Фабричный сверчок

Павел никогда не просыпался сам. Его мать, привыкшая к этому, полубодрствовала-полуспала и будила сына испуганным возгласом:

— Сынок, проспали мы с тобой!

Голос ее врывался в сладкие утренние сны Павла, как фабричный гудок. Он вскакивал, а потом уж протирал глаза. Обычно к этому времени на столе дымился стакан с крепким, до красноты заваренным чаем.

Прежде мать будила Павла иначе. Она говорила, наклоняясь над ним, ласково и сочувствующе:

— Сынок, пора, милый.

— Угу, — отвечал Павел и, едва всплыв, снова погружался в сон.

Это повторялось до тех пор, пока кто-нибудь из них не выходил из себя. Однажды — матери надо было в утреннюю смену — она разбудила Павла и ушла, думая, что он сам теперь поднимется. Павел уснул еще крепче и опоздал на два часа. С тех пор мать стала применять маленькую хитрость. Она поднималась пораньше, готовила завтрак, переводила стрелки ходиков минут на сорок вперед, подбегала к сыну и трясла его за плечо.

— Сынок, проспали мы с тобой!

У неё это здорово получалось.


До этого дня весна прямо-таки не радовала, даже Первого мая засыпала город мокрым, мохнатым снегом, а сегодня выдалось такое синее и золотистое утро, что не хотелось идти на фабрику. Павел постоял во дворе дома,' помедлил, щурясь от яркого, теплого солнца, что поднялось уже над кинотеатром, потом вздохнул и узким прогоном вышел на центральную улицу, еще прохладную, тихую, в синеватой тени.

Все бы ничего, да нет привычного потока смены — сотен людей, идущих в одном направлении — к фабрике, чьи корпуса из темно-красного кирпича видны отовсюду. Впечатление такое, словно только он, Павел, и работает сегодня.

Он шел, поглядывая на спящие окна с белыми занавесками и геранями, с какой-нибудь куклой-голышом, оставленной на подоконнике и смотревшей на мир удивленными, широко распахнутыми глазами, и, чего скрывать, завидовал всем, кто в этот ранний час спокойно нежился в постели — отсыпался за всю неделю, как говорят фабричные люди.

Сестренкам он тоже завидовал, но совсем иначе — покровительственно, жалея их. Думал: «Хорошо им, еще маленькие. Пусть поживут без заботы…» Сестренок Павел любил. Настя бегала во второй класс, а Олю в будни Павел часто сам отводил по пути на работу в детсад. Он хорошо помнил их маленькими, беспомощными: помогал маме купать их, нянчился, когда они болели, сам укладывал их спать, когда мама уходила в ночную смену и он оставался с ними один.


В ремонтной мастерской все уже были в сборе. Бригадиры толпились в кабинете мастера такой плотной стеной, что свет низко висящей лампы брызгал острыми лучами из-за их плеч. Ремонтировщики, помощники их и ученики сидели возле своих шкафов, скучали в ожидании работы, уж скорей бы взяться за нее, и были не в духе от одной мысли, что у всех сегодня выходной, а иМ — вкалывать и все сегодняшние развлечения: гулянье в парке, соревнования на стадионе, концерт самодеятельности в летнем театре — пройдут без них. И в то же время все понимали, что иначе нельзя: оборудование только тогда и можно по-настоящему ремонтировать, когда оно в простое. Но и эта верная мысль сегодня многим неприятна, и не один пожалел, почему не перешел в другой отдел, где выходной, как у всех, не один удивился, как это он до сих пор мирится с работой по выходным и праздникам.

Кореш нынче хандрил. Вообще-то Кореш было прозвищем, а звали его Борисом Корешковым, и работал он помощником ремонтировщика. Это был здоровый, плотный, деревенского вида парень, он и жил в деревне за городом и на фабрику ездил на велосипеде. Кореш любил побездельничать, но при этом принимал такой вид, будто захлопотался в работе.

Едва Павел появился в дверях, как выражение сонливости на румяном, круглом лице Кореша тут же сменилось ехидным любопытством. Он повел белесыми, в рыжих ресницах глазами, как бы призывая всех окружающих в свидетели, и было начал:

— Что, погода шепчет — бери расчет?

Но в это время из кабинета мастера один за другим стали выходить бригадиры. Вышел и Анатолий Соколов, бывший монтажник, красивый, веселый, похожий на киноартиста Рыбникова. Молоденькие прядильщицы его любили, но был он женат, и девушки лишь вздыхали о нем украдкой.

— Привет, Павка, — сказал Анатолий и тронул Кореша за плечо. — Двести семьдесят четвертая.

Это значило: «Бери ящик с инструментом и ступай к 274-й машине». Кореш кивнул и, когда Анатолий отошел, повернулся к Павлу.

— Дуй, Сверчок, раздевай машину.

Павел успел привыкнуть к таким «передачам» и без лишнего слова выволок из шкафа небольшой, но тяжелый, обитый жестью ящик с инструментом.

В цехе его встретила приветливая трель сверчка. «Здравствуй, дружище», — улыбнулся ему Павел.

Прошлой осенью он впервые увидел сверчка именно на фабрике. Было это в гальванической мастерской, низкой полутемной комнате с зеленой от окисей ванной и толстыми бутылями с кислотой, что стояли вдоль стен в плетеных корзинах. Павел и Иван Маянцев пришли за кольцами для прядильных машин. Кольца лежали в большом железном ящике. Павел, присев на корточки у ящика, брал кольца, считал и нанизывал на тесьму и вдруг заметил белесую букашку, похожую на кузнечика, которая копошилась среди колец.

«Гляди, кто это? — спросил он Ивана. — И как она тут может жить?»

Иван тепло улыбнулся:

«Это сверчок».

«Сверчок? Из тех самых, что поют?»

«Из тех самых».

«Какой невидный».

«Да, — кивнул Иван, — природа вида ему не дала, зато дала голос».

Он разобрал кольца на пути сверчка.

Сверчок выбрался из ящика, исчез и скоро запел где-то в углу, у окна.

«Это он в знак благодарности», — посмеялся Иван, закидывая за плечо звенящую связку колец…

В цехе было сумрачно. Свет из окон по обеим сторонам натыкался на станины и кожухи машин. Правда, отдельные его струйки просачивались в проходы между машинами навстречу друг другу и пытались соединиться, но это им пока не удавалось.

274-я оказалась допотопной английской машиной, похожей на вытянувшуюся от непрерывных усилий костлявую лошадь. Стояла она в самом конце цеха, у стены, и резко выделялась среди ярко-зеленых, новеньких «ташкенток», поставленных год или два назад.

«Такую бы в музей давно пора или на слом», — подумал Павел, опустив ящик на пол и разглядев на станине выпуклую чугунную цифру — «1898». Не дожидаясь ремонтировщиков, он начал «раздевать» машину: снимать пыльные ободранные валики, деревянные катушки с ровницей, недоработанные тощие початки.

Машина была почти уж голенькая и от этого стала еще более неказистой, когда пришли ремонтировщики. Они так и уставились на нее, а бригадир, подойдя ближе и разглядев на станине дату выпуска и название английской фирмы, вдруг лягнул машину что есть силы.

— Ну, удружил Исайка! — крикнул он на весь цех, — «Англичанку» подсунул!

Кореш присвистнул и тут же уселся на подоконник — удобно и надолго. Володя-Камбала покрутил головой.

Ремонтировщики боялись связываться с «англичанкой». Это была самая старая и самая капризная машина. Мукой было ремонтировать ее, и еще большей мукой — сдавать из ремонта. На смену десяти устраненным неполадкам являлись двадцать новых. Все знали, что у «англичанки» один дефект — старость. Для всех было бы истинным праздником в один прекрасный день увидеть, как эту машину разбирают до основания, грузят на самосвал и вывозят к ржавым грудам железа у пакгаузов. Но ее не убирали, и каждый год адским огнем горела из-за «англичанки» какая-нибудь бригада. Помощник мастера не принимал машину из ремонта и обнаруживал все новые и новые дефекты, бригада без конца устраняла их, густо исписанная Дефектная ведомость истиралась в лоскутки…

Павел мгновенно вспомнил все это и поскучнел. Он надеялся успеть сегодня хотя бы на стадион.

Анатолий прикусил губу, вынул из нагрудного кармана рубашки дефектную ведомость, глянул в нее и разразился:

— Это мне, монтажнику первого класса, со всякой рухлядью возиться? Да что мне, податься, что ли, некуда? Хватит! Сейчас иду и кладу заявление на стол. Не все мне терпеть, пусть другой кто-нибудь, а я сыт.

И он зашагал из цеха с таким видом, словно с разгону стену хотел пробить собой. Володя-Камбала и Павел смотрели ему вслед. Иван невозмутимо приблизился к машине и стал разбирать вытяжные приборы. Слышно было, как звякают, падая, снятые тугие крючки.

— Наплюй ты на нее! — крикнул Кореш с подоконника. — Подожди, что он скажет.

Сухие тонкие губы Ивана покривила усмешка.

— А что изменится? — спросил он, методично продолжая свое дело. — Ну, подаст он заявление на расчет, а нам-то все равно работать. Или, может, все рассчитаемся?

Володя-Камбала поскреб в круглом затылке.

— А ведь верно. Кореш, хватит сидеть, это не у тебя в деревне, на лужке. Не коров пасешь.

Кореш сделал кислую мину. Он до этого наделся, что авось бригадир поскандалит и мастер Исаев даст наряд на другую машину, полегче.

— Хватить бы ее кувалдой, — проворчал он, с ненавистью глянув на «англичанку», — а тут ремонтируй да еще модернизируй. Весь выходной провозимся.

— Давай-давай, — поторопил его Иван. «Рыбников» пошумит и вернется, я его знаю, а дело стоит. Иди на ту сторону, проверь барабаны заодно. Осторожно — пускаю!

Иван нажал кнопку — и машина зажужжала всеми веретенами, загремела шестернями, из вскрытых вытяжных приборов ее заячьими хвостами полезла изжеванная ровница.

— А ну, старая, показывай себя! — крикнул Володя-Камбала.

И машина себя показала. Ее одинокий шум ходил по цеху от стены до стены, и то, что в обычные дни тонуло в общем гуле, сейчас было особенно слышно — старческий скрип ее, кашель и усталость.

Иван остановил машину.

— Ну, как там барабаны?

— Нормально, — отозвался Кореш.

— Разбирай тогда верх и складывай все к стене. Сверчок, в валичную живо, а потом за лениксы. Володя, на правую сторону. А я главным узлом займусь.

— Дело, — откликнулся Кореш. — Только давайте по-быстрому. Раз-два давайте.

Анатолий и верно скоро вернулся. Оказывается, Исаев ушел за молоком на базар. Он на работу в выходные и праздники приходил с эмалированным бидоном. Бригадир, пока бегал в мастерскую и узнавал, где Исаев, поостыл и, вернувшись в цех, обрадовался, что остальные не стали его дожидаться и разобрали весь верх машины. Значит, отпадает разговор с мастером, не будешь же, в самом деле, снова собирать машину только для того, чтобы отказаться ее ремонтировать. Анатолий одобрительно улыбнулся Ивану, закатал рукава рубашки.

— Ладно, — сказал, бодрясь, — последний раз не по-нашему… Барабаны смотрели?

— Кореш смотрел.

— Как барабаны, Кореш?

— В порядке.

— Тем лучше.

— Быстрей кончим, — подтвердил Кореш. Этот обыкновенно ленивый, медлительный парень вдруг заспешил, и узлы вытяжных приборов так и рассыпались под его руками.


Павел собрал валики, связал их тесьмой и отправился в валичную мастерскую. Из мастерской, уже налегке, он было побежал обратно в цех, но на лестнице замедлил шаги. Вообще-то, надо бы в бригаду, работа только началась, дел много, а с другой стороны — хотелось заглянуть к маме на станки, пусть и нет ее там сейчас, просто хоть постоять минуту возле ее восьми железных, черных, мохнатых от налипшего пуха «братцев».

«На минутку можно», — решил Павел, спустился на первый этаж, прошел длинным коридором и выбежал во двор.

В фабричном дворе вовсю уж разгорелось погожее майское утро. Золотые широкие полосы света обдавали щербатые кирпичные стены и стертые булыжины мостовой, на карнизах истомно стонали и ворковали голуби, порой слышался тугой фыркающий звук их крыльев; трава, пробивающаяся у фундаментов корпусов, стала как будто ярче, гуще и плотней.

Павел вошел в ткацкий корпус, где сегодня тоже было тихо и сумрачно, и направился в третий цех.

Эта привычка — приходить к маме «за станки» — родилась еще в то время, когда он был курьером планового отдела и чувствовал себя на фабрике одиноким и потерянным. Он радовался, когда смены его и мамы частично совпадали, когда он знал и чувствовал, что она здесь, рядом, в цехе, хлопочет у восьми своих станков. Если мама работала утро — с шести часов до четырнадцати, — он только и ждал перерыва на обед, чтобы прибежать к ней — за деньгами, а вообще-то — побыть рядом с ней.

В ткацком цехе особенно не разговоришься: шум здесь такой, что люди, сойдясь близко, должны кричать на ухо, чтобы услышать друг друга. И все же у Павла было впечатление, что, приходя к маме, он и говорит с ней. У мамы за время работы на фабрике, а она поступила сюда еще до войны, развилась редкая способность говорить все что нужно жестами, улыбкой, взглядом, и Павел уже научился не только понимать этот ее язык, но и отвечать.

Мама у станков была проворна и быстра, как белка. Заметив сына обычно издали, она вдруг озарялась вся теплой, доброй, чуть печальной улыбкой. Лицо ее, только что сухое, напряженное, мгновенно мягчело, расправлялось, глаза странно молодели, делались блестящими, живыми; что-то девичье, смущенное и легкое появлялось во всей ее худощавой, невысокой, но ладной фигурке. Она приветливо махала рукой, подходила и спрашивала глазами: «Ну, как? У тебя все хорошо?»

«Нормально», — отвечал он улыбкой, он всегда отвечал ей «нормально», даже когда перешел в ремонтный отдел на чистку деталей и у него мутило в желудке от керосиновой вони и горели руки, обожженные паром.

Мама непременно касалась его ладонью, белой и гладкой от крахмала, которым она пользовалась, чтобы нить не липла к потным рукам, или по волосам поерошит, или просто подержит свою невесомую почти, жестковатую ладонь у него на плече. Это означало: «Родной ты мой. Родной…» — и Павел, чтобы не особенно расчувствоваться, задорно подмигивал ей: мол, конечно, родной, а то как же…

Мама, морща седловинку вздернутого носа, тоже подмигивала и кивала на большие электрические часы на стене. Это означало: «Я скоро домой, вот так…»

Павел нарочито печально вздыхал и тут же смеялся глазами: «А мне еще работать… Зато у меня обед. Я сейчас в столовку, там поем чего-нибудь вкусненького».

Иногда, случалось, он показывал ей на станочный ряд: «А у тебя станок встал. Заговорилась ты сегодня».

Мама огорченно вздыхала, хмурилась — все это сквозь улыбку, которая никак не хотела сбегать с ее лица. «Ой, и верно…»

Она опускала руку в кармашек серенького, отороченного красной ленточкой фартука и доставала денежку — бумажку на обед, заранее припасенную, сложенную вчетверо, пахнущую крахмалом и канифолью. Он брал деньги и порывался уйти, но мама останавливала его жестом руки, и в пальцах ее, сомкнутых замочком, повисала конфета в пестрой или золотистой бумажке. Мама показывала глазами на соседние станки: мол, подружки угостили…

Сейчас в цехе было не просто сумрачно, а темно от шкивов, перекрещивающихся над станками серыми, тяжелыми лианами. Окна лишь брезжили сквозь них. Темно и мертво. Казалось, вместе с людьми ушли отсюда и электрический теплый свет, и шум работы, и сама жизнь, лишь иногда слышался звук капли, упавшей с труб увлажнительной системы и сплющившейся о цементный пол.

Павел прошел по «восьмерке» мамы, трогая шершавые, серые полотна на станках. Все здесь было прибрано, все на своем месте, как дома: белый мешочек с крахмалом, противешок с канифолью, пучки аккуратно нарезанных ниток-концов. И сотканное в последние часы работы суровье, и запасные челноки, гладкие и странно тяжелые, будто литые, казалось, еще хранили в себе живое тепло, тепло маминых рук. Да и вообще образ мамы точно витал над этим станочным рядом, никогда не покидая его, и, если затихнуть, задуматься и смотреть долго и неотрывно на «тропу» между станками, по которой она ходит, можно увидеть ее подвижную, знакомую, летучую тень…

Павел вздохнул, потрогал туго натянутое шершавое полотно на крайнем станке и выбежал из ткацкого цеха.


Ни бригадир, ни Маянцев, ни Володя не заметили его задержки. Они продолжали разбирать машину и говорили о ней и о мастере Исаеве.

— Я вот о чем думаю, — сказал Анатолий, присев на корточки у «корня» машины и ловко работая отверткой. — Почему «англичанку» оставили? Ведь есть же новые машины. В ящиках на площадке лежат. Не нравится мне это, ей-богу, — разозлился бригадир. — А все Исайка! Иди — делай, а для чего, зачем, это вроде и не касается тебя. А я, может, знать хочу, что и зачем я делаю, в чем смысл моей работы?

— Это правильно, — негромко вставил Иван, — узнаем. А сейчас надо так сделать машину, чтобы потом совесть не загрызла. Меня загрызет. Когда наши прядильщицы в мыле будут, моя вина тут первая.

Все с уважением посмотрели на Ивана. Нет, не зря он, единственный из них, партийный билет имеет. И в бригаде самый старший по возрасту, самый дельный и выдержанный. Анатолий, который было оживился и дерзко заблестел глазами, снова потускнел.

— Пустое, ребята, это все.

— Почему пустое? — спросил Володя-Камбала, наставив на Соколова свой ярко-синий правый глаз и прищурив левый, тусклый, будто молоком налитый, из-за того, что у него такие разные глаза, Володю и прозвали на фабрике Камбалой.

— На то, чтобы по-честному, два-три дня надо. У нас один. Ничего из этого не выйдет.

— И за один можно успеть, — мягко, настойчиво возразил Иван. Он помолчал. — Мы здесь судим-рядим, а может, и не так уж плохо все обстоит. Оно ведь как? — Иван улыбнулся Павлу, который стал ему помогать, — Дело непомерно большим кажется, пока приглядываешься к нему. А как взялся за него — оно уж поменьше, а там еще меньше, а там и вовсе сошло на нет.

После слов Ивана наступило молчание, и работа пошла упорней, горячей.

В тишине цеха четко позвякивали детали машины, ключ, брошенный на цементный пол, слышалось упрямое сопение Кореша. Постепенно работа оттеснила личные думы и настроения каждого; из повторяющихся, однообразных операций сложился определенный ритм труда, дыхания, ударов сердца.

И все же Павел надеялся, молчание продлится недолго. Именно разговорами были примечательны эти рабочие дни в остановленных цехах. В обычные смены не очень-то разговоришься — шум машин мешает, но зато в выходные и праздники ремонтировщики отводили душу. За разговором быстрей шла работа, стиралась как бы монотонность ее, незаметно текло время. Может, за это Павел и любил дни, когда все отдыхают, а ты «вкалываешь».


Павлу больше всего нравились истории Володи-Камбалы. Этот кругленький, подвижный, веселый человек, казалось, вдоволь пожил в особенном каком-то, отчаянном народе и сам был из таких, и от рассказов его веяло бесшабашностью, озорством.

Павел долго не мог узнать фамилию Володи. Такое впечатление, словно фамилии у него и не было вовсе. Немногие знали, что он — Пахомов, зато всей фабрике Володя был известен по прозвищу Камбала. Это был великий любитель пошутить, побалагурить.

На фабрике о Володе ходило много разных слухов. Рассказывали, что у него ни родных, ни близких, один на всем белом свете. Он долго мотался по земле неприкаянным, бедствовал и лишь теперь вот осел, пустил, что называется, корень. Неунывающий, толстенький, краснолицый, он сразу пришелся Павлу по душе.

Павел думал, что и сегодня начнет разговор Володя, и ожидающе поглядывал на него, но заговорил Иван Маянцев.

— Скоро День Победы, — начал он, откашлявшись, — а у меня раз в этот день было… Но тогда он считался еще обыкновенным, война шла. Мать мы недавно схоронили, отец — на фронте. Бабка наша в церковь подалась помолиться за спасение отца: от него никаких вестей два года уж не было, но мы в живых его числили. А я работал в тот день. Как на фабрику уйти, всю постель на пол сволок и детвору на нее усадил: пусть, думаю, играют, так-то они не упадут, не кровать… Обратно иду уже вечером. Я тогда возчиком был. Валы сновальные отвозил из приготовительного отдела в ткацкий, на низкой такой тележке. Руки у меня надерганные, все тело ломит. Сейчас, думаю, приду, накормлю-уложу детвору и сам буду отдыхать. Не просто это — в шестнадцать лет за мать и отца быть всем младшим да еще и на фабрике работать наравне со взрослыми. Вхожу я в дом, и — глазам своим не верю! Постель вся синяя, и карапузы мои фиолетового цвета, будто такими и родились, — визжат, возятся, а возле них катается пустая бутылка из-под чернил. И все-то чернильными пальцами захватано — стены, занавески, мебель. Я, как остановился на пороге, так там и сел. Сижу и плачу, а они, карапузы-то, на меня глядя тоже в рев…

Иван замолчал. Черты его сухощавого лица и без того резкие, казалось, отвердели все. Он вроде бы переждал, когда они отмякнут, и разжал губы, и голос у него опять зазвучал ровно, с горьковато-усмешливой ноткой:

— А у нас в доме жена офицера жила, часто посылки получала. И тут стакан сахарного песку несет. «Муж, — говорит, — прислал, так я на весь дом и разделила». Карапузики мои как к тому стакану кинулись, синие лапки в него суют, песок горстями в ротишки пихают. Соседка опомниться не успела, а они уже пальчики облизывают. Тут и она чуть не заплакала. «Где, — спрашивает, — предел горестям этой войны, в каком поколении они иссякнут!» Начитанная была женщина. Ушла она, а я не знаю взяться за что — руки опускаются, как только вокруг гляну. Тут эта женщина вертается и еще трех соседок с собой ведет. Говорит тем трем: «Смотрите, терпит это ваша душа? — Те молчат, но по лицам все видно. — Вот и моя не терпит». Очень помогли они мне тогда: и ребят выкупали, и все вымыли-выстирали. Я в тот день понял: среди наших людей один с бедой не останешься.

И снова только металл звякал в тишине.

— Эй, Сверчок, не заснул там? — окликнул Анатолий.

— Я слушаю.

— Мастер ты слушать. Сам расскажи что-нибудь.

— А чего ему рассказывать? — пренебрежительно усмехнулся Кореш. — Он книжками живет.

— Пусть о книжках расскажет. Он тогда королеву Марию, которую другая королева казнила, хорошо описал. — Володя сквозь стойки машины одобрительно посмотрел на Павла синим круглым глазом. — Давай, Сверчок.

Павел помедлил. Его укололо замечание Кореша, но сейчас вот, точно взглянув на себя и свою жизнь со стороны, недоброжелательными серо-стальными глазами Кореша, он ясно увидел, что и верно — живет наполовину в книгах, в кино, словно уходит в них, убегает от фабрики, от буден многоквартирного дома на центральной улице, вообще от городка, где родился и вырос. Он было и хотел рассказать о Кола Брюньоне, книгу о котором дочитал вчера, но теперь принципиально решил говорить о чем угодно, но не о книге.

— Ну, давай, давай, — поторопил Кореш. — И про книжки интересно послушать. Мне, например, не до них, так хоть узнаю, про что там писатели сочиняют.

Павел и ухом не повел в его сторону, он смотрел на Ивана Маянцева. Иван мельком, между делом улыбнулся сухими тонкими губами, как будто подбодрил. Удивительно умел этот худощавый, поджарый, с немолодым и все же мальчишеским лицом человек без слов — жестом, улыбкой, взглядом — сказать куда больше, чем иным, Корешу например, удается выразить словами.

— А у меня две сестренки: Оля и Настя…

— Эка невидаль, — перебил Павла Кореш. — Две сестренки… У меня вон братьев полон дом. Мы кучкой росли. За стол сядешь — только успевай ложкой черпать, а то голодный встанешь. Соревнования у нас, а не обеды.

— Это хорошо, — сказал Володя, прерывая работу. — А я вот кругом один, поговорить не с кем. Я только здесь и разговариваю. Мне бы хоть одного братана.

— Всех забирай, не жалко.

— Вот-вот, — подхватил Иван. — Тебе не жалко. Кого ты вообще любишь, а?

Кореш или не захотел ответить, или не успел.

— Как валы, Иван? — спросил бригадир, словно бы ставя точку на разговорах и возвращая всех к работе, к тому, ради чего они были сейчас в цехе.

— Зигзаги выписывают.

— Несите с Корешем прямить. Володя, за эластичными валиками в мастерскую. Я — на склад новых деталей. Сверчок, наведи блеск в «корне».

Павел остался один. Он прошел вдоль машины и всю ее охватил взглядом. Хотя Анатолий говорил, что прядильная машина сложней, то есть интересней, ткацкого станка, Павел не встречал на фабрике механизма более однообразного. Сейчас, когда с «англичанки» снято все, что можно было снять, особенно заметно крайне простое ее устройство.

Павел присел на корточки перед «корнем», пробормотал:

— Да тут как в погребе!

Он взял обрывок мешковины, щетку и принялся за дело.

Солнце теперь в упор смотрело в восточные окна цеха. Его лучи пригревали спину Павла, заглядывали в узкие коридоры между машин, резко высвечивая в сером сумраке ряды толстых катушек с пушистой ровницей, початков и станин. Мягко, никелево мерцали кольца металлических планок. От этих лучей суше стал пыльный, щекочущий ноздри запах хлопковых волокон и клееного дерева.

«А чего ему рассказывать? — вспомнил Павел пренебрежительную фразу Кореша. — Он книжками живет».

Почему же, не только книжками. А мама, сестренки?..

После семилетки он послал документы в индустриальный техникум. Готовился к экзаменам, а сам думал, кто же поднимет и соберет сестренок, когда он будет на учебе, а мама уйдет работать в утреннюю смену, кто поможет ей нести корзину с мокрым тяжелым бельем с реки? Может, все дело и было в этой его раздвоенности. А может, в том, что, приехав на экзамены и оказавшись на несколько дней жителем большого города, он не сумел распорядиться ни своим временем, ни деньгами, которые выкроила ему мать из семейного бюджета.

Вступительные экзамены он не выдержал, но домой вернулся без досады и огорчения. А вот мама расстроилась.

— Ну, что же теперь, — сказала она, огорченно глядя на сына. — Видно, не судьба. Пойдешь в восьмой класс…

И вот — совсем другая, незнакомая средняя школа, новые, незнакомые учителя, большой — сорок человек! — класс, в котором Павел и немногие однокашники его затерялись среди второгодников, собранных чуть не со всего города, — точно зернышки вики в горохе. Учеба у Павла здесь не пошла, и на уроки ходил он с тяжелым чувством.

В холодный и тусклый предзимний день Павел признался матери, что уже две недели пропускает занятия и вообще не хочет учиться.

Мать растерянно присела на край кровати.

— А где же ты пропадал? Ведь все время уходил в школу.

— Я в библиотеке сидел. В читальном зале.

— Обманщик! И в кого такой хитрый? — мать было замахнулась, чтобы дать ему подзатыльник, но задержала руку и мягко опустила ее на колени. — Ну, хорошо хоть на улице не болтался. На улице-то сейчас сыро, зябко… Ну, что с тобой делать, ума не приложу.

— Ничего со мной делать не надо, — серьезно, с легкой обидой возразил Павел. — Я, чай, не маленький. Работать пойду.

Он сказал это, не подумав заранее, просто слова «работать пойду» часто звучали и в седьмом классе, в дни выпускных экзаменов, и в квартирах вокруг, они точно наготове были в душе Павла и теперь, когда настало их время, сами собой сорвались с языка.

— В пятнадцать-то лет? — спросила мать. — Ну, уж нет…

Через два дня утром она повела его на фабрику. Реденький влажный снег хлопковым пухом сеялся на крыши корпусов, железные площадки пожарных лестниц и стертый, серо-розовый булыжник в фабричном дворе.

Павла взяли курьером планового отдела.

…Пригнувшись и развернув кепку козырьком назад, чтобы не мешала, Анатолий ощупывал старую шестерню, с усилием поворачивая ее на оси. Надо было снять ее, не тревожа, то есть не снимая сцепляющиеся с ней детали. Это сберегало уйму времени, но было связано с риском: он мог ненароком поломать зубья других шестеренок, а таких в запасе нет. Втулка ведущей шестерни давно уж выработалась, вкладыши под ней ходуном ходили. Анатолий взял молоток, зубило и точными осторожными ударами выбил сначала один вкладыш, потом другой, третий… Шестерня резко осела вниз, но Анатолий успел отвести ее чуть в сторону и еще через минуту снял с вала.

— Сверчок, — позвал он.

— Чего?

— Дуй на верхний склад. Шестерню отнесешь.

Склад отработанных деталей находился в башне, надстроенной над прядильным корпусом; здесь проходил ствол второго лифта, а выше, в небольшой комнате, на стеллажах, сколоченных из толстых досок, ржавел и дремал, ожидая переплавки, отработавший свое металл. Грудами, в беспорядке навалены были на полках колеса и маховики снятых трансмиссий, погнутые валы, веретенные гнезда, шестерни, втулки… Их было так много и так они были тяжелы, что доски под ними потрескались и прогнулись.

Павел, подхватив скользкую, с выщербленными зубьями шестерню, пробежал через цех и по чугунной лестнице поднялся под самую крышу башни. Здесь было солнечно и тепло. Единственное окно распахнуто, и в раме его ярко, радостно синело небо, такое чистое, без единого облачка и пятна, будто лоскут новенького ситца.

Павел раскачал руку с шестерней и, поднатужившись, закинул этот старый металл на полку, в общую груду. Ему тут же пришлось упереться в эту груду руками — вся она вдруг зашевелилась и угрожающе поползла. Павел взмок в одну секунду, словно в парную попал с мороза…

Он немного подождал, опустил руки, через минуту покачал наваленный кое-как металл, но тот лежал тихо: шестерня, вставшая дыбом, зацепилась зубцами за доски и теперь держала всю груду.

— Уф, — выдохнул он и вытер испарину со лба, осторожными шагами отступая от стеллажа. — Скоро здесь кашлянуть будет страшно…

Павел не удержался от искушения постоять у окна. Перед ним распахнулся фабричный двор, казавшийся с этой высоты маленьким и даже уютным. Через двор тянулась черная от угольной пыли эстакада котельной, около толпились рыжие вагонетки, серым хребтом вздымалась гора шлака и пепла, в стороне громоздились деревянные ящики с каким-то оборудованием. За крышами корпусов, заметеленными серым пухом, видны были улицы города, ивы над рекой, раскинутые ветки которых уже затуманило жидкими облачками.

Павел вернулся в цех, походил возле машины, прицеливаясь, за что бы взяться и кому помогать, и не удержался:

— А на воле-то как славно…

Анатолий поднял чумазое, потемневшее от напряжения лицо.

— Воля потом, Сверчок. Все потом. А сейчас помоги-ка воздуховод поставить. Держи вот здесь, крепче…

— Сачок ты у нас, Сверчок, — съязвил Кореш. — Ты работай шибче, нечего в окна-то выглядывать.

На крупном носу Кореша дрожала мутная капля пота, волосы у висков потемнели. Он сегодня торопился и не скрывал этого.


Еще час прошел в молчаливой строгой работе. Это была уже сборка машины — дело тоже однообразное и все-таки более веселое. Павел старался как мог, везде был на подхвате. Он знал — выигрыш во времени зависит и от него. Руки его — длинные, худые руки подростка — то подавали детали, то держали чугунную плиту, которую быстрыми, ловкими поворотами отвертки закреплял Анатолий. И у других он в эти минуты видел только руки. Вот крупные, с широкими ладонями, хваткие пятерни Кореша. То, что попало в них, не вырвется. У Ивана Маянцева руки маленькие и слабые на первый взгляд. А на самом деле, когда они сжимаются, под коричневой кожей между большим пальцем и ладонью, возле костяшек перекатываются стальные бугорки. У Анатолия — руки доктора, если, конечно, можно назвать его доктором машин. Они тверды, шершавы и особенно как-то приспособлены к металлу, к любым его формам. Когда его пальцы ощупывают шестерню, впечатление такое, что они ее слушают. Только вот у Володи неловкие руки, не привыкшие еще работать… Когда Володя ставит резиновые валики и старается захватить их побольше, один или два всякий раз выскакнут из его ладони. Володя чертыхнётся: «А, чтоб тебя…» — и нагибается, и шарит под машиной, сердито сопя.



Кореш уже несколько раз смотрел на часы и говорил, ни к кому не обращаясь, вроде бы размышляя вслух:

— А время-то к обеду…

Остальные вроде бы не обращали внимания на эти слова, но работали злей.

Иван вытер руки ветошкой, оглядел всех и успокаивающе усмехнулся.

— А куда мы бежим? Полдела впереди. Давайте-ка завтракать.

— Может, обедать? — поправил Кореш.

— А все равно…

В праздничные и воскресные дни фабричная столовая не работала, подсобники приносили еду с собой, но в теплое время года все равно собирались возле столовой. Там, между зданием дирекции и корпусами, была небольшая площадка, выложенная булыжником. К ней примыкала зеленая лужайка с десятком деревьев и врытым в землю деревянным столом.

Бригада вышла из фабричного корпуса и увидела, что не она одна сегодня завтракает столь поздно или обедает так рано. За столом сидели несколько человек, среди них Иван Маянцев узнал электрика, слесаря котельной и медника, известного всей фабрике своей скаредностью и тупым упрямством.

Ремонтировщики пристроились к тому же столу — сидевшие за ним потеснились, — развернули свои кульки и пакеты. Медник, вытряхивая из кефирной бутылки прилипшие к донышку белые сгустки, спросил строго, будто начальник подчиненных:

— Чего позже всех?

Анатолий махнул рукой:

— «Англичанка» досталась.

Медник кивнул:

— Ясно. На ней то и дело барабаны распаиваются.

— Да вроде барабаны ничего. Так, Кореш?

— Угу, — промычал тот: рот у него был полон, щеки оттопырились.

— Это хорошо, сказал медник. — Вам легче, мне меньше заботы.

Павел машинально прислушивался к разговору, а сам смотрел на серо-зеленые ветви ближнего тополя, усыпанные разорвавшими почки растопырившимися листьями. Были они остры, как воробьиные клювы, и запах у них был клейкий, прохладный, словно у мятных конфет. Удивительно ярко, объемно рисовались они на глубокой синеве неба. Если бы этот день был у него свободным, он ушел бы по железнодорожному полотну мимо своей школы-семилетки и кирпичного завода, труба которого похожа на морковину, за город, к болотистому озерку, где он как-то в детстве поймал тритона, к невысоким, раскинувшимся по вспаханному скату холма деревцам плодопитомника, к удивительно густому подлеску на берегу мелеющей речки… Конечно, он может пойти туда завтра, но завтра для всех начало новой рабочей недели. А хочется, чтобы еще кто-то вместе с тобой увидел все то, что дорого тебе: разлившуюся по долу, светлую речку, пушистые, в желтой пыльце цветы вербы, жаворонков в небе… Если бы он сегодня не работал, повел бы туда маму и сестренок. А завтра? Завтра мама работает, сестренки одна в детсад, другая в школу…

Оттого, что долго сидел с запрокинутой головой, неприятно заныла шея. Павел оглядел людей, что были возле, и задержал взгляд на Володе. Какое у него хоть и некрасивое, но живое, хорошее лицо!

Павлу припомнилось, как однажды, когда Володя болел, его проведали всей бригадой.

Жил он в маленькой комнате, которую снимал в частном доме. На стене, над кроватью висел портрет Есенина, вырезанный из «Огонька». Окно комнаты выходило в сад, тенистый и уютный, а на окне сидел соседский кот — белый в серых подпалинах. Володя тогда рассказывал, что кот летними ночами приходит к нему и клубком сворачивается у него в ногах поверх одеяла. Володе хотелось думать, что кот понимает его одиночество и потому приходит к нему, мурлыканьем наполняя темную пустоту вокруг.

Впрочем, ощущение одиночества не было глубоким и постоянным. Оно посещало Володю только в выходные дни, в те его выходные, когда шумят фабричные корпуса, люди спешат на смену или со смены, а ты остаешься один.

В остальные дни недели с ним была его бригада. «Вы моя первая семья, — сказал он как-то, — а вторая авось приложится».

А еще Володя рассказывал Павлу, что понемногу начал обзаводиться имуществом и купил недавно в магазине перьевую подушку. Это было событие. Сквозь тонкую наволочку, прокалывая ее, лезли рябенькие и белые перышки, одно из них как-то ночью угодило Володе в нос. Он чихнул, проснулся и подумал о том, что впервые в своей жизни спит на хорошей подушке, уже две недели пит, а только сегодня удивился этому.

Может, Володю позвать завтра прогуляться в плодопитомник? С ним будет все веселей…


Кореш, сидевший в ленивой позе, облокотясь на стол, сонно посматривал в сторону. И вдруг заерзал, забеспокоился.

Исайка идет… Вот работенка! Захотел домой сходил, захотел — на базар прогулялся. Мне бы так…

И верно, по двору шел Исаев, четко выделяясь на фоне кирпичной стены прядильного корпуса черным не новым, но опрятным костюмом, белым воротником рубашки. Ходил он, немного сутулясь и опустив голову, словно неотрывно думал о чем-то, очки при этом слегка сползали по его прямому, хрящеватому носу.

Он тут рядом живет, — сказал электрик. — Я года два с ним соседом был.

— Наверно, с тоски помер? поинтересовался Кореш. Да, с ним не разговоришься. Деревянный человек. Но это у него не от хорошей жизни. Это у него от больной жены. Пластом, я слыхал, лежит уж несколько лет. Он белье полоскать на пруд ходит.

— Да ну! удивился Володя.

— А ей-богу. Только баб стесняется. Так он выбирает время или рано утром, или поздно вечером. Моя жена все говорила: «И чего он там в своих зимних рамах видит? Ведь темка еще, а он уж с бельевой корзиной в дверь протискивается…»

— Веселенькое дело, — покачал головой Анатолий.

— Не позавидуешь, — согласился слесарь, глядя вслед Исаеву. — Он не такой уж и старый. Болезнь жены его заживо ест.

— И зря терпит, — решил Кореш, видимо представив себя в положении Исаева. Ну, не загинаться же ему вместе с ней!

— Так-то оно так, — вступил в разговор Иван, — но вот с совестью как быть? Ты рванешься, а она держит. Вот ведь что хуже всего…

— Ну, вы тут наворочали, — сказал Анатолий. — Выходит, наш Исайка чуть ли не герой.

— Герой не герой, — возразил Иван, — а держится до последнего. Это уважать надо. — Он оглядел всех и поднялся из-за стола. — Спасибо за компанию. Пойдем трудиться.

Так получилось, что Павел и Володя поотстали. Павел думал про Исаева, и ему было почему-то совестно, неловко.

Исаева ремонтировщики не любили и в пику ему часто вспоминали прежнего мастера — мягкого, покладистого человека. Неприязнь к Исаеву передавалась от старших новеньким с первыми навыками работы.

Не избежал этого и Павел.

Немногословность и сдержанность мастера сначала ему понравились вот человек дела! — потом стали настораживать. Впечатление было такое, словно Исаев жалел сказать лишнее слово людям, а те слова, которые он все-таки употреблял, были сухи, как осенние листья.

Работая курьером планового отдела, Павел повидал всяких начальников — строгих и добродушных, веселых и вечно озабоченных, сердитых. Исаев казался ему не хуже и не лучше других. Но, придя под его начало, Павел невольно перенял и отношение к нему окружающих. Вот теперь из-за этого и было совестно.

Павел не раз видел, как Исаев, один в своем кабинетике, разбирает наряды бригадиров, по привычке держа папиросу в углу рта и морщась от дыма, щиплющего глаза. И теперь он как наяву увидел: сидит, шуршит бумагами, а глаза красные, слезятся…

— Чего, брат, приуныл? — рука Володи дружески легла на плечо Павла. — Не поняли мы с тобой Исайку, а?

— Кажется…

— Видишь, как легко в плохие человека записать. А вот докопаться, что в душе у человека, — это непросто. Ты слушай, Сверчок, о чем люди говорят, и учись. Это не всегда байки и треп между делом, хотя и не без них. Я это не раз замечал. Я когда кусошничал, было у меня такое в детстве, в войну, всяких людей повидал. Оголодаешь, придешь в село. Кто ничего не даст — пошлет подальше, кто даст, да нехотя, а человек настоящий, который с сочувствием, обязательно пожалеет, чуть не последнее отдаст. Бывает, стыд берет, когда отдают последнее, а ты это как-то угадываешь. Я сколько раз возвращал. Подкрадусь потом тихонько, на крыльцо положу или на подоконник, сам думаю: впереди еще село, как-нибудь…

Удивительно это, когда не мысли — поступки человека совпадают с лучшими твоими представлениями о людях. Павел пристально посмотрел на Володю, подумал: «Я на его месте сделал бы так же». Володя все больше ему нравился. Он знал: в жизни этого кругленького краснолицего человека, похожего на повара вокзального ресторана, много было всякого — жестокого, страшного, но были и такие вот порывы, которые, казалось Павлу, все искупали.

— Вот я раз книжку видел, — заговорил опять Володя. — Называется «В мире мудрых мыслей». На вокзале я ее видел, в киоске, и до самого поезда думал, что бы в ней такое могло быть. Ну, мне тогда не до мудрости было. Так вот, мир этот здесь, промеж нас всех. Ты слушай и на ус мотай. Я на твоем бы месте от каждого хорошее перенял и стал самым лучшим человеком. Вот, скажем, что от «Рыбникова» взять?

— Он машины здорово понимает.

— Правильно. Ремонтировщик первого класса. У меня я на твоем бы месте веселость взял, согласен? Я в самом деле веселый парень, Сверчок, — Павел посмотрел Володе в лицо, улыбнулся. — Ну, а у Маянцева?

— Он умный.

— Э, Сверчок, есть такие умники, с которыми встречаться я и врагу не пожелаю.

— Он добрый.

— Он — человек, Сверчок. Одно слово — коммунист. Знаешь, если бы такой мне встретился лет пятнадцать назад… Да что зря говорить!

— А у Кореша что взять? — вошел в азарт Павел.

— А ты как думаешь?

— Не знаю.

— Я тоже не знаю. Вот он недавно рассказывал… Да, тебя ведь не было, ты уходил как раз. У него сегодня дружок женится, какой-то Валька Терехов. Он на свадьбу зван, и, знаешь, одна эта свадьба у него в голове и сидит. Он вот работает, а сам думает — как бы не опоздать. Вот если бы бригадир отпустил его прямо сейчас: мол, ладно, иди, мы как-нибудь без тебя управимся, он бы и ушел, даже и не оглянулся бы, даже и не подумал после, как мы тут…

И снова была только работа. Люди, сновавшие возле «англичанки», не заметили, как миновал полдень, а он миновал. Клетчатые, оранжевые солнечные дорожки под восточными окнами погасли. В цехе воздух снова стал серым, но тем заметней и заманчивей по обе стороны от машин, в окнах сиял погожий весенний мир. Многие подсобники, пораньше управившись с делами, с легким сердцем спешили за двери проходной, чтобы там, наскоро переодевшись, веселей прожить остаток воскресного дня, добрый еще остаток. В цехах снова сгустилась тишина, и в ней грустно тренькали сверчки.

Некоторое время спустя Павел задумался о себе, Павле Суслове, ученике ремонтировщика. Кто он сам? Что у него за душой?..

В бригаде Павла, с легкой руки Володи, прозвали Сверчком. Он любил петь, но пел только для себя, в дни, когда машины шумят вокруг и пой хоть во всю мочь — тебя не услышат, в дни, когда все у него ладилось, все хорошо было.

Володя, видно, подслушал его пение. Однажды, когда бригада переодевалась у своих шкафчиков, Володя сказал:

— А Пашка-то у нас чистый сверчок. Как один останется, так и распоется. И славно поет, с душой.

— А он и есть сверчок, — подхватил Иван, может, вспомнил про «букашку», которую они видели в гальванической мастерской. — Фабричный сверчок. И пусть поет. Значит, ему в нашей бригаде нравится.

Павел покуда не метил далеко. Ему хотелось стать настоящим ремонтировщиком — зарабатывать побольше, побольше приносить денег домой. Маме трудно, в последние годы она часто прихварывает. Павел надеялся: когда он станет помощником ремонтировщика, мама сможет перейти со станков на работу полегче. Правда, теперь его брало сомнение: он начинал догадываться, что мама любит свою работу, любит свои станки и вряд ли оставит их добровольно…

Впрочем, вопрос об этом был еще впереди, а пока, если тяжко приходилось, Павел утешался подсчетом, что куплено для мамы и сестренок на его деньги: маме отрез на платье, Оле ботиночки, Насте стол, за которым она теперь делает уроки…


— Кажись, все, — раздался голос бригадира. Кореш распрямил спину, глянул на электрические часы, белевшие крупным циферблатом в конце цеха. Теперь, подумал, регистрация Вальки с Зинкой прошла, пожалуй, уж и свадьба шумит…

— Кореш, как там вытяжные?

— Кончаю.

— Сверчок?

— У меня все на месте. Сейчас валики разложу.

— Володька?

— Что — Володька? В ажуре.

Иван, не дожидаясь, когда его спросят, хлопнул ладонью по станине:

— В порядке.

— Тогда одеваем машину, — сказал Анатолий, и в голосе его прозвучало чувство облегчения: наконец-то развязались.

Кореш и Маянцев потащили по цементному полу металлические ящики, в которые утром кое-как были свалены катушки с ровницей и недомотки. Они разошлись на края машины и двинулись навстречу друг другу, выстраивая ряды толстых пушистых катушек с ровницей. Анатолий, вновь ставший нетерпеливым и нервным, держал палец на красной пусковой кнопке и смотрел на своих товарищей. Те, по двое с каждой стороны, сошлись и вновь стали расходиться: они теперь заправляли ровницу в вытяжные приборы.

— Осторожно, пускаю, — предупредил Анатолий и сильно вдавил кнопку.

Машина дрогнула каждой своей частью, зашевелилась по всей длине, со шмелиным жужжанием закружила веретена. Заячьи хвостики изжеванной шелковистой ровницы полезли из вытяжных приборов и тут же растаяли. За стеклом зеленого бункера закружилась неистовая метель.

Павел, постояв минуту, начал быстро собирать разбросанный там и тут инструмент и складывать в ящик бригадира. Довольная улыбка морщила губы Ивана: вот и кончилась смена, еще полчасика — и домой…

Нарастающий гул машины ходил по цеху от стены до стены. Был он ровный, чистый, но иной раз в нем возникал аритмичный стук. Анатолий, морщась, как от зубной боли, не хотел его слышать и тем напряженней ловил в шуме «англичанки». Наверно, это стукает инструмент, который собирает Сверчок. А еще так может стучать распаявшийся барабан, но ведь Кореш проверял барабан. Мало ли что может стучать в цехе, полсуток дремавшем и вдруг разбуженном гулом машины? «Ну и устал же я!..»

— Хорош, — сказал Анатолий негромко, самому себе, повернулся, чтобы нажать кнопку останова, и — тут раздался неприятный свистящий звук. Серая пыль брызнула из-за веретен где-то на середине машины. Затем что-то затрещало, клочья иссеченной тесьмы хлестнули по воздуху. Анатолий поспешно нажал черную кнопку.

— Сверчок! — крикнул раздраженно, — я говорил тебе — не оставляй распаянные лениксы!

— Я не оставлял, — откликнулся Павел без всякой обиды в голосе, с ноткой недоумения.

Иван Маянцев между тем присел как раз там, где на веретена комом намотались обрывки тесьмы, просунул руку под планку и стал ощупывать барабан.

— Ч-черт, — пробормотал, отдернув руку, и припал ртом к пораненному пальцу.

— Это не леникс, — сказал он. — Распаянный барабан.

Кореш, присевший у машины с другой стороны, пожалел, что не может стать сейчас невидимым.

Анатолий потемнел лицом, переспросил хрипло:

— Как — распаянный?

— Так, — ответил Иван спокойно, — щель в палец будет.

Кореш упорно смотрел в сумрак под станиной, в котором тяжело и кругло чернел барабан, и чувствовал: жжет ему спину, прямо меж лопаток, взгляд бригадира. Он знал — в такие минуты «Рыбников» странно дурнеет лицом. Ему совсем не идет сердиться.

— Кореш смотрел… Кореш, ты смотрел?

— Ну…

— Я же тебя не один раз спрашивал. Ты говорил — нормально.

— Ну, говорил.

— Как ты смотрел, дура! Глазами только, да?

Кореш наконец набрался храбрости, чтобы повернуться к Анатолию. Так и есть, глаза маленькие, горячие, губы прыгают, руки, сжатые в кулаки, ходят в воздухе, как поршни. Одна-единственная минута, в которую можно было успеть исчезнуть, потеряна, и ничего не оставалось теперь, как идти до конца. Кореш ощутил прилив дикой злости, закричал, размахивая руками:

— Лезть мне под этот барабан, что ли!

— Иван полез, — ответил Володя. — А ты как думал?

Анатолий кинулся бы на Кореша, но Володя бульдогом повис на его плечах.

— Чего ты вцепился в меня? Я его не трону, — говорил Анатолий, пытаясь высвободиться, и всем корпусом клонясь к Корешу, но Володя ему не верил и держал крепко. — Ты думаешь, я тебя не знаю? Я тебя давно раскусил. Временный ты человек. Уходи, совсем уходи из бригады!

— И уйду, — все больше злился Кореш. — Нужны вы мне. Только копаетесь. Краснов давно бы разделался с этой развалиной. Чего тут стараться? Чего из кожи лезть? Думаете, премию дадут?

— Ты это брось, — сказал Иван. — У Краснова все на месте.

— Да провалитесь вы, я лучше в колхоз пойду. Там еще спасибо скажут. Земле люди нужны!

— Ну и иди, — махнул высвободившейся рукой бригадир. — Только такие, как ты, и земле — обуза!

Кореш яростно пнул ящик с инструментом и быстро зашагал из цеха.


Едва шаги Кореша затихли, как Павел, чтобы разрядить тяжелое молчание, растерянно спросил, обводя всех глазами:

— Что теперь делать?

Володя поскреб в затылке, как раз там, где наметилась небольшая круглая лысинка, и присвистнул.

— Дела теперь ого-го. Вагон и маленькая тележка.

Анатолий наклонился к ящику с инструментом, выбрал гаечный ключ, вяло подкинул его на ладони и — сел на цементный пол.

— Пора уходить с этой работы. Зачем я здесь? Кто меня держит?

— Надо было проверить. Не догадался, — мягко возразил Иван.

Анатолий вскинул на него глаза, издевательски фыркнул и рассыпался мелким нервным смешком.

— Ну да, проверить. И что это я не догадался? — Он вскочил, шагнул вплотную к Ивану. — Это выходит: тебя проверять, тебя, тебя! — Анатолий поочередно тыкал пальцем с почерневшим расплющенным ногтем в Ивана, Володю, Павла. — А для чего тогда все вы? Проверять — значит, делать, делать! Делать одному мне. Тогда незачем бригада. А раз у нас бригада, мне надо верить в тебя, в тебя, в тебя и в него — в каждого из вас!

— Ну, я-то тебя не подводил, — отрезал Володя. — И Сверчок не даст соврать: мы недавно говорили, что Кореш у нас того. Воспитывать его надо.

— А я не нанимался в детсад. Я — мон-таж-ник!.. Завтра же ухожу из бригады.

У Ивана резкая складка легла меж бровей, и все лицо сделалось угловатым, острым.

— Сейчас не до разговоров. И хватит грозиться. Ремонт машины надо заканчивать. — Иван отвернулся от бригадира и обратился к Володе и Павлу: — Что будем делать?

— Теперь все надо разбирать, — упавшим голосом сказал Павел. — Все до ниточки.

— Попробуем обойтись без этого, — произнес Иван.

— Через низ брать барабан? — уточнил Володя.

— Да, разбирай бункер. Сверчок, снимай тесьму.

Все четверо занялись барабаном. Барабан трудно, медленно, по сантиметру вылезал наружу. Павел и бригадир, поддерживая его переднюю часть с двух сторон, на корточках подвигались вместе с ним.

Ремонтировщики так были заняты этой работой, что не заметили, как подошел Исаев.

— Что тут у вас?

Анатолий вскинул залитое потом лицо.

— Чай, видите… Осторожней…

Это был опасный момент. Барабан, вынутый наполовину, уперся в торец стоящей напротив «ташкентки». Надо было теперь отклонить его в сторону, причем так, чтобы ненароком не погнуть вал.

— Двинь назад, — скомандовал Анатолий, поддерживая барабан сбоку. — Так. Теперь подай чуть-чуть на меня… Не спеши…

Тут к барабану протянулись еще две руки — в черных обшлагах пиджака и белых манжетах, чистые, с длинными сухими пальцами. Когда конец барабана был благополучно отведен в проход между машинами, Исаев спросил:

— А медник еще здесь?

Бригадир так и застыл на месте.

— Точно, — пробормотал он. — Как я забыл? Сверчок, дуй в медницкую. Если он там, задержи.

Павел со всех ног кинулся по цеху, затем вниз по лестнице, на следующий этаж, к обитой цинком двери медницкой. К счастью, она была не заперта. Павел влетел в нее и увидел медника, который уже без спецовки и фартука, в пиджаке стоял возле верстака и, глядя в рябой осколок зеркала, пристроенный в простенке между окнами, причесывал свои жесткие, стоявшие щеткой волосы.

— Уф! — обрадованно выдохнул Павел. — Хорошо, я вас застал. У нас барабан… распаялся.

Медник молча взял со стола навесной замок и направился к двери.

— Выходи, мне дверь закрыть надо.

Павел, растерянно оглядевшись, отступил в глубину комнаты.

— А зачем? Сейчас вам принесут работу. Вы должны. Вы обязаны…

Медник переложил замок в левую руку, подошел к Павлу, взял его за воротник и потащил из мастерской. Не один раз пропотевшая, застиранная рубашка Павла не выдержала. Когда он рванулся, у медника в руках остался только воротник. Медник швырнул лоскуток на пол и как клешней впился в плечо Павла. Рука медника сильно толкала Павла вперед. Он было зацепился в дверях, но медник грубо толкнул его в спину, и Павел пробкой вылетел навстречу Анатолию, Ивану и Володе, которые несли барабан.

Павел опомниться не успел, как Володя схватил медника за лацканы и зашипел ему в лицо, странно, угрожающе выдвигая вперед нижнюю челюсть:

— Слушай, ты… Ты за что его, а? Думаешь, раз он маленький, значит, можно? Да я тебе за него…

У Павла от обиды, боли, а еще больше от неожиданного гордого чувства, что за него есть кому постоять, слезы навернулись на глаза, дрогнуло сердце.

— Пахомов, отпустите его, — вмешался Исаев, неприязненно морщась. — А вам-то не стыдно, а? Взрослый человек, в отцы пареньку годитесь — и так вот.

Володя выпустил медника, но не отходил от него.

— А он чего? — ответил медник, косясь на Володю. — Я говорю: мой рабочий день закончен.

— Это я просил задержать вас.

— Я уже сказал. Воскресенье сегодня или нет? Меня гости, может, ждут…

Еще унижаться перед этим… — Володя перехватил предупреждающий взгляд Ивана и сменил тон: — Я одно время был жестянщиком. Ведра паял и лабуду всякую. — Он повернулся к меднику: — Дело нехитрое, так что ты, знаешь, не задавайся.

— Барабан запаять сможешь? — обрадовался Анатолий.

— Назло я все могу.

Хорошо. — Исаев повернулся к меднику: — Оставьте им ключ. — Тот недоверчиво покосился на Володю. Оставьте, я прослежу, чтобы все было в порядке. Ну, не грабить же вас пришли!

Медник нехотя бросил связку ключей, Володя подхватил ее на лету и не удержался, чтобы не сказать меднику несколько «теплых слов» на прощанье.

Исаев нетерпеливо махнул рукой:

— Идите, идите, раз собрались.

Медник, оглядываясь недобро и бормоча что-то, ушел. Володя подставил плечо под барабан, обхватил его круглый бок короткопалой рукой и в ногу с остальными, чтобы ровней было нести, вошел в медницкую.

Барабан опустили на выложенный коричневой плиткой пол. Иван и Володя перешли к верстаку, стали разводить широкие, рубчатые челюсти тисков. Анатолий остановился перед другим верстаком, деревянным, с дюжиной ящиков, увешанных замками всевозможных фасонов и размеров.

— Вот это да! Сверчок, как у Гоголя скупердяя зовут?

— Плюшкин.

— Вот-вот. Что уж он тут такое хранит? Кореш во дворе велосипед оставляет, так он дороже паяльника.

Теперь барабан был зажат в тисках и висел над верстаком — грузный, круглый, полосатый от блестящих следов тесемок на темных боках. Володя, звеня связкой ключей, возился у верстака с замками и ругался на чем свет стоит.

— Хоть бы написал, где что…

Того, что было нужно, не оказалось ни в первом ящике, ни во втором.

Позднее, вспоминая этот день, Павел не раз задумывался над тем, как свободно и легко разговаривала бригада с мастером. Казалось, исчезла общая неприязнь к нему, не было чувства скованности, которое всегда появлялось при общении с ним и у самого Павла, и у других, исключая разве Ивана Маянцева. И Павел, на минуту-две оказавшись без дела, неожиданно для себя, без всякого смущения подошел к Исаеву.

— Петр Данилыч, а зачем мы бьемся с «англичанкой»?

— Разве я не говорил? — Исаев перевел взгляд на бригадира. Тот покачал головой.

— Если бы, — вступил Иван Маянцев. — А то мы тут все стараемся, а зачем, для чего?

— Я объясню. Эта машина еще нужна. Она теперь будет учебной. На «англичанке» будут проходить практику выпускницы профтехшколы.

— А… — протянул Володя, но Исаев уловил его разочарованную интонацию.

— Видите ли, — постарался объяснить он, — на «ташкентках» высокие скорости. Ученица встает к ним и не успевает, теряет веру в себя. Слишком резкий переход от учебной машины к настоящей. Теперь они будут работать сначала на «англичанке». Скорости ниже, она легче в обслуживании. Но и здесь они могут потерять веру в себя, если машина будет работать плохо, а мы как раз и стремились избежать этого… Всё думали, кому поручить ремонт, и решили — вашей бригаде.

У Анатолия невольная улыбка расплылась по всему лицу. Он тут же погасил ее — не годится бывшему монтажнику так сразу расцветать от похвалы. Володя ткнул Павла в бок и, когда тот повернулся к нему, шепнул:

— Видал, в каком мы фаворе?

— Угу, — подтвердил Павел.

Так вот во имя кого они маются с «англичанкой»! Во имя тех девчонок, что всякий год робкой плотной стайкой появляются в цехе и работают так же стайкой у одной машины, пока совсем уж не освоятся. У них свежий, еще деревенский румянец на загорелых лицах. Кажется, подойди к ним вплотную — и ты ощутишь теплый запах парного молока, запах высыхающих под солнцем июльских трав.

— Ну вот, я же говорил, — пробормотал Иван Маянцев и посмотрел на бригадира. — А мы тут кипим…

Нужный инструмент нашли в пятом ящике. Все занялись работой. Иван и Анатолий яростно драили шкурками бока барабана. Павел калил паяльник. Володя, мокрый и красный от волнения, колдовал над противешком, в котором тускло белели наросты застывшего металла.

Исаев побыл еще некоторое время. Никто не заметил, как он ушел, — не до того было. Вспомнили, когда Иван вдруг сказал:

— А он совсем неплохой мужик. Болезнь жены его на корню съела.

И все поняли, что это об Исаеве говорит Иван, и оглянулись на то место у верстака, где видели его в последний раз.

В медницкой было дымно и жарко. Под раскаленным паяльником свинцовыми горошинами перекатывался расплавленный металл, едким дымом исходила канифоль. Свинцовые капли, стекая с боков барабана, крепко шлепались на верстак, а солнечные лучи торчали из окна, как спицы нового деревянного колеса. В этих лучах, то укорачивая их, то перебирая, двигались четыре тени: три больших и одна поменьше…

Под вечер бригада вышла из фабричного корпуса во двор и не спеша двинулась к воротам.

Ремонтировщики гуськом миновали проходную, остановились на небольшой, безлюдной сегодня площади у въезда в фабрику и, прежде чем каждому из них вернуться в сугубо свою, отдельную жизнь с ее скрытыми и явными заботами, радостями, огорчениями и печалями, постояли, помолчали.

Анатолий первый словно бы очнулся.

— До завтра, — сказал он.

— До послезавтра, — поправил Володя. — Завтра у нас вроде бы выходной.

— Да, я и забыл.

— Как с Корешем будем? — спросил Анатолий.

— А что Кореш? — ответил Володя. — Как он будет.

— С Корешем сложно, — покачал головой Иван. — От деревни он оторвался, а к фабрике не пристал. В этом все дело…

— Ну, если что, замена ему есть, — сказал бригадир, и все трое многозначительно переглянулись, и Павел ощутил на своем плече сухую, легкую руку Ивана Маянцева.

— А ведь верно…

— Сверчок? — азартно, будто в угадайку играя, спросил Володя.

— А что? — Анатолий внимательно посмотрел на Павла. — Парень старательный, подучится еще в деле… Я думаю, Исаев поддержит.

— Точно! — воскликнул Володя, сгреб Павла в охапку тугими своими руками и затормошил, затискал, весело заглядывая ему в лицо. — Живем, Сверчок, а? Живем!..

Анатолий переступил с ноги на ногу и нарочито сухо, неловко, будто незримый барьер преодолевая, сказал:

— Ну, пока. Спасибо за работу.

Володя так и застыл с открытым ртом: сроду не слышал от бригадира подобных слов. Видно, совсем размякло сейчас строгое бригадирское сердце.

— Доброго воскресенья, — сказал он наконец.

— Да какое уж там воскресенье, — шутливо отмахнулся Иван Маянцев. — Устал как черт. Сейчас приду, поужинаю и спать завалюсь.

И они разошлись: бригадир в одну сторону, Володя — в другую. Иван и Павел некоторое время шагали рядом.

— Почему потов семь? — спросил Павел.

— Что? — откликнулся Иван.

— Почему потов семь? Говорят: «Семь потов сошло», «Работать до седьмого пота». А их ведь больше.

— Это, наверно, для того, чтобы со счета не сбиться. Вот и считают, что их семь. А сколько их — несчитанных…

На углу возле рекламного щита кинотеатра и киоска «Союзпечати» они попрощались, и бригада вся растворилась в весеннем, вечереющем городе.

Загрузка...