дилемма – пусть и не из тех, над которыми я бился в Семинарии, в духе фундаментальных вопросов, обладал или не обладал Адам пупком. Нет, что делать с безымянной пуповиной, когда ее вручают вам в склянке как единственное ваше наследство?

Сложно найти две проблемы, что были бы дальше друг от друга, хоть обе – пупы земли.

По дороге назад я сидел в вагоне, прижимая склянку к груди; остальные коробки были сложены на багажной полке. Я представлял внутри крошечную полоску плоти, что некогда соединяла ребенка и его мать.

Чьего ребенка и чью мать?

Почему Акробатка продала склянку моему отцу?

И почему тот ее сохранил?

Неужели уже тогда я догадывался об ответах на эти вопросы, но отрицал их всей душой?

Я пребывал в горестном состоянии, когда наконец вернулся в свое жилище, где миссис Фуни, заметив, что я бледен, засуетилась надо мною с бутылками горячей воды, чашечками чая и домашней сдобой, а Тилли прикладывала мою раковину к уху, слушала море и болтала о куклах на полу кухни. В конце концов я не смог более выносить эту домашнюю умиротворенность: глаза мои наполнились слезами, и, извинившись, я выбежал прочь, прижимая склянку к груди.

Несколько дней я провел, запершись в спальне, пребывая в глубоком, бездонном упадке духа: я смотрел на склянку, а склянка смотрела на меня. Удивительно, как стекло не треснуло по дороге из Тандер-Спита или не потекло. Маринад оказался густым и темным. Пуповину я различал с трудом: полукруглая, сужающаяся к кончику штука плавала во взвеси. На дне виднелся какой-то осадок – черный и как будто с песком. Может, разложившаяся плацента? – недоумевал я. Я не знал. В женских телах и их функциях я разбирался не больше, чем в географии планеты Марс. Наверное, стоило выкинуть эту склянку – там и тогда.

Но я этого не сделал; я поставил ее на каминную полку – словно единственное, что осталось у меня в мире.


Я буквальна переполнина этим лекарствам, оппиям. Мы в Мори уже пять или шэсть месяцэв, как гаварит Хиггинс. Кавчех запалняица, и чем большэ он запалняица, тем большэ дают нам оппия. Пустых клетак асталась очинь мала. Всю ноч – вой, крики и пуканне. Хиггинс, Стид и Баукерсутками играют в карты. Капканн пьет свой КЛАРЕТТ и гаварит пра Калещую Каралевы и времена рабатаргоат.

И што нам нужэн НОВЫЙ МИР, де никаму не предеца РОБОТАТЬ. Все гаварит и гаварит аб этай идеи. Мой Другой Бизнэс, как Он эта называит.

Затем мы дастигаем берегоф МАРОКА.

Ой, Дарагуша. Гатова разделить свой ДОМ с милым ДЖЭНТЕЛЬМЕНАМ? гаварит мне Капкан, пакручиная УССЫ.

Загрузка...