IV

Какое потрясение оказали эти события на мою душу! Сразу после возвращения домой я нашел отца в уединении его библиотеки и выложил ему все, что случилось. Мое негодование было столь велико, что я с трудом ворочал языком. Мои слова наскакивали друг на друга спотыкающимся потоком. На Верхнем рынке было хладнокровно убито более трех тысяч человек. В пределах городских стен были распяты члены Синедриона. Самые священные законы Рима были нарушены. Терпеливые усилия партии мира были сведены к нулю этим подонком из римских клоак, который обращался с еврейскими вождями, как с беглыми рабами, не пропустив ни одного преступного деяния.

— Посмотри, что он сделал! — кричал я. — Ненависть, которую они испытывали к нему, теперь вряд ли можно будет сдержать. Элеазар вне себя. Даже Ревекка, которая раньше дружила с римлянами, теперь ненавидит их. Евреи восстанут и перережут горло всем римлянам в Иудее. И я не смогу винить их за это.

— Даже если они перережут горло тебе? — спросил отец.

— Даже если они перережут горло мне.

Отец ничего не сказал. Что до меня, то я не мог сдержать чувств и продолжал изливать горечь и гнев. Я больше не был римлянином. Духом я был вместе со страдающими евреями, с тысячами рыдающих на Верхнем рынке, чьи стоны я слышал, когда они искали среди руин погибших. Я гневно говорил против Рима, его грубости, насилия, тупости и роскоши. В Риме не было ничего, что в моих глазах заслуживало бы похвалы.

— Рим словно разбойник правит не с помощью законов, а с помощью страха. Он заставляет всех ненавидеть себя, и во всех землях вызывает восстания. Бритты, галлы, парфяне — все восстают. Скоро восстание вспыхнет и в Иудее. И что можно ждать, если римский правитель творить подобное? Что можно сказать о стране, где подобным преступникам как Гессий Флор дают должность прокуратора?

Мой отец вздохнул и произнес:

— И это удивляет тебя? Когда прогнила голова, гниют и руки. Когда сам Цезарь убийца, можно ли ждать лучшего от прокуратора? Все что ты говоришь, правда. Рим воняет, не смотря на всю свою помпу и блеск. Цезари сделали его злом в глазах всего мира.

Он вновь вздохнул и продолжал говорить, хотя мне казалось, что скорее он обращался к самому себе, чем ко мне. Он говорил о жестокости последних Цезарей, об их ужасающих делах, что превратили Рим в царство террора. Никакое вероломство не казалось им достаточным, никакое деяние не вызывало стыда в их вечной снисходительности к самим себе. Разве в гроте Капри Тиберий для удовольствия не пытал детей? Разве он не приказал убить дочь Сеяна, а когда закон указал ему, что он не может казнить девственницу, разве он не приказал палачу перед удушением изнасиловать ее? А разве Гай Калигула не приказал сжечь живьем в центре арены автора пьесы лишь за то, что тот написал одну юмористическую строку, несколько двусмысленного содержания? И если преступлений Тиберия и Калигулы было недостаточно, то теперь римлян поражал Нерон. Как найти слова для описания подобного человека? Любой омерзительный порок, который может изобрести человеческое создание, все зверства, утонченная жестокость — все совершалось открыто и бесстыдно этим человеком, поставленным судьбой во главе Западного мира. День за днем до моего отца доходили новости о известных ему римлянах, которые были убиты по приказу Нерона, их земли и богатства были конфискованы, семьи уничтожены. Людей убивали за то, что в цирках они болели за красных, а не за зеленых, за то, что они посмели уснуть, когда Нерон играл на арене, за то что они недостаточно почтительно приветствовали его, больше всего за слишком большое богатство, так как Нерон всегда был готов помочь себе с помощью чужих состояний, вечно нуждаясь в деньгах для оплаты своих оргий. И так с каждым днем список жертв становится все длиннее и длиннее. Он стал причиной смерти своей матери Агриппины, своего пасынка Криспина, своего учителя Сенеки, своего брата Британника. Он убил половину членов сената и открыто похвалялся, что уничтожит оставшуюся. По наущению Тигеллина он довел до самоубийства Петрония Арбитра. Даже его жена Поппея, которую он необычайно любил, была мертва, потому что беременную он пнул ее в живот, когда она упрекнула его за позднее возвращение с состязаний. Но эти преступления против отдельных лиц были ничем, по сравнению с его преступлениями против всего населения, так как было достаточно известно, что это он поджег Рим, чтобы иметь хороший фон для пения «Гибели Трои».

— Когда римский император совершает подобные вещи с римлянами, — произнес отец, — можно ли удивляться преступлениями простого прокуратора?

— Рим прогнил! — ответил я. — Я ненавижу Рим. Отныне я буду евреем.

— Ты никогда не знал истинного Рима, — заметил мой отец. — Но выбирай мир, который тебе больше нравится. Рим и правда прогнил. Я был бы лжецом, если бы отрицал это.

— Неужели мы ничего не можем сделать? — спросил я. — Должны ли мы беспомощно ждать, пока зло не станет непоправимым?

— О Луций, — заговорил отец, — если было бы возможно исправить все зло, разве я бы остался здесь, в Иудее? Если бы я мог помочь евреям в их бедствии, я бы сам отправился в Рим и просил бы за них Цезаря. Но чего бы я достиг, кроме того, что обратил бы внимание Нерона на тот факт, что остался еще один сенатор, которого он не убил и не ограбил? Будь уверен, он не стал бы медлить в исправлении этой оплошности. Не думай, что я так ценю свою жизнь, что не пошел бы на риск, если бы считал, что у меня есть шанс сделать добро. Увы, я слишком хорошо знаю, что ничего нельзя сделать. Для Нерона, который сам несправедлив, не имеет значение несправедливость Флора, а будучи еще и жестоким, он не потревожится о жестокости Флора. Пока в Риме такой император ни на какие улучшения надеяться нечего.

Тогда я задал отцу вопрос, который часто меня тревожил. Как случилось, спросил я, что Рим, чья доблесть была столь велика, что он завоевал мир, попал в руки такого безумца как Нерон?

— В жизни народов бывают времена, — произнес мой отец, — когда ответственные за общественное благо теряют преданность к общественным делам и используют свое высокое положение в личных целях. И тогда, словно чудовище о многих головах, каждая из которых смотрит в другую сторону, народ утрачивает смысл своей судьбы и разделяется на фракции, и все больше раскалывается. И тогда, Луций, происходит одно из двух. Либо власть в свои руки забирает один человек, или народ погружается в междоусобицы и рано или поздно завоевывается внешним врагом.

— Таким было положение Рима во времена Юлия, так как сенат был слаб и больше не контролировал армию. Он же смело перешел Рубикон со своими легионами, захватил всю власть, которую их дрожащие руки не могли удержать, и взял на себя то, что они не могли выполнить. И хотя никто более меня не оплакивает падение Республики, все же я вижу, что Юлий сделал единственно возможную вещь для спасения Рима от анархии и полного хаоса. А теперь посмотри, Луций, что случилось после его смерти. Хотя Брут и остальные убили Цезаря, у них не было сил, чтобы править вместо него. Сначала правил Марк Антоний, затем Октавиан Август, и при нем Рим расширился, и его достоинство никогда не было выше. Но посмотри, сколь неопределенно правление Цезарей. Если мудрость одного человека может сделать империю великой, то глупость другого способна привести ее на грань гибели. После Октавиана Августа пришел Тиберий, ставший мерзким тираном, а после него Калигула, а вот теперь этот Нерон, наимерзейший из всех. Посмотри какие изменения произошли с римлянами, какими приниженными и робкими стали они при правлении таранов. По сравнению с Нероном Юлий был ангелом и все же он пал, получив двадцать три раны. Что же до тирана Калигулы, то он правил чуть больше трех лет, пока не был убит. Но посмотри, как Нерон продолжает его зверства. Хотя он ежедневно убивает и льет кровь самых благородных людей Рима, ни одна рука патрициев не поднялась против этого чудовища, который важно вышагивает по Риму и похваляется словно бог. На что еще можно надеяться в этом опустившемся Риме, который убил Юлия, но позволил жить Нерону?

— Разве невозможно, — закричал я, — что в Риме все еще есть люди, в которых живет дух Брута? Неужели они не сбросят этого Нерона, как сделали с великим Юлием? Разве Рим столь беспомощен в руках тирана?

При этих словах отец вновь вздохнул и поклялся, что если бы мог видеть, он не стал бы уклоняться, а поразил бы Нерона собственной рукой, считая честью, если бы ему пришлось умереть при попытке отдать жизнь за освобождения мира от такого мерзавца.

— Но к несчастью я слеп, — добавил он, — а римляне превратились в трусов. Как Флор уничтожает благородные семьи Иерусалима, Нерон режет благороднейшие семьи Рима. Сначала мы должны поразить убийцу римлян, а затем обратить внимание на убийцу евреев.

— Евреи не станут ждать, — ответил я. — Они сами совершать возмездие.

— Если так, то мы ничего не сможем сделать, — заметил отец. — Этого хотели боги. Что значит наша воля перед волей богов?

* * *

Тем временем в Иерусалиме царило волнения. Гессий Флор покинул город и вернулся в Кесарию, но вызванная им ненависть осталась. Два дня старейшины собирались в зале Синедриона, чтобы решить, должны ли они призвать народ к восстанию или вновь предпринять усилия жить в мире с римлянами. На этих заседаниях победила мудрость старших, и осторожность оказалась сильнее жажды мести. Но хотя Синедрион принял решение, они все же не были уверены, что народ последует за ними, так как народ более не доверял священникам, а отошел от них, словно неуправляемые лошади, натянувшие вожжи и не слушающие голоса возницы, правящего колесницей. И потому первосвященник Ананья, видя, что решение Синедриона будет скорее всего проигнорировано, и что Элеазар и зелоты быстро ведут народ к войне, созвал еще одно собрание во дворе своего дворца, так как полагал, что будет разумнее ответить на их аргументы, чем пытаться силой провести решение Синедриона.

Это собрание было шумным и неистовым. Действительно, столь яростный был конфликт мнений, что временами казалось, что собрание превратится в свалку, словно евреи в крайности своего несчастья готовы были обратить свою ярость друг на друга, а не на римлян. Первым в дискуссии взял слово Элеазар. Он был одет в церемониальное облачение, с мечем на боку, в руках шлем. Сила чувств залила его лицо краской. Его вены вздулись словно веревки под смуглой кожей. По лицу стекал пот. За Элеазаром стояли члены храмовой стражи, многие евреи, потерявшие жен и детей во время резни на Верхнем рынке и ряд зелотов из пустыни, с опаленными солнцем лицами, с лохматыми бородами и волосами, напоминающими шкуры диких зверей. Все они призывали к войне, к общенародному восстанию, которое раз и навсегда выгонит из Иудеи всех римлян. Напротив Элеазара стояла группа уважаемых жителей Иерусалима — члены Синедриона, священники, фарисеи, несколько равинов, и среди них рабби Малкиель. Возглавлял их отец Элеазара, первосвященник Ананья. Несмотря на убийство жены и младшей дочери и на разграбление его дворца, Ананья оставался на стороне мирной партии. Ненависть, которую он испытывал к римлянам, была не менее сильной чем у его сына, но он лучше Элеазара видел темные разрушительные силы, что могли разодрать в клочья страну более верно и более неистово, чем римляне.

— Время восстания может прийти, — сказал он, — но не сейчас. Что мы сможем сделать против мощи Рима без оружия и без обученных людей? Они полностью нас уничтожат. У нас нет шансов на успех. Даже Агриппа обратил бы свою армию против нас, если бы увидел, что мы хотим восстать против Рима.

— Агриппа трус и предатель, — заявил грубый зелот, стоящий рядом с Элеазаром. — Он не царь. Наши цари должны происходить из рода Давида. Воины. Мужи гнева. Мстители. А этот жалкий Агриппа — римский раб.

— К тому же нельзя сказать, что у нас нет людей, — произнес Элеазар. — У меня есть сведения из города. Симон бен Гиора готов вместе с десятью тысячами вооруженных сикариев. Тысячи зелотов ожидают в пустыне. Что может сделать горстка римлян против таких сил?

Ананья в страдании заломил руки, так как страшился сикариев даже больше чем римлян.

— Горе нам, если мы полагаемся на сикариев. Они грабители и убийцы, и на каждого римлянина убьют двух евреев. Бог не помогает тем, кто заключает союз с неправедными.

— Они не более неправедны чем ты, — в ярости крикнул зелот. — Они грабят богатых. Ты грабишь бедных. Пусть Бог решит, что является большим злом.

Эти слова вызвали краску гнева на щеках Ананьи, который шагнул вперед как если бы хотел ударить самонадеянного зелота. Они могли и правда схватиться, если бы между нами не появилась невысокая фигура. Это был рабби Малкиель со свитком пергамента в руке, перевод, над которым он работал и который взял с собой.

— Я не из тех, кто грабит бедных, — сказал он зелоту. — Посмотри, моя одежда потрепана, и хотя я сапожник, у меня нет времени починить собственные сандалии. Выслушаешь ли ты меня? Позволишь мне говорить?

Зелот кивнул, так как, хотя рабби Малкиель и был известен как друг римлян, его очень уважали за добродетели, ученость и равнодуши к мирским благам.

— Мы уклонились от цели, — произнес рабби. — Мы забыли, зачем собрались. Гессий Флор прислал письмо. Завтра он прибывает в город с двумя кагортами из Кесарии. Он хочет, чтоб в знак нашей покорности Риму мы приветствовали его войска, когда они войдут в город. Синедрион решил, что мы должны приветствовать их. Некоторые же считают, что не должны. Мы собрались, чтоб решить это.

— Мы должны встретить их мечом под ребра, — гневно заявил Элеазар.

— Чудесно, — заметил рабби Малкиель. — Мечом под ребро. Их будет две когорты, все хорошо вооружены, да еще гарнизон в Антонии. И они будут готовы при малейшем признаке неповиновения вновь начать резню. На Верхнем рынке люди Капитона убили три тысячи шестьсот человек в том числе женщин и детей. Разве этого недостаточно?

— Убитые взывают к отмщению! — выкрикнул Элеазар. — Пусть за врейскую кровь будет пролита римская кровь. Пусть заплатят жизнями за свои грабежи и убийства. пусть почувствуют сталь, которую так легко пускают в ход против нас.

Рабби Малкиель с состраданием посмотрел на молодого человека.

— Элеазар, — произнес он. — Я знаю, ты горишь ненавистью против римлян. Я знаю, ты все еще видишь тела своей матери и сестры, и их кровь вопиет о мщении. Но разве они будут отомщены, если та же участь постигнет тысячи других людей, и улицы Иерусалима вновь обагряться еврейской кровью?

— Это будет римская кровь, — страстно ответил Элеазар. — Кровь убийц. Мы перебьем их на улицах, как они избивали нас. Они заплатят.

— Каким образрм? — спросил рабби Малкиель. — В Иерусалиме есть только одно вооруженное объединение, твоя храмовая стража, около ста человек, плохо вооруженных и не имеющих опыта боевых действий. А каждая когорта состоит из четырехсот человек, умеющих пользоваться любыми видами оружия, всегда готовыми к нападению. Разве может одна сотня плохо вооруженных и неподготовленных людей нанести поражение восьми сотням?

— С Божьей помощью, да, — вызывающе ответил Элеазар. — Разве Самсон не победил филистимлян с помощью ослиной челюсти?[24]

— Действительно, — мягко согласился рабби Малкиель. — Но разве ты Самсон?

Элеазар замолчал. Хотя он страстно жаждал действий и был уверен в своих силах, он заколебался после призыва отца и слов рабби Малкиеля. Противостоять двум римским когортам, находящимся в полной боевой готовности, было не так то легко. Оскорблять их на улице, когда они готовы были к сопротивлению, возможно было глупостью, которая могла привести к уничтожению единственной вооруженной еврейской силы в городе. Несмотря на неистовость и импульсивность, Элеазар не был глупцом. Более того, хотя они во многом не сходились во мнениях, он уважал своего отца — первосвященника. Он чувствовал, что война все равно начнется, и будет нападение на римлян, но может быть это время еще не пришло. Возможно ценнее подождать.

— На этот раз, — произнес Элеазар, — я склоняюсь перед твоей мудростью. Я верю, что Бог хочет, чтоб мы напали на римлян, но так как я молод и у меня нет опыта, то я оставляю это в руке Господа. Он решит, когда должен будет нанесен первый удар.

При этих словах Ананья в изумлении посмотрел на Элазара, потому что эта неожиданная уступчивость была очень непривычна.

— Бог знает истину и от него ничего не скроется, — произнес он. — Он избавит нас от рук угнетателей и выведет нас из опасности. От него сходит мудрость и истина, он один благ. И потому склонимся перед его волей, вложим мечи в ножны и выйдем, как хочет Флор, приветствовать его когорты. Будем благоразумны и не будем проливать их кровь даже после того, как они пролили нашу, ибо сказано «У меня отмщение и воздаяние».[25]

— Это речь женщин! — с отвращением произнес зелот. — Бог наш — Господь множеств. Бог битвы. Он обещал землю нашим праотцам Аврааму, Исааку и Иакову. Он обещал, что мы разобьем врага, чтобы взять ее для себя и своих потомков навеки. Если мы не решимся вынуть меч, чтобы изгнать тиранов, он отвергнет нас как недостойных его защиты.

— Один раз мы уже вышли на улицу, чтобы приветствовать солдат, — заметил другой. — И какова была награда? Женщины и дети были затопаны всадниками Капитона. Мы вышли встречать их, а они напали на нас как бешенные собаки. Откуда нам знать, что это не повторится вновь?

— У нас нет такой уверенности, — ответил Элеазар. — Но я скажу на это и клянусь облачением первосвященника. Если римляне вновь отвергнут предложение мира, если они нанесут рану хотя бы еще одному жителю Иерусалима, тогда это будет для меня знаком, сигналом к битве. Я больше не буду стоять и смотреть, как римляне убивают безоружных людей. Мои люди будут готовы и будут ждать. И пусть Бог в своей мудрости решает, пришло ли время для нападения.

* * *

Пока шло это обсуждение, две когорты римской армии вышли из Кесарии, находящейся в десяти милях от Иерусалима, и разбили лагерь среди гор. За день до того, как они должны были войти в Иерусалим, в лагере появился Гессий Флор и созвал центурионов, приказав им сообщить своим людям, чтоб под страхом смерти они не принимали приветствий евреев, что требовалось обычаем, но входить прямо в город, не глядя ни вправо, ни влево. Если евреи покажут хоть какие-то признаки неуважения, будут издеваться над ними, смеяться или оскорблять их, они должны воспринять это как сигнал к немедленной атаке и дать толпе почувствовать римские мечи. Надув щеки и полуприкрыв свои маленькие кабаньи глазки, он вновь подчеркнул последнюю часть своих инструкций.

— Эти бунтующие собаки никак не могут выучить урок! — выкрикнул он. — Они составили заговор, чтобы свергнуть меня и бросить вызов моей власти. Клянусь Юпитером, я бы распял каждого еврея в этой стране, если бы у меня хватило крестов. Это проклятый народ. Их бог нужен им, чтобы извинить измену Цезарю. Помните, никакого милосердия к этим собакам, лишь один признак мятежа и вы можете нападать.

Услышав это, молодой центурион, недавно прибывший из Рима, спросил, что делать, если евреи не выкажут признаков неповиновения. Флор с жалостью взглянул на юношу.

— Послушайте этого молодого глупца, у которого молоко на губах не обсохло! И представьте себе, что они не выкажут признаков бунта, — проверещал он, передразнивая довольно высокий голос молодого человека. — Что ты, молодой осел, что ты знаешь о евреях? Они всегда бунтуют. Они будут кидать в тебя камнями и будут оскорблять тебя. Запомни мои слова. Я могу это предсказать. Я знаю евреев.

Хитрая усмешка прошла по его лицу, так как он не желал, чтобы волнения в Иерусалиме прекратились. Они должны были стать завесой, которую бы он использовал для грабежей, вечным извинением его выходок и ужасных преступлений.

— Они взбунтуются, — повторил он. — Это уж наверняка.

* * *

На следующий день римские когорты вышли из лагеря, находящегося к северу от города, и зашагали по извилистой дороге среди гор. Со склонов Масличной горы они могли видеть раскинувшийся перед ними город. Храм, сияющей в солнечных лучах в великолепии и золотых вершин. Спустившись с горы, они пересекли ущелье потока Кедрон и в конце концов остановились перед Восточными воротами недалеко от купальни Силоам. Огромная крепостная стена возвышалась над их головами, хмурая отвестная стена из мощных камней, через каждые пятьдесят футов увенченная сторожевой башней. Многие римские центурионы, оглядывая стены, благодарили Юпитера, что им не приказывают взбираться по ним. Действительно, евреи не преувеличивали, когда утверждали, что эта часть городской стены неприступна. Древность этих стен была необыкновенно велика, ведь они были заложены Давидом, укреплены Соломоном, а потом все увеличивались другими еврейскими правителями. За этими стенами находился Верхний город, включая дворцы Ирода и Агриппы. Обе когорты должны были пересечь Верхний город в направлении дворца Ирода, где и должны были разместиться.

Сам Ананья со многими отцами города вышел к воротам и стоял там под акведуком Понтия Пилата, чтобы приветствовать римские войска. Ворота были широко открыты, священники и левиты в церемониальных нарядах трубили в трубы и били в цимбалы. Ананья приветствовал приближающиеся войска и, несколько нервничая, начал заранее приготовленную приветственную речь, полную ссылок на мирное сосуществование и необходимостью дружбы между римлянами и евреями. Когорты прошли в ворота, которые были глубоки и темны словно пещера, что объяснялось толщиной стены. Они не ответили на приветствие священников. Они не остановились, чтобы выслушать речь Ананьи. Они бесстрастно шагали вперед, не глядя по сторонам, впереди шли легковооруженные велиты, за ними тежеловооруженные воины, вышагивали легионеры, несущие римских орлов, трубачи, конные центурионы. Ослепительное солнце сверкало на отполированных шлемах и нагрудниках, на доспехах центурионов, на прилизанной шкуре лошадей. Так неотвратимо они вошли в древней город, грубая дисциплинированная сила, завоевавшая мир.

Ананья прекратил свою речь, потрясенный этим последним проявлением римской грубости. В своем тяжелом церемониальном облачении он вспыхнул от гнева. Никогда еще он не сталкивался с таким неуважением. Он молчал, глядя на марширующих солдат, которые проходили мимо него в Верхний город. Евреи, толпившиеся вдоль улиц, тоже замолчали, увидев, что на их приветствия не отвечают. На улице был слышен лишь топот солдатских сапог. И все же никаких признаков волнения не было, было лишь угрюмое молчание и скрытое напряжение. Молодой центурион, которого высмеял Флор, с удовольствием оглядел беспорядочные толпы народа и подумал, что прокуратор не так уж и знает своих евреев, как воображает. На самом деле, он плохо знал Гессия Флора. На узкой улочке, невдалеке от дворца Ирода, расположилась группа буянов, нанятых прокуратором с главной целью устроить беспорядки. Как только появились солдаты, они стали выкрикивать оскорбления в адрес марширующих легионеров. И тогда толпа, и так ощущающая враждебность, с готовностью подхватила эти крики. Вскоре вся улица потонула в гвалте. И молодые и старые яростно оскорбляли и проклинали солдат. Толпу пронзил камень и с металическим звоном ударил в нагрудник одного из цетурионов. Легионеры остановились и повернулись к оскорбителям. Длинные пики копьеносцев обернулись к толпе. Сверкнули длинные мечи и крики страха и боли смешались с криками оскорблений и издевательств.

Однако в этот раз избиение не пошло по заведенному порядку. По обе стороны улицы на крышах домов сидя на корточках разместилось восемьдесят отборных человек их храмовой стражи, подготовленных Элеазаром для крайнего случая. В полной тайне в одном из внутренних дворов Храма эти люди обучались стрельбе из лука, пока каждый из них не стал отличным стрелком. И присутствие их на крышах было не случайным, так как план Гессия Флора был выдан Элеазару одним из агентов, подкупленным Флором для того чтобы начать беспорядки. Элеазар разместил своих стрелков в готовности и теперь, в возбуждении напрягшись, они наблюдали за порядком на улице. Это происходило до тех пор, пока римляне не сломали свои ряды и не смешались с людьми, тогда Элеазар дал сигнал к атаке. Перегнувшись через парапет, стрелки сначала выпустили стрелы в центурионов и в легионеров несущих орлов, а потом в легионеров, сражавшихся в толпе. Они били без промаха, насмерть. Элеазар приказал, чтобы каждая стрела нашла цель в теле римляна, и его приказ был выполнен. Стиснутые с двух сторон густой толпой, со сломанными рядами, мертвыми офицерами, убитыми сверху врагами, которых они даже не могли разглядеть, легионеры дрогнули и подались назад. Их колебание было встречено новыми насмешками. Хотя евреям не разрешалось носить оружие, это оружие все же появилось, и его обладатели с энтузиазмом размахивали им. Еще опаснее были сикарии, часть из которых была размещена Элеазаром в толпе. Эти люди были привычны к быстрому и тихому убийству. Со своими короткими кинжалами, спрятанными в рукавах, они приближались к римским солдатам, и еще до того, как те могли их увидеть, одним ударом перерезали артерию на шее. Римляне, которым мешала плотная толпа, чьи щиты и копья были бесполезны для сражения в таком узком пространстве, пали от стрел стражи Храма и кинжалов сикариев. Толпа требовала крови и разорвала на части раненых, вспоминая побоище на Верхнем рынке. Из восьмисот человек, вошедших в город, лишь триста изнуренных и побитых солдат в конце концов добрались до дворца Ирода. На крыше Элеазар ликуя смотрел вниз на смеющуюся, неправдоподобно счастливую толпу. Римлянам было нанесено поражение без потери хотя бы одного члена храмовой стражи. Бог дал знак. Еще немного и чужеземцы будут изгнаны из города и земля Иудеи станет жирной от крови ее завоевателей.

* * *

Таким было сражение, ставшее началом войны. Когда по городу распространилась весть о поражении двух римских когорт, неистовый энтузиазм охватил Иерусалим. Что касается меня, то я услышал эту новость с ликованием, потому что на этот раз мои симпатии были полностью на стороне евреев. Тем не менее на меня тяжело навалился груз моей двойственности. Я знал, что мне придется сражаться на той или иной стороне, и будучи связан кровными узами с обеими, был в нерешительности.

И словно этой болезненной дилеммы было недостаточно, я был мучим ревностью, не в силах вынести мысль о браке Ревекки с другим и о том, что она навек станет недосягаема для меня. Под властью грустных мыслей я понял, что должен вновь отправиться в Иерусалим, хотя в этот момент город был небезопасен для римлян. Остатки новоприбывших когорт были осаждены во дворце Ирода, а гарнизон Антонии не решался покинуть крепость. Из ближайших пустынь в город собирались зелоты, чтобы предложить свою службу Элеазару в святой войне. Вместе с ними пришли шайки ужасных сикариев, озабоченных не столько освобождение Иудеи, сколько грабежем, ведь по большей части они были разбойниками, убийцами и отверженными. И все же их число было относительно невелико, и Элеазар и страже Храма могли поддерживать порядок. Однако город был в скверном настроении, и мы достигли дома Мариамны со значительными трудностями. Когда мы вошли в ее комнату, она попрекнула нас за глупость.

— Ты должно быть сошел с ума, появляясь в городе среди бела дня, — заметила она. — Римлянам небезопасно показываться на улице. Толпа швыряла камнями даже в царя Агриппу, когда он старался урезонить их. Они избили рабби Малкиеля, когда он не согласился признать, что Бог дал знамение для войны. Можно подумать, что они побили два легиона, а не две когорты. И все же, хотя я знаю, что это и глупо, это веселит мое старое сердце. Хорошо для разнообразия увидеть на улицах не еврейскую, а римскую кровь.

Она изучающе взглянула на меня.

— Ты возвращаешься к нам? — пылко спросила она. — Ты выбрал мир матери и отверг мир отца?

— Я вернулся потому, что я по прежнему раб Ревекки. Я не могу вынести, что она выйдет за другого.

— Но, Луций, — воскликнула она. — Этого недостаточно! Основывай свою верность на чем-либо более существенном. Остерегайся выбора, основанного лишь на любви к женщине. Кроме того ты не получишь ее. Они помолвлена с Иосифом бен Менахемом.

— Проведи меня к ней! — крикнул я. — Она передумает, когда узнает правду обо мне. Я не могу жить без нее. Ради нее я полностью отвергну Рим. Я даже обниму Элеазару.

— А он то станет тебя обнимать? — спросила Мариамна. — Он ненавидит тебя, Луций. В его глазах ты — римлянин. А он ненавидит всех римлян.

— Проводи меня к нему, — настаивал я. — Он тоже передумает, когда узнает о моем решении.

Мариамна покачала головой.

— Я боюсь твоего решения, — сказала она, — Ты прыгаешь в глубокую воду, да-да, и в шторм. Я боюсь твоей страсти, и того эффекта, что она оказывает на тебя. Лучше бы ты решал, основываясь на убеждении, а не потому, что ты раб хорошенького личика.

— Это и есть убеждение! — крикнул я. — Мое сердце обливается кровью за еврейский народ.

— Возможно, — сказала Мариамна. — Но нам больше нужны ясные головы, а не обливающиеся кровью сердца. Что я говорила, когда мы в последний раз разговаривали? Что я предсказывала, если между римлянами и евреями начнется война?

— Ты предсказывала несчастье евреев, падение Храма и полное разрушение Иерусалима.

— Вот именно, — подтвердила она, — и я по прежнему это предсказываю. О Луций, как легко быть смелым. Пьянящая пена, что пузырится из кувшинов с вином, кажется занимает много места, но быстро исчезает. Сейчас весь Иерусалим полон пены. Евреи нанесли поражение горстке римских солдат. Они сожгли портики, соединяющие крепость Антонию с Храмом и заперли гарнизон, так что он не может выйти. Они опьянены этими жалкими победами и действуют так, словно могут победить все легионы, которые пришлет против них Рим. Увы, мой Луций, эти маленькие успехи лишь зерна, которыми ловец пытается заманить птичку в свою сеть. Маленький успех часто лишь начало большого поражения. Надо остановиться, пока мы не зайдем так далеко, что отступать будет поздно.

— Что же ты от меня хочешь? — спросил я. — Чтоб я вернулся в отцовский дом?

— Я не могу сказать тебе, что надо делать, — ответила Мариамна. — Дорога скрыта, а мы делаем по ней лишь шаг. Я прошу тебя лишь более тщательно исследовать свою душу. Будешь ли ты вместе с Элеазаром и поднимишь ли меч против Рима?

— Да, — ответил я, — если таким образом я получу Ревекку.

Мариамна вновь покачала головой.

— Ты мог бы больше помочь нам, — объявила она, — будучи против Элеазара, а не с ним. Но не бойся. Я не собираюсь читать тебе проповеди. Иди по дороге, которую сам выбрал. Осуши чашу до дна. Лишь время покажет, чем она заполнена. Идем, надо подготовиться.

Затем она позвала одну из девушек и велела ей принести одежду, потому что когда в городе подобная обстановка, было бы глупостью осмелиться выйти на улицу, одетым в тогу. И вот чтобы я мог пройти по улицам не привлекая внимания, меня одели в еврейский наряд. Что же до Британника, то его оставили таким, как он есть, полагая, что легче превратить осла во льва, чем придать белокурому варвару вид сынов Израиля.

И вот Мариамна и я с Британником отправились во дворец первосвяенника, с большим трудом пробираясь по улицам, на которых толпился до предела возбужденный народ. Двор дворца первосвященника тоже был запружен людьми. Молодые люди, жаждущие предложить свою службу Элеазару, смешивались со старыми, которые пришли неся припасы.

По всему Иерусалиму из подвалов и потайных мест вытаскивали оружие, проржавевшее от того, что его слишком долго не использовали, и двор был завален мечами и щитами, не видевшими света со времен Ирода. Все, кто проходил в ворота, казалось жаждали внести свой вклад в народное дело и все кругом было переполнено иступленным патриотическим энтузиазмом. Однако было много и тех, что сожалели о восстании и в ужасе ждали мести римлян, но они не осмеливались высказать свои сомнения, чтобы не вызвать гнева патриотов-энтузиастов.

Во внутреннем дворе мы обнаружили, что следы разгрома, оставленного легионерами Капитона, исчезли, и вовсю идут приготовления к празднованию свадьбы Ревекки. Вид этих приготовлений возбудил во мне исступленную ревность, и я поспешил вперед, чтобы найти ее и сразу обвинить в неверности, так как в юношеском самомнении мне казалось немыслимым, что она могла предпочесть мне другому мужчину. Я вошел в большую комнату, где Ананья и несколько его гостей принимали вечернюю трапезу. Это было просторное, высокое помещение с мраморными столбами и великолепным полом из различных каменных плит. С востока, с открытой небесам площадки, комната открывала вид через Тиропское ущелье на Храм через глубокий обрыв более ста футов глубиной. В комнате находилось немало членов высшего еврейского совета и среди них высокий молодой еврей, очень привлекательной внешности, рядом с которым полулежа вела серьезный разговор Ревекка. Я внимательно разглядывал его, испытывая чувство враждебности, потому что это был мой соперник — Иосиф бен Менехем. По роскошной вышивке, украшающей его наряд, я мог судить о его богатстве. В течение многих лет его семья вела торговлю с Вавилоном и процветала. Он казался стоящим человеком с мягким нежным лицом и задумчивыми глазами. И если бы не его намерения по отношению к Ревекке, я исстинктивно относился бы к нему как к другу и жаждал бы с ним познакомиться. Но дурное настроение и ревность искажают наше восприятие, и потому я не видел в нем ничего, кроме могущественного соперника, которого боялся и ненавидел.

Со своего места у стола Ревекка тревожно смотрела на меня, ведь войдя во дворец первосвященника, я подвергал себя еще большей опасности, чем Элеазар, когда он проник в дом Мариамны. Она торопливо прошептала несколько слов на ухо Иосифа бен Менахема.

— Это римлянин, тот молодой римлянин, о котором я тебе говорила. Если Элеазар увидет его, то убьет.

Затем, повернувшись ко мне, принялась умолять меня немедленно уходить, пока не вернулся Элеазар.

— Луций, ты сошел с ума, придя сюда, — по арамейски говорила она. — Ты ослеп? Разве ты не видишь наших приготовлений? Весь город вооружился. Для римлянина смертельно опасно даже показываться.

— Для римлян — да, — ответил я, — но я пришел не как римлянин.

Затем, повернувшись к Иосифу бен Менехему, я дал волю своей ревности, поклявшись, что Ревекка моя по праву любви, что он ограбил меня, и что я убью его, если он прикоснется к ней, и наговорил еще много угроз, к которым прибегают молодые люди в подобных обстоятельствах. Он, однако, не разгневался на мои дикие слова, но глядя на меня самыми добрыми глазами, спросил, почему я хочу его убить, если он не причинял мне зла и не имеет иных желаний, кроме как стать моим другом. Я был ошеломлен, словно человек, который со всей силой наваливается на дверь, которую считает запертой, но обнаруживает, что она открыта, и под воздействием своего движения падает головой вниз. Я хотел бросить вызов, драться, выказать доблесть. Я бы с радостью умер там, на глазах Ревекки, лишь бы только это заставило ее сожалеть о том, как она отвергла меня. Но перед лицом этой мягкости я вряд ли мог сохранить свой гнев. Однако я постарался и громко закричал:

— Ты причинил мне вред. Ревекка моя. Она обещена мне.

— Луций, тише! — воскликнула Ревекка, тревожно оглядываясь. — В мире многое произошло. Между нами кровь, кровь моей матери и сестры, пролитая римлянами. Солдаты, убившие их, убили и любовь, которую я испытывала к тебе.

При этих словах я был охвачен яростью и горечью.

— Клянусь всеми богами, клянусь, ты несправедлива! — воскликнул я. — Разве я отвественен за смерть твоей матери? Разве я распял старейшин и отдал войскам Капитона приказ разграбить Верхний рынок? Разве бы ты сидела здесь, если бы я не предупредил тебя, и ты не смогла бы спрятаться, когда появились легионеры? А теперь ты бросаешь мне в лицо деяния этого грязного мясника Гессия Флора, словно это я виновен в его зверствах!

Я задыхался, мое негодование было столь велико, что душило меня, Ревекка собиралась ответить, но когда она взглянула в дальней конец комнаты, ее глаза расширились от страха, потому что двери открылись, и вошли вооруженные люди.

— Луций, Луций, прячься! — взмолилась она. — Пришел Элеазар. Он убьет тебя.

Будучи охваченный негодованием, я не обратил внимание на ее предупреждение.


— А почему я должен прятаться? Разве я не сказал, что пришел сюда как друг? Пусть сам убедиться. Или ты хотела спрятать меня от Элеазара под столом?

— Увы, ты просто сумасшедший, — ответила Ревекка, тревожно глядя на брата, который во всех доспехах направился к нам, окруженный членами храмовой стражи. Когда он увидел меня и Британника, его смуглое лицо покраснело от гнева. Не обращая внимание на яростные протесты Ревекки, он велел своим людям схватить меня.

— Это римские шпионы! — крикнул он. — Держите их хорошенько. Убейте, если они будут сопротивляться.

— Вот видишь, — произнесла Мариамна, — разве я не предупреждала тебя?

Стражи Храма схватили наши руки. Я видел, как Британник положил руку на меч, но не вытащил его. Он гневно смотрел на Ревекку и бормотал что-то о проклятой ведьме. Он думал, что Ревекка наложила на меня чары, чтобы свести с ума, потому что лишь так он мог объяснить мое опрометчивое поведение.

— Ты завел нас в осиное гнездо, — буркнул он.

Тем временем Элеазар обрушил свой гнев на несчастного часового, члена стражи Храма, стоящего на часах у ворот дворца и пропустившего нас, не окликнув. Он проклинал, негодовал и возбудил себя до высшей стадии гнева. Что это за часовые, если любой римский шпион в Иерусалиме может пройти прямиком во дворец первосвященника?

— В римском войске тебя бы убили за такую небрежность.

— Откуда же мне было знать, что они римляне, — возразил часовой. — Они одеты как евреи.

— Вот глупец! Да стали бы они одеваться римлянами, если пришли шпионить? — возразил Элеазар, вытаскивая меч, словно собираясь на месте прикончить несчастного. Однако он передумал и велел страже увести его в палату наказаний, где он получит сорок ударов без одного, как предписано еврейским законом. Затем, повернувшись к нам, он быстро объявил, что мы будем использованы для примера тем римлянам, что занимаются шпионажем.

— Выведите их из города на Голгофу, и там накажите, как наказывают шпионов.

Стража повернулась к нам и собиралась выволочь из комнаты, но Ревекка, вскочив с места, встала перед стражей и горящими глазами взглянула на Элеазара.

— Ты не имеешь права осуждать их! — гневно выкрикнула она. — Разве мы бросили вызов Риму, чтобы позволить тебе стать еще худшим тираном, чем Гессий Флор? Ты узурпируешь власть Синедриона и приговариваешь их к смерти, не выслушав?

Губы Элеазара скривились. Брат и сестра стояли, пристально глядя друг на друга.

— Значит, ты еще не избавилась от своего пристрастия к римлянам? — ядовито спросил он.

— Луций пришел не как римлянин. Скажи ему, Луций. Скажи, зачем ты пришел.

— Я пришел ради любви, которую испытываю к тебе и к народу моей матери. Я пришел, чтобы сделать твое дело своим, твою битву своей битвой. Но Элеазар не верит мне, и из-за того что ненавидит меня, считает меня шпионом. С ним бесполезно говорить. Он с самого начала был глупцом.

Тут Элеазар разозлился еще больше и закричал, что он выполняет волю Бога, и что Бог сообщил ему, что я шпион. На это я ничего не ответил, и даже когда Ревекка стала умолять меня сказать еще что-нибудь в собственную защиту, я упрямо молчал, впав в странное состояние, к которому я склонен, особенно в момент опасности, угрожающей моей жизни. Неожиданно, я как-то удалялся от всего происходящего, словно зритель, наблюдающей пьесу, очень скучную и глупую пьесу, где каждый говорит бессмыслицу, а худшей бессмыслицей было то, что Элеазар утверждает будто выполняет волю Бога. В этом заключалась его слабость и слабость многих евреев, что вбив в свои упрямые головы какую-нибудь идею, они начинали считать, что ее вложил в них Бог, и что голос их глупости это голос самого Бога. Бессмыслица Элеазара до того потрясла меня и все его поведение казалось таким глупым, что моя ревность и мой интузиазм по отношению к еврейскому делу были поглощены серой волной неприязни, и я даже не мог потрудиться и защитить самого себя от его обвинений. Даже любовь, которую я испытывал к Ревекке, превратилась в тень. Поэтому я ничего не отвечал, а только устало ждал, пока Элеазар болтал о воле Бога.

— Луций, Луций! Скажи что-нибудь! — взывала Ревекка. — Неужели ты не понимаешь, что он убьет тебя, если ты не защитить себя?

— Уведите их! — крикнул Элеазар, и так как Ревекка по прежнему стояла на пути стражи, он схватил ее и с такой силой оттолкнул в сторону, что она упала на пол. Элеазар гневно смотрел на нее.

— Это научит тебя не вмешиваться в дела, которые тебя не касаются. Уведите их. Пусть римляне знают, как мы относимся к шпионам.

И вновь стража повела нас к двери. Но неожиданно в комнате раздался голос, голос, исполненный власти и силы, голос, отразившийся от сводчатого потолка.

— Стойте!

Мы резко обернулись. Ананья, отец Элеазара, поднялся на ноги, высокая благородная фигра в одежде священника, его длинная белая борода достигла пояса. В его глазах, обращенных к Элеазару, был гнев.

— Ты не будешь слушать ее, — сказал он, указывая на Ревекку, по прежнему лежащую там, куда швынул ее брат, — но будешь слушать меня. Сначала ответь мне. Кто поставил тебя судьей во Израиле? Кто даровал тебе права над жизнью и смертью? По какому праву ты приговорил этих людей?

— Они шпионы, — ответил Элеазар, несколько смущенный гневом отца. — Они пришли, чтобы погубить нас.

— А как ты докажешь, что они лазутчики? Луций заявил, что примет нашу веру и будет сражаться на нашей стороне, если война станет неизбежной. Почему ты отвергаешь его предложение и относишься к нему, словно он преступник?

— Я не верю тому, что он говорит. Он хочет воспользоваться нашим легковерием.

По большому залу пронесся гул, и поднялся старик, заговоривший о дне распятия старейших.

— Разве это не тот юноша, — заметил он, — который в одиночку выступил против Гессия Флора и назвал имя Симона бен Гиора? Разве не он крикнул, что распятие наших старейшин — нарушение всех священных римских законов? И разве Флор не угрожал ему той же смертью, которой он и вправду подверг бы юношу, если бы Септимий не обнажил меч в его защиту?

Гул стал громче, люди кивали головами, бросая на меня ободряющие взгляды. Элеазар надувшись посмотрел на меня. Его недоверие и ненависть, испытываемые по отношению ко мне, не уменьшались, но он чувствовал, что мнение присутствующих склоняется в мою пользу.

— Все это ничего не значит! — воскликнул он. — Флор хитер. А протесты Луция являются частью его плана, придуманного для того, чтобы заставить нас довериться предателю. Я бы заставил его, прежде чем довериться ему, доказать его преданность нам.

— Какое еще доказательство я могу предоставить? — с отвращением спросил я. — Разве я не оставил мир своего отца и не вернулся к миру своей матери? Кровь еврейского народа течет в моих жилах. Я точно такой еврей, как и римлян.

Тут Мариамна с жаром подхватила, говоря, что я был ребенком ее сестры, и она сама заботилась обо мне, когда я был младенцем. Но Элеазар отверг ее аргументы так же как и мои, объявив, что она тоже была другом римлян, и как он понял, частью заговора, и он не уставал повторять, что из всех домов Верхнего рынка лишь дом Мариамны избежал грабежа солдат Капитона.

— Давайте не поддадимся обману слов, — сказал он. — Лишь поступки доказывают правду. Докажи, докажи нам свою искренность, — кричал он. — Твой отец и твой дом более ценны для тебя, чем наше дело. В лучшем случае ты будешь сражаться на нашей стороне лишь наполовину, а при первом же искушении предашь нас.

Он все более и более возмущался и пока говорил, его глаза под темными бровями блестели словно в лихорадке.

— Докажи свою правоту, докажи, — вновь крикнул он. — Сегодня ты сможешь доказать нам, к какому миру ты принадлежишь на самом деле. Сегодня ночь ножей, ночь сикариев. Десять тысяч из них под командованием Симона бен Гиора нападут на Масаду[26] и захватят оружие из арсенала Ирода. Они пройдут по стране и убьют всех римлян отсюда до границы Самарии. Это будет ночь расплаты, ночь мести. Сегодня я умилостивлю души моей матери и сестры, убитых в этом самом доме легионерами Флора. А ты, ты — римлянин, собирающийся стать евреем, в эту ночь ты можешь доказать силу уз, которые связывают тебя с нами. Мои люди тайно отправлются в горы. Там нас ждут сикарии, а внизу, в долине, находится дом твоего отца. Сегодня этот дом должен быть уничтожен. Так как его стены толстые, а ворота крепки, ты пойдешь с сикариями и укажешь путь. Если ты сделаешь это, тогда мы тебе поверим.

При этом кошмарном предложении, я был поражен таким ужасом, что не мог говорить. Однако Британник был поражен иным образом. Пробормотав одну из своих варварских клятв, он вырвался из рук стражи и вцепился в горло Элеазару, и я не сомневаюсь, что он придушил бы его, если бы его не оттащили шесть телохранителей Элеазара. Ревекку так же охватило негодование и она с гневом в глазах повернулась к брату:

— Ты с ума сошел, Элеазар? Неужели же он может открыть ворота убийцам собственного отца!

— Пусть сам решит, — ответил Элеазар. — Говори, римлянин. Сообщи нам о своем решении.

— Мой отец с детства лелеял меня. Он стар и слеп. И так я должен наградить его?

— Если ты хочешь сражаться за Бога и свободу, ты должен любить их сильнее своего отца. По повелению Бога, Авраам готов был принести в жертву собственного сына. От тебя требуется, чтобы ты принес в жертву собственного отца.

— Чудовище! — закричала Мариамна, не в силах сдерживать свой гнев. — Ты обманываешь нас дьявольскими трюками и называешь их волей Бога. Горе Израилю, если у него такие вожди.

— Это тебя не касается! — выкрикнул Элеазар, его лицо зажглось огнем фанатичной ненависти. — В прошлом налагались и более серьезные требования. Если он оставил мир Рима и придет к нам, тогда он должен отказаться от всяких уз с отцом. Пусть откроет ворота сикариям. Пусть смотрит, как они рушат и грабят, чтобы и следа римлян не осталось в Иудее. Пусть он кровью отца свяжет себя с нашим делом.

Ананья, дрожа от гнева, поднял руки над головой.

— Злое и не угодное Богу дело предлагаешь ты, Элеазар. Не может быть воли Бога, чтобы сын отдал отца на смерть. Твое требование невозможно. Ты опьянел от власти. Сам то ты совершил бы подобное? Отдал бы отца на смерть ради своего дела?

— Если бы мне пришлось выбирать между твоей жизнью и жизнью народа, я бы выбрал народ и дал бы тебе умереть.

После этих слов в зале прошел гул неодобрения, ведь Бог наказал евреям почитать отца и мать, и подобное признание было равносильно богохульству. Но Элеазар смотрел на потрясенные лица с презрением.

— Вы глупцы и старухи! — бросил он. — Вы не в силах увидеть величие грядущих событий. Бог вложил в наши руки меч и повелел изгнать язычников из наших земель. Это война будет тяжелой, ужасной и принесет неисчислимые муки. Но для свободы нет слишком большой жертвы, и все что стоит у нас на пути, должно быть уничтожено. Наступает день расплаты. Время жалкого смирения прошло. Тот, кто считает своего отца или мать более ценными, чем свобода страны — тот предатель, недостойный чести сражаться за наше дело. Что значит жизнь одного человека, против свободы всего народа?

— Это лживые и кощунственные слова! — воскликнул Ананья. — Придет день, когда ты вспомнишь их с раскаинием. На мне груз видения, и мои глаза могут видеть тени грядущих событий! Горе человеку, который положится на сикариев! Горе человеку, заключившему союз с этими грабителями. Ты отверг мои предупреждения и посмеялся над моими решениями. Ты отдал власть в руки убийц и связал свою судьбу с творящими зло. И я говорю тебе: настанет день, когда эти люди будут править в Иерусалиме. И через них на город падет Божий гнев. Через них будут осквернены святые места. Через них будет низвергнут мой род, и ты и я, мы оба погибнем. Я сказал.

Столь сильна была сила слов старика, и так очевидна его искренность, что некоторое время все молчали. Элеазар хмуро смотрел на отца.

— Сикарии патриоты, — заметил он. — Они хорошие бойцы.

— Они грабители и убийцы! — в ярости крикнул Ананья. — Ты напустил на Израиль бешеных собак. Даже Флор не может быть столь опасен. Ты уверен в своей силе, в своей мудрости, но когда их ножи напьются твоей крови, ты вспомнишь мои слова. Что же до этого римлянина, то я запрещаю тебе твой нечестивый план. Не может быть воли Бога на то, чтобы Луций помогал в убийстве отца. Под угрозой проклятия, я запрещаю тебе требовать подобное!

Элеазар по прежнему смотрел недовольно, но все же он не дерзнул бросить вызов отцовской власти.

— Тогда что же я должен с ним делать? — спросил он.

— Доверься ему. Отпусти его.

— Отпустить? Да это же безумие! — воскликнул Элеазар. — Отпустить, когда он знает наши планы, когда он знает, что нападение будет совершено этой ночью?

— По крайней мере пощади жизни этих людей и не погружай меч в невинную кровь.

Элеазар молчал. Потом на его смуглом лице появилось хитрое выражение.

— Слушаю и повинуюсь, — сказал Элеазар. — Я не убью их. Сегодня они должны остаться здесь. Взять их, — приказал он страже. — Завтра мы решим, что делать.

* * *

Место, куда нас привели, было настоящей дырой, вырубленой в скале под дворцом. Голый камень блестел влагой и сильно пахло гнилью. На полу лежало несколько грязных охапок соломы, а со стены свисали проржавевшие цепи. Стражники Храма грубо втолкнули нас внутрь, но не заковали. Они закрыли тяжелые двери, и мы остались в темноте.

— На этот раз проклятые евреи покончат с нами, — прорычал Британник. — И мы умрем с голода.

Он содрогнулся при мысли о таком неприятном конце и схватился за живот, так как уже шесть часов не ел. Я же лежал в темноте, испытывая такое чувство отвращения и тщетности всего, что даже не мог подыскать слов для выражения своих мыслей. После многих дней мучительной нерешительности я решил связать свою судьбу с евреями и в результате попал в вонючее подземелье без всякой уверенности, что выберусь отсюда живым. Темная ярость охватила меня, когда я подумал об Элеазаре. Если у них такой вождь, то мне очень жаль евреев. С узкими взглядами, нетерпеливый, подозрительный глупец, да еще кроме всего фанатик, не способный видеть дальше собственного носа.

— Петух на куче помета, — громко заявил я, — только недолго ему кричать. Он заключил союз с сикариями. Горе ему, когда придет время расплаты. Да они разорвут его на части, а с ним и всю страну. Этих кровавых собак ничего не остановит!

— Прежде всего, — напомнил Британник, — они разорвут на части твоего отца. Пока мы гнием в этой вонючей дыре, они готовятся к нападению на римлян.

При его словах я громко застонал и сквозь темноту ощупью стал пробираться к железной двери, прося Британника добавить свои силы к моим, чтобы попробовать, не сможем ли мы вышибить дверь. Но при всех наших усилиях мы были не в силах сдвинуть эту проклятую дверь и лишь совсем обессилили от тщетных попыток. Итак, не имея других возможностей, мы легли на солому и в конце концов уснули. А я, преследуемый снами, видел Ревекку, явившуюся в облике богини, прогуливающуюся в тени мощного храма, чья крыша исчезала среди звезд. Это был храм, напоминающий храмы, распростаненные в Египте, мощный, огромный, насыщенный духом смерти. Ревекка носила диадему Исиды, змею, готовую ужалить. В руке она держала горящую свечу. Наклонившись ко мне, она, казалось, что-то шептала мне на ухо.

Неожиданно я понял, что мой сон реален. Богиней была сама Ревекка, мрачным храмом — темница, в котором я находился. Ревекка склонилась надо мной и трясла меня, держа в руке горящую свечу. Ее голос был настойчивым и испуганным.

— Просыпайся, Луций, просыпайся. Беги отсюда. Завтра Элеазар убьет тебя.

Я протер глаза и огляделся. Массивная дверь, о которую мы истощили силы, теперь была открыта. Она растолкала Британника, храпевшего как боров, и подкравшись к двери поманила нас за собой. Встав за дверью и осторожно задвинув засов, она задула свечу и пошла по переходу. Как и темница, из которого мы выбрались, проход был вырублен в скале. В конце перехода, сонно опираясь на копья, стояли два часовые, оба члена храмовой стражи.

— Единственный путь бегства лежит в этой проходе, — шепнула Ревекка. — Если вы минуете часовых, вы спасены. Я потушу их факелы, и мы сможем в темноте бежать. Держитесь за веревку и идите за мной.

— Гораздо проще было бы перерезать им горло, — пробормотал Британник.

— Я не желаю, чтобы ты убивал их, ты, обезьяна, — шепотом возразила она. — Они верные евреи-патриоты, и если бы это случилось, моя совесть не дала бы мне покоя. А теперь обвяжитесь веревкой вокруг запястья. Таким образом я проведу вас через темноту к наружной стене.

Сказав это, она передала мне веревку, которую я обвязал вокруг запястья, а другой конец передал Британнику. Связанная таким образом с нами, Ревекка завернулась в свое черное покрывало и осторожно двинулась к часовым. Она бесшумно приблизилась к тому месту у стены, где находилась единственная лампа. Ее фитиль плавал в масле, слабое пламя отбрасывало гротескные тени на грубый камень. Она кралась все ближе и ближе, когда часовые, почти уснув, согнулись к своим копьям. Она была рядом с лампой в ее маленькой нише и не более чем в трех футах от стражи. Неожиданно быстрым движением она потушила пламя, а затем резко дернув веревку бросилась по переходу, держась рукой за стену, чтобы не сбиться с пути. Я последовал за ней. Британник тяжело пыхтевший позади, столкнулся с одним из часовых, сбил его с ног и прошел по нему. Крики удивления и тревоги заполнили темноту, и стражники во всю прыть бросились за нами по переходу. Ревекка, в детстве игравшая в подземелье в прятки, прекрасно знала его и могла найти дорогу даже в темноте. Она дернула за веревку и втащила нас в узкое углубление каменной стены. В темноте мы слышали, как озадаченные стражники пронеслись мимо нас. Их шаги отдавались от стен. Ревекка выбралась из ниши и повела нас в другую сторону. Казалось, что мы попали в настоящий лабиринт, но не смотря на темноту, Ревекка ни разу не заколебалась. Держась рукой за стену, она проходила переход за переходом, пока неожиданно сырой, вонючий воздух подземелья не стал свежим, и перед нами не появился узкий выход, через который можно было видеть слабое мерцание звездного неба.

Проход был так узок, что дальше нам пришлось выбираться ползком. Британник во всю проклинал свою мощь, которая так мешала ему в узком пространстве. Мы вылезли на узкий уступ над самым крутым местом Тиропского ущелья. Свежий ветер дул в наши лица. Свет молодой луны сиял над спящим городом. С другой стороны ущелья мерцала громада Храма в прозрачном блеске белого и золотого. Далеко внизу у подножья крутого склона раскинулась долина, скрытая туманом.

Ревекка подошла ко мне и поцеловала в губы.

— Большего я не могу для тебя сделать, Луций, — шепнула она. — Да прибудет с тобой Господь. Спускайся в долину. Это опасно, но все же у вас есть шанс. О Луций, время быть вместе прошло. У меня нет иного выбора. Я должна идти своим путем, а ты своим. Между нами протечет река крови, и ни ты, ни я не сможем ее перейти.

Когда она говорила это, ее голос дрожал. Протянув ко мне руки, она рыдала, так что все ее тело содрогалось. При виде ее горя, вся моя любовь к ней разгорелась с такой силой, что вся страсть, которую я испытывал, воплотилась в последнем объятии. Я по прежнему не мог позволить ей уйти, по прежнему не мог представить жизнь без нее.

— Даже сейчас не поздно! — крикнул я. — Идем со мной. Бежим из этого жалкого города. Еще есть время.

— О Луций, я не могу.

Она дрожала.

— Тогда я была бы навеки заклеймена как предательница своего народа. В их глазах я стала бы отверженной, прокаженной. Я не смогу вынести этого презрения.

— По крайней мере откажись от этого брака, — умолял я. — Эта война не продлится долго. Твой отец мудр, и он пошлет посольство в Рим. Возможно, Нерон сместит Флора и отправит в Иудею честного прокуратора, и римляне и евреи будут жить в мире.

— Видит Бог, как бы я хотела тебе верить, — ответила Ревекка. — Может все будет так, как ты говоришь, хотя я предчувствую страшные вещи. Мариамна, которая умеет видет будущее, чувствует то же. Если уж война началась, она не закончится, пока Иерусалим не будет полностью разрушен.

Я вновь обнял ее и в слезах просил идти со мной, ведь она может спастись от предсказанных ужасов. Но хотя она была тронута моими просьбами, она продолжала отказываться. Наконец Британник, с мукой нетерпения слушавший наш разговор, пербил наш спор требованием приняться за дело.

— Клянусь всеми богами, хозяин, ты собираешься остаться здесь на всю ночь? Сикарии готовятся напасть на дом твоего отца. Ты собираешься ждать, пока они не перережут ему горло, если мы не предупредим его?

— Это верно, — произнесла Ревекка. — Ты должен торопиться, мой Луций, чтобы предупредить отца.

— Как я могу надеяться спасти его? — с горечью воскликнул я. — Отсюда до дома отца добрых десять миль. Как я смогу прибыть вовремя?

— Я все устроила, — сообщила Ревекка. — У подножия склона вы найдете Мариамну. Она даст вам лошадей. Я же должна возвращаться. Если Элеазар узнает, что я освободила вас, он убъет меня, хотя я его сестра. Храни тебя Бог, Луций.

Она вновь обняла меня, и по ее щекам заструились слезы.

— Не забывай меня, — шептал я. — Я вернусь. Когда-нибудь как-нибудь я вернусь к тебе, даже если между нами встанет Ад. Не забывай меня.

Но Ревекка лишь плакала, затем, в последний раз поцеловав меня в губы, она завернулась в черное покрывало и исчезла в тени. После ее ухода на меня обрушилось столь сильное горе, что оно сокрушило меня словно яд, но опасность, угрожающая моему отцу, заставила меня действовать.

Подойдя к краю уступа, я посмотрел на лежащую внизу долину, затем, поманив Британника, спустился через край. Действительно, был некоторый шанс, что нам удастся живыми пробраться в долину. В слабом лунном свете мы мало что могли видеть. Выступ, от которого мы зависли в спуске, исчез в неясной тени. Будучи худым и проворным, я без особых сложностей спускался по скале, но Британник, которому живот мешал прижиматься к склону, постоянно подвергался опасности свалиться вниз. Он пыхтел и ругался и призывал на помощь всех богов Пантеона. По его лицу стекал пот, одежда взмокла. Его сильные пальцы дрожали от напряжения. Увы, он уже не мог двигаться. Переход, который я совершил с крайним трудом, оказался невозможным для бритта. Задыхаясь, он стоял, вцепившись в уступ, и уговаривал меня бросить его.

— Иди, иди, хозяин, — говорил Британник. — Из-за этого проклятого брюха я не могу спуститься вниз. Брось меня и иди. Предупреди моего доброго господина и передай ему мой прощальный привет. Я буду висеть здесь, пока ты спускаешься, а потом упаду, когда не смогу больше держаться.

Но я не мог бросить старого слугу, как не может мать бросить любимое дитя.

— Успокойся, ты, старый бурдюк с вином, — зашипел я. — Это тебе расплата за годы обжорства. Вот что, возьми веревку и прикрепи ее к этому утесу. Я буду держать другой конец и удержу тебя у скалы.

— А если мой вес окажется слишком велик для тебя?

— Тогда мы погибнем вместе.

Британник собирался возразить, но сердитым жестом я заставил его замолчать. Тогда он прикрепил веревку и отчаянным выпадом метнул весь свой немалый вес на уступ, который так измучил его. Когда его вес обрушился на веревку, я напряг все свои мышцы и чуть не слетел с уступа, за который цеплялся. Однако как то мне удалось удержаться и дальше. Я спускался быстрее, потому что скала стала менее крутой, а путь менее опасен. Наконец мы достигли долины, наши пальцы были в садинах и кровоточили, колени были побиты о камни. Британник задыхался как вытащенная из воды рыба, а я, не смотря на всю мою юношескую энергию, чувствовал полное изнеможение. Затем в тени скал мы увидели Мариамну и огромного Эпаминонда, державшего двух лошадей. Ночные опасности лишь начинались. Худшее было впереди.

— Прячьтесь в тени, — шепнула Мариамна. — Если вас увидят сикарии, вы погибли.

Она поцеловала меня в лоб, и повесила мне на шею тонкую цепочку, поблескивающую в лунном свете.

— Возьми, — сказала она. — Этот талисман принадлежал твоей матери. Может быть, Луций, он защитит тебя лучше, чем ее. А теперь отправляйся… скачи скорее.

Мы осторожно пересекли долину, выехали через Водные ворота и поскакали по холмам. Дорога была нам знакома, мы оба проезжали по ней бесчисленное число раз, тем не менее в неясном свете луны она казалась опасной. Каждая тень казалась врагом. Каждый куст и камень создавал ощущение угрозы. Более того, мы оба боялись, что в настоящее время нападение уже началось, что наше предупреждение запоздало, что мы прибудем лишь для того, чтобы увидеть виллу в огне. Я испытывал чувство облегчения, оставив дорогу между гор, и увидев внизу виллу, мирно отдыхавшую под лунным светом. Сонные привратники медленно открывали ворота и получили звонкие затрещины от Британника, чей характер не исправился после ночного напряжения. Он помчался прямо на кухню и схватил хлеб, который тотчас проглотил, словно долго голодал.

— Клянусь всеми богами! — воскликнул он. — Никогда не был так голоден. Если я должен умереть, то по крайней мере дайте мне умереть сытым.

— Ты, старый обжора! — гневно приказал я. — Разве сейчас время жрать? Позови Публия, пока я подниму отца. Буди всех. Приведи всех в атриум. По крайней мере мы приготовим сикариям теплый прием.

Британник схватил еще один хлеб и бросился выполнять приказ. Я в свою очередь поспешил в комнату отца и обнаружил, что он расположился у окна, так как отец спал мало и часто до полуночи сидел, вспоминая свое прошлое, как это делают старики. Он услышал мои шаги и сразу узнал меня. По моим шагам он мгновенно догадался, что не все в порядке.

— Ты вернулся, Луций? — произнес он. — Уже вернулся?

Здесь я торопливо рассказал о своем посещении дома первосвященника, об ужасном требовании Элеазара, о нашем заключении и бегстве. Когда я говорил, голос мой дрожал от торопливости.

— Сикарии собираются в горах, и этот дом намечен для разрушении. Пока мы будем пытаться отогнать их от стен, позволь укрыть тебя в безопасном месте. Водопропускная штольня, несущая нам воду ручьев, просторна и надежна, и вряд ли они заглянут туда. Давай позови Публия и мы приготовим для тебя провизию, чтобы по крайней мере ты спасся, если они победят нас.

Но мой отец засмеялся и насмешливо спросил, что он такого сделал, что я считаю его трусом.

— Должен ли я в моем возрасте словно крыса заползти в сточную канаву, чтобы спастись от рук смерти? Пусть эти грабители приходят, если хотят. Что они могут отнять у меня, слепого старика? Мою жизнь, мой дом, мою одежду? Если это кажется им достойным, пусть берут все. Их участь жить словно звери, моя — умереть как человеку. Боги рассудят, что достойнее.

И здесь мой отец показал себя истинным стоиком, и его слова произвели на меня такое впечатление, что я больше не говорил о его безопасности. Он велел мне открыть склад оружия, раздать его и сбить с рабов оковы, как только подойдет враг.

— Тем, кто будет хорошо сражаться, обещай свободу, трусам обещай смерть. Когда все будет готово, поручи все Британнику, а сам приходи ко мне. Мы не можем сделать большего, чем подготовиться и ждать нападения.

Я вышел и сделал все, что он приказал, двигаясь среди спешащих людей в атриуме, говоря им об опасности, которую я не преувеличивал, но и не преуменьшал. Пример отца оказал успокаивающее воздействие намой разум, и я больше не носился туда и сюда с чувством отчаянной неотложности, которое главенствовало над моими действиями по возвращении. Действительно, я был столь хладнокровен, что казался почти равнодушным. Вновь моя сущность отступила назад, и я превратился в зрителя. Я видел наши приготовления и опасности, как дела малых существ, играющих свои роли на жалкой сцене на фоне безразличных звезд. Я знал, что никакой бог не сможет помочь нам или спасти нас, что все будет идти в соответствии с работой слепой судьбы. И потому я не молился и не испытывал страха, шагая между наших людей вместе с Британником, и как мог подготавливал защиту виллы, раздавал оружие, расставляя людей за стенами, отправлял на башню часовых, приказывал кузнецам стоять наготове, чтобы освободить закованных полевых рабов, как только начнется атака. Затем, велев Британнику предупредить меня, когда появится враг, я вернулся в комнату отца, зажег лампу и сел рядом с ним.

— Итак, они отвергли тебя, — сказал отец.

Я кивнул. Я не мог подыскать слова, чтобы выразить свои чувства. Мой отец отпил немного сирийского вина и попросил меня наполнить наши кубки. Затем задумчиво выпил.

— Они всегда были исключительными, — сказал он. — Я бы хотел, чтобы они не были такими. Я многим восхищаюсь в еврейском народе. В вере и морали они превосходят нас. Но в одном они ошибаются и за эту ошибку дорого платят. Их будут угнетать и преследовать до тех пор, пока они остаются отчужденными в своем несчастливом убеждении, что Бог избрал их своим народом. Все люди дети одного отца. Этот урок они должны затвердить. И до тех пор, пока они воздвигают стену между собой и остальным человечеством, их уделом будет печаль и несчастье.

Но я лишь проклинал Элеазара, говоря, что он обязательно убил бы нас, если бы Ревекка не освободила нас из заключения. Мой отец обратил на меня свои слепые глаза и спросил, по-прежнему ли я ее люблю.

— Конечно, я люблю ее, — закричал я, — и хотя она обручена с другим, она тоже любит меня. Даже эта война не разлучит нас. Я вернусь к ней.

На лице отца появилась тень улыбки.

— Счастлив человек, — заметил он, — который воображает, что он сильнее судьбы.

— Хотя человек не может одолеть судьбу, — заявил я, — он может по крайней мере бороться с ней. Я создам собственную судьбу.

Отец опять улыбнулся.

— Это лишь речи юноши, — заметил он. — Когда ты достигнешь моего возраста, ты не будешь говорить столь смело. Кроме того, мы не можем судить добро или зло посылает нам судьба. Каких страданий мы бы избежали, твоя мать и я, если бы судьба разлучила нас с самого начала, до того как наша любовь стала столь сильной.

— Ты мог бы избежать страданий, — ответил я, — но ты не знал бы экстаза любви. Если я смогу вернуть Ревекку, я приму на себя свою долю страданий. Война или нет, но я вернусь к ней, и увезу ее прочь из Иерусалима и Иудеи.

Отец покачал головой.

— Может быть, а может и нет. Самая сильная любовь, самые глубокие воспоминания изнашиваются под вечным потоком времени. Она в Иерусалиме, а ты здесь, римлянин, принужденный сражаться за Рим. Кто может сказать, сколько лет пройдет, прежде чем ты вновь увидишь ее. Возможно, ты будешь помнить ее, а возможно и нет. Время покажет. Но разве ты забыл о врагах у ворот? Ты, столь уверенно говорящий о том, что вернешься к Ревекке, можешь пасть сегодня ночью от кинжалов сикариев.

Некоторое время он сидел, полностью погруженный в свои мысли. Подняв кубок с вином, он сделал несколько глотков, а потом вновь поставил его.

— Сегодня мне грустно, — сказал он. — Вновь я сижу и жду врага, жду насилия, разрушения, опустошения. О, как часто я видел это раньше, огромные разграбленные города, целые народы преданные мечу. Я устал от топота армий и криков умирающих. Я человек мира, не любящий насилия, хотя насилие, кажется, правит нашим миром. Прочитай мне мою любимую поэму, моего Вергилия. В юности я любил «Энеиду» и я любил «Иллиаду», но сейчас вижу в них мало смысла и предпочитаю «Георгики». Солнце и сбор урожая, забота о скоте и садах — все это кажется мне более благородной темой, чем военные распри. А подвиги диких героев кажутся мне глупыми. Что за доблесть в титуле «разрушитель городов», которым Гомер наградил Одиссея? Я был бы более высокого мнения об Одессее, если бы он возводил города, а не рушил их. Строить тяжело, но легко, слишком легко разрушать.

Вот так я сидел и разговаривал с отцом о происшедших со мной изменениях. Я, который всего несколько часов назад отправился в Иерусалим, намериваясь присоединиться к евреям и воссоединиться с народом матери, теперь ушел от них и вернулся в мир отца. Я вновь стал римлянином, видел римские доблести и забыл о его пороках, ведь мой отец воплощал собой все эти доблести и я не мог не следовать его примеру. Для него было так характерно, что в последнюю ночь жизни он сидел, спокойно обсуждая любимую поэму и вспоминая события своей разнообразной и активной карьеры. В этом благородная сущность философии стоиков, спокойствие перед лицом смерти, безразличие к опасности. В этот момент лихорадочное волнение евреев, их надоедливая привычка втягивать во все Бога и объяснять свои собственные убеждения волей Всемогущего казались мне необычной глупостью. Против жесткого, более дисциплинированного духа Рима еврейская восторженность будут напрасной. Я это чувствовал, и дальнейшие события показали, что моя интуиция не обманула меня. И вот, духом я вновь стал римлянином и, взяв свиток с полки отцовской библиотеки, развернул его и сел, чтобы прочитать вдумчивый гекзаметр Вергилия, в то время как сикарии собирались в горах и готовились уничтожить нас.

Здесь войны охватывают мир, а правое и неправое проклинается.

У мечей так много слуг, а плуг так мало славен,

Поля зарастают сорняком, ведь война забрала земледельцев.

Его плуг стал нагрудником, а серп превратился в лезвие меча.

Здесь бунтуют эфратцы, там шагают германцы.

Богоданные законы нарушаются, грабят город за городом.

Над дрожащей землей носится безжалостный бог войы.

Словно кони колесницы, рвущиеся из хватки возницы,

Все законы отвержены, несясь в слепую по пути гибели.

— Все то же самое, всегда то же самое, — печально сказал отец. — Подымаются завоеватели и проходят по земле, жаждая сплотить ее народы в единый народ. Александр Македонский старался, но не успел он остыть, как его империя рухнула. Теперь Рим старается достичь той же цели, один мир, одна империя, один Цезарь. Наша мечта благородна, но она никогда не реализуется. Как только один народ подчинится, другой взбунтуется. Как только мы подчиним Галлию, мы должны сражаться против Британии, когда мы умиротворим Германию, мы должны начать войну в Иудее. Мы стараемся скрепить нашу империю кровью и страхом, но кровь и страх не объединяют империи. Наша мечта благородна, но реальность убога. Нас ненавидят даже больше, чем боятся, и наша власть распространяется не дальше, чем мечи легионеров. И все же — мы великий народ, и многое из того, что нами сделано — прекрасно. Будут ли земли, которые мы завоевали, лучше, если нас изгонят? Разве они не впадут в варварство и тьму и будут править собой даже хуже, чем ими правили мы?

Отец замолчал. Перед его внутренним взором проходили то, что звалось Римом — его великолепие, все его добродетели, все его зверство, внутренние конфликты и пороки. Рим был жертвой своего собственного успеха. Маленькая деревня на семи холмах расширила свои границы, чтобы объять весь мир. Вся громада римских достижений стала грузом, под которым она сгибалась. Римские природные добродетели были испорчены чужеземными пороками, его мудрая бережливость превратилась в бессмысленную роскошь, народы, которые он поработил, в отместку поработили Рим. Знаменитые римские легионы больше не были римскими, а были заполнены германцами, галлами, аравийцами, сирийцами, греками, македонцами, бриттами. В громаде империи Рим утрачивал свою сущность, как ручеек, растворяющийся в озере.

— Ни один народ, — заметил отец, — не доказал, что он достаточно силен, чтобы снести бремя империи. Все, переросшие за определенные границы, падали под тяжестью собственного веса. Это напоминает дерево, которое тянет свои ветви к небу. Чем дольше они тянутся, тем больше дерево напрягается. Потом налетает вихри, тяжелые ветви обламываются и не остается ничего, кроме уродливого зазубренного пня. Такова цена величия, и Рим, хочет он того или нет, должен будет заплатить эту цену и рухнуть под тяжестью своей силы.

Он мог бы и дальше говорить об этом предмете, так как эта тема — упадок империи, была особенно дорога его сердцу историка. Но в этот момент мы услышали топот ног. В комнату вбежал запыхавшийся мальчик и пропыхтел, что его послал Британник. Между вздохами он сообщил нам, что через виноградники к стен приближается множество людей, и что скоро можно будет ждать нападения.

— Положи рядом со мной меч, — сказал отец. — Я не желаю живым попасть в руки этих мерзавцев. Твой брат Марк направляется в Иерусалим с экадроном кавалерии из Двенадцатого легиона. Если по пути в город он завернет к нам, наши гости будут сильно удивлены.

Этот мой брат был гораздо старше меня, молчаливый и довольно мрачный человек, который унаследовал отцовскую честность, но без его чувства юмора. Мы не особенно любили друг друга, но я уважал его за то, что он был честный римский воин, преданный своему легиону и своему долгу. Так как сикарии на много превосходили нас в численности, было приятно услышать о возможном подкреплении, даже если число всадников, которыми командовал мой брат, будет не больше пятидесяти. Я уже знал, как много может совершить небольшая группа обученных римских войск, сражаясь против большой недисциплинированной толпы.

И теперь, обняв отца, я вложил в его руку меч и торопливо вышел из комнаты, чтобы присоединиться к Британнику. Тот не бездействовал, он сделал все приготовления, чтобы достойно встретить наших врагов, так как они этого заслужили. За низкой оградой, которая тянулась вдоль всех стен, в готовности сидели люди. На земле тлел огонь, осторожно прикрытый, чтобы нельзя было рассмотреть свет. У огня стояли женщины и дети, готовые, когда будет дан сигнал, поджечь связки тряпок, смоченные в масле и привязанные к длинным жердям, стоящим в пределах досягаемости защитников. Вместе с Британником я забрался на вершину стены и осторожно посмотрел вперед. Среди лоз и олив я рассмотрел фигуры людей, крадущиеся в тусклом свет луны. Было видно, что они тащат лестницы. Кое где были видны люди, вооруженные мечами, но большинство были вооружены дубинами или палками.

— Кажется, их очень много, — шепнул я Британнику.

— Много, но они не подготовлены, — ответил он. — Один обученный человек стоит пяти необученных. Я помню, когда мы сражались против римлян во времена Калигулы…

Я жестом заставил его замолчать, потому что его россказни были бесконечны, да и время было не слишком подходящим для обмена анекдотами. Нападавшие выбрались из под защиты деревьев и, не осознавая опасности, стали приближаться к стене. Когда они приблизились, мы в готовности схватили наши жерди. Присев за оградой, мы слышали, как лестницы касаются стен. Защитники вокруг нас ожидали сигнала. Сикарии уже начали взбираться по лестнице, когда я взмахнул рукой. Тьма неожиданно осветилась ярким пламенем. Женщины разожгли пропитанные маслом тряпки, а мы вскочили на ноги и бросили в лица нападавших горячие головни. Не ожидая сопротивления, они были ошеломлены неожиданным появлением защитников внешних стен. Бросив раненных, они ринулись под защиту оливковой рощи подальше от наших стрел. Их уверенность обернулась парализующим страхом, так как они заподозрили, что их планы стали известны римлянам. Поселения были предупреждены. Они были лишены своего излюбленного оружия — неожиданности. Их страх был таков, что вся шайка могла бы убраться в горы, если бы среди них не появился сам Симон бен Гиора и своими проклятиями и угрозами не заставил их возобновить нападение. Он сам присоединился к шайке, чтобы быть уверенным в моем уничтожении, ведь когда-то во дворе неевреев я бросил ему вызов. Он рычал и ругал своих людей, называя их трусами и старухами, бегущими от сражения при малейшем призраке сопротивления. Схватив вязанку хвороста, убранного из виноградника, он предложил своим сообщникам сделать то же самое и побежал к массивным деревянным воротам во внешней стене. Увидев, как он приближается, я схватил Британника за руку.

— Это сам Симон бен Гиора, — прошептал я. — Убей его, Британник.

— Видят боги, у меня только одна стрела! — огрызнулся бритт. — Если б я знал, что этот мерзавец появится, я бы подождал.

Он тщательно прицелился в Симона бен Гиору, как можно сильнее натягивая тетиву. Стрела засвистела в воздухе, но вязанка хвороста, которую тащил Симон, спасла ему жизнь, так как стрела застряла среди прутьев и лишь слегка поцарапала ему кожу.

— Ты слишком поторопился, — заметил я. — Они сожгут ворота и войдут. А их в пять раз больше нас.

— Но лишь несколько человек могут войти в ворота одновременно, — ответил Британник. И они обнаружат, что трудновато пройти сквозь огонь. И мы нанизаем их на копья, как гусей на вертел. Кроме того, есть вода.

Он кликнул женщин и быстро организовал цепочку для передачи ведер от ближайшего колодца. Наши люди подготовились лить воду на связки хвороста. Симон бен Гиора, видя, что его костер грозит потухнуть еще не разгоревшись, швырнул в гору хвороста факел как раз в тот момент, когда на него вылилось первое ведро воды. Хварост был очень сухим и огонь жутким заревом яростно разогнал тьму. Как только пламя разгорелось, сильный жар отогнал людей от стены. Они больше не могли стоять рядом, чтобы лить воду на огонь. Вскоре загорелись тяжелые кедровые деревья, и сикаии собрались в стороне, смачивая в воде одежду, чтобы броситься по горячим углям, как только рухнут ворота.

Британник вооружил пятерых мужчин длинными пиками и ожидая атаки встал рядом с горящими воротами. Когда деревянные ворота упали внутрь, атакующие и атакуемые стали лицом к лицу над горящими обломками. Подталкиваемые своими сообщниками, стоящие впереди сикарии бросились к проему ворот, швыряя на красные угли сырые тряпки, и с криками побежали среди дыма и пара. Пятеро были пронзены пиками и корчась упали на землю, но остальные продолжали приближаться. Их атака оказалась более яростной из-за жара углей, по которым они бежали. Британник хохотал, когда они охали и подскакивали. Казалось, что он не осознает наступившей опасности, вытащив меч, он размахивал им двумя руками и пел варварскую песню на своем родном языке. В алом отблеске углей он казался демоном. Его светлые усы взмокли от пота, красный плащ развевался, золотые серьги сверкали. Он спокойно смел множество нападавших, словно безумный сборщик урожая на полях смерти. Сикарии были до того поражены его действиями, что их крики ослабели, и они стали откатывать назад.

Но увы! Увы моей неопытности! Если бы тогда я знал о войне все то, что знаю теперь, я никогда не совершил бы роковой ошибки, что отняла у нас победу. Потому что первый урок, который должен затвердить полководец, заключается в том, что он должен защищать тылы, а этого то я и не сделал. Сражение у ворот было столь зрелищно, и его исход казался столь важным, что все больше и больше наших людей стягивалось сюда, пока в конце концов мы не собрали здесь больше защитников, чем это было необходимо. Все часовые на башнях забыли о своих обязанностях и стали смотреть лишь на схватку у ворот. Но Симон бен Гиора не принимал участия в этом сражении. Тщательно собрав те лестницы, что не были сожжены, он увел часть своих сообщников и тайно приблизился к части стены, что находилась дальше всего от ворот. А так как часовые любовались сражением, то эти налетчики незамеченными установили лестницы, взобрались на стену и вошли внутрь ограды.

Теперь я понял, как ужасна была моя ошибка, когда я позволил сражению у ворот оттянуть на себя такое большое количество наших сил. Потому что словно водяной поток, прорвавший плотину, грабители Симона бен Гиоры ринулись через стену и напали на нас с тыла. Другие, жаждущие разрушения, сразу принялись за грабеж и уничтожение всего вокруг. Все строения внутри стен осветились ужасным светом, потому что грабители все подожгли факелами. В горящих конюшнях дико ржали лошади, когда пламя сомкнулось вокруг, и они были сожжены живьем в своих стойлах. Перепуганные женщины и дети бегали туда и сюда среди горящих построек, а сикарии у ворот рычали словно шакалы и удвоили ярость своих атак. Я видел, что Британник ослабел. Трое из его людей были убиты, и он стоял, окруженный трупами, с трудом дыша, а по его лицу струился пот. Увы, я ничего не мог сделать для него, так как долг заставил меня спешить в дом и сделать все возможное для защиты отца. Я крикнул ему, чтоб он держался сколько мог, но еще тогда, когда я бежал к дому, я увидел, как на Британника навалилась толпа сикариев. Отступая назад, он споткнулся о длинную пику, лежащую на земле, и они словно грифы сразу же накинулись на него. Я увидел, как Британник приподнялся, но лишь для того, чтобы вновь упасть, получив удар по голове. Рубя и режа его тело, они разорвали его буквально на куски, они вырвали его золотые серьги, сорвали алый плащ и безжалостно увечили его обнаженное тело. В конце концов, перерубив ему шею, они нанизали его голову на длинную пику и вонзили ее в землю у разрушенных ворот.

— Пусть охраняет их! — издевательски закричали они и, забрав его меч, бросились грабить.

Кошмарное зрелище! Даже сейчас по прошествии стольких лет, когда я вспоминаю смерть этого благородного человека, по моим щекам бегут слезы. Но тогда у меня не было времени лить слезы, ведь ворота больше н защищались, и сикарии беспрепятственно вливались внутрь. Оборонявшиеся были в полной растерянности, а моей единственной мыслью было вернуться к отцу, и если бы я не смог защитить его, то по крайней мере мог умереть рядом с ним. Я помчался к дому среди горящих строений и увидел отца, в одиночестве стоящего в библиотеке. Дом уже занялся огнем, и дым был таким густым, что почти ничего не было видно. Мой отец стоял с мечом в руках, который не мог видеть и которым не мог воспользоваться. Сквозь дым я подбежал к нему и задыхаясь сообщил о сражении.

— Они будут здесь в любой момент, — закричал я. — Они сожгли ворота и уничтожили хозяйственные постройки.

— А Британник? — спросил отец.

— Они изрубили его на куски.

Отец вздохнул.

— Итак, мой старый британский мастиф дрался в последний раз, — произнес он. — Прощай, старый друг. Скажи Харону, чтобы немного подождал. Через Стикс он перевезет нас вместе.

Он ощупью нашел свой кубок и совершил возлияние на пол, а затем, велев мне оставаться рядом, приготовился к встрече с врагом.

Тем временем, сообразив, что сопротивление прекратилось, сикарии занялись грабежом, насилием и убийствами. Они считали, что на римских виллах всегда есть спрятанные сокровища, для получения которых необходимо пытать владельца, его детей и личных слуг. Так как они еще не поймали моего отца или меня самого, то они принялись за девушек-рабынь, нескольких из которых раздели и привязали к столбам рядом с разведенными кострами. Когда девушки не могли ответить на вопросы своих мучителей, к их телу прикладывали горящие головни. Двор заполнился их криками, и воздух стал тяжелым от запаха паленых волос и горелой плоти. Хотя сикари ничего не узнали, они продолжали пытать любого раба, на которого падал их взгляд, получая удовольствие от жестокости. Однако самых хорошеньких девушек и особенно постельных грелок отца они уводили в одно из строений для иных целей, дерясь за привилегию насладиться ими с дикой яростью мужчин, многие месяцы остававшихся без женщин.

Теперь весь дом был наводнен разбойниками. Статуи наших предков были содраны с пьедесталов, бесценные вазы из коринфской бронзы были схвачены грубыми руками и разбиты о камни. Бассейн перед атриумом был загрязнен.

Даже кусты были вырваны, так как грабители, похоже, думали, что золото закопано в землю. Сквозь густой дым они приближались к нам, пока мы стояли в библиотеке, и вновь увидели преисполненное ненависти лицо Симона бен Гиоры — почерневшее и усмехающееся, словно дьявол в аду. Он в ярости бросился к нам и велел своим сообщником следовать за ним, и я не сомневался, что он покончит с нами, если бы неожиданное к общему шуму разрушения не добавился бы звук скачущих лошадей.

— Марк! — закричал отец. — Марк скачет!

Стук копыт поразил нападающих неожиданным ужасом. Они бросились бежать, чтобы узнать, что случилось. И я, охваченный возбуждением, отошел от отца, чтобы взглянуть, действительно ли это помощь, на которую мы надеялись. Когда я выбежал в наружний двор, то сразу же увидел, что предположение отца верно. Эскадрон моего брата, спешащий сквозь ночь к Иерусалиму, увидел пылающую виллу и стремглав поскакал к ней. Теперь, влетев через спаленные ворота, конные воины галопом врезались в гудящую массу сикариев. Последние, растерянные и дезорганизованные, занятые насилием, грабежом и пытками, в диком изумлении оборачивались на цокот, пока неожиданно всю шайку не охватила паника. Они бегали взад и вперед в поисках спасения, но кавалеристы загородили ворота, и высокие стены стали для них загоном. Бойня стала непередаваемой. С яростью отчаяния разбойники бросались под лошадей, вспарывая лошадям живот, сражаясь с солдатами среди внутренностей. Ржание умирающих лошадей смешивалось с криками погибающих людей. В одном из строений загорелись запасы оливкового масла и разливалось по земле пылающим потоком, окутывая дерущихся людей огненным покрывалом. Все было окутано таким густым дымом, что с трудом можно было дышать.

Я знал, что должен вернуться к отцу, но вид кровопролития опутал меня очарованием ужаса. Наконец я оторвался от этого зрелища и помчался в дом. Как только я вбежал в библиотеку, я увидел как из одной из ниш на отца прыгнул Симон бен Гиора. Раньше, чем я смог дотянуться до него, он нанес роковой удар. Я бросился через комнату и с такой яростью рванул его за руку, что он вскрикнул от боли и выронил меч, но другой рукой он ударил меня по голове, и удар был столь силен, что я повалился. Я увидел, как Симон пересек комнату, и услышал, как кто-то вошел. Получив сильнейший удар и будучи в напряжении всю кошмарную ночь, я без сознания повалился на пол.

Я пришел в себя и обнаружил, что мой брат Марк поддерживает мою голову и смачивает ее водой. Я лежал снаружи на траве, весь дом полыхал, пламя распространилось на библиотеку и охватило хранящиеся там свитки. В центре огня лежало тело моего отца, потому что брат не успел вынести труп до того, как яростное пламя сделало невозможным войти внутрь. Это был не тот погребальный костер, которого жаждал отец, ведь он надеялся, что его история дарует ему бессмертную славу. Однако, это был его рок: его труд был уничтожен, и его пепел смешался с пеплом его книг. Пусть он покоится в мире. Он был благородным римлянином.

Я неуверенно поднялся и, поддерживаемый братом, отошел от горящего дома. Ночь кончилась. На востоке неба появился первый признак рассвета. Среди хозяйственных построек по-прежнему гулял огонь, и тяжелые клубы дыма поднимались к утреннему небу. То, что несколько часов назад было процветающей виллой, теперь стало дымящимися, почерневшими руинами. Везде лежали мертвые. Полуобгорелые рабы, терзаемые сикариями, висели на веревках, которыми были привязаны к столбам. Гора трупов лежала у разрушенных ворот — тела сикариев, убитых Британником в его титанических усилиях сдержать нападение. Его собственное изрубленное тело лежало на вершине горы, обе руки были оторваны, шея — кровавый обрубок. Я поднял голову и там, с острия пики, на меня смотрело лицо Британника, его светлые волосы и длинные усы пропитались кровью. При виде его лица, такого знакомого и дорогого для меня, гнев и горе больше нельзя было сдержать моей душе. На моих глазах блеснули слезы, и, подняв руки к небесам, я воззвал к богам, чтобы они отомстили этим коварным шакалам, совершивших такой страшный разгром. Но мой брат, под шлемом его лицо было мрачным и диким, велел мне поберечь голос для других целей и не доверять богам задачу, которую мы можем решить сами. Вытащив меч, он протянул мне лезвие.

— Клянись на моем мече, — велел он. — Клянись отомстить за их смерть.

Я вытянул руку и коснулся холодного лезвия меча.

— Клянусь, — произнес я, — клянусь отомстить.

Загрузка...