Глава IV КОРОЛЕВА-СОЛНЦЕ

«Когда она улыбалась, это было настоящее солнечное сияние, и каждый спешил погрузиться в него».

Дж. Харингтон, придворный

Первая среди земных дев, вторая среди небесных

Необыкновенное воодушевление, переполнявшее англичан после победы над врагом, их уверенность в собственных силах создали то, что называют духом елизаветинской Англии. Страна снова становилась, как ее любили называть встарь, «веселой Англией», обильной и радостной, «цветущим садом в ограде моря». Под счастливой рукой Елизаветы многие подданные ощутимо богатели, сельская округа лихорадочно перестраивалась в соответствии с последними модами в архитектуре. Один из иностранцев подметил, что «англичане строят так, словно собираются жить вечно, а веселятся, будто умрут завтра».

Их королева и ее двор задавали темп этой энергичной, пульсирующей жизни. Эта женщина, казалось, была неподвластна времени. Она решительно не желала стареть, и поразительно, что это ей удавалось. Придирчивые наблюдатели, в том числе независимые иностранцы, в один голос утверждали, что в конце 80-х годов королева вдруг похорошела и стала даже привлекательнее, чем десять лет назад. Что было причиной тому — новые ли моды и изменившийся покрой платьев, который ей чрезвычайно шел, ухищрения ли гримеров и парикмахеров или вновь обретенное душевное равновесие и подъем? Очевидно, все вместе. Ее здоровье, несмотря на периодические мигрени, боли в костях и кажущееся хрупким сложение, отличалось завидной крепостью. И в свои пятьдесят она по-прежнему много скакала верхом, легко танцевала и была неутомимой охотницей. Придворные, величавшие ее Дианой, могли не краснеть за эту маленькую лесть. В то же время Елизавета была способна работать день и ночь, когда того требовало дело, и часами просиживала с Берли над государственными бумагами. Ее министры и фавориты старели, мучились подагрой и желудочными коликами, а их госпожа, смеясь, царила среди поклонников новых и новых поколений. Когда королеве было уже за шестьдесят, кто-то из придворных стал умолять ее отложить летнее путешествие по стране: все эти бесконечные переезды, ночевки вдали от дома, чужая кухня становились слишком утомительными. Елизавета иронично скомандовала в ответ: «Старики остаются, едут только молодые!» — и возглавила процессию.

Ею невозможно было не восхищаться. Давно прошли те времена, когда англичане боялись, как бы женщина на троне не довела страну до греха, и лихорадочно пытались сосватать ее. Она доказала свое право управлять ими. «Наша дорогая леди-суверен» — именовали ее в выспренних политических трактатах, «доброй королевой Бесс» — звали ее в просторечье. «Роман с нацией» продолжался.

Именно в это время начала складываться «золотая легенда» о Елизавете, над созданием которой потрудились и сама королева, и ее официальная пропаганда. Она, как опытная актриса, умела чрезвычайно талантливо «подавать» себя — всегда в наиболее выгодном свете и самом лучшем ракурсе. Явления Елизаветы перед публикой становились все грандиознее, портреты изображали ее с сияющим нимбом вокруг головы, она преподносилась и воспринималась как настоящая богиня. Культ королевы более всего удивляет своей разносторонностью. Не осталось ни одной ее черты или добродетели (подлинной или мнимой), которые не были бы обыграны в сравнениях с богинями или героинями всех времен и народов, языческими и христианскими. Она являла собой целый пантеон, каждый мог избрать свой путь поклонения: в ней чтили Мать Отечества, Прекрасную Даму, Минерву, Диану-Цинтию, Астрею, Титанию, но прежде всего символ Чистой Девственности — мистический талисман, оберегающий и спасающий Англию.

Ее «девственность» была краеугольным камнем пропагандистского мифа о Елизавете. Почитание непорочной девы имело стойкую христианскую традицию. В противовес женщине-Еве, вкусившей запретного плода и ставшей орудием дьявола, погубительницей рода человеческого, девственница должна была спасти его. Дева Мария была первой среди чистых богоугодных созданий, возглавляя целую вереницу средневековых святых мучениц и героинь, подобных Жанне д’Арк. После победы над Армадой многие уверовали в то, что их «Виргиния» была послана им свыше как знак божественного благоволения к их острову и символ непоколебимой истинности протестантской веры. Поэтому она и оказалась способна явить миру чудо — отвратить от их страны полчища дьявола, пришедшие под флагом католической Испании. И вот уже с той же уверенностью, с какой Дрейк полагал, что его нация первая и сильнейшая в мире, англичане поместили свою королеву-девственницу над всеми остальными. Выше нее на лестнице, ведущей в небо, было позволено остаться только Деве Марии. Среди небесных дев Елизавета была вторая, «но среди земных — первая». Однажды в Лондоне поймали сумасшедшего, каких много везде и во все времена. Он называл себя Христом, в чем тоже не был оригинален, но симптоматично, что несчастный полагал, будто родился от Бога Отца и королевы Елизаветы. Это ли не успех тюдоровской пропаганды? Молодые женщины считали ее имя и изображения талисманом.

Народное сознание исстари наделяло английских королей магическими свойствами. Согласно древним кельтским верованиям, истинный король должен был обнаружить свою сакральную природу в целом ряде испытаний, что гарантировало его народу процветание и мир. Века христианства не смогли вытеснить эту веру, лишь видоизменив характер чудес, в которых король являл свою мистическую силу. Одно из них — исцеление золотушных. По обычаю английские короли время от времени налагали руку на выстроившихся в очередь больных или прикасались к вздувшимся лимфатическим узлам, излечивая, как полагали, этот недуг. Поскольку король был Божьим помазанником, его целительная сила в глазах современников исходила от самого Бога, а монарх, подобно священнику в церкви, служил лишь орудием Всевышнего. Со временем этот ритуал стали приурочивать к Пасхальной неделе, чтобы подчеркнуть эту связь. Однако немаловажно, что до XVI века способность исцелять считалась привилегией королей-мужчин, но никак не женщин, ибо, как заметил Джон Фортескье, знаток английского права и обычая, «дар этот не распространяется на королев».

Но времена изменились, и вслед за старшей сестрой Марией Елизавета взяла на себя смелость исполнять этот обряд. Он был необыкновенно важен для нее в пропагандистских целях, так как свидетельствовал о законности ее притязаний на престол, о их санкционированности свыше. Современники верили, что прикосновение королевы-девы должно быть особенно целительным, и она охотно и часто занималась «врачеванием» золотушных — не только по религиозным праздникам, но всякий раз, когда к королевским докторам накапливалось достаточно много просителей, страдающих этим недугом. Доктора исследовали его природу, дабы удостовериться, что речь идет именно о золотухе, а не о какой-нибудь другой болезни, и допускали страдальцев к коронованной целительнице. Чутко улавливая возможность укрепить свой престиж во время публичной церемонии, Елизавета не оставляла эту милосердную практику в течение всей своей жизни. Она же первой стала практиковать «излечения» и во время своих поездок по стране. Обычно же церемония происходила в Вестминстерском дворце в часовне Святого Стефана. Королеве прислуживали, держа салфетки и тазики с водой, высшие должностные лица — лорд-казначей, лорд-канцлер и другие члены Тайного совета. Уже сама эта обстановка должна была произвести глубокое впечатление на больных. Елизавета, по природе своей прекрасная актриса, наделенная царственной внешностью, умевшая подчинять людей своей воле и в то же время располагать их к себе, вполне могла благотворно влиять на впечатлительных больных. Достоверно, что перед каждым «сеансом» она внутренне настраивалась и подолгу молилась. Один из ее приближенных вспоминал: «Как часто я видел Ее благостное Величество коленопреклоненной, душой и телом погруженной в молитву, как часто видел я, как ее необыкновенные руки, те, что белее самого белого снега, без всякой защиты прикасались смело к болячкам и язвам и лечили их. Как часто видел я ее осунувшейся от усталости, как в тот день, когда она излечила тридцать восемь человек от их воспаленных наростов». И каждый излечившийся (или полагавший, что излечился) больной был ее аргументом в споре с оппонентами-католиками и отцами иезуитами, со всеми, кто не признавал ее законной королевой Англии. Если бы это было не так, Господь не позволил бы ей врачевать.

Елизавета «соприкасалась» со своим народом не только через золотушных. Существовал еще один полуцерковный-полусветский обряд, которому она неизменно следовала, ибо он нес в себе еще более важный идейный смысл. На Пасхальной неделе, в Чистый четверг, множество простых людей, обделенных и страждущих, становились участниками удивительно трогательной церемонии. По примеру самого Христа, не погнушавшегося омыть ноги собственным ученикам, королева Англии в этот день совершала ритуальное омовение ног такому количеству бедных женщин, которое соответствовало числу ее лет. Существует прекрасная миниатюра работы Левины Тирлинг, изображающая елизаветинский Чистый четверг. Еще молодая королева, одетая в голубое платье — символический цвет Девы Марии, в сопровождении придворных дам в специальных фартуках и с полотенцами проходит вдоль двух рядов престарелых больных женщин, сирых и убогих вдовиц. Чисто и опрятно одетые по этому случаю, они чинно восседают на специальных скамьях. Елизавета опускалась перед каждой женщиной на колени на специальную подушечку, омывала ей ноги в серебряном тазу с ароматической водой и цветами, вытирала их полотенцем, целовала каждую ступню, а затем осеняла ее крестным знамением. (Справедливости ради надо заметить, что до королевы им уже трижды мыли ноги чиновники двора, ведавшие раздачей милостыни.) После этого каждая из бедных женщин получала кусок сукна на платье, пару туфель, еду, стакан вина и кошелек с медными монетами по числу ее лет, а придворные дамы отдавали им фартуки, что были на них надеты во время церемонии.

Когда в Риме во время пасхальных служб папа провозглашал анафему еретикам-протестантам, отступникам от истинной веры, Елизавета в Лондоне отвечала демонстрацией подлинного христианского смирения и благочестия, уподобляясь в глазах зрителей самому Христу. Итак, женщина выполняет мистические обряды подобно священнику и даже подражает самому Богу — не чрезмерная ли это гордыня, не богохульство ли? Нет, считали современники, если эта женщина — их благословенная девственная королева, их Элиза. Если же возникали сомнения, немедленно находились и те, кто мог на них ответить, как лорд Норт: «Она — наш земной бог, и если существует совершенство во плоти и крови, это, без сомнения, Ее Величество!»

Тысячеликая богиня

Ренессансная наука властвовать прочно включила в арсенал своих средств изобразительное искусство. Англичане в этой сфере были послушными и сообразительными учениками итальянцев и французов. Отец Елизаветы первым из английских монархов по-настоящему озаботился созданием собственных программных парадных портретов, служивших прославлению его могущества, и навсегда остался в памяти таким, каким его запечатлел Ганс Гольбейн. Потом с образцов, написанных кистью великого мастера, изображения короля копировали менее искусные английские живописцы, чтобы его «персона» появилась в замках и дворцах придворных, в университетских колледжах, на страницах печатных Библий, на королевских патентах и грамотах. Таким образом, все больше подданных могли лицезреть своего монарха в том облике, который казался ему наиболее выигрышным. Ни Эдуард, ни Мария не сумели существенно развить плодотворное начинание отца. Откровенно говоря, у обоих не хватило для этого ни внешних данных, ни воображения, ни артистических склонностей, но главным образом — времени. Именно Елизавета за время своего сорокапятилетнего царствования произвела настоящий переворот в английской «визуальной» пропаганде. Чутье женщины, любившей смотреться в зеркало и играть на публику, ее не подвело, подсказав, сколь многого можно добиться, размножив свои отражения и разослав их во все концы. А изображений этих были сотни и сотни. Едва ли кто-нибудь другой из государей того времени имел такую обширную галерею собственных портретов.

Ее пропагандистское искусство начиналось с довольно тяжеловесных попыток ранних лет: первым шагом в выработке официального имиджа стала новая государственная печать, которая привешивалась ко всем важным документам и, естественно, несла на себе изображение государыни. Елизавета повелела отлить себя сидящей на троне с королевскими регалиями — весьма традиционная композиция. На оборотной стороне она же гордо гарцевала на скакуне в окружении своих любимых символов — увенчанной короной розы и шиповника, а также «французских» лилий — намек на ее права на французский престол. Вместо девиза своей сестры Марии: «Истина — дочь времени», — явно указывавшего на восстановление католической веры в Англии, Елизавета избрала многозначительные и более отвечающие ее политической программе слова: «Pulchrum pro Patria pati» («Прекрасно страдать за Родину»). Но все же на своих ранних портретах, грамотах и патентах королева выглядела совсем юным существом в горностаевой мантии с державой и скипетром, едва ли способным внушить трепет или почтение.

Уже достаточно скоро Елизавета перестала удовлетворяться примитивными изображениями, схематичными и без большого портретного сходства. И в 70-х годах появилось несколько больших аллегорических картин с ярко выраженной политической программой, где она была главным действующим лицом. Все они обыгрывали одну и ту же идею: с приходом Елизаветы в Англии воцарились мир, счастье, благоденствие и истинная религия. Одно из этих произведений, условно называемое «Протестантское наследование» (1572), изображает короля Генриха VIII сидящим на троне и вручающим меч бледному мальчику — Эдуарду, преклонившему колено перед отцом. Справа от короля, чуть-чуть отодвинутая на задний план, не имея ни зрительного, ни осязательного контакта с Генрихом, стоит Мария Католичка, держа в руке букет из трех тюдоровских роз. Она ведет за собой своего мужа Филиппа II, за спиной которого маячит грозная фигура бога войны Марса. Намек автора более чем прозрачен — государи-католики ввергли Англию в войну. На первом же плане, по левую руку от короля, гордо стоит истинная героиня картины — Елизавета, несколько бесцеремонно заслоняя своего ушедшего в небытие брата. За ней — аллегорическая женская фигура в развевающихся одеждах. Это Мир, попирающий меч, копье и щит — атрибуты войны. Картину дополняет фигура с рогом изобилия в руках. Смысл аллегории предельно ясен: Елизавета приносит с собой покой и процветание. В разных вариантах эта идея обыгрывалась многократно. Например, в портрете Елизаветы работы Маркуса Гирердсастаршего, на котором королева изображена попирающей меч, с оливковой ветвью в руке, или в многочисленных перепевах темы о кормлении «голландской коровы».

Однако все эти сюжетные картины, требовавшие внимательного прочтения, были еще очень традиционными с точки зрения искусства пропаганды. Настоящие перемены начались в 80-х годах, когда у королевы появился новый художник. Его звали Николас Хиллиард. Сын ювелира и сам искусный ювелир, он происходил из семьи убежденных протестантов, эмигрировавших в Женеву при Марии Тюдор. В 1572 году он впервые удостоился чести писать миниатюрный портрет государыни. Граф Лейстер взялся покровительствовать молодому англичанину, которому трудно было еще соперничать с иностранными мастерами, работавшими при елизаветинском дворе, — Маркусом Гирердсом и Федерико Цуккаро, а также с авторитетным соотечественником Джорджем Гауэром. Побывав во Франции, Хиллиард заметно прибавил в мастерстве и вернулся в Англию сложившимся портретистом, хотя из-за интриг Гауэра ему предоставили право писать только миниатюрные портреты королевы. Тем не менее именно он, Хиллиард, стал тем художником, чьи образцы пришлись Елизавете по душе; она любила позировать ему на открытом воздухе, «в хорошо освещенных солнцем аллеях парка». Именно Хиллиард прославил Елизавету, создав ее канонический образ.

В портретах Хиллиарда не было места многословному аллегорическому рассказу, в них доминировало лицо королевы — с изящными чертами, прекрасными карими глазами и живописными золотисто-рыжими локонами. Все дополнительные смысловые акценты расставлялись очень точно и сводились к минимуму: это могли быть символические цвета или детали костюма — не более одного важного атрибута, несущего глубокий идейный смысл, — и монограмма (обычно увенчанные короной буквы ER — Elizabetha Regina) или красная роза. Это заставляло не только художника, но и саму королеву оттачивать язык иносказаний, достигать предельной выразительности в костюме, используя причудливые головные уборы, вышивки, медальоны и прочие аксессуары. Так, лютня в ее руках отражала не столько талант Елизаветы как музыкантши, сколько идею мира и гармонии, которые она несла с собой. Или совсем необычная деталь — сито, в данном случае символизировавшее ее девственность (сито было атрибутом одной из весталок — служительниц богини Весты; чтобы доказать свою непорочность, она принесла в решете воды, не уронив при этом ни капли).

Творческий расцвет Хиллиарда совпал с пиком популярности Елизаветы и ростом куртуазного, рыцарского поклонения ей. Его мастерская бесперебойно производила реплики с любимых королевой образцов: и большие портреты, которые она дарила придворным в знак расположения, и чрезвычайно модные миниатюры в медальонах (Хиллиард выполнил такой портрет Елизаветы для графа Лейстера и портрет Лейстера для нее). Однако помимо этого уникального, «штучного» товара, имевшего конкретного адресата и, как правило, исполнявшегося в очень дорогом ювелирном оформлении, мастерская производила и массовую продукцию. Модные медальоны с изображением государыни за сравнительно небольшую плату охотно покупали чиновники, горожане, магистраты — все, кто хотел таким образом выказать свою преданность ей. Продававшиеся в лавках гравюры на меди или на дереве делались только с прошедших личную цензуру королевы образцов. Сравнительно дешевые, они пользовались большой популярностью.

Елизавету, как никого из прежних монархов, хорошо знали «в лицо». Ее портрет с хиллиардовского прототипа украшал и новое издание Библии, и «Книгу общих молитв». Это был новый устоявшийся образ. На иллюминированных грамотах она уже не выглядела робкой девочкой, придавленной мантией, — на троне восседала уверенная в себе женщина в роскошном одеянии, чуть манерно расставив локти и изящно придерживая скипетр и державу.

На десятках портретов, написанных Хиллиардом в 80-х годах, лицо Елизаветы почти не менялось, это была раз и навсегда выработанная им «маска». В костюмах доминировали черно-белые цвета, означавшие верность и чистоту, и несметное количество драгоценных украшений — жемчугов, рубинов, бриллиантов. Она была по-королевски величественна в своих тяжелых нарядах и в то же время стройна и грациозна. И всякий раз взгляд завороженного этим великолепием зрителя притягивала какая-то одна деталь — будь то заколка с пеликаном у нее в прическе (намек на самоотречение во имя нации) или медальон на груди с изображением другого излюбленного ее символа — птицы Феникс, вечно возрождающейся из пепла и неподвластной времени. Выработанный Хиллиардом язык использовали и другие художники: Уильям Сегар, например, автор знаменитого портрета Елизаветы с горностаем, символом царственного достоинства и чистоты. Если перевести эти аллегории с живописного языка на политический язык эпохи, то аллюзии, которые намеревались вызвать елизаветинские живописцы у зрителя, — это величие, могущество, достоинство, самопожертвование, добродетель.

В 80-х годах и в живописи Елизавету все чаще стали наделять атрибутами божества. Поначалу это был лишь придворный маскарад, в котором она примеряла на себя одежды римских небожительниц. На портрете, написанном Хиллиардом в 1586–1587 годах, королева впервые предстала в облике Дианы или ее ипостаси — Цинтии, богини луны: с луком через плечо, небольшим полумесяцем в волосах и расходящимися от него стрелами-лучами. Этот мифологизированный образ так полюбился ей, что Хиллиард будет воспроизводить его снова и снова. Пройдет целое десятилетие, изменятся моды, стрелочки-лучи переместятся с прически на кружевной воротник, кокетливо указывая на ее лицо и декольте, а лунный серп в волосах по-прежнему останется одним из самых любимых ее атрибутов.

Однако если примерка античных одежд относилась, скорее, к сфере придворных развлечений и куртуазного культа, то дальнейшие поиски Хиллиарда преследовали более серьезные политические цели и служили формированию культа, имевшего более глубокую религиозную, протестантскую окраску. В 1586 году он закончил работу над новой государственной печатью. Королева Елизавета по-прежнему изображена на ней восседающей на троне с неизменными регалиями, гербами, розами и лилиями. Но что это? С небес, раздвигая облака, к ней спускаются руки Господа, поддерживающие ее горностаевую мантию. Мотив божественного покровительства ей стал особенно популярен после победы над Армадой. В мастерской Хиллиарда по этому случаю изготовили формы для отливки памятных медальонов, которые королева жаловала отличившимся в кампании 1588 года. В одном случае ее золотой лик изображен анфас, в другом — в профиль. Профильный портрет исполнен особого величия, и гордо вскинутая голова Елизаветы на нем озарена сиянием неземных лучей. На оборотной стороне медальона отчеканен Ноев ковчег, символизирующий протестантскую церковь Англии, устоявшую против потопа (сиречь вражеского нашествия), и надпись «Невредимая и спокойная среди волн».

В год Армады елизаветинским живописцам пришлось с головой окунуться в политическую борьбу. Джордж Гауэр после официально признанного успеха портрета Елизаветы на фоне гибнущей Армады передал его безымянным мастерам для воспроизведения, и вскоре сразу несколько копий его работы украсили придворные резиденции. По горячим следам он и сам исполнил несколько портретов-близнецов королевы в костюме с «Портрета Армады», попросту разворачивая заготовку-образец для лица то левым, то правым профилем.

На фоне этой официозной индустрии неожиданно свежо и по-любительски наивно выглядит анонимная роспись на деревянной панели в одном из аббатств, посвященная приезду Елизаветы в Тилбери. Однако если художнику-дилетанту не хватало мастерства его собратьев придворных живописцев, то «идейного заряда» ему было не занимать. Елизавета на его картине едет вдоль излучины Темзы на белом коне в окружении джентльменов, на втором плане изображен форт, а на заднем — горящие испанские корабли, которых, разумеется, не могло быть видно из Тилбери. Над головой королевы парит ангел, венчающий ее лавровым венком. Другая часть росписи в той же примитивистской манере изображает коленопреклоненную Елизавету, молящуюся после победы. Ее поза неловка, молитвенно сложенные руки непропорционально велики, но эти недостатки вполне искупает добрая улыбка, которой наделил королеву живописец-протестант. «Благословен будь Господь», — говорит она.

С тех пор как на портрете Гауэра Елизавета впервые возложила руку на глобус, живописцы без устали разрабатывали тему ее триумфа и имперского могущества. Один из лучших образчиков этого рода — так называемый портрет «Дитчли», написанный, очевидно, Маркусом Гирердсом-младшим в начале 1590-х годов. Постаревшая, но величественная королева, одетая в элегантное белое платье, отделанное красными рубинами, с тюдоровской розой, приколотой к воротнику, стоит на карте Британии. Каблуки ее туфель вонзились в Оксфордшир (по странному совпадению именно там несколько лет спустя будет назревать крестьянский мятеж). Небосклон за ее спиной причудливым образом поделен: одна половина его затянута грозовыми тучами, но другая, куда королева простерла правую руку, уже прояснилась. Однако не только Англия ковром расстилается у ног великой королевы. Линия горизонта за ней резко искривлена, что создает живое впечатление, будто Елизавета стоит непосредственно на земной сфере. Размеры ее фигуры в сравнении с этим символическим глобусом колоссальны, и если королева сделает шаг, то она с легкостью перешагнет через Атлантику и окажется в Виргинии. Ощущение вселенских масштабов придает картине и небольшая деталь наряда Елизаветы: украшенная рубинами подвеска на левом ухе, выполненная в виде астрономической модели земной сферы. Королева Англии предстает настоящей императрицей, повелительницей земель и вод. Как писал Джон Пил, возможно, имевший перед глазами этот портрет: «Елизавета, великая императрица мира, I / Владеющая всем атласом Британии, / Звезда английского глобуса, простирающая / Руку с могущественным скипетром / И царящая над Альбионом».

За два года до смерти Елизаветы другой художник, предположительно Роберт Пик, изобразил королеву следующей в триумфальной процессии в окружении кавалеров ордена Подвязки, джентльменов-пенсионеров и придворных дам. Она восседает на повозке-колеснице под балдахином, на ней роскошное платье в бело-красной гамме, которой она отдавала предпочтение в последние годы своей жизни. Вся сцена своей торжественностью вызывает ассоциации с триумфами римских императоров. Елизавета — повелительница, богиня. Такой, и только такой, должны были видеть ее подданные.

Последующие события, печальные и курьезные, показывают, с каким вниманием королева относилась к формированию своего имиджа. В 90-х годах выросло молодое поколение художников, лучшими из которых были Исаак Оливер и Маркус Гирердс-младший. Оливер учился у Хиллиарда и превзошел учителя. Его творчество представляло собой «новую волну» в английской живописи. Он был более реалистичен, чем Хиллиард, и в то же время несравнимо более лиричен, а его персонажи не столько помпезны и величественны, сколько сдержанно-серьезны и задумчивы. Он любил помещать их на фоне естественного пейзажа или в интерьере, в то время как Хиллиард по-прежнему использовал плоскостный, чисто декоративный фон. Оливер искусно владел полутонами, светотенью, тщательно прорабатывая лицо портретируемого. Королева не могла не оценить таланта молодого художника и в 1592 году пригласила его написать свой портрет. Последовало несколько попыток, следов которых практически не осталось. С точки зрения живописи результат был обнадеживающим, с точки зрения самой королевы, это была катастрофа. Ибо Оливер написал ее такой, какой воочию увидел пятидесятидевятилетнюю женщину: с ввалившимися щеками и уже по-старчески запавшим ртом, заострившимся и обвисшим носом и в рыжем парике — увы, она была вынуждена носить парик! Елизавета впервые увидела свое отражение в зеркале, которое не хотело льстить. Выдержать это оказалось ей не под силу. Она разбила зеркало: летом 1596 года по распоряжению Тайного совета все изображения королевы, выполненные с образцов Оливера, в том числе гравюры У. Роджерса и К. ван де Пассе, были уничтожены. Свет еще не видывал такой расправы над портретами здравствующей государыни. Их разыскивали в лавках, изымали и сжигали, так как, выражаясь официальным языком, «они причиняли Ее Величеству великое оскорбление».

Новая эстетика была принесена в жертву грубой, но эффективной пропаганде. Елизавета вернулась к верному Хиллиарду. Как некий Дориан Грей, наоборот, она жаждала видеть себя на своих портретах вечно молодой. И Хиллиард писал ее, шестидесятилетнюю, белокожей и юной, с рассыпавшимися по плечам девическими кудрями и нежной улыбкой. Он одевал ее в самые причудливые одежды, то чествуя государыню как Звезду Британии, то как Королеву Красоты, то как саму богиню красоты и любви Венеру. Бесконечные Цинтии также продолжали появляться из-под его кисти. Один из его учеников написал королеву в платье, расшитом образцами флоры и фауны подвластных ей земель. Елизавета, украшенная всевозможными гадами и рыбами, выглядела довольно нелепо, но зато была величественна и статна. И несмотря на издержки живописи, ей удалось сделать так, что именно ее величие и стать запечатлелись в памяти потомков.

В последнее десятилетие ее жизни европейская мода была довольно рискованной: дамы носили такие глубокие декольте, что модницам из северной столицы это грозило пневмонией. Французский посол заметил как-то, что английская королева, наперекор годам, смело следует моде, едва прикрывая грудь. Пожалуй, экстравагантность ей даже шла, как были к лицу новые светлые тона ее костюмов, прозрачные кружевные воротники и нити нежного жемчуга на шее. Одежда — всегда знак, способ самовыражения, и Елизавета посылала знак всем: двору, поклонникам, поэтам и дипломатам; она не намерена уступать ничему — ни времени, ни старости, ни самой смерти.

Пожалуй, самый великолепный из ее портретов поздней поры, наилучшим образом выражающий ее «я», — так называемый «Портрет с радугой» (он приписывается Исааку Оливеру, но, возможно, принадлежит кисти Гирердса-младшего). Елизавета предстает спокойной, умиротворенной, чуть улыбающейся, облаченной в фантастический аллегорический костюм, каждая деталь которого несет в себе глубокий смысл. Ее корсаж заткан райскими цветами, к кружевному воротнику приколота миниатюрная рыцарская перчатка — символ преклонения и верности таинственного поклонника, причудливый головной убор венчает полумесяц, усеянный драгоценными камнями — лунный знак. На левом рукаве извивается змея — аллегория мудрости. В зубах у нее рубиновое сердце, что означает: порывы этого сердца подчиняются мудрому разуму. Великолепная золотисто-оранжевая мантия королевы расшита глазами и ушами — она всевидяща, ей ведомо все. Изящная рука Елизаветы, запястье которой украшено жемчужными нитями, держит прозрачную радугу. Кто же она на этом портрете? Небольшая надпись в правом углу гласит: «Нет радуги без солнца». Она и есть само Солнце.

Дворец как сцена. Сцены во дворце

«Totus mundus agit comedionem» («Весь мир играет комедию») — было написано над входом в один из самых популярных елизаветинских театров. С не меньшим основанием этот девиз можно было начертать над парадным въездом в любой из королевских дворцов. И дело даже не в том, что пребывание при дворе заставляло людей постоянно носить личины и скрывать свои истинные помыслы, чтобы добиться успеха, а в самом укладе дворцовой жизни, которая в каждом своем проявлении была публичной. Никто, находясь при дворе, не оставался наедине с собой, но всегда — на глазах у десятков людей, в перекрестье чужих пристальных взглядов, от которых невозможно было укрыться даже в личных покоях и в самые интимные моменты. И чем выше был статус придворного, тем меньше оставалось у него шансов на подлинно частную жизнь. Королева же невольно попадала в положение примадонны, каждый шаг и жест которой привлекали повышенное внимание.

Дворец как среда обитания был далеко не самым комфортабельным местом, особенно для женщины, провозгласившей себя королевой-девственницей. Ибо абсолютное большинство населявших его людей были представителями противоположного пола: охрана — йомены, составлявшие внешнюю стражу дворца, и отряд телохранителей королевы, церемониальный караул — джентльмены-пенсионеры, отборные красавцы и искусные воины; слуги — повара, доктора, конюхи и т. д. (всего около полутора тысяч человек), женщин среди них можно было отыскать лишь на кухне или в прачечной; все должностные лица и чиновники двора. Наконец, сами придворные — несколько десятков избранных, которым были отведены покои прямо во дворце; среди них лишь горстка фрейлин и личная прислуга составляли женское окружение королевы, ибо для остальных дам ее круга — жен и родственниц министров, членов Тайного совета и других приближенных, не отводилось места для постоянной жизни при их мужьях. Это был мужской мир, скроенный прежними королями по их меркам, для их удобства — для государственных дел, спорта, пиров и холостяцких развлечений. Женщина с естественной для нее потребностью в большем уединении и частном времяпрепровождении с трудом могла найти для этого «экологическую нишу» в любой из королевских резиденций. Их было очень много у Елизаветы, но излюбленными и наиболее часто посещаемыми оставались: Уайтхолл — в самом центре Лондона; Ричмонд — в некотором отдалении от шумного Сити, раскинувшийся среди прекрасных парков; гринвичский дворец Плаценция — место, где она родилась, прекрасная летняя резиденция на берегу Темзы; строгий и величественный Хэмптон-Корт; роскошный Виндзор и несравненный Нансач, оправдывавший свое название — «нет другого такого». Они могли отличаться архитектурой, убранством, но концепция их планировки оставалась неизменной: дворец был открыт для внешнего мира и создан, чтобы ежедневно втягивать в себя сотни людей, прибывавших по делам к высшим должностным лицам и на аудиенции к самой королеве; он принимал и извергал сотни слуг, курьеров, лакеев, тех, кто жил в дворцовых покоях, спешивших по своим делам или чужим поручениям. Он был центром государственной и политической жизни, но одновременно представлял собой нечто вроде оправы, раковины, предназначенной являть публике драгоценную жемчужину, живущую в самом его сердце, — королеву.

Природа политической власти той поры при отсутствии достаточно развитых средств массовой информации и коммуникации и не слишком развитой бюрократической системе предполагала постоянный непосредственный контакт высших государственных чинов и самой «леди-суверена» с огромной массой людей, гораздо большей, чем приходится на долю современного политика. Все они, великие и малые, сравнительно легко попадали во внешние, так называемые присутственные покои. Поскольку в таких условиях было непросто обеспечить безопасность королевы, эти залы обычно были наводнены охранниками — вооруженными алебардщиками-йоменами и джентльменами-пенсионерами. Их свободные от караула товарищи располагались неподалеку, развлекаясь игрой в карты или кости, за вином или трапезой, превращая соседние помещения в подобие казармы и оружейного склада одновременно. Когда дворец погружался в сон, все телохранители спали прямо в присутственной зале и их скованные дремотой тела служили барьером против злоумышленников.

Каждый день в назначенное время королева и члены Тайного совета выходили в присутственную залу, где собирались весь двор, иностранные послы и все те, кому было дозволено прийти. Елизавета милостиво приветствовала собравшихся, могла заговорить с одним-двумя присутствующими, решить на ходу несколько дел, принять петиции от просителей. В эти короткие минуты контакта с подданными вершились чьи-то судьбы: кого-то королева привечала, и это обещало успех, продвижение, разрешение в его пользу тяжбы, к кому-то оставалась холодна — и это могло быть чревато опалой и безвестностью. У Елизаветы был острый глаз, и она любила извлекать из толпы новых, незнакомых людей, расспрашивая, с чем они пришли к их государыне.

Сразу за присутственной залой располагалась так называемая частная палата, не оправдывавшая, впрочем, этого названия, так как доступ туда был открыт многим придворным. Обыкновенно там проходила королевская трапеза, во время которой дамы услаждали слух королевы игрой на музыкальных инструментах и новомодными песнями или развлекали ее приличествующими обеду танцами. Дюжина фрейлин постоянно несла свой нелегкий караул, дежуря посменно по шесть человек. Они неизменно присутствовали при беседах Елизаветы с придворными (то, что в ту пору сходило за tete-a-tete, на самом деле было tete-a-sept), при ее отходе ко сну, пробуждении, утреннем туалете, принятии ванны, на прогулках следовали в нескольких метрах позади нее (при этом считалось, что королева гуляет одна). Если ей действительно было необходимо остаться одной, следовало по меньшей мере избавиться от присутствия фрейлин, что немедленно давало им повод для сплетен. Они знали все, даже то, чего не видели, и чем меньше им удавалось увидеть, тем больше они строили домыслов и распускали слухов. Уолтер Рэли однажды назвал фрейлин королевы ведьмами: они могут причинить зло, но не в состоянии принести добра.

Помимо утонченных «ведьмочек» доступ в «частную палату» имели члены Тайного совета и придворные высокого ранга. Остальным преграждали дорогу джентльмены-пенсионеры. Однако палата, как всякое социально престижное место, притягивала тех, кому путь туда был закрыт. Тогда возникал столь ожидаемый фрейлинами скандал. В самом начале царствования Елизаветы ее расположение ненадолго завоевал дипломат и умный царедворец Уильям Пэкиштон. Елизавете нравился его юмор, она и сама любила подтрунивать над ним, называя сэра Уильяма «здоровяк Пэкингтон». Двор стал немедленно подсчитывать его шансы на успех, а сам он принял гордонеприступный вид и, чтобы подчеркнуть свою исключительность, стал обедать не вместе с остальными в банкетном зале, а в одиночестве, под звуки музыки. Одно это было способно вывести из себя многих. Когда же он однажды попытался запросто войти в личные покои королевы, ему преградил дорогу лорд-стюард Арундел, который не отказал себе в удовольствии напомнить задавале, что тем, кто не имеет ранга выше рыцаря, положено находиться в зале для аудиенций, а не во внутренних покоях. Блюститель этикета никак не рассчитывал услышать в ответ, что Пэкингтон «знает правила так же хорошо, как и то, что Арундел — наглый, неотесанный подлец». Пока лорд-стюард приходил в себя от возмущения, нарушитель с достоинством проследовал к королеве. Сходный скандал произошел с Лейстером, когда его посыльного с запиской караульный не пропускал во внутренние покои. Граф был страшно оскорблен тем, что кто-то посмел преградить путь человеку из его, Лейстера, свиты, и обещал стереть часового в порошок. Но тот оказался не робкого десятка и опередил фаворита, бросившись к ногам Елизаветы с криками о том, что он лишь выполняет свой долг, защищая ее величество, согласно приказу. Ей пришлось встать на его сторону, а потом долго утешать обиженного Лейстера.

Как типично было это стремление попасть туда, где обитают сильные мира, для особей странной популяции, населявшей дворец, — придворных. Оно привносило в жизнь двора дух постоянного соперничества за самое теплое место под солнцем, которым была она, королева. Недостижимым для большинства горизонтом, за которым усталое светило могло укрыться на время от глаз подданных, были личные покои королевы — ее кабинет, библиотека, спальня с вызолоченным потолком и задрапированная шелками и парчой ванная комната. Но даже во внутренних покоях королева оставалась окруженной камеристками и служанками. С годами Елизавета все чаще засиживалась здесь до утра, играя с кем-нибудь из фрейлин или особо приглашенных друзей в карты или в шахматы.

Королева любила окружать себя прекрасными книгами в красных бархатных переплетах с тисненым болейновским соколом на корешках, причудливой изящной утварью, большая часть которой была новогодними дарами ее придворных, и музыкальными инструментами, на многих из которых она превосходно играла. По меркам XVI века Елизавета была чрезвычайно чистоплотна и повсюду возила за собой походную позолоченную ванну — настоящий шедевр ювелирного искусства. Она славилась тонким обонянием и не терпела дурных запахов, что благотворно влияло на гигиенические стандарты ее двора.

Практически в любой момент своей жизни Елизавета помнила о том, что должна что-то играть, изображая милостивую госпожу, непорочную девственницу и т. п. За исключением неизбежных срывов, вызывавшихся в молодые годы влюбленностью, а позднее периодическими вспышками ревности или старческим раздражением, когда она раздавала фрейлинам затрещины, Елизавета неизменно заботилась о своей репутации, сколь бы привычной и немногочисленной ни была публика. Однажды она сказала депутатам парламента: «Мы, государи, находимся, как на сцене, — на глазах и на виду у всего мира, открытые его наблюдениям». Никто не знал лучше нее, что значит провести на подмостках сорок пять лет, не имея возможности ни на мгновение скрыться за кулисы.

Единственной поблажкой, которую она позволяла себе, был частный характер ее трапез. В отличие от своего отца она не любила есть на людях и подолгу предаваться застолью в Большом зале, где за огромным столом обедали придворные. Однако даже если Елизавета ела у себя в «частной палате», она незримо присутствовала и на общей трапезе, почти как Господь, чье имя полагалось упоминать в молитве перед едой. В Большом зале для королевы ежедневно сервировали стол, оказывая пустому столу всевозможные знаки почтения, как если бы королева действительно сидела за ним. Сначала два джентльмена торжественно вносили скатерть и, трижды преклонив колени, стелили ее, затем с теми же реверансами вносили прибор, соль и хлеб, после чего наступал черед придворных дам, которые клали хлеб на тарелку королевы. Затем в зал входили слуги с золотыми блюдами со всевозможными яствами, и каждый из них должен был принять из тонких пальчиков фрейлины и съесть по кусочку того блюда, которое принес (предосторожность против отравления). После того как в течение получасовой церемонии под несмолкающие звуки труб и барабанов королевский стол наконец был накрыт, блюда одно за другим уносили туда, где Елизавета намеревалась обедать в действительности. Ее вкусы в еде были просты: мясо с горчицей и вареные устрицы. Кроме того, в отличие от своих придворных, поглощавших массу продуктов и в Уайтхолле, и во время поездок по стране (приводя в ужас гостеприимных хозяев), королева была очень умеренна в еде, оставшись до конца жизни легкой и подвижной.

Окрестности дворца, служившие для отдыха, также предназначались в основном для излюбленных развлечений сильного пола: теннисные и бадминтонные корты, построенные стараниями Генриха VIII, площадки для игры в шары, ристалище, где по праздникам проводились рыцарские турниры, а в иные дни вместо рыцарей там вступали в схватки медведи и собаки мастифы; как большинство современников, Елизавета находила удовольствие в этой кровавой забаве. Когда же она бывала в благочестивом настроении, к услугам королевы были часовня для молитв, парк с пристанью у самого дворца, где всегда стояла королевская баржа для катания по Темзе. Уайтхолл, хотя и расположенный в центре столицы, давал прекрасную возможность прогуляться верхом по паркам, покрывавшим значительную часть того района Лондона, который сейчас называется Вестминстером. Однако когда Елизавета хотела по-настоящему насладиться верховой ездой, она отправлялась в Нансач поохотиться на оленей или на дичь с соколами.

Придворные, составлявшие постоянное окружение королевы, были столь же необычными представителями человечества, сколь искусственной была среда их обитания. Уже во времена отца Елизаветы двор сделался для английских дворян весьма притягательным местом. Оставляя поместья, не приносившие больших доходов, они слетались в Лондон в надежде получить прибыльную должность, выгодное назначение на военную или дипломатическую службу, милости в виде титулов, пенсий и подарков. Но это удавалось, быть может, десятой части жаждущих, остальные же пристраивались в хвост за фаворитами, рассчитывая уже на щедроты из рук последних. Этот тесный мир был пронизан взаимными связями: горизонтальными — между родственниками, которые поддерживали друг друга на пути к успеху, и вертикальными — между высокопоставленными патронами, фаворитами и их клиентами — рыцарями, джентльменами, молодыми провинциалами, мечтавшими получить при них должность. И те и другие связи неизбежно порождали фракции и острую борьбу за влияние на монарха, за посты в государственном управлении и, что немаловажно, в управлении самим двором, ибо этот сложный мир имел свою разветвленную административную систему. Постоянное соперничество постепенно вывело новый биологический тип — «человека придворного» со всеми его достоинствами и недостатками.

К числу несомненных достоинств елизаветинских придворных относились достаточно высокие стандарты их образования и воспитания, сложившиеся к середине XVI века. Если среди министров ее отца еще были люди, не способные написать собственное имя, то при Елизавете придворный был немыслим без образования, полученного в университете или в юридической школе, что гарантировало его знакомство с античной и современной литературой, языками, историей и философией. Помимо этого следовало обладать такими совершенствами, как умение играть на музыкальных инструментах, грациозно танцевать, галантно ухаживать за дамами, слагать стихи и быть занимательным собеседником. В число издержек входили неискренность, угодничество, льстивость и прочие подобные качества, обеспечивавшие успех и карьеру. Один из современников сказал как-то о придворном: «Он никогда не говорит, что думает, и не думает, как говорит, и во всех важных вопросах его слова и их смысл очень редко совпадают». Когда некоего молодого человека елизаветинской поры спросили, почему он не при дворе, он ответил с презрением: «Быть придворным? Я не имею ничего общего с этими пресмыкающимися!» Не все придворные, безусловно, были рептилиями, среди них попадались и чрезвычайно независимые особи, наделенные завидной витальностью, умом и осмотрительностью, такие как Лейстер, Рэли или молодой граф Эссекс. Им было предназначено становиться лидерами в любых обстоятельствах, и не случайно Елизавета отличала их. К чести королевы, надо заметить, что при ее дворе высоко поднимались и пользовались ее милостями только те, кто обладал реальными достоинствами, что бы о них ни говорили их соперники.

Монарх занимал в этом вечно враждующем мире уникальную позицию распределителя благ и милостей. Он держал в своих руках рог изобилия и благодаря одному этому уже мог рассчитывать на бесконечные изъявления любви и преданности от своих придворных. Елизавета как царствующая королева сумела даже усилить эту позицию, ибо она была женщина, не только «леди-суверен», но и Прекрасная Дама, дева, вечный символ чистоты, что позволяло облечь поклонение ей в совершенно иные, более эстетизированные и лестные формы. Уникальность ее двора состояла в том, что там были воскрешены во всем блеске куртуазные обычаи средневекового рыцарского культа, которые благополучно уживались с ее весьма современными методами политического управления. Все с увлечением окунулись в галантную игру рыцарского служения государыне, достигшую апогея, когда королева пребывала в зените славы и довольно преклонных годах. Игра эта развивалась по собственным законам, и чем старше становилась Елизавета, тем более пылкие слова для выражения своей любви находили ее рыцари, чем больше морщин появлялось на ее лице, тем белее оно становилось в сонетах, прославлявших ее. Обе стороны находили удовольствие в этой изысканной игре. Елизавета жаждала всеобщего поклонения и никогда не уставала слушать комплименты своим глазам («они как звезды»), алебастровой коже, точеным рукам («ах, они словно из слоновой кости»), своим грации, уму и неисчислимым талантам. Многие из ее поклонников искренне увлекались ролью воздыхателей, им нравилось быть влюбленными в королеву, писать томные сонеты и рискованные любовные послания. Она же, поощряя всех, отличала среди них немногих, но почти никогда одного. Очень рано Елизавета пришла к убеждению, что придворные куртуазные игры — та же политика, где можно поощрять и сталкивать противников, добиваясь, чтобы они служили ей с еще большим рвением и самоотречением. Впрочем, сталкиваться они были готовы и сами, ей оставалось лишь вовремя утихомирить своих поклонников, возвысить обиженного, унизить возвысившегося, чтобы ни один не терял надежды.

Так средством против слишком настойчивого Лейстера, стремившегося монополизировать ее внимание, стал в середине 60-х годов Томас Хинедж — один из джентльменов, охранявших личные покои королевы, выдвинувшийся затем в казначеи и вице-гофмейстеры. В пику Лейстеру Елизавета открыто выказывала свои симпатии к нему. Впрочем, их флирт был абсолютно невинен: в отличие от сэра Роберта Хинедж был счастливо женат и не питал амбициозных планов в отношении королевы. Ему удалось даже сохранить дружбу с графом — еще одно доказательство, что тот не верил в подлинность перемены чувств Елизаветы и видел в ее заигрываниях с Хинеджем попытку поставить его, Лейстера, на место. Как только их отношения с королевой наладились, соперник был вынужден покинуть Виндзор. Сэр Томас не оставил заметного следа в анналах придворной жизни, кроме разве что так называемого медальона Хинеджа, подаренного ему королевой. На крышке медальона красовалась красная тюдоровская роза, а внутри находился обрамленный золотом, рубинами и бриллиантами портрет королевы — настоящий шедевр кисти Хиллиарда.

Приблизительно в то же время взгляд королевы упал на молодого красивого юриста Кристофера Хэттона, который великолепно танцевал во время праздничного театрального представления в корпорации юристов Грейз-Инн. Вскоре приятный молодой человек занял странное для правоведа место в числе джентльменов-пенсионеров личной охраны королевы. Однако в этом возвышении не было ничего, отдающего скандалом (сам Лейстер активно покровительствовал Хэттону в первые годы его карьеры при дворе). Многие из веселившихся и танцевавших в тот вечер получили хорошие должности, а затем поднялись к высотам власти: Ф. Онслоу стал спикером палаты общин, Р. Мэнвуд — главным бароном казначейства, сам Хэттон в 1572 году был произведен в капитаны джентльменов-пенсионеров, а впоследствии стал членом Тайного совета. И если сэр Кристофер, как про него говорили, «протанцевал» дорогу к королевскому фавору, то он был обязан этим не прекрасным ногам, а голове, так как выбрал достойное место для танцев — Грейз-Инн, веками поставлявший лучшие юридические умы Англии.

Хэттон был самым верным из поклонников королевы, писавшим ей нежные письма, полные вздохов и томления. Он единственный остался вечным холостяком и не причинил Елизавете той боли, которую она неизбежно испытывала, когда ее фавориты втайне женились, безжалостно показывая стареющей женщине, что галантное поклонение ей — не более чем прелестная игра. Сэр Кристофер не требовал ни ее руки, ни короны, ему было достаточно ее «любви», платонической, согревающей, как солнечные лучи. За свою деликатность он получал от нее самые нежные прозвища: Прекрасная Погода, Овечка, Барашек. Когда у Хэттона разболелась печень, Елизавета, всегда внимательная к друзьям, готовая навещать их и часами сидеть у постели страдальцев, настояла на его отъезде на воды в Нидерланды. Оттуда он писал ей страстные и жалобные письма, не в силах выносить разлуку: «Я смою ошибки в этих письмах слезами из-под век и так запечатаю их. Если бы Господь позволил мне оказаться подле Вас хотя бы на час… Не оставляйте меня, моя самая дорогая, милая госпожа. Страсть обуревает меня. Я не могу более писать. Любите меня, ибо я люблю Вас».

Хэттон навсегда остался ее преданным другом и мудрым советником в отличие от многих молодых красавцев, не обладавших его умом и тактом. Одним из них был ирландец граф Ормонд по прозвищу Черный Том. Ровесник Лейстера, он доставил последнему немало неприятных минут, так как совершенно поглотил внимание королевы, на время появившись в Лондоне. Белый Медведь бесился и ревновал, пока ирландец не вернулся на родину к своему привычному занятию — войне с враждебными кланами Десмондов и О’Нейлов.

В 1571 году еще один прекрасный танцор покорил ненадолго воображение королевы. Впрочем, он был столь же прекрасным поэтом, придворным и турнирным бойцом. Именно во время рыцарского турнира она обратила внимание на стройного юношу с карими глазами — воспитанника лорда Берли и в скором времени мужа его дочери — Эдуарда, графа Оксфорда. В отличие от Лейстера он был подлинным аристократом, а не креатурой Елизаветы, а она всегда ценила голубую кровь. Заметив ее расположение к юноше, противники Лейстера решили, что нашли ему достойного соперника; корона подошла бы к благородному профилю графа Оксфорда. Это, однако, не входило ни в планы Елизаветы, ни в его собственные. Молодой человек обладал неуступчивым характером и получил от нее прозвище Кабан, контрастировавшее с его внешностью, но отражавшее его натуру. В 1578 году, когда в Англии с размахом принимали французское посольство, ходатайствовавшее о браке с Алансоном, во время приема Елизавета попросила Оксфорда станцевать перед гостями. Он наотрез отказался, выразив надежду, что «ее величество не заставит его развлекать французов», и, несмотря на повторную просьбу, остался непреклонен.

Вообще танцы имели над Елизаветой какую-то магическую власть, и многие ее поклонники это знали. Лейстер стремился всегда и во всех отношениях оставаться ее единственным партнером. Сильному и атлетически сложенному, ему хорошо удавалась вольта — бурная пляска, в которой кавалер, кружа даму, высоко поднимает, почти подбрасывает ее. Среди несколько наивных и неказистых творений елизаветинских живописцев средней руки существует картина, изображающая, как полагают, Елизавету, танцующую с графом Лейстером. Богато одетая рыжеволосая леди в ярком платье и фривольных красных чулках действительно похожа на королеву. Кто бы ни был ее партнер, он лучше удался художнику и выглядит гораздо живее, придавая всей сцене ощущение бурного и радостного движения. В отличие от Лейстера Хэттону были ближе грациозные и плавные танцы. Однажды, когда королева явно наслаждалась его искусством, граф решил перебить впечатление и пообещал своей госпоже, что представит ей удивительного мастера — учителя танцев, чьи элегантные позы и умелые шаги затмят в ее глазах Хэттона. Елизавета не дала в обиду своего любимца, ответив: «Фи, я не хочу видеть вашего человека, ведь это всего лишь его ремесло».

Если в 70-х годах, несмотря на все перемены в ее настроениях, расположением Елизаветы преимущественно пользовался Лейстер, который вынужденно, но терпеливо делил его с Хэттоном и, негодуя, с Алансоном, то 80-е прошли под знаком нового увлечения королевы. Это был настоящий противник, достойный Лейстера. Звали его Уолтер Рэли.

Этот удивительный человек стал для Елизаветы истинным подарком судьбы, скрасив нервные дни ее неотвратимого старения светом утонченного и изысканного ухаживания. Он, как и Дрейк, был девонширцем, провел юность у моря и навсегда заболел им. Утвердившись при дворе, он так и не превратился в придворную рептилию, обитателя микромира дворца; большой, безграничный мир, неоткрытые земли и неизведанные пути властно манили его. Рэли появился в столице как «человек ниоткуда» — невысокого происхождения, без влиятельных покровителей, но очень скоро королева заметила его. Ее внимание могло привлечь то, что он был родственником ее любимой наставницы Кэт Эшли. Однако, согласно преданию, Рэли покорил Елизавету эффектным жестом: когда она следовала по улице и остановилась в нерешительности перед грязной лужей, он мгновенно скинул с плеч новый плащ, на который истратил половину имевшихся у него денег, и бросил под ноги государыне. Возможно, это всего лишь легенда, но она слишком красива, чтобы отказываться от нее. И сам жест, и решимость, с которой он был сделан, так похожи на истинного Рэли! Молодой придворный начинал как один из личных охранников королевы, позднее став их капитаном. Узнавая его лучше, Елизавета с изумлением обнаруживала в нем все новые и новые достоинства.

Сэр Уолтер непостижимым образом сочетал в себе несовместимые противоположности. В необыкновенно утонченном голубоглазом красавце, каким он предстает на миниатюрном портрете работы Николаса Хиллиарда, в кружевном воротнике и маленькой «итальянской» шапочке, делающей его похожим на Ромео, трудно угадать властного и энергичного капитана. Интеллект же морского волка, острота и философская глубина суждений вскоре сделали его незаменимым собеседником для Елизаветы. К счастью для Рэли, у нее было достаточно времени беседовать с ним, пока Медведь и Лягушонок преследовали Фортуну в Нидерландах. Хэттону же оставалось лишь вздыхать, видя, как новичок превращается для королевы в настоящего оракула.

Рэли был баловнем муз, в особенности к нему благоволили Эрато и Клио. Его прекрасные сонеты вошли в сокровищницу английской поэзии наравне со стихами Сидни, Спенсера и Шекспира. Но, упражняясь в сочинении пасторалей, он был скептиком, порой — желчным сатириком, порой — рефлексирующим пессимистом. Помимо стихов Рэли оставил миру философские письма, эссе и незавершенную «Всемирную историю». Его глубокий ум волновали загадка души и непостижимость Творца, но, подвергнув их анализу, он разуверился и в том, и в другом. Вокруг него объединился кружок таких же, как он, вольнодумцев, среди которых был блестящий Кристофер Марло и таинственный доктор Ди — философ, врач, алхимик и астроном. За глаза их в ужасе называли колдунами и атеистами. Рэли был настолько ярок, необычен и не похож на других, что не мог не завладеть вниманием своей коронованной госпожи.

Он быстро вступил в куртуазную игру поклонения Елизавете, но в отличие от многих менее талантливых участников не остался простым получателем ее милостей, подарков и должностей, а превратился в активного творца мифа о королеве — Прекрасной Даме, посвятив этому свои таланты, фантазию и вкус. Никто прежде не мог польстить ей с таким изяществом, воспев «эти очи, что приковывают каждое сердце, / Эти руки, что притягивают зеницы всех очей…». Он уподоблял Елизавету то желанному берегу, у которого потерпели крушение многие государи, отвергнутые ею, но он, влюбленный, стремится к гибельному порту с жаждой сладкой смерти от любви, то божественной охотнице Диане: «Время не властно над ней: она правит его колесницей. / Ее держава выше бренного мира, / Ее достоинства заставляют звезды спуститься ниже…»

В хороводе поклонников Елизаветы Рэли избрал для себя роль молчаливого воздыхателя, таящего свою любовь и не помышляющего об ответном расположении, но тем не менее время от времени «проговаривающегося» о своей страсти в сонетах, адресованных «императрице его сердца». Его сдержанность, маскирующая истинную страсть, уверял он, «происходит не из-за недостатка любви, а из-за избытка почтения».

Верная привычке раздавать своим близким прозвища, Елизавета окрестила Рэли Океаном, Океанским Пастухом. Он же немедленно возвел ее в богини океана, назвав Цинтией — богиней луны, повелевающей приливами и отливами. Изъявление любви Океана к Цинтии заняло у Рэли 138 песен длиннейшей поэмы с одноименным названием. То был его подарок королеве, в которой поэт видел воплощение всех римских богинь одновременно — Цинтии, Фебы, Флоры, Дианы и Авроры. С точки зрения строгого вкуса это было чуть-чуть слишком. Но женское тщеславие заставляло Елизавету предпочесть пышные комплименты безупречности стиля.

Неудивительно, что Рэли совершил стремительный подъем при дворе. Уже спустя два года после его появления в Лондоне его состояние увеличилось в несколько раз. Путешественник из Померании Л. фон Ведель, присутствовавший на обеде и балу в Гринвиче, заметил некоторую фамильярность, с которой Елизавета обращалась к своему новому любимцу, и не преминул передать дворцовые сплетни: «Она обратилась к капитану по имени Рэли, указав пальцем на пятнышко у него на лице, и уже собиралась вытереть его собственным платком, но он вытер его сам прежде того. Говорят, что теперь она любит этого джентльмена больше всех, возможно, это правда, так как два года назад он едва мог содержать одного слугу, теперь же благодаря ее щедрости он может держать пять сотен». Золотой дождь, пролившийся на Рэли, позволил ему одеваться роскошно, как никому; говорили, что одни его туфли, усыпанные бриллиантами, стоили 6 тысяч фунтов стерлингов (средний годовой доход рыцаря в ту пору составлял около 500 фунтов стерлингов). В эти годы сама Елизавета и за нею весь двор воспылали неуемной страстью к дорогим и экстравагантным костюмам, на которые уходили целые состояния. Гардероб Елизаветы насчитывал тысячи платьев, расшитых жемчугами, рубинами и бриллиантами. И если Елизавета была новой Клеопатрой, как ее называли иезуиты, Антонием, молодым и прекрасным, был несомненно Рэли. А что же стареющий Цезарь? Лейстер, разумеется, недолюбливал сэра Уолтера, похитившего у него на время титул «первейшего королевского удовольствия», которым награждала фаворитов молва. Рэли платил ему тем же и после смерти графа написал на него ядовитую сатиру-эпитафию:

Здесь погребен воитель,

Что меч не обнажал;

Здесь погребен придворный,

Что слова не держал;

Здесь погребен граф Лейстер

В правленье был он плох,

Его боялись люди И ненавидел Бог[9].

Но с уходом Лейстера Рэли наследовал ему и как самому ненавидимому человеку в королевстве. Зависть оставалась слепой к его достоинствам, но чувствительной к новым и новым милостям королевы: она даровала ему доходную должность попечителя оловянных рудников в Девоне и Корнуолле, сделала лордом-лейтенантом Корнуолла и вице-адмиралом флота, подарила великолепное поместье — манор Шерборн, и позволила пользоваться прекрасным дворцом Дарэм-хаус в Лондоне — ее собственной резиденцией в былые годы. Слава Рэли как дуэлянта заставляла многих недоброжелателей прикусывать языки, но он знал, что нелюбим, и был готов дать суровую отповедь любому: «Я отвечу словами тем, кто хулит меня в лицо, а мой хвост достаточно силен, чтобы справиться с теми, кто злословит у меня за спиной».

Молодой придворный и талантливый поэт, крестник королевы Дж. Харрингтон написал на Рэли сатиру, где вывел его Паулусом, гордым и тщеславным со всемирно услужливым и пресмыкающимся перед государыней. «Он называет себя ее вассалом, ее созданием, но, именуя себя ее рабом, он превращается в нашего господина. Он получает все, что захочет, бесконтрольно, благодаря тому, что поет одну и ту же старую песенку — ре, ми, фа, соль». Молодой человек был не совсем прав: песенка Рэли вовсе не была такой однообразной. Непредсказуемый и переменчивый, как океан, он постоянно удивлял королеву новыми идеями и необычным, льстившим ей ухаживанием. Разве кто-нибудь другой из ее поклонников дарил ей вновь открытые земли и называл ее именем далекие колонии. Это благодаря ему, Уолтеру Рэли, и его брату, Хэмфри Гилберту, картографы вписали ее имя — Виргиния — в карты мира. Кто еще мог привезти ко двору экзотических индейцев и развлекать королеву и придворных рассказами о путешествиях в джунглях среди дикарей? С кем еще Елизавета могла почувствовать себя любопытной девочкой и рискнуть затянуться американским табаком? Рэли заставил ее сделать это, появившись при дворе, попыхивая трубкой и пуская кольца дыма. Закурив, к ужасу фрейлин, лепетавших, что неведомое зелье может убить ее, она предложила отведать табака и им. Через несколько лет уже весь английский двор усиленно дымил трубками, поражая иностранцев.

И все же, несмотря на явное первенство Рэли при дворе в 80-е годы, каким заблуждением было бы считать, что королева позволит ему стать монополистом ее щедрот. Она никогда не изменяла себе (мало кто до такой степени мог соответствовать ее девизу «Всегда та же») и не давала угаснуть надеждам других фаворитов — старых и новых, чтобы создать противовес Рэли, вернее, целую систему противовесов. Ложь нисколько ее не смущала. В 1585 году, когда двор путешествовал по стране и остановился на время в Крондоне у архиепископа Кентерберийского, Кристофер Хэттон почувствовал себя уязвленным из-за того, что Рэли отвели покои, на которые претендовал он сам. Хэттон выразил обиду молча и скорбно: послал королеве «узел верной любви» — причудливое символическое хитросплетение из золотых и серебряных шнуров. Королева поспешила заверить его через посыльного: «Она скорее согласилась бы увидеть его (Рэли) повешенным, чем сравнявшимся с Хэттоном». Можно побиться об заклад, что Рэли она говорила то же самое.

Лейстера тоже нельзя было сбрасывать со счетов, и, пока он был жив, они с Рэли усиленно поддерживали видимость хороших отношений, часто вместе объединяясь против общего политического противника — лорда Берли. Старый сэр Уильям по-прежнему был правой рукой королевы во всем, что касалось государственных дел, и поскольку фавориты знали, что их королева не принадлежит к числу женщин, чье внимание можно долго удерживать одними сонетами и лестью, им приходилось постоянно доказывать свою компетентность в политике и государственном управлении: они заседали в Совете, воевали за нее на суше и на море, и тень соперника за спиной порождала невиданное рвение. Фавориты-противники были накрепко скованы одной цепью. Когда Лейстер отправился командовать английской армией в Нидерланды, он не захотел оставлять Рэли за спиной, тот, в свою очередь, стремился за графом, ревнуя к его будущей военной славе. Но королева не отпустила сэра Уолтера от себя: она не могла лишиться сразу двух любимцев. Казалось, для Рэли настал миг торжества, когда разгорелся скандал из-за принятия Лейстером титула верховного правителя Нидерландов. Однако гнев Елизаветы скоро утих, и Рэли не без внутреннего сожаления поспешил заверить Лейстера, что всегда был его преданным другом и адвокатом перед королевой. Он писал: «Королева очень хорошо расположена к Вам и, слава Богу, успокоилась, и Вы снова ее “милый Робин”».

Гнев Елизаветы на Лейстера в 1585 году не в последнюю очередь был вызван поведением его жены, Летиции Ноллис, которая вознамерилась присоединиться к мужу и отправиться в Нидерланды в сопровождении роскошного поезда карет, с таким штатом прислуги и придворных дам, как будто она уже стала губернаторшей Нидерландов. Елизавете немедленно донесли, что ее кортеж выглядит едва ли не роскошнее королевского. Результат было нетрудно предугадать: Летиция Ноллис никогда не увидела голландского берега.

С возрастом королева все нетерпимее относилась к чужим бракам, проявляя все симптомы зависти старой девы. Фрейлины трепетали при одной только мысли, что им надо поставить Елизавету в известность о своих планах вступить в брак с кем-то из придворных: в ответ они рисковали услышать массу колкостей и даже получить затрещину. Но когда браки заключались тайно, это грозило настоящей бурей, опалой и тюрьмой. Зная об этом и о том, как тайная женитьба повредила Лейстеру, Рэли тем не менее не удержался от повторения его ошибки.

Его внимание привлекла одна из придворных дам, Элизабет Трогмортон, и Рэли прославил ее в сонетах как Сирену, «чьи руки как будто выбелены Природой в молоке, а сама она создана из снега и шелка». Возможно, ревнивая Елизавета заметила его расположение к молодой женщине, так как между ней и фаворитом произошла сцена. Однако Рэли удалось убедить стареющую Цинтию, что только ее очарование по-прежнему властно над ним. Незадолго до этого, чтобы доставить королеве удовольствие, он привел ко двору поэта Эдмунда Спенсера, уже известного своими пасторалями. Тот начал работу над большой поэмой «Королева фей», прославлявшей Елизавету в образе Бельфебы, прототипом же ее верного воздыхателя Тимиаса послужил сэр Уолтер. У Спенсера есть намек на их ссору из-за досадного недоразумения. Некую юную даму Аморет (Элизабет Трогмортон?) похитило Вожделение. Тимиас и Бельфеба бросились в погоню. Вожделение, сражаясь с Тимиасом, заслонялось телом Аморет, и герой случайно ранил ее мечом. Пока враг спасался от преследования Бельфебы, Тимиас приводил в чувства раненую Аморет. Возвратившаяся Бельфеба, застав эту нежную сцену, обвинила его в неверности и удалилась, оставив Тимиаса стенать и скитаться по лесам в отчаянии. Недоразумение вскоре забылось, но реальному Тимиасу (Рэли) не удалось надолго усыпить подозрения августейшей Бельфебы. Элизабет Трогмортон ждала от него ребенка, ив 1591 году они тайно поженились. Новость быстро дошла до ушей королевы, и очень скоро разлученные супруги оказались под домашним арестом. Рэли сидел взаперти в Дарэм-хаусе под надзором своего кузена Кэрью и не имел доступа ни ко двору, ни к королеве. Его статус и благосостояние, в основе которых лежали щедроты Елизаветы, оказались под угрозой. Сэр Уолтер немедленно начал бомбардировать письмами всех, кто мог помочь ему вернуть ее расположение.

Какой бы формальной игрой ни был их «роман», темперамент и гордыня не позволяли Рэли смириться с опалой. Стоило Солнцу лишь чуть-чуть отвернуться, и сэр Уолтер уже чувствовал себя глубоко несчастным, как настоящий влюбленный. Летом 1592 года в Дарэм-хаусе разыгралась прелюбопытнейшая сцена: сидя у окна, выходящего на Темзу, Рэли увидел королевские баржи и лодки с придворными, проплывавшие мимо. В былые времена и он находился бы подле королевы на одной из них, наслаждаясь музыкой и светской беседой. По свидетельству очевидца, Артура Горджеса, он вдруг разразился проклятиями в адрес своих врагов, которые специально подстроили так, чтобы несчастный узник увидел процессию и мучился от бессилия, как Тантал от жажды. «Как человек, захваченный страстью, он поклялся сэру Джорджу Кэрью, что переоденется и раздобудет лодку, чтобы облегчить свои страдания хотя бы только одним взглядом на королеву, в противном случае, — заявлял он, — его сердце разобьется». Его страж вовсе не хотел неприятностей и отказался отпустить его под честное слово. Рэли разъярился и начал оскорблять Кэрью. От разговора на повышенных тонах кузены перешли к делу и обнажили шпаги. Лишь вмешательство Горджеса, бросившегося их разнимать и поранившего пальцы о клинки, предотвратило серьезное кровопролитие, но не примирило их. Заканчивая свой отчет, Горджес заключал: «Боюсь, сэр Уолтер Рэли скоро превратится в Неистового Роланда, если светлая Анжелика будет с ним сурова и впредь».

Анжелика между тем была неумолима. По ее приказу Рэли перевели из-под домашнего ареста в Тауэр. В заточении он слагал стихи:

Пусть плоть в стенах заточена,

Не чует ран, ей нанесенных злом,

Зато душа, свободы лишена,

Прикована к пленявшему в былом,

Лишь бледный лик унынья виден ей.

Был прежде этот каземат

Любого обиталища милей,

Но время и превратности сулят

Иного стража мне и стол иной.

Свет красоты и огнь любви меня

Живили, но сокрытому стеной

Ни пищи нет, ни света, ни огня.

Отчаянье замкнуло мне врата.

Стенам кричу — в них смерть и пустота[10].

Из Тауэра Рэли написал проникновенное письмо Роберту Сесилу, сыну лорда Берли, рассчитывая, что тот покажет его Елизавете и она смягчится (королева в это время собиралась оставить Лондон и отбыть в летнее путешествие по стране): «Мое сердце не бывало разбито до того дня, когда я узнал, что королева уезжает так далеко, и я, который следовал за нею в течение многих лет с такой любовью и желанием во многих путешествиях, теперь оставлен совсем один в мрачной темнице. Когда она была рядом и я мог хотя бы слышать о ней раз в два или три дня, мои печали не были так тяжелы. Но теперь мое сердце брошено в пучину несчастья. Я лишен возможности видеть ее, гарцующую верхом, как Александр, охотящуюся, как Диана, ступающую, как Венера — и легкий ветерок колышет ее прекрасные волосы у чистых, как у нимфы, щек, — иногда сидящую в тени, как богиня, иногда поющую, как Орфей. Воззрите на печаль этого мира! Один неверный шаг — и я лишен всего этого».

Королеву не разжалобили комплименты — она знала им цену. Хотя порой Елизавета обольщалась на счет истинных чувств своих фаворитов и приступы старческой ревности выставляли ее в нелепом свете, она умела и жестоко проучить тех, кто обманывал ее доверие, но по-прежнему рассчитывал на ее кошелек; она попросту делала их жалкими, лишив самой малости — своего внимания. Королева выпустила Рэли из Тауэра по экстраординарной причине: английские корабли, среди которых были и принадлежавшие ему, захватили в море богатую добычу — португальскую карраку, груженную пряностями, золотом, черным деревом, драгоценными камнями и шелками. И Рэли, и королева были пайщиками в этой экспедиции.

Услыхав о колоссальном «призе», сэр Уолтер немедленно подсчитал, что доля королевы приближается к двадцати тысячам фунтов стерлингов. Он предложил за счет собственного пая увеличить ее доход до ста тысяч, чтобы доказать таким образом свою преданность ее величеству. Его немедленно выпустили, и Рэли отправился в Дартмут лично наблюдать за разделом добычи. Обещанных ста тысяч не получилось, но Елизавету удовлетворили и полученные восемьдесят. Встретив Рэли, моряки радостно приветствовали своего капитана, и, хотя он печально отвечал им, что отпущен лишь ненадолго, «все еще несчастный пленник королевы Англии» чувствовал, что дела идут на поправку. Тауэр ему больше действительно не грозил (по крайней мере в царствование Елизаветы; он снова попадет туда при Якове I и тогда уже лишится головы). Елизавета получила хороший доход, сэр Уолтер — урок, который ему дорого обошелся. Но он возвратился ко двору, и жизнь вернулась в привычное русло.

Элиза и ее рыцари

Квинтэссенцией романтического культа королевы стали рыцарские турниры в ее честь, по традиции проводившиеся 17 ноября — в день восшествия Елизаветы на престол. История приписывает идею их организации славному рыцарю Генри Ли — убежденному протестанту, который в начале ее царствования дал обет каждый год в этот счастливый для Англии день бросать перчатку и ждать на ристалище любого соперника, чтобы сразиться во славу королевы Елизаветы. Он был искусный воин и прекрасный турнирный боец, и государыня с удовольствием пожаловала его званием своего официального защитника на всех турнирах. Рыцарь и поэт Филипп Сидни, неоднократно сражавшийся с Ли, вывел его в своей поэме «Аркадия» под именем Лэлия — «совершенного и непревзойденного в этом искусстве».

На протяжении двух десятилетий турниры оставались обычным придворным развлечением, но затем самый дух их, настроение и содержание совершенно преобразились. Умелая пропаганда спаяла воедино эстетствующий придворный романтизм, неумирающий рыцарский спорт и религиозную идею и создала из этой амальгамы небывалый национальный праздник, превратившийся в народную традицию, просуществовавшую до XVIII века. День 17 ноября стал днем триумфа всех патриотов-протестантов и их горячо любимой Элизы. Поэты называли его «день рождения нашего счастья, / Время цветения, весна мирной Англии». И не беда, что за окном была осень.

Со временем королеве пришла в голову блестящая идея приурочивать к этому дню свое возвращение в Лондон из загородной резиденции. Елизавета и ее свита ждали сигнала о том, что все приготовления к празднику закончены, и торжественно въезжали в столицу, заново переживая и воскрешая в памяти подданных первое триумфальное вступление королевы в Лондон. Турниру в этот день отводилась роль основного публичного зрелища. На него допускались не только придворные зрители, но и широкая публика, с удовольствием платившая несколько пенсов за стоячие места.

Пестрая толпа зевак, состоявшая из горожан всех мастей, молодежи, женщин и молоденьких девушек, желавших полюбоваться на благородную забаву джентльменов, уже с утра стекалась к ристалищу у дворца Уайтхолл — туда, где и поныне находятся казармы личной королевской гвардии. Сама Елизавета со своими придворными дамами располагалась на специальной галерее дворца, вознесенная надо всеми. В 1600 году редкой чести наблюдать турнир с королевской галереи были удостоены послы Московии, которые были этим весьма польщены: остальные иностранные дипломаты занимали места в толпе среди прочей публики. Судьи, которые вели счет ударам и очкам, восседали на особом балконе. Под ним находилась сама площадка с барьером, разделявшим поле надвое. Бои велись только на копьях, которыми надо было поразить противника поверх барьера.

Генри Ли однажды назвал эти состязания «олимпиадой в честь королевы», уподобив их величественным играм героев и атлетов древности. Цвет английского дворянства и аристократии почитал за честь блеснуть перед королевой и другими знатоками своим искусством — графы Лейстер, Сассекс, Оксфорд, Эссекс, Кумберленд были завсегдатаями боев. Однако короткой схватки и быстро поломанных копий им было мало для самовыражения и изъявления любви к их «коронованной богине». Со временем торжественные выезды участников на площадку становились все более театрализованными и представляли собой сложные аллегорические живые картины. Парад — настоящий карнавал, предшествовавший схваткам, — приобрел главенствующую роль. Это было незабываемое и яркое зрелище: каждый участник выезжал на поле боя, облаченный в символические одежды или доспехи; кто верхом, кто на триумфальной колеснице, кто на самодвижущихся повозках. Фантазии не было предела. Какой восторг, должно быть, вызывало у публики появление повозки, запряженной слонами (их, правда, изображали искусно замаскированные лошади), настоящими медведями, львами или даже верблюдами. За колесницами следовали оруженосцы, пажи, свита, одетые в цвета хозяина или ряженные дикарями, «косматыми ирландцами», сказочными и легендарными персонажами. Иногда в представлении участвовали профессиональные актеры и музыканты. Остановившись под балконом королевы, рыцарь обращался к ней с речью, объяснявшей смысл его костюма и явления, а затем слагал к ее ногам свой дар — щит со специально составленной для этого случая эмблемой и девизом.

Сценарии и речи, в особенности имевшие программный смысл, тщательно составляли либо сами участники, если им хватало таланта, либо их ученые секретари; в особо ответственных случаях латинские тексты заказывали специалистам из Оксфорда. Графу Эссексу, например, помогал со «сценарными находками» сам Фрэнсис Бэкон — в то время всего лишь его секретарь, а позднее в оформлении турниров принимали участие знаменитый драматург Бен Джонсон и не менее популярный архитектор Иниго Джонс. Сценография праздников постоянно усложнялась, требуя громоздких конструкций и сотен участников, но зрелище, которое получалось в итоге, было высшим и живым синтезом всех «благородных искусств», известных елизаветинцам, — поэзии, музыки, философии, истории, живописи, архитектуры и спорта. Не раз среди многоцветья гербов, эмблем, великолепных, украшенных чернью и золотой чеканкой, доспехов зрителям казалось, что они перенеслись в сказочную державу короля Артура и рыцарей Круглого стола. Но у нового Камелота была своя владычица — Королева Фей, Елизавета.

К ней устремлялись все мысли, речи, взоры. На турнире 1590 года, например, один из участников, лорд Ф. Стрэндж, появился в сопровождении сорока сквайров в белых одеждах, на повозке, представлявшей собой корабль, на носу которого сидел выдрессированный орел, склонившийся перед королевой. Белый — цвет чистоты и девственности, один из символических цветов Елизаветы, избрал и лорд Комптон, явившийся на турнир Белым Рыцарем: все — от его плюмажа до коня и копья поражало белизной. Двое других участников отдали предпочтение золотому: Чарльз Блаунт появился в виде Солнца, а Роберт Ноллис — украшенным золотыми ветвями. Роберт Фитцуотер, напротив, на турнире 1595 года предстал с необыкновенным плюмажем цвета воронова крыла и в изысканных черных доспехах. Это было в тот год, когда граф Кумберленд поразил всех, выехав верхом на «драконе».

Но черный цвет — символ верности и возвышенной печали — порой трагической нотой вторгался в рыцарский праздник. В 1586 году сэр Генри Ли, главный организатор всех турниров, провел по полю черного коня без всадника, отдавая дань памяти погибшему в Нидерландах рыцарю — поэту Филиппу Сидни. Спустя четыре года граф Эссекс выехал в сопровождении настоящей траурной процессии, вызывая реминисценции со смертью Сидни — своего друга, на вдове которого он дал клятву жениться. Несмотря на благородство данного обета, скрепленного кровью, Елизавета негодовала из-за этого брака, и граф нашел проникновенную форму, в которой напомнил всем о смерти благороднейшего из английских рыцарей, от которого он принял эстафету, о своем обещании и о своем отчаянии из-за немилости королевы. Она не могла не простить его.

В большинстве же случаев белый и красный цвета царили над всеми остальными. Красная садовая роза и белый дикий шиповник были символами династии Тюдоров; соединенные вместе, они составляли так называемую тюдоровскую розу. Елизавета особенно любила их и превратила в глубоко личные символы: незамысловатый шиповник олицетворял ее девственную чистоту, а гордая роза — первенство над остальными; она была первой среди земных женщин и государей, как роза — первая среди цветов. Этот мотив постоянно обыгрывался на турнирах. В 1584 году один из бойцов появился в образе Слепого Рыцаря. Он прочел сонет, открывавший природу его недуга: рыцарь был ослеплен прекраснейшим цветком, который цветет одновременно белым и красным цветом.

Турнир 17 ноября 1590 года стал одним из самых волнующих и грандиозных: сэр Генри Ли — непобедимый, но постаревший защитник королевы — передавал свои полномочия графу Кумберленду. Прощание с ним вылилось в настоящий триумф верного подданного и его госпожи, олицетворявшей в его глазах чистоту и правое дело, что для протестанта было неотделимо одно от другого. По этому случаю на площадке перед балконом королевы был возведен «храм римской богини Весты». Волшебное сооружение из стекла, хрусталя и белой тафты, поднятое на колоннах, сияло изнутри. Три «весталки» окружали покрытый золотой парчой алтарь с дарами богине, которые Елизавета — Веста приняла в финале. Перед входом в храм стояла колонна, увенчанная короной и увитая белым шиповником, к основанию которой старый Генри Ли сложил свои славные доспехи. Он произнес прощальную речь, прославлявшую его августейшую госпожу — «победительницу непобедимого врага, владычицу морей и заокеанских колоний, живую богиню, которую на небесах ждал венец». Даже сдав пост, этот еще крепкий воин выходил на ристалище в честь своей Элизы в 1597 году в облике Неутомимого Рыцаря, но отныне официальным защитником королевы был граф Кумберленд, на много лет ставший «Рыцарем из замка Пендрагон» времен легендарного короля Артура. В этом образе он и позировал Николасу Хиллиарду. На портрете Кумберленд изображен облаченным в черные доспехи, украшенные золотыми звездами, и средневековое одеяние поверх них, на его шляпе — перчатка Елизаветы, его Дамы, на щите — девиз «Hasta Quando», означавший, что он пронесет свое копье до самого конца.

Молодой граф Эссекс, мечтавший получить почетное звание, доставшееся Кумберленду, делал все, чтобы затмить его. Начинающий свое восхождение молодой фаворит не только тратил целые состояния на собственные экстравагантные выезды, но и старался принимать участие в общей организации праздника и выработке его сценария, хотя королева не всегда ценила его рвение. В 1595 году Эссекс выступил с донельзя растянутой постановкой, где в споре его склоняли каждый на свою сторону Любовь и Себялюбие. Последнее засылало к рыцарю своих эмиссаров — Отшельника (призыв уединиться и погрузиться в себя), Солдата (всецело отдаться погоне за бранной славой) и Секретаря (предпочесть карьеру и высокое положение). Любовь же представала в образе «индейского царя» (!), который вел долгие ученые споры с этими аллегорическими фигурами и наконец одерживал верх, убедив всех, включая рыцаря Эссекса, отдать все свои силы и таланты служению королеве. Утомленная Елизавета заявила, что, если бы она знала, что тут так много будут говорить о ней, она бы не пришла смотреть турнир в этот вечер, а отправилась бы спать.

Улавливая ее настроение, некоторые из рыцарей делали свои выезды забавными: облачались в шутовские одежды и потешали публику речами, полными юмора. Так, Томае Джерард развеселил королеву и придворных дам, выехав на ристалище в прекрасном рыцарском облачении, но верхом на пони «ростом не выше собаки».

Одним словом, каждый развлекал и прославлял Елизавету в меру собственных сил, талантов и возможностей своего кошелька. Но если литературные и артистические дарования рыцарей не всегда были бесспорны, то их преданность и верность госпоже сомнений не вызывают. Некоторые из них продолжали галантную игру и на полях настоящих сражений, не делая различий между идеальным рыцарским миром и действительностью. Воюя во Франции, Эссекс несколько раз вызывал коменданта вражеской крепости на поединок во имя Елизаветы, предлагая таким образом решить судьбу осажденных. В условиях реальной войны и небутафорской крови француз счел это пустым ребячеством (увы, во Франции давно не было своих женщин-героинь и слишком долго правили мужчины).

Как бы там ни было, но эта постаревшая женщина умела вызвать неподдельный энтузиазм у своих воинственных рыцарей — и молодых, и ветеранов. Даже если их пыл сводился лишь к сценической лихорадке актеров-дилетантов, ставящих для собственного удовольствия любительские спектакли, это она, Елизавета, была их Музой, заставлявшей и пушки говорить стихами.

Те, кому довелось жить в то славное время, с ностальгией вспоминали елизаветинских героев:

Иных уж нет, иные и поныне живы

Из тех, кто в славный век Элизы

Служили верно ей, то время

Достойно прославляя…

Странствующая королева

Одной из самых удачных пропагандистских находок Елизаветы были ее регулярные путешествия с визитами в графства, города, университетские центры, поместья аристократов. Она гениально угадала извечную потребность рядовых обывателей хоть на миг оказаться рядом, увидеть, прикоснуться к великим мира сего, кумирам, потребность, с которой приходится считаться и современным политикам. В ту пору эта практика «общения с народом» на площади была жизненно важна для снискания широкой поддержки и вербовки верных сторонников. После Елизаветы она решительно не удавалась английским монархам: и Яков I, и Карл I не были склонны к активным публичным контактам; популярность Стюартов никогда не была велика, и неудивительно, что они не смогли удержать престол. Когда же монархия в Англии была реставрирована, герцог Ньюкасл прямо посоветовал Карлу II возобновить елизаветинскую традицию королевских проездов по стране, чтобы «доставить удовольствие и малым, и великим».

Контакты со всеми слоями общества во время поездок позволяли Елизавете во всем блеске явить себя подданным, излить на них свет своего милостивого расположения и заодно собрать щедрую дань восхищения, подношений и специальных развлечений, устраиваемых в ее честь. Последние внесли немалый вклад в создание елизаветинской «золотой легенды». Королева-Солнце наслаждалась отраженным светом собственного сияния, слушая речи и баллады, сочиненные в ее честь, и любуясь причудливыми аллегорическими спектаклями. Неизвестно, кому принадлежала идея публиковать программы наиболее пышных официальных приемов в ее честь с текстами речей и описанием мизансцен живых картин, но она была весьма плодотворной. Читатели легко воображали себя участниками по-истине фантастических зрелищ и в то же время получали образец того, как следует обставлять подобные приемы.

Одним из самых знаменитых чествований королевы, формировавших образцы для подражания, стал ее визит к графу Лейстеру в его поместье Кенилворс в 1575 году. Когда кавалькада придворных приблизилась к усадьбе, их встретил привратник — Геркулес с ключами и палицей, приветствовавший королеву пышной речью. Королевский кортеж проследовал за ворота, где гостям открылся великолепный вид на озеро, по водам которого навстречу коронованной гостье двигалась сама Владычица Озера в сопровождении «нимф». Посреди озера располагался искусственный мост на четырнадцати опорах с висевшими на них подношениями для Елизаветы, а сам мост окружал целый сонм античных богов и богинь. Живая декорация дополнялась двумя суковатыми посохами, увешанными доспехами и оружием (они символизировали самого хозяина дома, верного слугу и воина, посох был частью герба Лейстера), а также двумя вечнозелеными лавровыми деревьями, украшенными всевозможными музыкальными инструментами — олицетворение вечно юной Елизаветы, любимицы Аполлона и муз. Вечером стараниями итальянского пиротехника над озером был устроен великолепный фейерверк — потоки огня, искр, сияющих звезд и стрел (итальянец первоначально предлагал графу запустить в воздух живых кошек, собак и птиц, но Лейстер отверг эти сомнительные авангардистские находки). Программа приема также включала охоты, бесконечные банкеты, театральные спектакли-маски по вечерам, медвежьи бои и, наконец, финальную водную феерию, в которой перед королевой, образцом несравненной красоты и божественного величия, склонились Владычица Озера и сам Протей — морское божество, — появившийся на «дельфине», внутри которого звучала музыка.

Визит королевы и ее двора с внушительным поездом, скарбом, сотнями слуг был для хозяина и честью, и стихийным бедствием: неделя развлечений могла поглотить его годовой доход (только за один обед у виконта Монтагю, например, гости съели трех быков и сто сорок гусей, а они прогостили у хлебосольного хозяина неделю). Однако приезд королевы необыкновенно поднимал престиж тех, кто удостаивался чести принимать ее, и амбициозные хозяева готовились к этому месяцами: подновляя свои дома, вставляя новые итальянские витражи, украшая отведенные королеве покои и т. д. Они тратили тысячи фунтов на подарки Елизавете — обыкновенно драгоценные «безделушки», стоившие целые состояния.

Она любила подарки, но более всего ценила искусное выражение любви и артистически поданную тонкую лесть. Со временем «индустрия» приемов обрела сложившиеся формы: один и тот же ряд понятий обыгрывался в аллегорических сценах, куда бы она ни приехала, — верность и преданность ей хозяев, ее неземные красота и мудрость, мирное правление и торжество истинной религии. В 1591 году королева посетила Сассекс и гостила у католического магната виконта Монтагю. Каждый день хлебосольные (и, к слову сказать, не самые верноподданные) хозяева предлагали ей новые и новые развлечения. При приближении королевы к замку из-за стен его полилась музыка и страж, одетый мифологическим Гигантом, разразился длинной речью о том, что сбылось древнее пророчество — стены запоют при приближении самой удивительной из женщин, после чего галантный цербер пропустил процессию в цитадель. На следующий день, в воскресенье, гостей ждал пышный банкет. Понедельник был отдан охоте на оленей, и Елизавета собственноручно подстрелила трех. Во вторник после пира за столом длиной в двадцать четыре ярда гостья пошла прогуляться по парку. По пути ей встретился Пилигрим, представившийся собирателем древностей и достопримечательностей. Он поведал королеве, что недалеко от этого места видел самое необычное на свете дерево, но в его ветвях сидел свирепый Дикарь, не давший ему осмотреть диковинку. Пилигрим умолял Елизавету взглянуть на чудесный дуб. Заинтригованная королева последовала за ним. Ее взору предстал могучий дуб, увешанный множеством прекрасно выполненных гербов местного дворянства, верхушку же его венчал ее собственный герб. Дикарь на отменной латыни объяснил, что это древо — символ единства государыни и дворянства Сассекса, а он находится здесь, чтобы охранять мирные берега графства от происков врагов, переодетых иезуитов и прочих недоброжелателей, которые хотели бы разрушить это трогательное единство. Он восславил ее милость и терпимость к подданным: «За границей страшатся Вашего мужества, дома славят доброту».

В среду Елизавета отправилась на прогулку к пруду, куда ее поманила прелестная музыка, и стала свидетельницей диалога о преданности между Рыболовом-удилыциком, сидевшим на берегу, и Рыбаком, тянувшим невод. По окончании дискуссии Рыбак, направив лодку к Елизавете, вытащил свою сеть и принес к ее ногам всю рыбу из озера, пожелав, чтобы все до единого сердца ее подданных так же безраздельно принадлежали ей, как и его улов. В четверг ей был предложен пикник, оживлявшийся танцами местных крестьян, к хороводу которых как бы в порыве всеобщего ликования присоединились хозяева — лорд и леди Монтагю. Все эти развлечения сопровождались обильными славословиями в адрес «гостьи и их коронованного божества». Само по себе сравнение с богиней было уже расхожим штампом и требовало более детального развития темы. Так, у Монтагю во время охоты к Елизавете приблизились «нимфы» с луками через плечо и запели: «Взгляните на ее кудри, подобные золотым нитям, / Ее глаза — как звезды, мерцающие в небе, / Ее небесный лик — неземной формы, / Ее голос звучит как Аполлоновы напевы, / Это чудо всех времен, чудо мира. / Королева Удачи. Сокровище Любви. Слава самой Природы». Пилигрим в молитвенном экстазе предсказывал, что с концом ее жизни наступит конец света (во владениях католиков напоминать о смерти было не совсем уместно, тем не менее Елизавета отнеслась к этому снисходительно).

В то же лето 1591 года королева гостила у графа Хертфорда в Хэмпшире. Сохранилась гравюра, на которой Елизавета изображена сидящей под балдахином на берегу озера и созерцающей очередную водную фантазию. Среди вод специально вырытого по этому случаю водоема были насыпаны три искусственных острова с возведенными на них бутафорским замком, укрепленной артиллерийской батареей и гигантской улиткой. Над каждым из этих сооружений реял флаг святого Георгия. Нерей — водное божество — в сопровождении шести «тритонов», трубивших в рога-раковины, подвел к королеве корабль, на палубе которого находились три девы и «нимфа», аккомпанировавшие певцам. Этот эскорт сопровождал два драгоценных подарка Елизавете — ювелирные украшения, принесенные к ее стопам от имени Нептуна. Затем последовали речи «лесных людей», пасторальные сцены, а вечером — потрясающий фейерверк: палили пушки, все три островка над озером озарялись ракетами, огненными шарами и колесами, а над улиткой вдруг засветилась огромная земная сфера. Придворные наблюдали эту картину из-за столов, сервированных серебряными блюдами с яствами. Провожая королеву, «нимфы» графа Хертфорда плакали стихами и призывали еще раз приехать ту, которая была «сокровищем Природы», «самой большой радостью небес», «звездным оком мира» и «солнцем чистой красоты».

Последними, кто занимал Елизавету при жизни, были лорд-хранитель печати Эджертон и его жена, принимавшие королеву в 1602 году в Мидлсексе. Хозяйка дома сумела добавить к традиционным комплиментам нечто неизбитое: в садах государыню приветствовали два забавных персонажа — Сельский Староста и Молочница, которые преподнесли гостье украшенные драгоценными камнями миниатюрные грабли и вилы — настоящий шедевр ювелирного искусства, — заявив, что королева «самая лучшая хозяйка из всех присутствующих». Прием у Эджертонов отличался тонким вкусом и изяществом речей. Королеву часто и по разным случаям приветствовала аллегория Времени, но Место еще не разговаривало с ней никогда. Здесь же Время обратилось к нему с вопросом: «Великие, коих мы занимаем, наполняют все пространство вокруг себя божественными совершенствами, как солнце наполняет мир светом своих лучей. Но ответь мне, несчастное Место, как ты будешь занимать Солнце?» — «Воспринимая от него славу и переполняясь ею», — был ответ. Когда королева-Солнце покидала их, ей преподнесли на прощание драгоценный якорь, чтобы она подольше задержалась в «их бухточке, хотя та и слишком мала для нее».

Приемы у магнатов создавали стандарт для менее знатных хозяев и для городов. При приближении королевского поезда все старались не ударить в грязь лицом — в прямом и переносном смысле: чинили дороги и мосты, чистили улицы, готовили снедь, изобретали развлечения. Не всё и не всегда удавалось. В Рочестере сохранился до наших дней дом елизаветинских времен, носящий странное название «Satis», что в переводе с латыни означает «хватит», «довольно». По преданию, местный дворянин развлекал там королеву, но он не отличался хорошим вкусом, она устала и наконец, не вытерпев, воскликнула: «Satis!» Слово приклеилось к дому навсегда.

Впрочем, такое случалось редко. Как правило, Елизавета и ее подданные расставались после торжественной встречи с увлажненными глазами. Так было в Нориче, Бристоле, Дувре и повсюду, где она терпеливо выслушивала бесконечные многословные приветы и ободряла робких местных ораторов, терявших дар речи в ее присутствии, ласковыми словами. И всегда она улучала минутку, чтобы поблагодарить скромного учителя, городского старшину или священника за его речь, «лучше которой ей не доводилось слышать». В Кембридже она стоически провела целых четыре часа под палящим солнцем, пока были произнесены все ученые латинские панегирики в ее честь, но королева не могла позволить, чтобы плоды чьих-то упорных ночных бдений пропали втуне.

Она демонстративно ела преподнесенные городами угощения, не принимая мер предосторожности против яда, и говорила массу точно рассчитанных теплых фраз. По обычаю города преподносили ей в подарок серебряные кубки с золотыми монетами, собранными жителями. В Ковентри мэр принес к ее ногам сто фунтов стерлингов золотом. «Это замечательный дар, — прочувствованно сказала Елизавета, — я очень редко получала такие богатые подарки». — «С вашего позволения, — с поклоном ответил мэр, — здесь гораздо больше, чем сто фунтов. Здесь сердца всех ваших любящих подданных». — «Благодарю вас, господин мэр, — промолвила королева, — это действительно гораздо больше». Слезы признательности, волны любви и обожания — вот та атмосфера, которую она создавала вокруг себя. В радостной эйфории горожане забывали на время о кровопускании их сундукам и кошелькам. Елизавета владела высшим талантом политика — заставить подданных не жалеть о жертвах, принесенных их государыне.

Слова, слова, слова…

Среди многих талантов, коими была наделена Елизавета, даром звучного и меткого слова она гордилась более всего и ценила его в других. Особая прелесть ее эпохи заключалась в том вкусе к языку, который вдруг ощутили современники. Если Средневековье порой называют «эпохой жеста», то Ренессанс принес с собой тончайшее чувство слова. Воспитанная на цицероновской латыни и демосфеновском греческом, образованная элита английского общества трепетно относилась к стилю речи, как устной, так и письменной, — риторическому, полному пышных метафор, аллегорий, емких афористических высказываний. Высокая элоквенция во многом была модой, принесенной с юга Европы, из Италии, но модой чрезвычайно плодотворной. И в Англии государственный деятель или придворный, не обладавший даром изысканной латинской речи, не способный поддержать беседу на этом универсальном международном языке или блеснуть в дискуссии на философскую тему, был обречен на неуспех. Это влияло и на нормы родного языка, богатство и прелесть которого современники осознали в эту пору. Елизаветинские придворные стремились изъясняться на английском так же изысканно, как и на золотой латыни, что, правда, делало его несколько искусственным. Для особого придворного языка — вычурного, чрезмерно перегруженного сравнениями и постоянными ссылками на примеры из античной истории, возникло даже особое название — «эвфуистическая речь» (по имени Эвфууса — героя популярного в то время романа «Эвфуус, или Анатомия остроумия» Джона Лили). Елизавета была способной эвфуисткой, в особенности когда хотела произвести впечатление на иностранных дипломатов или добиться соответствующего эффекта в парламенте. Но то была лишь игра, как она называла ее, «суета остроумия и красноречия», и при необходимости королева становилась предельно лаконична и точна. А многие современники даже запомнили ее, эту утонченную стилистку, с характерной простонародной божбой на устах. «Раны Господни!» или «Смерть Христова!» — восклицала она, удивленная чем-нибудь. Она по-истине была многолика.

Английский двор всегда славился полилингвистичностью: французский был так же естествен для местного дворянства, как родной английский, аристократия не мыслила себя без итальянского. Но даже на этом весьма отрадном фоне королева выделялась своими способностями. По отзывам ее собеседников самых разных национальностей, ее латынь, французский и итальянский были совершенны, в разговорном греческом она была чуть менее сильна, чем в чтении на нем, правда, ее немецкий и голландский оставались лишь посредственными. Способность поддерживать беседу на всех ведущих европейских языках избавляла ее от потребности в переводчиках, секретарях, словом, техническом персонале, и позволяла самой держать руку на пульсе дипломатических переговоров. Она была немного тщеславна, эта леди-полиглот, и пользовалась любой возможностью продемонстрировать свои таланты, свободно переходя в беседах с иностранцами с одного языка на другой. Сложные испытания, такие как импровизированные латинские рассуждения на щекотливые политические темы, где блестящий стиль должен был сочетаться с тонким подтекстом, лишь раззадоривали ее. Так, когда ко двору прибыл польский посол и произнес безукоризненную по форме, но оскорбительную по содержанию речь, полную упреков, которые английская королева находила беспочвенными, Елизавета звенящим от скрытого негодования голосом дала ему полную сарказма и колкостей отповедь на латыни. Присутствовавший при аудиенции секретарь Роберт Сесил, сын Уильяма Берли, был восхищен услышанным. Елизавета и сама чувствовала, что экспромт ей удался. Но ей мало было поверженного поляка. Она хотела, чтобы свидетелей ее литературно-дипломатической победы было больше. Простим ей невинную женскую слабость: королева велела Сесилу записать ее речь по горячим следам и послать ее молодому фавориту графу Эссексу, чтобы и тот насладился ее стилем, разделив торжество коронованного филолога.

Ее интерес к чужим языкам был настолько сильным, что, когда в Лондон явились послы из далекой Московии с грамотами от их государя, Елизавета с неподдельным вниманием вслушивалась в русскую речь, потом рассматривала буквы неведомого алфавита, выписанные золотом и киноварью, и заключила, что могла бы с легкостью выучить и этот язык. Она никогда не приступила к нему, но несколько раз советовала Эссексу заняться русским, так как это было бы полезно для ее внешнеполитического ведомства, которое он курировал в 90-х годах.

В повседневной же жизни елизаветинского двора рафинированная культура речи находила выражение в искусстве bon mot — острого словца, эпиграммы и нескончаемых словесных дуэлей. Остроумие было божеством, которому поклонялись елизаветинцы. Тон в развлечениях этого рода задавала сама королева, и всякий, кто рассчитывал привлечь ее внимание, должен был оттачивать свое мастерство. Рассказывали, что Рэли, еще не удостоившийся чести стать фаворитом, как-то, стоя у окна, в задумчивости написал на нем алмазом своего кольца: «Я так страшусь упасть, но ввысь готов подняться…» Насмешница-королева немедленно нацарапала ответ: «Когда подводит дух, не стоит и пытаться!» Позднее она получила от него в подарок прелестный сонет-комплимент, в котором прославлялся непременный набор достоинств — глаза, яркостью превосходящие звезды, волосы, затмевающие блеск солнца, и т. д. Но много ли найдется сонетов, отдававших дань уму дамы? Рэли восславил его трижды: «Тот ум, что властвует над моими мыслями… тот ум, что снискал славу до небес… тот ум, что переворачивает вверх дном могучие державы». И если поэт и польстил ей, то скорее относительно глаз и волос.

В хорошем расположении духа Елизавета была не прочь подтрунить и над собой. Однажды после долгой беседы с ней французский посол высказал королеве свое восхищение ее красноречием и великолепным знанием языков. «Ах, месье, — ответила она, — совсем несложно научить женщину болтать. Заставить ее хоть немного помолчать — задача куда труднее!» Вспыльчивая, она тем не менее могла простить дерзость или нелицеприятную критику, если они были облечены в остроумную форму. Один из характерных анекдотов ее времени — история с неким фермером. Он был очень недоволен поставщиками продуктов для королевского двора, которые имели привилегию почти в принудительном порядке закупать продовольствие по очень низким ценам. Этот фермер якобы оказался в присутствии королевы и ее фрейлин и стал громко осведомляться: «Которая тут королева?» Она отозвалась: «Я». — «Вы? — притворно изумился фермер. — Ну нет, вы, миледи, слишком тонки, а королева должна быть очень-очень толстой». — «Почему же?» — смеясь, осведомилась Елизавета. «Потому, что каждый год она поедает всю мою птицу и много другой снеди и никак не остановится». Согласно преданию, королева не рассердилась на хитрого селянина и приказала расследовать злоупотребления поставщиков. Другой, уже вполне реальный случай ее снисходительного отношения к дерзкому, но остроумному болтуну — ее беседа с неким Т. Ширли, молодым полунищим дворянином, вымаливавшим у нее денег на морскую экспедицию в неведомые страны. Королева отказывала, и он, дав волю фантазии, стал расписывать, какие прекрасные и богатые земли он мог бы открыть для нее, но теперь будет вынужден взять их себе, сказочно разбогатеет, коронуется и будет писать ее величеству письма из своего нового королевства. «На каком же языке вы будете мне писать?» — иронично осведомилась Елизавета. «На языке королей: моей августейшей сестре…» Она долго смеялась, но денег новоявленному «брату» так и не дала.

Одной из любимых литературных забав Елизаветы были игры с именами, весьма популярные в XVI веке. Не было школяра, который не перевел бы свое имя на латинский, отыскивая в нем новый символический смысл, не было придворного, не сочинившего хотя бы раз в жизни акростих, образующий из начальных букв всех строчек имя его возлюбленной. Имя превращалось в символ-звук или символ-изображение, а они, в свою очередь, — в тайные шифры в любовных играх: появляясь вместо подписи в надушенных письмах, на портретах и медальонах, даримых друзьям и поклонникам.

Королева охотно жонглировала именами и раздавала прозвища. Роберт Лейстер всегда гордился символическим значением своего латинизированного имени Robur, что означало «крепкий», и избрал своим символом изображение дубовой ветки. Но Елизавета предпочитала называть его по-другому — «Глаза», «мои Глаза», подчеркивая, как дорог был для нее граф и как важно было для нее его мнение. Но как бы он ни гордился этим, рисуя в своих письмах к госпоже вместо подписи два глаза, ее «духом» был не он, а старый Уильям Берли, проницательный, вездесущий, всезнающий, не случайно Елизавета обращалась к нему в дружеской записке — «сэр Дух». Загадочный и мрачный Уолсингем был Мавром. Себя же она именовала Перевернутое Сердце, нередко подписывая так письма к близким. К их кругу относился, разумеется, и Барашек — Хэттон, он же Овечка и Веки. Как и Лейстер, он подписывал многие свои письма к королеве последним прозвищем или рисовал две тонкие дуги век. Хэттон был талантливым игроком в шарады и однажды видоизменил свою подпись, изобразив шляпу {hat) и римскую десятку {ten), что при произнесении составляло его имя. Но безобидное кудрявое животное чуть не утонуло в волнах нахлынувшего Океана. «Океанский пастушок», «Вода», «Водопад» — королеве очень нравилось пародировать западноанглийский выговор Уолтера Рэли, превращая его имя Walter в Water («вода»).

Когда Кристофер Хэттон заметил, что его повелительница отдает предпочтение другому, он в соответствии с правилами куртуазности прибег к утонченному языку намеков, воплотив свое страдание в эстетскую игру: Елизавета получила от него необыкновенную шараду — выполненную из драгоценных камней миниатюрную Библию (на языке символов это означало: он клянется), кинжал (что покончит с собой) и небольшой черпачок (если она не окоротит сэра Уолтера — Воду). Коронованная дама его сердца отправила ему ответную криптограмму: птичку (добрая весть), радугу (гроза миновала) и миниатюрный монастырь (ему уже не угрожают потоки воды и наводнение). Чтобы успокоить Хэттона, она приписала: «Если короли — как боги, а таковыми они должны быть, то они не потерпят преобладания какого-нибудь одного элемента из господствующих в природе стихий (она намекала на воду. — О. Д.). Живность ее полей дорога ей, и она так прочно укрепила берега, что ни вода, ни потоки не смогут затопить их». Однако Овечку не успокоили эти заверения — он послал Елизавете маленький аквариум, убеждая ее, что морских созданий лучше держать взаперти. Это иносказание восхитило королеву. Посланец Хэттона писал, что аллегорическая «тюрьма для рыбки» имела успех: «Ее Величество пожелала, чтобы я написал Вам, что Вода и водные твари не радуют ее так, как Вы, она всегда предпочитала мясо рыбе, полагая, что мясо — гораздо основательнее».

Неудивительно, что та, которая с таким увлечением играла в слова, ценила и поощряла тех, для кого это стало призванием и делом жизни.

Повелительница пастушков, королева фей

Вся атмосфера елизаветинского двора, пронизанная галантным поклонением, наполненная музыкой, негой, эстетскими развлечениями, возбуждала необыкновенный интерес к литературе и театру, ибо высокая поэзия, лучшие образцы прозы и драмы давали наиболее подходящие средства для выражения подобных чувств. Увлечение театром было всеобщим: не было недели, чтобы во дворце не играла какая-нибудь из лондонских трупп, чаще всего лучшие — труппа Барбеджа или их соперники, актеры Хэнслоу, со своими блистательными авторами — Шекспиром и Беном Джонсоном. В отсутствие же профессионалов придворные и королева развлекались любительскими «масками» — небольшими костюмированными представлениями, аллегорическими по преимуществу. Также много и увлеченно читали: последние итальянские, французские и испанские новинки переходили из рук в руки, переводы самых модных европейских авторов на английский появлялись почти незамедлительно. Почти все, начиная с королевы, упражнялись в любительском стихосложении, и если не всякий решался явить свои литературные детища миру, то по крайней мере оценить достоинства истинной поэзии могли многие. Это поголовное увлечение чтением модных новинок хорошо отражает забавный эпизод. Однажды королева заметила, что ее фрейлины с большим интересом читают, передавая из рук в руки, некую поэму. Она потребовала показать ей рукопись и обнаружила, что это перевод нескольких глав из популярной книги итальянца Ариосто «Неистовый Роланд», притом наиболее вольные ее эпизоды. Автором перевода оказался ее собственный крестник — известный острослов и повеса Джон Харрингтон. Елизавета вызвала его к себе и притворно-грозно отчитала за то, что он смущает ее фрейлин рискованным чтением, но примечательно, что в виде наказания она повелела молодому человеку удалиться от двора и не показываться ей на глаза, пока он не завершит полного перевода всего «Неистового Роланда» (к слову сказать, довольно длинной поэмы). Он подчинился, и в результате этой своеобразной епитимьи Англия получила в 1591 году первое издание поэмы Ариосто на английском языке.

Как и их коронованная госпожа, страстью к хорошей литературе были одержимы многие крупные фигуры при дворе: Лейстер — дядя, друг и покровитель Филиппа Сидни, Уолтер Рэли, покровительствовавший Эдмунду Спенсеру, а позднее — Бену Джонсону, Уильям Берли, пестовавший поэта Джона Дэвиса, графы Эссекс и Саутгемптон, патроны Шекспира. Это покровительство нередко было продиктовано не только литературными пристрастиями, но и политическими потребностями: перо поэта верой и правдой служило патрону, и его призывали, когда требовалось развлечь ее величество новой постановкой либо преподнести ей к Новому году в виде традиционного дара поэму или стихотворный гороскоп. Но лишний золотой, полученный поэтами за заказ, спасал их самих от голода, а их божественные строчки — для будущих антологий. А какие имена войдут в них — Сидни, Спенсер, Марло, Шекспир, Джонсон, Лили! Каждое вызывает восхищение, но еще более они впечатляют как плеяда непревзойденных «елизаветинцев», питомцев ее века, прошедшего под знаком этой необыкновенной женщины, десятой музы Англии. Разумеется, литераторы с их причудливой игрой фантазии и полетом вдохновения внесли свою лепту в создание культа Елизаветы. Неподражаемый Филипп Сидни первым открыл тему райского «золотого века» и любовной идиллии среди первозданной природы, которую подхватили многие, сделав ее прекрасным фоном для прославления их королевы. Сидни был более чем необычным поэтом: высокородный аристократ, чьим крестным отцом был король Испании Филипп И, дипломат, воин и придворный, этот юноша снискал себе в глазах современников славу идеального дворянина. Но его называли и «рыцарем-пастушком». Удаленный от двора из-за размолвки с королевой, которой он был предан всеми фибрами своей протестантской души, Сидни начал писать в деревенской тиши пасторали, начинавшие в ту пору входить в моду. Со временем из них выросла большая поэма «Аркадия» о счастливой, благословенной стране, где на тучных пастбищах среди ручьев под сенью дубрав пастухи и пастушки пасут своих овечек и наслаждаются радостями простой жизни, предаваясь любви. Так соблазнительно было уподобить эту сказочную страну Англии, а ее повелительницу — королеве Елизавете. Сидни сделал это, воспользовавшись подсказкой Лейстера, чтобы вернуть себе расположение Елизаветы. В 1578 году он посвятил ей поэму «Майская королева», текст которой Лейстер лично преподнес государыне во время приема в садах своего поместья Уонстед. Она была тронута, и Сидни вернули ко двору, а к веренице ролей, которые постоянно играла Елизавета, добавилась еще одна — сказочной повелительницы Аркадии, королевы счастливых пастушков и пастушек, славящих ее в своих незамысловатых напевах, вечно молодой нимфы, царящей над лесами, холмами и прозрачными, как хрусталь, реками. Увы, первый из ее «пастушков» скоро покинул бренный мир, который вовсе не был так безмятежен. Сидни погиб в Нидерландах, мучительно долго умирая от раны, причинявшей ему непереносимые страдания. Последний жест этого молодого человека был так же благороден, как все, что он совершал: принесенную ему флягу с водой он попросил отдать умиравшему рядом солдату. Тело Сидни привезли в Англию и с невиданной помпой похоронили в соборе Святого Павла. Почести, разумеется, предназначались Сидни — рыцарю, аристократу, а не поэту. Но облаченная в траур и, как заметили наблюдатели, пролившая немало слез, королева Елизавета оплакивала и своего героя, и своего «пастушка», опоэтизировавшего ее век.

После смерти Сидни эстафету подхватил его протеже — талантливый, но бедный поэт Эдмунд Спенсер, увлеченный, как и его друг, жанром пасторали. В его поэме «Пастушеский календарь» два пастушка-поэта были заняты поисками достойных тем для творчества и оба склонялись к мысли о прославлении божественной Элизы и ее героев:

Певец, оставь пустое шутовство,

Душой из бренной воспари юдоли:

Воспой героев, иже на престоле

Делили с грозным Марсом торжество,

И рыцарей, врага разивших в поле,

Не запятнав доспеха своего.

И Муза, вольно простирая крылья,

Обнимет ими Запад и Восток,

Чтоб ты на гимн благой Элизе мог

Направить вдохновенные усилья

Иль пел медведя, что у милых ног

Дары свои слагает в изобилье.

Когда ж остынет гимнов жаркий звук,

Ты воспоешь блаженство нежной ласки

И будешь вторить мирной сельской пляске

И прославлять хранительный досуг.

Но знай, какие б ни избрал ты краски,

Хвала Элизе и тебе, мой друг[11].

Нива пасторали оказалась весьма тучной для придворных поэтов: кто только не обрабатывал ее, не в последнюю очередь рассчитывая на щедрое вознаграждение самой королевы или патронов. Зеленые леса и луга, избранные в качестве декорации, населяли нимфами, а саму королеву уподобляли царственной охотнице Диане, чью свиту составлял их легкий рой. Перепевы этого мотива встречаются в елизаветинской литературе сотни и сотни раз. Вот, например, Уолтер Рэли: «Благословенны будут ее нимфы, с которыми она скитается по лесам, / Благословенны будут ее рыцари, исполненные истинной чести, / Благословенна сила, коей она направляет потоки, / Да воссияет Диана, дарующая нам все это!»

А вот Бен Джонсон подхватывает дифирамбы своего патрона, Рэли, лунной богине Цинтии — Елизавете:

Гея, зависть отгони,

Тенью твердь не заслоняй:

Чистой Цинтии огни

Озарят небесный край —

Ждем, чтоб свет она лила,

Превосходна и светла.

Лук жемчужный и колчан

Ненадолго позабудь

И оленю средь полян

Дай хоть малость отдохнуть;

День в ночи ты создала,

Превосходна и светла![12]

Ему вторит Джон Дэвис: «Нигде нет таких коротких ночей, как в Англии летом», ибо они озарены особым светом, исходящим от их английской Астреи — Елизаветы.

В общем хоре голосов, прославлявших божественную Элизу, вел то один, то другой, предлагая для нее все новые и новые имена и образы. Не беда, что все смешивалось в путаном сознании поэтов, и та, которая символизировала для них чистоту и непорочность (Весту, Астрею, «незапятнанную лилию»), могла вдруг причудливым образом перевоплотиться в королеву любви и красоты, саму Венеру, символ пылких страстей, сулящий неизъяснимые наслаждения. В конце концов эта непоследовательность была свойственна и самому прототипу литературных образов. Вот Джон Дауленд восклицает в экстазе: «Она, она, она, одна она — / Единственная королева Любви и Красоты!» А вот она является Спенсеру Венерой из пены:

Пою не вам, премудрые вожди,

Но лишь моей монархине священной:

Она вмещает в девственной груди

Щедроты и красы любви нетленной;

Пою богине, порожденной пеной,

Лишь той пою, что любит больше всех,

И больше всех любима во вселенной…[13]

Спенсер был самым талантливым, но и самым нуждавшимся из елизаветинских менестрелей. Он постоянно голодал и отчаянно искал покровительства то Лейстера, то Рэли, чтобы они представили его стихи королеве. Если бы он мог, то вставлял бы ее имя в каждую строку. Но ему удивительно не везло в жизни. Прекрасный поэт умер в нищете, не успев воспользоваться горстью золотых, присланных от очередного фаворита — графа Эссекса. В 1589 году он начал большую аллегорическую поэму «Королева фей». Она должна была стать энциклопедией куртуазности и наставлением благородным дворянам, рассказывая о подвигах излюбленного героя английских легенд короля Артура и его рыцарей в стране фей. Елизавета выведена в поэме трижды: как сама королева фей Глориана, как Бельфеба и как Бритомарт, все три — героини отдельных историй о приключениях рыцарей (а ведь поэма осталась незаконченной; доведи Спенсер ее до конца, возможно, королева предстала бы и в новой ипостаси). Сказочная царица, загадочная, могущественная волшебница — такой воспел ее Спенсер, а ее земля — новый земной рай, благо, так удобно было обыграть созвучие имен «Елизавета» и «Элизиум» («Елисейские поля»):

И мыслилось, любое притязанье

Сей чудный остров утолить готов,

Любое прихотливое желанье;

Для каждого бы здесь нашлось очарованье.

Казалось, к смертным возвратился рай:

Столь дивное природы совершенство

Украсило роскошный этот край,

Что праведник, вкушающий блаженство

На небесах, избрал бы отщепенство,

Покинув Елисейские поля…[14]

«Королева фей» стала апогеем поэтической лести Елизавете. Однако сэр Уолтер Рэли, с чьей легкой руки поэма была представлена ей, сумел возвести поэтическую «надстройку» над храмом славы, созданным Спенсером. Рэли написал сонет «На “Королеву фей” Спенсера», изящно польстив в нем и поэту, и коронованному предмету его восторгов. По его мнению, Спенсер превзошел самого Петрарку, а добродетели Елизаветы затмили Лауру — прежний идеал небесной чистоты:

Виденье было мне: я — в храме Славы,

Лаурина гробница предо мной,

И с двух сторон склонились величаво

Любовь и Добродетель над плитой.

Вдруг из-под свода свет блеснул мне яркий,

И я увидел Королеву фей;

И горестно заплакал дух Петрарки;

Благие стражи устремились к ней,

А на гробницу возлегло Забвенье.

Тут камни кровью обагрили храм,

И не одной, в нем погребенной, тенью

Был брошен вопль к высоким небесам,

Где дух Гомера, скорбно негодуя,

Клял похитительницу неземную[15].

Мотив счастливого управления «божественной Элизы» с середины 80-х годов перекочевал и на сцену, воплотившись в пьесах Лили, Шекспира, Джонсона. Для всех них, умевших очаровывать и очаровываться собственными фантазиями, королева Елизавета навсегда осталась «счастливым ангелом этой счастливой земли», олицетворением вечного мая и «золотого века» Англии. Вы скажете, они лишь льстили ей? Но когда старая королева Бесс уже покоилась в могиле и лесть была излишней, величайший из елизаветинских поэтов Уильям Шекспир сказал о ней:

…Дева,

Самой незапятнанной из лилий она

Вернется в землю, и целый мир ее оплачет.

Все они были детьми ее века — вдохновенного, героического, блестящего. И если в ее Элизиуме поэзия, литература, театр засверкали всеми цветами радуги, в этом была и ее заслуга. Ибо она была права: радуги не бывает без солнца.

Загрузка...