Парашютисты



Всё случилось так просто, как приключается только в добротных ночных кошмарах или вестернах совместного советско-индийского производства.

Волков ехал в метро и думал: выходить ему у «Электросилы» или нет? Опять звонила Инна и сказала, что от семи до восьми вечера будет сидеть на скамейке возле киосков. Узнает он её по гитаре и по тому, что она будет петь.

Волков стоял, облокотившись на поручни возле монотонно смежающихся и расходящихся дверей вагона, когда у «Московских ворот» ворвавшийся на остановке жлоб двинул его здоровенным «пластилинодавом» по ноге. Был он в пятнистой куртке наёмника. «Афганец», — подумал Волков, а демобилизованных «интернационалистов», обычно краснорожих и дюжих, он почему-то на дух не переносил.

— Ты не мог бы поосторожнее? — вякнул Волков, успев схватить жлоба за плечо.

— Руки!

Предполагаемый «афганец» повернулся к Волкову и сделал правой рукой некое угрожающее движение.

— Сейчас, — ответил обычно пацифиствующий, но внезапно озверевший от десантничьего хамства Волков и, сняв руку, оскорблённой ногой резко наступил на ногу пятнистого героя. Краем глаза он успел заметить повторное угрожающее движение снизу вверх его, видимо, хорошо натренированной в подобных ситуациях десницы, а затем дыхание в горле пресеклось, и в глазах сверкнуло, как в грозовую ночь. Пятнистый ребром ладони огрел его по шее и ухмылялся, глядя на посиневшее от удушья и гнева лицо Волкова.

И тогда опять произошёл этот, как он называл про себя, «прыжок без парашюта». Пространство обыкновенного воздуха, света и звуков с треском разорвалось, и он, не чувствуя за плечами обычного спасительного зонтика рассудка, съехал в это беспарашютное измерение. Как будто чужим, но хорошо заученным движением (то ли шпионские фильмы сыграли свою роль, то ли давно позабытые детские криминальные игры и схватки), он выхватил из заднего кармана брюк маленький перочинный нож и тем же чужим профессиональным движением разломил его во всю длину.

Волков никогда не носил при себе ничего острее ключа от квартиры и ношение оружия почитал уделом натур чрезвычайно трусливых или маньяков. «Под Богом ходим, какое там, к чёрту, оружие», — не раз говорил он своему приятелю, таскавшему в кармане куртки то велосипедную цепь, то отвёртку, то перочинный нож.

А этот острый и ладный, как игрушка, ножичек с малиновой пластмассой щёчек и металлической вязью никелированного иностранного слова «Викторинокс» на боку был подарен ему всего два часа тому назад одним заезжим швейцарским музыкантом, с которым он пил роскошное пиво из невесомых дюралевых баночек, беседовал на лапидарном английском и которому подарил свою новую пластинку, только что купленную им в «двойке» напротив «Думы». «Бери, бери, — говорил швейцарец, — ты хороший музыкант, а это очень хороший нож, замечательная сталь, специально для офицеров швейцарской армии». И точно, на коробочке было написано: Victorinox. Schweizer offizier. Остёр был ножичек по-бандитски…

Пятнистый наёмник даже как будто обрадовался такому героическому повороту событий и, по-дровосечьи хекнув, выбросил вперёд невидимую в полёте ногу. Но Волков, или тот, кто за него в беспарашютном измерении фехтовал ножичком, тоже не сплошал и, отпрянув в сторону, полоснул перед собою рукой — по уже трупно запятнанной, но пока ещё только от грязи шее.

Кучей пятнистого дерьма тело противника завалилось к самой двери вагона, и та, как в добротном кошмаре, вновь разошлась, мелькнули белые маски чьих-то лиц с выпученными глазами, а чужеродно суперменистый Волков, перешагнув через исковерканную и обрызганную кровью человечью морду, очутился на довольно пустынном перроне.

Рядом разевала пасть шахта бегущего вверх эскалатора. Дежурной в плексигласовой будочке не было, за спиной царила мёртвая тишина. Волкову везло как утопленнику, и он гигантскими шагами бросился к эскалатору. Его выносило наверх, потного от изнеможения. Метрополитеновский мент равнодушно прошёл мимо в своё ментовское логово. Дежурная верха что-то делала около касс, и сквозь кошмарно-стеклянные двери — кажется, не открывая их, а прямо сквозь стекло — он выкатился на улицу. Как раз напротив станции уже зашторивал двери троллейбус, но подскочившему, словно в истерике, странному пассажиру водитель распялил одну из шторок вновь, и они благополучно отчалили от призрачного острова под флагом голубой буквы М, удивительно безлюдного в этот ещё не поздний час.

Домой Волков добрался, не помня как, соскочив со спасительной палубы троллейбуса через одну морскую милю, то бишь через две или три остановки. Войдя в квартиру и убедившись, что жены нет дома, он бестолково потоптался посреди кухни, потом подошёл к раковине и, машинально достав из кармана брюк сложенный, как положено, «Викторинокс», открыл кран горячей воды. Когда он его сложил и сунул в карман, он не помнил. Нож был без единого пятнышка, но Волков совершенно машинально взял щёточку, намылил её хозяйственным мылом из корзинки, присосавшейся к эмалированной стенке раковины, и драил щёткой то нож, то руки, то зачем-то рукав кожаной куртки, которую так и не снял, войдя в дом.

Зазвонил телефон. Порыскав глазами, куда бы пристроить нож, а кухонный стол и другой столик под кухонным шкафчиком были заняты посудой, бутылками из-под молока и прочей дребеденью, он положил его на верх шкафчика, как раз над раковиной, и пошёл к разливающемуся тревогой аппарату.

— Ты знаешь, не получилось. Репетиция сумасшедшая была. Я только что вошёл в дом. Извини, мне ещё нужно собраться.


Ехали опять поездом. В последнее время билеты на самолёт доставали только кудесники, а директор группы Волкова кудесником не был. Но, впрочем, путешествие этим допотопным и обстоятельным видом перемещения в пространстве и во времени имело свои исключительные прелести. Так, в поезде возникала та особая купейно-гостиничная атмосфера отношений между членами волковской команды, и частенько происходили различные любопытные случаи, которые, конечно, никогда не смогли бы произойти в чересчур спрессованном пространстве обшарпанных лайнеров Аэрофлота.

В прошлую поездку, например, места их были разбросаны по трём купе, и в одном из них Волкова достала разговорами одна довольно симпатичная особа из провинции, но с претензиями всезнайки во всём и в «русском роке» тоже. Волка она как-то видела по «ящику» и узнала его. Рок-н-ролльные суждения её основывались на впечатлениях от 8-10 наиболее разрекламированных групп, и она страстно жаждала узнать поподробнее образ жизни музыкально-легендарных личностей и волковской в том числе. «Ну, ты сама догадываешься, дорогая, что у нас всё не так, как у жлобов, — серьёзно изрёк Волк. — Ну, вот, например…»

И через полчаса простушка-провинциалка сидела по-турецки на вагонных полатях с сигаретой в одной руке и стаканом портвейна в другой, и что примечательно — абсолютно голая. А Волк, одетый и в меру серьёзный, менторски втолковывал ей, что в среде музыкантов и передовых женщин такие манеры и способ общения наиболее распространены. В купе входили и выходили члены команды, как будто не обращая особого внимания на привычно голых железнодорожных попутчиц, она при этом уже почти не смущалась, а за дверью купе давились от хохота.

К ночи, утомясь от портвейна и умных разговоров, она начала было укладываться на нижней полке, но Волк сообщил, что наверху он спать не может с раннего детства. «А зачем тебе лезть наверх? — спросила наивная простушка. — Мы и внизу вдвоём поместимся». «Ну, что ты, — ответил коварный Волк, — я вдвоём на таком прохрустовом ложе даже в Бердичеве не спал». И он подсадил голую и недоумевающую провинциалку наверх, попутно, естественно, случайно (за что он тут же извинился) попав ей своим большим пальцем куда-то в очень чувствительное место. После этого лёг и уснул мёртвым сном. А наутро эстетствующая любительница всё знать бесследно исчезла, хотя ей нужно было выходить, по её разговорам, ещё не скоро.

Как и в прошлые поездки, тоже, конечно, по чистой случайности, в их купе оказался целый рюкзак портвейна, и это несмотря на форменную блокаду русского народа, которому, как известно, без вина, либо без одеколона, либо ацетона, либо древесного спирта жить невозможно никак.

«Ладно, — думал Волков, — этот концерт предпоследний. Ещё сыграю на весеннем фестивале и…»

Но в глубине души он чувствовал, что и фестиваль, возможно, не будет его последним выступлением, хотя что ни концерт, то вечно какой-нибудь бардак то ли с организацией, то ли с аппаратурой, то ли с балансом звука, то ли с непомерными аппетитами аппаратчиков, ставящих «аппарат» и вымогающих все деньги, вырученные за концерт. А всё же жизнь без поездок и гастрольных передряг была бы жизнью послушника, готовящегося ко вступлению в монашеский орден.

Бывали, правда, исключения из правил, и случался концерт, как недавно в Академии художеств, когда всё звучало как надо, потому что не было никакой аппаратуры: ни микрофонов, ни пультов, ни кроссоверов и усилителей с «порталами», ни вечно рваных и «фонящих» кабелей. В храмовом пространстве старинного зала согласно витали и голоса, и фырканье флейты, и звон гитар, и всё это происходило так же естественно и просто, как во времена зарождения этого странного явления — музыки. И немногочисленная публика, казалось, чувствовала это тем самым местом, которым она редко когда чувствует, а поэтому, несмотря на сорокаградусный мороз, трещащий на улице, услышанным осталась довольна весьма.

И Волков был рад, что не перловая крупа тел и лиц напирала на него, а люди, чуть ли не каждого из которых можно было распознать, идентифицировать, посмотреть именно на него, а не куда-то в темноту зала. От огромного скопления людей Волков страдал с самого детства и старался избегать его как только мог, хотя в начальный период его карьеры ему, бывало, льстила роль повелителя обезьян, которые по взмаху его руки или по одному слову начинают визжать, топать, лезть на сцену и почти так же послушно превращаются в подобия людей по воле другого слова или взмаха руки. Но теперь на сцене частенько ему хотелось в разгаре особенно людного концерта рявкнуть в микрофон: «Ну, что как мухи на дерьмо слетелись? А ну по домам живо!» Из-за этой черты характера много концертов с его участием не состоялось — может быть, самых лучших.

Концерт в очередном Усть-Пропащенске был сборной солянкой, потому как на сольный в наше апокалипсическое время публика собирается только ради звёзд, удостоившихся чести соседствовать фотографиями на коопларьках рядом с опухшими от гормонов культуристами и сисястыми тёлками из американских эротофильмов.

Бардак, начавшийся в поезде, продолжался в гостинице и, конечно, на сцене. Один из звёздных героев этого уездного фестиваля два дня безвылазно пьянствовал в номере, в семейных трусах до колен разгуливая по нему и время от времени выпадая в общий гостиничный коридор, но почитатели и почитательницы звезды не давали ей упасть в лестничный пролёт или заблудиться в комнате горничных и благополучно втащили, в конце концов, его, полуживого, под руки на сцену как главную закуску местных фанов…

Волков и его акустическое трио отыграли своё ни хорошо, ни плохо, а нормально, сколь это возможно было при подвыпившем операторе за пультом, который дал в подзвучку одни голоса и флейту, но забыл про гитары. Впрочем, они и не особенно старались, но так как Волков прочно числился в полузвёздах, публика принимала его с видимым воодушевлением и после последнего номера, не отпуская, шумела: «Волк, давай ещё, Волк, Волк…» На хиты они реагировали нормально, но стоило ему копнуть чуть глубже и спеть одну из тех песен, что он написал в последнее время, как недоумение разливалось по залу, и кто-нибудь уже кричал: «Волк, кончай мудить, давай «Сгиньте люди»!».

После недолгого музыкально-эротического хаоса, произведённого группой спившихся пионерок, которую по созвучию с оригинальным названием группы в народе ласково называли «Менструация», на сцену один с гитарой вышел первопроходец отечественного рока Вася Голодный со своими религиозными балладами, приглашённый на эту тусовку скорее всего случайно, по ошибке. Голодный возник на сцене незаметно, как бы из воздуха. Происходило это потому, что до выхода на сцену разглядеть в нём рок-артиста было чрезвычайно трудно. Без заклёпок и шипов, без кожаной куртки «рок-н-ролл», без прихлебателей и приятелей, всегда в своём потёртом пальто до пят, с полевой сумкой из «кирзы» через плечо и в облупленных, потрёпанных туфлях, которые Волк видел на Голодном неизменно в течение последних десяти лет. Кстати, туфли эти тот нашёл на берегу маленького лесного озера вместе с Волком. Хозяин то ли сам выбросил их из своей жизни, то ли жизнь вытряхнула его из них, и вот, пожалуйста, в криминальных опорках десять лет ходит большой артист и человек. Да, Америке такое не по плечу.

Волков из-за кулис видел, какими ушибленными стали лица у многих в зале после первой же песни, и слышал отдельные выкрики: «А мы в Бога не верим!», «Металл давай!» Что им было до Бога и до каких-то там проблем в каждой, да, да, в каждой, хотя бы через одну, песне. Первопроходцы, бывшие и настоящие, у этой публики были не в цене, и больший энтузиазм вызывал какой-нибудь Мишка, с которым не так давно ещё вместе пиво у ларька распивали, а теперь он, глядишь, из Гамбурга на своём «мерсе» прикатил. Вот это круть! Да и попрыгать под Мишкину музыку можно, поорать, сесть кому-нибудь верхом на шею или себе на горб какую-нибудь тёлку закинуть. А тут сиди, слушай, как дурак, неизвестно что, непонятно о чём.

Волков со стыдом вспоминал, как однажды в метро, сразу после поездки в Париж, он, весёлый и слегка пьяный, в компании с неким Лёшкой, только что тоже вернувшимся то ли из Копенгагена, то ли Берлина, встретил Васю. Голодный ехал на работу в больницу, где работал медбратом, таскал носилки с прогнившими строителями светлого будущего, в настоящем выброшенными на помойку истории, как отработанный шлак, по собственному почину ухаживал за стонущим недужным человечьим мясом, колол шприцем бесконечные отлёжанные задницы, в общем, развлекался как мог, и всё не по принуждению, а сам, САМ.

И подвыпившие, повидавшие вольный мир, может быть, от его воздуха пьяные Волков и Лёшка стали похлопывать Голодного по плечу и признаваться ему чуть не со слезами на глазах, что если бы не он и не его песни (и, перебивая друг друга, они цитировали их одну за другой), не бывать бы ему, Волку, ни в Париже, ни в Гамбурге, а Лёшке ни в Ливерпуле, ни в Риме, ни даже в Узбекистане. А послезавтра Лёшка летит в Сан-Франциско, а ты, отец, как, ездишь куда-нибудь?

— Да, вроде бы в Житомир собираюсь, если на работе отпустят.

— Ну, Житомир — отличный город, лучше, чем Гамбург, в некотором смысле. Езжай, не пожалеешь, — великодушествовал Лёшка.

И Голодный ехал в Житомир, Волков в Париж, Лёшка во Фриско. Каждому своё. А жаль парня. Такие песни писал и вдруг задурил, да ещё как — что ни песня, всё с религиозным уклоном. Пошёл работать в больницу, а мог бы деньги загребать лопатой на одном только раннем материале. Но его он больше не поёт, а всё про Христа да с моралью норовит.

В глубине души Волков сочувствовал Голодному и знал, что он, Волк, прост, как говорящий валенок, а Вася — человек. Почувствовал лажу в том, что происходит с роком, вообще с людьми вокруг, с ним самим тоже, и плюнул на эту круговерть. Ведь поначалу все они были просто парнями с гитарами, запевшими о том, о чём больше не могли молчать. Потом из них стали делать артистов. Хочешь сниматься на TV или в кино в роли, которую тебе придумал выживший из ума киношный педрила, — ломайся, кривляйся, стань похожим на тех, ненавистных тебе с детства совковых лицемеров, отвращение к которым заставило тебя взяться за гитару. А чтобы эти беззубые кривлянья не были столь беззубы, не посыпать ли их перчиком чертовщины? А не вытащить ли на сцену тёлку посисястее, у которой от всего этого рока мозги набекрень, да пусть попляшет голой, чтобы эросом не запахло, а завоняло. Вот это будет рок!

Да, ему, Волку, нужно совершить в своей паршивой полузвёздной жизни что-то подобное тому, что сделал Голодный. Вырваться из толпы проституирующих на чём угодно стебков-пареньков, девочек-однодневочек и рок-монстров, сначала утрировавших свою монстровидность в шутку, а потом уже всерьёз, за деньги, потому что теперь они не в силах что-либо изменить. Доморощенным рок-мефистофелям, конечно, далеко было до сатанинских шоу-шабашей Мефистофелей из-за бугра, но главное ведь в театре не на сцене, а как вживёшься в роль. И вживание проходило успешно: одни вешались или резали вены, другие выпрыгивали из окон или убивали своих подруг.

И с Волком в последнее время не всё было в норме, пока что где-то глубоко в колодце подсознания, но протуберанцы этого подземелья иногда пробивали толщу коры засаленного бытия, и тогда он в необъяснимом пароксизме деструкции разбивал вещи, рвал знакомства, отменял концерты. Или иногда, глубоко задумавшись, вдруг ловил себя на том, что разрабатывает план проникновения куда-нибудь, например, в Большой дом. На нём супербронежилет, автомат «узи», компактный огнемёт. Он врывается в эти длинные высокие коридоры с бесконечными рядами трёхметровых дверей по обе стороны и… Или он устраивает хитроумную засаду — оборону в своей квартире и сражается с целым десятком вооружённых мафиози.

А Вася выскочил из их толпы, меченной печатью рок-н-ролльного проклятия. Но выскочил ли? Быть может, это только передышка. Ведь начинал он так же, как и все они. Да, впрочем, что это он несёт — как все? Конечно, не так, как все, а неизмеримо круче. И это не пустое бахвальство подмастерья, месившего глину в одной посуде с мастером. Нет. Так оно всё и было. И то время, когда он играл с Голодным в одной команде, не только лучшее время в его волчьей жизни, но и в жизни вообще.

В те глухие, безголосые годы, о которых со слезами на глазах нынче грезят отощавшие объекты экономических и прочих реформ, Голодный, Волков и их команда были, наверное, единственными бескомпромиссными подвальными бойцами среди и так не густой армии пошловатых, с кабатчинкой, так называемых «русских рокеров». Впрочем, «русскими» они стали позже, в пору всеобщего национального экстаза.

Что пели до них с Голодным? «Мальчики, на девочек не косите глазки». Что-то слегка обиженное про серых людей, мешающих лучезарным хипанам нюхать цветы. Что-то слащавое про любовь и, естественно, про неестественную, без голубизны, мужскую дружбу. Или просто цельнотянутые, наивно замаскированные англоязычные подстрочники.

А Вася дерзко вывел на русскую сцену антигероя с перепутанными стропами нервов, опасного, как заражённая СПИДом красавица нимфоманка, но с душой ребёнка и богоискателя. А потом он всё бросил — и своего антигероя, и смоделированную в чём-то под него свою рок-судьбу, а он, Волк, подхватил брошенное им чёрное знамя, и вот ему хлопают его фаны, не часто, но пишут его имя на стенах мест общего пользования, и околомузыкальные девчушки, может быть, и не испытывают на его концертах свои первые оргазмы, но балдеют в полный рост, а бедного Васю, фактического отца этих блудных детей рока, обходят молчанием радио, телевидение, дерьмовая «Мелодия», а в ублюжьих рок-энциклопедиях за родоначальника русского рока держат эту рекламную вторичность — Щенкова, который переводил слова одних английских песен, подставляя к ним гармонии других и, пожалуйста, — РОДОНАЧАЛЬНИК…

— Ну и стадо! — раздражался Волков. — Хотя бы на секунду своими, а не чужими ушами критиков и модничающих остолопов прислушались к тому, что и как он поёт!..

И он с надеждой выглядывал из-за кулис в зал, где вежливо-индифферентная вначале публика быстро переходила к недовольным выкрикам: «Хватит, надоело, иди домой!» — и начинала захлопывать новую песню. А Волков злобно вспоминал, как во времена, теперь уже библейские, когда не было ни законодателей рока, ни писателей-неудачников, сначала ругавших этот самый рок, а потом пригревшихся в тени созданной ими самими «русской рок-культуры», люди с надеждой слушали именно музыку, а не собирались в густые стада парнокопытных, тусующихся подо что-нибудь новомодное или всеми признанное. И ещё вспоминал он, как совершил воровской поступок по отношению к Васе, потому что ему нравилась до судорог некая блондинка-меломанка, а у неё извергала слёзы Васина песня «Облако». И он сказал ей, что это его песня, и вкушал райские плоды своего разбоя не один раз, а вот теперь музуроды реагируют только на имя, многажды повторенное на афишах или прочавканное лицемерной утробой телевизора, а сердца и души их как фильтры, отцеживающие только грязь и накипь…


После концерта где-то на флэту, как всегда, приключилась с местными рокерами пьянка не пьянка, но встреча с пивом и коньяком. Толпа всякого народу, шум, дым. Крутилась какая-то помятая запись, где под гитару довольно чистый женский голос пел что-то как будто ужасно знакомое, но нет — совершенно неизвестное, просто внутренне очень близкое. О чём поёт — не разобрать, запись плохая, но голос интонирует так уверенно, так тоскливо-прекрасно, что даже кожа покрывается гусиными пупырышками.

— Это что? — спросил Волков.

— А, это Инна. Неплохо поёт, но как-то не в струе, не модно. Кстати, она была твоей и Голодного отчаянной фанаткой. Даже кое-какие твои песни пела.

И верно — с измятой плёнки сквозь шорох и треск доносилась его песня «Сбитый Ангел». Но Боже! Какой неузнаваемо чудной была она в исполнении этой Инны! Ведь, наверное, это она всё названивала ему по телефону, а он думал, что это очередная рок-шизофреничка из тех, что коллекционируют мгновения любви с известными музыкантами. Как та, что недавно достала-таки его своей энергией и миловидностью. Но вовремя, пока он ещё не включился на третью скорость, проговорилась, что он у неё юбилейный: 150-й по счёту музыкант за один только год. «Прими мои поздравления, — сказал сразу застегнувшийся на все пуговицы Волков, — но у меня сегодня что-то не юбилейное настроение…»

— Почему пела? — спросил Волков.

— Да она уже с полгода как уехала в Питер. Мужа здесь оставила, а сама туда. Как раз полгода назад на их свадьбе гуляли. Муж у неё тоже музыкант, хороший рокер, но что-то у них, видимо, не срослось. Раз как-то она «колёс» наглоталась. Едва откачали.

— Наркомша?

— Да нет. Помереть хотела. А потом уехала. В Питере у неё брат, то ли двоюродный, то ли троюродный. Недавно из армии вернулся.

— А фотографии какой-нибудь её нет здесь?

— Может, и есть. Хозяин флэта раньше все сэйшины и рокерские сходки фотографировал, пока не запил да не женился.

И собеседник Волкова повёл его в другую комнату, где в ящиках из-под посылок лежали грудами сотни любительских фоток.

— Вот она и вот, — указывал гид Волкова, но он и сам уже узнал эту блондинку с невероятно белыми, как будто даже седыми, но, кажется, не крашеными, а такими от природы волосами.

Он вспомнил, как на одном концерте месяца 3–4 назад она выбежала на сцену с тремя розами и поцеловала его в щёку, а он в насквозь промокшей после игры чёрной майке прижал её признательно к своей груди, а когда отпустил, то на её тонкой белой блузке отпечатались два круглых влажных блюдца. Он эти блюдца потом не раз вспоминал, но, в конце концов, конечно, забыл. Тогда, сразу после концерта, он спешил к кому-то на пьянку и отшил её по-быстрому. Припомнил он, что она давным-давно передавала ему через знакомых кассету со своими записями, но он не удосужился её послушать, априори пренебрежительно отнесясь к какой-то там Инне из какого-то Нижнезадрищенска.

К тому же отечественных поющих женщин Волков с молодости не переваривал. А уж звёзды советского рока или эстрады ничего, кроме мозговой рвоты, быстро переходившей в спазмы желудочно-кишечного тракта, у него не вызывали. Фирменные тётки другое дело: Бренда Ли, Д. Джоплин, Д. Баэз, Н. Хаген, Д. Росс и даже Б. Стрэйзанд. «Мне кажется, — говаривал Волков, — что у них в голосовом резонансе не только грудь вместе с сиськами резонирует, но и попа, ноги и то, что между ног, и даже пятки. А эти российские кобылы начнут верещать одной гортанью или полтитьки задействуют, если совсем перенапрягутся, а толку никакого, только трусы мокрые».

А кассету её он, кажется, затёр. Куда-то надо было срочно послать его новые песни. Чистых кассет под рукой не было, и он воткнул в пасть магнитофона то, что было не жаль. Верну, мол, ей потом другую. Обойдётся.


Невыспавшийся и смурной после давешней вечеринки и ночного поезда Волков ввалился домой. Жена, критически обозрев его мятую, небритую физиономию, непонятно хмыкнула, а потом сообщила:

— Тебе опять звонила одна из «этих».

— Каких «этих»?

— Ну, шизофреничек твоих роковых.

— Откуда ты знаешь?

— Да по голосу слышно. И не первый уж раз звонит. Смотри, Волков, сейчас свободных баб, которые посимпатичней, не бывает, я же знаю твой вкус. И получишь ты от её мужика или от следующего так, что не до баб тебе будет. Кстати, мне тут сон один приснился.

— Опять сон!

— Почему опять? Мне давно ничего не снилось, а тут вдруг приснился ты в крови и весь какой-то непонятный — то ли тебя убили, то ли сам кого-то пришил.

Волков вздрогнул.

— Ты же знаешь — я медиум. Тебе, конечно, никого не убить, музыкален ты чересчур. Даже меня ни разу не попытался не то что убить, а побить по-хозяйски, как положено в хорошей семье.

И Волков не понял, шутит ли она о побоях или действительно хочет, чтобы он хоть побил её, что ли, только бы не обходил вот так стороной.

— А вот тебя самого действительно могут. За бабу или какая-нибудь твоя роковая дурёха из тех, что с бритвами на шее. Этими бритвами тебя и полоснёт.

Волков, ничего не ответив, молча прошёл в свою комнату и, поискав там некоторое время неизвестно что, но не найдя, сел, взял гитару и стал в задумчивости тренькать что-то старое, полузабытое.


Женился Волков, как настоящий парашютист — в прыжке, а научил его прыгать без оглядки в неизвестность, как в музыке, так и в жизни, всё тот же Голодный. У него даже постулаты его парашютистской философии имелись. Так, главный из них гласил, что тот, кто изо всех сил цепляется за несущий его самолёт, обязательно вернётся на тот же аэродром или на другой, аналогичный любому аэродрому на свете. И только между аэродромами можно найти что-то стоящее и достойное настоящего прыгуна.

— А если попадёшь к каннибалам?

— Каннибалы не самое страшное, да и нет их уже почти на свете. Смотри, лучше в коммунизм не попади, особенно с национальной окраской.

Сам Голодный в своей женитьбе, естественно, обогнул аэродромы, а жену нашёл в прыжке в морскую воду. В Крыму, на диком пляже, где стояла его палатка, как-то во время небольшого шторма волнами сбило с ног и закрутило до беспамятства жертву его пикирующих способностей. Он вытащил её из воды, делал ненужное, впрочем, искусственное дыхание, а ночью в его палатке она отдалась ему, по всей видимости, из-за обострившегося под действием шума моря, верещания цикад и массандровского шампанского чувства благодарности.

Спасённая Афродита (а Голодный тогда очень увлекался культом этой древней богини) оказалась петербуржкой, и узаконить их так удачно начавшиеся отношения по возвращении домой было проще, чем выпить бутылку портвейна № 13. Волк удивился было такой скоропалительной женитьбе и даже сказал Голодному, «что посмотрел бы сначала месяцок-другой, а потом…» — «А потом другую присматривать? Нет уж, — ответил ему Вася. — Прыгать, так прыгать».

Три раза расходились супруги Голодные, но третье перемирие, после его службы в армии, было последним. Жена окончательно поняла, что Голодный сошёл с ума — целыми днями сидит в «лотосе» в пустой квартире, освобождённой от лишних, то есть совершенно необходимых вещей, ест овёс и капусту, через день вставляет в зад резиновый шланг и засасывает животом через него воду из тазика. А поёт не песни, как раньше, а так называемые мантры или ноет что-то тягучее и бесконечное про Иисуса Христа.

Но это всё было потом, а тогда, сразу после Васиной свадьбы, Волк сильно призадумался. Ему вконец осточертела разовая любовь при огромном постоянстве желания. И он тоже решил стать прилежным последователем учения о парашютизме и в ещё более красивом прыжке, чем сам учитель, доказал верность новой жизненной концепции.

Была у него одна знакомая, Изольда, как окрестил он её про себя. А потому Изольда, что при скандинавской, симпатичной внешности обладала она неуступчивостью и силой духа в вопросах эроса просто феноменальными. Лихой с другими Волк перед ней только что книксенов не делал и почти краснел, выслушивая её отповеди своим непристойным помыслам и желаниям. А ещё у Изольды была сестра, младше её на год, и, как чувствовал Волк по её бойким глазкам и улыбкам, в интересующем его вопросе была та сестра не совсем скандинавкой.

И вот в канун какого-то полузабытого теперь революционного праздника, который раньше отмечали и стар, и млад, так как привычка была такая — праздновать всенародно, что под руку подвернётся, в призадумчивом своём настроении и с тремя гранатами шампанского оказался Волк в квартире своих знакомых скандинавок. А там уже гуляли напропалую, и даже Изольда была в менее скандинавском настроении, чем обычно. И Волк, распив бутылочку-другую, решил не затягивать прыжок. Завёл он Изольду в одну из пустующих комнат её большой квартиры и изложил напрямую, что любит её и желает её, да, желает, непременно сейчас, потому что все отговорки про то, что — «это» только после свадьбы, ему ни к чему. Завтра он предлагает ей идти в загс, но сегодня она должна позволить ему всё. И молодой, не ободранный ещё жизнью Волк изложил ей свой взгляд на взаимоотношения полов. Что секс должен быть прост и естественен, как дыхание. А ведь невозможно дышать с задержками на неделю, день или даже пять минут. И ещё он добавил, наверное, загадочную для неё фразу про то, что «его самолёт уже горит». «А мой ещё в полном порядке», — ответила она не менее загадочно, открывая дверь и оставляя Волка в пылающем одиночестве.

Это потом, гораздо позже, с уже наметившимся пунктиром серебряной чеканки в рок-кудрях тот же Волк скажет:

«Да, если бы не страх перед СПИДом или даже обыкновенным сифилисом, если бы не вечная опасность стать нежеланным отцом или спонсором по устройству более или менее приличного аборта, если бы не эта долгая и однообразная, по сути, диванная возня, если бы женщины тут же не требовали повторения только что проделанного, если бы не чувство опустошения не только тела, но и души, да если бы ещё не эти чересчур физиологические запахи, сопутствующие любви, то секс был бы приятной вещицей».

А пока он раздумывал обо всём понемногу, в оставленную полуоткрытой дверь заглянула младшая сестра. И он внезапно совершил прыжок вместе с ней, а потом с ней же в охапке приземлился прямо в «мотор» и примчал к себе домой. Дома никого не было, ибо родители отдыхали от трудов своих на даче. И он, испытывая странное и мучительное чувство близости к Изольде, всю ночь совершал то обычные, то комбинированные, то затяжные прыжки с её сестрой. А наутро они по настоянию Волка пошли в загс.

Вначале всё было хорошо, потому что просто: развлечения, секс, игра в жизнь, концерты. Потом жена стала его ревновать. Ревновала к Изольде, старым знакомым, женским голосам в телефонной трубке, поклонницам на концертах, игре на гитаре и даже к тому, что он мог заниматься с ней любовью сколько угодно. Ей снились бесконечные сны на эту тему. Утром она рассказывала их Волкову, жадно и пытливо вглядываясь ему в лицо, и от каменной безответности его приходила в отчаяние. Жизнь превращалась в медленное шизофренирование.

На лестничной площадке рядом с их квартирой жила ничем не примечательная, но миловидная девчушка в возрасте, в котором уже надо начинать что-то делать с собой, особенно со своим телом, не желавшим только учиться, только работать или только ходить в бесчеловечной пустоте. И приснилось однажды жене, что потоптал эту соседку Волк своими мохнатыми волчьими лапами. А несколько дней спустя, утром, когда жена была на работе, девчушка постучала в их дверь, и простодушно попросила Волкова, «нет ли у него какой-нибудь хорошей музыки». И Волк, до пророческого сна жены не обращавший на соседку ни малейшего внимания, вдруг решил проверить истинность сна. И всё случилось, как было предсказано. Жена попалась им на пороге, когда Волк выпускал пташку из клетки обратно, теперь уже в очеловеченную пустоту. Лицо жены отобразило сложный зигзаг чувств, но Волков сказал веско: «Спокойно. Это всего лишь сновидение».

Следующий сон был о том, что некто будет мстить Волку за свою поруганную любовь — и что же… На другую ночь кто-то поджёг их дверь, предварительно обильно полив её бензином. Дверь сгорела так, что пришлось ставить новую, а Волков слегка стал побаиваться ясновидческих способностей жены.

Но вот однажды утром она произнесла только одно слово; «Изольда» (давно уже по примеру Волкова называя так свою гордую сестрицу). И в тот же день Волк полетел к ней, экзистенциальной скандинавке. И когда она открыла дверь, не сказав ни единого слова, облёк в единый мучительный поцелуй её всю: ноги, руки, шею, лицо… И Изольда стала героиней его личного, волчьего эпоса, но героиней, не любящей и тоскующей о нём, а смирившейся под ударами гордого одиночества и непонятной печали. И больше встречи с ней не повторились. Изольда ужаснулась своему падению с мраморного пьедестала, а Волков резко излечился от неразделённой любви к мифу.

А ясновидящая жена вдруг перестала рассказывать Волкову свои сны. Может быть, она перестала их видеть, а может быть, после волковских сеансов совмещения реального с метафизическим что-то произошло с ней самой, потому что на глазах иссякла её неукротимая ревность. И она даже, как будто непритворно, охладела к Волкову. У неё появились свои знакомые и неизвестные Волку свои дела. Как-то само собой они перестали спать сначала в общей постели, а потом вообще, как муж и жена. Волков стал чаще ездить и реже бывать дома. Общались они по большей части записками: «Я там-то и там». — «А я поехал туда-то на столько-то». У Волкова завелась более-менее постоянная подруга. У жены, наверное, тоже кто-то, но по-прежнему они жили не разъезжаясь. В Совдепии ведь жили, не в Америке или России XIX века. Прописка, жилплощадь и прочие изобретения большевизма не очень-то поощряли удаль души и сердца. Да что там удаль! Просто обыкновенную человеческую «мелкобуржуазную» жизнь.


После возвращения из поездки Волков недолго сидел дома без дела. Буквально на следующий день в ленфильмовском кафе, куда он зашёл нехотя, да надо было одного гопника повидать, его подцепил летящий в вихре современности некий кинорежиссёр. Предварительные переговоры с маэстро выяснили, что Волков не против сниматься в эротической трагедии с усложнённой фабулой, но весь его актёрский опыт ограничивается только ролями в семейных сценах да непосредственной ролью рок-певца старого образца.

— Чепуха всё это, — резюмировал маэстро, — мне актёры и не нужны. Ты, главное, внутренне будь честен в том, как ты дышишь, смеёшься, сидишь на унитазе, и всё. Ты когда-нибудь женщину бил?

— Возможно, — сдержанно ответил Волков.

— Молодец, это замечательно, а то приходят сниматься, а сами ни фига ни в чём пальцем не ковыряли. Тебе там по ходу действия нужно одной шалашовке или морду в кровь, или прибить чем-нибудь. Ты как насчёт этого? — И режиссёр с надеждой посмотрел на крепкого и рослого Волкова, который толком не понял вопроса: то ли как он относится к участию в кинематографическом убийстве, то ли нет ли за его многоопытными плечами чего-нибудь посущественней, чем битьё женщин.

Но Волков промолчал, а режиссёр продолжал делиться мыслями вслух:

— Я думаю, что каждый способен на небольшую драчку и маленькое убийство, и только пожизненная дрессировка, страх и благоприобретённая брезгливость при виде крови не позволяют людям распоясываться на каждом шагу. Но у нас, русских, это ещё впереди. А ну-ка, изобрази мне сейчас приступ отчаяния при виде любимой женщины в постели с другим. Только честно.

— А Будённого не надо? — спросил Волков.

— Пожалуй, ты прав будешь, — после двухминутного молчания сказал маэстро. — Без партнёра тебе не потянуть. Надо пробу.

На пробу выехали поближе к матери-земле, в дачный пригород Питера. Сначала полдня снималась общая панорама, чьи-то шевеления в кустах и проплывание нечётко идентифицированных по половому признаку обнажённых тел в зарослях камыша. Потом в ход пошёл Волков. Задача была элементарная. Якобы на опушке леса, под будто бы раскидистой берёзой он должен был просто, без особых ухищрений задушить одну довольно смазливую особу в майке с фирменными виньетками, которые очень выгодно были расперты изнутри двумя похвальной формы вещицами.

— Ну, давай! — кричал режиссёр, сам глядя на него сквозь блещущее на солнце стёклышко кинокамеры. — Только честно.

Волков задумчиво разминал кисти рук и топтался вокруг намеченной жертвы с несколько отсутствующим видом.

— Ну что же ты, давай, давай.

— А за что я её душу? — спросил Волков.

— Какая тебе разница? Души за то, что она баба. Я сюжет ещё не полностью проработал. Души, и всё, только честно.

— Если честно, то мне хотелось бы её душить без этой майки. (В толпе праздношатающихся вокруг съёмочной группы почувствовалось одобрительное оживление.)

— Так в чём же дело, правда, эта сцена должна быть без всякого секса, поэтому снимать майку нельзя, а можно порвать её, как будто в борьбе за горло. А ну, рви!

И пока Волков под жужжание камеры с серьёзным лицом рвал майку сверху вниз, он успел прощупать то, что было под ней, и остался доволен результатом проделанного опыта. Особа в разодранной одежде с весьма фотогеничными грушами, вырвавшимися на, видимо, привычную свободу, выглядела ужасающе жертвенно, но Волков медлил. Потом с каменным лицом взял особу за горло и тут же отпустил.

— Ну, что ещё? — возопил маэстро, опять начавший было стрекотать камерой.

— Если быть совсем честным, — сказал Волков, — то мне хотелось бы снять с неё и юбку.

— Нет, — твёрдо сказал режиссёр, — это ты будешь делать в другой раз, в другой сцене, а сейчас нужна твоя предельная внутренняя самочестность по отношению к ней. Души!..

И Волков, скорчив наиболее, по его представлению, угрожающую рожу, кинулся на уже заскучавшую было шалашовку.

— А где твоя вторая рука, почему у неё на груди, а не на шее? Ещё раз. Ещё… Так. Замечательно. А ну-ка, Сашка, давай теперь ты. Только честно.

Сашка, своротив морду набок ещё более идиотским образом, чем Волков, и помогая рукам матерными выражениями, придушил особу тоже раз пять-шесть, с каждым разом удушая её всё более виртуозно.

— А что, похоже, — сказал маэстро, и съёмки закончились.

— Запомни мои слова, — изрёк маэстро на обратном пути, сидя рядом с Волковым в уютно подпрыгивающем съёмочном автобусике, — не выйдет из тебя убийцы ни в кино, ни в жизни. Честности в тебе для этого мало.


Инна позвонила поздним вечером того дня, который был последним перед полётом на Камчатку. В этот раз Волков решил тряхнуть стариной и выступить не в акустике, а в электрическом варианте. Так оно бодрей будет, да и соскучился он без стремительных сольных проходов, без ревущих квинт на пятой и шестой струнах, по лихим барабанным брэкам и бегемотовому уханью баса. Команда собралась быстро, на Камчатку ведь, не в Великие Луки, репетнули раза три, и готово дело.

Волков сразу узнал её голос.

— Ты знаешь, — сказал он, — не везёт тебе, впрочем, мне тоже. Никак нам не встретиться. Но я вернусь через неделю. Позвони обязательно. Мне самому тебе надо кое-что сказать. Нет, поездку уже не отложить, но разве это так серьёзно? Да? Ну подожди неделю. Это всего семь дней. И, может быть, ты зря так надеешься на меня. Возможно, мы не поймём друг друга. Ты думаешь, нет? Ну ладно, до встречи. — И только успел положить трубку, как раздался вновь звонок.

— Волк, ты?

— А, Игорь, я.

— Слушай, Голодный доигрался со своим пацифизмом.

— А что такое?

— Получил в бубен так, что в больнице лежит. Кажется, ещё и попороли серьёзно.

— Да ты что! А кто, за что?

— Концертишко в каком-то клубешнике был, а вначале что-то вроде дискуссии. И китайцевские фаны его там спросили, как он относится к Китайцеву. А он сказал: никак. После концерта его уже ждали то ли панки, то ли просто какие-то уроды и стали бить его и спрашивать, простит ли он их, как учит в песнях.

— Ну?

— Ну, били, били, требовали, чтобы он ясно и громко сказал, что прощает их. А он всё молчал, тогда и поронули его пером.

— Вот сволочи! — И в сердцах Волков бросил трубку.


«Ну уж это в последний раз точно, — отважно думал Волков. — Надоело ломаться перед фантомами собственной неполноценности». В обычной жизни они подразбавлены серым веществом толпы, а на рок-концертах — в чистом виде, сто процентов пробы. Ни за что бы не поехал, но Камчатка! Когда ещё и как попадёшь в эту особую зону девственной красоты и особого паспортного режима. В Париж и то легче пробраться.

Он сел поудобнее, хотел было что-то почитать, но мысли всё равно возвращались к Голодному, который сам теперь залёг вместо одного из своих клиентов на больничную койку. И как глупо всё вышло! Ведь это не он, Волков, должен лететь на интересные гастроли, а Вася, подобно Троцкому, совершивший черновую, революционную работу и выброшенный этой благодарной революцией за борт.

А всего-то делов! Не ломался бы в своё время, не корчил из себя Творца, а лабал бы, что людям по ндраву, да американьские рок-н-роллы нашей подворотной блатной да кабатчиной облагораживал, и всё было бы ништяк, а так сидел в подвале и будешь сидеть, а зубастым Мишкам и Лёшкам теперь не до подвалов. Они пять нот заложат в компьютер да три в сэмплер, подаренные им любопытными до русского андеграундного безобразия иностранцами, и спляшут под них на потеху целому белому свету, а себе на очень большую пользу.

Не знал Волков, что никогда и ничего поперёк своей души и совести Голодный не сделал бы. Он ведь был парашютистом, но прыгнувшим на одну землю, а попавшим на другую.

А как было весело вначале, какую смурь они нагнали на Питер своими чёрными песнями, аналогов которым не было в целом Совке, да что в Совке — в целом мире! Клуб чёрной магии, в те времена, естественно, подпольный, сделал их, Голодного и Волкова, своими почётными членами и приглашал на сакральные мистерии, по слухам, с жертвоприношениями, да не ходили они на них. И без клуба магов развлечений хватало. А после по городу распространялись легенды о диких концертах, где как будто бы он, Волк, зубами рвал живую кошку, и находились живые свидетели этого, якобы виденного ими шоу.

Волков улыбнулся.

А их самый шумный концерт в Политехническом в спортзале! Как народ гроздьями висел на шведских стенках вокруг них, отгородившихся от толпы музыкальным и спортинвентарём. Как один сумасшедший лежал около ударной установки, засунув голову внутрь большого барабана. Осталось ли что-нибудь у него в голове после той игры? Многие зрители, а особенно зрительницы обрывались с обрешеченных стен прямо на их усилители, да и на них самих. Напротив Волка навзрыд голосили две впечатлительные и симпатичные девушки (тогда их называли «биксами»), потрясённые их игрой и имиджем. А потом, сразу после игры, одна из них схватила Волка за руку и, задыхающимся голосом приговаривая «пойдём, пойдём», потащила куда-то во тьму аудиторий, и там, во тьме, что-то делала с ним такое, от чего у Волка, как от трёх стаканов портвейна, набок съехала крыша.

Она исчезла, как дух, а он, застёгивая джинсы, долго выбирался на свет, спотыкаясь на ровном месте, как пьяный. Потом таскали аппаратуру и инструменты из зала на улицу, в машину, и почему-то не было Голодного, а когда он появился, то тоже спотыкался, и «молния» на джинсах была ещё не зашторена, и вела его за руку та же самая впечатлительная девушка, которая сначала умыкнула Волкова.

«Теперь вы молочные братья», — сказал им всезнающий барабанщик, и действительно, что-то подобное братским узам возникло между ними с того вечера…

Да, многое из того, что тогда они только наметили, послужило ему, Волкову, трамплином в будущей музкарьере. И до сих пор ещё львиной долей того, что он делает сейчас, обязан он тому времени и Васе.

За иллюминатором день неестественно быстро, часа за три, угорел и сгустился в фиолетовую ночь, а Волков всё вспоминал, как их порознь и вместе таскали в комитет госбезопасности. Туда идти как будто бы и не приказывали, приглашали, но как! А там, по врождённой гэбистской привычке, бредили, выясняя, к какой фашистской организации они принадлежат, слухами об их античеловеческих песнях, мол, взбудоражена общественность. Потом, как всегда, подписывали на стук. Послали они их с Васей к чёрту, а может быть, зря? Обещали ведь в случае согласия снять все запреты с их концертной деятельности и даже рекламировать при всяком удобном и не особенно удобном случае то, что возможно из их репертуара.

В общем, была широкая известность в узких кругах, но всё переменилось после Васиной службы в армии. Свой срок более молодой Волк уже оттрубил гораздо раньше и успел всё, что с ним там было, успешно позабыть. Даже слишком успешно. Он не вспоминал никого из армейских приятелей, да и были ли они? Забыл всё, что он делал там, кроме тех песен, что там сочинил.

А вот Голодного, которого забрали уже в престарелом возрасте, 27 лет, армия, видимо, надломила. После его возвращения оттуда всё мало-помалу переменилось. Стал он больше задумываться, а следовательно, меньше маячить на сцене перед микрофоном. Волк, с восторгом было встретивший его после службы, вскоре заметил, что Голодный им как будто бы тяготится, да и песни его ему перестали нравиться.

Помнит он их последний разговор о смысле их рок-н-ролльной судьбы, которой, как чувствовал Голодный, правит не Бог, а Сатана, провоцируемый ими самими, их образом жизни «не выше пупка», их музыкой, где преобладающий размер — размер поступи Сатаны, их беснованием на сцене.

— Если поначалу к року с симпатией относились многие духовные личности, да и в самой его культуре возникло множество ярко выраженных духовных характеров, то сейчас рок — это поле жатвы дьявола. Толпы пляшущих, как черти, негров и копирующих их белых затоптали даже блюз, а без него какой рок? Кстати, обрати внимание, что в этой стране мало кто любит слушать, а тем более, играть блюз, в то время как им заслушивался весь мир от Зимбабве до Польши. Но теперь под электронные хлопушки, имитирующие живые барабаны, человечество пустилось в свой последний сатанинский пляс, и мне с ними уже не по пути.

Потом он сравнивал их жизнь с лестницей в смутное никуда, у которой каждая ступень — новая песня или новый концерт.

— Куда ты идёшь по ней? — спрашивал Голодный у Волка, и тот не знал, куда, но пока он шёл по ней, у него были деньги, известность, развлечения, но, может быть, конец лестницы, уходящей в клубящийся туман будущего, свисал над пропастью?..


Волкову очень понравилась гостиница «Молодёжная», где их поселили по прибытии. Архитектор, проектировавший этот шедевр гостиничного зодчества, видимо, сильно тяготел к пенитенциарной обусловленности форм. Поэтому круглая, как цирк, гостиница внутренним устройством своим ничем не отличалась от интерьера тюрьмы Синг-Синг с беспрепятственным обзором из центра большого зала всех номеров, расположенных по окружности на галереях пяти этажей.

В первый же вечер в номер на третьем этаже, в котором Волков поселился вдвоём с барабанщиком группы длинноволосым Вадиком, постучали. Волков сидел в одиночестве, меняя перед концертом струны на гитаре. Вошла решительная женщина из персонала Синг-Синга с неизгладимой печатью верности идеалам коммунизма на овчаркином фэйсу, из разряда тех, кто, подобно генералам, маршалам и президентам, в ключевых словах своего лексикона, таких, как: молодёжь, мышление, договор, квартал, хаос, — ударение ставит на первом слоге. Она зорко оглядела номер и сообщила, что уже 21 час и чтобы баба, пришедшая с ним, немедленно собиралась, а не пряталась в «сортирном клозете или гардеропе», и шла домой.

— Вы ошиблись номером, — сказал Волков.

— Я вас предупредила.

Через пятнадцать минут после явления первого совершилось и второе. Уже без стука, но с грохотом дверь распахнулась, и ворвались три особы, решившие за нравственность советской молодёжи положить животы свои, довольно объёмистые. Не обращая внимания на начавшего было возмущаться Волкова, они по-гэбистски профессионально быстро осмотрели шкафы, туалет, ванную, пространство под кроватями, за телевизором на тумбочке и в удивлении воззрились на Волкова.

— А баба где?

— Съел я её, гражданочки. Сначала занимался с ней различными садосексуальными извращениями, потом удавил гитарными струнами. Задницу и ляжки, как самое питательное, съел, а остальное выбросил в форточку. Вы за окном посмотрите.

Гражданочки молча вышли, а недоумевавший некоторое время Волков вдруг догадался, что это Вадика с тылу они по волосам за бабу приняли. А когда он выходил из номера, то по лицу и по спрятанным в воротник волосам они его как мужика учли.

Ночь напролёт, как всегда, пили у кого-то в номере, и что удивительно: вопреки всем полицейским ухищрениям особы зловредного женского пола всё равно наличествовали, и пили водку, и занимались женским непотребством, как будто у себя на собственной квартире.

Днём, едва подержав голову на подушке часа полтора-два, поехали на репетицию, и тут приключилось то, что позднее Волков обозвал словами Д. Леннона: Instant karma.

Включив гитару в «комбик» и подкручивая то «верх», то «низ», то «середину», он добился желаемого звука, после чего подошёл к микрофону и взялся за него, чтобы чуть-чуть приподнять под свой рост. Последнее, что он помнил, были его пальцы, охватившие микрофон. После этого мир сцены странно заблистал, как будто включёнными оказались все прожектора. Но свет этот трясся зеленовато-оранжевой дрожью и сотрясал мозг и душу Волкова. И душа вдруг поддалась, стронулась со своего тёмного, насиженного места и стала продираться куда-то вверх, сквозь рёбра и голову. Сердце рвалось за душою вслед, выдираясь из тела с немыслимой болью, как вдруг натянувшаяся струна света, боли и стремления вверх лопнула, и Волков стал медленно приходить в себя, лёжа на полу далеко от того места, где он взялся за микрофон, сорвал его со стойки, на длинном шнуре протащил за сцену и бился тут в углу с гитарой и микрофоном, пока что-то не нарушило цепь.

Он разжал пальцы. Они были в красно-чёрных точках, а на ладони левой руки, мёртвой хваткой охватившей гриф гитары, отпечатались все шесть струн, словно от шести раскалённых проволок. Вокруг стояли побледневшие члены группы, какие-то охающие женщины, растерявшийся и ничего не сумевший выключить электрик сцены.

Гитарный провод из усилителя с «Джеком» на конце выдернул дрожащей похмельной рукой басист Андрюха, тот самый, что своим беспробудным пьянством и хулиганскими выходками так достал Волкова, что не далее как сегодня, перед самой репетицией, он уже было совсем собрался гнать Андрюху в шею, поставив на бас оператора Сашку. А достал Андрюха утренней похмельной выходкой в автобусе, когда, рыча, стал бросаться на пассажиров, предварительно объявив, что он болен СПИДом и сейчас всех перекусает. Началась паника, автобус остановился. Кое-как комсомольцы отбрехались от шофёра и толпы, зарекшись на будущее ездить в общественном транспорте.

Потом уже Волк с Андрюхой много водки перехлебали за этот случай, но Волков так и не понял, действительно ли он благодарен Андрюхе за то, что тот выдернул «джек», или не очень. Может быть, Андрюха как раз лишил его шанса умереть ещё молодым и в расцвете полуславы?

Концерт, видимо, вследствие электрошокотерапии прошёл на высоком градусе. Волков кричал в микрофон и метался по сцене, как в последний день Помпеи. Публика не привередничала и впадала в экстаз с пол-оборота, густо посыпая ладошным шорохом, а также мелкими монетками и значками каждый новый номер.

— Ты был крут сегодня, — сказала ему после концерта одна клёвая герла с ногами такой длины, упитанности и стройности, что Волков её сразу узнал.

— А, Крыса. Я вообще крут. Только ты этого не замечала.


С Крысой он познакомился год назад в другой поездке во Владивосток, организованной местными комсомольцами, вся деятельность которых в последнее время свелась к соответствующему приему рок-звёзд из столичных городов. Комсомольцы возили пиво в канистрах и красную рыбу на флэт, где их поселили у местной рокерши Нэлли, и, установив на флэту видик, бесперебойно подкрепляемый свежей порнухой и боевиками, подсовывали разных молодых тёлок. Подсунули и Крысу. Крыса была металлисткой, но металлисткой с очень миловидным лицом, прозрачными умными глазками и потрясающе красивыми ногами. Всё остальное у неё тоже было в полном порядке, но ноги…

В тот вечер, когда она появилась, было особенно весело. Во Владик прибыла из Питера ещё одна команда лихих музыкальных бойцов, и на флэту происходило братание обеих команд с участием местного, в основном женского населения. Волков от бардака подальше удалился в комнату Нэлли, где она читала ему собственно-душные стихи и никому из рокеров не давалась, так как считалась, как он мельком услышал от кого-то, закоренелой лесбиянкой. Посреди чтения за стеной вдруг раздался страшный грохот, зазвенела разбиваемая посуда, захрустела растаптываемая мебель.

— Спокойно, — сказал Волков Нэлли, — это ненадолго.

И действительно, не прошло и получаса, как всё кончилось. Ругань, как всегда, началась с поношения оператора за плохой звук, потом перекинулась лесным пожаром на гитаристов из-за разногласий в постановке рук при забивке косяков, потом сцепились барабанщики по поводу какой-то Виктории, которая «кому-то дала, а кому-то нет». Всё, как обычно, но равновесие шавочьего потявкивания испортил пацифиствующий директор второй группы по кличке Хиппи-бюрократ, который в ответ на чьё-то колкое словцо о причинах его пацифизма внезапно с воплем подпрыгнул, как ужаленный, выше человечьего роста и двумя грязными пятками в дырявых носках положил на землю сразу двух оппонентов.

Когда Волков и Нэлли прекратили занятия поэзией, всё благополучно закончилось и братание продолжалось с новой силой, хотя кое у кого появились фингалы и распухшие носы, а пол был усыпан осколками корейского фарфора, которым так гордилась Нэлли в начале их знакомства. Был ещё кое-какой пустяковый беспорядок вроде двух растоптанных стульев, сломанного торшера и раздавленного журнального столика, выбитого окна и следа на стене от разбитой бутылки красного вина, но волковский басист Андрюха на пару с басистом из соперничающей команды уже втаскивали в дверь два ящика водки, и пошёл пир горой. Нэлли, с горя принявшая на грудь два стакана водки подряд, плюнула на свою лесбиянью закоренелость и удалилась куда-то во тьму сразу с двумя сексуальными надеждами из обеих команд. Кто-то из гостеприимных комсомольцев побежал за свежими тёлками на подмогу.

Бардак раскручивался по своей обыкновенной гастрольной спирали, и в чаду этого Валтасарового греховодища возникла и затмила всех своей ножной фактурой Крыса.

Волков её не неволил и ничем особым не привечал. Она сама залезла к нему в постель на исходе бурной ночи, а когда он, возбуждённый ею и общей культурно-комсомольской атмосферой, попытался ею овладеть, она не далась, сообщив, что ещё девственна и пока что хочет такой и остаться, но очень любит рок и рокеров.

Тогда Волков изрёк, что девушка всегда сможет сделать мужчине приятное, даже оставаясь и впредь девственницей, и стал толкать её вниз, туда, к началу начал. И она поддалась и стала делать это приятное, но так неумело и неодушевлённо, что он прекратил её мучить и, тесно прижавшись к ней сзади, внезапно крепко уснул. Наутро её в постели не оказалось.


С фанами и Крысой в автобусе подъехали к камчатской Синг-Синг. «Ну что, попробуем?» — спросил кто-то из провожавших. Волков и законно живущие прошли к себе в номер, а один из устроителей концерта занял интересным разговором гостиничную охранительницу высоких моральных принципов совмолодёжи. Тем временем Андрюха открыл окно на первом этаже, в которое забрались страждущие культуры камчадалы и, выйдя из комнаты на первом этаже, быстро перебежали на третий этаж в комнату Волкова и Вадика.

Полночи пили и тихо тренькали на гитарах. Волков, возбуждённый насильственным выходом в астрал и шумным концертом, никак не мог успокоиться и, когда наконец стали ложиться спать, лёг с Крысой, шаря по её шуршавшим под руками, как змеиная чешуя, колготкам, по развившейся, но всё ещё девичьей груди.

— Надеюсь, теперь мне не придётся выступать в роли профессионального дефлоратора?

— Тебе, наверное, не придётся выступать вообще ни в какой роли.

— Это почему?

— А потому. Ты думаешь, вам, крутым, всё можно и все тёлки ваши? И мне твоя музыка к тому же не очень нравится. Поначалу, правда, как будто бы ничего, и то из-за ошибки. Привезли мне кассету с запиской, что на одной стороне ты, а на другой Щенков, а кто на какой — неизвестно. Понравилась мне одна сторона, думала, что Щенков, а оказалось — ты. Но после я послушала повнимательнее и поняла, что у тебя не тащит по сравнению с ним. А сейчас у меня парень есть, похож на Щенкова, как родной брат, и к тому же занимается карате, не пьёт и не валяется в постели с первой встречной.

— А только с тобой?

— Только.

— Ну и дура ты, Крыса.

— Я, может быть, и дура, но если захочу, тебе со мной не справиться, а он со мной делал всё, что хотел.

— Это мне не справиться?

— Тебе.

Как бы шутя, Волков сомкнул свои обожжённые током пальцы на её горле и слегка подавил ими.

— А если придушу?

— Куда тебе. Играй лучше на гитаре. Это мой парень мог бы задушить меня, и я бы только…

Но Волков уже не слышал её голоса. Чуть-чуть придавив это девственно-гордое горло, он вдруг вспомнил свои пальцы, в судороге сжавшие микрофон, и сразу провалился в пространство воздуха и света, в котором парят с нераскрывшимся зонтиком парашюта. Он скользнул в нём, сначала гулком и тёмном, но всё расширяющемся и постепенно светлеющем, как вдруг ослепительно-резкий свет и чьи-то руки, заламывавшие его крылья, прервали экспоненту полёта почти у самой точки выхода на финишную прямую нирваны.

Второй раз за день Волков опоминался от беспамятства, окружённый вопрошающе-тревожной галереей портретов современников, на этот раз сплочённых в коллекцию истошным женским визгом. Его держали за руки, а прямо против него стояла в одних лиловых колготках Крыса, держась обеими руками за своё лишённое девственности горло, и взгляд её выражал величайшее удивление тем, что кто-то, кроме её парня и, возможно, Щенкова, мог делать то, что дозволено только им.

— Отелло недофаканный, — наконец прохрипела она Волкову и, отвернувшись от него, стала одеваться.


Ах, как печальна судьба парашютистов! Многие из них начинали эти безумные скольжения не по своей воле, а с инструкторского пинка под зад или в дыму горящего самолёта. Некоторые прыгают по своему желанию, и много десятков раз это им сходит с рук, но, тем не менее, конец всегда один. Тут было бы уместно привести мнение гр. Сатаны, высказанное им как-то в частной беседе:

— Ослы! Я тысячу раз в день, в месяц, в год даю им безнаказанно сигать со своих летающих братских могил только ради того, чтобы усыпить их бдительность. Я разрешаю однажды без лишних трупов спланировать на землю целому полку парашютистов вместе с танками, но всего лишь для того, чтобы потом, в удобную мне минуту великолепно хлопнуть об землю одним, другим, третьим, а то и целым десятком этих ослиноголовых. А они, конечно, думают — «случайность». Вот в следующий раз соблюдём все меры безопасности, и ничего подобного не произойдёт. Ха! Ха! Ха… Случайность именно в том, что им хотя бы один раз удалось приземлиться живыми.

Итак, однажды за спиной не слышно спасительного хлопка, и к земле, на которую так всегда желалось вернуться, лететь больше не хочется, да что там не хочется! Дальше лететь просто невозможно, противоестественно.

Где стоп-кран?

Караул!

Я хочу назад.

А потом, соскребая с поверхности земли очередную лепёшку не пойми чего, очевидцы дают себе слово никогда не летать, а тем более, Боже упаси, прыгать с этим дьявольским зонтиком-парашютом…


В Питер вернулись аж через три недели, уж очень весёлыми вышли и концерты, и сами гастроли. Так сразу неохота было возвращаться, да и местные деятели, выражая волю народных масс, тоже не отпускали. Жена сообщила, что Инна её достала окончательно, и ей пришлось послать её. Волков опечалился, а потом поругался с женой, что случалось с ним не часто.

Напрасно просидев дома целых два вечера в ожидании телефонного звонка, наутро третьего дня решил он съездить на дачу к одним знакомым, которые его давно приглашали. «Денёк-другой потерпит, если три недели терпела», — подумал он об Инне, и сказано-сделано. И уже стоял он у двери с ключом в руке, но вернулся назад на телефонный звонок. Кто говорил, Волков так и не понял, но не это было важно, а то, что Голодный, Вася, вчера, один, на паршивой больничной койке, измученный уколами и двумя операциями… нет, не умер, а ушёл от них от всех. И он запер дверь, спустился по лестнице вниз, сел на автобус, подъехал к вокзалу, дождался нужной электрички, сел. Поезд тронулся.


Как-то Волкову попалась на глаза в бульварной рок-газетёнке такая тирада о творчестве Голодного:

«К сожалению, несмотря на прошлые заслуги, остаётся за бортом отечественной рок-культуры, именно благодаря тому, что еще более индивидуализирует и без того, мягко говоря, чересчур индивидуальное творчество, в то время как коллективное рок-мышление нашего региона поднимает волну мировой рок-революции на небывалую высоту», — и что-то с пафосом о «русском роке» ещё на две страницы. Как со знаменосцами, вроде Щенкова во главе, советский образ жизни одержал сокрушительную победу над всеми прочими, и что-то вроде того, что густые толпы иноземных фанатов с боем берут стадионы во всех углах земного шара, едва заслышав два магических слова: «Советский рок». Никто уже давно, мол, не ходит на супершоу «Роллинг стоунз», или «Пинк Флойд», или всяких там Жан Мишелей Жарров с П. Маккартни в придачу. С компетентных слов Щенкова, на последнем концерте Майкла Джексона было всего сто человек, и то одних приезжих из России. А значит, в этом триумфе есть и его, Волкова, а не вредного индивидуалиста Голодного малая капля.

Но со странной улыбкой на сарказменных устах стряхнул Волков роль свою вершителя мировых рок-потрясений с ума своего. Нет уж, увольте его каплю из этой Красной Армии… то бишь «Красной волны». Он тоже индивидуалист. Сами кичитесь и слушайте своих родимых суперзвёзд, даже в расцвете звёздности так и не научившихся толком петь и играть, а устраивающих на сцене папуасский серпасто-молоткастый балаган для дебилов.

Супротив балаганов Волков был не против (только без сельскохозяйственной символики), но музыку всё же любил больше, чем балаганы. И на сцене играл в свои уже немалые годы не только публики или славы для, а ещё ради тех недолгих и всё реже случавшихся мгновений, когда пространство обыкновенного воздуха и света вдруг с треском расшивалось перед ним, и он мог делать с голосом или с гитарой что угодно, и игра превращалась не в игру, а в сотворение миров и пространств воздуха, света и звука — новых, как во дни сотворения мира.

И кто первый в этом пространстве, кто последний — разве не всё равно, хотя, как подозревал Волков, многие первые, чьи физиономии вперемешку с прозрачными девичьими трусиками глядели на него из-за стекла каждого коопларька, в этом запредельном мире никогда и не бывали. Ведь музыка не спорт, несмотря на повальное увлечение спортивно-музыкально-эротическими танцами. В Третьем рейхе тоже увлекались ритмической гимнастикой и называли это: «Путь к силе и красоте через музыку и танцы». Вся молодая Германия качала мускулы и извивалась в аэробике 30-х годов. В 40-е допрыгались.

А проникновения в запредельные пространства с Волком встречались всё реже, а всё чаще игра превращалась в нудную рутину на фоне пёстрых бардаков. И всё трудней ему было соблюдать зарок, который они с Голодным дали друг другу ещё тогда, когда были вместе: ни одной нотой своей не служить режиму. Раньше, когда их никто, кроме своих, не слушал и концерты устраивались не Рос. Мос. и Ленконцертами, это условие было легко выполнимым. А теперь не то. Режим стрижёт с них купоны и ими себя оправдывает и прославляет, что бы там эти рокеры не пели. А рокерам не всё ли равно, кто устраивает концерт? Для них ведь главное деньги, слава и тёлки.

И режим вместе с теми, кто его олицетворял, были недалеки от истины. Самые забойные антирежимные хиты лучших отечественных рок-звёзд, на Волчий зоркий взгляд, были просто зеркальным отображением режима. Звучали они все маршеобразно, и если не вслушиваться в слова, то задорно и боевито, как и положено настоящей комсомольской песне, а тексты густо напичканы лозунгами и клише из культурно-патриотического обихода, только в менее конкретном применении. Вот, например, типичные клише, взятые наугад из самых популярных, якобы не режимных песен:

Лучше быть мёртвым, чем вторым.

Мы вместе.

Ни шагу назад, только вперёд.

Кто не с нами, тот против нас.

И т. д.

Кажется, будто они валяют дурака над системой и классом-гегемоном под видом китча. А на самом деле с рождения поражены системой в голову и мыслить иначе просто не могут. И махание флагами и сельхозеимволикой на самых крутых концертах — тот же самый энтузиастический режимно-коммунальный шабаш, почти без смены декораций. Но эпохальность и литую звонность музыка эта приобретала всё же не сама по себе, а сплавленная воедино в тигле здоровой социалистической песни с такими странными ингредиентами, как блатная лагерная феня и кабацкая лирика, кристаллизовавшаяся в шумных и «тихих кабинетах ресторанов», где преемственно «снимали тонкие трусы» гулявшие в обществе цыган аристократки, буржуазки и мещанки, затем нэпманки, бандитские подружки и сбившиеся с панталыку пролетарки и комсомолки, дальше сталинские кокотки и лауреатки Государственных премий, а потом уже всякая шваль, отпотевшая во времена «хрущёвской оттепели» и забуревшая в период «застоя». Кабатчине даже тесны стали тихие кабинеты, и она ураганом ворвалась на сцены спортивно-концертных комплексов, подтверждённая в своём свирепом праве на жизнь рёвом десятитысячных толп экс-строителей коммунизма.

Сложный химический сплав этот, по западной тлетворной технологии разлитый в формы разного достоинства, и дал нам плеяду замечательных мастеров «русского рока». Попадались, правда, среди них самородки из народа, избежавшие предварительной формовки, но фантастически быстро они переплавлялись по общей формуле, если не успевали вовремя выскочить из окна девятиэтажного дома или резко уклониться от роли лагерной суперзвезды.

А Голодный и Волков, где сознательно, где интуитивно избегали тигля и технологий и, наверное, поэтому были революционерами, но не из тех, что берут власть в свои руки, а из тех, кто о власти не думает. Правда, в последние годы Волк всё меньше соблюдал чистоту данного ими когда-то зарока и в результате становился всё более известным, а Голодный, начисто отказавшийся от правил игры, оказался в пустоте.

И однажды Волков спросил Голодного — уже тогда, когда он запел свои религиозные баллады:

— Вася, а для чего ты поёшь сейчас? Денег за это ты не получишь. Тёлок тоже. Славу, может быть, но в очень неблизком будущем. Я же вижу, ты человек мирового масштаба, а здесь болтаешься в вакууме. Так для чего же всё это?

— Для людей, Волк.

— Но это же не люди, а крысы. Я давно это понял. Мало кто замечает, особенно мы сами, что у русских типично крысиные повадки. Они безмозглы, жадны, нахальны, трусливы, разрушают и жрут всё на своём пути. Не обладают ни культурой, ни моралью, ни религией, ни нравственностью, не уважают ни себя, ни тем более других. Немногих людей, возникающих на их земле, они же сами и сжирают в своих вонючих крысятниках. Меня они не тронут — я из их породы, а съедят — так одной крысой меньше будет. Но ты же не крыса! Тебе надо бежать, уезжать из совка подальше от чумного стада, и не в Европу или Америку, куда они уже прогрызли ходы, а в Новую Гвинею, в Боливию, хоть к чёрту. Забудешь это проклятое сапожно-тюремное наречие, которое называется современным русским языком и в котором, кроме мата, системной фени и жаргона барменов и проституток, есть ещё три слова: водка, Сталин и жопа. Я же знаю, ты человек, принадлежащий вселенной, и не будешь пороть мне славянофильских бредней о Родине и о Пушкине. И самое главное — ты парашютист или уже нет?

— Нет, Волк я не уеду. Это ни к чему. Я знаю, где я живу, но почему-то должен петь для них, хочу я этого или нет. Наверное, воля Божья. И буду метать перед ними бисер, потому что чувствую — так надо. И как Христос в Гефсимании знал, что его ждёт, и просил пронести чашу ту, я тоже знаю своё будущее, хотя и не Христос и не прошу о чаше. Просто не боюсь я крыс с детства. А что касается парашютного спорта, то дух мой соскочил не только с самолёта, но, кажется, и вообще с земного шара.

На даче было хорошо, и компания собралась лёгкая, без напряжения, только одна легкомысленная дама всё пыталась затеять с Волковым интрижку, но Волков был сдержан и больше ходил по лесу, сочиняя ностальгические тексты, или сидел один у костёрчика и пещерно глазел в огонь. Но когда на второй вечер, как, впрочем, и на первый, за столом опять появился самогон местного производства, он не выдержал, напился за Васю как сапожник и, возясь с доставшей его, наконец, дамой, вместо положенного им самому себе срока пробыл на пленэре целых четыре дня.

Но вот четвёртой ночью он проснулся в страшной тоске и в слезах. Разбуженные его стонами знакомые пытались удержать его хотя бы до утра, но он, едва распрощавшись с хозяевами, чуть ли не бегом кинулся на станцию, до которой, однако, было километров десять.

А приснилось ему сначала прошлое. Их с Васей команда и какая-то канувшая в вечность репетиция, на которой они вместе: строчку один, строчку другой пишут текст, потом пробуют, как звучат слова, потом поют в единственный микрофон «на голоса», в терцию, точно соблюдая высчитанное ранее расстояние от зубов до микрофона (чтобы был баланс): у Васи 10 см, а у него 15. Они снова молоды, переполнены энергией, плещущей через край, счастливы своей силой и, бренча на дрянных, самопальных «банках», ни в чём ещё не сомневаются и ни о чём не жалеют. И как-то незаметно на репетиции вдруг оказывается Инна, радостная, смеющаяся и красивая, и он, отложив гитару в сторону, ненасытно говорит с ней о чём-то неуловимом, родном, чему нет эквивалента на языке проснувшихся. Но вдруг посередине разговора лицо её темнеет, изо рта высовывается раздвоенный, как у змеи, длинный язык, и она со стонами бежит к дачному колодцу, в котором и исчезает, только, раскачиваясь, бренькает потревоженное ею колодезное ведро. И нет больше ни Инны, ни Васи, а только в страшной тишине назойливо дребезжит это проклятое ведро…

Ночь выдалась звёздная, лунная, и идти было хорошо и ловко; так бывает, когда стукнут первые осенние заморозки и вокруг прекрасно, свежо и чисто — и небо, и звёзды, и облака, и лес. Волков думал о том, что пора кончать с жизнью, которую вёл, хотя, вернее, жизнь вела его до сих пор. Хватит с него интрижек с дамами одноразового пользования, хватит гастролей, хватит плыть по течению этой помойной речонки, что зовётся активной человеческой жизнедеятельностью. Он станет лучше и чище, как эти осенние звёзды над строгим и чистым лесом. Он уедет от всех, чтобы не было искушений, в глухую деревню и будет читать книги, много книг, может быть, даже напишет что-то сам. И он будет стараться быть мудрым. С собой он возьмёт только Инну, если, конечно, она согласится. И только потом, когда осыплется шелуха мелкого тщеславия, суетная маета никчёмных делишек, увлечений и привязанностей, только тогда они, может быть, вернутся в город, чтобы начать всё сначала. И ему с такой силой захотелось всех этих изменений и встречи с Инной сейчас, сию минуту, что от нахлынувшего на него желания он замер на месте, как вкопанный, напротив чьего-то ярко освещенного луной садового участка. А там весь залитый бриллиантовым светом яростного полнолуния высился колодец, и хорошо было видно косо стоящее на его срубе ведро. И вдруг ведро это, будто сброшенное чьей-то невидимой рукой, упало и, дребезжа, как в давешнем сне, покатилось по дорожке к калитке, возле которой ни живо, ни мёртво стояло что-то вроде Волкова. И это что-то не помнило, что было потом, а пришло в себя, только грохнувшись поперёк железнодорожного пути…

До утра пришлось сидеть на станции, где Волков тупо задремал и проспал все первые электрички. Зато потом в поезде было просторно, и даже не мешали мыслям печально вывшие коты, в корзинках и сумках рачительными владельцами увозимые с дач опять в опостылевшую городскую подстольно-придиванную безысходность.


Дома было пусто, а на столе в его комнате лежало письмо от Инны с комментариями жены на конверте: «Как порядочная женщина, я, конечно, не вскрываю почты даже с письмами твоих любовниц, но эта блядь мне порядком надоела. И вообще нам с тобой пора серьёзно поговорить».


«…тоже пыталась стать певицей, сначала в своём городе, где всем до пения столько же дела, сколько до безалкогольного пива; потом в Питере, где все мечутся в поисках денег, славы и удовольствий, а на музыку… Я пела день и ночь, а когда ехала крыша и всё осточертевало, я ставила на маг кассету с твоей музыкой, те вещи, что ты ещё делал с Голодным, и она заставляла меня снова и снова петь.

Я не знаю, чем могла бы отплатить тебе за эту помощь. Любить тебя просто как женщина я, наверное, даже не смогла бы. Не подумай, что мне для тебя чего-то жаль. Я вся твоя: делай, что хочешь, хоть убей. Но ведь тебе ничего от меня не нужно. Ты просто молчишь, не отвечаешь на письма, не приходишь на встречи. А мне страшно. Недавно какой-то сумасшедший или маньяк просто так, походя, зарезал в метро моего двоюродного брата. Он не был очень хорошим человеком, может быть, даже не очень хорошим, но мне его всё равно жаль и жаль себя, потому что из комнаты брата мне пришлось уйти, и ночую я теперь на квартире, где за постой приходится платить собой. А уехать отсюда я не могу. Я хочу петь и не могу быть вдали от тебя. Но мне страшно быть в мире, где за обыкновенную человеческую услугу надо продавать себя, где могут полоснуть по горлу в метро или автобусе, где не слышат звёздной гармонии твоей музыки — и Голодного, конечно, тоже, потому что вы с одной роковой планеты. Но Голодный странный, хотя так и должно быть гению, а ты — свой в доску и нравишься мне больше него… прости, я уже не о том… Позвони мне, пожалуйста, по номеру… до пятого…»


Он посмотрел на часы, было десятое. «Вот чёрт». По указанному номеру жили одни лишь длинные гудки, и Волков, хлопнув трубкой по кругом виноватому аппарату, снова чертыхаясь, выскочил на улицу.

А там скалил зубы вечный российский апокалипсис. Его возвещали и озверелые лица бывших строителей светлого будущего, непохожие на человеческие, а скорее напоминающие хари босховских упырей (странно, что во Франции, Германии и вообще в Европе у всех виденных Волковым людей были осмысленные, разумные лица, даже у панков, хулиганов и негров из трущоб на окраинах Парижа, а ещё в Европе он не видел ни одного военного, кроме как родных ящеричных мундиров на дешёвых распродажах в Западном Берлине); и угрюмые обломки большевизма, с подетальной прорисовкой в виде жилых и покинутых домов, с одинаково треснувшими стенами, выбитыми окнами и осыпавшейся штукатуркой, с навсегда погасшими, изуродованными уличными фонарями, с вывернутым наизнанку чревом улиц в кишечных извивах теперь надземной канализации, водопровода, газа вдоль навечно вспоротых траншеями дорог, обрамлённых забитыми наглухо дверями продовольственных и винных магазинов, с неизбывными предвыборными плакатами на всём вокруг, с выбитыми стёклами, изнасилованными дверями и кастрированными телефонными аппаратами загаженных телефонных будок, с разбитыми и сожжёнными скамейками, с тушами сидений в трамваях, освежёванными с такой свирепостью, словно эта нация нищих решила дать последний бой всему чему-либо стоящему на свете и навеки утвердить своё апокалипсическое нищенство, доламывая первые и последние проявления бывшего примитивного комфорта… И конечно, проклятые ларьки, как грибы после радиоактивного дождя заполонившие улицы ограбленных городов, эта сверкающая дорогая дешёвка побрякушек, фирменной жвачки, поддельных духов, неизбывных лифчиков и трусов из рыбачьих сетей, предназначенных для ловли акул, эти изгибающиеся в пароксизме сладострастия календарные и плакатные девчушки вперемешку со звёздами отечественного рока и импортного культуризма… «В Новой Зеландии папуасы сидят за компьютерами, а папуасы из СССР пускают слюни над побрякушками для питекантропов», — подумал Волков.

А рядом с ларьком — старуха, роющаяся в урне в поисках пустой бутылки или, может быть, уже того самого куска хлеба, которым большевистские газеты 70 лет умозрительно попрекали толстопузых западных капиталистов, заставлявших своих рабочих свободное от работы время проводить на свалках и помойках, дабы не подохнуть с голоду. Вчера в магазине сдачу мелочью отвешивали на весах. Получите, гражданин, сто грамм гривенников, потом двугривенных, потом рублей, а затем начнут взвешивать и сторублёвки. С металлоломным скрежетом, заволакивая, как занавесом, всю улицу пылью, мимо прополз облезлый, с распученным от человечьей икры брюхом автобус. Сквозь мутные, грязные стёкла его ничего не было видно, но на задней площадке одно окно было высажено, и Волков увидел, как двое маленьких худых пассажиров душили за горло одного большого и толстого…

Очень кстати возле запылённых окон затравленного общественностью «Сайгона» попался навстречу Волкову приятель, мыслящий тусовщик и говорун. Пошли с ним по Рубинштейна и осели в пиццерии. Волков больше молчал, думал о своём, но прислушивался к тусовщику.


— …всю жизнь мечтал, как о Луне, своими глазами увидеть живых «Флойдов», и вот еду в эту краснозадую Москву, билетов на «Стрелу», естественно, море, какие хочешь, но я человек простой, с четвертаком в руке лезу в первый попавшийся вагон, сплю ночь на полу у проводника. На входняк приготовил стоху, а тут знакомых музыкантов пропускают без билетов. Я пристроился, и бесплатно! Представляешь, на «Флойд» бесплатно прошёл! Ну, на радостях, что деньги сэкономил, пошёл со знакомыми в буфет и весь концерт квасил там конину. Только под утро очухался, не знаю где. Представляешь! Был на «Пинк Флойд», а не слышал и не видел…

«Не может быть, — думал Волков, — чтобы мы, наконец, не встретились. Теперь это уже невозможно. Ты можешь божественно просто и естественно чудоносно войти даже в эту забегаловку прямо сейчас. Я чувствую это».

Как будто само собой появилось на столе проклятие русского полуинтеллигента — бутылка паршивого азербайджанского коньяку.

Но тут их внимание привлекли две подозрительные личности в белых марлевых масках на лицах и с какими-то странными приборами в руках. Личности возились со своими приспособлениями в углу за соседним столиком, откуда шёл не менее странный, чем сами личности, запах.

— Простите, вы случайно не бензином тут поливаете? — спросил Волков.

— Ну, что вы, — ответил один из беломасочников, — всего-навсего тараканов травим. А вы не беспокойтесь, на людей это действует только в концентрированном виде.

— А что, в другое время нельзя было?

— Это когда же? Рабочий день у нас с 9.00 до 17.00. Забегаловка эта функционирует с 11 до 18 без перерыва, а в воскресенье меня сюда трактором не затащишь, своих дел дома хватает. Так что терпите.

— Чёрт с вами, травите, — сказал Волков, — всё равно пропадать в этой стране, как тараканам. Прыскайте на меня, на него и на всех.

Но личностей, видимо, действительно интересовали только мелкие насекомые, и, деликатно попрыскав под столом Волкову и его приятелю на ноги, они удалились.

— …и что же удумали эти краснозадые, — как ни в чём не бывало, продолжал волковский знакомец, — пиво в бане давать только моющимся. А мы, мол, с улицы, нам не положено. Ну, Колька с Игорем разделись под дверью и голые в буфет. А там целая очередь голых, мужики с бабами вперемешку…

— Да хватит тебе, гонщик-самоучка.

— Да чтоб мне…

— Ладно, ладно, — урезонивал Волков. — Ты Юрку давно не видел?

— Давно! Мы с ним неделю назад в такое говно вкакались, что, может быть, я здесь сижу, а меня в Крестах уже поминают и нары метут, а позавчера видел его на похоронах Голодного, из КПЗ только выпустили.

— Хоронили Васю?

— Да, и закопали по всем правилам. Народу было человек пятнадцать…

— Что?!

Ему даже в голову не пришло, что с Васей надо было попрощаться, и тем более надо, что на похороны к нему вряд ли соберутся густые орды фанатов, собутыльников, истеричных дев, недозрелых отроковиц и прагматичных лжедрузей. Похоронили Васю как собаку, а он, Волк, обязанный ему (а может, всё же не обязанный?), развлекался на даче с самогоном. Эх, сволочь! И обидней всего было то, что когда недавно хоронили закосячившегося мажора Китайцева, тысячи дур от мала до велика по всему городу рыдали и скорбели о нём, и одна совсем забуревшая от своей пэтэушности шизичка пыталась на могиле борца с косяками покончить жизнь при помощи тупого гвоздя.

«Вот и живи в этом стаде, — думал Волков. — Чувак на банке еле-еле аккорды умел переставлять, бренчал ум-ца, ум-ца в любой песне, не пел, а бубнил что-то с пафосом Леонида Ильича, а кумир. Да, зубы и пронырливость — вещи более надёжные, чем какой-то там талант от какого-то там Бога».

И он чувствовал почти что радость за Голодного, уже отмучившегося, и даже слегка завидовал ему, первому ушедшему, и с честью, туда, куда ему ещё неизвестно, сколько идти, а идти надо, и с честью ли придёшь, а не приползёшь ли, как червяк, на брюхе… только больно было за свой скотский пофигизм и за жалкие похороны действительно великого человека…

— А что вы там с Юркой натворили?

— Да зашли мы с ним на телевидение к Наташке, а у неё там тусовка со всякими музыкальными педерастами за «круглым столом», и Щенков за главного педрилу. Мы тоже поодаль присели, а эфир прямой, прямой без заворотов. Ну, слово за слово, пальцем по столу, Наташка тут и вопрошает Щенкова что-то о смысле славы и как она даётся, для чего и кому. Китайцева помянула, на ночь глядя, кстати, грандиозный концерт в его честь собираются уделать. Тебя, кажется, тоже приглашают. Короче, дальше Щенков развонялся на пустом месте, как член партии с 1895 года, но всё мимо. Тут я тоже сделал фейс секретаря обкома и слова попросил.

— Представляю!

— И представлять нечего. У меня протокол, сейчас прочту. Слушай. Как раз за день до этого «круглого стола» написал.

Баллада о славе

Бульдозерист Дубков любил таскать за перси девок,

и он таскал их после трудового дня,

таскал по праздникам, субботам, воскресеньям,

но в понедельник, трезвый и суровый,

он, на бульдозер свой любимый взгромоздясь,

давил вокруг всё, даже девок удивлённых,

соляркой, словно пивом, упоён,

сносил дома, кладбища и ларьки,

до верху полные кроссовок и трусов,

а в 18.30 — девки в пляс — бульдозерист Дубков на вас

войной иною шёл и со стахановскою страстью

ей предавался до рассвета.

Погиб Дубков печально и нелепо —

задавлен был бульдозером своим,

когда на гусеницу вылез помочиться,

мотор не выключив, и балуясь струёй,

которой и попал он, видно, на рычаг

коробки скоростей.

Но память о лихом бульдозеристе

в народе до сих пор жива,

ведь матери, оттасканные им когда-то

и уцелевшие от гусениц потом,

отцову славу детям передали.

— Ха! — сказал Волков, — недурно. А что дальше?

— Ну, естественно — атас. Все забалдели. Камеру в другой угол оттащили. Наташка нас с Юркой в шею. Я кричу им: «Не любите вы голую правду, глаза щиплет, вам её в кальсонах подавай, в голубеньких, с завязочками!». Всё равно выгнали. Порыли мы с горя к Казанскому и сняли две герлы. Ну, просто со страниц «Плэйбоя». Ввалились с ними к Игорёхе, а у него тоже герла сидит евонная пригорюнившись. Пьяный угол за углом, а денег — даже говорить неудобно: 3 рэ. Ну, мы с Юркой достали по четвертному, и всё о» кей. Сидели часов до пяти утра, потом стали разбираться, кому с кем спать ложиться. Хотел я эту беловолосую ущучить, но Юрка, гад, да не гад вышло, а молодец, ущучил. Он потом мне рассказал, что легли они с ней как люди, и стал он интеллигентно её ощупывать. Вымя у неё, говорит, знатное, а трусы не сняла, менструация, мол. Боролись они под одеялом довольно долго, вдруг вскакивает она и говорит: «Я сейчас». Ну, Юрка лежит себе спокойно, пошла девушка пописать. Может, после добрее будет. Только лежит он так полчаса, час. Удивился, наконец, вскочил. Даже если бы у неё понос был, и то бы за глаза и за уши времени хватило. Пошёл в туалет, тот заперт, тишина гробовая, только вода журчит в унитазе. Заснула что ли на очке? Стал стучать, звать её: «Инка, Инка!»

— Инка?

— Ну да, Инкой звали. Ну, не достучался и спать пошёл. Я-то своей тёлке вставил пистон и спал как убитый, а утром вскочил, на работу опоздал опять, и, сломя голову, когти рвать в сторону службы.

— Ну?

— Ну и ну. Повесилась Инка. Больше не будет у неё менструаций. Утром все встали. Игорь по двери ногой как даст. А она висит на цепочке, за которую дёргают, пописамши. У Игоревой квартиры потолки-то пятиметровые, а бак этот чёрт-те где под потолком, а с него цепочка эта с ручкой фарфоровой.

Забралась она повыше, захлестнула цепочку и отвинтила язык налево. Юрка рассказывал, что очумел по самые помидоры, когда увидел это вымя, что несколько часов назад мацал, у себя над головой.

— А дальше что?

— Тёлка моя тут же слиняла, да она эту Инку, кроме как по имени, больше и не знала. Юрка беспаспортный. Игорю в ноги упал — упросил, что его там не было. Герла Игорева тоже быстренько соскочила, и остался Игорь один на один с Инессой Сидоровной до прибытия участкового и так называемого врача из судмедэкспертизы.

— Ну?

— Что ну?

— Дальше.

— Дальше что. Игоря сначала посадили в КПЗ. Думали, попытка к изнасилованию. Но герла его прискакала всё же и доказала, что была там и сама спала с Игорёхой, а эта беловолосая попросилась от кого-то ночевать, вот её и пустили на свою голову. Кто она, что она, естественно, никто не знает, а менты и узнавать не будут. У них таких историй каждый день до 23 бывает. Увезли её в Первый медицинский, в трупарню, а там студенты, наверное, всю уже по суставчику расшелушили…

Волков молча вертел стакан в мёртвых, никчемных пальцах, брякнул донышком об доску стола и, медленно сшибая стулья, пошёл к выходу.

Очнулся он на кладбище. Как он сюда попал, сам ли, или кто привёл, не помнил. Да, что-то неладное с ним. Хотя, кажется, в пиццерии он спрашивал, какое кладбище и где могила.

И вот она. Даже есть свежевыкрашенная ограда вокруг деревянного креста. Это его религиозные друзья, наверное, постарались. И у Васи теперь новый номер, не паспортный, а могильный, сзади на кресте… 1564. Там были ещё цифры впереди, но Волк видел только эти четыре последних кабалистических знака…

Давным-давно шли они как-то с Васей с репетиции посреди пустынной улицы, обсуждая какие-то детали игры, и едва успели увернуться со своими гитарами от здоровенного грузовика, выскочившего неизвестно откуда и мгновенно скрывшегося с глаз. И они успели оба запомнить его номер: 15–64. Потом при встречах, как паролем, они приветствовали друг друга этими четырьмя цифрами: 15–64, мол, всё в порядке. Если и была опасность, то миновала. И этот почему-то втемяшившийся в голову номер пережил в его памяти многие другие номера, черты лиц множества людей, много стихов и слов, сказанных наедине, и вот приветствует его опять: 15–64.

Тогда тот грузовик только проехал по краю Васиной судьбы, а теперь вот догнал. И как ни пытался Вася изменить свою рок-н-ролльную карму, сатанизм, посеянный им в начале пути, настиг и его. Значит, правду он говорил, что все они, так или иначе причастные к явлению «рок», — прокляты, что просто так, без приключений, никому из них не выжить, не умереть. И его постепенно обступали со всех сторон знакомые и грустные лица: Бади Холи, Эди Кохрэн, Отис Реддинг, Марк Болан, Джим Моррисон, опухший, как слон, от своей славы Элвис, Хендрикс, Джэнис Джоплин, Леннон, Брайан Эпштейн, Бонэм, своей смертью убивший «Лед зеппелин», Брайан Джонс, Джони Роттен, живой, но сумасшедший Оззи и дальше смутная вереница лиц и жизней утопившихся, отравленных алкоголем, ЛСД, героином, марихуаной, убитых током, разбившихся в самолётах, машинах, поездах, задохнувшихся от дыма в горящих гостиницах, застреленных полубезумными фанами. А сколько их выжило, но с отметинами Сатаны на теле и душе… И ему, Волку, долго ли ещё метить волчьими следами тропы между сумасшедших домов, кладбищ и концертных залов?


По дороге домой, куда он медленно полз, как раненый зверь ползёт в родную берлогу, Волков думал о жене, которой он давно уже должен был сказать что-то важное, да всё было недосуг: то поездки, то съёмки, то знакомые, то… Но сейчас ему так больно, что не хотелось чьей-либо боли ещё. Наверное, он разлюбил её, да и она его тоже. А может быть, любовь — это не только желание, секс, дети, а скорее наоборот: смирение, долготерпение, спокойствие. Ведь они уже давно не мешают друг другу, даже больше — помогают этим мирным тылом вот в таких несчастьях и потерях. Сейчас он придёт и скажет ей, что она его ангел-хранитель и, даже при очевидной малозаметности их отношений, она всё же нужна ему. Да, да…

Войдя в квартиру и в который уж раз споткнувшись об отстающую в коридоре паркетину, он привычно выругался: «Проклятые большевики!» Дверь в её комнату была плотно прикрыта. Волков огляделся, пальто висело на вешалке. Он постучал в дверь. Ответа не было. Он постучал сильней.

— Что тебе нужно?

— Я хочу поговорить с тобой.

— Я не могу.

— Почему?

— Потому что я не одна и не хочу говорить с тобой именно сейчас о чём бы то ни было.

— Не одна?

Этого Волков ожидал меньше всего.

— Открой, — стучал он всё нетерпеливей. — Открой же.

И дверь открылась, и он увидел её, одетую кое-как в халат, с неприбранными, как обычно, волосами, загораживающую собой перспективу комнаты. И она ответила на мучивший Волкова вопрос, но совсем не так, как он ожидал.

— Убирайся вон.

Как он добрался до кухни и что сделал или сказал после этих слов, он не помнил. Привёл его в чувство телефонный дрызг.

— Волк, ты? — Я.

— Голос что-то твой не узнаю. Это Олег. В субботу концерт памяти Китайцева в Лужниках в Москве. Мне надо точно знать, в каком виде ты будешь играть: в акустике или электричестве?

— Ты знаешь, Олег, я не буду играть.

— Ты что, умом болен? Придёт тысяч 50–70 народа, телевидение пустит его по первой программе, киношники будут об этом концерте снимать фильм. Реклама на весь мир! А ты заслуженный рокер Страны Советов, а всё как будто ни при чём. Кончай гнать, давай состав быстро и сколько вещей будешь делать?

— Я тебе перезвоню через тридцать минут.

Пересохшее горло рвали спазмы. Надо было выпить чая. И вот уже чайник шуршит свежекипячёным паром. И Волков стал искать заварку. Но та как сквозь землю провалилась. «А что, может быть, действительно сыграть? Последний раз — и потом всё к чёрту. Отыграть так же круто, как на Камчатке, чтобы у 70 тысяч ослов крыша поехала и встала на плечах ребром».

Безрезультатно хлопая дверцей настенного шкафчика уже в третий раз, он, наконец, взбесился и в сердцах треснул по нему, ни в чём не повинному, кулаком левой руки, держа в вытянутой правой под струёй воды из крана заварной чайничек. Что-то блеснуло перед ним в воздухе, словно серебряная рыбка с красными глазами в мутной тишине аквариума, и как будто искривившаяся струя горячей воды из-под крана плеснула по нежной коже локтевого сгибай железно грянулась в сверкающую операционной белизной чашу раковины. Изумлённо перебегая глазами с рдяного бутона, расцветавшего между плечом и предплечьем, на огненно-малиновый, давным-давно позабытый «Викторинокс», празднично посверкивающий ладным своим тельцем возле чайника, Волков оцепенел, пока только что белоснежная раковина не превратилась в подобие розового импортного унитаза.

Он вскрикнул, выругался и смял бутон пальцами неповреждённой руки. Кровь продолжала весело струиться и между пальцами. Он кинулся было к телефону, потом в коридор к выходной двери. Около неё замер, постоял немного и вернулся вновь на кухню. Придвинул белый, как в операционной, кухонный табурет поближе к раковине, сел на него, выбросил из раковины порозовевший чайник и, опустив бутон внутрь раковины прямо под струю, другой рукой подкрутил кран холодной воды, чтобы было ни горячо, ни холодно, а как раз.


И он сидел и вспоминал смутно, как из другой инкарнации, такую же розовую раковину, когда сержант Рыбаков разбил ему, а может, не ему… Позвольте! Какой, к чёрту, Рыбаков, этого же не было или было не с ним. Ну, хорошо, пусть с ним, что дальше… когда сержант Рыбаков разбил ему нос в первый раз.

Потом весь бесконечный жаркий день, пока их батальон отсыпался за славную трудовую ночь, он чистил и драил «толчки» в туалете, до блеска тёр маленькой щёткой пол казармы.

А ночью их снова погнали в оцепление, и вновь горбоносые люди, женщины, старики, дети стыдили их и рвались куда-то. Одна молодая шустрая девчушка плюнула Рыбакову в лицо, и он уложил её ударом приклада по голове, а потом дал по зубам Волкову, который стоял рядом с ней и не бил людей автоматом, а только интеллигентно отталкивал их. И снова вся казарма храпела, охала, материлась во сне, благоухала портянками, кирзой и плохо переваренной перловкой, а Волков драил пол и «толчки» и зажимал над раковиной разбитый нос. Если бы в автоматах у них тогда были не холостые, а боевые патроны!

На третью ночь было всё то же самое: кричащие, протестующие люди, Рыбаков, ткнувший его автоматом в спину так, что спина после этого ныла месяц. И Волков, неделю назад сочинивший красивую пацифистскую балладу, вдруг как будто полетел в бездну с безнадёжно перепутавшимися стропами парашюта. Но вместо того, чтобы повернуться назад и шарахнуть прикладом по морде ненавистного Рыбакова, он сделал то же самое не поворачиваясь. И кто-то отступил перед ним. Потом упал. Но это, конечно, сделал не Волков, а кто-то другой, позади него. Ведь он ничего этого не хотел и вообще всё забыл. И это не его сержант Рыбаков похлопывал по плечу, а он, вернее — тот за его спиной, не вытирая плевка, полученного от горбоносой женщины с горящими от ненависти глазами, ударил прикладом прямо по глазам. И снова всё было хорошо, и Рыбаков больше не бил его ни в спину, ни по лицу, а казарму и «толчки» скребли уже другие салаги.

Всего в оцеплении они стояли неделю, и больше их часть никогда не посылали на подобные дела, так как они были обыкновенной пехотой. И Волков смял в тугой комок воспоминания той ночи и затолкал их так далеко, что теперь сам не мог понять, приснилась эта ночь ему или действительно была, скорее всего, приснилась.

Или вот что. Всю эту историю рассказал ему один фан, длинноволосый такой, хиповый, а Волков ещё и возмущался. Или тот фан ему про Афганистан рассказывал, где он убил целую семью из десяти человек?.. В общем, чепуха какая-то ему привиделась. Ведь как ни в чём не бывало, писал он пацифистские баллады и после армии и, как и до неё, сильно не любил ражих наёмников в беретах за их готовность бить, кого прикажут. Не от смелости же эта услужливость, а из-за Рыбаковых, всегда стоящих за спиной сомневающихся. А он, Волк, — смелый. Он — парашютист по собственной воле.


Внезапно, как ночной обыск, обрушились головокружение и нешуточная, тошнотворная слабость. Он снова вскочил на уже заплетающиеся ноги и, зажимая рану рукой, кинулся вон из квартиры. Дверь лифта отворилась сразу, как будто только его и ждала. Нетерпеливо выжимая кнопку первого этажа, Волков рассчитывал в уме, сколько шагов нужно пробежать от лифта до крыльца подъезда, а от него до подъезда соседнего, где находилась, на счастье, станция «Скорой помощи».

Кабина вдруг стала как вкопанная, но дверь не открывалась. Волков нажал кнопку второго этажа, третьего, четвёртого, потом кнопку вызова. Попытался было на мгновение оставить рану и руками раздвинуть дверцы лифта, но убывающих с каждой секундой сил уже не хватало. «Скотина, — думал про себя самого Волков, — чем трусливо подыхать в этой крысоловке, как обманутая крыса, лучше бы по своей воле кинул тапки там, над раковиной, хотя жена подумала бы, что из-за неё, а я не из-за кого, а просто…» И когда из последних сил уплывающего в темноту сознания не он, а звериное чувство самосохранения из глубины спинного мозга только было собралось завопить что-то вроде жалкого «спасите» или «караул», двери лифта вдруг разомкнулись, и вышедший из-за спины начавшего было сползать по стенке Волкова неизвестно откуда взявшийся наёмник в пятнистой куртке, вновь сильно толкнув уже почти мёртвого рок-страдальца, вышел вон из лифта…

— «Электросила», — прочавкал ненатуральный голос над головой. — Следующая станция «Парк Победы».

Волков, как ошпаренный, выскочил из лифта и медленно разжал пальцы левой руки, сжимавшие локтевой сгиб правой. Опять кто-то толкнул его, стоявшего столбом на проходе, и он, подхваченный общим потоком, втёк на эскалатор, а с него сквозь стеклянные двери станции метро вытек на Московский проспект.


На одной из скамеек возле киосков в компании пяти-шести молодых людей сидела девица с гитарой и достаточно фальшиво пела примитивную песню, побрякивая на гитаре часто совсем невпопад. Волосы у неё были чёрными, голос прокуренный, неприятный. Что ж, всё было в порядке вещей, и Вася Голодный, кажется, ещё не умер, а по-прежнему лежит в своей больнице. А может быть, и не было никакого Васи, тем более Голодного?..

Рука сильно болела, особенно у локтевого сгиба, кажется, от удара током. А действительно ли Андрюха выдернул тогда «джек» из усилителя? И, с недоверием ощупывая своё тело, он запнулся обо что-то в кармане брюк. Это опять был вездесущий «Виктори-нокс». Волков вытащил его из кармана и открыл главное лезвие. Оно было в буро-коричневых пятнах, похожих на засохшую акварель. Откуда они были, Волков не помнил.

1990–1991

Загрузка...