Введение

Россия могла бы стать самым восхитительным социалистическим обществом, если бы император был внезапно смещен, а народ так же внезапно стал образованным. Сейчас все контролирует правительство; достаточно передать этот контроль народу, и у вас получится разновидность Утопии. Конечно, все это можно обратить в свою противоположность, и тогда прекрасное социалистическое общество превратится в самую деспотическую форму правления, при котором все рычаги управления будут находиться в руках одного человека. Но это вряд ли произойдет в том случае, если народ приобрел достаточный интеллектуальный статус.

Драйзер в возрасте 22 лет, газета St. Louis Globe-Democrat, 2 января 1893 года

В разгар русской зимы, холодным днем 10 января 1928 года Теодор Драйзер шел по украинскому городу Одессе, промышленному центру, расположенному на Черном море. Он завершал свой напряженный двухмесячный визит в Союз Советских Социалистических Республик и испытывал трудности с получением визы для проезда через Польшу в Западную Европу. К его ужасу, таможенники сообщили, что для вывоза из страны рукописей и печатной продукции нужно иметь специальное разрешение. Больше всего писателя беспокоил дневник, который он вел с 3 октября 1927 года, когда впервые узнал о предложении Советского правительства совершить полностью оплачиваемую поездку в Москву Именно в тот день он начал вести рукописный дневник, записывая свои впечатления и размышления. Записи, начатые в Нью-Йорке, были продолжены сначала на борту океанского лайнера, потом в путешествии по Европе (в Париже, затем в Берлине и Варшаве) и наконец в России.

Первоначально Драйзер был приглашен вместе с полутора тысячами других знаменитостей международного масштаба на недельное празднование десятой годовщины Октябрьской революции. Но он попросил расширить рамки приглашения и профинансировать его более длительную поездку по стране – и сразу получил на это согласие Советского правительства. Драйзер сообщил российскому представителю, что хочет «увидеть настоящую, неофициальную Россию – скажем, районы бедствий в Поволжье» (см. стр. 59). Похоже, советский посланник не удивился его просьбе. Драйзер явно представлял большую ценность для Советов, которые успешно использовали тщеславие западных деятелей искусств и интеллектуалов. Писателю сообщили: «Советское правительство считает вас выдающимся литературным талантом Америки» (см. стр. 57), после чего быстро началась подготовка к поездке. В начале ноября, находясь в Москве, он нанял себе личного секретаря – Рут Эпперсон Кеннел, тридцатичетырехлетнюю американку, которая к тому времени более пяти лет прожила в России. Кеннел зарабатывала на жизнь переводами и редактированием так называемых юбилейных изданий американских писателей, в том числе Драйзера, для государственного издательства.

Вскоре после первой встречи в СССР Кеннел и Драйзер стали любовниками. Когда американский социалист и радикальный экономист Скотт Неринг предложил кандидатуру Кеннел в качестве секретаря писателя для более продолжительной поездки, Драйзер ухватился за эту возможность: «Поскольку мы уже так близки, – записал он в дневнике, – мне это представляется идеальным выбором». Местные чиновники возражали, поскольку Кеннел не была членом коммунистической партии, но когда Драйзер пригрозил, что вернется домой, между сторонами было заключено соглашение, по которому Кеннел оставалась секретарем Драйзера за его счет. Разумеется, правительство направило вместе с ними и официального сопровождающего, которого предоставило Всесоюзное общество культурной связи с заграницей (БОКС) – агентство, ответственное за отношения с иностранцами в области культуры. Кеннел, повсюду сопровождавшая Драйзера, делала короткие заметки о его беседах и впечатлениях от увиденного, иногда писала под диктовку, а каждый вечер упорядочивала свои записи и печатала их на пишущей машинке, придавая заметкам вид дневника.

Несколько лет спустя Кеннел так вспоминала о своем необычном соглашении с Драйзером: «Он дал мне указание писать в дневнике «я», имея в виду себя. Но при этом он предоставил мне полную свободу изложения – за исключением отдельных напоминаний о том, что надо обязательно отразить в записях то или это»[1]. (На самом деле Кеннел иногда отклонялась от этой программы и подавала собственный голос, описывая действия Драйзера или обращаясь к нему с краткими вопросами.) Драйзер также попросил Кеннел печатать дневник под копирку, надеясь, что позже она поможет ему в подготовке записей к публикации. Кеннел усердно работала над выполнением этой задачи в течение всех 68 дней поездки. Она каждый вечер печатала записки, напрягая портативную пишущую машинку Corona до тех пор, пока у той не порвался привод (это вынудило Драйзера совершить безумный набег на крохотную ремонтную мастерскую в портовом городе Батум на Черном море). Иногда Кеннел тратила лучшие утренние часы на то, чтобы перепечатать объемные записи, сделанные накануне. В конце путешествия, как она позже вспоминала, был предпринят штурм, «чтобы закончить написание ежедневных заметок и на границе передать полный дневник путешествия моему работодателю»[2].

Позднее Драйзер добавил текст Кеннел в дневник, который вел сам; кроме того, он нарезал, упорядочил, переработал и расширил эти заметки в соответствии с собственными целями.

К своей рабочей нагрузке Кеннел добавила написание второго, секретного дневника. В нем она записывала разговоры и отмечала события, не включенные в текст, который Драйзер увез с собой. Позднее, работая над собственной книгой о пребывании романиста в России, «Теодор Драйзер и СССР» (Kennell R. Е. Theodore Dreiser and the Soviet Union. A First-Hand Chronicle. N.-Y.: International Publishers, 1969), Кеннел обратилась к этим записям за эпизодами, которые, как она отмечает, были основаны на ее собственных, а не на официальных заметках[3]. Заметки Кеннел не сохранились, но можно предположить, что они содержали описание более приватных моментов общения с человеком, которого она назвала «дорогой босс».

В Государственном архиве Российской Федерации в Москве сохранилась часть копии того дневника, который Рут Кеннел печатала для Драйзера. К бумагам прилагается сопроводительное письмо, адресованное начальнику бюро ВОКС по приему иностранцев Ярошевскому. В письме Кеннел объясняет характер этого документа: «Вы увидите, что записи следуют по порядку как в дневнике, причем последние страницы являются первыми по времени. Иными словами, заметки следует читать снизу вверх, с восьмого ноября по тридцатое ноября. Некоторые страницы из записей первых двух дней отсутствуют». Она дает обещание «по возвращении закончить печатание заметок и после этого отдать их»[4]. Кеннел выполнила свое обещание, при этом не сообщив Драйзеру, что передала большую часть его дневника в главный офис ВОКС.

Похоже, что организация утечки содержания дневника и передача его части русским была для Кеннел актом самозащиты. Поскольку американец занял позицию, необычную для зарубежной знаменитости, Кеннел, естественно, почувствовала необходимость продемонстрировать лояльность своему начальству. Скорее всего, она подозревала, что ВОКС получит информацию о нелестных высказываниях Драйзера о России от назначенного гида Триваса и от медика доктора Софии Давидовской (в дневнике – «Дэви»), которую ВОКС отправило вместе с писателем, чтобы следить за состоянием здоровья Драйзера[5]. Похоже, когда Кеннел поняла, что за ней тоже следят, она могла временами отстраняться от Драйзера, комментируя такое свое поведение непосредственно в самом дневнике. Осведомленность правительства о содержании дневника также может объяснить трудности, с которыми столкнулся Драйзер, когда выезжал из страны со своей рукописью.

Так или иначе, на российской границе Драйзер в конце концов вырвался за бюрократические барьеры и отправил свой «официальный» дневник в Америку, где впоследствии привел его к тому виду, в котором он существует в настоящее время. В частности, он отредактировал машинописный вариант Кеннел, разрезая и склеивая по-другому различные его части, а также дополняя и изменяя текст в отдельных местах. Некоторые записи в дневнике свидетельствуют о том, что Драйзер начал этот пересмотр еще в России, но к восемнадцатому ноября выяснилось, что он в этой работе уже на десять дней отстает от графика путешествия (см. стр. 174), и с этого момента он, похоже, прекратил править текст, поскольку поездка отнимала у него все больше сил.

Когда в Нью-Йорке Драйзер завершил работу над дневником, оказалось, что он разросся до 424 страниц, 134 из которых были написаны исключительно его собственной рукой, а 290 представляли собой отредактированную часть текстов, которые Кеннел передала ему на российской границе. Таким образом, окончательный вариант оказался сложным документом – объективнее личного дневника, и в то же время более субъективным в желании сделать его ясным и точным[6].

Каковы были намерения Драйзера, предпринявшего поездку по СССР? Почему он сохранил именно такой «личный» дневник? Почему он не сказал Кеннел об изменениях, которые внес в текст, и почему так серьезно его отредактировал?

Похоже, еще до отправления из Нью-Йорка писатель задумал дневник как нечто большее, чем просто частный дневник путешественника. Так, в его первых записях приводятся подробности и информация, которые предполагают, что у дневника предусматривались читатели: например, он называет кличку своей собаки – «Ник (русская борзая)» и подчеркивает, что его сельский дом, расположенный к северу от Нью-Йорка, называется «Ироки» (см. стр. 62). Кроме того, первые записи содержат большие отрывки с тщательно прописанными диалогами между автором и другими участниками. Этим дневник сильно отличается от коротких, отрывистых записей в духе «стаккато» или «резюме», характерных для других его сохранившихся дневников и путевых заметок. До этого все его записки путешественника были написаны в основном как памятки для предполагаемых журнальных статей или книг путевых заметок (травелогов). В них он в основном записывал впечатления и намечал линии изложения – как, например, в путевых заметках, которые послужили основой для произведений «Сорокалетний путешественник» (A Traveler at Forty, 1913) и «Каникулы уроженца Индианы» (A Hoosier Holiday, 1915)[7]. При написании этих книг он обращался к своим заметкам и позволял памяти и фантазии выполнять всю остальную работу.

Одна из примечательных особенностей книги «Драйзер смотрит на Россию» (Dreiser Looks at Russia, 1928)[8], которую он написал на основе своего путешествия по СССР, состоит в том, что она по структуре и содержанию минимально связана с соответствующим путевым дневником. Возможно, Драйзер сохранял свой русский дневник, чтобы опубликовать его в качестве отдельных путевых мемуаров – этот жанр стал тогда популярным у «политических паломников». Если дело обстояло именно так, то он, скорее всего, отказался от этой идеи после повторного прочтения текста Кеннел. Книга «Драйзер смотрит на Россию», вероятно, стала бы гораздо лучше, если бы он следовал своему обычному способу построения повествования вокруг отдельных частей путевых дневников, которые он организовал в хронологическом порядке и связывал между собой анекдотами и личными размышлениями. Вместо этого он выбрал для глав впечатляющие, громкие названия вроде «Текущий советский экономический план», «Коммунизм – теория и практика», «Современные проблемы русского крестьянства», то есть сформулировал темы, для обсуждения которых не имел достаточной квалификации.

Как следствие опубликованная книга Драйзера, написанная на основе его поездки в СССР, оказалась гораздо более дидактичной и пафосной, чем обычный путевой дневник. Что объединяет эти два типа дневников, так это неопределенность в отношении к советскому эксперименту, которую Драйзер разделял со многими американскими интеллектуалами 1920-х годов. К 1927 году мало что осталось от некритического энтузиазма по поводу нового российского порядка, который заставил американского писателя и журналиста Линкольна Стеффенса заявить: «Я был в будущем, и оно работает»[9]. Самые ранние надежды на возникновение в Москве новой политической Мекки были омрачены мировой войной. Еще больше поляризовал отношение американцев к СССР страх перед «красной угрозой». Впрочем, на фоне разрушений и ужасов Гражданской войны даже большевистские герои 1917 года стали казаться весьма человечными, а когда в середине 1920-х годов советская власть приняла Новую экономическую политику (НЭП), многие, в том числе и Драйзер, стали полагать, что в стране происходит сдвиг от демократического социализма к чему-то напоминающему американский капитализм. Кроме того, ко времени приезда Драйзера в Россию деятельность многих «ранних революционеров» уже подошла к печальному концу. Джон Рид[10]был похоронен у Кремлевской стены на фоне слухов о его окончательном разочаровании в советской власти; Эмма Гольдман[11] очень ярко описала свое разочарование тем, как Ленин подавил восстание анархистов в Кронштадте. Сам дневник Драйзера содержит патетическое описание последних дней жизни в Москве бежавшего из США рабочего лидера Уильяма Хейвуда, больше известного как Большой Билл)[12].

К тому времени, когда Драйзер отправился в Россию, только самые твердолобые радикалы, такие как американский экономист Скотт Неринг, Джозеф Фримен[13] и Майкл Голд[14] по-прежнему публично выражали свою веру в Советы. Другие же – Макс Истмен[15], Джон Дос Пассос[16] или Гольдман уже стали ретроградами и обнародовали свои негативные выводы о целях и будущем коммунистического государства. Тем не менее в Америке большое количество либералов продолжало оказывать поддержку «великому эксперименту», на который они проецировали свое недовольство американскими буржуазными ценностями. При этом отсутствие реального контакта с жизнью страны Советов и собственный комфортный образ жизни среднего класса привели их к амбивалентным воззрениям на советскую политику. Даже американцы, которых Драйзер встречал в Москве, мало что сделали для того, чтобы развеять эти двойственные взгляды. При этом Драйзер провел с просоветскими активистами вроде Неринга или журналистки Анны Луизы Стронг[17] примерно столько же времени, сколько с Синклером Льюисом[18] и Дороти Томпсон[19], которых едва ли можно было назвать ярыми сторонниками новой власти.

Таким образом, «Русский дневник» является продуктом периода, предшествовавшего обращению прогрессивных американских деятелей, в том числе Драйзера, к реальному глубокому изучению Советского Союза как модели справедливого общества. Однако само по себе это не объясняет его тон и характер. Неудовлетворенность Драйзера советской системой также отражает некоторые основные, фундаментальные аспекты его мышления. Даже на самой «русофильской» фазе эволюции взглядов Драйзера, в 1930-е годы, его политическую позицию, наверное, лучше всего отражали слова, обращенные им к писательнице Эвелин Скотт: «Я ни в коем случае не являюсь истинным марксистом; когда я был в России, мне постоянно угрожали выбросить меня оттуда из-за моей буржуазной, капиталистической точки зрения. Я выступаю не столько против доктрин, сколько против условий. А сейчас эти условия крайне плохо сбалансированы»[20].

Дома для Драйзера в 1927 году условия складывались неплохо. Он наконец опубликовал свое лучшее произведение «Американская трагедия» (1925), которое сразу стало бестселлером. Это обстоятельство вместе с выгодным контрактом на съемку кинофильма позволило ему вписаться в короткий период процветания Америки при президенте Кулидже. Как следствие в это время он предпочитал хвалить капитализм в противовес системе, существовавшей в России. Он утверждал, что «американские рабочие – лучшие в мире», гордился «бескорыстной работой американских ученых и достижениями американских финансистов в создании промышленности, 50 %-ным подоходным налогом, благотворительностью богачей, выходом социальных условий на новую высоту», а затем, демонстрируя полное отсутствие экономического мышления, добавлял: «И, возможно, следующим шагом… станет создание советской системы; я считаю, что если бы эта система была внедрена в массы в Америке, то они бы ее приняли» (см. стр. 243).

Данный дневник также характерен рядом таких внутренне противоречивых выводов. Драйзер имел способность колебаться, словно маятник, от «уродливой американской» позиции самодовольного национализма до наивно-идеалистического взгляда на советские цели и программы. Но он был хорошим наблюдателем, особенно официальной политики и условий жизни простых людей. Кеннел, которая часто скрещивала идеологические мечи со своим «боссом», однажды проницательно заметила: «У меня всегда было такое чувство, что он спорит сам с собой, а не со мной»[21]. То же самое можно сказать и об отраженной в дневнике полемике между Драйзером и такими заметными фигурами, как Николай Бухарин, Сергей Эйзенштейн, Владимир Маяковский, Константин Станиславский, Карл Радек и деятелем так называемого обновленчества архиепископом Н.Ф. Платоновым (Драйзер и Кеннел называют его в дневнике архиепископом Платоном, (ред.).

Эти беседы, наряду с нарисованными Драйзером яркими картинами жизни страны в год десятилетия нового режима, ставят дневник на особое положение среди социальных документов того времени. Он входит в очень краткий список важных американских свидетельств о жизни России в 1920-х годах – список, который включает такие произведения, как эссе Истмена «С тех пор, как умер Ленин», «После смерти Ленина» (Since Lenin Died), «Американский завет» (American Testament) Фримена, «Мое разочарование в России» (Му Disillusionment in Russia. Garden City. N.-Y.: Doubleday, Page & Company, 1923) Гольдман и публикаций родившегося в Англии журналиста Уолтера Дюранти[22] в газете New York Times.

Драйзер в еще большей степени, чем любой из этих писателей, остался загадкой для принимающей стороны. К 1927 году в советских кругах высоко ценили пятидесятишестилетнего романиста, переводы его книг печатались в государственных издательствах. В его произведениях фигурировали симпатичные «пролетарские» персонажи, такие как Дженни Герхардт и Клайд Грифите, безусловно, можно было считать жертвами капитализма. Вместе с тем в двух романах о Каупервуде – «Финансист» (1912) и «Титан» (1914) – он рисует образ капиталиста-хищника, основываясь на биографии чикагского транспортного короля Чарльза Йеркса[23]. При этом во время пребывания в СССР высказывания Драйзера с похвалами американскому индивидуализму заставили Кеннел весьма определенно заключить, что «во время своего паломничества в первую социалистическую страну полемический подход писателя отражал его симпатию к своему герою Каупервуду»[24].

Наблюдения Кеннел фиксируют только одну сторону характера Драйзера. Но его политические привязанности, которые всегда было трудно измерить, были куда более сложными, чем ей казалось. На Драйзера сильное влияние оказала эра прогрессивизма 1890-х годов, но он тем не менее всегда с сомнениями относился к реформам. В девятнадцать лет он подружился с такими политическими бунтарями, как Даниэль Де Леон[25], Юджин Дебс[26] и Джон Рид; впрочем, он никогда не имел такого революционного пыла, которым пронизана, скажем, эпопея Рида о русской революции «Десять дней, которые потрясли мир» (1919). Работы Драйзера появлялись в таких радикальных журналах, как Masses («Массы»)[27], в те же самые годы, когда он объединился в литературных сражениях с консерватором Генри Менкеном, начавшим уже в 1917 году выказывать в печати опасения, что его друг стал «профессиональным революционером»[28]. В тот день, когда писатель уезжал в Россию, его друзья-марксисты Фримен, Диего Ривера[29]и Джозеф Вуд Крутч[30] составили часть небольшой группы провожающих, которая устроила для писателя прощальный вечер. На этом вечере, по их воспоминаниям, Драйзер стал в благожелательном тоне говорить о монархии и выражать симпатию царской семье[31].

Чего могли ожидать русские от такого гостя? Молодой советский критик Сергей Динамов[32], фигура которого занимает видное место в данном дневнике, за год до приезда Драйзера написал ему письмо, в котором спрашивал, какие решения он видит для экономических и политических проблем, стоящих перед миром. Драйзер ответил: «Жизнь я понимаю как живой процесс, который в конечном счете никак от нас не зависит… И до тех пор, пока высший разум, который творит этот мир, не сочтет нужным изменить природу человека, я думаю, жизнью всегда будет управлять закон выживания наиболее приспособленных, будь то в монархической Англии, демократической Америке или Советской России»[33]. Впрочем, несмотря на длительную историю подобных заявлений, именно Драйзер был одним из тех, на кого хотели сделать ставку советские чиновники.

Образ мыслей Драйзера заставлял его подчеркивать «природу человека» в противовес национальным различиям, но когда писатель приехал в Россию, он испытал настоящий культурный шок. Из дневника видно, что его первым ответом на этот шок было создание простых стереотипов – он продемонстрировал естественную тенденцию путешественника сравнивать обычаи новой страны с обычаями своей собственной. Однако чаще всего Драйзер мыслил в литературных, а не в этноцентрических терминах. Он сразу же начал проецировать на представшую перед ним неразличимую человеческую массу образы, почерпнутые из литературы: «Насколько я вижу, это настоящий народ великих русских писателей – Толстого, Гоголя, Тургенева, Достоевского, Салтыкова. Изображенные ими типы можно увидеть повсюду» (см. стр. 101). Только по мере того, как Драйзер шаг за шагом пробирался через новый для него ландшафт, последний постепенно оживал и наполнялся его собственными чувствами в отношении мест, настроений и деталей.

Впрочем, даже после того, как писатель приспособился к новой для него обстановке, он обнаружил, что ему трудно испытывать теплые чувства к хозяевам, и такое ощущение оказалось взаимным. Некоторые следы неофициального восприятия Драйзера в СССР можно найти в письмах, хранящихся в Государственном архиве в Москве. Из них, как и из дневника, следует, что Драйзер не всегда был для хозяев простым гостем. Так, на встрече с известным марксистским теоретиком Бухариным Драйзер «без промедления бросился в атаку» (см. стр. 281). Кеннел такое поведение показалось верхом самоуверенности. Но обмен мнениями с Бухариным (это один из основных пунктов дневника) не был проявлением высокомерия со стороны лично Драйзера. Его отношение к Бухарину не было чем-то уникальным – даже среди американских политических радикалов. Так, Истмен, например, писал в 1925 году, что, хотя Бухарина хвалят за то, что он «якобы полностью овладел марксистской философией», на самом деле он «написал книгу об историческом материализме, которая на первый взгляд выглядит совершенно по-школярски, а на самом деле так запутывает и запудривает мозги, что большинство людей соглашается признать его владение марксизмом, лишь бы не читать и не изучать эту книгу. А Ленин говорил о Бухарине, что «его теоретические воззрения очень с большим сомнением могут быть отнесены к вполне марксистским»[34].

Любивший поспорить Драйзер, конечно, не нуждался в каких-то поводах для наскоков на советских сановников, которые оказывались на его пути. В силу этого, когда Кеннел, не способная, да и в некоторой степени не желавшая контролировать упрямого романиста, поддерживала неординарные просьбы Драйзера, она ставила под угрозу свою основную работу. Можно предположить, что именно отношения Кеннел с Драйзером, как публичные, так и личные (несмотря на попытку избежать неприятностей, предоставив в БОКС копию дневника), могут объяснить ее окончательный выезд из России вскоре после отъезда писателя.

Когда Кеннел начала расшифровывать записи Драйзера и передавать в БОКС, все упоминания о ее близости с Драйзером из дневника исчезли. Вместе с тем она сделала к дневнику любопытное дополнение, которое затем отправила Драйзеру в Америку Это интересное послание представляет собой частично любовное письмо, а частично – продолжение полемики, которую они с Драйзером вели в течение всей поездки: «А теперь прощай, прощай надолго, мой дорогой босс. Надеюсь, я смогу сжиться со своим одиночеством, но если нет, то разве это не докажет, что человеческие чувства прочны – по крайней мере, в определенных пределах?.. Очарование твоей могучей личностью все еще окутывает меня. Никто никогда так полно не чувствовал мою индивидуальность… Точно так же, я думаю, ты ошибаешься в своих окончательных выводах о жизни и конкретно о социальном эксперименте в России» (см. стр. 414, 417).

Личность Кеннел, с очевидностью, заслуживает большего внимания чем то, которое ей уделяли до сих пор, поскольку она заметно повлияла на размышления Драйзера о России. Ее многочисленные роли (личный секретарь, гид, переводчик, соавтор дневника, любовница, а затем корреспондент и редактор книги «Драйзер смотрит на Россию») ставят Кеннел в особое положение в окружении Драйзера – по крайней мере, в то время, когда он только начинал формировать свои представления о Советском Союзе. Именно Кеннел как первый и главный антагонист Драйзера в споре о подлинности советского эксперимента помогла ему сформулировать свое мнение обо всех его сторонах.

Конечно, эту дискуссию начали не Драйзер и не Кеннел. Драйзеру не было необходимости изучать книги и статьи всех тех, кто побывал в России, чтобы узнать аргументы спорящих. В Нью-Йорке он читал яркие сообщения Уолтера Дюранти[35], выступавшего в поддержку новой власти. Он также знал о менее оптимистичных выводах, сделанных Эммой Гольдман. Депортированная правительством США из страны за ее анархистские взгляды во время красного террора в России, Гольдман прибыла в Москву с гораздо большими надеждами, чем Драйзер, однако уже к 1922 году опубликовала ряд статей о недостатках советской системы и лидеров нового государства. «Истово веруя в непогрешимость своего учения и полностью отдавая себя ему, они могли в одно и то же время представать героями и вызывать омерзение. Они могли работать по двадцать часов в сутки, жить на селедке и чае и приказывать казнить невинных мужчин и женщин»[36]. Поскольку Гольдман говорила по-русски и была близко знакома со многими людьми в России, она улавливала такие социальные нюансы, которые пропускал Драйзер. Тем не менее многие выводы Драйзера, сделанные в 1928 году, повторяли доводы Гольдман. Оба осудили коммунистический террор, поскольку (говоря словами Гольдман) «коммунисты точно следовали формуле иезуитов: цель оправдывает средства»[37]. Драйзер, как и Гольдман, почувствовал, что «большевики были социальными пуританами, которые искренне верили в то, что им и только им предопределено спасти человечество»[38].

Впрочем, несмотря на неоднократные вспышки неудовольствия, Драйзера, в отличие от Гольдман, в советском догматизме многое привлекало. По своей природе он был столь же склонен к абсолютизму и пуританству в своих убеждениях, как и любой член коммунистической партии. Это обстоятельство легко заметить в дневнике, особенно в его диалогах с лидерами России. При этом, несмотря на горячность Драйзера, в нем чувствуется некая готовность быть переубежденным, стремление поверить в то, что идеальное общество возможно – если только кто-то сможет ответить на его вопросы и погасить его огромный скептицизм в отношении человеческой природы.

В конце 1920-х годов Кеннел была близка к тому, чтобы стать этим «кем-то» – во всяком случае, ей удалось заставить Драйзера отказаться от некоторых его предрассудков. К ее чести, она спорила с ним более открыто, чем это было нужно в ее положении. На самом деле, похоже, ее воззрения были почти так же противоречивы, как у Драйзера, и он почувствовал эту ее особенность – по крайней мере, в том объеме, в котором мы можем доверять подлинности портрета Кеннел в новелле Драйзера «Эрнита», опубликованной в сборнике «Галерея женщин» (1929). Там автор приходит к выводу, что, когда он в последний раз видел ее в России, «хотя ее вера в коммунизм, несущий женщине освобождение, оставалась такой же непоколебимой, она уже понимала, что и на этом пути возможны ошибки»[39]. Положение Драйзера как ее работодателя, а также их романтическая связь, естественно, усложняли для нее положение дел[40]. Тем не менее все время ее общения с Драйзером она идеологически оставалась приверженцем советского эксперимента. После возвращения в Америку в 1928 году Кеннел начала карьеру писателя – в основном она писала рассказы для подростков. В большей части своих произведений – от повести «Беспризорник Ваня» (Vanya of the Streets, 1931) до рассказов, которые продолжала писать вплоть до своей смерти в 1977 году, – Кеннел стремилась ломать стереотипы о России, усвоенные американцами едва ли не с молоком матери. Даже в 1960-е годы, когда весь идеализм по отношению к Советскому Союзу был давно разрушен ужасами сталинского правления и реалиями, сложившимися после Второй мировой войны, Кеннел неизменно оставалась поклонником России. В ее книге 1969 года о пребывании Драйзера в Советском Союзе образ писателя часто используется для преодоления того, что она считала противодействием лучшему в русской жизни. Такой подход, конечно, являлся продолжением программы воспитания, начатой Кеннел за сорок лет до этого, только теперь она использовала формат мемуаров, чтобы поговорить с более широкой аудиторией. Сегодня ясно, что для нее это был долгосрочный проект. Уже в дневнике мы находим ее идеи, которые в дальнейшем развивал Драйзер, и даже ремарки наподобие «Я ничего такого не говорила, но потом об этом размышляла» показывают, что дневник в ее руках приобретал характер учебного пособия.

Уроки Кеннел не прошли для Драйзера впустую, и, хотя писатель открыл свою книгу о России заявлением о том, что он «неисправимый индивидуалист, поэтому оппонировал коммунизму»[41], говорил он о советском государстве в основном хорошее. Сопротивление, которое оказывала Кеннел его идеям, также обнаружило долгосрочное влияние на позиции Драйзера в тридцатые годы, когда он использовал многие ее аргументы в публичных заявлениях.

В течение этого десятилетия Драйзер стал одним из многих американцев, у которых кризис экономики США и «недомогание» общества в годы депрессии вызвали идеализацию Советского Союза. По сути, «Русский дневник» Драйзера свидетельствует об одном из главных проявлений иронии истории в эти десятилетия. В 1920-е годы, когда Россия проходила относительно демократическую и упорядоченную фазу развития, большинство интеллектуалов были либо апатичными, либо, подобно Драйзеру, имели смешанное мнение о коммунистической системе, тогда как в 1930-х годах они уже проецировали свои утопические идеалы на самый репрессивный режим в советской истории.

Таким образом, амбивалентный в своих высказываниях о России Драйзер посылал своим читателям противоречивые сообщения. Не случайно Менкен на основании изучения публичных заявлений Драйзера пришел к выводу, что русские основательно промыли мозги его старому другу[42]. А когда Дороти Томпсон обвинила Драйзера в плагиате – заимстованиях текста из ее книги «Новая Россия» (New Russia, 1928), Менкен сделал вывод, что это русские снабдили ее материалами для книги и что «Драйзер, который также побывал в России и совершил такую же поездку, был снабжен теми же материалами» [43].

Существует и еще несколько возможных объяснений такому поведению писателя. Одно из них предложила журналистка Анна Луиза Стронг, которая призналась, что это она дала Драйзеру и Томпсон одни и те же заметки, «которые они оба использовали в сыром виде»[44].

Определенную поддержку этой точки зрения можно найти в самом дневнике, когда Драйзер отмечает, что долго и внимательно выслушивал суждения Стронг о России (см. запись от 17 ноября 1927 года, стр. 173). Еще одну возможность предложила Луиза Кэмпбелл, которая печатала и помогала редактировать рукопись Драйзера. Она рассказала биографу Драйзера У. Э. Сванбергу, что тот поручил ей использовать газетные статьи Томпсон при написании «Драйзер смотрит на Россию». Сванберг предполагает, что Драйзер мог попросить об этом и других людей, которые помогали ему компоновать эту книгу [45].

Между тем в дневнике рассказана другая история. Ситуация оказалась гораздо более сложной, чем считал Менкен. Сейчас, даже имея перед собой доказательства в виде дневника, нам трудно определить, в какой степени контролировались поездки Драйзера. Очевидно, ему, по возможности, организовывали показушные «царские выезды», включавшие стандартные визиты в образцовые тюрьмы, школы и жилые комплексы, построенные для рабочих. К писателю также был официально прикреплен гид, задачей которого было удержать его от любых спонтанных контактов с местными жителями.

Но Драйзеру было намного сложнее «промыть мозги», чем это могли предположить Менкен и советские хозяева. Он всегда подозрительно относился к догмам любого рода, даже к тем, в которые сам хотел верить. Кеннел быстро поняла это, убедилась, что ее босс не поддастся на уловки хозяев, и решила подыгрывать его попыткам уклониться от ограничений, накладываемых властями. Много лет спустя она вспоминала, что Драйзер, «настороженно относившийся к пропаганде, был подозрителен к русским»[46]. Из дневника видно, что Драйзер постоянно жаловался на официальную программу, которую ему предлагали. «Есть много строго определенных вещей, которые Советы решили обязательно продемонстрировать иностранцам – обычно (я бы даже сказал «всегда») они отражают трудовые свершения советских людей. Поэтому меня тянут и туда и сюда, и все это быстро, очень быстро. Вот прикоснуться к личной, обыденной жизни города или почувствовать ее – не тут-то было» (см. стр. 250). В силу этого Драйзер ожидал от секретаря, что она поможет ему войти в контакт с обычной жизнью страны. Иногда это означало просто получение хорошей местной еды. И даже в этом вопросе Драйзер был осведомлен о стандартной политике властей: «Я пытался убедить хоть кого-то отвезти меня в Ленинграде в простой русский ресторан, но нет: иностранцы должны видеть только грандиозное…» (см. стр. 253).

Конечно же, Кеннел по договоренности с Драйзером попыталась противостоять тому, что Пол Холландер назвал технологиями гостеприимства[47] – методам, с помощью которых власти покоряют иностранных гостей. Это была нелегкая задача. При этом организаторы тура надеялись, что Кеннел во время поездки будет работать рука об руку с агентами БОКС, чтобы держать Драйзера в узде. В частности, когда они впервые уезжали из Москвы, переводчик Тривас прямо обратился к Кеннел в конфиденциальном тоне: «Несколько недель мы будем ездить вместе. Между нами говоря, мы ведь должны иметь возможность управлять стариком – верно?»[48]

Кеннел как могла сопротивлялась подобным приемам. Из дневника видно, что они с Драйзером не раз убегали от назначенных гидов и срывались на несанкционированные экскурсии. Кеннел одна занималась организацией встречи Драйзера с Радеком. Последний как друг Троцкого находился под наблюдением, и для того, чтобы избавиться от соглядатаев в его кремлевском кабинете, встречу с Драйзером пришлось проводить в гостинице. Временами Кеннел использует дневник для того, чтобы с его помощью описать более темные стороны жизни при Советах. Так, когда они встречались в маленьком городке с местным священником, Драйзер засыпал его сомнительными вопросами. Священник отвечал уклончиво, а иногда явно говорил неправду. В дневнике при описании этой встречи Кеннел приводит прощальные слова священника, которые он прошептал ей наедине: «Пожалуйста, объясните господину, что я бы с радостью ответил на его вопросы, если бы мы были одни, но перед еврейкой, представителем власти, корреспондентом газеты![49] Если бы я высказал свое мнение…» – и он провел пальцем по горлу» (см. стр. 308).

Кеннел доверяла Драйзеру такую информацию, ибо считала: только голая правда убедит его в том, что советское государство – это надежда на будущее. (Похоже, она несколько наивно предполагала, что подобным же образом поймут ее намерения и другие «читатели».) Более того, при всех ее жалобах на Драйзера из дневника видно, что она, безусловно, наслаждалась привычкой писателя играть роль адвоката дьявола, его склонностью упрямо противостоять и противоречить навязываемому мнению. В своем прощальном письме Кеннел благодарит его за то, что он был для нее «сильнейшим интеллектуальным стимулом» (см. стр. 415) – хотя она, видимо, восхищалась больше его критическим умом, чем его идеями. И, кажется, она наконец поняла, насколько он был человеком настроения. Неслучайно Кеннел напоминала себе и другим, что «когда мистер Драйзер чувствовал себя уставшим и несчастным, он всегда смотрел на мир мрачно»[50]. Как внесистемный мыслитель, Драйзер часто исповедовал «взгляды», которые отражали его самые глубокие предрассудки, многие из которых не были полностью осознанными. Среди наиболее очевидных таких предрассудков можно назвать подозрение Драйзера, что догматизм Советов сродни догматизму его постоянного раздражителя – католической церкви.

Во время путешествий Драйзера как магнит притягивали церкви и религиозные службы. Он с заинтересованностью отмечал, что большое количество русских продолжало принимать «опиум для народа». Драйзер мог в любой момент обратиться к вопросу о религии – как он сделал это в разгар дискуссии на экономические темы с заместителем председателя правления Всероссийского центрального союза потребительских обществ (Центросоюза): «Разве советское правительство не пытается воспитывать детей так, чтобы они стали сторонниками советского правительства, как католическая церковь воспитывает детей католиками?» (см. стр. 199). Воспоминания о трудном католическом детстве оставили в сознании Драйзера преувеличенные страхи о могуществе католической церкви в США. Он считал, что церковь вовлечена в тайную программу международной экспансии, своего рода духовного империализма, а это соответствовало политическим воззрениям многих советских лидеров того времени. Во время приступов пессимизма подобные страхи всплывали в сознании Драйзера, и тогда он переносил на советский режим свои худшие ночные кошмары: «Ваша программа… это в точности программа католической церкви или греческой церкви… и ее политика в отношении молодежи – это желание постоянно закрашивать ее психологию в свой цвет. Я говорил – и повторяю, – что Центральный комитет [коммунистической партии] избавился от одной железной догматической веры только для того, чтобы возвести на ее месте другую – и, по-моему, более опасную» (см. стр. 287, 268).

Взгляды Драйзера на советский догматизм не были какими-то необычными, но отличались тем, что его сильное возмущение объяснялось не политическими причинам. Наверное, писатель беспокоился бы о данном предмете гораздо меньше, если бы в полной мере представлял размах советской кампании против религии: в 1927–1928 годах власти закрыли более 270 церквей, 80 монастырей, 59 синагог и 38 мечетей[51]. Однако Драйзер больше ориентировался не на такие околополитические события, а на природу и функцию религии в обществе. Вернувшись в Соединенные Штаты, он написал Кеннел, что она ошибается в оценке его позиции. По словам писателя, его главный враг – не религия, а религиозная догма: «Существует, в частности, религия, которая является откликом, благоговением перед красотой и мудростью творческой энергии. Многие люди наслаждаются ею – причем без всяких догм»[52]. Это в конечном счете помогло Драйзеру преодолеть часть его сомнений относительно партийного догматизма; так, он постепенно пришел к полному одобрению цели советской власти – уничтожить патриархальные структуры старой России, в том числе связанные с церковью, семейной жизнью, супружескими узами, а также традиционной ролью женщины в обществе.

Драйзер был глубоко обеспокоен социальными проблемами, но политическая борьба, которая интересовала большинство его современников, не привлекала писателя. Похоже, почти не занимала его и активная борьба за власть в России, в результате которой вскоре после отъезда Драйзера из страны Иосиф Сталин превратился в абсолютного диктатора. Лишь нескольких неясных ссылок удостаивается драматическое откровение Льва Троцкого о завещании Ленина, опубликованное в октябре 1927 года. Точно так же Драйзер не размышляет об исторических событиях, которые произошли во время его визита: консолидации власти Сталина путем исключения из партии видных большевиков в ноябре-декабре 1927 года и высылки Троцкого в Среднюю Азию в январе 1928 года.

Он также был не в курсе вопросов, которые могли оказать непосредственное влияние на него как на писателя. Несомненно, он был бы недоволен, узнав, что государственное издательство Госиздат, которое обхаживало его во время пребывания в России, отказалось публиковать произведения его интеллектуальных кумиров того времени: Герберта Спенсера, Шопенгауэра, Толстого, Ницше и Достоевского. Или что тот же Госиздат, действуя вместе с печально известным Главполитпросветом во главе с Надеждой Крупской, дал тайное указание удалить произведения этих писателей и философов из библиотек[53]. Впрочем, Драйзер успел и сам ощутить на себе существование в России государственной цензуры в театре и кино. Его развеселила «социалистическая» версия постановки «Хижины дяди Тома», но, когда дело дошло до его собственного романа, Драйзеру стало не до шуток: пьеса по «Американской трагедии» уже обсуждалась со Станиславским, когда знаменитому режиссеру было приказано не ставить ее, потому что цензоры нашли в ней «религиозные мотивы», а отношение работодателей к рабочим показалось им «слишком мягкими». Выводя Драйзера из кабинета Станиславского, его секретарша положила руку ему на плечо и мягко сказала: «Может быть, лет через пять нам разрешат ее поставить»[54].

Тем не менее к 1928 году такие противоречия и разочарования начали занимать в размышлениях писателя второе место после того, что стало основным фактором в формировании реакции Драйзера на Россию: вопрос о том, что он назвал справедливостью, под которой подразумевал социальный и экономический паритет для всех. Изложенные в дневнике размышления Драйзера связывает воедино образ мыслей, который обычно заставлял его подвергать сомнению целостность любой якобы гуманной экономики. Драйзера часто обвиняли в том, что, говоря словами Уильяма Дина Хоуэллса[55] о Марке Твене, он был социалистом в теории и капиталистом на практике. При этом, в отличие от более поздних критиков, Хоуэлле считал это обстоятельство не недостатком личности, а типично американским парадоксом. Впрочем, в любом случае это наблюдение лучше подходит к Драйзеру 1930-х годов, чем к человеку, голос которого звучит со страниц «Русского дневника». Находясь в России, Драйзер понимал, что он воспринимается здесь главным образом как «буржуа, зараженный грубым материализмом, или кровосос, неспособный ни осознать несчастья обездоленных, ни посочувствовать им» (см. стр. 275).

Это заявление представляет собой смесь неискренности, самоуверенности и гордости. Драйзер с радостью обсуждал то, что Кеннел называла его любимым тезисом: человек, одаренный от природы большим умом, всегда оказывается впереди, а обладатель маленького невежественного умишки в борьбе за жизнь плетется сзади. Драйзер повторял эту мантру так часто, что Кеннел начала подозревать: для джентльмена он как-то слишком много протестует. Иными словами, большую часть своей сознательной жизни он изо всех сил старался казаться неординарным человеком. Комментарии Драйзера, разбросанные по всему дневнику, многое говорят о неназванных движущих силах, стоявших за этим «тезисом». Приведем несколько примеров. Беседуя с Бухариным, он воинственно спрашивает: «Можете ли вы назвать человека великого ума, вышедшего из пролетариата?» (см. стр. 289) – в устах всемирно известного писателя пролетарского происхождения это высказывание выглядит по меньшей мере странно. Или возьмем случай на борту судна в порту Гагры на Черном море, где пассажиры второго и третьего классов произвели на него почти животное впечатление: «Их огромная сбившаяся масса вызвала у меня ощущение тошноты» (см. стр. 394). Не нужно быть адептом Фрейда, чтобы по достоинству оценить такой «вербальный промах», сорвавшийся с пера американца – сына иммигранта. В том же духе он защищает американскую юстицию в деле Сакко и Ванцетти: «Я попытался объяснить отношение американского общества к иностранцам, которые не были натурализованы» (см. стр. 359).

Драйзер занимался подобными вопросами и спустя много лет. Он мог, например, в письме Менкену оправдывать свою преданность советской тематике собственными пролетарскими корнями: «Я знаю, что вы не цените обычного человека до тех пор, пока он не проникнется сознанием самоценности. Но я… Как вы заметили, Менкен, я, в отличие от вас, человек с пристрастиями. Я родился бедняком»[56].

Собственно говоря, «личный» элемент приглушенно звучит уже в первых газетных статьях, написанных Драйзером после возвращения из России. Он рассуждает: в новой России, возможно, «в той или иной форме удастся устранить это страшное чувство социального страдания, которое так огорчало меня в Америке с тех пор, как я стал достаточно взрослым, чтобы понимать, что такое социальные невзгоды»[57]. Эта сторона его чувств к России стала более ясной в 1930-е годы, когда широко распространившиеся в Америке экономические проблемы побудили Драйзера рассмотреть социальные и политические корни его детских лишений. В процессе этого осмысления он пересмотрел свой предыдущий опыт: «Что касается коммунистической системы, какой я ее видел в России в 1927–1928 годах, то я за нее – обеими руками»[58].

Русские всегда высоко ценили добрую волю Драйзера, печатали его книги и даже в 1968 году назвали его именем улицу в украинском угольном центре Донецка (бывшее Сталино). Но пока Драйзер находился в России, он оценивал советскую систему гораздо хуже – это он ясно дал понять, когда прощался с Кеннел: «Я лучше умру в Соединенных Штатах, чем буду жить здесь», – ворчал он (см. стр. 411). К этому моменту великий поклонник индивидуализма был совершенно измотан суровыми условиями поездки. Кеннел позже вспоминала о его состоянии так: «Как жалко теперь выглядел американский представитель! Его элегантное светло-серое пальто было все в грязи, его шарф истрепался, костюм был помят, галстук-бабочка утерян, а сам он давно не мылся»[59]. Он сидел в ожидании своего поезда; его бронхит усугублялся влажной русской зимой, грудь сжималась от боли, а носовые платки наполнялись быстрее, чем Кеннел успевала их стирать.

Кеннел опасалась, что злоключения последних дней пребывания Драйзера в России скажутся на его публикациях по возвращении в Америку. Но в письме к Кеннел от 24 февраля 1928 года Драйзер выражал надежду, что он избавился от ужасного настроения, которое преследовало его все последнее время, и заверял ее, что в своей книге он «не будет серьезно пытаться подорвать идеалистические представления». Он также прокомментировал новый факт из американской жизни, который резко изменил его оценку положения дел в России: «Кроме того, узнав, что здесь появились очереди за хлебом (впервые с 1910 года), я пришел в ярость, потому что здесь теряется слишком много богатства, чтобы такое допускать. Рассказывая о том, что я видел хорошего и плохого, я собираюсь противопоставить состояние дел там потерям, экстравагантности и социальному безразличию здесь. На меня может обрушиться очередная буря? Вот и хорошо»[60]. Так или иначе, подобное противопоставление стало для Драйзера стандартным инструментом, с помощью которого он всю оставшуюся жизнь критиковал американскую действительность. И, как он и предсказывал, бури были.

Томас П. Риджио

Загрузка...