Сегодня тоже был гость, на этот раз из Вильно. Он приехал рано утром и долго стучал, пока не разбудил денщика, а тот - Сераковского.

Вошедший представился инженерным офицером Якубом Козеллом и сказал, что у него есть большой и серьезный разговор.

- Тогда попрошу в кабинет, - пригласил его Сераковский. - ...Алексей, приготовьте, пожалуйста, кофе. - Это уже относилось к денщику.

- Привез вам большой привет от Калиновского и в придачу вот это. Козелл достал из кармана небольшую газету.

- О, подпольная "Мужицкая правда"! - Сераковский обрадовался. - Я много слышал об этой белорусской газете, но читал только первый номер... В свою очередь... - Он достал из ящика стола листок с текстом, отпечатанным очень мелким шрифтом, подписанный "Земля и воля". - Вчера, надевая в департаменте шинель, я нашел это в кармане... "Льется польская кровь, льется русская кровь..."

- Да, льется и та и другая.

- Я дам вам адрес, по которому получите эти листовки. Постарайтесь их сразу же распространить. Листовка обращена к русскому войску, но послушайте, что тут пишут. - Сераковский поднес листок ближе к глазам. "Офицеры и солдаты русской армии! Не обагряйте рук своих польскою кровью, не покрывайте никогда неизгладимым позором чести и правоты русского народа... Вместо того, чтоб позорить себя преступным избиением поляков, обратите свой меч на общего врага нашего, выйдите из Польши, возвративши ей похищенную свободу, и идите к нам, в свое отечество, освобождать его от виновника всех народных бедствий - и м п е р а т о р с к о г о п р а в и т е л ь с т в а"... Вот какие слова!

- Да, это замечательно! - согласился Козелл. - Но я к вам приехал по другому, более важному делу...

- Еще более важному, чем совместные действия русских и поляков против правительства?

Козелл смутился.

- Вы меня не так поняли... Я прибыл в Петербург сообщить, что организован Литовский провинциальный комитет, который имеет честь предложить вам гетманство в Литве, предложить стать во главе восстания.

- Вы не обмолвились, это действительно предложение? Или приказ? спросил Сераковский.

- Всего точнее - просьба, обращенная к человеку, которому мы доверяем больше всех.

Сераковский наклонил голову.

- Это очень почетно, - сказал он, - и я от всего сердца благодарю вас. - Он помолчал. - Но чтобы восстание не погибло, а закончилось победой, нужно оружие, нужны деньги, нужны люди, которым можно доверять как самому себе!

- Такие люди есть!

- А оружие? Каким оружием располагают повстанцы?

Козелл печально улыбнулся.

- Пока есть вот это. - Он осторожно достал из саквояжа ручную гранату формой и размером апельсина, с четырьмя трубочками, покрытыми стеклянными колпачками. Сорок штук их привезли в Петербург из-за границы.

- Как же в таком случае воевать? Наступать?

- И палки в руках храбрецов - грозное оружие! - воскликнул Козелл.

- Против штуцеров и артиллерии генерала Ганецкого?! Против кадровых, хорошо обученных войск? Мне странно слышать такое от офицера! Рисковать можно самим собой, но нельзя рисковать общим делом!

- Как же нам быть - сидеть сложа руки?

- Напротив, действовать! Отбирать силой и покупать оружие. Собирать деньги. Наводить панику на противника... и ждать часа.

- Опять ждать! Зачем медлить? И до каких пор? - Козелл горячился.

- Мне кажется, что правильнее всего массовое восстание, взрыв назначить на конец апреля, когда оденутся листвой леса и на снегу не будут оставаться следы нашего движения.

- И тогда вы будете с нами?

- Да, конечно.

Леса, однако, не успели одеться.

Двадцать третьего марта Сераковскому принесли записку Огрызко, содержавшую одно слово: "Свершилось" - условный сигнал о том, что получено назначение.

- Наконец-то я вижу перед собой воеводу Литвы и Белоруссии. - Огрызко улыбнулся пришедшему к нему Зыгмунту и протянул руку. - Только что поступило распоряжение из Варшавы. Собирайтесь возможно скорее, Отдел управления делами Литвы - так теперь называется Литовский провинциальный комитет - с нетерпением ждет вас в Вильно. Там все готово.

Это уже была не просьба, не предложение, а приказ, ослушаться которого Сераковский не имел права.

- Я выеду, как только подучу разрешение.

Итак, свершилось...

Ему захотелось, ему обязательно надо было побыть одному, все обдумать, осмыслить. Выйдя от Огрызко, он долго и, казалось, бесцельно бродил по уже уснувшему Петербургу, великолепному и царственному в эту мартовскую ночь со звездным высоким небом, инеем, покрывшим деревья Летнего сада, его решетку. За садом белела застывшая, скованная льдом, молчащая Нева, в лунном свете блестел шпиль Петропавловской крепости, той самой, которая погубила стольких борцов за великое дело.

Студеный ветерок тянул с реки, пощипывал щеки, но Сераковский не замечал этого. Вся его не очень длинная жизнь, как освещенная светом морозной ночи река, как древний белый свиток, на котором незримо было записано то, что он делал, о чем думал, о чем мечтал, разворачивалась перед ним.

Да, прожито почти сорок лет... Но много ли из них счастливых? Восемь прошли в солдатских казармах на краю света, вычеркнуты из жизни... Хотя нет, разве может он думать так, если именно в эти годы он встретил стольких искренних, настоящих друзей - Станевич, Венгжиновский, Шевченко, Плещеев, Погорелов... - он вспоминал все новые имена поляков, русских, украинцев, казахов и думал, что тесное общение с ними, единство взглядов, пусть даже не всегда полное, похожесть судьбы скрашивали его жизнь в те годы и делали ее захватывающей, несмотря ни на что. Именно там, в пустыне, на берегу Каспия он понял сердцем, как важно всегда и во всем чувствовать локоть друга, независимо от того, кто этот друг, к какой нации, к какому племени принадлежит, важно лишь, чтобы это был верный друг.

И сейчас, приняв ответственный пост воеводы, почувствовав на себе почетнейшую, но неимоверно тяжелую ношу, он не мыслил своих дальнейших действий, не мыслил победы иначе, как при совместных усилиях всех народов, населяющих охваченные революционным пожаром земли.

Вот когда будут использованы с отдачей те военные знания, за которые он сполна заплатил на Мангышлаке! Теперь он не мальчишка, как в сорок восьмом, мечтавший без оружия, без опыта бросить свою жизнь на прусские штыки! Сейчас он чувствовал в себе достаточно сил, чтобы оправдать доверие и стать во главе войска, во главе народа, из которого будут пополняться ряды этого войска. В том, что он не будет терпеть недостатка в преданных людях, в воинах своей будущей армии, он не сомневался ни на минуту. Это будет войско, в котором он, их командир, воплотит в жизнь все свои гуманные идеи, выношенные во время солдатчины и службы в Генеральном штабе, войско без палок, мордобоя, унижения человеческого достоинства, самое дисциплинированное и сознательное, самое верное долгу.

Наиболее трудным было снабдить этих людей штуцерами, порохом, саблями. Он мысленно перенесся в Динабургскую крепость, где позапрошлым летом встречался с поручиком Ивановым. Там есть надежные люди, есть русские офицеры, готовые стать на сторону восставших. Они откроют ворота крепости, через них ворвется отряд хорошо вооруженных, готовых на смерть патриотов. За стенами цитадели их встретят единомышленники. Совместными усилиями они захватят арсенал...

Размечтавшись, он видел перед собой победу, видел счастливую родную землю, очищенную от грязи и насилия, видел завоеванное отечество, в котором хорошо будет всем, а не горстке людей и где все будут равны перед законом справедливости и братства.

Но трезвый голос рассудка возвращал его и к действительности, как бы спускал с неба на землю, где все, что он представлял в пылком воображении, надо было еще завоевать ценой огромных жертв. Размышляя трезво, он должен был с ужасом и страхом признаться (только себе одному и никому больше!), что восстание в том виде, в каком оно есть сейчас - без оружия, без тесного единства вожаков, одолеваемых зачастую междоусобицей и распрями, такое восстание едва ли достигнет цели. Без опоры на русские губернии, без того, чтобы революционный пожар с земель чисто польских не перекинулся в глубину России, - боже мой! - разве без этого можно рассчитывать на полный успех!

И все равно он твердо шел на этот самый трудный, самый важный шаг в своей жизни. В глубине души он понимал, что, возможно, идет на смерть, идет на то, чтобы оставить все, что так безмерно любил, - родину, мать, Аполонию, друзей... Но какая революция, какой народный взрыв обходились без жертв?! Пусть восстание обречено, но, свершившись, вспыхнув, подняв народ, оно все равно пробьет еще одну брешь в страшной стене самодержавия. Вслед за декабристами, за пугачевцами, за петрашевцами... Погибнет он, погибнут тысячи других, но их пример, их подвиг не пропадут, не затеряются в истории, и, воодушевленные их примером, на смену им, мертвым, придут новые, живые...

На следующий день он был у военного министра.

- У меня осталось три недели отпуска, и я убедительно прошу вас, Дмитрий Алексеевич, предоставить их мне сейчас... для лечения.

Милютин держался суше, чем обычно. С некоторой подозрительностью он посмотрел на Сераковского, но, встретившись с его открытым взглядом, вздохнул.

- Быть по сему, Сигизмунд Игнатьевич. Я доложу государю.

Теперь осталось попрощаться с друзьями.

"С друзьями..." - повторил он вслух. Где они сейчас?.. Залеский, милый, добрый Бронислав, он вообще покинул Россию. Может быть, он вернется, чтобы стать во главе отряда?.. Венгжиновский по-прежнему в Одессе, так близко, а он, Зыгмунт, ни разу и не повидал его за все эти годы... Одного за другим он вспоминал своих соизгнанников: ксендза Зеленко, штабс-капитана Герна, толстого провизора Цейзика - где они? Плещеева он встретил как-то в Петербурге, затащил к себе домой, и они долго вспоминали Оренбург, Уральск, форт Перовский...

Спасович принял Сераковского в своем богато обставленном кабинете преуспевающего петербургского профессора.

- Ты покидаешь нас, Зыгмунт... - сказал он, вздохнув. - Увы, я не могу последовать за тобой. Кафедра, адвокатура, учебники...

- Да, да, я понимаю. - Сераковский грустно улыбнулся.

- Что касается твоего "Вопроса польского", то я прочел его с большим интересом. Но видишь ли...

- Не надо об этом. Как-нибудь после.

...Погорелов был в лаборатории, и Зыгмунту пришлось долго стучать, пока открылась дверь.

- А, это ты, Сераковский? Заходи, но предварительно заткни нос. Пахнет несколько иначе, чем на цветущем лугу.

Воздух действительно был не из лучших - насыщен запахами каких-то кислот; сизый дым вился над колбой, налитая в ванночку желтая жидкость пузырилась.

- У меня к тебе просьба, Погорелов: срочно нужна печать: "Воевода Литвы и Белоруссии Доленго".

- Сделаю... А кто этот Доленго?

- Он перед тобой.

- Что ж, поздравляю! Если бы я был более сентиментален, я бы обнял тебя, а так - дай лапу!.. Значит, вступаешь в дело?

- Да. Уезжаю, сначала в Вильно, потом...

- Ладно, я тебя все равно разыщу! Надеюсь, ты будешь о себе давать знать кому следует? - Он рассмеялся с грубоватым дружелюбием.

- Постараюсь!.. Сработанные тобой документы еще никого не подводили. И еще просьба: через неделю, нет, лучше через десять дней занеси в военное министерство письмо... У тебя есть конверт?

Сераковский с трудом нашел место на столе и написал несколько строк. "Я не могу оставаться в стороне от борьбы своего народа, а посему прошу считать меня свободным от службы в русской армии. Возможно, что, приняв это трудное, но единственно правильное решение, я огорчу вас. Возможно также, что через несколько дней вы подпишете мой смертный приговор, но и тогда не сможете отказать мне в уважении. Сигизмунд Сераковский".

Он запечатал письмо и надписал на конверте: "Его высокопревосходительству военному министру".

- Небось приносишь извинения, каешься? - Погорелов перевел насмешливый взгляд с письма на Сераковского.

- Я уважаю Милютина, - уклончиво ответил Зыгмунт.

Когда они прощались, Сераковский спросил:

- А ты не боишься вот так, в открытую? - Он показал взглядом на колбы.

- В открытую лучше, никаких подозрений! По заданию профессора Квашнина колдую над новыми лекарствами - и все тут! Поди разберись.

Наконец все было готово к отъезду, осталось лишь еще раз поговорить с теми, которые вскоре тоже покинут Петербург ради восстания, и с теми, которые этого сделать не смогут. Удобнее всего было собраться у Огрызко, и Зыгмунт послал к нему денщика с запиской. Квартира пана Иосафата не привлекала внимания полиции: вице-директор департамента разных податей и сборов оставался вне подозрений, тем более, что недавно получил очередную награду за отличную службу - пятьсот рублей серебром, и не было ничего удивительного в том, что по сему поводу у него собрались гости.

За столом сидели около тридцати человек, военных и штатских. Сераковский знал далеко не каждого, но Огрызко пригласил к себе только проверенных, преданных польскому делу людей, и Зыгмунт мог говорить откровенно.

- Воевода Литвы и Белоруссии завтра покидает нас ради освобождения Польши, - сказал хозяин. - Послушаем, что он скажет нам на прощание.

Сераковский встал. Обычно живое, подвижное его лицо было сурово и сосредоточенно. Все, что предстояло ему сказать этим людям, он глубоко продумал прошлой бессонной ночью.

- Друзья, братья! - начал он. - Телеграф ежедневно приносит известия о развертывании военных действий в Ковенской и Виленской губерниях. Недавно на правобережье Немана, около местечка Средники, произошло самое крупное с начала действий столкновение с карательными отрядами. Положение обостряется с каждым днем, с каждым часом. Народ польский поднимается на борьбу, берется за оружие. Пришла пора и нам, офицерам, кому дорога свобода отчизны, перейти от слов к делу. Мы не одиноки. Народ великорусский, литовский, белорусский так же терпит от царя, так же жаждет свободы. Восстание в Польше и Литве должно стать той искрой, которая зажжет пожар в России. Только в свете этого пожара мы можем увидеть победу нашего дела. Без помощи русского народа мы обречены, у нас просто не хватит сил. Я призываю вас видеть в русском народе не врага, а брата и друга. Я призываю вас приветствовать и принимать каждого русского солдата, каждого русского офицера, который пожелает бороться вместе с нами. Некоторые говорят о сочувствии к нашему делу европейских народов, но согласитесь, что сочувствие русского народа нам гораздо важнее и нужнее, чем сочувствие Европы. Я берегу, как святыню, прокламацию, за распространение которой грозит смерть. Возможно, не все знакомы с ее содержанием, а посему разрешите привести ее здесь:

"Обращаемся еще с несколькими словами к русским войскам, находящимся в Царстве Польском. Вам выпал на долю счастливейший жребий быть передовыми в деле освобождения России; не отталкивайте от себя этого жребия. Мы призываем вас на помощь Польше, этой великой многострадальной мученице; пока угнетена она, Россия не может быть свободной. Народное дело уже созрело в Польше, и скоро народ возьмет свое; власть петербургского правительства держится в ней только вами, и от вас зависит уменьшить число будущих жертв... Если вы откажетесь бить поляков, то и этим сделаете много; но это не все. Вы должны стать за них, и только тогда вы своею кровью можете смыть с себя пятна мученической крови".

Сераковский на минуту замолчал, чтобы посмотреть, какое впечатление произвела на офицеров прокламация. Иные сочувственно кивали головами, иные казались безразличными, на лицах некоторых блуждала ироническая улыбка. Это его встревожило.

- Я вижу, - сказал Зыгмунт, - что не все присутствующие польские офицеры согласны со мною. А между тем многие русские офицеры и солдаты сражались и сражаются в рядах борцов за свободу Польши, и мне горько, мне стыдно за некоторых командиров наших отрядов, которые не пожали протянутую руку, а отвернулись, а то и ударили по ней. Давайте склоним свои головы перед памятью русского офицера подпоручика Андрея Потебни, сражавшегося за нашу свободу в отряде Лянгевича, перед памятью русских офицеров Арнгольдта, Сливицкого и Ростковского, расстрелянных за то, что подняли свой голос в защиту Польши. - Сераковский на мгновение замолчал, как бы запнулся на полуслове. В этот момент он подумал о том, что приказ о казни русских офицеров подписал Милютин, тот самый человек, который не раз поддерживал его в поединке со сторонниками телесных наказаний. И продолжал: - Перед памятью телеграфиста телеграфной станции Александрова, который, приняв по телеграфу приказ царя: "Применить холодное оружие, а если надо - картечь" - против варшавян, намеренно исказил текст: "Не стрелять, действовать мягко, убеждением", за что и попал на каторгу. Борьба, которую мы ведем, не преследует целью отторжение Польши от России.

По комнате пронесся настороженный шумок, некоторые офицеры недоуменно переглядывались, но Сераковский сделал вид, что не замечает этого.

- Я считал и считаю, что мы должны бороться за автономию отчизны путем введения во всем государстве освободительной конституции. Не гегемония одних над другими, а братская взаимопомощь во имя общегосударственных интересов и блага наших народов - вот идеал, к которому мы стремимся. Я надеюсь, что если не наши сыновья, так наши внуки увидят тесный братский союз не только России и Польши, но и всех славянских народов.

Мы должны идти вместе с теми, кто поднял знамя "Земли и воли", ибо у нас и у них одна цель - антицарская революция во всей империи, освобождение крестьян от подданнического звания, безвозмездное наделение их землей, замена императора выборным лицом, самоуправление народов, свобода слова и совести. Эта программа, с которой меня впервые познакомил ныне томящийся в застенке Чернышевский, должна стать и нашей программой. Эта программа близка народу польскому, близка всем народам России, и, если мы будем не на словах, а на деле осуществлять ее, народ пойдет за нами.

План, который я предлагаю, таков. Собрать под свои знамена крупные силы в центре Литвы - это можно сделать, объединив уже действующие там отряды, - а затем, разделив эту силу надвое, направить один удар на Биржи, с тем чтобы перейти в Курляндию и поднять на борьбу латышей. Направление другого удара - через Белоруссию в Смоленскую, Тверскую и Московскую губернии, вплоть до правого берега Волги. На этом великом пути мы не будем одиноки: к нам примкнут белорусские и великорусские крестьяне, ибо, как я неоднократно говорил, интересы всех крестьян империи совпадают...

- Чем мы вооружим столько людей? - спросил сидевший в первом ряду гвардеец.

- Хоть бы полякам хватило штуцеров! - добавил другой офицер.

- Кос и тех не хватает!

Сераковский поднял руку, призывая к спокойствию.

- Сейчас, отвечу, господа... Вы правы, оружия у нас почти нет, и его надо добывать в боях. Каждая победа - это ружья, пистолеты и сабли для повстанцев. Отряд, действующий между Вильно и Динабургом, готов напасть на транспорт со штуцерами. Кроме того, к балтийским берегам отчизны в ближайшее время отправится из Англии пароход с оружием и боеприпасами. Снаряжение экспедиции ведется тайно проживающими в Англии поляками и сочувствующими нашему делу русскими. Непосредственными организаторами экспедиции являются Демонтович и Бакунин.

Здесь многие ждут иноземного вмешательства в защиту Польши. Я не разделяю этих надежд. И вот почему. Известно, что по инициативе лорда Пальмерстона в английском парламенте недавно, пятнадцатого февраля, был поднят вопрос о восстании в Польше. Произносились многочисленные речи "за" и "против" нашего дела. Но чем закончилось заседание парламента? Министр иностранных дел Великобритании лорд Россель по поручению лорда Пальмерстона послал своему представителю при петербургском дворе лорду Непиру депешу о делах в Польше для прочтения этой депеши канцлеру Горчакову. В ней говорилось не о помощи нашей несчастной отчизне, а лишь о том, что правительство ее величества королевы Виктории крайне встревожено восстанием в Царстве Польском, боясь, что оно отразится и на подданных других государств, то есть самой Великой Британии в первую очередь. Не судьба Польши, а собственное благополучие интересует Англию. Ее правительство, равно как и правительства Франции и Австрии, если и направят правительству России протесты, то лишь в виде дипломатических нот, а не войск. А между тем многие наши соотечественники, читая иностранные газеты, так бурно предаются восторгу, будто французская армия уже в Польше, а английский флот входит в Финский залив.

Я напоминаю вам обо всем этом для того, чтобы предостеречь от благодушия. Помните, мы можем рассчитывать и надеяться только на собственные силы. Они есть! К восстанию готовы Литва и Белоруссия, губернии на правом берегу Днепра. Здесь возьмет свое начало антицарская революция во всей России.

Варшава приказывает нам занять свои места в строю. Народ ждет нас руководителей, вожаков, командиров. Я обращаюсь к офицерам! Под любым предлогом берите отпуска в своих частях и покидайте Петербург. Я это сделаю завтра.

Глава седьмая

Михаил Николаевич Муравьев был удивлен и даже встревожен, когда к нему домой на Литейный проспект прискакал фельдъегерь и вручил приглашение немедленно явиться во дворец к государю.

Всю дорогу от министерства государственных имуществ, где он жил, занимая квартиру, пока не отделают собственный дом, всю дорогу от министерства и до дворца Муравьев думал, зачем он понадобился императору, который последнее время к нему явно не благоволил. Несколько месяцев назад государь довольно грубо отстранил его от министерской должности, высказав свое неудовольствие его деятельностью на столь высоком посту. Муравьеву это, естественно, показалось обидным: он искренне считал, что Россия обязана ему многим. В самом деле, как человек, умеющий быстро расправляться с крамолой, он оставил о себе долгую память в Гродненской и Минской губерниях, где занимал должности губернаторов. На таком же посту в Курске он проявил немалое рвение, взымая с крестьян недоимки. С этой же стороны он отличился и как директор департамента податей и сборов.

В 1857 году Муравьев по милости государя стал министром государственных имуществ.

И все-таки государь не благоволил к Муравьеву.

Последний раз они виделись несколько дней назад, семнадцатого апреля, в день тезоименитства императора. Выходя после молебна из церкви, все говорили о нашумевшем динабургском происшествии, всколыхнувшем умы: шайка польского графа Плятера разграбила под Динабургом воинский транспорт с оружием. Правда, Плятера скоро схватили, но все равно случай был беспрецедентный, и его обсуждали не только в военных кругах.

Государь тоже разговаривал об этом деле, и поравнявшись с Муравьевым, спросил его мимоходом:

- А что вы скажете о Динабурге?

- Боюсь, ваше величество, что случай может повториться в любом месте западных губерний, особенно в Ковенской.

Александр поморщился.

- Я послал туда полк и надеюсь, что все будет прекрасно.

- Дай бог. - Муравьев посмотрел на императора. - Более тридцати лет я знаю этот край и хочу напомнить вашему величеству, что те фамилии, которые замешаны в динабургском деле, участвовали и в мятеже в тридцать первом. Польша в бреду, ей нужно пустить кровь!

...Муравьев вошел в кабинет государя строевым шагом, но это, кажется, не понравилось Александру, и в ответ на приветствие "Здравия желаю, ваше императорское величество!" он вяло и, как показалось Муравьеву, брезгливо махнул рукой в сторону кресла.

"Боже мой, какая все-таки образина!" - прошептал император, оглядывая Муравьева.

Михаил Николаевич действительно не отличался красотой. Он был коротконог, сутул, с массивными плечами, на которых прочно сидела лишенная шеи голова с одутловатым, курносым лицом. В Петербурге долгое время ходила такая шутка: закройте мундир на карточке Ермолова - выйдет лев; сделайте то же на карточке Муравьева - получится бульдог. В нем, и верно, было что-то от бульдога, и не только во внешности, но и в той мертвой хватке, которой обладал этот человек. Несмотря на тучность, Муравьев передвигался довольно легко, быстрыми, мелкими шажками.

- Я хотел бы узнать, Муравьев, - спросил царь, - каких поляков вы считаете наименее опасными?

- Тех, которые повешены, ваше императорское величество, - ответил Муравьев, не задумываясь.

Император усмехнулся:

- Что ж, может быть, вы и правы.

И он стал громко, отчетливо выговаривая каждое слово, рассказывать, что после недавних угроз Англии и Франции в адрес России, положение в Царстве Польском и северо-западных губерниях стало особенно опасным. Поляки наглеют с каждым днем, рассчитывая на помощь наших недругов извне, и, что самое неприятное, эта помощь вполне реальна. Генерал Назимов в Вильно, при всем уважении к нему императора, слишком добр и великодушен для смутного времени, которое переживает Россия...

При этих словах императора бывшее до того каменным лицо Муравьева заметно оживилось; кажется, он стал догадываться, зачем его столь спешно вызвали во дворец.

- Исконно русский Северо-Западный край наш при управлении генерала Назимова ополячен, - сказал Муравьев, дождавшись, когда Александр закончит излагать свои мысли. - Все русское, православное в нем подавлено. Священник, встретив на улице ксендза, вынужден первым снимать перед ним шляпу...

Оставшись не у дел, Муравьев сильно тяготился своим вынужденным, затянувшимся бездельем. Недавняя поездка за границу на воды не успокоила, а лишь взвинтила нервы. Смотреть со стороны, как кучка мятежников, поправ стыд, топчет достоинство России, которая молча сносит оскорбления, - что может быть горше для такого человека, как он! Деятельная натура Муравьева требовала не отдыха, а ежедневного, ежечасного напряжения, работы, которой он никогда не чурался, полной отдачи сил. Но идеи, обдуманные на свободе, - как быстро и малой кровью уничтожить крамолу - принуждены были лежать под спудом, вместо того чтобы воплощаться в немедленные действия, приносить плоды, столь нужные России в эти трудные для нее дни.

- Да, Владимир Иванович Назимов огорчил меня, - сказал Александр, - и как это ни прискорбно, нам придется искать ему замену. - Император помедлил и посмотрел в напряженное лицо Муравьева. - А посему я просил бы вас принять на себя управление Северо-Западным краем, включая командование войском, в нем расположенным, с тем чтобы прекратить мятеж и навести надлежащий порядок.

Муравьев низко наклонил голову.

- С моей стороны, - сказал он, - было бы бесчестно отказываться от исполнения возлагаемой на меня вашим императорским величеством обязанности. Всякий русский должен жертвовать собой для пользы отечеству... Единственное, о чем я прошу...

- О чем же, Муравьев? - перебил Александр.

- ...о полном доверии ко мне вашего величества. Я с радостью готов жертвовать собой для пользы и блага России, но вместе с тем нижайше прошу ваше величество, чтобы мае были дани все, - он подчеркнул голосом это короткое слово, - все средства к выполнению возложенной на меня обязанности.

Александр небрежно кивнул головой.

- В средствах, конечно, в пределах разумного, вы можете не стесняться...

- Благодарю вас, ваше величество.

Всю обратную дорогу Муравьев напевал себе под нос бравурный военный марш, запомнившийся еще с кампании двенадцатого года, в которой он принимал участие и даже был ранен на Бородинском поле. Вообще же Муравьев петь не умел и не любил и если уж что-нибудь напевал, то лишь находясь в состоянии крайнего возбуждения.

Так было и сейчас. Куда девалась апатия, на которую он жаловался последнее время? Он выглядел гораздо моложе своих шестидесяти семи лет, был энергичен, полон сил, а в его узеньких глазках светились решимость и самодовольство.

Дело, порученное Муравьеву, требовало тщательной, однако ж быстрой подготовки. Штат, состоявший при нынешнем виленском генерал-губернаторе, Муравьев решил обновить почти полностью, набрав его здесь, в Петербурге, исключительно из знакомых, разделяющих его взгляды людей. Согласие императора на это было получено, и Муравьев вызывал каждого к себе в кабинет, которым он пользовался еще в бытность министром государственных имуществ.

В приемной можно было увидеть отставных и находившихся на службе офицеров разных родов войск - они тоже хотели послужить отечеству под началом такого человека, как генерал-от-инфантерии Михаил Николаевич Муравьев. Обычно офицеры сидели тихо и важно, полные собственного достоинства. Военные помоложе, пониже чинами, а также штатские позволяли себе тихонько перешептываться в ожидании вызова в кабинет.

Сегодня прием начался, как обычно, в восемь часов утра: - у Муравьева было слишком мало времени, чтобы не дорожить каждой минутой. Сначала из боковой двери появился секретарь, молодой человек в штатском, и начал обход собравшихся.

- Ваш чин? Фамилия? С какой просьбой вы обращаетесь к его высокопревосходительству? - спрашивал он у каждого и быстро записывал ответы в тетрадку.

Через полчаса раскрылась большая белая дверь и показался Муравьев. Он внимательно оглядел залу и мелкими шажками приблизился к вставшим при его появлении просителям. Прием начался. Тех людей, которых Муравьев не знал в лицо, ему представлял секретарь: заглянув в тетрадь, он тихонько называл фамилию.

- Ваше прошение удовлетворено. - Муравьев милостиво протянул руку отставному генерал-лейтенанту Энгельгардту. - Вы назначаетесь ковенским губернатором вместо отозванного контр-адмирала Кригера... Мой брат просил за вас, - добавил он по-французски.

- Поздравляю, граф, государь, по моему предложению, утвердил вас в должности губернатора в Гродно.

Круглое строгое лицо флигель-адъютанта полковника Бобринского засияло от довольной улыбки.

- А вы чего пожаловали в Петербург? - Муравьев грубо обратился к представительному розовощекому человеку со Станиславскою лентою через плечо, действительному статскому советнику и камергеру Домейко.

- Осмелюсь просить ваше высокопревосходительство об отпуске за границу по причине опасного расстройства здоровья, - сказал Домейко, подобострастно улыбаясь Муравьеву.

- Вы нездоровы? У вас, очевидно, насморк? Это очень опасная болезнь. - По тихому голосу генерал-губернатора трудно было определить, насколько он взбешен.

- Доктора нашли у меня подагру, - пролепетал Домейко.

- В сей трудный для нашей родины час, - отчеканил Муравьев, губернскому предводителю дворянства надлежит не болеть и не пытаться улизнуть от ответственности, а находиться на месте! Немедленно возвращайтесь в Вильно!

- Слушаюсь, ваше высокопревосходительство, - растерянно пробормотал Домейко.

С двух часов дня новый виленский генерал-губернатор принимал министров. Он не шел к ним, а требовал их к себе, ссылаясь на волю государя и на собственную обремененность неотложными, государственной важности делами. Разговор начинался с того, что Муравьев знакомил министров со своей системой, которую он выработал, правда пока вчерне, для ликвидации мятежа и польской смуты.

С военным министром Милютиным сегодня обсуждался общий план операции и определялись части войск, которые надлежит дополнительно двинуть в северо-западные губернии, охваченные мятежом.

- Дмитрий Алексеевич, - сказал Муравьев как бы между прочим, - вам не кажется странным, что во главе многих мятежных шаек стоят воспитанники академий, несшие службу в Генеральном штабе?

- Это вполне естественно, Михаил Николаевич, - сухо ответил Милютин. - Для того чтобы руководить отрядом, нужны военные знания.

- Кстати, вы не знаете, где сейчас находится капитан Сераковский?

- Он получил высочайшее разрешение на отпуск и, насколько мне известно, уехал за границу.

- А я слыхал, что он в Вильно... Любопытно.

Не все должностные лица, с которыми беседовал Муравьев, оказывали необходимое почтение виленскому генерал-губернатору. Даже министр финансов скупился, когда Муравьев требовал денег, "как можно больше денег". Петербургский военный губернатор Суворов, которого Муравьев пытался изобличить в снисходительном отношении к осужденным уже полякам, позволил себе не согласиться с самой системой подавления мятежа, и дело дошло до скандала.

- Когда мы оба умрем, - граф Суворов резко поднялся с кресла, - и на том свете господь бог сделает распоряжение о помещении нас в одно место рай или ад, то я почту своим долгом просить о помещении меня туда, где не будет вашего высокопревосходительства. Хотя бы в ад, лишь бы не с вами!

- Можно подумать, что я вас приглашаю к себе на работу, - ответил Муравьев, пожимая плечами.

Он вообще почти никогда не выходил из себя, сносил обиды молча, подолгу, порой по нескольку лет ждал случая, когда можно будет отомстить обидчику.

В тот же день государь пригласил к себе Муравьева, чтобы передать ему записку, присланную на высочайшее имя уже бывшим виленским генерал-губернатором Назимовым.

- Владимир Иванович очень милый человек, - сказал Александр, давно знавший Назимова и расположенный к нему. - Я высоко ценю его труды по управлению краем и его стремление посеять семена любви между двумя родственными народами. Я высоко ценю те усилия, которые он употребил, чтобы образумить безумные попытки к восстанию, но, очевидно, настало время, когда одних добрых слов и увещеваний недостаточно. Прочтите эту записку, Муравьев.

Описав хаос в крае, Назимов настоятельно советовал с особым вниманием относиться к местному римско-католическому духовенству, ибо оно оказывает весьма сильное влияние на простолюдинов. "А посему, - писал Назимов, представителей духовенства, а особенно ксендзов, не надо озлоблять и вооружать противу правительства".

Никаких Чувств не появилось на бесстрастном, словно окаменевшем лице Муравьева. Он с минуту молчал, обдумывая прочитанное, после чего поднял на государя бесцветные, выгоревшие от времени глаза.

- Во всяком деле, ваше величество, самое трудное - это начало. Настоящая записка Владимира Ивановича явилась как нельзя более кстати: познакомившись с нею, я наконец понял, что мне, надо делать. - Он снова задумался, и некое подобие улыбки появилось на его лице. - Назимов развязал мне руки. Первое, что я предприму, приехав в Вильно, это расстреляю какого-нибудь ксендза.

Еще только светало, когда Сераковские сошли с поезда. Их никто не встречал. Зыгмунт не хотел давать телеграмму родственникам жены, как знать, не придется ли ему сразу же перейти на нелегальное положение. Вещей почти не было, только чемодан да старенький кожаный саквояж, с которым он так и не смог расстаться.

И снова Вильно показался Сераковскому необычным, по крайней мере не таким, как в прошлый приезд. Город был не столько встревожен, сколько возбужден событиями. Ходили самые невероятные и противоречивые слухи вроде того, что французский маршал Мак-Магон с колонной волонтеров вступил на польскую землю: "Наполеоновский орел летит на помощь белому польскому орлу". Из рук в руки передавали предсказание ясновидящей немки на три года вперед: "От России, охваченной общим кровавым мятежом... отпадают все пограничные области, даже черкесы возвращают свое давнее достояние. Русский и австрийский императоры, прусский король спасаются бегством в Лондон. Польша в старых границах перестраивает карту Европы".

...Сераковскому повезло: в первый же по приезде час он у городского сада встретил Калиновского. На нем были шитая черными шнурками чемарка, барашковая шапка и длинные "повстанческие" сапоги.

- Какое счастье, что я тебя увидел! - воскликнул Кастусь. - У нас тут черт знает что творится! Я под следствием...

- Ты? - В голосе Сераковского прозвучало удивление.

- Я! По милости Гейштора. Сейчас вся власть у него. Приказы провинциального комитета отменены, на место старых начальников воеводств и поветов назначены новые. Делается ставка на помещика, а не на мужика.

- Я знаю об этом, Кастусь, и сегодня же буду у Гейштора.

Гейштор встретил Сераковского с двояким чувством. С одной стороны, перед ним был назначенный Варшавой воевода Литвы и Белоруссии, а с другой - человек, находящийся в подчинении у него, Гейштора, как у начальника Отдела управления делами Литвы. Внешне Гейштор был любезен, давая понять, что прошлые раздоры забыты, и они, Гейштор и Сераковский, могут легко договориться по любому вопросу.

- Вы спрашиваете, что с Калиновским? О, всего лишь небольшое недоразумение, пан Зыгмунт... Я уже подписал приказ о назначении его революционным комиссаром Гродненского воеводства.

Вы спрашиваете, пан Зыгмунт, разработан ли план восстания? Конечно! Но если хотите, мы его обсудим еще раз при вашем участии.

Работников Отдела Сераковский предложил собрать через два дня, как только приедут товарищи из Петербурга. Совещание должно было определить также дату отъезда Зыгмунта в леса, а до этого он мог свободно жить в Вильно: отпускное свидетельство и заграничный паспорт гарантировали ему безопасность.

Вызванные из Петербурга офицеры съезжались в гостиницу, где их ожидал Зыгмунт.

- Уволенный по личной просьбе штабс-капитан Михаил Гейденрейх! отрапортовал один из них.

- Штабс-капитан Юзеф Галензовский, преподаватель военной академии... впрочем, уже бывший, - тем же тоном доложил второй.

- Штабс-капитан Лясковский... тоже бывший.

- Генерального штаба капитан Людвиг Жверждовский, командированный из Москвы в Петербург с важными бумагами.

Сераковский наконец не выдержал и рассмеялся.

- Из Москвы в Петербург через Вильно? - спросил он.

- Так точно, пан воевода!

...Заседание Отдела совместно с прибывшими офицерами началось на полчаса позднее назначенного срока: ждали Сераковского.

- Прошу прощения, господа, - сказал, входя, Зыгмунт, - но я только что от губернатора, с которым обсуждал меры подавления мятежа. Между прочим его превосходительство уверен, что мятеж почти подавлен.

- Тем сильнее будет разочарование моего бывшего начальника, - заметил Жверждовский со смехом.

- Да, да, надо все сделать с максимальным эффектом, - поддержал Гейштор. - Пан воевода поможет зажечь фейерверк, который будет виден в Лондоне и Париже!

- Извините, пан Гейштор, но я собираюсь не зажигать фейерверк, а поднимать народное восстание, - возразил Сераковский.

- К этому все готово, - поспешно согласился Гейштор. - К морскому побережью Литвы подходят корабли с оружием...

- Даже корабли? - Сераковский подавил улыбку. - Насколько мне известно, в пути находится один пароход - "Уорд Джексон".

- Позвольте говорить мне, как начальнику Отдела, пан Зыгмунт, Гейштор обиделся. - Суть не в числе кораблей, а в том, что и без них у нас запасено достаточно вооружения. Отряды в Ковенской губернии сформированы, они ждут только воеводу.

- Отрадно слышать, пан Гейштор.

- Вопрос в том, куда воевода направит свои полки. Полагаю, что их путь должен лежать в Виленскую губернию, к нам.

- Думаю, что вы ошибаетесь, - возразил Сераковский. - Восстание надо как можно скорее перенести за пределы исторической Польши. Надо двигаться в Курляндию, всполошить ее и оттуда идти за Березину!.. Латыши, как известно, крайне не расположены к помещикам.

- Это же плохо, Зыгмунт! - сказал Францишек Далевский, редактор воззваний и хранитель печати Отдела. - Как и пан Гейштор, я считаю, что мы допускаем ошибку, опираясь на крестьян.

Его поддержал член Литовского отдела Александр Оскерко:

- Поймите, воевода, как показала практика, крестьяне не достойны свободы: получив ее, они начинают пьянствовать, бросают работу...

- Как видно, в тебе, Оскерко, крепко сидит этакий закоренелый помещик, - усмехнулся Жверждовский.

- Извини, Людвик, но я утверждаю это не как помещик, а как член губернского комитета по крестьянским делам.

- Того больше...

- Начальник Вильно прав, - поддержал Гейштор, - мы не можем опираться на крестьян, не можем отталкивать от себя помещиков, дворян, являющихся не только силой, но и живительной душой восстания!

- Какая чушь! - гневно воскликнул Сераковский.

Спор разгорался. Присутствовавшие на совещании офицеры поддержали Зыгмунта, но они не имели права голоса, и состоящие в Отделе местные помещики чувствовали себя хозяевами положения. Сераковский оказался в меньшинстве. Было решено, что он немедля выедет в район сбора повстанцев. Офицеры, за исключением Лясковского, останутся в Виленской губернии, где начнут формировать отряды.

Назавтра служивший у Далевских Леон, расторопный мужчина лет тридцати, из крестьян, купил на базаре двух лошадей и погрузил их в ночной поезд, следовавший в Ковно. Этим же поездом выехали и Сераковские с сестрой Аполонии Зузаной.

Они сошли на крохотной станции верстах в пятнадцати от Ковно. Было зябко, сыро, по раскисшему полю стелился туман, и день обещал быть под стать нарождающемуся хмурому утру. Ехавший в товарном вагоне Леон вывел лошадей и направился к одиноко стоявшему неподалеку хутору. Хозяин хутора был предупрежден заранее, он дал бричку, в которую Леон запряг лошадей, а сам сел за кучера. Застоявшиеся кони бежали резво, и через час Сераковские и Зузана подъехали к заезжему дому на окраине Ковно.

- У меня к вам просьба, Леон: сходите, пожалуйста, на рынок и продайте мое военное обмундирование. Мне оно больше не понадобится, сказал Сераковский, к этому времени уже успевший переодеться.

- Слушаюсь, пан воевода!

Офицер русской армии, Генерального штаба капитан Сигизмунд Сераковский перешел на нелегальное положение.

Вечером в заезжий дом пришел внушительного вида человек, лет под сорок, с крупными чертами сурового лица, одетый в свитку из домотканого сукна. До этого Зыгмунт видел его лишь мельком в Вильно, но наружность вошедшего была слишком заметная, чтобы ее забыть.

- Рад вам, комиссар Длусский. Я вас жду весь день.

- Простите, пан воевода, я только что из лесу.

- Проходите, пожалуйста, и знакомьтесь, моя жена...

О Болеславе Длусском Зыгмунт знал немного. Еще гимназистом он был сослан царем в солдаты на Кавказ и там дослужился до капитана. Во время Крымской войны, уже демобилизовавшись, он сформировал на прусской границе отряд, рассчитывая, что в России начнется революция, но революция не началась и отряд пришлось распустить. Потом Длусский закончил Московский университет, работал врачом, а когда вспыхнуло восстание, был назначен комиссаром Ковенского воеводства и начальником отряда.

- Рассказывайте обо всем подробно и откровенно, - попросил Зыгмунт. Они закрылись в комнате. Сераковский достал из чемодана большую подробную карту края и разложил ее на полу. - Слушаю вас, комиссар!

Они говорили всю ночь до рассвета. Аполония трижды носила им кофе и, как ни уговаривал ее Зыгмунт, не легла спать, с тревогой прислушиваясь к доносившимся из-за двери возмущенным и взволнованным возгласам мужа.

На рассвете, проводив Длусского до дверей, Сераковский вошел в комнату жены. Он был бледен.

- Гейштор нагло врал, - сказал он глухо. - Восстание не подготовлено. Никто и ничто не ждет меня здесь, кроме смерти!

Эту невольно вырвавшуюся фразу Аполония восприняла с ужасом. Отшатнувшись, она упала на кровать со словами: "Горе мне, горе мне!" Потом овладела собой, изо всех сил стараясь не показать своей тревоги за него, за то, что ребенок, который скоро у них будет, может так и не увидеть отца. Но когда к дому подкатила бричка, чтобы увезти ее и Зузану в Кейданы, не выдержала, бросилась к мужу на шею и разрыдалась.

- Боже мой, зачем же так, Полька, зачем же так?! - бормотал он и, как маленькую, гладил ее по голове, по мокрым щекам.

Сам Зыгмунт уехал двумя часами позднее с Леоном, врачом Тшасковским и штабс-капитаном Лясковским, которому с сегодняшнего дня предстояло стать начальником штаба. Путь лежал в глухие Паневежские леса.

Муравьев торопился закончить дела - подобрать штат и заготовить распоряжения, которые должны будут вступить в силу сразу по его приезде в Вильно.

Каждое утро генерал-губернатор вызывал к себе начальника канцелярии полковника Лебедева, бывшего профессора Академии Генерального штаба, и толковал ему суть тех распоряжений, которые следовало облечь в надлежащую форму. Речь шла прежде всего о введении военного положения в подведомственных губерниях, надо было учинить различные следственные комиссии, позаботиться об устройстве сельской стражи...

Канцелярия всегда была полна сотрудников, на которых новый генерал-губернатор мог положиться, как на самого себя. Работали и после обеда - с восьми часов вечера до поздней ночи. Несколько раз на день в канцелярию заходил Муравьев, все поспешно вставали, гремя стульями, но он нетерпеливо махал своей короткой толстой рукой, как бы напоминая, что сейчас не до чинопочитаний, что надо торопиться, дабы скорее быть в Вильно и потушить пожар.

Сегодня, как обычно, Муравьев был настроен ровно, ни на кого не кричал, а если и делал замечания, то не повышая голоса, спокойно.

- Никаких поблажек мятежникам, полковник. - Муравьев возвратил Лебедеву недавно принесенную им бумагу. - Тринадцатый пункт инструкции надлежит изложить так.

Он тяжело опустился на стул, заскрипевший под его массивным телом, прикрыл склеротическими веками глаза и продиктовал:

- Тех из обывателей, которые примут какое-либо участие в мятеже, будут распространять мятежные воззвания и вообще содействовать мятежникам или не донесут немедленно ближайшему начальству об образующихся скопищах инсургентов, также о делаемых приготовлениях к мятежу, или окажут мятежникам чем бы то ни было пособие или содействие, уездные военные начальники должны тотчас брать под стражу и представлять для предания военному суду... Примечание... Записали? Или, может быть, я диктую слишком быстро? Успеваете? Очень хорошо. Итак, примечание. Военный суд над виновными кончать без промедления на основании полевого уголовного уложения, приговор конфирмовать и приводить в исполнение без малейшего отлагательства.

Муравьев устало откинулся на спинку стула.

- Подписал: Виленский военный, Гродненский, Ковенский и Минский генерал-губернатор, командующий войсками Виленского военного округа и главнокомандующий Витебской и Могилевской губерниями, генерал-от-инфантерии Муравьев Второй... Вильно... Для даты оставьте место.

Он любил подписываться "Второй", это напоминало ему о государе, который тоже был "Вторым", правда не Муравьевым, а Александром.

День отъезда держался в тайне: боялись, что польские шпионы (а Муравьев уверял, что ими кишит Петербург) донесут об этом мятежникам и те попытаются взорвать поезд. Наконец приготовления были закончены, и Муравьев счел своим долгом съездить в Царское Село, чтобы проститься с государыней Марией Александровной.

Императрица приняла его приветливо. Ей нравились служаки, подобные Муравьеву, и она ценила их преданность.

- Я очень благодарна вам за то усердие, которое вы проявляете, сказала императрица по-немецки. И, помолчав, добавила: - О если бы мы смогли удержать за собой хотя бы Литву!

- Ваше величество настроены слишком пессимистично, - ответил Муравьев, почтительно склоняя голову. - Я обещаю вашему величеству спасти не только Литву, но и все земли, охваченные восстанием.

Мария Александровна вздохнула.

- Это так трудно, - сказала она по-русски.

- Да, не легко... Россия должна следовать за Пруссией, которая уже до того онемечила Позпань, коренную польскую область, что польское начало в ней почти исчезло. Теперь в прусской части Польши разве что паны да ксендзы могут утешать себя тем, что поднимут население.

- Вы полагаете, что так должна поступить и Россия? - Похвала Пруссии была приятна императрице.

- Так и только так! Когда ополяченный ныне Западный край снова станет русским, тогда будет немыслимо никакое восстание в Польше. Исчезнут к тому же и иноземные надежды иметь в поляках постоянную фистулу против России.

- Да, да, вы правы, - сказала императрица, подавая руку.

Глава восьмая

К местечку Пондели, с несколькими каменными лавками, еврейской корчмой на окраине и красным кирпичным костелом, видным издалека, Сераковский подходил уже во главе небольшого отряда. Сам Зыгмунт давно оставил бричку и теперь ехал на коне, который ему подвели в Шатах, что верстах в пятидесяти после Ковно, первом на его пути местечке, до которого донесся слух, что в Литву наконец приехал воевода. От Шат до Понделей было верст полтораста кружного пути по проселочным дорогам, по которым можно было ехать без риска наткнуться на разъезд.

Пондели еще только показались вдали, а оттуда уже скакал навстречу гонец. Узнав от авангарда, что едет Доленго, он немедля повернул коня и с криком "Воевода, воевода к нам!" помчался обратно. Из домов и лавок высыпали люди и при виде показавшихся всадников, отыскивая глазами главного из них, стали бросать вверх шапки. Кто-то крикнул: "Нех жие Доленго!", кто-то пальнул из двухстволки по железной вывеске волостного правления с царским гербом. Из костела вышел старенький ксендз с крестом, и Сераковский слез с коня, чтобы преклонить колено. Старик и старуха поднесли хлеб-соль на вышитых полотенцах.

Толпа росла и вместе с отрядом двигалась в сторону маленькой площади перед костелом. Был базарный день, и в местечко съехались окрестные крестьяне; тут же стояли их телеги, и на одну из них взобрался Доленго. Торговки на базаре попрятали свой товар, лавочники закрыли свои рундуки. Хозяин шинка вышел на крыльцо. Все смолкли в напряженном ожидании.

- Друзья мои, братья и сестры! - начал Сераковский, заметно волнуясь. - От сего дня уже нет больше неволи, ибо уже нет ни пана, ни шляхтича, ни мужика, ни еврея, а все мы - братья и дети равные или одинаковые. От сего радостного и торжественного дня вся земля, которой вы пользовались за повинности, передается вам, свободные крестьяне, без какого бы то ни было выкупа и чинша. Батраки, работники и бобыли, которые вольются в семью повстанцев, получат по пять моргов земли из казенных поместий... Всем, кто вступил в наше войско, даруется вечное дворянство. Помещики от сего дня не могут гнать крестьян на барщину и не могут требовать с них податей. Тех господ помещиков, которые слушают меня здесь, прошу запомнить это приказание и не нарушать его под страхом сурового возмездия.

Ночевали в местечке. Сераковский устал от новых впечатлений, от длительной поездки верхом, от разговоров и ответственности, которая вдруг легла на его плечи. Плечи были широки, надежны, но и ответственность, которую он взвалил на них, была но легка.

Взбудораженные Пондели долго не могли угомониться. На колокольне пробило полночь, а окна многих домов все еще светились, и оттуда доносились голоса. Сераковский вышел на улицу. На площади у костела горел костер, и вокруг него грелись несколько молодых крестьян и какая-то старуха. Расседланные кони были привязаны к пряслу, ружья и косы стояли прислоненные к костельной ограде.

Узнав Зыгмунта, крестьяне поднялись и стянули шапки с голов.

- Здравствуй, пан воевода!

- Здравствуйте... Куда собрались?

- К тебе, пан воевода.

Старуха отделилась от толпы и, взяв за руку молодого парня, подвела его к Сераковскому.

- Сына тебе отдаю, бери его, воевода. И двух бы, и трех отдала, да нету, один у меня остался...

Сераковский почувствовал, как по спине пробежал холодок.

- Спасибо, мать... - Он подошел к ней, обнял за плечи и поцеловал в сухие, холодные губы.

Он вспомнил свою мать, последнее свое расставание с ней около года назад. Мать не оставляло предчувствие надвигающейся беды, и она истово, с силой крестила его, притихшего и готового разрыдаться от острой жалости к ней. Он вскочил в возок, но еще долго чувствовал у себя на лбу ее горячие пальцы...

В ту пору в Литве оставались кое-где глухие, не тронутые человеком леса, и один из них был Трусковской, куда привел свой отряд Доленго. По берегам небольшой речушки росли могучие дубы, еще не скинувшие прошлогодней листвы, а выше, по взгоркам, - прямые, словно выверенные по отвесу, сосны. Все последние дни светило солнце, вскрылась речка, звенели ручьи. Оголилась кругами земля вокруг старых деревьев, вышла из-под снега на буграх брусника со своими мелкими зелеными листочками; на дымящихся, просыхающих опушках пробилась трава, хлопотали в своих гнездах птицы.

"А ведь уже весна", - радостно подумал Сераковский, с шумом вдыхая пахучий воздух.

Он ехал рядом с начальником кавалерии франтоватым Лабановским и молоденьким румяным адъютантом Яном Коссаковским. Позади двигались конники, за ними отряд пехоты, обоз, казна и канцелярия на отдельной бричке, охраняемой особым конвоем.

Место уже было обжито: стояло несколько шалашей, небольшой табунок лошадей мирно щипал траву, около полусотни разномастно одетых крестьян и панычей без оружия построились в две шеренги перед походным алтарем. "Оркестр", состоявший из скрипки и бубна, заиграл марш. Навстречу мелкими шагами в такт музыке шел щеголеватый шляхтич в чемарке и конфедератке.

- Пан воевода! - Он взял под козырек. - Во вверенном мне отряде шесть конных, двадцать один пехотинец с ружьями и двадцать два с косами!.. - По его тону можно было подумать, что он командует по крайней мере полком.

- Здравствуйте, граждане свободной страны! - Сераковский хотел было сказать - Польши, но подумал, что перед ним, наверно, литовцы и это может оскорбить их чувства.

- Здравствуйте, пан воевода!.. - Обе шеренги вразнобой поклонились ему, как кланялись всю жизнь своему помещику или лавочнику, у которого брали что-нибудь в долг.

- Знаете ли вы, что вас ожидает? Что вам придется голодать, спать на земле, ходить чаще босиком, чем обутыми?

- Знаем, - хором ответили крестьяне.

- Понимаете ли вы, что если кто-либо из вас попадет в руки врага, то понесет наказание смертью, а в случае трусости в бою вас застрелит ваш же начальник?

- Понимаем!

- Готовы ли вы бороться за свободу отчизны, зная, что погибнете?

- Готовы, пан воевода!

Стали подходить другие отряды. Сераковский решил обучить их здесь и свести в одну колонну, способную не только обороняться, но и наступать. Привел своих бойцов Болеслав Длусский, за ним брат Аполонии землемер Константин Далевский, за ним Болеслав Колышко. Сераковскому понравилось его умное, волевое лицо с неожиданно грустными большими глазами.

- Отряд, который я имею честь передать воеводе, - Колышко докладывал, отчеканивая каждое слово, - шел три дня и четыре ночи, но усталость не сломила воли людей, их боевого духа. Схватки с врагом раскрыли их мужество, а трудности походов - их стойкость.

- Рад слышать это. Как с вооружением? - спросил Сераковский.

- На двести тринадцать человек - четыре штуцера и столько же карабинов. У большинства старые ружья. Не хватает кос, свинца. На одноствольное ружье имеется по сорок пять патронов, на двухствольное - по шестьдесят.

- Да, не густо...

Сераковский подошел к одному из бойцов и попросил у него ружье. Оно было точной копией того, которым Зыгмунт пользовался в Новопетровском укреплении, - заряжалось со ствола.

- В умелых руках оно стреляет не хуже бельгийского штуцера, - сказал Сераковский крестьянину, стыдившемуся своего старомодного оружия. - Но я хочу оказать вам честь и предлагаю стать косинером. Отдайте ружье тому, у кого его нет. Я верю, что вы проявите храбрость и с косой.

Через день к вечеру прибыл отряд Мацкевича.

Сераковский уже наслышался о своем литовском друге, который сменил сутану ксендза на одежду воина. Это случилось месяц назад. Как всегда, Мацкевич читал проповедь после службы, но на этот раз ока была необычной. Ксендз благословил народ на борьбу с царем, и все полтораста человек, бывших в костеле, повторили вслед за ним присягу на верность революционному правительству. Затем он вошел в костельную каморку, где обычно оставлял верхнее платье, надел серую чемарку, отделанную черным барашком, вышел на улицу и сел на коня. За новым начальником отряда поехали полторы сотни прихожан.

Сейчас Мацкевич был в той же чемарке, с пистолетом за поясом, с саблей и на коне, которого он ловко осадил перед палаткой воеводы. Сераковский принял рапорт, поздоровался с прибывшими повстанцами, затем подошел к Мацкевичу и обнял его.

- Как я рад тебя видеть, Антось!

Вечером они сидели у костра. Никто не хотел мешать их беседе, и они были одни. Пламя освещало высокий, крутой лоб Мацкевича, курчавую бородку, закрученные вверх усы. Энергично поблескивали узкие карие глаза.

- В мечтах я все чаще вижу свободным свой народ, - говорил Мацкевич. - Люблю мою Литву, ей и посвятил, ей отдал свои слабые силы. И без ложной скромности могу сказать, что и мой народ любит меня. - Давно не стриженные волосы падали ему на глаза, и он поминутно откидывал их рукой. - Я никогда не ставил себя выше народа, а лишь вровень с ним. Встречусь с крестьянином, с кем-нибудь из податного сословия, и первая моя забота - расспросить его о житье-бытье. А это самое житье-бытье плохое, горькое. А почему? Кто виноват? Помещик, который обирает крестьянина! А почему помещик так делает? Кто дает ему такую власть над народом? Царь! Так и поднимаю народ против царя.

- Ты хорошо говоришь, Антось!

- Что слова, Зыгмунт? Важны дела.

- Дела твои всем известны. Всюду, где появляется отряд Мацкевича, восстанавливается и торжествует справедливость. Будто всходит солнце.

- Все это так, Зыгмунт. Но уходит отряд, и снова наступает ночь.

Сераковский помрачнел.

- Не скрою от тебя - да ты и сам это хорошо знаешь, - наше положение очень трудное. Гейштор меня подло обманул, заявив, что к восстанию все готово.

- Да, есть только люди, готовые умереть, но нет оружия, денег.

- Я тебе дам три с половиной тысячи. Больше не могу. Наши хваленые патриоты, все эти Потоцкие, Сапеги щедры только на словах, а когда надо от слов перейти к делу, они притворяются, что их ужо ограбили русские!

Еще трубач не протрубил сигнал отбоя, но уже догорали костры и в тишине далеко разносились песни, которые пели повстанцы. Выделялся один молодой голос, выводивший с чувством: "А за тем краем, як бы за раем, ценгле, вздыхам и плачем! Еще раз, еще раз, еще раз зобачим!"

- А повеселее вы ничего не можете спеть? - крикнул Зыгмунт.

- Можем, пан воевода! - донеслось из темноты, и тот же голос вдруг начал задорную. "Ой люли, люли, люли, ай Исусик маленький..."

Зыгмунт окинул взглядом бивак - шатры, телеги с поднятыми кверху оглоблями, тлеющие угли костров, скупо освещавшие силуэты повстанцев, и вдруг подумал о том, как мало за последние годы ему пришлось общаться с народом, с такими вот крестьянами в домотканых свитках, с ремесленниками, которые готовили оружие для общего дела. Петербург, заграница... И лишь сейчас, в эти тревожные и радостные дни, когда он возглавил борьбу, когда из русского офицера Сераковского стал вождем повстанцев Доленго, лишь сейчас он вплотную встал с народом, с незнакомыми ему простыми, обездоленными, жаждавшими лучшей доли людьми, ощутил на себе их взгляды, почувствовал тепло натруженных рук, уловил в глазах их надежду, которую они связывали с ним, воеводой Литвы и Белоруссии - Доленго.

У одного из костров сидело несколько человек, и Сераковский подошел к ним.

- Не спится, братцы? - Обращение "братцы" он произнес по-отечески мягко, хотя многие из повстанцев, к кому они были обращены, выглядели куда старше Зыгмунта.

- А мы народ привычный не спать-то, - ответил за всех пожилой, неестественно сутулый крестьянин с обвислыми усами. - Ежели на барина работать, то спать некогда. - Он с трудом поднялся с земли, попытался выпрямиться, однако спина его так и осталась согнутой.

- Да вы сидите! - сказал Сераковский.

Крестьянин невесело усмехнулся:

- Сидеть, пан воевода, спина не, дает.

- Отчего же?.. Простите, как вас величать?

- Модейка, пан воевода. А болит - по причине увечья. - Помещичий сынок по спине дубинкой прошелся, вот с той поры и мучаюсь.

Сераковский поморщился, словно его, а не Модейку ударили палкой.

- Боже мой, все то же... - пробормотал он. - И как же было, расскажите!

Повстанцы потеснились, подвинули чурбачок, и Сераковский сел на него.

Кто-то подбросил в костер сухую еловую ветку, и вспыхнувшее пламя осветило худую фигуру Модейки, его изможденное морщинистое лицо.

- За что же над вами учинили экзекуцию? - снова спросил Зыгмунт.

- Долгая, пан воевода, история. Началось еще с манифеста царя-батюшки насчет воли. Сперва обрадовались мужики, как-никак свободными вроде бы стали. А благодетельница наша, помещица, цареву милость по-своему поняла: дескать, крепостная зависимость отменяется, а барщина остается. Даже особые книжечки припасла, чтоб в них все мужицкие работы в счет барщины записывать. А мужики возьми да и взбунтуйся. Нет, говорят, такого закона, чтобы опять на помещицу спину гнуть! И не пошли на панское поле, на свое пошли.

Сидевшие около костра повстанцы согласно кивали головами, соглашаясь с тем, что рассказывал их товарищ, а может быть, и сами они пережили то же, что и он.

- "Ну ладно, - обиделась помещица, - не хотите со мной дела иметь, с солдатами поимеете!" А мы ей хором: "Солдат кормить надобно, а нам, ясновельможная пани, самим жрать нечего, постоят солдатики день-другой да и убегут с голодухи". На том и разошлись... А через неделю глядим - и верно, казаки на конях в имение пожаловали, за ними пехота, солдатушки. На какой-то там постой прибыли... слово, как на грех, запамятовал...

- Экзекуционный? - спросил Сераковский.

- Вот, вот... Слово трудное, не выговоришь, хотя, что оно значит, наши мужики скоро узнали. Собрали нас, кто от барщины отказался, на дворе перед панским палацем, на крыльцо все паны вышли, жандарм в полковничьем чине, исправник... Жандарм и спрашивает: "Бунтовать, подлецы, вздумали?" "Никак нет, ваше благородие, - отвечаем, - справедливости только просим, защиты". Тут господин полковник как рассвирепеет, да как гаркнет: "Я вам, хлопы, покажу справедливость! Всех перепорю!" И перепорол. Правда, со мной маленькая осечка вышла. Стали солдаты мужиков хватать, тащить их к конюшне. Кто безропотно шел, а я не даюсь, ругаю, между прочим, помещицу без стеснения, по-мужицки. Гляжу - панский сынок бежит. С дубинкой. Ну и стукнул он меня по спине, дубинкой-то. Я так на руках у солдат и повис...

Модейка вздохнул, вздохнули и остальные. Сераковский продолжал смотреть на рассказчика, в его по-детски выразительные глаза, в которых отражалось все, о чем он говорил.

- Выпороть меня тогда, правда, не выпороли, только с того дня все у меня внутри огнем горит. С месяц в хате провалялся, а когда на ноги встал, велела барыня все-таки высечь меня, чтоб, говорит, за ней должка не числилось...

Уже давно хозяйничала в лесу ночь, не спали лишь часовые, а Сераковский еще переживал услышанное, думал о Модейке, о том, что такие люди не подведут, не убегут с поля боя, что перед ним один из тех повстанцев, которые не на словах, а на деле знают, против кого надо поднимать оружие. Раб перестает быть рабом! Крепостной мужик расправляет плечи, поднимается в рост и хватает за руку войта, занесшего над ним плеть.

Тревожили полученные утром сведения о появившихся в округе карательных отрядах, а обещанное Гейштором оружие так и не прибыло, тревожило и то, что люди, обретшие наконец духовную силу, готовые идти на смерть ради свободы, вынуждены уклоняться от решительного боя...

Оставшись один, Сераковский принялся писать письма: в Петербург Огрызко, в Вильно - Литовскому отделу, в Италию - Гарибальди, в Лондон Герцену для "Колокола". "Оружие! Дайте нам оружие, и мы победим!" - писал он. Где обещанные склады штуцеров, пан Гейштор? Где пароход "Уорд Джексон"? По расчетам, пароход уже должен подходить к литовским берегам.

- Простите, Болеслав, - он разбудил Длусского, - но я не мог ждать до утра. Вам с отрядом надо завтра же уйти в сторону Полангена и там встретить экспедицию Демонтовича.

- Повинуюсь, пан воевода!

- Люди, тысяча винтовок, два орудия, сто тысяч патронов - мы не должны этого лишиться!

Днем часовой доложил о приближении странного обоза. Впереди ехал фаэтон; на мягких подушках, скрестив руки на груди, восседал богато одетый толстяк. На запятках стоял гайдук. Сзади ехали три фуры с поклажей кроватью, огромными узлами, креслом, самоваром... Обоз замыкали четверо всадников - судя по одежде и повадкам, слуги толстяка. Двое из них, беспрерывно кланяясь, помогли ему сойти с фаэтона.

- Мне нужно срочно видеть воеводу, - объявил приезжий по-французски.

- Слушаю вас, - ответил Зыгмунт по-польски, глядя не столько на толстяка, сколько на его багаж.

- О, вельми приятно! Рад познакомиться... Витольд Алекно, помещик из соседнего имения. Я к вам... Готов пополнить отряд...

Сераковский продолжал хмуро смотреть на повозки с багажом.

- Что у вас в этих узлах, сударь? - спросил он тоном, не предвещавшим ничего хорошего.

- Как что? - Помещик удивился. - Постель - перины, подушки, одеяла. На следующей подводе - кухня, ее будет обслуживать мой повар...

Сераковский не выдержал:

- Немедленно поворачивайте обратно, пан Алекно. У нас военный лагерь, а не помещичья усадьба!

- Ах вот как! - Лицо помещика побагровело. - Я вам это п-припомню, п-пан в-воевода!

...Каждое утро горнист трубил сбор, и начинались занятия. Офицеры и отставные солдаты обучали тех, кто впервые держал в руках оружие.

- Заряжай! Целься! Пли!

Чаще всего слышался только металлический сухой щелчок: патроны берегли, их было слишком мало.

- Раз-два - коли!

- Отделение, на плечо!

- За мной! В атаку!

Учились рассыпаться цепью, строиться в порядки, фехтовать, рубить шашкой лозу. Все это воевода показывал сам, вызывая восторг и одобрение повстанцев. Он вспоминал далекое время, унтера Поташева, который мучил его муштрой... "А ведь пригодилось!"

Теперь лагерь выглядел обжитым, хотя и не похожим на обычные военные лагеря. Непохожесть создавала пестрота амуниции, оружия, одежды. Сераковский старался всех повстанцев одеть одинаково - в чемарки из серого сукна, но приходили и в белорусских свитках, и в кафтанах, и в жилетах, застегивавшихся на крючки, и в блузах из простого небеленого холста. Единственное, что носили почти все, - это конфедератки: у стрелков зеленые, у косинеров - черные, у кавалерии - красные. Несколько богатых шляхтичей щеголяли во всем белом - брюках, куртках, шапках с плюмажем. Ковенский помещик Цвирко, хваставшийся тем, что привел отряд из десяти человек, носил форму какого-то кавалерийского полка, хотя сам никогда не был военным.

Пока все было спокойно. Но четырнадцатого апреля на рассвете в лагерь прискакал крестьянин и сказал, что по Вилкомирскому шоссе движется в их сторону отряд солдат, и Сераковский невольно вспомнил толстяка: не он ли донес? Можно было отойти, скрыться, пока не поздно, но воевода приказал готовиться к бою.

- А вы почему не выполняете распоряжения? - Он набросился на ковенского помещика Цвирко, который стал поспешно грузить на подводу свое имущество.

- Партия помещиков, которую я имею честь представлять, - вызывающе ответил Цвирко, - взялась за оружие с целью манифестации, а не для того, чтобы подставлять себя под русские пули. Я увожу свой отряд.

- По законам военного времени вас следует немедленно расстрелять перед строем. - Сераковский побледнел от гнева. - Но вы недостойны даже смерти! Убирайтесь! Изменники и трусы нам не нужны!

Обстрелянные бойцы из отрядов Мацкевича и Колышко держались спокойно, новички крестились и нервничали, вздрагивали при каждом шорохе, повторяя испуганно: "москале, москале!".

- Без приказа не стрелять! Беречь патроны! - раздался приглушенный голос воеводы, обходившего выдвинутые вперед цепи.

Повстанцы сосредоточились по обеим сторонам поляны; палатки, обоз были убраны подальше в лес, валялись лишь поломанные ящики, разбитая телега, остатки продуктов - все было сделано так, чтобы создать впечатление поспешного бегства.

Показался конный разъезд. Один из казаков хотел осмотреть лес, но верхом туда было не проехать, и он махнул рукой. "Небось удрали. Кому умирать охота? Ни нам, ни им", - громко сказал казак.

За разъездом, минут через десять показалась колонна пехоты. Солдаты шли, путая ногу, трудно, устало и были похожи на тех, с которыми Сераковский восемь лет тянул лямку в оренбургских батальонах. Впереди ехал сутулый офицер, и Зыгмунту показалось даже, что это его батальонный командир майор Михайлин; на секунду мелькнула мысль - неужели придется стрелять по этим ни в чем не виноватым людям? Но он быстро подавил в себе слабость и подал знак.

Раздался сигнал атаки, и в тот же миг лес ожил - заговорили штуцеры и ружья. Пальба началась с обеих сторон поляны. Несколько солдат упало, остальные по команде офицера залегли и стали отстреливаться. Засвистели пули, сбивая листья и ветки с деревьев. Рядом с Сераковским вскрикнул и рухнул наземь повстанец.

Заржала и нелепо свалилась на бок раненная повстанцами лошадь.

Перестрелка продолжалась недолго. Каратели не приняли боя и, подобрав раненых, поспешно отошли в сторону шляха.

- Не так страшен черт, как его малюют! - радостно сказал Зыгмунту начальник штаба.

Сераковский, однако, не обольщался успехом. Разъяренные неудачей каратели могли с часу на час появиться снова. Оставаться на месте было опасно, и воевода отдал приказ выступать.

Колонна растянулась чуть ли не на версту. Сераковский вывел свое войско на широкий шлях - пусть все видят, что идет сила, идет справедливость, новая революционная власть. Сначала шла кавалерия, за ней косинеры со своим самодельным, но грозным оружием, с Мацкевичем во главе колонны, потом пехота - стрелки. Зыгмунт залюбовался: с какой гордостью, как достойно держали они свои старые, давно вышедшие из употребления ружья, многие из которых десятилетиями, еще с 1831 года, лежали в чуланах и на чердаках, ждали своего часа!

Впереди несли знамя. Ему полагалось быть в чехле, но воевода распорядился его развернуть - пусть все видят. На пунцовом шелку был вышит крест с парящим над ним белым орлом и двумя надписями: польской - "Боже, змилуйся над нами!" и русской - "За нашу и вашу свободу!"

Крестьянские телеги и помещичьи брички, пешие и конные - все сторонились, давая дорогу войску под знаменем воеводы. Многие пристраивались сзади колонны, тем самым уже считая себя повстанцами. Высланные вперед разведчики оповещали население сел и местечек о том, что к ним движется народная армия Доленго.

По дороге случилось происшествие: к Сераковскому подвели связанного крестьянина с окладистой седой бородой. Православный медный крестик висел у него поверх холщовой рубахи. Несмотря на враждебный вид конвоира, пленник не проявлял видимого беспокойства.

- Шпион москалей, пан воевода, - доложил конвоир. - Надо повесить на первом суку!

Сераковский с недоумением посмотрел на него.

- Почему вы решили, что этот человек шпион? - спросил он.

- Старовер, пан воевода. А все староверы за царя!

- Нет, не все! - раздался голос старика.

- Правда, отец, не все, далеко не все... Развяжите его, - приказал Сераковский.

Старика развязали, он с усилием потер затекшие руки и поднял на Зыгмунта благодарные умные глаза.

- Ты, я вижу, справедливый человек... Доленго, - промолвил старик.

- Да, я Доленго. - Сераковский передал поводья коня ординарцу и теперь пошел рядом со стариком. - Скажите мне, отец, почему живущие здесь русские крестьяне иногда выступают против нас? Разве им нравятся порядки, которые завел здесь царь, или им так уж хорошо живется?

Старик ответил не сразу.

- Как тебе это объяснить, Доленго?.. Жизнь наша такая ж, как и у всех здешних мужиков, - холопская. Хлебушка своего едва до рождества хватает. И порядки нам не по душе: кому нравится под башмаком у пана находиться! Помещику-то все едино, что католик, что православный: сечет одинаково усердно...

- Так в чем же дело, отец?

- А в том, что кровь свою вы льете за то, чтоб край этот Польше отдать... А мы-то, Доленго, русские! И под польскими панами нам жить не больно хочется.

- Понимаю, отец. - Сераковский помолчал. - Никто не неволит здешний народ - ни Литву, ни Беларусь, ни Украйну. Народ сам должен решить, с кем он будет - со свободной Россией или со свободной Польшей. Только выразить свою волю он сможет тогда, когда завоюет свободу. Не раб это будет решать, а хозяин.

Раньше Сераковский бывал в Литве наездами, он останавливался в Вильно или в каком-нибудь поместье у друзей, некоторое время жил там почти безвыездно. Сейчас он видел Литву в движении. Перед его глазами стояли убогие села с курными избами, он видел прибранные под дырявый навес деревянные сохи, перемежавшиеся с болотами пески, на которые помещики сселяли крестьян, видел этих крестьян и слушал их горькие рассказы-исповеди.

Рассказы эти, впрочем, не являлись для него открытием, откровением, о многом он знал еще в Петербурге из уст побывавших в здешних местах друзей, но сейчас обо всем этом говорили непосредственные участники событий, которые все испытали на себе. При первом же удобном случае Сераковский подходил то к повстанцу, который шагал в колонне, то к ремесленнику, мирно занимавшемуся своим делом, то к крестьянину, продававшему на рынке рожь, и забрасывал их вопросами, стараясь узнать как можно больше.

Сегодня он побывал в кузнице, стоявшей одиноко на краю небольшого села. В кузнице было душно, в полумраке жарко пылал горн, раздуваемый подростком-подмастерьем, слышались звонкие удары молота о наковальню.

- Бог в помощь! - промолвил Сераковский, отворяя дверь.

- Спасибо на добром слове, пан, - ответил хозяин. Он был уже немолод, с раскрасневшимся широким лицом и ровными зубами, которые блеснули, когда кузнец улыбнулся. - Что привело сюда пана?

- Желание узнать, как вы живете, а заодно попросить об одном важном дело.

- А вы, простите, кто будете?

- Доленго.

- Матерь пресвятая! Сам Доленго!.. Стась, иди-ка сюда! - крикнул кузнец подростку.

- Пусть продолжает работу, - попросил Зыгмунт. - Дело, ради которого я пришел к вам, как раз касается вашей работы. Догадываетесь, о чем пойдет речь?

- Догадываюсь, пан воевода. О косах, наверное?

- Да, о косах. У нас есть смельчаки, но не хватает оружия, и нужны хотя бы пики и клинки, переделанные из кос.

- А мы этим и занимаемся, пан воевода.

Кузнец зажег от огня лучину, осветил темный угол, и Сераковский увидел десятка полтора кос с перекованными ушками. Рядом стояли косовища.

- Этому я еще от своего деда научился, - сказал кузнец не без гордости. - В прошлое восстание он с такой косой на москалей ходил.

- Вернее, он защищался от солдат, - поправил Зыгмунт.

- Какая разница, пан воевода? Он воевал.

- Разница есть. В прошлое восстание мы вынуждены были обороняться, сейчас - рассчитываем наступать. Тогда наш народ проиграл битву. Теперь мы ее должны выиграть.

- Дай-то бог!..

После одной из стычек в руках отряда оказалась ротная канцелярия. Документы, которые там были, Сераковский велел принести в штабную палатку.

- Ого! А вы хотели их сжечь! - воскликнул он. - Антось, Болеслав, скорее идите сюда и послушайте, что про нас пишет командующий войсками Ковенской губернии генерал Лихачев: "Восстание быстро разрастается и угрожает сделаться поголовным..." Это же замечательно, черт побери! И дальше: "Число войск при современных обстоятельствах слишком недостаточно". Слышите, друзья, у них уже не хватает войска, чтобы бороться с нами!

Сейчас он искренне верил в возможность победы. Сомнения, раздумья, какой выбрать путь, больше не тревожили его: путь был избран, и ничего другого он уже не мог избрать, ничего не мог изменить в жизни. Выигранная битва, восторженные лица повстанцев, торжественные, под колокольный звон встречи в селах и местечках, крестьяне с топорами, следующие за отрядами в ожидании оружия, - все это заслонило от него ту, ставшую вдруг бесконечно далекой, жизнь - аудиторский департамент, квартиру на Владимирской, поездки за границу, встречи с польскими эмигрантами... Впрочем, нет, не всю. На темном бесконечном поле его прошлой жизни светились два ярких огня, которые он и сейчас видел перед собой, - Аполония и борьба за отмену телесных наказаний. И он всегда, сколько себя помнит, был воеводой, вел за собой повстанцев, воевал, раздавал крестьянам землю и объявлял низложенной власть русского царя. Он подумал, что ему везет: восстание ширится, отряды растут, волнения вспыхивают то тут, то там, они уже охватили всю Ковенскую губернию и готовы перекинуться дальше. Значит, не надо медлить, нельзя дать погаснуть огню.

Шестнадцатого апреля в лагере, разбитом под Кнебями, Сераковский собрал военный совет. Стоял довольно теплый вечер, первый за эту затяжную весну, тихо шумел бор, и ветер шевелил штабные карты, повешенные на стволе сосны.

- Надо ковать железо, пока горячо, - Сераковский подошел к карте. Литовский отдел, как вы знаете, определил наше движение в Виленскую губернию. Но правильно ли это будет при создавшемся положении, или же нам лучше двинуться вот сюда, - он показал на карте - в Курляндию? Каково ваше мнение?

- Гейштор хочет загребать жар чужими руками, - сказал начальник штаба Лясковский. - Его не устраивает, если мы пойдем в Курляндию, ибо там уже не его владения.

- У Курляндской границы сейчас отряд Длусского, - заметил Мацкевич. И если мы получим оружие, то только там.

- Хочу добавить, - сказал Сераковский. - По пути к Курляндии нас могут поддержать в Мариенгаузене. Насколько мне известно, там готовят восстание посланцы "Земли и воли". А если Жверждовскому удастся прорваться к Смоленску... Нет, вы только посмотрите, - он снова подошел к карте, какой огромный кусок России будет свободен!

- Простите, пан воевода, но какое нам дело до России? - Начальник кавалерии Лобановский пожал плечами.

- В России нам делать нечего, - поддержал его начальник одного из отрядов - Стучко. Он сидел в сторонке от всех, с угрюмым, недовольным лицом. - Я литвин, понимаете, лит-вин! - Он вдруг распалился. - И хочу бороться только за Литву, а не за Россию, не за Польшу, не за Белоруссию! За свободу Литвы от всех и всяких ее опекунов и покровителей. Вам ясна моя позиция?

Сераковский насмешливо и грустно посмотрел на него.

- Неужели вы не понимаете, пан Стучко, что такой небольшой народ, как литвины, не может обрести самостоятельность сам, вне связи с русским народом, с вольной и дружелюбной Россией. Что вы без ее могучей и протянутой дружеским жестом руки? Ваши усилия, сколь бы героичны и жертвенны они ни были, неизбежно разобьются о такую скалу, как Россия... То же самое и Польша, - добавил он тихо. - В союзе, а не в противоборстве наших народов мы можем стать свободными.

- Надо идти в Курляндию, - решительно заявил Колышко. - А кто не хочет, - он глянул на Стучку, - может вернуться в свое имение. По-моему, так!

- Согласен, - заключил Сераковский.

Свою маленькую армию он разделил на три колонны. Справа шел Мацкевич, слева - Колышко, среднюю колонну Сераковский повел сам. Местом сбора были назначены Биржи, местечко вблизи Курляндской губернии. Все три отряда выступили вместе. Сераковский нарочно остановился, чтобы увидеть их всех от знаменосца до замыкающего взвода конников; он вспомнил свой отъезд из Ковно две недели назад, бричку с кучером Леоном, врачом и начальником штаба - все его тогдашнее войско. И вот теперь целая армия - около трех тысяч бойцов...

Девятнадцатого апреля во втором часу ночи командира лейб-гвардии Финляндского полка генерала Ганецкого разбудил вестовой, доложивший, что из Ширвинт прибыл тысяцкий со срочным донесением от стоявшего в этом местечке Крамера. В донесении говорилось, что вчера из Шешольского леса вышла шайка, насчитывавшая не менее шестисот человек, под предводительством изменника Колышко, в прошлом офицера русской армии. Донесение было слишком важно, и, несмотря на поздний час, Ганецкий решил потревожить генерал-губернатора.

Назимов вышел в халате и ночном колпаке, совсем не похожий на себя в этом непривычном для постороннего глаза наряде.

- Слушаю, Иван Степанович...

- Экстренное сообщение, ваше превосходительство. У Ширвинт обнаружена шайка Колышко, примерно из шестисот человек. Нужно войско.

- Двух рот и взвода казаков вам, надеюсь, хватит, чтобы разделаться с мятежниками?

- Достаточно, Владимир Иванович.

- Тогда с богом!.. И поскорее! - Генерал-губернатор написал на клочке бумаги распоряжение губернскому почтмейстеру о немедленной выдаче Ганецкому курьерской тройки.

В Ширвинты командир Финляндского полка прибыл через три часа и сразу же попросил к себе полковника Крамера. Полковник был возбужден: его молодцы уже успели схватиться с инсургентами, нанесли им заметный урон, однако от дальнейших действий отказались, опасаясь встретиться с новыми силами мятежников.

Вытребованные от Назимова роты пришли к вечеру девятнадцатого апреля. Утром двадцатого они прочесали ближайшие леса, осмотрели мызы и фольварки, но никого не нашли, и Ганецкий решил вернуться в Вильно. Но сделать это не пришлось. Из Вильно на взмыленном коне прискакал ординарец Назимова.

- Срочный пакет от генерал-губернатора! - доложил он Ганецкому.

В пакете было предписание командиру Финляндского полка немедленно идти через Вилкомир на Оникшты, вблизи которых, а также в окрестностях Поневежа и в Александровском уезде якобы обнаружена "двадцатитысячная шайка".

Поздно вечером двадцать первого апреля отряд Ганецкого прибыл в уездный город Вилкомир, где уже стояли наготове две роты Софийского и Нарвского полков, сотня донских армейских казаков и полуэскадроны Курляндского и Петербургского полков. Вилкомирский военно-уездный начальник полковник Барановский был настолько напуган, что спал на гауптвахте, при которой дежурил усиленный караул. Он рассказал Ганецкому, что в народе ходит слух о каком-то воеводе Доленго, который предводительствует шайками, что этот Доленго пробирается в Курляндию для соединения с польскими и русскими эмигрантами, посланными Бакуниным на пароходе.

Двадцать второго апреля отряд Ганецкого, дополненный стоявшими в Вилкомире казаками и пехотой, прибыл в Оникшты, но застал там лишь следы пребывания мятежников - разбитое волостное правление и опустошенные магазины. Допрошенный сотник уверял, что в Оникштах побывала шайка ксендза Мацкевича, которая там усилилась на тысячу человек и ушла в сторону Курляндской границы.

На следующий день, присоединив еще одну роту Капорского полка, войска Ганецкого двинулись по трем направлениям - на Скробишки, Гудишки и Биржи. Теперь уже в каждом местечке полицейские и помещики рассказывали о Доленго. В Шиманцах он прочел народу возмутительное воззвание о поголовном восстании против царя. В Скробишках заставил владельцев имений подписать акт о передаче земли крестьянам. В Субоче арестовал пристава, взломал двери канцелярии и забрал все дела и долговые расписки, которые затем велел сжечь.

Двадцать четвертого апреля колонна войск под командованием майора Мерлина напала вблизи Пондели на след отряда из полутысячи человек. Казаки захватили нескольких отставших мятежников в плен, и те показали, что они из отряда Доленго. Мерлин ударил сбор. В котлах варился ужин, но он приказал вылить варево.

Наступило двадцать пятое апреля.

Двадцать пятого апреля Сераковский проснулся от того, что его осторожно тряс за плечо адъютант Ян Коссаковский.

- Генерал! - Он почему-то называл Сераковского не воеводой, а генералом. - Гонец из отряда Колышко.

Зыгмунт быстро вскочил на ноги:

- Наконец-то!

- Вести не очень хорошие, генерал, - продолжал Коссаковский.

- Лучше знать о плохих вестях, чем находиться в неведении.

К Зыгмунту поспешно подошел крестьянин в белой свитке и треухе, жиденькая бороденка его была всклокочена, выбившиеся из-под шапки волосы прилипли ко лбу.

- У вас не было коня и вы шли пешком? - спросил Сераковский.

- Конь там не пройдет, где я пробрался, - ответил крестьянин, подавая воеводе записку.

Колышко писал, что находится в условленном месте, но не знает, что ему делать дальше, так как на него девятнадцатого апреля напали каратели, которые вот уже шестой день идут по его следу.

Сераковский достал бумагу и написал несколько фраз. Он советовал Колышко пробиваться к прусской границе, чтобы соединиться там с отрядом Длусского. Мацкевичу будет отдано то же распоряжение.

- Не знаете, часом, кто командует русскими? - спросил Зыгмунт.

- Вроде бы какой-то Ганецкий, - неуверенно ответил крестьянин.

...Ганецкий. Сераковский вспомнил ту зиму, когда он только что вернулся из Алжира. Как-то вечером, уже в январе, он зашел домой к директору аудиторского департамента Философову, чтобы отдать ему свой "Вопрос польский". За столом сидело большое общество, все мужчины блистали звездами на мундирах и фраках, некоторые играли в карты в гостиной, было накурено. "Не желаете ли составить пулечку, капитан?" - услышал Зыгмунт. Он обернулся и увидел генерала в застегнутом на все пуговицы мундире и при орденах. Сераковский согласился и весь вечер провел за картами. Два других партнера, оба штатские, вели себя спокойно, генерал же все время шумел, рассказывал скабрезные анекдоты и ругал революционеров. Звали генерала Иван Степанович Ганецкий...

- Трубач! Боевую тревогу!

Лагерь, где стоял отряд Доленго, располагался на большой, напоминающей по форме треугольник поляне, окруженной густым мрачным лесом. Правая ее сторона была заболочена, там густо росла черная ольха. В топких берегах протекал широкий ручей. Сераковский считал этот фланг почти неприступным. Врага надо было ждать слева. Там срочно рыли окопы и делали завалы из старых, сваленных прошлогодним ураганом деревьев. Сераковский решил дать бой.

Резко похолодало. По хмурому небу ползли черные низкие тучи. Дождь сменился снегом, тяжелые хлопья его закружили в воздухе.

К тому времени, когда раздался сигнал посланных на разведку, все люди Доленго были надежно укрыты. Поляна, лес, ручей - все вокруг казалось вымершим. Стояла гнетущая тишина, нарушаемая только шумом ветра да шорохом дождевых капель.

Из своего укрытия Сераковский видел, как подошла колонна солдат и по команде рассыпалась цепью по правой, неохраняемой опушке. Офицер в чине капитана - Зыгмунт различил даже его форму: Финляндского полка подозрительно осматривал противоположную сторону поляны, а затем что-то сказал, оборотясь. Показались два всадника-казака, они сняли шапки, перекрестились и вдруг поскакали через поляну. Кто-то из повстанцев не выдержал и выстрелил, не причинив, однако, казакам вреда.

И тут же грохнули ответные выстрелы. Зарокотала труба на той стороне, и Сераковский скорее угадал, чем услышал команду "К атаке!", шипящий звук вынимаемых из ножен сабель, увидел стремительно, с гиканьем мчавшийся на него эскадрон. Не медля ни секунды, он поднял свою конницу; выскочив из леса, она бросилась наперерез казакам. Он видел, как столкнулись конь с конем, грудь с грудью. Стали слышны скрежет и звон скрещенных лезвий, крики, стоны, ругань. Кавалерия повстанцев билась насмерть, но силы были не равны, и она начала сдавать.

Сераковский послал в помощь косинеров. Впереди их, не сгибаясь, в рост бежал ксендз, в серой круглой шляпе, с крестом в левой и револьвером в правой руке. Он скоро упал, остальные со своими самодельными пиками наперевес отважно ринулись в самую гущу схватки.

В лесу наступили сумерки, но на поляне еще было довольно светло. Снова начал валить снег, а края туч, казалось, задевали за верхушки деревьев. "Еще немного, еще совсем немного, - думал Сераковский, - и наступит передышка. А там..." Он не заметил, что через поляну, в том ее месте, которое он считал неприступным, идут, проваливаясь по колено, солдаты. Вот они выбрались на твердую почву. Залегли. Прицелились...

- Берегитесь, генерал! - крикнул адъютант, бросаясь вперед, чтобы заслонить своим телом Доленго.

Но было поздно. Какой-то унтер, направивший дуло на воеводу, успел выстрелить. Сераковский пошатнулся, схватился за грудь, выпустил из рук поводья и медленно сполз с лошади.

- Воеводу, воеводу убили! - отчаянно крикнул кто-то.

Подбежавший адъютант подхватил Сераковского на руки и понес от страшного места.

- Генерал жив! Он только ранен! - крикнул он срывающимся голосом.

Бой продолжался и затих, лишь когда совсем смерклось. Пользуясь наступившей темнотой, повстанцы унесли своего воеводу в глубь леса и положили на землю возле костра. Сераковский очнулся. Он велел подозвать к себе начальника штаба, командиров и косинеров - по два от каждого батальона, Офицеров пришло едва ли половина из тех, кто начинал бой, и Зыгмунт не спрашивал почему. Как в тумане он видел знакомые лица, которые вдруг меняли свои очертания, становились чужими, а потом снова обретали прежние черты. На несколько секунд показалось встревоженное лицо Колышко, Сераковский решил, что опять начался бред, но вдруг отчетливо услышал знакомый голос:

- Это я, Зыгмунт... Я здесь, рядом с тобой...

- Это хорошо, Болеслав, что ты рядом... Где твой отряд?

- С твоим. И готов продолжать борьбу.

Превозмогая сильную боль, Сераковский приподнялся, опираясь руками о землю, и посмотрел на крестьян-косинеров.

- Спасибо и низкий земной поклон всем вам, друзья мои... Вы сражались великолепно... Я счастлив... и горд, что командовал такими людьми. А теперь прощайте... Рана моя нелегка, и я вынужден покинуть вас... Продолжайте борьбу!.. Дело свободы не может погибнуть...

Каратели не уходили, пламя их костров виднелось на той стороне поляны. Сераковского надо было срочно укрыть в надежном месте. Решили идти в фольварк одной помещицы, родственницы повстанческого комиссара Поневежского уезда Косцялковского, принимавшего участие в бою. Комиссар показывал дорогу. Рядом с носилками, на которых лежал Зыгмунт, шли доктор Тшасковский, адъютант, Колышко, несколько легко раненных других офицеров и десять человек охраны.

Ветер разогнал тучи, вызвездило, потеплело, и на траве, на только что распустившихся деревьях таял липкий снег. Иногда он срывался с веток и шлепался о мокрую землю.

Маленькая мыза, в которую принесли Сераковского, находилась среди густого леса, на поляне. Дом пустовал, и повстанцы зашли в него. Зыгмунта поместили в отдельной комнате, в ней стояла кровать и висели старинные картины. Сераковскому сделалось немного лучше, и он, несмотря на запрет врача, продиктовал короткий отчет о действиях отряда.

- Боюсь, что нас здесь могут обнаружить... Как вы думаете, доктор, воевода перенесет дорогу? - спросил Колышко.

- Возможно... Но нужна очень удобная повозка...

Сераковский слышал этот разговор.

- Лучше смерть, чем плен, Болеслав, - сказал он еле слышно.

- Понял тебя, Зыгмунт...

Помещица Косцялковская жила в полуверсте от мызы, и Колышко пошел туда. Пани спала и вышла на стук, крайне недовольная тем, что ее разбудили.

- Нам срочно нужна бричка и лошади, чтобы перевезти раненых с вашей мызы, - сказал Колышко.

- И вы из-за такого пустяка побеспокоили среди ночи женщину? ответила помещица раздраженно. - Извините, но ни лошадей, ни брички у меня нет.

- Это очень важно, пани: ранен Доленго!

- Ну и что же? - Косцялковская пожала плечами.

- Вы не полька! - гневно крикнул Колышко. - Я велю вас расстрелять за измену отчизне!

Помещица не на шутку испугалась.

- По, пан офицер, - голос ее из раздраженного стал приторно ласковым и вкрадчивым, - у меня действительно нет сейчас лошадей. Можете осмотреть конюшню - она пуста.

Колышко, хлопнув дверью, вышел во двор и убедился, что Косцялковская не лгала. Он не знал, что лошади паслись рядом, на берегу речки.

Когда Колышко ушел назад в мызу, помещица разбудила кучера и велела немедленно заложить бричку.

- Поедем в местечко! И торопись, если не хочешь, чтобы я велела тебя высечь!

В доме исправника горел свет, и ей не пришлось долго стучать открыли сразу. В горнице за столом, уставленным закусками и винами, сидел сам исправник и какой-то генерал в застегнутом на все крючки мундире и при орденах.

- Простите, если помешала. - Косцялковская поклонилась сначала генералу, потом исправнику. - Но я имею сообщить кое-что. У меня на мызе полно мятежников. Они требуют лошадей для важных особ...

- Каких именно? Может быть, они назвались? - спросил генерал.

- О, ваше превосходительство, далеко не все. Я запомнила только одну фамилию - Доленго.

Генерал встал.

- Мадам, - сказал он по-французски. - Вы только что оказали большую услугу правительству. Благодарю вас.

К полуночи Сераковский забылся в тяжелом сне. Он горел, бредил, вспоминал Аполонию, и доктор прикладывал к его лбу смоченные в холодной воде полотенца. В соседней комнате лежали на соломе раненые офицеры. Солдаты из охраны спали. Колышко и адъютант воеводы продолжали бодрствовать.

Ветер еще не стих, глухо шумели окружавшие мызу старые ели, и за этим шумом не было слышно, как приблизились к мызе солдаты. Ими командовал поручик; держа в руке револьвер, он подошел к двери. Раздался громкий резкий стук.

Бежать, сопротивляться было бесполезно. Адъютант открыл окно.

- Пожалуйста, не надо так громко стучать, - сказал он. - Генерал только что заснул. С вами говорит его адъютант граф Ян Коссаковский.

Поручик усмехнулся:

- Хватит ломать комедию - "генерал", "адъютант", - передразнил он. Потрудитесь разбудить Доленго! Мне приказано немедленно доставить всех вас в штаб.

- Доленго тяжело ранен. - Подошел к окну и Колышко. - Он не вынесет дороги.

- С кем имею честь? - поинтересовался поручик.

- Капитан в отставке Болеслав Колышко.

- Ах, это вы! - Поручик обрадовался. - Мы вас давно ловим!

- Знаю... И не поймали б, когда б не был ранен Доленго.

- Надеюсь, его уже рабудили?

- Подождите до утра, - попросил Колышко. Он все еще надеялся, что к мызе могут подойти повстанцы. - Доленго вам будет более полезен живой, чем мертвый.

- Не надо спорить, Колышко, вы человек военный и знаете, что приказ есть приказ. Отворяйте дверь.

Сераковский едва держался на ногах, но его вывели и посадили в бричку, которую дала поручику помещица Косцялковская. Его знобило, он кутался в пальто и глубже надвигал круглую шляпу. Рядом сел доктор. Колышко, адъютант, другие раненые ехали на телегах, остальные, связанные попарно, шли сзади под конвоем солдат.

- Учтите, Доленго, если на нас нападут, я буду вынужден застрелить вас, - сказал поручик.

В Медейку, к дому, где стоял штаб генерала Ганецкого, прибыли в пять часов утра. Всем, кроме Сераковского, остававшегося в бричке, поручик приказал построиться в линию перед штабом. Через минуту оттуда вышел Ганецкий. Стоя на высоком крыльце, он долго и молча смотрел на пленных, на каждого в отдельности, пока не встретился взглядом с Сераковским. Они сразу узнали друг друга.

- А вы б могли далеко пойти, Сераковский, если бы не предали родину, - сказал Ганецкий насмешливо. - Милютин до сих пор, кажется, не верит, что вы изменник. Придется огорчить...

- Вы заблуждаетесь, генерал, я не изменник! - ответил Зыгмунт. - Я не изменил ни польскому, ни русскому народу...

Скорый поезд здесь не останавливался, но его задержали по распоряжению Ганецкого: генерал-губернатор требовал немедленной доставки преступников в Вильно. Сераковского поместили в отдельном купе вместе с поручиком, получившим приказание не спускать с пленного глаз. Поезд шел быстро, мелькали за окном мызы, сады, высокие деревянные кресты на дорогах.

Поручик от нечего делать просматривал принесенные с собой газеты. Он был в отличном настроении: после столь успешной операции по взятию Доленго можно было рассчитывать на быстрое производство в следующий чин. Сераковский молча лежал на полке, стараясь не думать о том, что его ожидает. Все сильнее болела перевязанная наспех рана, и каждый толчок вагона доставлял новые мучения.

- Может быть, желаете свежую газету? - услышал он голос поручика. Эх, поспать бы сейчас!

- Спите, поручик. Я не могу выпрыгнуть на ходу.

- А на остановке? - Поручик почему-то рассмеялся.

Вот уже несколько дней Сераковский не видел газет... "Известия из Италии". Опять о Гарибальди. "Разбитие шаек"... О нем еще, конечно, нет, не успели... Очередной императорский указ. Интересно, о чем? Он пропустил написанное крупными буквами вступление, доискиваясь сразу до сути... "О некоторых изменениях в существующей ныне системе наказаний уголовных и исправительных"...

Сераковский сразу забыл о ране. Неужели? "17 апреля, в день рождения царя-освободителя..." Буквы прыгали у него перед глазами - от нетерпения, от радости, которая вдруг охватила его. Да, это то, чего он ждал столько лет, чему отдал столько сил! - закон об отмене телесных наказаний! Отныне не будет розог, плетей, клейм!.. Еще - "о совершенной отмене для воинских чинов наказаний шпицрутенами". Чья-то статья: "Снята наконец с русского народа эта позорная язва, много веков тяготевшая над ним".

Он закрыл глаза от слабости, нахлынувшей на него после возбуждения, газета выпала из рук, а он лежал на подрагивающей вагонной полке и думал. Наедине с собой он мог сказать, не боясь, что его обвинят в нескромности: ведь это же он, Сигизмунд Сераковский, первый начал борьбу за гуманный закон, первый подсказал идею записки князю Орлову, дал ему сведения для нее. Он, а не делегаты лондонского конгресса Вернадский и Бушен добился включения в повестку дня вопроса о телесных наказаниях! Это он так повел дело, что международное собрание статистиков и юристов публично перед всем миром осудило произвол, царящий в России...

И вот теперь эта самая Россия сшибла его пулей с коня, чтобы судить военно-полевым судом. "Россия?" - он повторил это слово и вдруг понял, что думает не то, совсем не то. Не Россия послала в него пулю, и не Россия будет его судить, а царь, тот страшный строй, на который он поднял руку...

В Вильно Сераковского ожидала тюремная карета, в которой его отправили в военное отделение госпиталя святого Якова.

Специальный поезд нового виленского генерал-губернатора Муравьева подали на запасной путь, где обычно формировались воинские эшелоны. Погрузку имущества - опечатанных сургучом ящиков с секретными документами, включая шифровальные коды, печати; бланки, закончили заблаговременно, еще днем. Выделенные для охраны солдаты стояли у дверей каждого вагона.

На перроне было людно. В Вильно отправлялись более сотни служащих всех рангов и званий, начиная от генералов и кончая телеграфистами и личным поваром Муравьева. Сам Муравьев занимал отдельный вагон вместе с адъютантом и генералами Соболевским и Лошкаревым. В этом же составе ехали два офицера Генерального штаба, назначенные в распоряжение генерал-губернатора, и еще престарелый солдат Прохор, которого Муравьев знал много лет и нередко прибегал к его услугам. Прохор обладал удивительным талантом: как никто другой, он умел изображать любые мужские и женские крики. Еще в тридцатых годах, когда Муравьев вел допросы задержанных участников польского мятежа, Прохор устраивался в соседней комнате, бил розгами по кожаной подушке и кричал благим матом. Все это, естественно, доходило до ушей арестованных, после чего мятежники сознавались даже в тех проступках, которых они не совершали. Это очень потешало Михаила Николаевича, и он перед отъездом в Вильно велел разыскать Прохора...

Поезд тронулся в десять часов вечера, а утром уже был в Динабурге. Здесь последний вагон, в котором ехал начальник края, отцепили от состава и отправили в крепость по тупиковой ветке. Ехать пришлось всего полторы версты.

Муравьева встречало все крепостное начальство. Рассчитывали, что начальник края соизволит позавтракать, но тот отказался, ссылаясь на нездоровье, и попросил доложить о положении дел в округе и городе.

Хвалиться, к сожалению, было нечем. В окрестных лесах орудовали шайки, и проезд даже по почтовым трактам был небезопасен. У одного ремесленника - бронзовых дел мастера - нашли под кроватью спрятанную медную машину для литья конических пуль. Несколько сапожников были уличены в том, что шили сапоги с длинными голенищами - специально для повстанцев. На придорожных крестах появились надписи: "За полеглых в року 1861", надписи замазали, но на следующий день их читали снова.

- Самонадеянность поляков меня поражала еще в тысяча восемьсот тридцать первом году, - сказал, усмехаясь, Муравьев коменданту крепости. С тех пор прошло немало лет, а поляки, кажется, не поумнели... Много ли преступников заключено под стражу?

- По Динабургу - около семидесяти, Михаил Николаевич.

- Мало, недопустимо мало... - Муравьев покачал головой. - И как с ними поступили?

- Их будут судить.

- И дело затянется. Из Петербурга пойдут запросы, просьбы о помиловании. Поверьте моему опыту, что будет именно так. А по-моему, если человек достоин веревки, так нечего ждать, надо взять и вздернуть его поскорей. Оно и короче и назидательней для подражателей... Кстати, вы уже расстреляли графа Плятера?

- Приговор еще не конфирмован.

- Ну, если дело только за этим... - Начальник края оживился. Велите, пожалуйста, подать дело Плятера.

Когда принесли нужную папку, он аккуратно обмакнул в чернила перо и написал ровным разборчивым почерком: "Привести в исполнение".

- Ну вот и все, - сказал он с видом человека, выполнившего свой долг. - А теперь я бы хотел побеседовать с представителями дворянства. Надо рассеять польскую дурь.

Большая зала динабургского дворянского собрания была заполнена. Начальник края поднялся на второй этаж по широкой, устланной ковром лестнице, бросил беглый взгляд на свое отражение в зеркалах, оправленных в золоченые рамы, и, остановившись перед торопливо спускавшимся ему навстречу предводителем дворянства, сказал тихим голосом:

- Вы совершенно напрасно так торопитесь, граф Плятер. Я приказал вас арестовать за саботаж.

Улыбка, которая до этого сияла на лице динабургского предводителя дворянства, исчезла, и оно стало серым.

- Только что, - продолжал Муравьев, не повышая голоса, - я конфирмовал приговор вашему кузену, мятежнику, напавшему на транспорт с оружием. Граф Плятер будет расстрелян.

Приветственные голоса, раздавшиеся при появлении Муравьева, смолкли, наступила тишина, но Муравьев, казалось, не заметил ничего этого. Тяжелым, грузным шагом он прошел мимо обмякшего Плятера, к которому уже направлялся, придерживая рукой саблю, жандарм, и переступил порог залы.

- Хочу напомнить, господа, случай, - продолжал на ходу Муравьев, который произошел со мной в тысяча восемьсот тридцать первом году, когда меня назначили военным губернатором в Гродно. Во время моего знакомства с представителями шляхетства, адвокатами, ксендзами и прочими подлецами, один из них задал мне вопрос, не родня ли я декабристу Сергею Муравьеву, повешенному в Петропавловской крепости. Пришлось напомнить, что я не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают сами.

В зале по-прежнему было очень тихо, лишь какой-то офицер из числа конвойных подобострастно и глупо хихикнул.

На обратном пути из Динабурга комендант крепости сказал Муравьеву:

- Прошу прощения, Михаил Николаевич, но за предводителем дворянства Плятером мы не замечали никакой вины...

- Что ж, может быть, может быть, - ответил Муравьев добродушно. - Не исключено, что этот ваш Плятер в отличие от своего двоюродного брата ни в чем не замешан. Но в душе он все равно не мог не сочувствовать мятежу, не так ли?

В тот же день, четырнадцатого мая, в три часа пополудни специальный поезд со штабом виленского генерал-губернатора прибыл к месту назначения в притихший в ожидании событий, встревоженный город Вильно.

Прямо с вокзала Муравьев и его многочисленная свита направились в губернаторский дворец. Бывший генерал-губернатор давал в честь прибывших праздничный обед, который в одинаковой мере можно было считать и прощальным - с приездом Муравьева Назимов покидал Вильно.

На всем пути по обеим сторонам мостовой стояли горожане и кто с любопытством, кто со страхом провожали глазами кортеж карет, пролеток, дрожек, охраняемых конными казаками, полицейскими и специально назначенными для этой цели офицерами второй гвардейской пехотной дивизии. В зловещей, противоестественной при таком скоплении народа тишине раздавалось лишь цоканье лошадиных подков о булыжник мостовой, иногда слышался негромкий, однако ж отчетливый голос Муравьева, говорившего что-то сопровождавшему его жандармскому генералу.

Назимов встретил своего преемника у парадного входа во дворец. Тут же расположились войска. Военный оркестр сыграл приветственный марш, после чего солдаты прокричали долгое и громкое "ура" в честь командующего войсками Виленского военного округа. Муравьев рассеянно пожимал руки чиновникам, которых к нему подводил Назимов, в душе сетуя, что зря тратит время, вместо того чтобы заниматься делом.

После обеда Назимов повел Муравьева на второй этаж, в кабинет.

- Я полагаю, Михаил Николаевич, что вам достанется после меня не так уже много работы, - сказал он.

- Это почему же, Владимир Иванович? - удивился Муравьев.

- По причине, что мятеж в основном подавлен, шайки разбиты...

- Вы так думаете? - В голосе Муравьева послышалась насмешка. Совершенно напрасно. Мятеж только разгорается, и государь поручил мне погасить его. Любыми средствами... Как содержится Сераковский? Надеюсь, под усиленной охраной?

- Право, не могу точно ответить на ваш вопрос, но полагаю, что тяжело раненный человек не может быть опасен.

- Такой преступник, как Сераковский, перестанет быть опасным только после казни, - возразил Муравьев.

...Уже давно пора было отправиться на покой, особенно после дороги, а Муравьев все еще сидел в своем новом кабинете. Назимов при первом удобном случае откланялся, и Муравьев был рад этому, по крайней мере он мог теперь спокойно заняться делами.

Из груды грязно-синих папок он выбрал одну, на которой стояла фамилия "Сераковский", выведенная разборчивым и красивым почерком военного писаря. Папка была почти пуста, в ней лежало лишь донесение генерала Ганецкого да несколько листов первого допроса раненого Доленго.

- Вызовите генерала Цылова, - сказал ординарцу Муравьев.

Ординарцу, прискакавшему в сопровождении двух казаков к Цылову, пришлось поднять генерала с постели. Был третий час ночи.

Еще в Петербурге Цылов был высочайше утвержден председателем следственной комиссии.

- Я вас вызвал, Николай Иванович, вот по какому поводу, - сказал Муравьев, едва завидя в дверях поджарую, подтянутую фигуру Цылова. - У прежнего генерал-губернатора накопилось огромное число незаконченных следственных дел. - Он показал рукой на письменный стол, заложенный синими папками. - Среди них необходимо отобрать дела особо опасных преступников, с тем чтобы дать им ход без малейшего промедления. Вот, например, Сераковский... С этим мятежником необходимо покончить возможно быстрее.

- Он ранен и, как мне сказали, находится в тяжелом состоянии.

Муравьев задумался.

- В тяжелом состоянии? В таком случае надлежит особо поторопиться. Преступник может умереть, а нам с вами надо его повесить.

В десять часов утра начался прием, который Муравьев устраивал по поводу вступления в должность. В зале находились представители всех властей и сословий - военные, чиновники, духовенство, включая раввинов и магометанского муллу, обслуживавшего проживавших в Вильно татар.

Появление генерал-губернатора было встречено громкими приветственными возгласами гвардейцев, собравшихся в гостиной.

- Рад сообщить, - сказал Муравьев, дождавшись тишины, - что государь повелел передать вам свою монаршую благодарность за решительные действия, которые вы проявили в боях с мятежниками.

Он не торопился уходить из гостиной, как бы подчеркивая этим, что главной силой общества он считает военных, боевых гвардейцев Финляндского полка, пленивших Доленго, а не напыщенных, надменных, гоноровых, как он звал шляхтичей, нацепивших на грудь бог знает за что пожалованные ордена.

Войдя затем в залу, он некоторое время исподлобья, по-бычьи наклоня голову, смотрел на собравшихся, словно собираясь броситься на них и, лишь насмотревшись вдоволь, насладившись произведенным впечатлением, заметив страх в устремленных на него глазах, промолвил, отчетливо выговаривая слова:

- Господа! Я не оратор, а солдат и долго говорить не намерен. Скажу только, что чаша долготерпения, кротости и вразумления испита до конца. Государь император вверил мне охваченные мятежом губернии и повелел от слов перейти к делу. Я полагаю, что найду в вашем лице усердных помощников, которые употребят всю свою энергию и все свое влияние на искоренение крамолы и усмирение бунтовщиков.

Легкая усмешка пробежала по губам католического епископа, и это не ускользнуло от Муравьева.

- Кажется, ваше преосвященство придерживается особого мнения? спросил он. - Или вы покровительствуете мятежу?

Епископ выдержал взгляд Муравьева и пожал узкими плечами.

- Какие там бунтовщики, ваше высокопревосходительство! - сказал он тихо. - Просто несколько несчастных повстанцев, за которыми, как за зайцами, гоняются в лесах войска.

Глядя на епископа, Муравьев вдруг вспомнил, что за хлопотами, за суетой и делами, навалившимися на него, так и не выполнил своего решения сразу же по приезде в Вильно расстрелять ксендза. Едва дождавшись окончания приема, он поспешил в следственную комиссию, помещавшуюся рядом с дворцом, в каменном флигеле. Комнаты были еще пусты, лишь в одной из них он застал единственного на весь дом человека - Николая Валериановича Гогеля.

- Ценю ваше усердие, поручик, - сказал Муравьев.

Гогель молодцевато щелкнул каблуками начищенных до блеска сапог. У него было длинное бледное лицо с покрасневшими, старавшимися смотреть преданно глазами чуть навыкате. Сам он тоже был длинен и к тому же худ, белокур.

- Вчера я просил генерала Цылова привести в порядок все следственные дела, - сказал Муравьев. - Это сделано?

- Так точно, ваше высокопревосходительство!

- Дайте мне, пожалуйста, дела римско-католического духовенства.

Гогель подошел к шкафу и выложил оттуда на стол несколько десятков синих папок.

- Ну что ж, да падет возмездие на того, кто виновен больше всех, сказал Муравьев и, не глядя, на ощупь взял одну из папок. На ней было написано: "Станислав Ишора".

Губернатор вяло полистал дело.

- Этого викария Залудского костела придется для примера другим расстрелять.

Он попросил перо и наложил резолюцию.

Двадцать второго мая, в восемь часов утра, из тюрьмы, размещавшейся в бывшем францисканском монастыре, вывели молодого высокого ксендза. Раздалась барабанная дробь, уныло и скорбно заиграла труба. Казаки и жандармы громкими окриками оттеснили толпу, собравшуюся у тюремных ворот. Процессия тронулась. Рядом с Ишорой шел духовник.

На узких улочках Вильно толпа растянулась чуть не на версту. Слышались громкие рыдания, крики, возгласы. Люди не хотели верить в реальность происходящего. Какой-то пожилой поляк уверял женщину в черном траурном платье, что казнь не состоится, что царь не отважится на расстрел служителя католической церкви, ибо это явится неслыханным вызовом Ватикану, папе, который считает Польшу одним из самых драгоценных камней в своей короне.

Загрузка...