VIII

В те жаркие дни лета, когда Ревекка была пленницей Симона бен Гиоры, римляне завершили приготовление к началу последнего штурма Верхнего города и крепости Антония. Самые значительные осадные работы осуществлялись Пятым легионом напротив крепости недалеко от источника Стратион, а башни двенадцатого легиона находились неподалеку. Те, что строили Десятый и Пятнадцатый легионы — находились напротив стен Верхнего города у источника Амигдалон и могилы Иоанна Гиркана. Но наши муки во время строительства осадных башен были ужасны, потому что пока мы работали под огромным каменным эскарпом крепости Антония, мы все время были открыты для копий и стрел зелотов. В конце концов башни были возведены и заполнены лучниками, но мы жили в постоянном страхе, что вновь увидим, как они рухнут, ведь если Иоанн Гисхальский мог подкопать одну башню, он легко мог подкопать и другую. А окрестности вокруг Иерусалима были до того опустошены, что в радиусе нескольких миль не оставалось ни одного подходящего дерева, так что если бы наши башни были разрушены, стало бы почти невозможно выстроить новые.

Теперь, когда наши лучники согнали о стен защитников, вперед были вытащены тараны, и было осуществлено последнее нападение на мощную каменную стену, защищающую подступы к крепости Антония. День за днем тараны колотили по ее поверхности, пока в конце концов не сделали пролом. И тут, когда камень неожиданно рассыпался, мы обнаружили, что перед нами стоит вторая стена, спешно возведенная зелотами. Ее мы тоже разнесли по кусочкам, проложив пути к крепости — крутой склон, покрытый зазубренным камнем, предательскими ловушками и опасностям. И так опасно было приближение к крепости Антония, что Тит, не желая губить своих людей, не отдал приказа о немедленном наступлении, а произнес речь, подчеркивая, как благородно умереть в сражении, а не в старости, и велел идти в пролом добровольцам. Солдаты, однако больше склонялись к тому, чтобы умереть в постели, без сомнения вспомнив наш опыт в аналогичном положении у Иотапаты, где на нападавших было вылито кипящее масло. В конце концов один из сирийских воинов по имени Сабин вышел вперед и предложил забраться по опасному склону, и я не мог не подивиться тому, что смелая душа часто помещается в презренном теле, потому что этот Сабин был таким черным и морщинистым, что больше походил на сморщенный солнцем труп, чем на живого человека, и все же, с таким костлявым телом, он был смел словно Геркулес. За ним вышли еще одиннадцать человек, и все они сразу же начали атаку, а за ними с земли взволнованно наблюдали римляне. Страшно было смотреть, как они поднимаются, подверженные со всех сторон нападениям копий и стрел врага, а сверху на них катятся огромные камни. Все взгляды были сосредоточены на Сабине, который уже добрался до вершине склона и кажется собирался ринуться на крепость с голыми руками И его успех так поразил защитников, что они побежали прочь, думая, что он лишь первый из большого войска. Но изменчивая фортуна, вечный враг героев, заставила его подскользнуться на одном из камней и с грохотом упасть. Пока он пытался встать, зелоты сразу же бросились на него, зарубили, а потом забрасывали камнями, пока он не был погребен под ними. Так погиб Сабин и большинство тех, что были с ним, и конечно его гибель не ободрила нас, ведь атака на крепость казалась верной смертью.

Тит велел остановить операцию, чтобы дать легионам отдохнуть, пока он не придумает не столь дорогостоящий способ штурма крепости Антонии. Однако в эту ночь простой солдат по имени Лепид член личной охраны Тита, пришел ко мне и попросить выслушать его предложение. Этот человек сражался рядом со мной, когда мы вошли в Иотапату, и видя бесспорное сходство между нашим нынешнем положением и тем, что существовало там в конце осады, предложил, чтобы мы повторили предыдущую попытку. И потому, получив разрешение Тита совершить такую попытку, я собрал группу из двадцати ветеранов и позаимствовал у Пятого легиона трубача. Затем, ранним утром, когда Морфей, бог сна, наиболее крепко овладевает людьми, мы полезли по склонам к крепости, надвигавшейся на нас на фоне звездного неба. На нас не было доспехов, ведь если бы кто-нибудь из нас упал, кляцанье нагрудника о камни беспорно пробудило бы весь гарнизон. Мы несли мечи, привязанные веревкой к заплечью, а щиты оставили, так как наш успех полностью зависел от элемента внезапности. Если бы нас увидел один из часовых, у нас не было бы никаких шансов выжить.

В темноте мы прошли через разрушенную стену и по острым камням забрались в спящую крепость. У нас не было света, и мы даже не могли разглядеть защитников, однако собрались вместе и шепотом дали сигнал нашему трубачу. Сделав глубокий вздох, он выдул такой сигнал, что его мощь могла бы пробудить мертвого, мы же с шумом стали бить о мечи друг друга. Этот ужасный шум поразил защитников паникой, так как они вообразили, что в крепость тайком проникла вся римская армия. Сам Тит и его отборные войска бросились вверх по склону и ворвались в крепость, отбросив защитников во двор язычников Храма. И столь стремительна была наша атака, что мы дошли до самых стен Святилища, пока с приходом рассвета зелоты не поняли, сколь малы наши силы, и не вытеснили нас со двора после сражения, которое длилось большую часть дня. Нам пришлось отступить в крепость, но разместив на ее стенах лучников, мы сдерживали зелотов, чтобы в дальнейшем они не могли отбросить нас. Эта атака случилась двадцать четвертого июля, но сопротивление зелотов было столь неистовым, что Тит не желал предпринимать какие-либо шаги, которые могли бы привести к разрушению Святилища, и мы подготовились к началу штурма дворца Святилища не ранее двадцать седьмого августа.

И вот в то самое время, когда судьба Святилища была брошена на весы, а Тит решал, продолжать ли ему попытки спасти Храм, я проходил во время поздней стражи через передний двор Антония выходящий на Храм. В свете звезд я мог видеть частично разрушенные портики и ровную дорогу, которую сооружали солдаты от самой крепости до стен Святилища, которая бы позволила им принести осадные машины к святому комплексу. Пока я медленно шел среди внешних работ, мое внимание привлек ужасный шум идущий с некоторого расстояния от меня. Крики были мешаниной проклятий на греческом, арамейском и арабском, и хотя я был уже привычен к клятвам и проклятиям солдат, я редко слышал столь богатую смесь. Побежав на шум, я увидел двух арабов с женщиной, схваченной ими, и я не сомневался, что эти мерзавцы собирались сыграть свою обычную мерзкую шутку. Я бросился на них размахивая мечом, и тогда они оставили пленницу и бежали. Схватив женщину за руку, я крепко держал меч в другой руке, потому что мы научились подозревать измену, когда имели дело с беглецами, которые, если это были фанатики-зелоты, считали похвальным заколоть схватившего их римлянина, думая, что так они обеспечат себе путь на небеса. Но у пленницы не было агрессивных намерений, и она настойчиво просила немедленно отвести ее к Титу, потому что она должна передать ему важное послание. Ночь была темной, и мы не могли разглядеть лиц друг друга, и в любом случае, Мариамна была до того изможденной, что я вряд ли бы узнал ее. Однако, ее характерный хриплый голос и странная манера произносить некоторые греческие слова дали мне возможность узнать свою пленницу. Я оборвал ее речь, произнеся:

— Я — Луций Кимбер. Ты не Мариамна?

Она издала такой крик радости, что я без дальнейших вопросов понял, что не ошибся. Выкрикивая благодарность Богу и удивляясь необыкновенным совпадениям, что именно я должен был спасти ее, она стала почти невменяемой. Она обвила свои костливые руки вокруг моей шеи, и хотя она кошмарно пахла, проведя в заключении шесть месяцев и не имея возможности вымыться, я тоже с радостью обнял ее. Затем, заявив, что ее жизненно важное послание может подождать, пока она поест, я отвел ее в крепость, где на кухне, обслуживающим Пятым легионом, был приготовлен вкусный бараний бульон, так как Тит распорядился кормить тех, кто бежал к римлянам, а этот бульон мог усваиваться их ослабшими желудками, в то время как от хлеба пленников лишь рвало, и они часто умирали. И здесь при свете факелов, я понял, как ужасно она была истощена, ее кости выпирали сквозь плоть, одежда была в лохмотьях. Я принес ей чашу бульона, и когда она выпила ее, то казалсь ее силы воспрянули, словно уже один запах еды оживил ее. Она притянула меня ближе и рассказала свою историю, объясняясь по арамейски, чтобы солдаты, сидящие на кухне, не могли ничего понять. Когда она описала появление Ревекки в ее камере, а затем поведала, что та, кого я люблю, ожидает нас в подземном убежище под святилищем, моя любовь и возбуждение стали безграничными. Я даже поинтересовался с некоторым нетерпением, почему Мариамна оставила ее там, на что она ответила, что идти через римские посты весьма опасно, и что нет причины рисковать двоим, когда достаточно одного.

— Эти арабы, прокляни Бог их жадные души, собирались распороть мне живот в своей бессмысленной погоне за золотом и сделали бы это, не приди ты в последний момент. Ты бы хотел, чтобы с Ревеккой случилось то же самое?

Тут я согласилась, что она поступила мудро, а затем, приведя ее в крепость, велел своему слуге приготовить ванну, ведь немыслимо было вести ее к Титу, когда от нее так сильно несло гнилью. Пока она мылась, я нашел среди добычи женскую одежду, которая была чистой и скромной, и дал ее Мариамне, и она стала больше похожей на саму себя. Она обильно смазала себя духами, которые я принес, говоря при этом:

— Без духов я чувствую себя раздетой, а если я увижу Цезаря, я должна выглядеть как можно лучше.

Старушка была взвинчена от перспективы увидеть Тита, а ее запавшие глаза сверкали. Я тоже несколько возгордился самим собой, когда вел Мариамну к дверям зала совета и объявил дежурному центуриону, что у нас есть важные известия для Тита.

Этот совет начался еще в предыдущий вечер, но мнения по обсуждаемому вопросу были столь разнообразны, что дискуссия продолжалась до утра. Когда центурион ввел нас в помещение, в свете ламп я увидел впечатляющее собрание офицеров, собравшихся вокруг Тита. Это были Тиберий Александр, префект всех войск, Цереалий, Лепид и Фригий, командующие Пятым, Десятым и Пятнадцатыми легионами, Фронтон Гатерий, префект войск из Александрии и Марк Антоний Юлиан, приемник Гессия Флора на посту прокуратора Иудеи. Предметом обсуждения была судьба Храма. По мнению некоторых офицеров ничего не оставалось как полностью разрушить Храм, потому что его существование в Иудее будет символом для евреев, всегда побуждая их к новым мятежам. Другие утверждали, что Храм должен быть пощажен, если евреи дадут клятву не сражаться с его стен.


— Если они будут сражаться, — говорили они, — он превратиться в крепость и больше не будет Храмом, и мы сможем разрушить его в полном соответствии с законом войны, и если мы сделаем это, то не будем считаться виновными в непочтительности.

Однако Тит по прежнему хотел пощадить Святилище и высказал то мнение, что такое прекрасное святилище должно быть по возможности сохранено. Я вошел вскоре после того, как он высказал свое желание, и приблизился к нему, ведя Мариамну. Получив от него разрешение говорить, я изложил предложение Мариамны и описал лабиринт под Храмом.

— По этим переходам, — сказал я, — мы можем отправить во двор Святилища целую когорту и, распахнув ворота, напасть на зелотов с тыла. И тогда они будут зажаты между двумя войсками, и им придется либо сдаться, либо погибнуть.

Заслушав меня, Тит задумался а затем спросил, если ли у меня гарантия, что если он пошлет когорту по подземным ходам, то они благополучно доберутся до внутреннего двора.

— В таком малом пространстве, — заявил он, — мелкая шайка врага, спрятавшаяся в переходе, может перебить всю когорту. И кто такой этот Элеазар, чтобы теперь предложить сдачу Святилища? Разве он не тот самый человек, что перебил безоружный римский гарнизон? Должен ли я положиться на его слово, и подвергнуть серьезной угрозе четыреста моих людей? Ты мне это советуешь, Луций?

Он пристально посмотрел на меня, и в смущении я не мог не опустить глаза. В моей памяти живо всплыли воспоминания об избиении во дворце Ирода. Я договаривался об условии сдачи, и вина за все эти смерти по прежнему давила на мою душу. Должен ли я повторить то же и подвергнуть целую когорту риску столкнуться с изменой? Я беспомощно взглянул на Мариамну и спросил по гречески, можно ли по ее мнению доверять Элеазару.

— Он стал мудрее, — ответила она. — Он не предаст тебя вновь.

Тит покачал головой и сказал, что тот, кто предал раз, предаст и второй.

— Он убил шестьсот безоружных, которые были защищены самыми священными клятвами. Я не стану доверять нарушителю клятв или отправлять своих людей туда, где они могут погибнуть как крысы в канаве. Иди с ней, Луций, и передай это Элеазару. Очень кстати, что ты будешь нашим послом, будучи единственным выжившим из гарнизона, который он уничтожил. Скажи ему, что кровь шестисот безоружных требует отмщения, и что он, не проявивший милосердие к другим, не может ждать его от нас.

— Я не стану рисковать существованием целой когорты ради надежды спасти от разрушения чужую святыню. Но подожди. Передай ему мое последнее слово. Завтра мы пойдем в битву и приведем все свои силы к северным воротам. Когда мы достигнем ворот, мы окружим их и отбросим зелотов от стен Святилища. Передай это Элеазару и добавь, что мы намерены уважать Святилище. И если он искренне предлагает сдачу, пусть откроет ворота. Мы будем ждать перед ними, когда он их распахнет. Если он их немедленно не откроет или на нас нападут со стен, мы сразу же подожжем ворота и силой войдем во двор Святилища. Передай это Элеазару и возврращайся с его ответом.

Я склонил голову в знак согласия и не мог не восхищаться Титом за его прозорливость и нежелание подвергать своих людей опасности предательства. Затем, заговорив с некоторым смущением, я сообщил, что бежавшая от Симона бен Гиоры пленница ожидает в подземном убежище, и что я прошу его разрешения привести ее с собой и дать ей свободу. Тут уж Тит подмигнул мне и сказал, что я могу поступить по своему желанию, потому что в его цели не входит губить тех, кто жаждет бежать с римлянином. Затем, повернувшись к офицерам, он дал им последнее распоряжение:

— Наши атаки начнутся как я планировал, — сказал он. — Нападение на северные ворота осуществит первая когорта Пятого легиона, а фланги будут защищены копьеносцами Десятого легиона. Если ворота не будут открыты, мы постараемся подкопать их. Если мы не сможем этого сделать нам придется уничтожить их огнем. Даже если Элеазар откроет ворота, не доверяйте ему, и держите оружие в готовности и ждите предательского нападения. Что до Святилища, то передайте это центурионам всего войска, чтобы никто не подымал руку на Святилище и не грабил то, что там находится. Это мое последнее слово. Я верю, что вы проследите, чтобы ему повиновались.

После этих слов он закрыл совет, отправив командующих спать, в чем они крепко нуждались. Что же до меня, то перспектива увидеть Ревекку вновь пробудила во мне столь сильное возбуждение, что я с трудом ог дождаться спуска в проход, соединяющий крепость Антонию с Храмом. Но так сильна была моя тоска, что должен признаться, она была связана с опасением, ведь я уже видел ужасающий эффект, который осада оказала на население Иерусалима, и боялся увидеть, что моя любимая Ревекка, чьего простого взгляда было достаточно, чтобы возбудить во мне желание, превратилась в костлявую ведьму без зубов, лишившись своей плоти, словно восставший после смерти скелет. До чего же капризна наша страсть, если потеря нескольких фунтов плоти создает всю разницу между красотой и отвращением. Лишите их пухлых щечек, сплющите груди, что придает им вид голубок, и любовь немедленно исчезнет, не оставляя ничего, кроме неприязни. Эрос правит всего навсего изгибами и очертаниями форм, и если что-нибудь не по нему, то он немедленно прячет свое лицо, чем и доказывает, как мало можно доверять Эросу. И вот я шел по темному ходу терзаемый страхом, что найду свою любимую превратившуюся в костлявую ведьму. Можете представить мой восторг, когда я ее увидел и узнал, что осада сохранила ее здоровье и не уничтожила ее красоту. Тогда я еще не знал, как она ухитрилась сохранить относительную полноту, когда подавляющее большинство женщин города стали ходячими скелетами, да у меня и не было времени для расспросов. Я бросился к ней, обнял ее, целуя в губы, и не мог понять, почему она вырвалась и посмотрела на меня расширенными от ужаса глазами, в то время как еще больший ужас был виден в запавших глазах Элеазара. Неожиданно я понял, что оба они были твердо уверены, что я мертв, что Элеазар убил меня собственной рукой в роковой день сдачи. И вот увидев меня здесь в тусклом свете, обнимающим его сестру, не удивительно, что, учитывая его слабость, его больная совесть поразила его, и он решил, что я призрак, вернувшийся из ада, чтобы преследовать его. Я не собирался развеивать его иллюзию, но приняв замогильный вид, повернулся к нему и воскликнул:

— О порочный изменник, я вернулся не ради тебя, но чтобы спасти Храм. Слушай же решение Тита. Он не пошлет людей в это подземелье, потому что не доверяет тому, чьи руки обагрены кровью безоружных римлян, которым дал защиту Синедрион. Но завтра легионы подойдут к северным воротам. Если ты откроешь их, они войдут во внутренний двор и не станут разрушать и грабить Святилище. Таково уважение, которое Цезарь испытывает к этому Храму, который ты, в своем глупом буйстве, уже осквернил.

Элеазар по прежнему смотрел на меня, не зная, человек я или призрак, но Ревекка, которая ощутила мои объятия и решила, что для призрака они слишком страстны, воскликнула:

— Как это возможно, мой Цезарь, что ты жив? Ведь говорили, что никто из гарнизона не выжил, кроме Метилия, который потом в раскаянии повесился. Как ты оказался среди нас?

— Уж не благодаря твоему кровожадному братцу, — озлобленно сказал я. — Спроси Мариамну. Она устроила мои похороны и воскрешение.

Затем, повернувшись к Элеазару, я потребовал ответа.

— Скажи сразу, — произнес я, — что я должен передать Цезарю.

Элеазар опустил голову.

— Скажи, что мы побеждены. Мы не можем больше сражаться.

— Это первые разумные слова, которые ты произнес с начала войны, — заметила Мариамна.

— Цезарь милосерден, — произнес я. — Открой ворота. Не пытайся защищать Храм. Если ты сделаешь это, он пощадит Святилище.

Элеазар тяжело вздохнул. Перед его внутренним взором прошла панорама войны. Он вспомнил великие надежды, которые лелеял, и сравнивал с тем отчаянием, которое теперь испытывал.

— Бог отвернулся от нас, — сказал он.

— Неразумный! — закричала Мариамна. — Бог отвернулся от тебя или ты отвернулся от Бога? Ты помнишь, как Луций пришел к тебе и предложил, что будет сражаться на стороне евреев? Разве не ты отверг его предложение, выдвинув немыслимое требование, чтобы он связал себя с твоим делом, открыв ворота отцовского дома сикариям и дав им возможность убить его отца? И разве не твой собственный отец Ананья, сказал тебе, что ты выпустил на Израиль бешеных псов, и что он, и ты, и все мы погибнем от их рук? Разве эти проклятые сикарии и зелоты не показали себя еще большим несчастьем, чем даже омерзительный Гессий Флор? Но кто усилил сикариев? Кто дал им оружие и пригласил в город? Ты, Элеазар! Будешь ли ты теперь обвинять Бога и упрекать за то, что он нас покинул?

— Наши цели были справедливы, — ответил Элеазар. — Ты, Луций, хоть и являешься наполовину римлянином, был однажды на нашей стороне. Разве у нас не было оснований для восстания? Разве наши попытки получить свободу не были справедливы?

— Они были справедливы, — ответил я. — И в начале Бог был с тобой. Он отдал в твои руки римский гарнизон и заставил Метилия сдаться. Но разве ты выказал милосердие? Разве ты не набросился на нас и не перебил, нарушая тем самым самую священную клятву и бросая вызов своим вождям, мудрым людям Синедриона? С этого момента Бог оставил тебя, увидев, что ты клятвопреступник и нарушитель закона. Разве закон Моисея не запрещал тебе уничтожать тех, кто сдался и сложил оружие?

Элеазар ничего не ответил. Да и что он мог сказать, ведь даже самый изворотливый софист не смог бы оправдать его действия по избиению римского гарнизона.

— Не жалуйся на Бога, — сказал я, — и не возводи на Всевышнего обвинения в несправедливости. Не вини и римлян в разрушении этой страны. Когда я думаю, как милосерден Тит, и как упрямо вы отказывались от его милости, я могу только плакать. Как часто Иосиф обращался к вам с предложением пощады, а вы каждый раз отвергали его, швыряли в него камни и пускали стрелы.

— Иосиф предатель, — сказал Элеазар, и в его глазах появилось нечто, напоминающие прежний огонь.

— Глупец, — ответил я. — Разве это предательство пытаться спасти Иерусалим? Иосиф по крайней мере понимал, когда дело проиграно. Вы же, ослепленные самомнением и безумием, сражались даже тогда, когда не осталось никаких надежд. Но я не стану надрываться в спорах с тобой. Если даже эти события не доказали тебе истину, о которой я говорю, ты ничему не научился из моих слов. Сейчас достаточно, чтобы ты открыл ворота Святилища и не позволял своим людям сражаться на стенах. Так каково твое слово? Даешь ли ты обещание?

— Я даю тебе клятву, — сказал Элеазар, протягивая правую руку.

— Нет, — ответил я. — Какова цена твоей клятвы? Я помню день, который показал, как ты держишь свое слово. Если ты нарушишь клятву и не откроешь ворота, римлянам придется их снести. Если ты опять нарушишь слово и будешь сражаться со стен Святилища, это будет означать, что мы разрушим Храм. Подумай, Элеазар. Судьба Божьего дома в твоих руках. Действуй так, чтобы не сказали, что ты виновник разрушения Храма.

— Мы не будем сражаться, — ответил Элеазар. — Я сдержу слово. В присутствии Бога, Луций, я клянусь, что делал лишь то, что считал правильным. Казалось, что никакое дело не будет слишком мрачным, если оно приведет нас к свободе. Мне не удалось выполнить мою задачу. У меня отняли власть. Пусть Цезарь судит меня. Мне не страшны решения, которые он может вынести. И если он приговорит меня к смерти, я с радостью ее встречу.

Когда я услышал его слова, я не мог не ощутить жалость, несмотря на то, что когда-то Элеазар чуть не убил меня. Затем, обняв Ревекку, я заговорил о прошедших годах, о том, что ее образ всюду был со мной, не оставляя даже в самой гуще сражений.

— Я поклялся вернуться к тебе, — сказал я. — И сдержал обещание. Однажды я уже просил тебя бежать со мной из Иерусалима, и ты отказалась. Теперь я прошу тебя вновь. Неужели ты откажешься вторично?

Она содрогнулась и прижалась ко мне. Само имя Иерусалима стало для нее символом ужаса и смерти.

— О Луций, забери меня отсюда и как можно дальше. Давай поедем туда, где воздух чист, ветер свеж, где не нужно дышать запахом смерти. О Луций, я не стою тебя, но если ты любишь меня, я пойду с тобой на край света, и в этот раз, — добавила она, бросая многозначительный взгляд на Элеазара, — на этот раз мне не нужно будет бояться твоей мести, Элеазар?

Не глядя на нее, он склонил голову.

— Делай, что хочешь, — ответил он. — Моя душа устала от жизни. Если у тебя после всего, что ты видела, еще сохранился к ней вкус, тогда живи, где хочешь и с кем хочешь. Мне все равно.

— Пора возвращаться, — заметила Мариамна. — Пошли, нам надо идти.

Я взял Ревекку за руку и повернулся к темному проходу, а Мариамна подняла лампу и приготовилась вести нас к крепости Антонии. Здесь было четыре разных перехода, выходящие из потайной палаты, и в одной из них я неожиданно увидел свет. Не зная, приближаются ли друзья или враги, я бросился с Ревеккой в тень одного из туннелей, и как раз в это время в помещении ворвалась группа вооруженных людей. Впервые с ночи разрушения нашей виллы я смотрел на ненавистное лицо Симона бен Гиоры. Он стоял, бешено глядя на Мариамну, в одной руке горящая головня, в другой — меч. Его проклятое лицо было пунцовым и искажено гневом.

— Где она? — кричал он. — Где она? Куда ты ее спрятала?

Я схватил Ревекку и потащил дальше в тень. Мариамна смотрела на Симона бен Гиору без всякого страха.

— Опусти меч, — сказала она. — Разве ты еще не достаточно пролил крови?

— Где она, где она? — кричал Симон. — А ты, предатель, что за заговоры ты плетешь? Сын Ананьи готовится сдать Святилище римлянам? Разве нет, мерзавец?

Элеазар не двигался. Его плотной стеной окружили люди Симона бен Гиоры, которые нашли путь через лабиринт, после того, как подвергли пыткам Иуду бен Ари. Они пытали его, пока он не поведал им о заговоре Мариамны. Но Симон, по прежнему охваченный страстью к Ревекке, больше интересовался открытием ее местонахождения, чем планом Элеазара сдать Святилище. Он как безумный кричал на Элеазара, требуя, чтобы тот ответил, где прячется Ревекка, а так как Элеазар молчал, ткнул в его лицо принесенную горящую головню. Раздался мучительный крик, а затем последовала дикая схватка. Элеазар вырвался из рук державших его людей и выхватил свой меч. Горящая головня ослепила его, но он ринулся на врагов, не видя их. Сикарии словно волки сомкнулись над ним. Они изрубили его тело, а затем повернулись к Мариамне, которая молча стояла, глядя на Симона бен Гиору.

И тут случилось нечто странное и ужасное, что и сейчас, когда я обо всем вспоминаю, заставляет мои волосы шевелиться от страха. Сикарии, их руки были обагрены кровью Элеазара, приблизились к Мариамне, намереваясь свести с ней счеты, когда неожиданно они остановились, словно обратились в камень, и я увидел на их бледных лицах признаки ужаса. Потому что Мариамна, которая стояла безоружная, подняла руки над головой и странным, ужасным голосом, ничего похожего на который я никогда раньше не слышал, стала вызывать в это мрачное место мстительные души умерших. Одного за другим вызывала она их, благороднейших людей среди еврейского народа, которых уничтожил Симон бен Гиора. Она вызвала первосвященника Ананью и его брата Езекию, она вызвала их приемников, священников Анана и Ехошуа, который стремился спасти город, но был жестоко убит. Она вызвала Маттафия, который пригласил в город Симона, а в награду был разорван крючьями палачей вместе со своими тремя сыновьями. Она вызвала Элеазара, чье изувеченное тело все еще лежало на камнях перед ними, и чья душа только-только достигла обиталища мертвых. Когда она вызывала их, ее голос перешел в крик, ее изможденное тело дрожало от неестественного напряжения.

— Идите! — кричала она. — Идите! Стекайтесь сюда во множестве, убитые вожди Израиля. Идите в это обиталище мертвых и взгляните на своих убийц!

Ужасное зрелище! Мои зубы стучали, пока я смотрел. Ревекка в ужасе спрятала свое лицо у меня на груди. Потому что вокруг мы ощущали движение мертвых, словно призраки, вызванные Мариамной, толпились в темном, тускло освещенном помещении. Сикарии стояли, словно превратились в камень, а призрачные лица обретали форму в полутьме, кривились и искажались в смертельной агонии. Это призрачное присутствие было слишком сильным испытанием даже для Симона бен Гиоры, который закрыл руками лицо, словно для того, чтобы отогнать свирепые взгляды их потухших глаз. Он крикнул своим людям:

— Прирежьте ее. Убейте проклятую ведьму!

Но никто не двигался. Тогда Симон бен Гиора сам прыгнул вперед и не глядя нанес удар. Я увидел, как Мариамна пошатнулась и упала на землю. Вызванные ею призраки растаяли в темноте. Симон и сикарии ушли по тому пути, по которому пришли, а мы с Ревеккой посмотрели на бледные лица друг друга и прокрались в комнату, чтобы помочь Мариамне. Случайный удар ранил ее в шею, из раны струилась кровь, растекаясь лужей на полу. Ее глаза уже затуманились в преддверии смерти.

— Это конец, — слабо произнесла она. — Забери Ревекку. Иди в святилище. Не старайся вернуться в Антонию. Ты никогда не найдешь дорогу. Жди прихода римлян. Прощай, мой Луций.

Ее голова упала в лужу собственной крови, глаза навеки закрылись. Я наклонился и поцеловал ее в губы, затем закрыл ее лицо краем ее одежды. Ревекка взяла меня за руку и указала на ступени, ведущие из убежища в Святилище, но как только мы двинулись к ним, в одном из тоннелей мы услышали шаги. По-видимому услышав наши голоса этот проклятый Симон бен Гиора возвращался назад. Теперь было бесполезно пытаться прятаться в Святилище, потому что сикарии наступали. Нашей единственной надеждой было бегство в туннель, и как только мы бросились туда, мы услышали крик Симона, заметившего Ревекку, перед тем как она исчезла в темноте. Не смотря на страх, мы бежали во тьму, поворачивая то туда, то сюда, чтобы оторваться от преследователей. Но поступая так, мы добились лишь того, что заблудились. Я совершенно забыл дорогу, по которой мы шли, забыл, сколько поворотов мы совершили во время бегства. У меня было чем разжечь огонь, чтобы осветить окружающее нас подземелье, так как Мариамна мудро настояла, чтобы перед тем, как мы покинули Антонию, я взял кремень, огниво и свечу. Однако не зная, на сколько близко может находиться Симон бен Гиора и его разбойники, я не мог решиться позволить себе пообную роскошь. Со всех сторон нас окружала абсолютная тьма, и мы не имели ни малейшего представления, в каком направлении идти, чтобы выбраться из нашей тюрьмы.

Чай за часом мы шли по туннелям, держась руками за скользские стены, то и дело спотыкаясь о тела тех несчастных, что пробрались сюда в надежде обрести безопасность, а обрели лишь смерть. Время в этой тьме почти остановилось. Не знаю, как долго мы брели по лабиринту, по ползком, то выпрямляясь, а запах смерти все время окужал нас. Я уже примерился с мыслью, что мы никогда не выберемся из этого проклятого места, и эти переходы станут нашей могилой. Ослабев от голода и жажды, мы в конце концом будем еще живыми съедены крысами — вид смерти мало привлекательный. Я был рад, что со мной меч. По крайней мере я мог прекратить агонию.

В конце концов, пробравшись через множество необыкновенно узких ходов, я почувствовал нечто, что оказалось каменной дверью, которая под давлением моих рук открывала проход и тихо скользнула назад, словно опрокинулась на стержне. Я приободрился и радостно потянул за собой Ревекку в это, столь неожиданно появившееся отверстие. Ощупью изучив место, я понял, что мы попали в какое-то помещение, заполненное множеством предметов, которые были гладкими и холодными на ощупь. Я вытащил из-плд туники кремень и огнево, потому что мне казалось, что пора воспользоваться драгоценным светом. С трудом я зажег свечу и высоко поднял ее над головой, быстро оглядевшись вокруг. Возглас удивления сорвался с наших уст, когда мерцающий свет открыл нам окружающее. Мы находились в большом, но низком помещении, вырубленном в скале, стены которого были скрыты за сияющей массой золота. Везде, куда бы мы не смотрели, мы видели драгоценности, цепи и золотые нагрудники, золотые шлемы, прогнившие шкатулки из кедра, рассыпавшие свое содержимое по каменному полу — изумруды и аметисты, нитки жемчуга, великолепные агаты, сияющие топазы и сардониксы, горящие рубины. И среди всего этого сияющего великолепия, словно для того, чтобы напомнить нам о нашем отчаянном положении, на вершине той горы сокровищ покоился человеческий череп, пожелтевший от времени, через пустую глазницу которого смотрела крыса.

— Ты сошел с ума, — шептала она. — Ты хочешь выдать нас Симону? Над чем тут смеяться? Мы открыли тайну, что скрывалась тысячи лет.

Мы и правда наткнулись на тайну. Здесь, в скальной камере, находились потерянные сокровища Соломона, которые отчаянно искал царь Ирод и при чем без всякого успеха. Какие сокровища! Какое богатство! На все это золото можно было приобрести царство.

— Все богатство Соломона! — воскликнул я. — Но мы не можем на них купить даже корку хлеба.

Я наклонился и зачерпнул ладонью блестящие драгоценности, высыпавшиеся из одного из сундуков. Я смотрел сквозь их сверкающие грани на череп, лежащий на груде золота. И среди всего этого богатства на нас таращились крысы. У нас было сокровищ больше, чем может пожелать человек в своих самых безумных мечтах, и все же мы были обречены погибнуть от голода, жажды и истощения, ведь мы заблудились в самой глубине лабиринта, куда даже Ирод не добрался. В своих усилиях бежать, мы лишь попали в еще худшую ловушку. Я поставил свечу на вершину золотого шлема и взглянул на Ревекку.

— Бесполезно идти дальше, — заметил я. — Наши кости останутся здесь, любуясь богатствами Соломона. Но если мы должны умереть, мы по крайней мере умрем вместе.

Я шагнул к ней, намереваясь не откладывая взять ее на руки и насладиться удовольствием, которого так долго ждал. К моему удивлению, она отскочила назад, и в ее глазах появилось выражение загнанности и стыда.

— Не прикасайся ко мне, Луций, — сказала она. — Я не чиста.

Я заколебался, боясь, что она подхватила какое-нибудь заболевание в этом несчастном городе, возможно страшную проказу, которая всегда была распространена в этих местах. Я посмотрел на нее, выискивая признаки заболевания, характерную побелевшую кожу, что является предвестником подкрадывающейся смерти. Ревекка угадала мои мысли и покачала головой.

— С моим телом все в порядке, — сказала она. — Нечиста моя душа.

И затем голосом, в котором слышалась вина, она рассказала обо всем, что случилось с того дня, как я оставил ее у края Тиропского ущелья. Она поведала о своем эгоистическом отказе прислушаться к предупреждению рабби Малкиеля, и о том как в результате они с мужем оказались в ловушке в обреченном городе. Она рассказала, как добрый Иосиф настаивал на том, чтобы выйти за ворота, чтобы собрать травы в долине Кедрон.

— Я не знаю, что с ним сталось, — сказала она. — Больше я его не видела. Либо его убили сикарии, либо распяли римляне. В любом случае, я виновата в его смерти.

— Хватит, хватит, — в нетерпении закричал я. — Что думать о прошлом? Мы в ловушке здесь, в лабиринте, и здесь мы наверное умрем. Перед нами целая вечность, когда мы сможем обдумать свои грехи, но лишь сейчас мы можем наслаждаться радостями любви. Что же до твоего мужа, которого, как ты полагаешь, ты убила, то выбрось эти мысли из головы. Это я убил Иосифа бен Менахема. И моя правая рука была покрыта его кровью. И этот меч, что у меня с собой, вонзился ему в сердце.

Ее глаза расширились, и она дико посмотрела на меня.

— Ты убил Иосифа? Это была твоя месть? Я помню, как ты поклялся убить его, если он прикоснется ко мне.

— Ну хватит! — крикнул я. — Я убил его не из мести, а из сострадания. Он был распят и умолял меня положить конец его мучениям. Когда он умирал, он не испытывал к тебе злобы, а говорил о тебе с нежностью и просил меня позаботиться о тебе. Покончим с самобичеванием. Разве нет лучшего способа провести последнии часы?

И вновь я шагнул вперед, чтобы обнять ее, потому что близость смерти, казалось, усилила мою страсть. Но она вновь отодвинулась, словно сраженная виной, говоря мне, что полагает, что убила своего ребенка, когда он своим хныканьем сводил ее с ума, рассказала об ужасных мыслях, что занимали ее. Все это я слушал с смешанным чувством жалости и нетерпения, но когда она начала повествовать, как отдалась Симону бен Гиоре и пощадила его, имея в руке кинжал, которым могла бы его убить, да еще призналась, что объятие этого мерзавца давали ей наслаждение, а не отвращение, тогда, должен признаться, мной овладела дикая ревность, так как из всех живущих на земле людей, больше всех я ненавидел Симона бен Гиору.

Ревекка, чувствуя мой гнев, удвоила свои причитания, призывая меня раз и навсегда положить конец ее жизни.

— Ты не можешь ненавидеть меня больше, чем я сама себя ненавижу, и презирать больше, чем я сама себя презираю. Возьми меч и покончь со мной. Я навеки опозорена.

И столь силен был мой гнев, что я и правда вытащил меч и шагнул к ней, собираясь вонзить его ей под ребро. Своим ударом я собирался убить не Ревекку, а ненавистного Симона, чьей похоти она столь охотно уступила. Но когда под своей рукой я ощутил ее тело, прежняя страсть так захватила меня, что я отбросил меч, который с шумом упал среди драгоценных вещей.

— Оставим это! — воскликнул я. — Что нам думать о прошлом или же будущем? Если мы должны умереть, давай умрем в любви, а не в ненависти. Довольно уже ненависти!

Я больше не тратил времени на слова, а прижал ее к себе и покрывал ее лицо поцелуями. И здесь, в потайной палате, среди переливающихся сокровищ давно умершего царя, я снял с ее тела одежду и положил на каменный пол пещеры. Ревекка загорелась моей страстью, издавая вздохи и крики экстаза, как делают женщины в усладе любви. Казалась, сама близость смерти придавала нашему союзу особый восторг, таковы уж мудрость и равновесие Природы, что там, где смерть особенно яростно машет своим серпом, следом идет Венера, вновь засевая поля, лежащее перед этим голыми. И я, который приготовился погибнуть здесь вместе с Ревеккой, почувствовал, что во мне возродилась тяга к жизни. Что же до Ревекки, то она на время забыла свои грехи и неожиданно поддалась надеждам на новую жизнь. Она целовала меня и вновь тянула к себе и вздыхала уже не от печали, а от удовольствия.

— Ты принадлежишь мне, мой Цезарь, а я навеки принадлежу тебе. Ты подаришь мне детей, детей взамен тех, что я лишилась. Мы уедем далеко далеко отсюда. Мы забудем наши грехи и нашу вину. Мы вновь будем жить и дадим жизнь другим.

Увы, бедные мечты! Мы лежали, как с незапамятных времен лежат влюбленные, говоря о детях, которые у нас появятся, о доме, который мы построим, о жизни, которую будем вести, совершенно забыв наше безнадежное положение, потерянные в подземелье под умирающим городом, не имея возможности найти дорогу к светлому дню. Не могу сказать, долго ли длились наши мечты, за исключением того, что свеча, догорев до конца, неожиданно мигнула и потухла, погружая нас в кромешную тьму и грубо напоминая о реальности нашего положения. Я поднял Ревекку и ощупью помог ей одеться. Рука об руку мы пробирались через запутанные переходы, ведущие из сокровищницы. Хотя наше положение было столь же безнадежно, как и раньше, осуществление нашей любви восстановило наше желание жить, и я неожиданно почувствовал, что судьба будет добра и позволит нам набрести на тот переход, что приведет нас к крепости Антония.

Увы! У судьбы, однако, были совсем другие намерения. Неожиданно, на некотором расстоянии мы услышали отдающиеся от каменных туннелей слабые голоса, и с ужасом поняли, что Симон бен Гиора и сикарии так и не перестали нас искать. Раньше, чем мы успели бежать, мы оказались окружены темными фигурами людей. Я уловил мимолетный взгляд Симона, когда он бросился ко мне, держа перед собой горящую головню, которой метил мне в лицо. Увертываясь, я отскочил назад, а когда приземлился, то почувствовал, как земля дрогнула у меня под ногами. Не могу сказать, кто был больше удивлен, я или нападающие, потому что пол туннеля провалился, и я упал в темноту вместе с несколькими камешками, которые полетели рядом со мной.

Мое драматическое исчезновение бесспорно удивило Симона и ужаснуло Ревекку, которая обнаружила, что побывав уже на грани свободы, вновь попала в руки своего хозяина, Падая в пространство, я услышал ее крик, но звук ветра в моих ушах почти заглушил его.

То, что я не разбился, объяснялось тем, что я приземлился не на камни, а в воду, так как я упал с крыши цистерны, вырубленной в скале и созданной строителями Храма для сбора дождевой воды. Цистерна была очень глубокой, и я погрузился в нее, пока мне не показалось, что мои легкие могут разорваться. Я всплыл на поверхность и поплыл в том направлении, в каком оказался повернутым лицом, потому что тьма была столь непроглядной, что я не имел ни малейшего представления о величине водоема и о характере его стен. Пока я плыл, я несколько раз натыкался на распухшие предметы, плавающие в воде, которые как я понял, были телами людей, которые бежали в подземелье и упали в водохранилище. Когда я достиг стен, я понял, что они гладкие, и потому решил, что это место станет моей могилой, так как я уже ослабел и не смог бы долго оставаться на плаву. Я успокоил себя мыслью, что по крайней мере избегу участи быть заживо съеденным крысами, а пока медленно плавал по моей водной тюрьме, ощупывая стены в поисках средств выбраться из воды. К своей великой радости я и правда обнаружил несколько выступающих камней, напоминающих ступени, вделанные в одну из сторон скалистой стены. Я вцепился в них и поднял свое тело, с которого стекала вода, с отчаяной энергией цепляясь за скользкий камень, и постепенно выбрался. Не знаю, высоко ли я поднялся, но глухое эхо, от падающих в воду камешков подсказало мне, что я был далеко над поверхностью. От голода и усталости у меня кружилась голова, и я с трудом держался за камень, боясь, что в любой момент могу соскользнуть со своего неустойчивого насеста и вновь рухнуть в глубину. И я не надеялся, что в случае, если бы упал, я смог бы вторично выбраться из воды, поскольку мои силы были на исходе.

И здесь моя рука потянулась вперед в поисках следующей опоры и обнаружила нишу в скале. Я отдохнул в ней, с благодарностью растирая свои конечности, так как после купания в холодной воде весь дрожал. Ниша вела в туннель, куда я и пополз, так как ход был слишком низок, чтобы в нем можно было стоять. Я завернул за угол хода и попал в более широкий переход, где с огромным облегчением увидел над собой слабую щель света, показавшуюся в абсолютной тьме маяком надежды. Я карабкался по ходу, который теперь круто поднимался вверх, и в конце обнаружил две каменные плиты, между которых пробивался виденный мной слабый свет. Я уперся рукой в одну из каменных плит и понял, что могу ее поднять, однако же я колебался, делать ли это, не зная, что могу обнаружить наверху. Очень осторожно я приподнял мраморную плиту и посмотрел. Я ничего не видел и ничего не услышал. Надо мной находилась большая тускло освещенная комната, очевидно совершенно пустая. Подняв еще выше мраморную плиту, я удержал ее в равновесии на грани, выбрался из туннеля и вернул плиту на место.

Теперь я начал понимать, где я, и меня охватил жуткий страх, так что даже зубы стали выбивать дробь, а руки и ноги задрожали. Из карты, которую когда-то показывала мне Мариамна, я знал, что один из ходов, проделанный Иродом под Храмом, заканчивался под Святая Святых, и я не сомневался, что мои блуждания в конце концов привели меня в этот туннель, и что теперь я стою или скорее лежу в столь священном месте, куда только первосвященник может входить раз в год после трудоемкого очищения. Затем я подумал, что я всего навсего необрезанный язычник, далеко не чистый и неподобающе одетый, моя одежда превратилась в лохмотья, я вонял словно мерзкая крыса, и я не сомневался, что могущественное божество, в чьи владения я вторгся, немедленно положит конец моему жалкому существоваию. Нельзя сказать, что эта мысль очень расстроила меня, так как мой дух пал, а мои силы исчезли, и я не мог радоваться спасению от многих опасностей, потеряв Ревекку, увидев гибель Мариамны, и осознав, что все наши планы по спасению Храма обратились в ничто. И вот опустившись на колени, и прикрыв голову, как это делают евреи во время молитвы, я обратился к всевышнему, в чьи святыню вошел, со словами:

— О Господь, знающий человеческое сердце, суди меня, как сочтешь нужным — человека, который невольно вошел в Святилище…

Затем собравшись, на сколько мне это удалось, чтобы можно было умереть с чистой совестью, я приготовился к тому, что на меня обрушится божественная месть, ожидая, что в одно мгновение меня охватит пламя Его гнева. Но когда прошло несколько минут, а ничего не случилось, я немного набрался смелости, думая, что Яхве бог милосердия, а не только мести, и видимо он не считает мое тело стоящим его небесного огня. Или же, возможно, рассуждал я, правдивы истории, которые я слышал, будто Бог отверг Храм. Потому что один из священников, бежавших к римлянам, говорил мне, что ужасное предзнаменование вселило ужас в их сердца. Среди ночи в праздник Пятидесятницы[61] в Храме раздался странный неземной шум, словно собралась огромная множество и услышали голоса: «Мы уходим отсюда». Это священник объяснил тем, что множество ангелов, обычно охраняющих Храм и собирающихся вокруг божественного присутствия, в конце концов покинули его, считая что в результате непочтительности сикариев Храм более не является подходящим местом для Бога. Немного осмелев от подобных мыслей, я поднял голову и огляделся, потому что не мог не полюбопытствовать, действительно ли это священное помещение пусто или в нем находится золотая голова осла, как утверждали греки и египтяне. Свет здесь был тусклым, а помещение очень высоким, и я не мог не пройтись по нему, чтобы удовлетворить свое любопытство относительно его пустоты. На сколько я мог видеть, оно и вправду было пустым. Здесь не было ни изображения, ни алтаря. Стены и потолок были из золота. Свет проникал сюда лишь через великолепную завесу, тканую в Вавилоне и расшитую разными цветами, значение которых я уже объяснял. Эта большая завеса время от времени шевелилась, и свет на ее поверхности покрывался рябью, словно солнечные лучи на воде, но я не знал, было ли причиной движение жизнь святого духа или просто ветер.

Так как месть Бога не уничтожила меня, я поспешил оставить священную комнату, пока божество не передумало. На четвереньках ползком, я направился к завесе и осторожно посмотрел из-за нее, можно ли выбраться. В Святая Святых я был в безопасности, так как никто из Храмовой стражи не вошел бы в это помещение, но снаружи они все время были настороже, и я не сомневался, что они быстро покончили бы со мной, если бы обнаружили меня в Святилище. Комната снаружи Святая Святых, которую они называли Святым местом, была пуста, и я пробрался туда и поспешил прятаться за алтарь, на котором воскуряют фимиам, и сразу же после этого через комнату прошел стражник Храма.

Этот алтарь был из чистого золота. Рядом стоял стол, тоже из золота, на котором были размещены двенадцать хлебов предложения, и я не могу отрицать, что будучи ужасно голоден, я соблазнился последовать примеру царя Давида, который ел хлеба предложения, хотя эта пища предназначалась только для священников. Однако мне было не по себе, частично из-за уважения, которое я испытывал к религии евреев, а частично из-за страха быть обнаруженным. Рядом со столом, где находились хлеба предложения, стоял огромный золотой светильник высотой с человека с семью ветвями, символизирующими семь планет. Помещение Святого место было необыкновенно высоким, более ста футов в высоту, и закрывалось второй завесой, напоминающей ту, что висела перед Святая Святых.

Я терялся в догадках, как мне выбраться из Святилища, ведь у меня не было надежды пересечь внутренний двор и остаться незамеченным, а стража Храма убила бы меня, если бы нашла. У меня не было выбора, кроме как остаться здесь, пока римские атаки на ворота не позволят нашим войскам войти во двор Святилища. Что атака уже началась, я мог предположить по шуму снаружи, а заметив маленькое окно в стене Святого места, я подкрался к нему и, прячась за стоящие здесь сосуды, осторожно посмотрел. Солнечный свет во дворе был столь ярок, что чуть не ослепил меня, уже привыкшего к темноте. На стенах Святилища было полно людей, а с другой стороны северных ворот поднимался огромный столб дыма. По этому дыму я понял, что Тит устал ждать, когда откроются ворота, и отдал приказ сжечь их. Легионеры навалили перед воротами кучу хвороста и зажгли огонь, давший такой жар, что серебряные пластины, покрывающие ворота, расплавились, и жидкое серебро потекло потоком по ступеням Храма. Потом загорелась деревянная основа, ворота охватило яростное пламя, и они рухнули среди горящих угольев. Видя, что больше ничего не мешает им приблизиться к Святилищу, за исключением горящих обломков, которые они сразу же начали тушить, легионеры ответили на это мощным криком.

Теперь сквозь кипящие клубы пара я увидел первых римских солдат приближающихся по ступеням к Святилищу, а перед ними стояла кучка священников, левитов и вся стража Храма, чтобы помешать их продвижению. Так как Элеазар был убит до того, как смог отдать своим людям приказ, запрещающий сражаться за Святилище, на крыше здания было множество священников, которые, раз им не подобало держать оружие, отламывали золотые шпили, что украшали крышу, чтобы отпугнуть от Святилища птиц, и швыряли их в головы атакующих римлян. Приближаясь мощными рядами, щиты сдвинуты, римляне поднялись на пятнадцать ступеней, что вели к Святилищу, и бросились на защитников. Началась ужасная бойня, так как евреи сопротивлялись с яростью отчаяния, а римляне нападали с упорством людей, увидевших близкую победу. Великолепный мраморный пол снаружи Святилища стал скользким от крови, и кровавая река потекла по ступеням, которые вскоре покрылись телами убитых и раненых. Так как вся стража Храма оставила Святилище, чтобы присоединиться к кровавой битве под его стенами, я получил возможность выйти из здания, пробравшись под завесой, закрывавший вход, и со всех ног бросился к римлянам.

И тут меня чуть не убили, потому что мои блуждания по подземным переходам под Храмом придали мне вид скорее утонувший крысы, чем римского солдата, и войско без сомнения приняли меня за зелота, намеренного умереть геройской смертью, защищая свою страну. К счастью меня узнал один из декурионов Двенадцатого легиона, который, отвечая на мои требования, вызвал двух легионеров, чтобы они проводили меня к Титу, которому я должен передать срочное сообщение. Однако, когда я собирался уходить, я увидел зрелище, от которого у меня в жилах застыла кровь. Очень смуглый солдат, должно быть из сирийских вспомогательных отрядов, забрался на плечи своего товарища и, размахнувшись горящей головней, приготовился швырнуть ее в окно одного из строений, что примыкали к основанию Святилища и в который хранилось масло, мука и священнические облачения, используемые во время Храмовых служб.

— Остановите его! — крикнул я. — Остановите! — и с полудюжиной легионеров, послушавшихся меня, я бросился к негодяю, который на мгновение заколебался, но затем бросил головню в окно, спрыгнул с плечей товарища и скрылся среди сражающихся людей.

Не знаю, что находилось в этом помещении, но предполагаю, что оно было заполнено ароматическими специями, которые из-за своей масляной основы прекрасно горят. Из окна повалили клубы дыма, и через несколько мгновений заплясали языки пламени. Я повернулся к дежурному и велел ему немедленно бежать к Титу, чтобы сообщить, что его приказы игнорируют, и что войска умышленно подожгли Святилище. Послание произвело такое впечатление на Тита, что он со всеми трибунами примчался сюда в том виде, в каком был, без своих доспехов, и приказал солдатам тушить огонь.

Но эти попытки не увенчались успехом, так как римские легионеры, обычно самые дисциплинированные в мире, при виде пламени, вырывающимся из святилища, казалось заразились каким-то безумием. Они притворялись, что не слышат приказов Тита, но набросились на Святилище, словно волчья стая на тушу. Отчаявшись добиться подчинения иными средствами, Тит приказал Либералию, центуриону своих телохранителей, отогнать солдат дубинками, но даже это не помогло. Всю ненависть, которой солдаты воспылали к евреям из-за длительной осады и многих трудностей, что им пришлось испытать, они обратили на Святилище, словно оно было живым существом. Наконец, видя что пламя охватило здание и никакими усилиями его не спасти, Тит, отчаявшись привести к порядку своих взбесившихся солдат, отвернулся от пылающего Святилища и ушел в крепость.

Что же до меня, то я должен был последовать за ним, доложить о неудаче и объяснить причины провала моей миссии. Но я не мог принудить себя уйти от здания, где сейчас гибло все святое и ценное. Войдя в Святое место, я увидел, что вскоре пламя охватит все строение. Воздух стал уже тяжелым от дыма и острого запаха горящего дерева, к которому добавился особый аромат редких духов и специй, поглощаемых пламенем. Солдаты, жаждущие грабежа, уже тащили золотой стол, алтарь и священный светильник, хрюкая и потея, когда волокли огромные предметы, затаптывая хлеба предложения и священные травы. Иные, надеясь на более богатую добычу, спешили к завесе Святая Святых, когда неожиданно появился изможденный еврейский священник, одетый в священное облачение. Он воздел руки, его глаза горели от ужаса, и он призывал солдат остановиться:

— Назад, назад! — кричал он. — Это святое место. Назад, не оскверняйте священной земли!

Этот изможденный человек был странно внушителен, когда стоял перед завесой Святая Святых, его запавшие глаза расширились от ужаса, вокруг клубился дым, жадное пламя лизало крышу над его головой. Даже на легионеров это, казалось, произвело впечатление, и они остановились, то ли из уважения к священнику, то ли из-за того, что боялись, как бы крыша не обрушилась им на голову — точно не могу сказать. Но один из арабских лучников натянул лук и выпустил в священника стрелу, которая пробила ему череп, и священник упал на пол. А через мгновение пламя, прокравшись под крышей, поглотило длинную веревку, которая держала завесу, и огромная сверкающая ткань с шуршащим звуком упала вниз, похоронив под многочисленными складками умирающего священника. Порыв ветра подул в Святая Святых, так что она наполнилась пламенем. Большинство солдат в ужасе бежали из Святилища, но такова жадность людей к золоту, что те, что тащили светильники и золотой стол, по прежнему потели, передвигая свою добычу, словно желали быть изжаренными во время своих стараний.

Теперь весь Храм, казалось, кипел от крови и огня, а крыша Святилища, поддавшись пламени, рухнула с ужасающим шумом, оставив одни стены. На стенах находились многие священники, которые один за другим бролись в пылающую бездну, предпочитая погибнуть в пламени, чем быть захваченными римлянами. Другие священники, стоя на крышах меньших строений, что примыкали к главному зданию, продолжали сражаться с римлянами и забрасывать нас камнями. Остатки стражи Храма продолжали бой и убили многих легионеров, которые будучи нагружены добычей, не могли защищаться. Я сам чуть не погиб в результате столкновения с одним из этих людей, который прыгнул на меня сзади, нанес мне удар в голову, чуть не оглушивший меня, так что я упал на четвереньки на покрытый кровью пол рядом со Святилищем, так густо усеянный телами, что мрамора почти не было видно. Из-за этого удара и моего полуобморочного состояния и понимал, что подвергаюсь большой опасности, потому что из пылающего Святилища, которое было щедро покрыто золотом, теперь изливался сияющий поток расплавленного металла, на пути которого я лежал, совершенно не способный двигаться. Если бы надо мной не сжалился один из легионеров и не оттащил в безопасное место, я мог бы заживо сгореть в реке жидкого золота, редкий и очень дорогой вид смерти, но я вряд ли выбрал бы его, если бы имел выбор.

С множеством других раненых римлян я был отнесен обратно в крепость Антонию, и на этом моя деятельность на некоторое время прекратилась. Хотя удар, полученный мной, был не особенно опасен, но в этих мерзких переходах под Храмом я подхватил жесточайшую лихорадку, которая несколько дней продержала меня в бреду, так что я не знал, где я и кто я. Болезнь медленно отступала и более двух недель продержала меня, прикованного к постели. За это время все, что осталось от Храма было разнесено на части, захватившими его римлянами. Шла настоящая бойня, не выказывающая жалости к возрасту, не уважающая положения людей. Дети и седобородые старики, миряне и священники — все убивались. Ревущее пламя устремлялось вверх и вширь, сливаясь со стонами жертв. Стоял ужасный шум. Военный клич римских легионеров несся вперед, сливаясь с криком зелотов, окруженных огнем и мечами, и криками беженцев, что в панике бежали в руки своих врагов. В бешенстве разрушения римляне, казалось, даже забыли свою страсть к добыче, потому что они спалили сокровищницу, где находилась огромная сумма денег, горы одежды, драгоценностей и других сокровищ, которые богатые поручали сокровищницам из своих разрушенных домов. Затем солдаты направились в один из сохранившихся портиков снаружи двора язычников, где находилось множество несчастных женщин и детей, которые бежали сюда, ведомые лжепророком, заявившим им, что здесь они смогут найти спасение. Не знаю, какого спасения они ждали, но римляне подожгли портик и уничтожили всех, даже не дожидаясь приказа своих офицеров. Число погибших здесь составило шесть тысяч человек.

Все это случилось в тринадцатый день августа, во втором году правления Веспасиана, в тот же самый месяц и тот же самый день, когда в далеком прошлом Храм Соломона был сожжен вавилонянами. Странно работает судьба. Можно даже решить, что ее колесо совершило полный круг, повторив предыдущие события. Со времени постройки Храма царем Соломоном до дня его окончательного разрушения римлянами прошло тысяча сто тридцать лет, семь месяцев и пятнадцать дней, а со второго возведения Храма при Кире прошло шестьсот тридцать девять лет.

В восьмой день сентября начались атаки на Верхний город, и все четыре легиона трудились, чтобы снести последнюю оставшуюся стену. Теперь сопротивление было слабым, и Верхний город был взят без особых трудностей. Если бы защитники не были измучены голодом, крепость могла бы оказаться почти неприступной. Сикарии же потеряли последние крохи здравого смысла, оставшегося у них, потому что при приближении римлян они оставили три башни Гиппик, Фацаиэль и Мириам, в которых если бы захотели, они могли бы держаться месяцами. Они вышли из укреплений и сражались на открытом пространстве, где были легко уничтожены римскими войсками. Ворвавшись на улицы города, солдаты убивали всех, на кого падал их взгляд, и поджигали дома со всеми, кто пытался укрыться в них. Очень часто в своих рейдах, заходя в дома, чтобы пограбить, они находили мертвыми целые семьи и комнаты, забитые жертвами голода. Содрогаясь и шатаясь от вони, они бежали прочь и поджигали дом, но улицы были столь густо усеяны трупами и затоплены кровью, что пожары часто гасли в кровавом потоке.

Я же, вместе с другими больными и раненными, был перенесен в одну из комнат башни Гиппика, в ту самую, где четырьмя годами ранее я разговаривал с Метилием относительно сдачи гарнизона. Когда я более менее оправился от болезни, я был вызван к Титу и поведал ему все несчастья, свалившиеся на меня в подземельях Храма. Я не мог не посетовать горько на судьбу за ее капризы, ведь если бы не случайное появление Симона бен Гиоры, я мог бы спасти Храм и вернуть Ревекку. На это Тит как мог утешил меня, говоря, что во время войны шутки судьбы часто бывают самыми злобными. Зная что во время моего беспамятства я все время упоминал имя Ревекки, он спросил меня о ней, и я поведал ему о нашей несчастной любви, не в силах сдержать слез, когда говорил о том, как потерял ее.

— О бессмертные боги! — воскликнул я. — Дайте мне возможность отомстить Симону бен Гиоре. С того дня, как он ударил меня во дворе неевреев у меня появилось еще больше оснований ненавидеть этого кровожадного зверя. Он убил моего отца и моего слугу Британника, он разрушил мой дом, убил Мариамну, которая была мне как мать, сделал Ревекку игрушкой своей похоти. Но что это значит в сравнении с его большим преступлением — ведь из-за его безумия Иерусалим лежит в развалинах. Если этому человеку удастся выжить, я никогда больше не поверю в божественное правосудие.

На это Тит ответил, что дела богов не всегда можно понять людям, но хотя Симон бен Гиора и не схвачен, он все еще надеется найти его в переходах под Храмом. Что же до Ревекки, то он сказал, чтобы я не отчаивался, а вместе с Иосифом Флавием пошел и поисках бы ее среди пленников во дворе женщин, куда было согнано около двадцати тысяч человек.

— Если она там, я позволю тебе освободить ее, — объявил он. — Я сказал Иосифу, что он может освободить любого своего друга. Это относится и к тебе, Луций. Во дворе женщин множество пленных. Ими занимается Фронтон. Скажи ему, что тебя послал я.

Я поблагодарил Цезаря за его великодушие. Все еще слабый после болезни, опираясь на руку Иосифа, я приготовился спуститься в город. Однако перед тем как мы вышли, мы поднялись на вершину Гиппик, с которой можно было видеть весь Иерусалим, окрестности и горы.

Перед нами открылась картина полного опустошения. От стен Давида на юге до края Бет-Зеты и от могилы Гиркана до Тиропского ущелья не осталось ни одного стоящего дома. Огромная часть Верхнего города все еще горела. А Нижний город и та его часть, что была известна как Акра, была так выровнена, что нельзя было догадаться, что когда то здесь жили люди. От горы Мория и разрушенного Святилища по прежнему поднимался дым, так как в подземных хранилищах все еще полыхал пожар. И это зрелище разрушения оказало на меня столь сильное впечатление, что я не мог говорить, а лишь бессильно склонился к каменному парапету у края башни, глядя на пожар, пожирающий то, что осталось от города. Иосиф заломил руки и процитировал слова пророка Иеремии, который во времена Навуходоносора бродил по развалинам Иерусалима:

Как одиноко сидит город, некогда многолюдный!

Он стал, как вдова: великий между народами…

Пути Сиона сетуют, потому что нет идущих на праздник:

Все ворота его опустели, священники его мертвы…

И отошло от дщери Сиона все ее великолепие…[62]

И правда отошло. По улицам города мы медленно шли к Тиропскому ущелью, задыхаясь от дыма, с трудом пробираясь через развалины. Солдаты уже устали грабить город. У них было столько золота, что цена на благородные металлы упала вдвое против прежнего. Теперь, чтобы ускорить задачу по расчистке руин, они просто разрушали все, складывали в кучу то, что могло гореть и поджигали. Тит приказал, чтобы Иерусалим сравняли с землей и оставили лишь три башни, чтобы обеспечить убежище римскому гарнизону. Куда ни глянешь, мы видели солдат, рушащих стены и то, что осталось от домов, и я не мог не вспомнить пророчество рабби Иисуса, о котором еще до войны рассказывала Мариамна: «Не останется здесь камня на камне».[63]

На горе Мория солдаты рушили стены Святилища, стараясь с помощью ломов сдвинуть огромные мраморные блоки, из которых оно было выстроено. Благородные портики были разрушены, а их мраморные колонны стояли, жалобно устремившись в небо. Некоторые из них треснули от жара пламени, и все почернели от дыма. Большая часть стены Святилища была разбита, но двор женщин был еще цел, хотя сокровищницы, окружающие его стены, были выжжены пламенем. Этот огромный двор был плотно забит еврейскими пленниками — мужчинами, женщинами и детьми, так что было не продохнуться. У одних из ворот на деревянной платформе восседал Фронтон, префект, пытающийся решить судьбу такого множество людей. От жары он взмок и время от времени вытирал тряпкой брови. Сбоку от него стояла группа палачей, которые без церемоний обезглавливали всех мужчин старше шестнадцати лет. Молодых женщин и детей скопом продавали сирийским и аравийским торговцам рабами, которые ожидали перед платформой Фронтона словно стая гарпий. Услышав, что нас послал Тит и разрешил нам освободить своих друзей. Фронтон только выругался и заявил, что мы можем забирать всю эту проклятую толпу, если хотим.

— Скажите Титу, чтобы прислал нам помощников! — воскликнул он, с досадой промокая лоб. — Разве я могу осуществить правосудие над такой армией чучел? Торговцы рабами не дают подходящей цены. Мои люди устали казнить мужчин, а у меня нет еды, чтобы накормить эту ораву. Среди них свирепствует чума, и они мрут как мухи. Это посещение может стоить вам жизни. Вас может убить вонь.

Тем не менее мы вошли во двор, прижав ко рту сырые тряпки. Жара во дворе была кошмарной, так как хотя наступил сентябрь, солнце продолжало палить с безоблачного неба. Скученные вместе без пищи и воды, многие пленники просто лежали и апатично смотрели перед собой, другие слабо просили воды, многие уже умерли и стали пухнуть на солнце. И все же несчастье не загасило их человеческих чувств, и я видел матерей, нежно ласкающих маленьких детей, просящих воды, чтобы можно было смочить их высохшие губы. Солдаты не чувствовали ни капли жалости к пленным и, казалось, хотели дать им умереть. Иосиф и я взяли бурдюки с водой и делали все, что могли, чтобы смягчить страдания детей. Пока я искал Ревекку, Иосиф Флавий нашел многих из тех, кого знал в старые времена, и он ушел со двора, окруженный почти сотней женщин и детей. Увидев это, Фронтон приподнял брови, но не стал протестовать.

— Теперь они на твоей ответственности, — сказал он. — Если ты не хочешь, чтоб они сдохли у тебя на руках, дай им что-нибудь поесть.

Я же был одержим идеей найти Ревекку и день за днем, даже после, как Тит уехал из Иерусалима, продолжал свои поиски. Я осматривал партии несчастных женщин и детей, которых продавали в рабство, надеясь найти ее среди них. Я даже вновь спустился в вонючие туннели под Храмом, пользуясь на манер Ариадны клубком бечевки, чтобы найти обратную дорогу. В этих туннелях я нашел огромные богатство и мог бы разбогатеть, если бы нуждался в этом. Но я не нашел ни одной живой души, хотя здесь было много мертвых, и их запах был столь ужасен, что даже жадные арабы не решались войти сюда в поисках добычи. И так случилось, что пока я бродил среди развалин Храма, я увидел, как на некотором расстоянии от меня из земли неожиданно появился человек. Он был одет в белую тунику, на которую был наброшен пурпурный плащ. Он поднялся недалеко от группы римских солдат, которые под командованием центуриона рушили часть стены Святилища. Его появление здесь было столь неожиданно, что солдаты в изумлении побросали свои оружия и попятились. Центурион, однако, стал задавать этому человеку вопросы, на которые тот ответил по арамейски, которого римлянин не понимал.

Я поспешил туда, желая узнать, как этот человек так долго прожил в переходах под Храмом. Вообразите мои чувства, когда повернувшись ко мне, этот человек оказался ненавистным мне Симоном бен Гирой. С ликующим криком я бросился к нему, намереваясь немедленно изрубить его на куски и отомстить за то зло, что я претерпел от него. Центурион, однако, счел, что я внезапно сошел с ума, а несколько его солдат схватили меня за руки и вырвали меч. От ярости я не мог говорить. Затем обругав их всех, я потребовал вернуть мне меч. Тогда Симон бен Гиора попытался воспользоваться возможностью и тихонько улизнуть из развалин. Выдернув свой меч из рук центуриона, я погнался за Симоном бен Гиорой, поднимаясь по ступеням, ведущим к разрушенному Святилищу. Я приближался к нему, но он начал карабкаться по развалинам здания, поднимаясь по зубчатому краю стены, которая была частично разрушена. Он лез все выше и выше, пока не остановился на самой вершине. Когда я полез за ним, он поднял большой камень и швырнул в меня. Отпрянув, чтобы увернуться от камня, я еле удержался на разрушенной стене, которая до того ослабела, что закачалась от моей тяжести. Ни один из солдат не решался последовать за нами в это опасное место, так как качающаяся стена могла в любой момент рухнуть и похоронить всех, кто находился рядом, под грудой тяжелых камней.

Однако ненависть делала меня отчаянным, и я лез дальше, загнав Симона бен Гиору на самый верх качающейся стены, которая неожиданно кончилась высоко над развалинами. Здесь мы были ограничены в пространстве. С обоих сторон был обрыв. За спиной Симона была пропасть в сотню футов. Перед ним — мой меч. Я увидел, как он облизнул пересохшие губы. Приставив к его горлу меч, я закричал:

— Где Ревекка?

— Не знаю.

Я двинул мечом и увидел, как он вздрогнул.

— Где она? — вновь повторил я.

— Не знаю. Будь милосерден.[64]

— Милосерден? — со смехом повторил я. — Что ты знаешь о милосердии? Что ты сделал с Ревеккой, порождение дьявола?

— Она сбежала от меня, — ответил Симон.

Я почувствовал, как меня охватила волна надежды. Затем я решил, что мерзавец лжет, чтобы спасти свою жизнь.

— Правду! — крикнул я.

— Это правда. Мы нашли выход из подземелья. Мимо проходила группа римских солдат. Я и мои люди подались назад, но Ревекка вырвалась и побежала к солдатам.

— Что они с ней сделали?

— Не знаю.

— Ее продали как рабыню?

— Понятия не имею. Мы вернулись в туннель и спрятались там. Сохрани мне жизнь. Я сказал тебе правду.

— Жалкий человек! — воскликнул я. — А ты сохранил жизнь моего отца? Ты пощадил Мариамну, которая была мне как мать? Несчастный, посмотри на эти разрушения. Разве это не твоя работа, не результат твоих преступлений, погубивших тысячи людей и приведших к разрушению Иерусалима?!

Я взмахнул мечом и хотел убить мерзавца собственной рукой, но тут моя рука остановилась, столь велика была моя ненависть. Такова была особенность тех ужасных дней, что легкая смерть казалась благословением. Почему я должен был оказать такое благословение Симону бен Гиоре? Пусть лучше он идет среди пленников по улицам Рима, а потом будет отдан палачам и будет брошен в Мамартинскую тюрьму, где его плоть будут бичевать и терзать раскаленными клещами, а потом удавят. Обычно таким образом римляне расправлялись с побежденными вражескими полководцами, и я не хотел, чтобы Симон бен Гиора стал исключением. Эти мысли заставили меня опустить меч. Симон, вообразив, что я колеблюсь из страха, посмотрел на меня с прежней злобой. Однако я ничего не сказал, но жестом велел ему идти передо мной, так как не желал спускаться, имея за спиной этого дикого зверя. У подножия стены я нашел не только центуриона, но и Терентия Руфа, который был оставлен военачальником войск в Иерусалиме после отъезда в Кесарию Тита. И я открыл ему личность Симона бен Гиоры.

— Его надо получше заковать, — сказал я. — Не было еще преступника более достойного цепей, чем тот дьявол, уничтоживший ни одного человека, а целый город.

Затем, повернувшись к Симону, я сказал ему, что пощадил его не из милосердия, но из уважения к Цезарю, так как его триумф будет не полным, если в него не включить пленного вражеского полководца.

— Мы еще встретимся у Мамертинской тюрьмы в Риме, — заявил я. — Я не дам тебе умереть слишком быстро или слишком легко.

После этого я ушел и больше не рыскал в переходах под Храмом, так как слова Симона бен Гиора дали мне новую надежду. Теперь по крайней мере я знал, что Ревекка не умерла в этих мрачных подземельях. Я стал спрашивать солдат, предлагая солидную награду любому, кто сообщит мне новости о девушке, которая бежала из туннеля под крепостью Антония к группе солдат гарнизона. Когда новости о награде разошлись по лагерю, ко мне пришел солдат и поведал о том, что видел. Когда он описал девушку, которую они захватили, я не сомневался, что это была Ревекка, и с трудом сдерживая нетерпения спросил, что они с ней сделали.

— Мы ее продали, ответил он. — Ее хотел купить сирийский торговец рабами. Она не выглядела такой голодный как другие и принесла нам хорошую цену. А остальные… — он сделал жест отвращения, выражающий его мнение о дочерях Иерусалима.

— Куда он увел ее, этот торговец? — спросил я.

— Думаю, в Кесарию.

— В приморскую Кесарию или Кесарию-Филиппову?

— Ту, что на море. Из которой мы вышли на Иерусалим.

— Как зовут этого торговца?

— Нам не было дела до его имени. Нам были нужны его деньги.

— Как он выглядит?

— Как взъерошенный стервятник.

— Они все выглядят как взъерошенные стервятники.

— Действительно, они просто вонючая толпа, — согласился солдат. — Во время этой войны я молил богов, чтобы мне было позволено оставить это место и вернуться в Италию. Недалеко от Кремоны у меня есть земля, и она нуждается во внимании. Я получу награду?

Я дал ему, как и обещал, награду и приготовился к отъезду в Кесарию. Я быстро пересек опустошенную землю Иудеи и, прибыв в Кесарию, сразу же отправился на рынок рабов, заполненный до предела еврейскими пленными. Мое сердце упало, когда я увидел, как велико было это множество, потому что не смотря на то, что тысячи людей погибли во время осады, после того, как город был захвачен, оставалось еще достаточно живых, чтобы заполнить рынки не только Кесарии, но и Антиохии, Себасты и Дамаска. Иосиф Флавий вычислил, что во время войны было захвачено девяносто семь тысяч пленных, и я не думаю, что он преувеличил. Конечно, увидев огромную толпу, я чуть не отчаялся найти Ревекку. Единственной моей надеждой было найти сирийского торговца рабами, что купил ее. У меня не было средств опознать торговца, за исключением описания, данного солдатом, которое могло подойти к любому торговцу с крючковатым носом и сутулыми плечами. И все же я прошелся по рынку, бродя среди рабов, выставленных на продажу словно скот. Им выпала печальная участь — костлявые, трясущиеся, с выпавшими зубами, у многих были открытые раны, в которых копошились личинки. Меня останавливали торговцы рабами и расхваливали свой товар, предлагая несчастных пленников по ужасно низкой цене. Всем им я отвечал вопросом: «Видели ли они темноволосую девушку по имени Ревекка, дочь первосвященника Ананьи, которая была куплена в Иерусалиме у солдат Двенадцатого легиона?»

Но я встречал лишь тупые взгляды, пока не подошел к одному старому торговцу рабами, до того напоминающего встрепанного стервятника, что подумал, это тот, кого я ищу. Его глаза стали очень хитрыми, и я с еще большим основанием подумал, что это нужный мне человек. Однако он дал мне лишь уклончивый ответ, что темноволосые девушки с именем Ревекка обычны, словно мухи на рынке, и что в его партии есть одна такая. С этими словами он опустил палку на спину молодой девушки, что сидела среди рабов, равнодушно глядя в пространство. Девушка, с запавшими на почти полностью лишенном плоти лице, очнулась от транса и посмотрела на меня большими глазами.

— Чудесная молодая девушка для красивого молодого человека, — заявил торговец рабами. — Может готовить, шить одежду, стелить постель, ну и согреть ее.

А так как девушка из скромности колебалась, он вновь так ударил ее по спине, что она торопливо сбросила свои лохмотья и нагая встала передо мной. Ее расширенные испуганные глаза призывно смотрели в мои, но увы, этот мешок с костями вряд ли мог рассчитывать возбудить в ком-то желание. Ей было не больше шестнадцати лет, но ее кожа была сморщенной, как у старухи, а во рту не хватало нескольких зубов.

— Эта не та, которую я ищу, — ответил я. — Она мне не нужна.

— Послушай, — сказал торговец, положа свою когтистую руку на мою. — Забирай эту Ревекку и, возможно, я скажу о другой. Я прошу лишь триста сестерциев. Это ничего, что она такая костлявая. Накорми ее, и ты увидишь, что она очень хорошенькая. Она даже девственница. Ну же, всего триста сестерциев.

Конечно, у меня не было желания покупать рабыню, но я понял, что этот мерзавец ничего не скажет мне о Ревекке, если я не дам ему что-нибудь. К тому же девушка продолжала очень жалобно смотреть на меня, отлично зная, что если я не куплю ее, ее бросят зверям на арену вместе с другими пленниками, которым не нашлось покупателя.

Торговец ломал руки, сетуя о проблемах, которые встретились ему и его сородичам после захвата Иерусалима.

— Что нам делать с этим множеством скелетов? Мы с трудом сбываем их. Кроме того, мы должны кормить их или они помрут. Шесть дней назад я приобрел партию в триста человек. Я сумел продать лишь десятерых. Всех остальных бросили зверям.

При этом он проклинал евреев, спрашивая, на что можно надеяться с этим жалким народом. Из них получаются непослушные рабы, имеющие совершено дикие представления о том, что можно есть, и упорно поклоняющиеся своему Богу. Даже на арене они портят все зрелище. Те, что были отобраны, чтобы сражаться друг с другом — отказались, и просто обнажили горло и убили друг друга без всякой попытки сопротивляться, словно радовались смерти. Игры, проводимые в честь младшего сына Веспасиана Доминициана были испорчены из-за поведения еврейских пленников, которые приветствовали смерть и даже отказывались убегать от зверей, которым их бросали. Зрелище было слегка оживлено, когда пленников, облаченных в одежды, пропитанные смолой, отправили сражаться против гладиаторов, вооруженных горящими головнями, которые поджигали одежду пленников, заставляли их живо выплясывать. И правда, зрелище этих несчастных, прыгающих в своих горящих костюмах было самым забавным. К несчастью, подружка Доминициана, будучи на редкость чувствительной, пожаловалась на запах горящей смолы, так что этот веселый спектакль больше не повторялся.

Чтобы заставить его замолчать, я предложил сотню сестерциев за девушку, которая взглянула на меня глазами, засветившимися благодарностью. Однако, я отказался вручить ему деньги, покуда он не расскажет мне о той Ревекке, что я ищу. После обычных жалоб на низкую цену, он в конце-концов объявил, что купил девушку с таким именем в Иерусалиме и был крепко обманут такой сделкой, потому что девчонка все время бредила.

— Я привез ее сюда, — сказал торговец. — Она была очень хороша, не костлявая, как остальные. Но что я мог сделать? Она была безумна. Когда рынок забит рабами, как можно продать сумасшедшую?

— О чем она бредила? — в страхе спросил я.

— О своей вине и грехах. О чем еще бредят евреи? А что до этой девушки, то она должно быть была чудовищем. Она твердила, что убила своих детей и мужа. Она кричала, взывала к Богу и лила слезы. Потом ни с того ни с сего смеялась и хитро смотрела на меня. А я очень расстраивался, глядя на нее. Я отправил ее в амфитеатр вместе с теми, кого не смог продать. Потеря, но что я мог сделать? Нельзя продать сумасшедшую. Сейчас трудно продать даже разумных.

Я слушал слова торговца рабами со все возрастающим ужасом. Я не сомневался, что описаная им женщина, и правда Ревекка. Еще до того, как я потерял ее, я знал, что она испытывала сильное чувство вины, и эта вина была слишком тяжелой ношей для ее души, которая сломалась под этим грузом. Я с гневом взглянул на торговца и положил руку на меч.

— Мразь! — воскликнул я. — Как ты осмелился отправить дочь первосвященника зверям на арену?

— Во имя Астарты, — закричал он, в тревоге хватаясь зо бороду, — откуда же мне было знать, что она дочь первосвященника? А что до зверей, то что же я мог сделать? Я не могу накормить всех голодых, и я не могу позволить им умереть здесь из-за запаха. У меня не было выбора, господин!

— Мне следует перерезать тебе горло, — гневно заявил я. — И я сделаю это, если узнаю, что она погибла. Говори, собака, не использовали ли они всех трехсот пленников, что ты дал им?

— Не знаю! — закричал он. — Два дня назад некоторых из них послали на арену. Около тысячи человек погибло в огне. Но как я уже сказал, любвница Домициана пожаловалась на запах горящей смолы, а люди устали, они говорят что это простая бойня, а они хотят игр. Вчера он заставил их соревноваться с колесницами, запряженными парой или четверкой лошадей, а днем придумал новую игру. Привязав одну из еврейских девушек к столбу, он выбирал защитника девушки среди пленных мужчин, а затем выпускал на них льва. Если защитник сможет спасти девушку, он может получить ее, и их женят не взирая на то, хотят они этого или нет. Народу это очень понравилось, потому что давало им возможность заключать пари. Однако преимущество явно было на стороне льва, так как пленники столь жалки, что у них было мало шансов. Мне кажется, лишь одна из девушек была спасена. Сегодня они повторят спектакль. Если ты поторопишься, ты сможешь увидеть это. Может быть они выберут твою девушку в качестве жертвы.

Я не стал ждать, а бросил к ногам торговца сотню сестерциев и приказал девушке, которую купил, следовать за мной, и дал ей несколько монет, чтобы она купила себе еду, сказав ей ждать у входа в амфитеатр.

Амфитеатр был очень большим и красивым строением, на которое Ирод потратил огромную сумму денег, богато украсив его статуями богов и Цезаря Августа, которого очень уважал. Амфитеатр был заполнен греками и сирийцами, а так же большим количеством солдат римского гарнизона. Евреев Кесарии здесь не было, потому что вряд ли можно было ожидать что они будут развлекаться, глядя на мучительную смерть своих соплеменников. В центре песочной арены стоял ряд столбов, к каждому из которых была прикована нагая женщина, с руками, поднятыми цепями над головой. Перед ними стоял ряд еврейских пленников, державших в своих костлявых руках короткие мечи, похожие на те, что носят с правой стороны римские легионеры. Я протолкнулся как можно ближе, с тревогой осматривая ряд жертв, но Ревекки среди них не было. Железные двери в конце арены распахнулись, и к ожидающим евреям вышли шесть нубийских львов. Зеваки смотрели на еврейских воинов и заключали пари, но как отмечал уже торговец рабами, преимущество явно было на стороне львов, так как пленники долго голодали и с трудом могли держать мечи. Я не мог смотреть представление, бросился из амфитеатра, надеясь найти Ревекку. Спустившись на несколько этажей, я нашел вход в темницу под театром, которая служила клеткой для зверей и пленников. Подкупив одного из охранников, я был допущен в это мрачное место, освещенное факелами, где стояла вонь от человеческих и звериных экскрементов. Здесь находилось несколько рядов железных клеток, содержащих львов, только что привезенных из Африки. Другие клетки были заполнены пленниками, в основном женщинами и детьми, так как большинство выживших мужчин Тит отправил на соляные копи в Египет. Пленники сидели или стояли группами с апатичными лицами людей, которым уже все равно, живы они или умерли. В одной из клеток старый раввин предлагал им утешение. Я услышал, как его дрожащий голос бубнил слова одной из иудейских религиозных песен:

Он покоит меня на злачных пажитях

И водит меня к водам тихим,

Если я пойду и долиною смертной тени.

Не убоюсь зла, потому что Ты со мной;

Твой жезл и твой посох — они успокаивают меня. [65]

Надеюсь, он действительно успокоил их, потому что беспорно они нуждались в утешении. Я рыскал между клеток, рассматривая одно лицо за другим. Задача была неразрешимой. Весь подвал амфитеатра был забит еврейскими пленниками. Я шел между заполненными клетками, пока не дошел до последне, которая была открыта в сам амфитеатр. Перед клеткой я мог разглядеть солнечную арену. Пока я искал по подземелью, борьба на арене завершилась. Рабы в масках Херона, перевозчики мертвых, крючьями уволакивали тела. Другие рабы с раскаленными до красна железными прутьями отгоняли львов, которым не позволялось пировать над телами, так как насытившись, они могли потерять свирепость. На арену была выведена новая партия девушек, старающихся прикрыть руками свою наготу, так как еврейские девушки очень скромны и стыдливы, в отличие от гречанок, гордящихся своим обнаженным телом. Я заметил, что одна из девушек странно не осозновала ужаса, окружающего ее, но непрестанно говорила сама с собой и даже смеялась. Когда ее вывели, она повернулась и взглянула на меня. Это была Ревекка.

Мгновение я смотрел на нее, онемев от ужаса, затем бросился к ней, но прутья клетки преградили мне путь на арену. Моей единственной надеждой было обратиться к Домициану, который председательствовал на играх в отсутствие старшего брата. Я побежал обратно среди вонючих клеток, по пустым переходам амфитеатра, пока не приблизился к царской ложе, в которой сидел юный Домициан и его спутники. Два вооруженных легионера охраняли вход. Они бы не впустили меня в огороженную ложу, такого запыхавшегося и растрепанного, если бы один из них не был моим другом и не входил вместе со мной в Иотапату. Пойдя на риск рассердить Домициана, он лично проводил меня к молодому человеку. Запинаясь, я как можно скорее изложил ему историю своих поисков.

— Твой брат Тит обещал, что я смогу освободить ее, если найду. Сейчас она здесь, на арене, уже прикована к столбу. Во имя богов, разреши мне освободить ее.

Домициан взглянул на меня своими маленькими глазками. Хотя в то время ему было не больше восемадцати лет, в нем уже проявились те безобразные качества, что позднее сделали его объектом всеобщей ненависти и довели до насильственного, но тем не менее заслуженого конца. Такие качества, как милосердие и человечность, что венчали его брата Тита, полностью отсутствовали у Домициана. Его душа уже была испорчена завистью и извращена вкусом к жестокости. Несмотря на всю доброту, которую питал к нему Тит, и на все почести, которыми он его одарил, Домициан не любил брата и всеми способами выражал ему презрение и насмехался над ним. Тот простой факт, что Тит позволил мне освободить Ревекку, был для Домициана достаточным основанием, чтобы помешать ее освобождению. Однако, он не дошел до той степени наглости, чтобы прямо бросить вызов распоряжению старшего брата. Вместо этого, он повернулся к молоденькой женщине, возлежащей рядом с ним, и спросить, освобождать ли ему Ревекку.

Эта женщина, греческая куртизанка по имени Мелитта, имела немалые способности по чтению мыслей Домициана. Она была с Коса[66], темноволосая красавица, чья белая плоть была видна во всех подробностях через прозрачное одеяние, которое она носила. Ее соски были по моде куртизанок подкрашены, тело, выбритое от волос, было гладким, как алебастр. Вонзив зубы в спелую плоть фиги, она с набитым ртом ответила, что раз девушка уже прикована на арене, было бы замечательно, если бы я доказал, что стою ее, сразившись со зверем, которого на нее выпустят. Услышав это немыслимое предложение, я чуть было не всадил в живот этой юной шлюхи свой нож.

— Я пренадлежу к всадническому сословию, — в ярости крикнул я. — Я вместе с Титом сражался во время Иудейской компании. Я получил от него разрешение освободить любого пленника, которого захочу. И ты хочешь, чтобы я дрался, как простой гладиатор, на арене? Ты хочешь, чтоб я столь унизился?

— Разве это так унизительно? — спросил Домициан. — Разве великий Нерон не сражался часто на арене?

— Ты хочешь сравниться с великим Нероном? — язвительно поинтересовался я.

Он вспыхнул, и я понял, что попал в цель. Мелитте, чтобы скрыть смущение Домициана, предположила, что мое нежелание драться может быть связано не только с нежеланием унизиться.

— Должно быть ему не очень хочется встречаться со львом? — предположила она, презрительно глядя на меня из под длинных ресниц.

После этих слов вся толпа льстецов, окружавших Домициана, расхохоталась, и Домициан тоже присоединился к веселью. В ярости я заявил им, что четыре года подвергался опасностям во время войны в Иудее, и не особенно тревожусь о встрече с каким-то облезлым львом. Тогда он призвал меня доказать мои слова, а я попросил легионера одолжить мне щит и приготовился прыгнуть на арену. Но это не понравилось Мелитте, желающей, чтобы я погиб, и она спросила, будет ли справедливо, что у меня есть щит, тогда как у льва его нет. Домициан кивнул и велел мне вернуть щит легионеру.

— Мы должны быть справедливы к зверю, — заметил он. — Достоточно и одного меча. Смотри, я оставляю сцену тебе одному, и будет выпущен всего один лев.

Он приказал расковать других пленников, оставив на арене только Ревекку. Затем приказал выпустить дикого зверя, говоря, что желает мне противника, достойного моего меча.

— Я ставлю три тысячи сестерцией, — заявила Мелитта.

— На римлянина или на льва? — хором воскликнули они.

— На римлянина, — ответила Мелитта. — Видишь, как я верю в тебя. Сражайся получше, мой герой. Ты же не хочешь, чтоб бедная девушка лишилась всех своих денег.

Они засмеялись и начали заключать пари, в то время как я проклинал их тупую жестокость, которая делает развлечение из несчастья людей. А больше всего я проклинал издевку судьбы, которая сделала так, что Тит уехал из Кесарии в тот самый день, когда я так нуждался в нем, ведь если бы он был здесь, он без всяких споров велел бы освободить Ревекку. Однако было ниже моего достоинства тратить слова, споря с Домицианом или его греческой проституткой, так как он сочли бы мое дальнейшее колебание за трусость. Не посмотрев даже на их ухмыляющиеся лица, я сбросил тогу и обвязал ее вокруг левой руки. Затем, одетый лишь в тунику, я перепрыгнул через парапет и приземлился на песочной арене.

Как только я приземлился, Домициан дал сигнал рабам открыть клетку в дальнем конце арены, выпуская черногривого нубийского льва, огромного и свирепого вида, который сразу же помчался к Ревекке. Я поспешил встать между нею и зверем, который остановился в своем диком беге, огрызнулся и издал такой рев, что заполнилось криками толпы. Что то за новое зрелище? Почему римлянин вызвался защищать еврейскую пленницу? У тех, кто не спал, появился интерес. Те, кто спали, проснулись. С жадностью заключались пари, так как казалось, что исход этого состязания нельзя предсказать.

Я не мог оторвать глаз от зверя, находившегося передо мной, чтобы взглянуть на Ревекку, но я слышал непрекращающийся поток слов, изливающийся с ее уст, и не сомневался, что страдания, через которые она прошла, затуманили ее разум. Она пела отрывок из песни, которую слышал от нее четыре года назад на пиру у Мариамны.

Я сплю, а сердце мое бодрствует:

Вот, голос моего возлюбленного, который стучится:

Отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя.

Потому что голова моя вся покрыта росою

Кудри мои — ночною влагою.

Я — скинула хитон мой, как же мне опять надеть его?

Я вымыла ноги мои: как же мне марать их?…

Отперла я возлюбленному моему, а возлюбленный мой ушел.

Я искала его, и не находила его.

Звала его, и он не отзывался мне.

Встретили меня стражи, обходящие город:

Избили меня, изранили меня:

Сняли с меня покрывало стерегущие стены…[67]

Она жалобно вздохнула и повторяла последние строки вновь и вновь. Моя душа была потрясена жалостью, и с яростным гневом я подумал о бесмысленности войны, бессмысленности убийств, мерзости жестоких игр, которые римляне считали нормальными и естественными. И вновь в моей двойственной душе произошло изменеие. Здесь на арене, под жестокими глазами сирийцев и греков я отверг доблесть Рима и вновь стал евреем — преследуемым, оскорбленным, призираемым, но все же с нечеловеческим упорством цепляющимся за свод законов, данным Богом, которые выше и благороднее законов римлян, что не стыдятся наслаждаться страданиями других людей и устраивать праздники из мучений беззащитных. И когда я стоял лицом к лицу со смертью, я вспоминал священное учение рабби Малкиеля, братство христиан и ессеев, достоинство Торы, благородство пророков. Я знал, что этот свет, берущий начало из еврейского закона, когда-нибудь поведет людей по пути добра и победит зверство Рима.

Все эти мысли мгновенно прошли в моем сознании. Огромный зверь понял, что я его враг и, зарычав, припал к песку, сузившимися глазами следя за каждым моим движением. Я осторожно сдвинулся в сторону так, чтобы когда он прыгнет на меня, он не оказался вблизи Ревекки. Кровь яростно бежала по моим венам, я бы с радостью заменил свой слишком короткий меч на тризубец и сеть, которой вооружены ретиарии, так как не представлял, как можно приблизиться к зверю и не быть разорванным его когтистыми лапами. Учитывая эти трудности, у меня не было времени на размышления. Лев бросился на меня, словно камень из балисты, рычащая масса из когтей и клыков, рот открыт, язык кроваво-красный. Я отпрянул в сторону и ударил мечом по горлу, но его спасла густая грива. Он вновь припал к арене. И вновь прыгнул. Его когти разодрали в клочья шерстяную тогу, которую я обмотал вокруг левой руки. Я отпрыгнул, намереваясь сохранить расстояние, прекрасно зная, что как только приближусь к зверю, то буду растерзан. Мой прыжек сделал так, что я оказался перед Ревекой, которая в мире безумия утратила представление о реальности. Лев зарычал и бросился на меня в третий раз, с такой силой прыгнув в воздухе, что я нагнулся под ним и увидел как тело зверя летит над моей головой. Со всей силой, которую я смог собрать, я по рукоять вонзил меч в кишки этой твари, распоров ему живот зияющей раной, так что неожиданно на меня обрушился ливень горячей крови и кишек. Огромное тело сбросило меня на землю к ногам Ревекки, а бьющиеся лапы, дико дергающиеся в смертельной муке, се время грозили покалечить меня. Я схватил зверя за передние лапы, напряг все силы, приподнял тело, а затем, сжав меч, вонзил его в горло льва.

Я не верил в неожиданную победу. Я был покрыт кровью, моя рука была расцарапана, кожа на бедре была содрана, но оказалось, что серьезных ранений у меня нет. Я сразу же бросился к Ревекке и снял цепь, которой она была прикована к столбу. Она стала очень бледной, а ее глаза приобрели странное выражение. Она не могла стоять и упала бы, если бы я не поддержал ее. Я поднял ее на руки, и тут ее длинные черные волосы упали назад, открывая рану на шее. Дикий зверь своем последнем прыжке ранил ее когтем, и из раны хлестал кровавый фонтан, который непрестанным потоком изливался на песок арены. Я отчаянно пытался рукой закрыть ее рану, но кровь продолжала литься на песок, который постепенно становился алым. Ревекка посмотрела на мое лицо, и в этот момент пелена безумия спала с ее глаз.

— Ты пришел, мой Цезарь, — слабым голосом произнесла она. — Я ждала тебя так долго, так долго. Останься со мной. Не бросай меня.

— Я никогда не оставлю тебя! — крикнул я, вытирая слезы, слепившие меня.

— Ты плачешь. Ты не рад видеть меня? Ты плачешь, потому что я грешна. Я убила своего ребенка, моего маленького Эли. Я убила моего мужа Иосифа, доброго человека.

— Это неправда, — плакал я. — Бог тебе простит.

— Ах, — восликнула она, и в ее глазах появилась радость. — Ты так думаешь, Луций?

— Он простит. Он все простит.

— И мы сможем остаться вместе… сейчас и навсегда?

— Сейчас и навсегда, — плакал я. — Куда бы ты не пошла, я последую за тобой.

Она улыбнулась и, подняв руки, обвила их вокруг меня. Ее силы убывали вместе с кровью. Руки слабо обмякли. Когда я в последней раз поцеловал ее, она мертвой упала на окровавленную арену.

Я поднял ее тело. Слезы ненависти и горя затмевали мои глаза. Подойдя к царской ложе, я встал, глядя на Домициана, чье лицо казалось мне нечетким, словно я смотрел сквозь туман.

— Ты хорошо сражался, римлянин, — признал он. — И я проиграл Мелитте три тысячи сестерциев. Давай позавем священника, и он соединит вас. А что с девушкой? Она в обмороке?

— Она умерла, — ответил я.

— Вот не повезло, — заметил Домициан.

Я посмотрел на него. Меня сотрясала такая ненависть, что я мог бы запрыгнуть в ложу и вонзить свой меч ему в горло. И конечно тем самым я спас бы римский народ от больших несчастий, послушайся я своих чувств, но я не сделал того. В конце концов, он был сынов Веспасиана и братом Тита, которых я очень уважал. Ревекка была метва. Никакая новая кровь не вернула бы ее к жизни. Я справился со своей ненавистью и посмотрел прямо на юнца в пурпурной тоге.

— Если я не смог спасти ее, — произнес я, — отдай мне ее тело, чтобы ее можно было похоронить по обычаю ее народа.

— Далай как хочешь, — ответил Домициан. — Мне все равно. Уходи с арены и дай нам досмотреть игры.

Я обернул свою изодранную тогу вокруг ее тела и ушел с арены как раз тогда, когда рабы вывели на арену новые жертвы и приковали их к столбам. Я шел между вонючими клетками, заполненными людьми, и вновь услышал дрожащий голос старого равина, повторяющего священные песни.

Из глубины взываю к Тебе, Господи…[68]

И по правде я знал значение той глубины, о которой он говорил. Но в одном я отличался от него. У меня не было Бога, к которому я мог воззвать из глубины.

У входа в театр я нашел ожидающую меня рабыню, которую купил, и она не могла сдержать крика ужаса, увидев меня покрытого кровью, несущего на руках мертвую женщину. Я был потрясенным человеком, не понимая и не заботясь о том, что со мной случилось, так как усталость и горе затмило мое сознание, и я вряд ли сознавал, что делаю. Но моя рабыня, идущая за мной, боязливо положила ладонь на мою руку и стала просить меня остановиться, ведь нельзя же идти по улицам покрытому кровью, прижимая к груди мертвую женщину. Как только она сказала это, какой-то еврей почтенной наружности, с длинной белой бородой и одетый как фарисей остановился и с некоторым удивлением посмотрел мне в лицо. Так как я молчал, то за меня заговорила моя новая рабыня.

— Почтенный господин, — произнесла она, — мой хозяин ужастно страдает и кажется не способен позаботится о себе. Нет ли здесь места, где он мог бы положить свою ношу?

Фарисей сказал, что я должен следовать за ним, и повел меня через двор в дом. Здесь, указав на кушетку, он велел мне положить тело Ревекки. Затем он позвал меня к кровати и уложил на нее, так как одна из ран на ноге продолжала кровоточить и я ослаб от потери крови. Он осмотрел и промыл рану и по тому, как он это делал, я понял, что он хорошо знаком с врачебной наукой. Когда он перебинтовал мои раны и смыл кровь с тела, он принес мне чистую одежду и еду для меня и моей рабыни. И когда мы остались с ним вдвоем, он внимательно посмотрел на меня и спросил мое имя. Когда он услышал его, его глаза расширились, он с неверием затряс головой, а потом заметил, как странны и удивительны пути Божьи.

— Твоего отца звали Флавий Кимбер?

Я подтвердил.

— А твою мать? Она не была еврейкой по имени Наоми?

Я удивился, ведь правда о моем рождении была известна лишь троим, и все трое теперь были мертвы.

— Тебе дана власть ворожить, — воскликнул я, — что ты можешь сказать правду о незнакомце?

— У меня нет дара ворожея, — ответил он, — но есть дар памяти. И потому я говорю, что удивительны пути Господа, потому что в этой самой комнате, двадцать лет назад, я лечил твоего отца, тоже пораженного горем. Потому что я Манассия, к которому он бежал, когда понял, что его жена Квинтилия подсыпала ему яд. Он лежал на этой самой кровати, а в эту чашу вырвало его яд.

Я изумился, ведь казалось чудом, что я и мой отец принесли бремя своего горя в дом этого человека, после того как лишились женщин, которых любили. Если бы я верил в работу божественного проведения, я бы решил, что Маниссия был послан мне Богом в утешение. Но я не принял этого утешения и счел его лишь удивительным совпадением. Манассия был добр ко мне, он дал мне пить и есть, вылечил мои телесные раны и немного сделал для душевных ран. Он помог мне в похоронах Ревекки, он вымыл и очистил ее тело, и обернул его в тонкое полотно, ароматизированное специями. Однако я не позволил ему закрыть ее лицо, потому что хотел смотреть на нее до тех пор, пока не придется прощаться с нею навеки. И вот мы расчесали ее длинные, мягкие волосы и оставили лежать на кушетке, словно она была живой, ее лицо было спокойно, губы все еще изгибались в последней улыбке, которую она подарила мне в момент смерти.

— Сегодня, — сказал Манассия, — евреи Кесарии тайно собирутся на кладбище. Мы дали деньги рабам в амфитеатре и принесем столько тел погибших на арене, сколько сможем. Мы положим их в общую могилу, потому что невозможно сделать столько отдельных могил. Если хочешь, мы можем похоронить ее там, или ты предпочитаешь, чтобы она лежала в отдельной могиле?

— Пусть будет похоронена с другими, — ответил я. — Она делила их страдания, пусть разделит и их могилу. Ей бы не захотелось лежать одной в земле.

Когда стемнело, я вместе с Манассией и еврейской девушкой, которую купил, пошел на еврейское кладбище за городом. Ночь была холодной, так как приближалась зима. Накрапывал дождик, с моря дул холодный ветер. В центре кладбища была вырыта большая могила, куда вели крутые ступени, сделанные сбоку. Туда, скрываясь в темноте, пришли евреи Кесарии, которые едва осмеливались показываться на улицах при свете дня, чтобы греки и сирийцы не начали нового погрома. Могучие узы, связывающие евреев друг с другом, велели им выкупить тела погибших у рабов арены, в чью задачу входило вытаскивать трупы крючьями. В неровном свете факелов я увидел множество людей, несущих тела погибших, некоторые были завернуты в полотно, другие нагие и истерзанные, какими были, когда их уволокли с окровавленного песка, ведь многие из тех, что несли тела, были слишком бедны, чтобы дать им ткань. Пока рабби читал кадиш по мертвым, эти люди спускались по пологому склону в огромный ров и благоговейно укладывали тела на места последнего успокоения. Я же стоял последним, дождь хлестал мне в лицо, а длинные, мягкие волосы Ревекки падали мне на руки. И так как я не мог вынести расстояние с ней, я все тянул, люди стали с удивлением смотреть на меня, пока Манассия не прикоснулся к моему плечу и мягко не сказал:

— Время пришло.

Тогда, словно во сне, я сошел по склону в ров и нежно уложил ее тело на землю.

Именно здесь, на еврейском кладбище Кесарии, когда я стоял под дождем в темноте с телом Ревекки на руках, были выкованы те узы, что связали меня с народом матери. Здесь я выпил чашу древней печали, что находится в каждой еврейской душе, переполняясь столетиями гонений, преследований, издевательств, пленения и избиений. Это древняя печаль еврейского народа является частью их наследия, груз, который они должны нести, потому что знают, понимают и страдают больше других. Горе — часть их древней мудрости. Оно видно в глубине глаз их священников и равинов, оно словно еврейская буква отпечаталась между их бровей. Это то горе, которое безразличный мир не в состоянии понять, которое кипит в их сердцах даже во время величайшей радости, оплакивая все человечество, как плакал пророк на развалинах прежнего Иерусалима.

Да не будет этого с вами, все проходящие путем!

Взгляните и посмотрите, есть ли болезнь,

как моя болезнь[69]

Я уехал из Кесарии. В Риме, по просьбе Тита, я наблюдал за триумфом, который был грандиозен, зрелищен, бесконечен и скучен, так как римляне делают все со слишком большим размахом, не понимая мудрости греков, выраженной в Дельфах: «Мера основа всего». Добыча из Иерусалима была сказочно богатой. Везде можно было видеть сияние золота и мерцание драгоценностей. В процессии несли огромный золотой подсвечник. Золотой стол и алтарь так же вызвали восторг римлян. Были бесконечные живые картины, рассказывающие о различных эпизодах войны, а так же отобранные люди из всех четырех легионов и множество еврейских пленников, специально выбранных за красоту. Процессия была такой длинной, что потребовалось два часа, чтобы пересечь Виа-Сакра. Веспасиан, увенчанный лавром, несколько косо сидевший на его редких волосах, жаловался, что у него болят ноги, и он устал.

— Это моя вина, — стонал он, — что я был столь глуп, чтобы в моем возрасте желать триумфа.

Тит тоже скучал. Единственный из семьи Веспасиана, кто наслаждался триумфом был самовлюбленный щенок Домициан, который, одетый в великолепный наряд и сидя на белом коне, гарцевал с таким самохвальством, что можно было подумать, что он лично захватил Иерусалим, хотя на самом деле его там и в глаза не видели.

Что до меня, то я был последним, кто стал бы упиваться видом украденного золота или злорадствовать по поводу золотых сосудов, вырванных из священного Храма, чтобы столь вульгарно пронести под чужим солнцем. Я приехал в Рим, чтобы удовлетворить свою месть, чтобы я мог выполнить обещание, данное Симону бен Гиоре, когда я сохранил ему жизнь на развалинах Святилища. И потом, когда процессия достигла храма Юпитера Капитолийского, а Симона провели через форум к ступеням Мамертинской тюрьмы, я присоединился к тем римлянам, что желали видеть смерть вражеского полководца. Если месть удовлетворяет, то я должен быть удовлетворен, потому что палачи пытали его с особой жестокостью, так что все звенело от его криков, и когда они закончили с ним, он напоминал скорее кусок мяса, а не человека. Наконец они накинули ему на шею веревку, и бросили его тело на лестницу скорби. Не могу притворяться, будто получил особое удовольствие от этого зрелища, даже не смотря на то, что этот человек был моим злейшим врагом. Его смерть не могла возродить многих, кого он убил, или восстановить разрушенный город, за что он нес ответственность. Добрый рабби Малкиель говорил правду: «Месть напоминает плоды с Асфальтового озера, приятные на вид, они во рту превращаются в грязь».

Я не остался в Риме. Вместе с некоторыми ветеранами Иудечкой кампании я получил от Тита землю вблези Эммауса, что находится недалеко от Иерусалима. И потому я вернулся в Кесарию и приготовился посмотреть мою новую собственность. С тех пор, как я потерял Ревекку, моя жинь была пуста. Меня ничто не интересовало. Над моей душой давила смертельная инерция, и меня не волновал ни страх потерь, ни жажда наград. В этом состоянии пустоты я прибыл в Кесарию и вместо того, чтобы отправиться в Иудею пересек Иордан и приехал в греческий город Пеллу. Здесь, в жалкой лавке недалеко от агоры, я нашел рабби Малкиеля, работавшего по обыкновению над деревянной колодкой, создавая пару чудесных сандалий для молодой гречанки. Как мне было приятно увидеть лицо этого доброго старика, последнего оставшегося звена, связывающего меня с миром, ныне лежащим в руинах за потоком войны. И когда он увидел меня, он протянул ко мне руки и обнял со слезами радости, словно я был его давно потерянным сыном. Смахнув со своего рабочего стола кожу, так как у него был лишь один стол, за которым он и работал и ел, он выложил на него то, что имел, а жил он по-простому, никогда не прикасался к мясу, питаясь только овощами, фруктами, а иногда сыром. Он извинился за свои скудные запасы, хотя я заверил его, что предпочитаю в его обществе есть черствый хлеб, чем пировать за роскошным столом в компании царей. Попросив меня подождать, он заковылял в свою лавку и вернулся не только с едой, но и с теми, кто принадлежал к церкви за стенами, и знал меня, когда я был спрятан среди них, выздоравливая после ранения. Все они с любовью обняли меня, и мы разделили трапезу, и они не исключили меня, когда передавали чашу со священным вином, хотя я и не был крещен или посвящен в их таинство, потому что, как заявил рабби Малкиель, они считали меня за своего. А затем, после того, как он произнес молитву, они столпились вокруг меня, прося рассказать о Иерусалиме, спрашивая о родственников и друзьях, оставленных там. И вот я рассказал им об осаде, и пока говорил, обнаружил что на сердце у меня стало немного легче, словно я освободился от яда. Но они, услышав о разрушении Храма, не могли сдержать слез, не смотря на то, что это событие было предсказано рабби Иисусом, которому они поклоняются как Христу. А рабби Малкиель, услышав, что я направляюсь в Эммаус, поручил свою мастерскую одному христианину, тоже башмачнику, и сказал, что будет сопровождать меня.

— Нужно, чтобы я, — сказал он, — в своей старости совершил это последнее паломничество к развалинам Иерусалима, чтобы вновь посетить гробницу моего Господа и разделить его горе над падением города, которое он предсказал во плоти.

Мы пустились в путь, переправились через Иордан в Галилею, а оттуда в гористую Иудею. Так как это было по пути, я посетил развалины отцовской виллы, ныне заросшей сорняками и брошенной оливами и виноградниками, вернувшимися в дикое состояние. Грустно шли мы по дороге, по которой я так часто путешествовал с Британником, когда моя кровь бурлила в ожидании встречи с Ревеккой. Теперь же мы шли, окруженные призраками. Мой отец, Британник, Мариамна, Метилий, Септимий, мой брат Марк, Элеазар, Ананья и, наконец, сама Ревекка были мертвы. Оставаля лишь рабби Малкиель, с которым я мог разделить воспоминания о потерянном мире. И вот, опираясь на посохи, мы медленно взобрались по крутому склону Масличной горы, когда солнце начало садится, а воздух становился прохладнее от приближающейся ночи. Затем, пройдя по повороту дороги, мы подошли к тому месту, где в прежние дни путешественники останавливались в изумлении, и шаги замедлились при виде великоления Иерусалима. Теперь от ущелья Кедрон до подножия горы Скопус не осталось ни одного дома. Лишь три башни — Гиппик, Фацаэль и Мириам одиноко тянулись к небу, как немая память былого величия. Я протянул руку к руинам и сказал:

— Любуйся Иерусалимом!

Рабби Малкиель ничего не ответил, но опустил голову к земле и заплакал. Сидя на склоне горы, мы оставались там, глядя на руины, пока закат разливал по небу кровавое зарево. Пролетела стая птиц. Затем поднявшись на ноги, рабби начал спускаться по склону Масличной горы, и мы перешли через Кедрон и стали взбираться по горе Мория. Вокруг нас в вечернем свете лежали развалины Святилища, огромные белые мраморные блоки, разбросанные там и тут, словно побелевшие кости погибшего в пустыне человека. Я взглянул на рабби Малкиеля и не смог сдержать горечи сердца.

— Может ли устоять твоя вера, — сказал я, — перед лицом такого? Можешь ли ты смотреть на эти развалины и по прежнему верить в милосердие Бога?

— Я плакал, — ответил рабби Малкиель. — Этого достаточно. Неужели ты хочешь, чтобы я проклял Бога?

— Я не проклинаю и не хвалю, — сказал я. — Я просто не принимаю его.

— В твоей душе сейчас тьма и пустота, — грустно сказал рабби. — Ты отверг Бога. Ты полагаешь, что не Святой дух руководит людьми, а лишь судьба — слепая, бесмысленная и безразличная, и что человек должен как может терпеть все, что она посылает.

— Оглянись, — призвал я. — Подумай об этих разбросанных камнях, разрушенных домах. Вспомни о тысячах людей, умерших здесь, о тысячах растерзанных и сожженых на арене на потеху толпе. И так Бог любит человечество? И это пример милосердия? Или один Иерусалим был порочен, чтоб его надо было разрушить? Разве он был хуже Александрии, хуже Рима, хуже Эфеса, хуже Антиохии? Ты знаешь, так же как и я, что нет, что все эти города хуже, гораздо хуже Иерусалима. И все же ты говоришь, что Бог добр и милосерден, что он следит за родом людским словно отец за своими детьми. Но что бы мы сказали об отце, который позволяет детям губить друг друга так же, как люди уничтожают себе подобных? Разве мы бы не прокляли его, как худшего из родителей? Почему же мы должны прощать Богу то, что мы проклинаем в человеке?

Рабби вздохнул.

— Это трудный вопрос, — произнес он. — В твоем сердце, Луций, кипит гнев, и ты не примешь утешения веры. Но все же, ты не прав, упрекая Бога, считая его виноватым за все это. Разве человек не ел плода добра и зла? Если он выбирает зло, а не добро, должны ли мы винить за это Бога?

— Он мог бы хотя бы спасти свой Храм, — ответил я, глядя на раскиданные мраморные блоки и всоминая красоту Святилища.

— О Луций, — воскликнул рабби, — был ли это его храм?

— Предполагается, что был, — ответил я. — В честь кого же он был возведен, как не в честь Бога?

Рабби Малкиель покачал головой.

— Это был Храм мрамора и золота. Царь Ирод расширил его и украсил. Но кем был Ирод? Убийцей, чьи руки были обагрены кровью жены и сыновей! Не этими руками возводить храм, а настоящий храм не рушится так легко, потому что он недоступен насилию.

— Что же это за храм, — спросил я, — настоящий храм Бога?

— Луций, зачем ему быть в каменном обителище, когда его жилище — вся вселенная? Зачем ему славиться мрамором и золотом, если он создал небеса и звезды? Он не в храме, сотворенным людьми. Его храм — сердце человека, его камни — доброта, милосердие и прощение. Храмы, которые стороят люди, рушатся другими людьми. Храм, который человек выстроит в сердце, стоит вечно, ибо его основание, — милосердие и любовь к Богу.

Я покачал головой. И правда, рабби говорил мудро. Я хотел бы верить, но не мог.

— Бог не любит людей, — сказал я. — Нашими действиями правит слепая и безразличная судьба. Невинные гибнут с виновными или даже хуже — невинные гибнут, а виновные спасаются. Разве на арене Кесарии я не видел, как детей бросали зверям, младенцев на руках матерей разрывали на части и пожирали львы? Каким был грех этих младенцев или их матерей, за исключением того, что они оказались в Иерусалиме, когда римская армия окружила город? Когда я думаю об этом, я не вижу милосердие Бога. Должен ли я утешать себя простыми иллюзиями?!

Но рабби Малкиель возвел глаза к небесам, и его лицо осветилось верой.

— О Луций, — воскликнул он, — все это пройдет. Долгая ночь жестокости и несправедливости идет к концу. Потому что не пройдет много времени и Мессия вернется, не в кротости, а как судья мира. И он высушит все слезы на наших глазах, утешит сломленных и успокоит печальных и возвысит смиренных. И тогда случится по пророчеству Исайи: «Тогда волк будет жить вместе с ягнеком… и молодой лев, и вол будет вместе, и малое дитя будет водит их. Не будут делать зла и вреда на всей святой горе Моей».[70]

Его старое сморщенное лицо светилось под вечерним небом и выражало любовь и надежду его сердца. Счастливы верующие! Счастливы ждущие прихода Мессии. Счастливы, даже если они беднейшие из бедных. Не удивительно, что христиане скорее вынесут пытки и смерть, чем откажутся от веры, дающей им такую уверенность. Но хотя мое сердце согревалось от любви к старому равину, я не мог принять предложенное им утешение.

— Для тебя он придет, ты святой человек, — воскликнул я. — Ты ждешь его прихода с радостью и светом в сердце. Но для таких людей, как я, он не придет. Внутри меня тьма, и даже свет не проникает вглубь.

— Не бойся. Он особо придет к печальным. Его приход будет как дождь в пустыне, ибо «возвеселиться пустыня и сухая земля, и возрадуется страна необитаемая, и расцветает как нарцисс. Великолепно будет цвести и радоваться, будет торжествовать и ликовать. Тогда хромой вскочит, как олень, и язык немого будет петь; Ибо пробьются воды в пустыни и в степи потоки.»[71]

— Мое сердце именно такое, — сказал я. — Пустыня, заброшенная пустыня.

— Пустыня зацветет, — сказал рабби, — как предсказывал пророк. О Луций, жди его пришествия, как жду его я, и не позволяй горечи разрушить твою веру. Потому что сказано, что он придет, чтобы спасти оставленных чтобы дать свет тем, что сидят во тьме и в тени смертной. Чтобы вести нас по пути мира.

* * *

Таковы были слова рабби, и я не мог не быть благодарным этому святому человеку. Пусть он сидит по правую руку от Господа на небесах, ведь его учение часто освещало мою внутреннюю тьму, и в моем одиночестве я видел его лицо, сияющее светом божественного сострадания. Ради него я держу свой дом открытым для каждого преследуемого христианина, что скрывается в пустыне в поисках безопасности от солдат Трояна, которому нравится их преследовать. Ради рабби Малкиеля я принимаю этих беглецов, даю им еду и одежду, прячу, пока не уйдут солдаты. Если день Страшного суда, о котором он говорил, придет, может быть это будет зачтено в мою пользу, ведь как написано в «Изречениях Господа»: «так, как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделаете Мне».[72]

Так мы завершили свое поломничество и покинули руины, пойдя разными дорогами. Я направился по своим делам в Иудею, заниматься своим поместьем и строить новую виллу в Эммаусе, но эти заботы не успокоили вопросов моей души и не дали мне облегчения. Вернувшись в Рим, я изучал философов и мудрецов в поисках того образа жизни, что дал бы мне мир, но когда после слишком короткого правления Тит умер, и трон Цезарей занял жестокий Домициан, я отправился в изгнание в пустыню Сирии, так как Домициан ненавидел меня из-за дружбы с его братом. Здесь на краю пустыне я с тех пор и живу жизнью отшельника, и радуюсь, что оставил общество людей и живу среди зверей, потому что звери добрее друг к другу, чем люди. Даже самые дикие из них убивают лишь для еды, а не для развлечения, как это делают римляне на арене. Но и здесь, в пустыне меня преследуют воспоминания, воспоминания о благородном городе, медленно и ужасно уничтоженном на моих глазах, воспоминания о страданиях Ревекки, ее безумии и смерти. Счастливы те, что могут забыть. И я не прошу у богов большего дара, чем забвения. В этом я отличаюсь от евреев. У них есть песня о вавилонском пленении: «Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя».[73] Но я, я хочу забыть этот город. И вот в старости я написал труд о днях разрушения, надеясь написанием повествования изгнать мысли, столь долго угнетавшие мою душу. Теперь мой труд завершен. И я надеюсь, что смогу встретить смерть спокойно, навеки распрощавшись с печальными воспоминаниями, с женщиной, которую любил, с Иерусалимом.

1956 г.

Загрузка...