Роса Монтеро Дочь Каннибала

* * *

Самое большое открытие в моей жизни стало свершаться, когда я смотрела на то закрывающиеся, то открывающиеся двери общественной уборной. До меня и раньше доходило, что реальность имеет обыкновение проявляться именно таким образом, безумным, непостижимым и парадоксальным, и часто из низменного вырастает высокое, из кошмара – красота, из трансцендентального – полнейший идиотизм. В тот день, когда моя жизнь перевернулась раз и навсегда, я вовсе не изучала трансцендентальные труды Канта, не трудилась в лаборатории над вакциной против СПИДа, не скупала огромные пакеты акций на токийской бирже, я просто рассеянно смотрела на светлую дверь самого обыкновенного мужского туалета в аэропорту Барахас.

У меня и мысли не возникало, будто происходит что-то из ряда вон выходящее. Было 28 декабря, и мы с Районом собирались встретить Новый год в Вене. Район – мой муж, официально мы были женаты год, но до этого прожили девять лет вместе. Мы уже прошли паспортный контроль и ждали, когда объявят посадку, но тут Рамон решил зайти в туалет. При моем вполне плебейском происхождении у меня в роду не могло не быть пастухов, потому что я очень не люблю, когда люди, с которыми я куда-то выхожу, вдруг разбредаются, совсем как моя собака Фока – она все время пытается сбить всех в стадо; вот и я стараюсь пасти своих друзей. Я принадлежу к тому типу людей, которые часто пересчитывают своих спутников, торопят тех, кто отстает, и просят идти помедленнее тех, кто забегает вперед, а в переполненном баре не успокаиваются до тех пор, пока не сумеют собрать свою компанию в одном-единственном уголке. Зная все это, никто не удивится, что я была встревожена, когда Рамон ушел как раз перед объявлением нашего рейса. Правда, оставалось еще порядочно времени до вылета, а туалет был рядом, прямо перед моими глазами, метрах в тридцати, не больше. Поэтому я набралась терпения и только два раза попросила его не опаздывать.

– Ты недолго, ладно? Не опоздай.

Он шел через зал ожидания, а я смотрела на него: для своего роста полноватый, с большим задом и животом, с проплешиной, окруженной тонкими русыми волосами. Он не был некрасив, просто он был какой-то мягкий, рыхлый. Когда десять лет назад я с ним познакомилась, он был чуть более худощавым, и я предпочла думать, что жирок на его костях означает внутреннюю чувственность. Из-за подобных непоправимых заблуждений и образуются четыре пятых супружеских пар. Со временем он сильно раздался в заднице, а занудой стал таким, что уже через час общения мы зевали до того, что скулы сводило, и тогда нам пришло в голову пожениться: вдруг это все исправит? Но, по правде говоря, не исправило.

Глядя на то, как открываются и закрываются двери туалета, я развлекала себя этими мыслями, точнее, я об этом думала не думая, то есть не слишком на них сосредоточивалась. У меня вертелись мысли о Рамоне и о том, что надо бы поговорить с иллюстратором, который оформляет мою последнюю сказку, – его эскиз Говорящего Осла скорее походил на Орущую Корову, – а также о том, что неплохо было бы поесть. Я думала, что в Вене пойду посмотрю «Венеру» из Виллендорфа, и скульптура этой полной дамы вновь заставила меня вспомнить о Рамоне, который, как всегда, запаздывал. В туалет заходили и выходили оттуда мужчины куда более расторопные, чем мой муж. Я, как бывало уже не раз, начинала ненавидеть Рамона. Такой вполне обычной, бытовой, занудной ненавистью.

Тут служитель выкатил из туалета почти совсем лысого старика в инвалидном кресле. Я подумала, сколько за последнее время в аэропортах появилось стариков в инвалидных креслах. Много стариков, но еще больше старух. Скрюченных древних старух, возраст обрек их на заключение в инвалидной коляске, их перемещают как посылки, ввозят в лифт лицом вперед, и они стоически взирают на его металлическую облицовку. А с другой стороны, это старухи-победительницы, они победили смерть, мужей, всевозможные горести своей прошлой жизни; скандальные старухи-путешественницы, на сверхзвуковых лайнерах они, как ракеты, носятся туда-сюда, и, вполне вероятно, они в восторге, что их возят служители, даже не в восторге – они чувствуют себя отмщенными: их, возивших в колясках столько детей, теперь самих везут, как королев, на троне с колесиками, завоеванном в тяжкой борьбе. Однажды, не помню уж в каком аэропорту, я попала в лифт с такой старой путешественницей. В своем кресле она была как устрица в раковине: крошечная беззубая мумия, глаза почти не видны за влажной сеточкой старческих прожилок Я украдкой, с сочувствием и любопытством, поглядывала на нее, а она вдруг резко подняла голову и посмотрела на меня мутными глазами. «Надо пользоваться жизнью, пока можешь», – сказала она тихо, но твердо; потом улыбнулась с явным и чуть ли не жестоким удовлетворением. Вот она, окончательная победа дряхлости.

Рамон все не появлялся. Я начала нервничать.

И вдруг, сама не знаю почему, подумала: а сумеет ли кто-нибудь опознать меня, если я почему-либо исчезну? Когда-то, в другом аэропорту, я увидела мужчину, которого приняла за своего бывшего любовника. Мы были с ним несколько месяцев, потом года два не виделись, но в тот миг я не была уверена, Томас это или нет. Я смотрела на него издалека, и временами мне казалось, что это не может быть никто другой: та же фигура, те же движения, длинные гладкие волосы, схваченные на затылке резинкой, та же линия подбородка, те же глаза с темными подглазьями, как у панды. Но в следующую секунду сходство пропадало, и мне уже не казались похожими ни лицо, ни осанка, ни взгляд. Чтобы избавиться от мучительного любопытства, я незаметно подошла поближе, но и тогда я не была уверена, что это он; и только вспомнив, как сама проводила кончиком языка по его влекущим губам, обрела полную уверенность – это совсем чужой мне человек Я хочу сказать, что если после двух лет разлуки я не смогла его узнать, выходит, для того, чтобы с полной уверенностью опознать человека, надо находиться с ним в постоянной близости. Индивидуальность каждого из нас – нечто столь ускользающее, переменчивое, зависящее от обстоятельств, и что если не смотреть на человека довольно долго, можно утратить его навсегда; это так же, как следить за рыбкой в огромном аквариуме и на мгновение отвлечься – все, больше ты ее никогда не узнаешь в стае ей подобных. Я думала, что и со мной может произойти такое, и если я потеряюсь, никто, возможно, меня уже не вспомнит. Хорошо еще, что на этот случай существует удостоверение личности: Лусия Ромеро, высокая, волосы темные, глаза серые, худощавая, сорок один год, шрам на животе после операции аппендицита, шрам в форме полумесяца на правом колене после падения с велосипеда, в углу рта круглая и очень кокетливая родинка.

Тут по громкоговорителю стали объявлять посадку на наш рейс, и в зале ожидания почти все стали подниматься с кресел. Я взяла обе сумки – свою и Рамона – и в ярости зашагала к хлопающим дверям туалета, прямо против общего потока пассажиров, при этом чувствовала себя беженкой, которая, когда все бегут из осажденного города, рвется обратно как ненормальная. Во всех посадках-высадках есть что-то от безумного исхода.

– Рамон! Рамон! Наш рейс! Что ты там делаешь? – кричала я через дверь.

Из туалета выскочили двое подростков и мужчина лет пятидесяти, у которого явно были проблемы с простатой. Рамон не появлялся. Я приоткрыла дверь и заглянула внутрь. Вроде бы никого. Нарастающее беспокойство, отчаяние заставили меня нарушить табу и решительно вступить в мужской туалет (закрытую зону, территорию священную и недоступную). Это было большое помещение, все белое, как операционная. По правой стене шли кабинки, по левой – всем известные толстые фаянсовые раковины, в глубине – умывальники. Другой двери не было, окна – тоже.

– Рамон, – позвала я, прося прощения у всего мира за свою дерзость. – Рамон! Где ты? Мы опоздаем на самолет!

В тишине только капала вода. Я двинулась вперед, открывая дверцы кабинок и боясь обнаружить Района на полу: инфаркт, эмболия, обморок… Но нет. Нигде никого. Как это могло случиться? Я была уверена, что не спускала глаз с дверей туалета. Ну почти уверена: ясно ведь, что Рамон вышел, – значит, на минуту я отвлеклась; разумеется, он ждет меня сейчас в зале, наверное, злится, что меня там нет – билеты же у меня. Я выскочила из туалета и побежала к тому выходу, где шла посадка и где толклось еще довольно много народу. Поискала Рамона глазами в толпе. Но его там не было. И я его возненавидела, возненавидела той все повторяющейся ненавистью, сухой и горячей, что так часто сопровождает супружескую жизнь.

– Ну мерзавец, где его черти носят, пошел небось в «дьюти фри» прикупить еще сигарет, вечно он со мной так, знает же, как я нервничаю, что со мной делается в дороге, – пробормотала я почти вслух.

Я стала сбоку очереди, чтобы все хорошо видеть, поставила обе тяжелые сумки на пол и принялась безнадежно ждать.

И потекли самые горькие часы моей жизни. Толпа пассажиров перед воротами таяла и таяла с той непреложностью, с какой песок высыпается из верхней чаши песочных часов в нижнюю, и наконец перед регистратором не осталось никого. Сотрудница «Иберии» спросила меня, в чем дело, я ответила, что жду мужа, она попросила меня отыскать его побыстрее, потому что рейс и так опаздывает.

– Да, конечно… Только вот где его искать? – безутешно всхлипывала я.

Тем не менее я отправилась на поиски, оставила сумки у стойки, сломя голову обежала весь аэропорт, заглянула в «дьюти фри», в бар, в маленькие магазинчики, обшарила взглядом газетные киоски и все это время слышала голос из громкоговорителя:

«Дон Рамон Ирунья Диас, пассажир рейса авиакомпании «Иберия» 349, следующего в Вену, срочно подойдите к воротам В-26».

Я вернулась, запыхавшаяся, мокрая от пота – одета я была по-зимнему, – в надежде, что увижу его, надутого, с заготовленным приемлемым объяснением. Но уже издалека поняла, что его там нет. Его не было, а сотрудников авиакомпании прибавилось. Меня поджидали двое мужчин и две женщины, все – в форме «Иберии».

– Сеньора, самолет должен лететь, мы не можем больше ждать вашего мужа.

Терпеть не могу, когда меня называют «сеньора», но сейчас я хотела только одного – умереть.

– Не волнуйтесь, такое нередко случается. В конце концов выяснится, что он немножко перебрал, например, – сказала одна из женщин, думая, вероятно, что утешает меня этим.

И пришлось мне пробормотать, что Рамон вообще не пьет.

– Или просто так взял и ушел себе спокойно. Помнишь, как один пассажир сел на другой рейс, чтобы проветриться в выходные дни со своей секретаршей? – сказал своему коллеге мужчина.

Из последних сил я попыталась взять себя в руки и с достоинством ответить, что такого мой муж никогда не сделал бы.

При всем своем отчаянии я уловила в словах сотрудников компании явное раздражение, и это было в некотором роде вполне естественно, если принять во внимание, что им придется выуживать наши чемоданы из багажного отделения самолета, оформление тоже займет время, и вылет задержится часа на полтора. Начальница отделения «Иберии» и мужчина в штатском, который оказался полицейским, еще поговорили со мной несколько минут. Я в десятый раз рассказала про туалет, и полицейский отправился осматривать его.

– Ничего особенного там нет. Я думаю, сеньора, вам следует отправиться домой. Уверен, он в конце концов объявится, такое случается с супружескими парами гораздо чаще, чем вы можете себе представить.

Но что же такое случается с супружескими парами? Слова полицейского казались таинственными и загадочными. Я вдруг почувствовала себя глупой и наивной девчонкой, которая не знает самых простых вещей о взрослой жизни: «Как, ты не знаешь, что мужья имеют любопытное свойство исчезать, войдя в общественный туалет?» Краска залила мне щеки, мне казалось, что виновата я, что ответственность за исчезновение Рамона в определенном смысле лежит на мне.

Представительница «Иберии» видела, как горит у меня лицо, и, воспользовавшись случаем избавиться от такой докуки, попрощалась и ушла. То же сделал и полицейский, и я вдруг оказалась одна посреди совершенно пустого зала вылета, рядом стояла тележка с нашими чемоданами, которые теперь уже никуда не полетят; я оказалась одна, брошенная в пустыне аэропорта, путешествие прервалось, так и не начавшись, я была в полной растерянности, как бывает, когда заблудишься в дурном сне.

В полном отупении и бездействии я провела несколько часов – сколько, не знаю, – ожидая, что свершится чудо и Рамон появится. Несколько раз обошла зал вылета, толкая перед собой неудобную тележку, следила, как пассажиры, рейс за рейсом, проходили пресловутые ворота В-26. Наконец у меня в голове стало укладываться, что он не вернется. Должно быть, он меня бросил, как предполагал полицейский. Или отправился на Багамы со своей секретаршей (хотя Марине шестьдесят лет). А может, и правда, допился до полного бесчувствия и сейчас валяется в каком-нибудь укромном углу. Но как бы он мог все это проделать, не выходя из туалета?! Я же видела, как он туда вошел, но не видела, как вышел.

Я взяла такси и поехала домой, а когда убедилась в том, что и так прекрасно знала: Рамона там нет, отправилась в полицейский участок, чтобы подать заявление. Меня засыпали вопросами, и вопросы все были неприятные: какие у нас с ним отношения, были ли у Рамона любовницы, есть ли у него враги, часто ли мы ссорились, был ли он в последнее время взвинчен, принимал ли наркотики, не изменилось ли в чем-либо его поведение. И хотя, отвечая им, я старалась держаться с полной уверенностью, сам допрос показал мне, как мало внимания я обращала на своего мужа, как плохо знала его, насколько быт и повседневность плотно закрывают от нас жизнь другого человека.

Однако ночью, ошеломленная непостижимостью случившегося, я вдруг почувствовала боль, какой давно не испытывала – боль из-за того, что Рамона нет рядом. В конце концов, мы десять лет жили вместе, спали вместе, притерпелись к храпу и кашлю, к жаре в августе и холодным ногам зимними ночами. Я его не любила, он даже злил меня, и уже долго вынашивала планы, как бы уйти от него, но только он ждал меня, когда я возвращалась из поездок, и только я знала, что по утрам он втирает средство от облысения. Повседневность оплетает нас путами – мы дышим одним воздухом, пот наш смешивается в постели, мы испытываем животную нежность друг к другу, когда неизбежное происходит. И той ночью, бессонной, беспокойной, в пустой постели, я поняла, что должна искать его, должна найти, и тревога меня не отпустит, пока я не узнаю, что с ним случилось. Я несу ответственность за Рамона не потому, что он – мой муж, а потому, что он – моя привычка.

* * *

Ну вот, только начала и уже соврала. Рамон исчез не 28 декабря, а 30-го; но мне казалось, что эта нелепая история будет выглядеть более правдоподобной, если я начну ее со Дня невинных мучеников. Подмена пришла мне в голову по ходу дела, как некий стилистический изыск; хотя я думаю, что мы все на самом деле только тем и заняты, что перестраиваем, перепридумываем наше прошлое, перекомпоновываем нашу биографию. Некоторые полагают, что основное искусство – это музыка, что в начале времен в самой древней пещере первым человеком было существо, хлопавшее в ладони или колотившее камнем по камню ради создания ритма. Но я убеждена, что первичным искусством было искусство рассказа, хотя бы потому, что мы, люди, в первую очередь должны рассказывать. Личность – это всего лишь то, что мы о себе рассказываем.

Я всегда обожала фантазировать. Фантазия – нечто присущее мне, и я не могу ничего с этим поделать; вдруг в голове у меня что-то вспыхивает, и что бы я ни думала, я в это верю. Помню, однажды – мне было лет девять, наверно, – мой папа Каннибал оставил меня в автомобиле труппы, где в то время играл, а сам принялся собирать реквизит, поскольку мы отправлялись в «турне» по окрестным деревням. Это был черный «ситроен»-«утка», совсем дряхлый; стоял июнь, солнце раскалило крышу, и я просто умирала от жары. Не знаю, то ли от нехватки воздуха, то ли от обуявшей меня скуки, но я стала на колени на сиденье, высунулась до пояса из опущенного окна и стала кричать:

– На помощь! Помогите, пожалуйста, помогите!

Народу на улице было намного, но ко мне подбежали двое мальчишек, потом – молодая пара, и толстая дама, и еще старик. Времена тогда были не то, что сейчас.

– Что с тобой, малышка?

С неподражаемой печалью в голосе я отвечала на их вопросы и рассказала всю свою несчастную жизнь: родители мои умерли, попали под поезд, да, сразу оба, вот ведь горе-то, такой ужас, и тут у меня полились слезы, хотя я мужественно пыталась удержаться. Я живу с дядей и тетей, они со мной очень плохо обращаются. Бьют, морят голодом, вот и сейчас со вчерашнего дня я ничего не ела. Чтобы я им не мешала, они целыми часами держат меня в машине под замком, а иногда забывают тут на всю ночь. К этому времени я уже горько рыдала, прохожие были в полном ужасе, они пытались открыть дверцу «ситроена», но папа Каннибал запирал ее на замок, чтобы я не выкинула какой-нибудь номер; тогда молодой человек, который подошел к машине вместе с женой, взял меня под мышки и вытащил через окно. Он был сильный и красивый, я обхватила его за шею и наслаждалась нежными его утешениями, столь необходимыми мне в ту секунду горького и мрачного сиротства. Но как раз тут явились мои предки, и еще до того, как все более или менее разъяснилось, мой папа Каннибал успел схлопотать парочку затрещин. Закончилось все в полицейском участке. По-моему, Каннибал мне этого до сих пор не простил, хотя много лет подряд повторял: «Эта девчонка вся в меня, станет актрисой как пить дать». Но и в этом он ошибся.

Района ужасно раздражали мои импровизации по поводу реальной жизни, мое желание внести в нее что-то новое. Например, однажды мы поехали на выходные в Куэнку, и женщина у гостиничной стойки, решив, что мое широкое развевающееся платье скрывает беременность, спросила с заговорщицкой женской улыбкой, первый ли это у меня ребенок.

– Первый?! Да нет, шестой, – ответила я, не помедлив ни секунды: я воспользовалась тем, что Района нет рядом – он отошел к машине.

– Шестой! Как замечательно! Современные женщины редко рожают столько детей. У меня самой только трое, а ведь я постарше вас буду.

– А вот у меня шестеро: близнецы, потом Анита и Росита и еще Хорхе и Дамиан.

– Но тогда это седьмой, а не шестой, – сказала удивленная хозяйка, дотошно загибавшая толстые пальцы.

– Конечно, седьмой. Но близнецы у нас так похожи, что нам кажутся одним ребенком.

Когда Рамон узнал, что у него шестеро детей, он пришел в ярость. Но поскольку он всегда боялся, «что люди скажут», то не стал публично опровергать меня. Каждый раз, когда мы выходили к обеду или завтраку, когда шли прогуляться или возвращались в гостиницу, достойная матрона обязательно отпускала какое-нибудь замечание относительно нашего потомства или предосторожностей, которые следует соблюдать на четвертом месяце – а я была как раз на четвертом месяце, – или о страданиях и величии родов вообще. Она была из тех женщин, которые живут материнством и ради материнства, словно роды – это высшее достижение человечества, которое, в отличие, например, от кроликов, возносит нас на самые высоты Олимпа.

– Вы уже разговаривали сегодня со своими детишками? – например, спрашивала она с заботливой навязчивостью.

– Да-да, – отвечала я, а Рамон зеленел от злости.

– И как они поживают?

– Все у них прекрасно, просто замечательно: Росита упала и содрала кожу на коленке, близнецы немного простужены, у Хорхито режется первый зуб. Сами знаете, с детьми вечно что-то приключается…

– Конечно, конечно, – отвечала хозяйка, излучая материнскую мудрость.

В общем, для Района эти выходные дни не задались.

У меня нет детей. Этим я хочу сказать, что остаюсь по-прежнему дочерью, и только дочерью, что не вступила на тот путь, на который обычно вступают мужчины и женщины, кобылы и жеребцы, бараны и овцы, котики и кошечки, как написала бы я в одной из своих отвратительных детских сказочек. Иногда эта биологическая неопределенность кажется мне несколько странной. Все земные твари в первую очередь и главным образом стремятся к тому, чтобы рожать, щениться, котиться, откладывать яйца и производить потомство; все земные твари рождаются с тем, чтобы стать родителями, а я оказалась в каком-то промежуточном положении дочери, и только дочери, дочери навсегда, до самой смерти, пусть даже дочери старой и почитаемой, восьмидесятилетней и дряхлой, но дочери.

Вернемся к началу: я соврала еще в двух случаях. Во-первых, я совсем не высокая, скорее, как говорится, маленькая. Или, точнее, малявка – надо признаться, что джинсы себе я покупаю в детских отделах супермаркетов. И глаза у меня не серые, а черные. Мне очень жаль, но я не могла удержаться. Зато правда, что для своего возраста я очень молодо выгляжу. Нередко меня принимают за подростка, особенно если смотрят со спины. Потом смотрят спереди и говорят: «Извините, сеньора», вовсе не догадываясь, что именно этой фразы я и не могу им простить. Однажды я лежала на пляже в бикини, грелась на солнышке и вдруг надо мной раздался ломающийся голос:

– Не хочешь прокатиться со мной на водном велосипеде?

Я приподнялась на локте и обернулась – это был парнишка лет пятнадцати – шестнадцати. Уж не знаю, кто из нас больше удивился.

– Как это? – тупо спросила я.

– Не хотите ли прокатиться на водном велосипеде? – повторил мальчишка с великолепным присутствием духа.

– Большое спасибо, но – нет, в море меня укачивает.

Мальчишка ушел, и каждому из нас безмерно полегчало. Это было нечто межгалактического контакта третьего уровня.

В общем, я выгляжу моложе своих лет, и глаза у меня красивые, хотя и не серые. Носик небольшой, губы пухлые, хорошего рисунка. А еще у меня великолепные зубы, но все вставные, потому что три года назад я попала в аварию и своих зубов не осталось. Когда я нервничаю, то, бывает, начинаю двигать протез туда-сюда кончиком языка.

Правда и то, что у Лусии Ромеро в углу рта кокетливая родинка. Эта маленькая отметинка и служит своеобразным магнитом, на ней строятся ее отношения с мужчинами, потому что всех ее любовников, даже самых мимолетных и легкомысленных, она делала поэтичными. «Это – веха на пути к твоим губам», – сказал ей, например, один из них. «Твоя родинка – необитаемый остров, на котором я потерпел кораблекрушение», – придумал другой. Третий раздумчиво промолвил: «К этой чертовой родинке меня отчаянно тянет». Итак, эротическая привлекательность Лусии Ромеро, суть ее предполагаемого очарования сосредоточена в кусочке дефектной темной плоти, в неправильном функционировании эпидермиса, в группе клеток, которая однажды, быть может, переродится в раковую опухоль.

И наконец, Лусии Ромеро иногда кажется, что она смотрит на себя со стороны, как на героиню фильма или книги; в такие минуты она обычно говорит о себе в третьем лице с полным бесстыдством. Лусия предполагает, что эта склонность развилась в ней очень давно, из детского пристрастия к чтению; и, возможно, это стремление к раздвоению можно было бы использовать с толком, если бы она, например, начала писать романы: ведь что такое, в конце концов, писательство, как не искусство прощать себе шизофрению? Но однажды что-то сломалось в жизни Лусии Ромеро: хотя она всегда хотела писать по-настоящему, до сей поры она стряпала только безвкусные сказочки для детей, глупейшие разговоры овечек, цыпляток и червячков – оргия уменьшительных, и ничего больше.

На этих пустяках для самых маленьких Лусия Ромеро сделала себе имя как детская писательница и вполне может жить на гонорары. Но сказать, что она увлечена своей работой, никак нельзя. На самом деле Лусия Ромеро, как и большинство ее коллег, ненавидит детей. Детские писатели так же ненавидят детей, как кинокритики ненавидят смотреть кино, а критики литературные ненавидят читать. Лусия иногда встречается со своими коллегами, на книжных ярмарках, например, или на конгрессах, и именно там, среди этих пожилых мужчин и женщин, притворяющихся юношески бойкими на язык и по-детски веселыми, ее ремесло кажется ей особенно невыносимым и отвратительным. Все они, эти шарлатаны – в том числе и она сама, – оскверняют воздух липкой сладостью уменьшительных. А ведь каждый знает, что детство на самом деле жестоко, не терпит сюсюканья, ко всему относится серьезно – все пишет ПРОПИСНЫМИ буквами.

* * *

После того как Рамон исчез, я поняла, что тишина может быть оглушительной, а отсутствие – навязчивым. Дело не в том, что я скучала по мужу, я уже говорила. – мы не обращали друг на друга внимания. Но десять лет мы прожили бок о бок, а это создает особые отношения с пространством. Теперь я больше не сталкивалась с ним вечером в ванной, не слышала, как он сопит на постели рядом со мной, по утрам не видела в кухне чашки с кофейной гущей – я всегда вставала позже, Рамон работал в Министерстве финансов, и у него был строгий график Когда живешь вдвоем, все эти звуки, ритм жизни, очертания предметов вписываются в пространство, и внезапное отсутствие одного катастрофически разрушает сложившийся ландшафт. Так ощущает себя слепой, если в доме без предупреждения сделали перестановку, и наизусть известная гостиная превращается в столь чуждое и исполненное неопределенности место, как, скажем, тундра.

Рано утром 31 декабря, после бесконечной, бессонной ночи, я позвонила в комиссариат, чтобы узнать, нет ли у них новостей о Районе. Нет, им ничего не известно. Я настаивала, не скрывала отчаяния, и мне наконец посоветовали обратиться в центральный комиссариат на улице Рафаэля Кальво, где я смогу поговорить с инспекторами, занимающимися делами об исчезновениях людей. Я явилась туда, одевшись почти как вдова: на мне был мрачный костюм свинцового цвета из жесткой ткани – очень трудно людям моего роста заставить воспринимать себя всерьез. И все равно мне пришлось почти час высидеть в маленькой обшарпанной приемной. Наконец ко мне вышел человек по имени Гарсия. Хосе Гарсия. Оч-чень редкое имя. По лицу было видно, насколько ему скучно.

– В течение нескольких дней вам не стоит тревожиться. Я уверен, что он вернется. Такое случается очень часто, – повторял он слова полицейского в аэропорту, не обращая ни малейшего внимания на мою тревогу.

И тут мне представился мир, битком набитый покинутыми женщинами, огромное множество женщин, которые, сидя у телефона, вечно и напряженно ждут звонка. Я была оскорблена.

– Б…к! Вот как работает полиция в этой стране! Ясно: куда проще думать, что Рамон бросил меня, чем взяться за дело и начать поиски! – шипела я в ярости.

Ни на миг не утратив скучливого выражения, он достал синюю папку на резинках и вытащил несколько факсов и машинописных бумажек.

– Взгляните. Мы действительно ищем. Мы следуем обыкновенным правилам. Запросы по всем больницам, травматологическим пунктам, железнодорожным и автовокзалам. И, разумеется, в аэропорт. Морги – тоже. Нигде не обнаружен. Послушайте, сегодня же тридцать первое декабря. Новый год. Праздники, свидания, встречи. Наконец, человеку просто приходит в голову начать все сначала. Так бывает, я вам точно говорю. Дайте ему несколько дней.

У Гарсии была манера говорить отрывисто, он произносил несколько слов, как бы ставил точку, а потом продолжал. Был он высок и тощ, с сероватой кожей. Острый подбородок, орлиный нос. Лицо состояло из одних острых углов. Когда такие мужчины хотят поцеловать в щеку, они могут только клюнуть – губам, далеко спрятанным среди острых костей, никогда не дотянуться до мягкой плоти. Глядя, как шевелятся они в бездне между носом и подбородком, я представила себе миллионы брошенных женщин, которые в скорбных черных платьях и бриллиантах в одиночестве садятся за новогодний стол. Мне стало нехорошо, и я распрощалась с инспектором Гарсией. Пожалуй, не скажешь, что наш первый разговор вышел удачным.

В дежурной части я забрала собаку Фоку и вернулась домой. Я не знала, что делать, и потому стала звонить друзьям. Чем дальше я рассказывала, тем в большее недоумение они приходили. Но когда я сообщала им, что мне говорили в полиции, я чувствовала, как тупо и растерянно они (мои друзья!) молчат на другом конце провода. Может, из-за тревоги и перенапряжения я поддалась паранойе, но интуитивно я ощущала, что они готовы согласиться – в качестве возможного варианта – с идиотскими подозрениями Гарсии. И потому, когда Глория, несколько бестактно, заявила, что «уже некоторое время замечала, будто у нас не все ладно», я в бешенстве бросила трубку и решила больше никому не звонить. Итак, я включила автоответчик, чтобы он оградил меня от множества звонков, которые вот-вот последуют, и убавила громкость до минимума, чтобы не поддаться искушению и не подойти к телефону. Почему у меня такие друзья, которые поступают совсем не так, как я от них ожидала? Как могут они поверить в такую нелепость, что Рамон исчез по собственной воле? Ничего не оставалось, как посмотреть правде в глаза, какой бы горькой она ни была: это были не друзья, а знакомые, супружеские пары, с которыми мы обедали раз в месяц, то есть поддерживали чисто светские отношения. У Лусии Ромеро, детской писательницы, внезапно исчезает муж в туалете аэропорта, и ей совершенно не к кому обратиться за помощью. Какая смешная трагедия, какое унизительное положение – среди брошенных жен, вдов при живых мужьях, женщин, отчаявшихся в своих надеждах.

Я вошла в кабинет Района – небольшую комнатку, выходящую окном в узкий внутренний дворик, и довольно долго внимательно ее рассматривала: книжный шкаф, стол, вращающееся кресло, телевизор с экраном четырнадцать дюймов. Все это расставлено с превеликой тщательностью: пепельница всегда на одном и том же углу стола, книги выстроены строго в алфавитном порядке, сувениры на полках – на равном расстоянии друг от друга. Даже скрепки стояли в коробочке плотным строем. Навязчивая идея Рамона.

Я несколько раз оглядела комнату, прежде чем решилась прикоснуться хоть к чему-то: Рамон бесился, когда трогали его вещи. Набравшись духу, я протянула руку и выдвинула ящики стола – и тут по-настоящему поняла, что Рамона действительно нет, иначе я и мизинцем не осмелилась бы до них дотронуться. Это было ощущение непристойное, хтоническое, точно я погрузила руки во внутренности покойника. Я осмотрела ящики, но ничего не нашла – как искать, если не знаешь, что ищешь?

Хотя, говоря по правде, кое-что я все же обнаружила. Маленькие такие сюрпризики, отчасти странноватые, как, например, три пачки презервативов в глубине ящика. Конечно же, предназначенные не для супружеского ложа. Еще были карандаши, блестящие и остро заточенные, точно солдаты в строю с примкнутыми штыками; чековые книжки наших банков; тетрадки в клеточку с записями домашних расходов; неиспользованные ежедневники многолетней давности, явно дареные; ментоловые карамельки; несколько туристических проспектов о «восхитительном отпуске в Таиланде» (нет-нет, я не подумала, что он сбежал туда с какой-нибудь блондинкой: года два назад мы собирались там отдыхать); несколько разнообразных ключей в старой коробке из-под конфет; монетки разных европейских стран в прозрачном пакете и стопка счетов за последнее время – газ, электричество, вода, – скрепленных большой металлической скрепкой. Я почти не глядя пролистала их и уже совсем было собралась положить на место, когда одна бумажка почему-то вызвала во мне смутное беспокойство. Я вытащила ее из пачки. Стоп: счет выписан на имя Рамона, но телефон не наш, начинается на 908. Значит, у Рамона был мобильник! Почему он мне ничего не сказал? Странно! Я внимательно просмотрела запись звонков, почти все они были сделаны за границу. У меня возникло подозрение, я, кажется, догадалась; взяла телефон и набрала первый попавшийся номер, который к тому же повторялся несколько раз.

– Привет, милый… Я так тебя ждала… Я совершенно голая, для тебя я намазала помадой соски… – прошуршал в трубке женский голос.

Все эти телефоны были эротические. Рамон тайно завел телефон, чтобы ему на ухо шептали всякие гадости. Набрала еще два номера наудачу:

– Ммммм… Слава богу, ты наконец позвонил… Я вся пылаю, просто не в состоянии больше ждать… Вот ты уже дотронулся до меня…

Все эти дамы говорили, что ждут, так же, как ждут покинутые жены звонка своих мужей.

– Я ждала тебя, козел… Хочешь меня, да? Но я тебя боюсь, ты очень злой, всегда делаешь мне больно…

Не хватало еще садомазохистских игр! Я была ошеломлена. К тому времени я уже знала, что человек подобен айсбергу и что мы позволяем рассмотреть только малую его часть: все мы прячемся, все время, у всех есть тайна, в которой невозможно признаться. И конечно, когда живешь вместе, образ другого обычно становится все более плоским, словно айсберг тает в теплом море повседневности. И зачастую вскоре супруг наш начинает представляться нам двухмерным, некой бесконечно повторяющейся калькой, суженным и уплощенным образом человека, так что в конце концов становится неимоверно скучно. Это один из способов покончить с браком – двое смотрят друг на друга, а видят только плоские головы, как на почтовой марке.

Как бы то ни было, в привычный образ Рамона, который я для себя создала, никак не вписывалась эротика по мобильнику, садомазохистские склонности, стремление получать удовольствие от телефонных любовных игр – в нашей постели он молчал как бревно! Телефонный счет застал меня врасплох: передо мной вдруг предстало наглядное доказательство всей глубины и загадочности человека, всей невозможности познать другого.

Я вышла из кабинета, за мной, как всегда, семенила толстая и потому смирная собака Фока. В гостиной я прослушала автоответчик: короткие гудки; встревоженные вопросы некоторых друзей, даже приглашения на праздничный ужин (только сейчас я вспомнила, что наступает новогодняя ночь); истерический звонок матери из Пальма-де-Мальорка, она сообщила мне, что узнала все из теленовостей; пронырливый журналист, который, как ворон, набрасывается на падаль. Но каким образом это дело попало на телевидение? Посмотрела на часы – шесть ровно. Включила «Радио Насьональ» – вдруг передадут что-нибудь в информационном выпуске. И правда, сказали почти в самом конце, подводя итоги. Наверное, 31 декабря им особо и рассказывать-то нечего.

«Исчез служащий Министерства финансов. Это произошло в аэропорту Мадрид-Барахас, когда он ожидал вылета своего самолета. Сорокашестилетний Рамон Ирунья женат на Лусии Ромеро, дочери старейшего актера Лоренсо Ромеро. Она является известной детской писательницей, среди ее произведений особо выделяется серия сказок «Гусенок и Утенок».

И все. Слов сорок да еще досадная ошибка: «Гусенок и Утенок» написала Франсиска Одон, моя главная конкурентка и недоброжелательница (а у меня самый знаменитый персонаж – «Курочка-недурочка»). К тому же обо мне сказали так, будто главная моя заслуга состоит в том, что я дочь Каннибала. Спасибо, хоть папочку Каннибала назвали «старейшим», а не «выдающимся», «известным» или «знаменитым». Хотя я уверена, ему такие эпитеты понравились бы больше.

Я выключила радио, когда стали передавать вильянсикос.[1] Телефон звонил не переставая, и автоответчик работал вовсю: снова друзья, снова журналист, снова мать. Трубку я не снимала – была не в состоянии ни с кем разговаривать. Собака Фока тяжело поднялась, подошла ко мне и стала тереться головой об ноги: она вовсе не ласкалась, она просто сообщала, что пора гулять и что она хочет есть. Потребности у Фоки всегда определенные, конкретные и неотложные. Я вывела старую немецкую овчарку на улицу, и она справила нужду у каждого угла в округе. Когда мы вернулись домой, я насыпала ей в миску сухого корма.

Обиходив собаку, я уже не знала, что теперь делать – и со своим временем, и со своей жизнью. За окнами стемнело, изредка раздавались взрывы праздничных петард. Редко, но бывают такие минуты «зависания», будто бы Земля перестала вращаться и все на свете затаило дыхание. Сейчас Лусия Ромеро должна была находиться в Вене и прихорашиваться к праздничному ужину. Лусия Ромеро потеряла мужа, внезапно и непостижимо. Когда он вернется невесть откуда, Лусия прижмется к нему и, глядя на него полными нежности и слез глазами, спросит охрипшим от волнения голосом: «Что случилось, Рамон?» А может, все и не так, может, Рамон умер. «Он умер, сеньора. Примите соболезнования», – скажет полицейский. И Лусия дрожащей рукой схватится за дверную раму, начнет задыхаться и не почувствует боли, как всегда бывает при травмах, поначалу она не почувствует боли, хотя слезы градом польются по щекам. Именно в эту секунду позвонили в дверь, Лусия пошла открывать, даже не пошла, а побежала: а вдруг это Рамон (потерял ключи?) или полицейский со страшной новостью, То был не Рамон и не полицейский. За дверью стоял старик. Лусия в изумлении смотрела на него.

– Здравствуйте. Я слышал новости. И зашел напомнить, что живу напротив и готов помочь вам. Не стесняйтесь, если вам что-нибудь надо.

Только теперь я его узнала – наш сосед. Скромный вежливый старик, который жил через площадку. Мы здоровались и иногда обменивались парой незначащих слов.

– Меня зовут Феликс, Феликс Робле. Вот, возьмите…

Он протянул мне белый, тщательно сложенный платок, и я поняла – лицо мое залито слезами. Меня бросило в краску и от стыда и от ярости одновременно: меня злило не только то, что я разревелась из-за своих фантазий, но и то, что сосед застал меня врасплох. Наверняка я выглядела безутешной вдовой. Отвратительный эксгибиционизм.

– Не подумайте ничего такого, – сказала я сухо, взяв у него платок и медленно утирая слезы. – Я смотрела кино, потому и расплакалась, – добавила я, почти не соврав.

– Да, я тоже частенько плачу, когда смотрю кино. Но у меня-то это старческое. С возрастом мы становимся очень сентиментальны.

И улыбнулся. То была очень приятная улыбка – не сочувственная, не покровительственная, а просто обыкновенная, спокойная улыбка, которая вернула меня к реальности.

– Мне почему-то кажется, что вам сегодня вряд ли удалось как следует поесть, – продолжал он. – У меня есть редкостная ветчина, вполне пристойный паштет, бутылка великолепной «Риохи» и свежий хрустящий хлеб. Вы доставите бедному одинокому старику большое удовольствие, если согласитесь разделить с ним ужин.

Всю жизнь терпеть не могла людей, которые говорят штампами, но он сказал «бедному одинокому старику» так, словно то был кокетливый вызов, наша с ним давняя шутка. Словно он и не старик вовсе, хотя, конечно, он был очень старым, сморщенным стариком. Но стариком веселым и умеющим держаться. А я вдруг поняла, что и правда голодна. Сама не заметила как, но я оказалась в его квартире, Феликс откупоривал бутылку вина, которую в конце концов я выпила одна, потому что он даже не пригубил бокала.

Два часа спустя я уже знала, что Феликс Робле на пенсии, вдов, что раньше владел магазином канцтоваров в нашем районе, но после смерти жены продал его, что детей у него нет и что ему восемьдесят лет.

– Восемьдесят! Вы великолепно выглядите, – сказала я, чтобы сделать ему приятное, но это и в самом деле было так.

Одевался он не строго, что молодило его: вельветовые брюки, свитер и твидовый пиджак – просто отставной профессор из Оксфорда. Высокий и худой, он был достаточно подвижен, и только шея (поворачивая голову, он поворачивал и плечи) выдавала закостенелость его старого позвоночника. В ухо был вставлен слуховой аппарат, и я обратила внимание, что он не очень хорошо разбирает слова, когда говоришь, не глядя прямо на него. Под густой, совершенно белой и блестящей шевелюрой сияли красивые синие, правда, чуть слезящиеся глаза. Черты же тонкого, орлиного лица трудно было разглядеть под очень глубокими морщинами.

– Вы, наверное, не поверите, но я каждый день по часу занимаюсь гимнастикой, – сказал он с мальчишеской гордостью, которая просто очаровала меня.

И тогда я стала с мельчайшими подробностями рассказывать нелепую историю исчезновения мужа в аэропорту. Не знаю, зачем я это сделала, наверное, просто выговориться надо было. Феликс Робле слушал внимательно и с сочувствием. Или мне так казалось, потому что красное вино ударило мне в голову.

– Итак, подведем итоги, – сказал Феликс. – Во-первых, налицо исчезновение, причина которого нам совершенно не известна. У нас нет никаких подозрений, никаких следов, никаких интуитивных предположений. Во-вторых, загадкой остается, как удалось Рамону выйти из туалета, чтобы вы его не заметили. По-моему, сейчас надо целиком сосредоточиться на раскрытии этой тайны. Думать не о том, что произошло, а как это произошло. И мне представляется, что существует четыре таких возможности. Первая – он оттуда не выходил.

– Как это понимать?

– Рамон по-прежнему находится в туалете.

– Этого не может быть! Я же сама все осмотрела!

– Конечно, однако существуют двойные стены, лесенки, потайные шкафы. Специалисты из полиции осматривали помещение?

Я молчала: перед моими глазами стоял Рамон за чистой белой кафельной стеной; Рамон, замурованный в бетоне; Рамон задушенный, зарезанный, убитый, мертвый.

– Второе, – продолжал старик – Так же, как в туалете может существовать потайной шкаф, там может быть и потайная дверь. То есть он вышел либо его вытащили через другую дверь.

Феликс умолк и внимательно смотрел на меня.

– А еще? – поторопила я его.

– Третье – он вышел через обычную дверь, когда вы чем-то отвлеклись и не заметили его.

– Нет, этого быть не может. Я долго об этом думала и поняла, что этого быть не может. Я не сводила глаз с этой двери. Знаете, я немножко ненормальная, и меня злит, когда человек вдруг решает отправиться в туалет прямо перед вылетом.

– Тогда четвертое – он вышел через эту дверь, но переодетый. Других объяснений у нас нет. По-моему, нам следовало бы немедля отправиться в Барахас и обследовать этот туалет. Как вам кажется?

Самое удивительное, что мне это показалось разумным. Наверное, только воздействием винных паров можно объяснить, что мысль ехать среди ночи, новогодней ночи, в аэропорт, чтобы обшаривать там общественный туалет, представилась мне вполне нормальной. В один миг я оказалась на переднем сиденье машины Феликса Робле. У него была машина, точнее некое странное транспортное средство – «рено-5», вручную выкрашенный в ярко-желтый цвет с черной полосой, шедшей по капоту, крыше и багажнику.

– Я купил его у одной дурешки из дискотеки. Вид кошмарный, зато дешево и ход хороший, – объяснил сосед.

Мы ехали по Пасео-Прадо в потоке разукрашенных флажками машин. Феликс оживленно болтал, слишком часто отпускал руль, вообще не смотрел в зеркало заднего вида и переходил из ряда в ряд, не включая поворотник. Тесно идущие машины возмущенно гудели, но он, казалось, не обращал на это никакого внимания. Я опустила окно до самого низа, от холодного ночного воздуха у меня занемели щеки, но зато прояснялось в туманном хаосе, заполнившем голову. Мы находились на площади Сибелес, и Феликс только что устроил пробку, безнадежно попытавшись сделать запрещенный поворот на скорости хромой черепахи. Водители проклинали нас на все лады. В полном замешательстве я смотрела на своего соседа: он явно не справлялся с ситуацией и совершенно растерялся.

– Старик, тебе место в богадельне! – завопил кто-то возле нас.

И это была правда: теперь я тоже понимала, что Феликс стар, что он дряхлый старик. Какого черта я тут делаю, в такое время, в таком диком автомобиле, с этим необычным стариком восьмидесяти лет?

Однако мы добрались до места. Пару раз мы заблудились, но все-таки доехали. В аэропорту почти никого не было, кроме возбужденных японцев, которые в ожидании посадки бросали друг в друга серпантин. Вход в международный зал мы преодолели, показав лишь свои удостоверения личности, посадочных талонов у нас никто не спрашивал – царила атмосфера праздника и всеобщего благодушия. Феликс быстро вбежал в туалет: я видела, как он скрылся за захлопнувшейся дверью, и меня охватило почти суеверное беспокойство, словно сейчас исчезнет и он, будто эта желтоватая дверь была потайным входом в черную дыру. Но он сразу же позвал меня:

– Идите, здесь никого нет.

И правда, в туалете никого не было, как и тогда, когда я вошла в него накануне. Робле невесть откуда достал разводной ключ и простукивал стены.

– Пока я занимаюсь этим, осмотрите все бачки и проверьте краны – нормально ли они работают. – Он говорил так, словно привык командовать.

Я повиновалась, и через несколько минут мы стояли будто среди Ниагарского водопада – вода лилась с таким же грохотом. Мы метались в приглушенном свете среди унитазов и писсуаров, отдававших мочой; оглушенные воем воды в бачках, мы искали несуществующую дверь.

– Ничего нет! – перекрывая рокот воды, крикнул сосед. – И теперь я почти полностью убежден, что ваш муж и был тем инвалидом, которого выкатил в кресле служитель.

Я остолбенела: как же раньше мне не пришло это в голову? Меня внезапно озарило, и я снова взглянула на Феликса Робле – между большим и указательным пальцами он держал бенгальский огонь. В разлетающихся искрах я увидела, что рука у него изуродована – под самый корень были отрезаны мизинец, безымянный и средний пальцы. Всхлипнул, наполняясь, последний бачок, и тишину нарушал только треск бенгальского огня.

– С Новым годом, – сказал Феликс Робле. – Вы не заметили? Уже двенадцать.

* * *

Иногда меня охватывает интуитивное чувство глубины, я ощущаю, что человек – это нечто большее, чем его сиюминутное бытие, и что он не просто комочек эфемерной плоти. Из таких прозрений, которые посещают тебя в самые неподходящие моменты (когда жаришь тосты для завтрака, торчишь в пробке, стоишь в очереди, чтобы заплатить муниципальные налоги), извлекают пророки всех эпох силу, потребную для создания новых религий. Поскольку я неверующая, у меня чувство Потустороннего смешивается с жаждой красоты, столь же неутолимой и конкретной, как голод страдающего булимией. Я говорю о вещах самых простых, житейских, ведь что может быть более значительным и вещественным, чем страстное желание существовать, не умирать? С самого начала времен не было, наверное, человека, который хоть раз не испытал это искушение красотой, эту потребность в вечности. Даже идиоты страдают трансцендентным беспокойством и иной раз мечтают о вечности. Метафизика – самая распространенная из низменных страстей.

Но тем не менее ночью 1 января я безвольно поддалась трансцендентному похищению, а в десять утра высунулась из окна своей квартиры (холодный воздух, мир спокоен и прозрачен после безумств праздничной ночи, четкие контуры предметов), и тут за моей спиной зазвонил, разом выведя меня из забытья, телефон. Заговорил автоответчик, и сначала я услышала свой собственный голос, в полной тишине до жути громкий. И тут же у меня застыла кровь в жилах от глухого, хриплого голоса, которого я никогда в жизни не слышала:

– Сообщение от «Оргульо обреро». Если хотите увидеть Рамона Ирунью живым, найдите двести миллионов песет. Не сообщайте полиции, не подавайте жалоб. Ждите нашего следующего звонка.

Я побежала к телефону, но не успела. Не могу сказать, что в тот день реакция у меня была на высоком уровне.

Хватит врать: я успела бы. Телефон был рядом, и я могла бы снять трубку, расспросить звонившего, обругать его, оскорбить. Но я не решилась. Меня захлестнуло чувство опасности, выступила холодная испарина, подкатила тошнота, сердце бешено заколотилось, воздуха не хватало – одним словом, весь набор мук для труса. Я всегда была большой трусихой. Потому и застыла моя рука в двух сантиметрах от телефонной трубки, и так я стояла долго-долго после того, как тот тип повесил трубку. Забавно, но Рамона никогда не сердило, что я такая трусиха. По правде говоря, ему это скорее нравилось. Рамон Ирунья был человек самый обычный и скучный и настолько ленивый, что никогда не давал себе труда с кем-то поспорить, поссориться. Как принято говорить, милейший человек. Но когда на меня нападал приступ страха, он становился совсем другим, он был предупредителен, внимателен, остроумен. Вот пример: мы переходили реку вброд, по камням, проложенным крестьянами, и посреди реки меня охватила паника, я не могла ни шагнуть назад, ни перепрыгнуть через бурлившую воду на следующий камень. Рамон то и дело возвращался с противоположного берега, говорил мне всякие приятные вещи, пытался успокоить, утихомирить меня, смешил и протягивал руку над ревущей водой, раз за разом терпеливо объяснял, как ставить мои неуклюжие ноги на каменную гряду, и в конце концов спасал меня. Я была так благодарна ему! Наверное, эти минуты нежности и взаимопонимания (он в точности подыгрывал моему состоянию) и были ближе всего к высшей точке страсти, которую мы с Рамоном пережили.

Возвращаясь к 1 января, когда я наконец справилась с приступом паники и обрела способность действовать, я снова прокрутила запись и послушала ее внимательно. «Оргульо обреро» – что это значит? Выходит, Рамона все-таки похитили? Произошло то, что случается с другими, а с нами – никогда? Что бывает только по телевизору или в кино? Я побежала к соседу и заколотила в двери. Феликс открыл очень не скоро, или мне так показалось. Его белая шевелюра торчала, как перья взъерошенной курицы.

– Что такое? Что происходит? Что случилось? – в полной растерянности спрашивал он как бы в двух регистрах. Уверена – я подняла его с постели.

Не тратя времени на объяснения, я потащила его к себе, он покорно шел, слегка шаркая войлочными шлепанцами.

– Слушайте! – крикнула я, возможно, чересчур трагическим тоном и прокрутила сообщение похитителей.

– И что вы на это скажете? – спросила я.

– Что-что? – переспросил он, прикладывая руку к уху.

Оказывается, он не взял слуховой аппарат, и всю операцию пришлось проделывать заново. Я несколько раз прокрутила сообщение, пока до тугоухого старика наконец дошло каждое слово похитителей.

– Так вот, значит, в чем дело… – прошептал он задумчиво.

А на меня напал безудержный смех.

– Им, видишь ли, двести миллионов подавай! Идиоты, а почему не миллиард? Ошиблись адресом – мы не Рокфеллеры! Нам с Рамоном никогда таких денег не собрать! Пусть себе ждут хоть до скончания века! Ишь шутники! С носом останетесь, дурачье! Извините, ошиблись!

И тут я увидела, как смотрит на меня старик – не то растерянно, не то с упреком, и до меня дошло, что ничего смешного в этой ситуации нет. Смех замер у меня на губах.

– Понимаю… Вы думаете, что отсутствие двухсот миллионов лишь ухудшает положение бедного Рамона. Боже мой, как только я могла смеяться… Не знаю, что со мной, я совсем потеряла голову…

Я действительно потеряла голову, и настолько, что позволила Феликсу Робле взять инициативу в свои руки и давать мне советы, которым покорно следовала. Сейчас мне это кажется полным безумием: я совсем его не знала, да, кроме того, он был просто старик. Мне бы следовало о нем заботиться, как того требовал его возраст, а произошло наоборот: он руководил мной и решением моей проблемы. И первое, что он велел, – сообщить обо всем в полицию.

– Но по телефону мне приказали этого не делать…

– Не важно. Не сообщать в полицию требуют все похитители, это у них вроде профессионального приема, ремесло обязывает. Я имею в виду, что для них это формальность, как для чиновников, которые каждое письмо начинают словами: «В ответ на Ваше любезное обращение от семнадцатого числа текущего месяца…» Вот и похитители всегда требуют не сообщать в полицию, причем все знают, что полицию обязательно известят.

Через полтора часа мы сидели в баре и ждали инспектора Гарсию. В баре, потому что когда мы нашли его по мобильному телефону, Гарсия ясно и с полным безразличием дал понять, что сегодня – 1 января, у него выходной день и он не испытывает ни малейшего желания проводить его в комиссариате. Пришел он с двадцатиминутным опозданием, по-прежнему равнодушный и скучающий.

– Ну что, – буркнул он, садясь, – принесли пленку?

Да-да, конечно, принесли. Инспектор вынул из кармана диктофон, вставил мини-кассету автоответчика и два раза внимательно прослушал сообщение. Потом он задумчиво молчал, интеллектуальное напряжение отразили четыре глубоких морщины на переносице.

– Посмотрим. Есть у меня кое-какие сомнения. Надо бы посоветоваться, – сказал он наконец.

Мы с Феликсом, ожидая продолжения, подняли головы.

– Имею я право выпить или не имею? У меня – выходной. И я мог бы позволить себе рюмку коньяка. Мне этого очень хочется. Но, с другой стороны, я на службе. Или что-то в этом роде. Я имею в виду вас. А на службе пить не полагается. Это всем известно. Что вы думаете по этому поводу?

Мы ошеломленно молчали. И пока собирались с мыслями, инспектор жестом подозвал официанта:

– Одно пиво! – крикнул он и снова посмотрел на нас. Пиво – это серединка на половинку. Ни то ни се. Ни рыба ни мясо. Компромиссное решение.

Меня охватила злость.

– А как насчет сообщения? Что такое «Оргульо обреро»? Вы действительно думаете, что его похитили? С ним все в порядке? Его не убьют? Что нам делать? Не думаете же вы, что мы пришли сюда просто пропустить по стаканчику?

Хосе Гарсия вытащил пленку из диктофона, положил ее в белый конверт, написал на нем: «Дело Рамона Ируньи. Вещественное доказательство № 1», засунул конверт в карман с бесившей меня медлительностью. Отпил половину кружки и все-таки заговорил:

– Очень много вопросов. Есть несколько ответов. Первое: мне не знакомо название «Оргульо обреро». Наведу справки у специалистов. Второе: да, похоже, его похитили. Третье: не знаю, все ли с ним в порядке. Четвертое: не знаю, собираются ли они его убить. Пятое: если вы заплатите выкуп, то попадете в тюрьму.

– Как это? Это несправедливо. Да и нет у меня двухсот миллионов.

– Если нам станет известно, что вы заплатили выкуп, мы обязаны будем вас арестовать.

– Вы что, глухой? У меня нет таких денег!

– Закон запрещает платить выкуп террористам. Хотя, понятное дело, все стараются заплатить. Тайком. И я на вашем месте предпочел бы заплатить. Спасти заложника. Для семьи это главное. Но я полицейский. Я не должен знать, что выкуп заплачен. Мой долг – воспрепятствовать этому.

– У меня нет таких денег, – повторила я, чуть не плача.

– Отлично. Это ваше дело. Я только сказал, что не хочу ничего знать. А тем временем я буду вести расследование. Это и есть дело полиции. Мы следователи, и мы расследуем. А теперь мне пора. Будем поддерживать связь. И ни о чем не беспокойтесь.

Домой мы вернулись в полном расстройстве: из всех полицейских Испании нам попался самый тупой. Именно это сказал сосед, когда мы выходили из лифта:

– Нам попался самый тупой полицейский.

Я не могла не обратить внимание на множественное число первого лица, которое употребил Феликс, тем самым подключившись к моей трагедии. Получалось, что нас теперь двое – два расстроенных, растерянных и встревоженных человека. Феликс вел себя так, будто это его дело. Ужасные люди эти пенсионеры, думала я с укором: им что бы ни делать, только бы заполнить свою пустую жизнь. Я открыла рот, чтобы вежливо попросить его не вмешиваться в мою жизнь, учтиво попрощаться и уйти к себе. Но не смогла выдавить из себя ни слова, потому что вдруг заметила: из-под моей двери торчит уголок белой бумаги. И сразу – тревога, холодная испарина, головокружение. Это интуиция труса, безошибочная интуиция: бумага (большой лист в белом конверте) – письмо от похитителей. Точнее, письмо от Рамона.

«Пожалуйста, делай, что велят эти люди. Дай им, что они требуют. Со мной обращаются хорошо, но они способны на все. Правда, Лусия, НА ВСЕ. У меня есть деньги. Помнишь наследство тетушки Антонии? Оно было больше, чем я тебе сказал. Оно находится в сейфе Испанского внешнеторгового банка. В центральном отделении. Сейф № 67, я зарезервировал его на свое и твое имя, на всякий случай. Помнишь, несколько месяцев назад я попросил тебя подписать банковские документы? Прости, что ничего не сказал тебе, но мне было стыдно. Это грязные деньги, а я работаю в Министерстве финансов. Ради бога, возьми их поскорее. Ключ лежит в ящике моего стола. И делай все, что они тебе говорят. Пожалуйста, пожалуйста, СЛУШАЙСЯ ИХ. Очень люблю тебя».

Я сразу же узнала почерк Рамона, хотя буквы, обычно столь ровные, тщательно и четко выписанные (у моего мужа почерк аккуратный и мелкий), выдавали, что рука его явно подрагивала, уходила в сторону, и я ничуть не сомневалась, что это означает почти невыносимую тревогу. Читать письмо для меня было невероятно трудно: каждая фраза была тяжела, как свинец. А потом, что это за деньги? Сколько их? Достаточно, чтобы заплатить эту астрономическую сумму? И страшнее всего остального – как попал этот конверт под мою дверь? Задав себе этот вопрос, я застыла: ясно, что они сами были здесь. У моих дверей. У самого порога. Они, похитители. Из «Оргульо обреро». Террористы.

– Входите. Нечего падать духом. Надо найти ключ, – сказал Феликс, к счастью не потерявший самообладания.

И пошел по коридору, приглаживая ладонью растрепавшуюся шевелюру.

Мы покопались в ключах из ящика письменного стола Рамона и нашли один, большой, латунный, без всяких украшений, но с цифрой шестьдесят семь.

– Где находится центральное отделение Испанского внешнеторгового банка? – спросил он весьма решительно.

– На шоссе Сан-Херонимо.

– Поедем туда завтра же утром, прямо к открытию, – повелел сосед, снова употребив множественное число первого лица, что меня так раздражало.

– Хорошо, только поедем немного позже, ближе к одиннадцати, – ревниво уточнила я, просто чтобы стало ясно, кто принимает окончательные решения.

Хотя на самом деле то были не лучшие мгновения моей жизни для принятия каких бы то ни было решений. На самом деле единственное, что тогда неотвязно вертелось в моей голове, была последняя фраза Рамона, это его мучительное «Очень люблю тебя», отчего я чувствовала себя несчастной, хотя к тому времени уже прекрасно знала, что именно в минуты самой большой слабости мы больше всего любим того, в ком нуждаемся. (Последний раз Рамон сказал мне «Я очень тебя люблю», когда ему делали операцию по поводу аппендицита.)

* * *

После разговора с инспектором Гарсией Лусия Ромеро решила ничего не сообщать полиции о письме Рамона и деньгах в банковском сейфе. А значит, они с Феликсом полагались лишь на судьбу и вынуждены были на свой страх и риск справляться с бесконечным множеством весьма сложных мелочей. За завтраком они разработали план, не менее подробный, чем Аттила перед вторжением в Галлию. Во-первых, Лусии нужно было найти сумку, достаточно вместительную для стольких миллионов. После долгих размышлений она остановилась на парусиновой пляжной сумке. Затем встал вопрос о транспорте, поскольку нельзя же ехать через весь Мадрид в автобусе с целым состоянием в сумке через плечо.

– Возьмем мою машину, – предложил Феликс. – А поскольку около банка нельзя парковаться, я несколько раз объеду квартал, пока вы будете брать деньги. Когда выйдете, встаньте в дверях рядом с охранниками и ждите, пока я снова подъеду.

Так они и договорились, хотя, по правде говоря, присутствие соседа казалось ей излишним. Старик помешает ей двигаться с необходимой скоростью – придется оберегать не только миллионы, но и его самого. Лусия начинала злиться, но оказалось, что совершенно неспособна противостоять напору старика. Она не умела решительно воспротивиться чьему бы то ни было напору в напряженных ситуациях, и это было одним из главных ее недостатков. Лусия слишком много молчала, слишком часто соглашалась, слишком часто кивала, слишком уж женственной была на публике, хотя внутри у нее бушевала буря неприятия и собственной несостоятельности. Лусия завидовала тем женщинам, которые умеют не сдаваться, сопротивляться внешнему миру, всегда такому безжалостному.

Вот Роса Монтеро, темнокожая писательница из испанской Гвинеи (сияющие зубы на черном лике луны), – та настоящий синий чулок, да еще властная и громкоголосая, и стоит ей открыть рот, как все умолкают и внимательно ее слушают. Лусии хотелось бы стать такой, приобрести немного бойкости и уверенности в себе.

Но чего нет того нет, она видела правду: тащит на себе старика, который тащит ее, как то было с Районом долгие годы, хотя оба знали, что отношения давно закончены. Но сейчас ей не хотелось бы придираться к Району, бедному Рамону, который попал в руки к бессовестным негодяям. Сейчас иногда даже случались минуты, когда воспоминания о муже настолько трогали ее, что ей казалась, будто ее былая любовь возродится.

Они выехали в банк в назначенный ею час, около одиннадцати часов утра, и прибыли на место примерно в двенадцать, после того, как им пришлось заправляться на бензоколонке, проехать против движения и спорить с полицейским, который их остановил.

– Сделайте мне одолжение, не связывайтесь больше с дорожной полицией, – сказала Лусия, выходя из машины перед банком.

– Не волнуйтесь. Главное – спокойствие; занимайтесь деньгами, я буду вас ждать.

Здание банка было внушительным, оно подавляло, как сталинские министерства. Испуганная Лусия вступила в холл, сиявший надраенной медью, и спросила, где находятся личные сейфы.

– Двумя этажами ниже, можно по лестнице, можно – на лифте.

Удушье, отчаяние. Спускаться – все равно что ложиться в могилу; чувствовалось, как за спиной громоздится все больше денег и камней. Внизу – бронированное хранилище. Повсюду – сталь и прочные засовы; за столом – скучающий господин.

– Я бы… ммм… хотела взять кое-что из сейфа, – пробормотала Лусия так виновато, будто собиралась ограбить банк.

Служащий поднял решетку и посмотрел на нее с некоторым подозрением, или ей так показалось.

– Удостоверение личности, пожалуйста.

Лусия вынула удостоверение личности и ключ. У нее дрожали руки; чтобы скрыть эту дрожь, она просто все положила на стол.

– Пожалуйста, распишитесь здесь. Идемте за мной.

Они вошли в бронированную камеру, комнату самых обычных размеров, стены которой состояли из металлических ящиков. Номер 67 оказался одним из самых больших, служащий вставил два ключа, открыл дверцу, с видимым усилием вытащил весьма внушительную коробку и поставил ее на стойку посередине комнаты.

– Позовите меня, когда закончите, – сказал он уходя, словно повторил затертую фразу из кинофильма.

В этой процедуре было нечто от физиологической потребности, в которой невозможно признаться: хранилище казалось подземным туалетом, а служитель – больничным санитаром, который привык возиться с нечистотами. Затаив дыхание, Лусия открыла крышку. Коробка была доверху начинена голубоватыми пачками. Их было много. Поразительно много. Купюры по десять тысяч, тесно вложенные пачки, пачки, пачки… до головокружения. Чертова тетка Антония! Перекладывая деньги в сумку, она пересчитала пачки – двести одна. В сумку они поместились, сверху она прикрыла их газетами, но когда попыталась поднять сумку, то поняла, что недооценила их веса. Это была чудовищная тяжесть, сумка потеряла форму, ручки слишком натянулись. Лусия попробовала взвесить ее на руке: черт побери, килограммов двадцать, не меньше. С мучительным усилием она повесила сумку на правое плечо и позвала служащего.

– Иду.

Ставя коробку на место, он вопросительно посмотрел на Лусию: ясно, объяснила она его взгляд со своей параноидальной подозрительностью, он знает, что коробка пуста, знает, что я выношу отсюда кучу незаконных денег. Она постаралась выпрямиться и идти естественно, будто бы плечо у нее не разламывалось от боли; но по дороге к лифту ей все же пришлось дважды останавливаться и ставить сумку на пол, чтобы немного передохнуть. Служащий смотрел на нее молча и помочь не предлагал, поскольку знал, что именно и в каких невероятных количествах находится в сумке, тогда как его прямая обязанность как банковского служащего состояла именно в том, чтобы не знать. Наконец Лусия с этой тяжестью добралась до лифта, дошла через холл до дверей банка, старательно притворяясь, будто сумка почти ничего не весит. К счастью, у дверей уже стоял старый Феликс рядом со своей кошмарной машиной. В конце концов, мысль взять с собой соседа была не так уж и плоха.

– Вот они. Невероятная куча денег. Просто невероятная, – сказала она Феликсу, сев в машину. Она отметила про себя, что говорит шепотом, хотя никакой необходимости в этом не было.

Она говорит: двести одна пачка? Значит, двести один миллион, потому что в каждой пачке сто купюр, подвел итог Феликс, выслушав ее путаные объяснения. Он вел машину, а она пересчитывала свое сокровище – да, двести один миллион. На выкуп хватит. Рамон спасен – ведь его, конечно же, вернут целым и невредимым. Но тут Лусии пришла в голову страшная мысль.

– Его пытали.

– Почему вы так решили? – спросил старик

– А откуда бы террористам знать, что просить надо двести миллионов? Они пытали Района, чтобы получить эти сведения.

– Успокойтесь, не переживайте так. Я в это не верю. Они знали о деньгах до похищения, иначе какой в этом был бы смысл? У них был другой источник информации. А что, если наводку дал сотрудник банка?…

Служащий из хранилища, подумала она. У него, наверное, достаточно опыта, чтобы, взвесив на руке коробку, понять, сколько там миллионов. Он мог быть членом «Оргульо обреро», а то и просто мошенником, который продавал профессиональные тайны тому, кто больше даст, будь то террористическая группа, или разведенная жена, которая хочет побольше выжать из бывшего мужа, или обыкновенные уголовники из криминального мира Мадрида. Может, в эту самую минуту он держит трубку черного предательского телефона и сообщает какому-нибудь преступнику, что птичка с двадцатью килограммами в сумке только что выпорхнула.

С парковкой им повезло: свободное место оказалось рядом с домом. Прежде чем выйти из машины, они осторожно понаблюдали за улицей, чтобы выбрать момент, когда прохожих будет немного. Наконец они вытащили сумку и пошли к двери, не медля, но и не торопясь, чтобы не привлекать к себе внимания. Дверь, как всегда, была заперта, Феликс шарил в карманах в поисках ключа, а Лусия нервничала.

– Спокойно, – уговаривал ее старик – Нашел. И вообще мы уже дома.

Именно в эту секунду, когда Феликс открыл дверь и произнес победную фразу, Лусия почувствовала тупой удар в поясницу. Споткнувшись о порог, она влетела в подъезд и услышала, как за ней захлопнулась дверь.

– Что?…

И больше не успела ничего сказать: замерев, она увидела стальное лезвие, поблескивающее в полутьме подъезда. Огромный нож, который как бы плавал в воздухе, был направлен ей в живот. На самом деле он не плавал в воздухе, его сжимала рука, принадлежавшая коренастому мужчине.

– Давай сюда сумку, – сказал он. – Быстро!

Кошелек или жизнь, тупо подумала она и заметила позади коренастого с ножом, который был невысок ростом, другого, который держал Феликса за ворот, тоже приставив ему к горлу нож.

– Давай сюда, идиотка!

Он протянул руку, чтобы выхватить сумку, но она инстинктивно отшатнулась. Это деньги Рамона, думала она. Жизнь Рамона. И еще крепче сжала руку, в которой держала сумку. Такая глупость могла бы плохо кончиться, если бы на повороте лестницы не появился молодой человек

– Эй! Что здесь происходит? – крикнул он.

И бросился на того, что был ближе к нему и держал Феликса, как сам дон Пелайо в пылу битвы с маврами. Внезапность помогла ему, он стукнул преступника с такой силой, что тот оказался на коленях, и успел бы вырвать у него нож, если бы второй, не оставив сразу же Лусию и ее сумку, не стукнул его чем-то тяжелым по голове, после чего юноша рухнул без сознания.

Мы опять на том же месте, поняла Лусия, когда оценила ситуацию: сила опять на стороне преступников.

– Не двигаться. Бросить ножи на пол и поднять руки.

Нет, сила не на их стороне. Это было невероятно, невозможно, это был плод ее воображения, однако у Феликса в руках действительно был пистолет, лучше сказать, пистолетище, черная смертельная железяка, которой он действовал на удивление привычно. И Лусия испугалась его чуть ли не больше, чем преступников.

На долю секунды все замерли, словно обратились в соляные столпы из библейской легенды. Молодой человек на полу зашевелился и застонал, Феликс на мгновение опустил глаза, и преступники рванулись к двери. Моментально открыли ее и бросились бежать по улице. За ними ринулся Феликс с пистолетом:

– Стоять! Стрелять буду!

– Что вы делаете? Вы с ума сошли! – крикнула Лусия.

Но было поздно – Феликс уже стоял на тротуаре, расставив ноги и держа перед собой пистолет обеими руками, как показывают в кино. Он тщательно целился, опустив немного дуло и явно метя в ноги. И выстрелил.

Раздался смешной щелчок, не соответствующий внушительным размерам пистолета.

– Вот дьявол! – выругался Феликс. – Опять осечка!

– Опять? – в ужасе спросила Лусия. – Вы что, часто стреляете?

– Надо его смазывать. Досадно! Я бы наверняка попал.

– Слава богу…

Ее слова прервал слабый стон. Тот молодой человек, который вступился за них, стоял на пороге, едва держась на ногах.

– Ой, голова…

Он провел рукой по макушке, потом посмотрел на ладонь – она была в крови.

– Ой-ой-ой!

– Что с тобой, что болит, куда тебя ударили, как тебя зовут, где живешь? – выпалила Лусия за полсекунды.

– Ой-ой-ой!

– Чепуха. Удар легкий. Он просто боится крови, – говорил Феликс, изучая рану.

– Наверно, его надо отвезти в больницу?

– Ладно. Когда он очухается, отвезем, если он сам захочет. По-моему, в этом нет нужды. Смотри, кровь уже не идет.

Они отвели его к Лусии, промыли рану, дали рюмку коньяка, осыпая безмерными благодарностями. Звали его Адриан, месяца два он жил на верхнем этаже, который перестроили под маленькие квартирки. Сам он из Галисии и хочет стать музыкантом. Иногда он играет на волынке с ирландской группой в одном баре. Все это он рассказывал, развалившись на софе в гостиной, потом положил ноги на стол, откинул свою геройскую голову на подушку и заснул.

– Он в коме! От удара! – перепугалась Лусия, которой всегда мерещилось самое худшее.

– Какая, к черту, кома! Спит как бревно: он же сказал, что всю ночь играл и еще не ложился. Лучше уж пусть поспит, тогда будет ясно, в порядке ли он.

Они заботливо прикрыли его одеялом и пошли на кухню, захватив с собой сумку, которую оставили было на самом виду, демонстрируя этим свою полную невиновность юноше, пока он был в состоянии что-то заметить.

– И что мы будем делать с этими деньжищами? – спросила Лусия.

– Спрячем. Хорошенько спрячем, пока не понадобятся.

– Конечно, спрячем. Но куда? Сверток получится немаленький.

– Не знаю. Может, в духовку?

Лусия представила себе, как в зажженной по ошибке плите купюры сморщиваются и обугливаются, будто в ночном кошмаре банкира.

– Нет. Только не в духовку.

– В обувную коробку? – предложил Феликс.

– Не влезут. Постой, у меня есть идея.

И это была хорошая идея – пакет с сухим собачьим кормом. Это был двадцатикилограммовый пакет, наполовину уже пустой. Лусия высыпала оставшийся корм, разложила деньги по полиэтиленовым пакетам, сунула их на дно мешка, а сверху засыпала сухими крошащимися шариками. Собака Фока с любопытством и некоторым беспокойством наблюдала за ее действиями. Она была обжора и никаких шуток с едой не терпела.

Освободившись от бремени денег, Лусия и Феликс со вздохом облегчения уселись за кухонный стол.

– Я без сил.

– Тебе нечего бояться, моя дорогая. Я с тобой, – сказал старик, колотя себя в грудь там, где находятся сердце и его пистолетище.

По глазам было ясно, что она не верит, да и вообще ей это неприятно.

– Я сказала «без сил». Я не говорила, что испугана. Я без сил, – холодно повторила она.

– Да-да. И я тоже.

Вот старый псих, подумала она. Хотя, как не признать, он спас ее.

– Хочешь коньяку? – И тут только поняла, что уже некоторое время они называют друг друга на «ты».

– Я бы выпил чашку кофе, – ответил он.

Ставя кофеварку, Лусия краем глаза смотрела на старика: бледен, взлохмачен, под глазами темные круги, но держится молодцом.

– У тебя пистолет с собой?

– Конечно, – ответил Феликс.

Он засунул руку за борт пиджака и вытащил кошмарный предмет. Лусия смотрела на пистолет с той смесью ужаса и презрения, с которой женщины обычно смотрят на огнестрельное оружие.

– Ты бы его убил, убил бы, конечно, – проворчала она с упреком.

– Нет. Я целился в ноги.

– На кладбищах полно покойников, которым такие умники целились в ноги.

– Но я же умею стрелять, – совершенно спокойно ответил Феликс.

– Ага. И ты бы стрелял им в спину, когда они убегали? Сама не зная почему, Лусия все больше и больше заводилась.

– Да, потому что я думал, что это связано с похищением, думал, что они выведут нас на Рамона.

– Ты так думал? – спросила Лусия, на которую все же подействовали его рассуждения. – Нет, этого быть не может, по-моему, это обыкновенные грабители, и они следили за нами от дверей банка.

– Возможно.

– И потом, зачем похитителям нас грабить? – продолжала Лусия с тревогой. – Так или иначе они все равно получили бы деньги…

Старик улыбнулся и пожал плечами, поднял руки, словно сдаваясь перед необъяснимостью и загадочностью поведения человека вообще. Пистолет лежал на столе, рядом с чашкой кофе. Лусия задумчиво смотрела на него.

– Мне всегда казалось, что пистолеты выхватывают игроки, содержатели баров, в общем, дельцы такого рода. Но никогда не думала, что владелец книжного магазина или лавки канцтоваров может иметь пристрастие к оружию.

– У себя в магазине я пистолет не разу не использовал. Даже моя жена не знала о его существовании.

– Правда?

– Конечно, не знала. Одно из маленьких преимуществ старости состоит в том, что за плечами накапливается жизнь. Этот пистолет родом из очень старых времен. Очень старых. Перед тем как торговать книгами, я прожил несколько жизней.

Произнося это, Феликс снял свой твидовый пиджак и повесил его на спинку стула. На свитере Лусия увидела ремни и кобуру из очень старой, потрескавшейся кожи. Он взял пистолет и стал ловко его разбирать. Его изуродованная рука действовала точно, словно хирургический пинцет.

– Несколько жизней? – прошептала Лусия.

Феликс вздохнул:

– Это слишком длинная история.

– Какая разница? – сказала она, разливая кофе в чашки. – Больше всего на свете мне нравятся хорошие, настоящие истории.

* * *

Все, что я рассказала, произошло со мной, хотя могло случиться и с любым другим человеком: выходит, что зачастую наши собственные воспоминания кажутся нам чужими. Мне неизвестно, из какого необычайного вещества соткана ткань личности, но ткань эта неоднородна, и мы все время штопаем ее силой воли и воспоминаний. Кто она, например, та девочка, которой была я? Где она, что думает обо мне, если видит меня сейчас?

Даже тело мое не остается неизменным: не помню уж, где я вычитала, что каждые семь лет клетки организма обновляются. Значит, даже кости мои, которые, как можно было бы надеяться, обладают стойкостью и прочностью, всего лишь временно присутствуют в теле. Все, от мизинца на ноге до мельчайшей косточки в ухе, все наши большие и маленькие кости постоянно меняются. Во мне уже нет ничего от Лусии двадцатилетней давности. Ничего, кроме упрямого желания считать себя все той же. Эту волю к существованию бюрократы называют личностью, а верующие – душой. Мне бедная душа представляется тенью, едва вплетенной в паутину, и эта тень прозрачными своими пальцами скрепляет мелькающие клетки плоти (клетки, с невообразимой скоростью рождающиеся и умирающие), эта тень старается придать длительность-преемственность этим клеткам, как любой сосуд, поставленный под текущую воду, придает ей собственную форму, хотя вода в нем все время обновляется. А может, мы, люди, и есть такие все время переполняющиеся сосуды, и только благодаря этой тени, душе, мы можем утверждать, что вот это тело – мое тело. Такой вывод облегчает мою задачу: так проще писать от первого лица.

Но все-таки я не та, что была и буду; во всяком случае, я уже не нахожусь в том помрачении рассудка, хотя и в этом я тоже не уверена, потому что иногда чувствую, что раздваиваюсь. Когда мы с Феликсом раздумывали, куда спрятать деньги Рамона, я видела себя со стороны, прямо перед собой, как на экране телевизора, где идет «ужастик», так было и когда мы рассуждали, куда девать добычу, сидя за кухонным столом с кофейными чашками, бутылкой коньяка и пистолетом, – точно настоящая грабительница со своим сообщником. Я не знаю, что таят в себе моменты активного действия, которые проживаются отдельно или почти отдельно от обычного течения жизни. Когда мы попадаем в автокатастрофу, когда падаем с лестницы, когда добегаем последние метры до победного финиша… Вспоминая подобные минуты, мы всегда видим их со стороны, как чужие воспоминания. А уж сексуальные отношения, действие в чистом виде, – это полная шизофрения: занимаясь любовью, мы видим себя издали, как актеров в плохом порнофильме (а иногда, если повезет, то в хорошем).

Более того, иногда я не могу четко отделить свое воспоминание о прошлом от того, что видела во сне или придумала, и даже от чужого воспоминания, о котором мне ярко рассказали. Как и длинную, завораживающую историю, которую начал мне рассказывать Феликс. Я знаю: я не он, но каким-то образом чувствую, что вхожу в его воспоминания, как в свои собственные, и потому верю, что сама пережила острые ощущения грабителя, и убийственный рев зрителей на жалкой корриде, и запой, и неизбывную муку предательства. Хотя иногда я думаю, что все на свете – лишь воображение, мы живем во сне, и нам снится, будто у нас было прошлое. Так что мне, Лусии Ромеро, наверное, приснилось, что я прожила сорок один год в этом вечном настоящем, и, может быть, приснилось мне и то, что однажды я познакомилась с неким Феликсом Робле, который рассказал мне то, что приснилось ему.

* * *

– Я родился в тысяча девятьсот четырнадцатом году, когда началась мировая война и привычный мир разбился вдребезги. После той войны переменилось все, – этими словами Феликс Робле начал свою историю. – Плохо появляться на свет в такое время, неудачное начало. Несмотря на это, а может, именно поэтому родители дали мне имя Феликс – «счастливый». Я не жалуюсь, но в те минуты, когда я чувствую себя несчастным, это имя кажется мне насмешкой. Имя много значит, и родителям стоило бы это знать. Имя действует на человека, определяет его, обязывает. А иногда становится проклятием, которое невозможно преодолеть.

Хотя я родился в тысяча девятьсот четырнадцатом году, но всегда считал, что по-настоящему моя жизнь началась в марте тысяча девятьсот двадцать пятого года, когда в Веракрусе я сошел на берег с сухогруза, черного и вонючего, как кит. Теперь, когда я постарел, картины самых первых годов жизни, конечно, преследуют меня, как дурные сны, и чем дальше, тем чаще. Сейчас я часто вспоминаю отца, Бени Робле, он был известной фигурой в Национальной конфедерации труда. Из Андалусии он перебрался в Барселону, где я и родился. Он был типографский рабочий, печатник, что было в духе испанской освободительной традиции. Знаешь, откуда в Испании появился анархизм? Все началось с итальянца Фанелли, старого соратника Гарибальди, а впоследствии пламенного последователя Бакунина. Фанелли приехал в Мадрид в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году и создал группу из десяти типографских рабочих. Он говорил только по-французски и по-итальянски, печатники же не знали другого языка, кроме испанского: но святой дух свободы наделил их, верно, даром языков, потому что они понимали или, может быть, проникали в мысли друг друга. Через пять лет в Испании было пятьдесят тысяч анархистов.

Вот к этим отцам основателям принадлежал и мой отец. Он очень рано умер, мы с братом повзрослели гораздо быстрее, чем полагалось бы по возрасту. Мы с Виктором всегда помнили отца, носили в душе его образ, как образ младшего любимого брата, несчастного мученика. Это воспоминание давило на сердце, как свинец. Отец погиб в тысяча девятьсот двадцать первом году, во время забастовки на «Ла Канадьенсе» и беспорядков в Барселоне. Генерал Мартинес Анидо и начальник полиции Арлеги прибегли к репрессиям, которые и по тем временам казались чересчур жестокими. Они использовали наемных убийц, расстреливали при попытке к бегству. Мой отец погиб вместе с лидером НКТ Ноем дель Сукре.

Потом было еще хуже. Я рассказываю коротко, без подробностей, потому что у меня сердце до сих пор сжимается. Мать умерла от туберкулеза, нищеты и голода. Она тоже была еще молодая, брат Виктор родился, когда они с отцом были совсем юными, почти детьми. Всю жизнь я стремился изгнать из памяти воспоминания детства. Слишком они жалкие, слишком жестокие. В них есть нечто от костумбризма.[2] А костумбризм я всегда терпеть не мог. Мне больше нравятся плутовские романы, плут, во всяком случае, герой, который умеет защищаться, который с помощью смекалки сопротивляется ударам судьбы. Но теперь, в старости, эти воспоминания вновь и вновь возвращаются ко мне. Яркие и мимолетные. Особенно о матери: она стоит у окна и задыхается от кашля.

Однако я тебе сказал, что по-настоящему моя жизнь началась шестнадцатого марта тысяча девятьсот двадцать пятого года, когда вместе с Виктором и Грегорио Ховером мы высадились в Веракрусе. Грегорио был активистом легендарной анархистской группы «Солидариос». Был он очень привлекателен и всегда безукоризненно одет – костюм-тройка, крахмальная сорочка, галстук. Его прозвали Чино (Китаец) за узкие глаза и выступающие скулы; женщины сходили по нему с ума. Мне очень нравилось, что женщины сходили по нему с ума, потому и группа «Солидариос» понравилась тоже. Но Грегорио не обращал на женщин никакого внимания; настоящие анархисты были людьми строгих нравов, пуританами, чуть ли не кальвинистами. Они не пили и были верны своим подругам до конца дней. Мне в мои одиннадцать лет это казалось ненужным аскетизмом. Мне всегда слишком нравились женщины. Потому я никогда не был настоящим анархистом. Потому и произошло то, что в конце концов произошло. Но это другая история. Мучительная и неприятная. Сейчас мне не хочется вспоминать об этом. Лучше вернемся на корабль и в Веракрус.

Я уже говорил, «Солидариос» были пуритане, миссионеры-атеисты, которые насаждали свою веру огнем и мечом. Конечно, Чино на своем веку знавал и более веселые времена: я помню, как однажды, когда мы еще были в открытом море, он стал рассуждать о женщине, этой величайшей загадке человечества, и даже снизошел до того, что объяснил, как надо держать девушку во время танца. По его словам, настоящий мужчина ведет себя только так: «Надо правильно положить руку, нельзя держать ее на середине талии. Рука должна охватывать две трети спины, и не больше, иначе она почувствует себя в ловушке, а ведь они привыкли считать себя такими ловкими, увертливыми. Запомни – две трети спины. Раздвинь пошире пальцы и держи ее крепко, но не прижимай, просто ты должен чувствовать ее всей ладонью и пальцами – девушка должна знать, что она в твоих руках, понял?»

Ховер запомнился мне этим, его советом я не раз восхищался и не раз воспользовался; но во всем остальном, в главном, в сотворении моего мира, героями для меня были Буэнавентура Дуррути и брат Виктор, именно в таком порядке. Виктору к тому времени исполнилось восемнадцать лет, и мне думалось, что подражать ему куда проще, нежели Дуррути, которому было уже далеко за двадцать, он представлялся мне могущественным, Великим Вождем, Героем, Легендой.

Мы с Виктором отправились в Мексику, чтобы присоединиться к группе Дуррути и Аскасо. Точнее, присоединиться к ним должен был мой брат, которого Дуррути призвал к себе в память о нашем отце. Но Виктор не бросил меня на произвол сиротской и нищенской судьбы в Барселоне и взял с собой. Когда мы добрались до Веракруса, Аскасо пришел в ярость.

«Ах, вот уж не знал, что мы прибыли в Америку, чтобы нянчить младенцев», – просюсюкал он презрительно. Сарказм его, холодный и злой, ничуть не скрывала ласковая интонация.

Франсиско Аскасо и Дуррути были неразлучными друзьями и вместе с Хуаном Гарсией Оливером составляли головку испанского анархизма, в народе их прозвали «три мушкетера». Они создали «Солидариос», группу боевиков, которая боролась с боевиками правительственными. Тогда полицейские убийцы сотнями убивали синдикалистов из НКТ, забивали дубинками, стреляли в спину, как то было с моим отцом. Это они называли «белым террором», поскольку «белыми» окрестили русских контрреволюционеров; «синие» тогда еще не стали политическим, угрожающим символом. «Солидариос» отвечали убийствами полицейских, предпринимателей, доносчиков. В общем, шла настоящая необъявленная война. Рабочие отправлялись утром на завод с пистолетом в чемоданчике для инструментов и не знали, вернутся ли назад, а в кафе «Эспаньоль» члены НКТ раздавали тяжелые браунинги и горячо спорили, кого завтра они по всей справедливости отправят на тот свет. В этом кафе я был однажды с матерью, толком не знаю, зачем мы туда пошли, думаю, за деньгами, потому что после смерти отца нам помогали, но, понятно, это были гроши. Тогда я слышал, как они обсуждали свои будущие акции, лица у них горели, голоса были хриплыми, а пистолеты открыто лежали на столиках. Один из них дал мне кусочек сахара, сначала обмакнув его в молоко.

«Солидариос» провели несколько впечатляющих акций. Например, они убили архиепископа Сарагосского, ограбили Испанский банк в Хихоне, чтобы добыть денег для НКТ. Конечно, это были жестокие люди. Но, поверь мне, и время тогда было жестокое. Время отчаяния, невероятно несправедливое время, когда люди погибали от нищеты и голода. Это было время олигархов и жертв олигархии. Только подумай, в НКТ тогда состояло около миллиона бедных, и Конфедерация всегда была на грани краха, в тысяча девятьсот тридцать шестом году у них, например, был всего один работник на зарплате. В те времена анархистам приходилось очень тяжко: их постоянно лишали прав и пихали за решетку. Дуррути три раза был приговорен к смерти и полжизни провел в тюрьме.

Тогда, в тысяча девятьсот двадцать пятом, НКТ очередной раз загнали в подполье. То было время диктатуры Примо де Риверы, и в застенках находились около сорока тысяч анархистов. Поэтому и умерла моя мать: у профсоюзов больше не было денег, чтобы помогать всем обездоленным семьям. Положение стало настолько критическим, что «Солидариос» решили провести серию экспроприации в Америке и таким способом наполнить опустевшую казну НКТ. Туда и отправились в декабре тысяча девятьсот двадцать четвертого года Дуррути и Аскасо с фальшивыми паспортами на голландском сухогрузе, направлявшемся на Кубу. Они были вдвоем и сперва стали рубить сахарный тростник в Санта-Кларе. Однако началась забастовка, рабочие требовали прибавки, а надсмотрщики делали то, что всегда делали в те времена – схватили троих забастовщиков и избили их до полусмерти. На следующее утро владельца сахарных плантаций нашли с пробитой пулей головой. На груди у него лежала бумажка, на которой карандашом было написано: «справедливость Эррантес».

Тогда впервые было употреблено это название. Это была идея Аскасо: он считал, что на то время, пока «Солидариос» находятся в Америке, им лучше называться «Эррантес» (бродячие). Аскасо всегда переполняли идеи. Но я до сих пор не знаю, хорошие ли это были идеи. Он был горячий человек, очень небольшого роста, с вечной иронической усмешкой. Вел он себя барственно и вызывающе, словно старался искупить низкорослость и явное тщедушие. Он был из тех людей, которые едва пойдя в комнату, порождают в ней атмосферу напряженности. Представляю, как в бытность официантом его душила ярость из-за позорной формы и необходимости прислуживать. Хотя, возможно, я и несправедлив к нему, он мне никогда не нравился: как только мы приехали в Веракрус, рядом с ним я ощутил себя жалким червяком. Я хотел чувствовать себя мужчиной, а он унижал меня прилюдно:

«Прекрасно. Когда мы в следующий раз столкнемся с полицией, пусть этот сопляк распустит нюни. Может, полицейские проникнутся. Нет, правда, Пепе, нам этот чертов малец ни к чему».

Он никогда прямо ко мне не обращался, только к Дуррути. Ни разу даже не взглянул, что меня особенно унижало. Зато Буэнавентура, огромный, волосатый, подошел ко мне и посмотрел прямо в глаза, слово оценивая или взвешивая, потом положил свою лапищу металлиста мне на плечо и с мягкой улыбкой сказал Аскасо:

«Ты, Пако, прав, как всегда прав, но мальчик пока останется с нами, а там видно будет».

И я остался, потому что последнее слово всегда было за Дуррути, впустую он не говорил, и потому всегда казалось, что Аскасо произносит больше слов.

Странная эта была пара, Дуррути и Аскасо. Буэнавентура, которого близкие звали Пепе, был высоченный могучий мужчина горячего нрава, иногда он стучал кулаком по столу, а от его баса звенели стекла. Энергии у него было хоть отбавляй, и становилось очевидно, что энергия эта может стать роковой. Глядя на Дуррути, ты понимал, что этот человек, если пожелает, убьет: для этого у него хватало силы, страсти, самообладания и жестокости. Но понимал ты и то, что Дуррути этого не хотел. Потом, во время войны, откуда-то возник миф о чудовищных жестокостях, которые он совершал. Якобы он сжег собор в Лериде. Неправда: его колонна проходила через Лериду за месяц до пожара, а когда поджигатели, отставшие анархисты, присоединились на фронте к бойцам Дуррути, он велел их наказать. Он всегда стремился быть справедливым. Да, он был человеком страстным и горячим, но обладал удивительным чувством меры даже в то время, которое меры не признавало: война, революция, хаос. Он кровавый герой, потому что ему выпало жить в кровавую эпоху, но полностью душевной чистоты он не утратил.

Аскасо был совсем другой. Я уже говорил, что несправедлив к нему, но ничего не поделаешь, все мы субъективны, для нас реальность – то, что видим, изменяем и переиначиваем собственным взглядом. Реальностей столько же, сколько глаз. А мои глаза говорят мне, что Аскасо был человеком холодным, надменным и высокомерным с вечной сардонической улыбочкой. Там, где у Дуррути были чувства, у Аскасо – идеология. В нашей группе он считался интеллектуалом и признанным стратегом. Умный, что и говорить, утонченный даже. Но меня он пугал. Огромный Дуррути со своим громовым голосом, с кулачищами, которыми он колотил по столу, пугал вдвое меньше, чем недомерок Аскасо, хрупкий, спокойный, никогда не повышающий голоса. Ему было лет на пять-шесть меньше, чем Дуррути, и Буэнавентура относился к нему с восхищением, защищал его, как любимого младшего братишку, который и начитаннее, и умнее, но еще многого не знает о жизни.

Но, в общем, они были молоды, горячи, отважны и привлекательны. Живя в невежественном окружении, они были сами современными, стремились к переменам – одним словом, авангард эпохи. И внешне они старались подчеркнуть это: хорошо пошитые костюмы, галстук-бабочка, кокетливо торчащий из кармашка носовой платок. Маскарадные костюмы, чтобы их не приняли за боевиков, каковыми они на самом деле и являлись. Или наоборот, чтобы походить на боевиков, я помню, что громилы у правых одевались точно так же. Одинаковые, как манекены. Как бы то ни было, «Солидариос» ходили по улицам как короли. Это я точно помню, потому что и сам ходил с ними; и хоть в сравнении с ними я был сопляк, я тоже чувствовал эту гордость, эту лихорадку. Подумай только: тогда мы считали, что будущее – в наших руках, что нынешние наши подвиги созидают завтрашний день. Знаешь, что сделали «Солидариос» с деньгами, которые захватили в банке Хихона? Это было в тысяча девятьсот двадцать третьем, еще до Веракруса. Так вот, они бежали в Париж и открыли там Интернациональное издательство на улице Пти, дом четырнадцать. И начали выпускать «Анархистскую энциклопедию». Они ведь создавали новый мир и нуждались в новых словах, чтобы дать всему имя. В энциклопедию они вложили все, действительно все деньги. «Пистолет и Энциклопедия – это ключи к свободе», – любил повторять Аскасо. Ему очень нравилось говорить афоризмами.

На себя после ограблений они не тратили ни песеты. На жизнь, на еду, жилье и лекарства для детей они зарабатывали, кто как мог. В Париже Дуррути, например, служил механиком на заводе «Рено». Буэнавентура всегда был беден, как церковная мышь: полжизни он провел за решеткой и его не очень-то охотно брали на работу, уж слишком известный он был анархист. Часто ему не хватало на чашку кофе. Когда в тридцать шестом его убили, всего имущества после него осталась одежда, что была на нем, пистолет, смена белья, очки и кожаный берет – потом такие береты называли «дуррути», ты понимаешь, о чем я. Хотя нет, откуда тебе знать – с тех пор столько воды утекло…

Но я забегаю вперед. Мы добрались до Веракруса, и Дуррути разрешил мне остаться. Я и остался. Вся группа отправилась на ферму в Тикомане, чтобы готовить акции. Ферма принадлежала вдове анархиста, очень толстой и очень смуглой женщине, которая казалась мне совсем пожилой, хотя ей было, наверное, тридцать с небольшим. Лоб пересекали сросшиеся в одну линию брови – как усы, казалось мне. Но глаза у нее были красивые, а таких белых зубов я вообще никогда не видел. Ближе к вечеру, когда в дом попадали только косые лучи солнца, зайчики от ее блестящих зубов сверкали на стенах. Хотя она почти никогда не улыбалась. Только если смотрела на Грегорио Ховера. Вот тогда-то зажигались ее глаза и сияли зубы.

Так шли дни: старшие сидели в комнате и разрабатывали планы, я же был на подхвате у вдовы – водил вола на водопой, таскал воду из колодца, собирал помидоры. Дух захватывало, когда вдова резала кур: она хватала курицу, клала ее голову на чурбак и в мгновение ока разрубала шею. Она резала поросят, кроликов, беззащитных ягнят. Там я и научился убивать: отрезал голову утке. До сих пор помню, как блестела под мексиканским солнцем струйка крови.

Однажды вся группа уехала с фермы. Они уехали очень рано, в огромном облезлом форде. Брат крепко обнял меня, чего обычно никогда не делал, но я и так все понял, они мне ничего не говорили, но я знал, что они едут на ограбление. Машина исчезла в дорожной пыли, и на высушенной солнцем, знойной ферме остались только мы двое – вдова и я. Она шумно вздохнула и зарезала петуха. Не знаю, зачем она это сделала – мы этого петуха не ели.

По-моему, это был жреческий обряд, древнее жертвоприношение, остатки ацтекских ритуалов.

Жертвоприношение помогло: через два дня они вернулись, и очень довольные – ограбили две фабрики, и добыча оказалась немаленькая.

«Все прошло очень легко, обошлось без стрельбы», – хвастался мой брат. Он очень переменился: зачесал набриллиантиненные волосы назад, как Ховер, и прищуривал глаза, как Аскасо. Он чувствовал, что стал важной персоной и занял достойное место среди «Солидариос». Виктор был в хорошем настроении, да и все остальные тоже не скрывали радости. Возбужденный Дуррути составил для меня программу чтения – как истинного анархиста его очень заботило мое образование. А по вечерам он учил меня быть настоящим бойцом. Например, преподал мне науку, как сделать бомбу из пороха и старой консервной банки. Или как смотреть в глаза человеку, которому угрожаешь оружием.

«Главное – не отпускать его взгляд ни на миг, надо уставиться ему в глаза и держать его взглядом так, словно он – рыба у тебя на крючке, – объяснял Дуррути. – Если ты сидишь и спокойно работаешь в банке, а тебе вдруг суют пистолет чуть не в рот и вот так смотрят в глаза, ты испугаешься настолько, уверяю тебя, что будешь видеть только черное отверстие ствола, черные зрачки и черную дыру собственной паники. Поэтому налетчик может не закрывать лицо – его все равно не вспомнят».

Даже Аскасо вроде бы смягчился. Иногда даже бросал мне слово-другое и ничуть не возмущался, когда остальные строили дальнейшие планы в моем присутствии. Скоро, к моему величайшему облегчению, стало ясно, что меня не оставят на ферме. Когда мы отсюда уедем, начнется самое интересное: смелые налеты, увлекательные приключения в пути, восхитительная опасность. Я был вне себя от восторга, считал дни, оставшиеся до отъезда; считала их и вдова, но с грустью. По-моему, она была немного влюблена в Грегорио, но в ночь перед отъездом она пришла ко мне, а не к нему. Я, как обычно, спал на своем тюфяке в кухне, когда меня разбудило чье-то присутствие, чье-то прикосновение. В испуге я открыл глаза – прямо передо мной было ее лицо. Она присела на корточки возле моей постели и смотрела на меня как-то странно, я ничего не понимал. На ней была грубая серая рубаха, скрывавшая ее от шеи до пяток, в одной руке она держала огарок, другой поглаживала меня по голове.

«Что-то случилось?» – испуганно спросил я хриплым со сна голосом.

«Тссс, – прошептала она, еще ласковее гладя мои волосы, словно успокаивала разбуженного ребенка. – Тсссс!»

И легла на тюфяк, рядом со мной. Мы были вместе до рассвета. Раньше она всегда молчала, а теперь без устали нашептывала мне с материнской лаской почти неразборчивые нежные имена, ворковала колыбельные песенки, давала заботливые советы:

«Береги себя, сынок, сердечко мое, одевайся теплее, да благословит тебя Святая Дева, веди себя хорошо, будь умницей…»

Позже, когда я уже любил женщин, мне встречались и такие, что в обычной жизни не произносили почти ни слова, но в постели вдруг начинали говорить красноречиво и цветисто. Примерно то же произошло тогда с вдовой, но слова, лившиеся из ее уст, были не о любви, они были домашние, материнские. Между нами ничего не произошло: в течение нескольких часов я казался безмужней и бездетной женщине ее собственным ребенком, а я, сирота, тосковавший по матери, с радостью отдавался нежным ласкам ее огромных рук. Так мы провели все время до рассвета, прижавшись друг к другу, я – в грязной драной майке, она – в грубой хрустящей рубахе: от нее исходил сытный дух хлеба, всепроникающий запах пота; ее руки, резавшие кур и уток, нежнейшими прикосновениями ласкали мои волосы… Эти могучие женские руки, что умели и зарезать, и накормить, и успокоить так необычно. То была незабываемая ночь, когда она кончилась, кончилось и мое детство. Последняя ночь невинности.

* * *

Мне было не по себе в одиночестве.

А ведь доподлинно известно: в мире с нами вместе существуют миллиарды живых организмов, пусть даже они так малы, что глазу нашему незаметны. А больше всего вокруг нас постельных клещей, это такие паукообразные, которые есть всюду. Я видела их на увеличенных фотоснимках: тело шарообразное, ноги длинные, и вообще, вид такой, будто это жуткие и смертельно опасные пришельцы из других миров. Когда я прочитала, что в каждом сантиметре наших матрасов обитает уж не знаю сколько сотен тысяч этих тварей, я каждую ночь, ложась спать, слушаю, как они переговариваются возле моей головы: ш-ш-ш, слышу потрескивания, топот невидимых ножек. Клещи не знают, что вся их вселенная ограничивается моим матрасом. Если подумать, так и наша Вселенная, наверное, всего лишь матрас какого-нибудь сверхгиганта. И если принять во внимание, как густо населен мир разными существами, то странно, что мы, люди, можем чувствовать себя одинокими среди всех этих насекомых, клещей, бактерий и прочих микробов.

Но когда Рамона похитили, я почувствовала себя одинокой, одинокой до полного отчаяния, одинокой до жути. Теперь я поняла, почему не развелась с мужем: пусть он мне надоел, пусть раздражал меня, но это было животное моей породы, его дыхание как бы защищало меня, его глаза видели меня, мы вместе, как сообщники, противостояли натиску бури, этому внешнему миру, в котором бушуют бешеные штормы, ураганы и землетрясения. Вот почему в одиночестве меня охватила паника.

Наверное, в этом и состоит причина, по которой я позволила Феликсу Робле настолько внедриться в мою жизнь, открыла перед ним и двери своего дома, и будничные заботы. И его, как многих вдовцов и пенсионеров, тоже, видимо, угнетало одиночество. А при этом нет ничего странного, что он сразу же погрузился в мои проблемы.

Нечто похожее произошло и с Адрианом. В тот день, когда на нас напали в подъезде, наш молодой сосед, проснувшись, вышел на кухню и застал нас с Феликсом за разговором о Дуррути и смазкой древнего пистолета. Адриан явно поразился, увидев оружие, и я решила, что надо рассказать ему кое-что из моей истории. Понятное дело, не все: например, я не упомянула о двухстах миллионах песет, которые лежали в мешке с собачьим кормом.

– Твоего мужа похитили? – удивился Адриан, это известие явно подействовало на него возбуждающе. – Какой ужас! Конечно же, я с удовольствием помогу тебе. Можешь рассчитывать на меня, я сделаю все, что тебе понадобится.

Парень он был приятный, только не слишком разговорчивый. Почти ничего не говорил, и я подумала, что он застенчив. В общем, я пригласила его поужинать, вместе с Феликсом Робле. Адриан явился с подарком: маленьким изящным кактусом, на верхушке которого распустился совсем уж крошечный цветочек; я решила, что такое сочетание жестких колючек и уязвимости соответствует его характеру. Феликс же принес бутылку «Риохи» и снова даже не пригубил бокал.

Вечер прошел замечательно. Я сама не ожидала, но мне было с ними очень хорошо. Понятно, что я в них нуждалась, а человеку свойственно идеализировать тех, в ком он нуждается. Мне они были нужны, чтобы не оставаться в одиночестве, а присутствия родных и друзей я вынести не могла – меня раздражало их благоразумие, бесконечные пустяковые пререкания, вопросы с неприятным подтекстом, покровительственное отношение ко мне. Когда родственники и знакомые звонили или приходили ко мне (в первые дни некоторые являлись без предупреждения), в их интонациях, в их проницательных взглядах я чувствовала какое-то порицание, упрек, и это было так тяжело, что я старалась побыстрее отделаться от них, причем вела себя, наверное, не слишком вежливо, поскольку они вскоре оставили свои попытки. Уж не знаю, как, по мнению моих друзей, я должна была вести себя в качестве супруги похищенного, но ясно понимала, что они ждут чего-то особенного – быть может, мне следовало демонстрировать пристойное горе, сдержанную тревогу, в общем, как бы неокончательное вдовство.

А Феликс и Адриан, наоборот, ничего от меня не требовали, не заставляли изображать из себя вдову и отвечать на коварные вопросы. Наши отношения становились все ближе, причем это сближение происходило очень быстро, как это случается с курортниками или жителями пострадавшего от наводнения района. Похищение Рамона оказалось той внешней силой, которая крепко связала нас, как потерпевших кораблекрушение бог весть в каких далеких водах. И наконец, нам всем не надо было ходить на работу, у пас не было четких обязанностей в жизни и постоянной ответственности перед семьей. Сначала Феликс под тем или иным предлогом стал проводить у меня свободное время, а потом и Адриан присоединился к нему. В ожидании, когда объявятся похитители, мы коротали дни у меня в квартире, словно находились в осажденном лагере, мы не впускали нахалов, которые отваживались постучать в дверь, сухо и коротко отвечали на звонки, врали инспектору Гарсии, ели апельсины и омлеты по-французски, иногда слушали рассказы Феликса из его прошлой жизни. За какие-то сутки мы прониклись таким доверием друг к другу, что сообщили Адриану о сорока миллионах песет, спрятанных в жестянке из-под сахара. Через два дня мы стали такими друзьями, что признались Адриану у нас под шкафом лежат двести миллионов, а не сорок. На третий день мы были уже просто неразлучны и со всеми подробностями рассказали, как прятали деньги в мешке с собачьим кормом.

– Мне это известно, – признался Адриан.

– Откуда?

– Да вот известно. С первого же дня. Я не так уж крепко спал и слышал, как вы рассуждали, куда спрятать деньги, как перетаскивали мешок с кормом, и все остальное.

– Что же ты сразу не сказал? Зачем делал из нас посмешище все это время?

– Потому что хотел убедиться, что вы мне доверяете. Человек, который не боится правды, не должен бояться лжи. Это сказал Томас Джефферсон. А потом, я был уверен, что долго это не продлится. Ложь никогда не доживает до старости. А это уже Софокл.

На четвертый день нам уже казалось, что мы всегда так жили, в подвешенном состоянии, существовали как бы в скобках, ожидая некоего неизвестного, но неизбежного события. Мы расходились только на время сна, спал каждый у себя. Я закрывала за ними дверь, с бешеной скоростью запирая все замки, выбрасывала в мусорное ведро апельсиновые корки, некоторое время посвящала обязательному вечернему ритуалу – почесывала собаке Фоке брюхо, ложилась в постель, брала книгу и, не в состоянии сосредоточиться, проводила несколько часов уставившись на одну и ту же страницу; когда же сквозь жалюзи вместе с первыми лучами солнца начинал доноситься утренний гомон птиц и грохот воды в водопроводных трубах, я гасила свет и падала-падала в колодец страха. Поймите меня правильно: я не боялась за Рамона, не боялась, что из-за похищения на меня нападут… Это был тот глубинный страх, который вцепляется в каждого из нас, тот колодец страха, который всякий человек роет и роет по мере того, как растет, это страх, который ты источаешь по капле, но непрестанно, такой же неотделимый от тебя, как кожа, это ужас, охватывающий тебя, когда ты знаешь, что жив, но приговорен к смерти. Хоть раз в жизни каждому доводилось нырнуть в этот колодец в минуту, когда еще не заснул, но уже не бодрствуешь, потом же ты погружаешься в летаргический сон беспамятства. Засыпать – все равно что репетировать смерть, потому так страшно уходить в сон.

Был у меня когда-то любовник, который просто не мог ложиться в постель, в спальне у него стояла кровать, напоминающая аскетическое ложе монаха, на ней мы иногда предавались любви, но спал он всегда на диване в гостиной. Он устраивался среди подушек, полностью не раздевался и прикрывал ноги пледом, будто бы не спать ложился, а просто передохнуть после обеда, будто бы не существует чередования дней и ночей, ни вообще времени, ни того глубокого сна, который словно стирает человеческое существо с лица земли; а есть лишь временами охватывающая нас легкая дремота, недолгая и не сулящая ничего таинственного и необратимого. Нельзя не признать, что кровать – вещь тревожащая, гнездо кошмаров, последнее прибежище или логово зверюшек, каковыми мы и являемся. Мы находимся в теснейшей близости с этим предметом мебели, здесь мы покрываемся испариной, здесь болеем и выздоравливаем, видим сны и зачинаем детей, и в этой же лодке с металлическим или деревянным каркасом мы отправляемся на тот свет. Ведь понятно, что умрем мы, скорее всего, в постели, и даже в своей собственной постели, на этом проклятом, оккупированном клещами ложе, в этом месте, где мы пребываем чаще, чем в любой иной точке планеты, и где каждую ночь репетируем погружение в последнюю тьму. Стоит только подумать об этом, как проникаешься отвращением к матрасам.

Это я к тому, что к моим извечным страхам теперь прибавилась тревога из-за похищения, и ночами я не смыкала глаз, засыпала только с рассветом, даже не засыпала, а проваливалась в тяжелое забытье. И потому, когда утром пятого дня зазвонил телефон, я никак не могла проснуться.

– Иду. иду! – бессмысленно крикнула я, не в состоянии стряхнуть с себя паутину сна и определить, что за шум разбудил меня.

Постепенно я приходила в себя. Квартира выстыла, за окном светило низкое зимнее солнце. Босая, я подошла к телефону, который визжал, как рассвирепевший звереныш: я перестала включать автоответчик, потому что ждала звонка похитителей. С мрачным предчувствием я сняла трубку:

– В чем дело?

– Слушайте внимательно. Это сообщение от «Оргульо обреро». Сейчас вы получите инструкции о передаче выкупа. Слушайте внимательно, повторять я не буду, так что вам лучше все запомнить сразу.

Наконец-то они объявились. Остатки сна улетучились в одно мгновение, но на меня нашло какое-то оцепенение, все происходило как в замедленной съемке. Явилась мысль: я одна, все эти дни со мной кто-то был, и вот именно теперь я в полном одиночестве, как же мне не повезло. Потом другая: я не сумею, я не сумею выслушать его, не смогу понять того, что он мне скажет, я все перезабуду, все перепутаю, и по моей вине убьют Рамона. И третья: ноги у меня оледенели, надо было надеть тапочки, сейчас мне только простуды не хватало. Все это промелькнуло в голове, пока длилась бесконечная пауза после слов «запомнить сразу». Затем последовало продолжение:

– Отправляйтесь в супермаркет «Мад и Спендер» и купите чемодан фирмы «Самсонит», самый маленький, с жестким каркасом, черный. Продавец привяжет к ручке фирменный пакет, не снимайте его. Возвращайтесь домой, положите деньги в чемодан, а снаружи скотчем приклейте товарный чек. Вечером снова приезжайте в супермаркет, станьте в очередь в центральную кассу, будто хотите вернуть покупку-. Поставьте чемодан на пол рядом с собой и смотрите только вперед. Остальное мы сделаем сами. Ровно в семь вы должны стоять в очереди. Не вздумайте сообщать в полицию, иначе мужа вы больше не увидите.

Вот и все. Он повесил трубку, а я стояла и дрожала. Какой чемодан надо купить? Какого размера? В котором часу надо быть там? Мне пришлось прокрутить пленку несколько раз, вытаскивая смысл инструкции из того, что удалось запомнить. Когда я наконец разобралась, то все записала на бумажку и побежала к Феликсу.

– М-да. Понятно, почему он требовал чек и фирменный пакет – это доказательства, что чемодан не украден, – размышлял вслух старик. – Значит, они собираются выйти из супермаркета с чемоданом так, словно они его только что купили. Ну и наглость, ну и нахальство! Сколько надо хладнокровия, чтобы спокойно пройти через весь магазин, ведь, пока они доберутся до выхода, они будут у всех на виду. Нельзя не признать: храбрые ребята.

Удивительное дело: он произнес это таким тоном, будто его радовало, что похитители – такие крутые парни, будто достоинства противника прибавляли славы ему самому.

* * *

Потом все получилось иначе. Получилось так, что вопреки смелым предположениям Феликса похитители оказались совсем даже не на виду в момент передачи выкупа. Было 7 января. Иначе говоря, тот самый день, когда начинается знаменитая распродажа фирмы «Мад и Спендер» и когда их супермаркеты напоминают Сараево в самые страшные дни войны. Огромными толпами покупатели врываются в отделы, натыкаясь на вешалки, словно преследуемая хищниками дичь. Продавщицы в выбившихся из юбок блузках и продавцы в съехавших набок галстуках, бледные и потные, тщетно стараются скрыться за прилавками. Почти два часа мы потратили на то, чтобы купить этот чертов чемодан, и это при том, что мы точно знали, за чем идем. Из магазина мы вышли в полубессознательном состоянии. Вечером наверняка будет еще хуже.

Загрузка...