Вражеский огонь не ослабевал, и наши батареи продолжали молчать. Шестаков все-таки приподнял голову из ровика. В просветы между разрывами, выворачивавшими землю, он увидел третью батарею, вторую. Еще раз окинул взглядом позиции справа налево. Чувство, похожее на радость открытия, охватило его: «Да нет же, нет! Не везде вражеский огонь одинаково плотен. Можно стрелять побатарейно, повзводно».

Шестаков взял у телефониста трубку, приказал первому взводу второй батареи вести огонь. Дождавшись первых выстрелов, велел телефонисту следовать за собой и побежал по боковой траншее. Пробежав метров сорок, Шестаков остановился. Здесь траншея проходила по бугру с редкими кустами крушины. Теперь с возвышения видны были все три батареи.

«Свой собственный командный пункт», — подумал Шестаков и приказал по телефону командирам батарей слушать его команду.

То, что вражеская артиллерия не покрывала огнем равномерно всего фронта дивизиона, меняло дело. Когда вражеский огонь особенно усиливался на левом фланге, он, как правило, ослабевал на правом или в середине. Шестаков поочередно приказывал командирам батарей и взводов вести огонь: там, где нельзя было высунуть носа, люди отсиживались в глубоких ровиках и боковых укрытиях возле орудий, но зато те батареи, где «можно было дышать», работали за всех.

— Ничего, ничего — кричал Шестаков в телефонную трубку командирам батарей, — это даже на пользу, такая очередность — орудия остывать успевают!

Гимнастерка Алексея Ивановича была измята и перепачкана глиной, тяжелая кобура сбилась назад, фуражка, тоже в глине, съехала на затылок. И все же никогда, за все время пребывания в армии, он не чувствовал себя так, по-настоящему военным. Он приказывал командирам батарей и знал, что его приказы нужны, что они необходимы, потому что только он видит все три батареи и только он может руководить их стрельбой в зависимости от того, как пульсирует и перемещается вражеский артогонь. До этого, наладив доставку снарядов, Шестаков лишь наблюдал за боем: непосредственно у орудий были командиры батарей, и они знали, что делать. Тогда у Шестакова было лишь право приказывать. Теперь он командовал в силу, необходимости и так, как требовал бой.

После того как прекратилась связь с наблюдательным пунктом командира дивизиона, Шестаков послал двух связистов исправлять линию, но один боец был убит сразу же, другой приполз обратно раненый.

По траншее подбежал командир взвода управления, спросил:

— Разрешите послать еще связистов?

Шестаков высунулся из ровика, примыкавшего к траншее, увидел вокруг черные столбы дыма, почувствовал на лице горячие упругие толчки воздуха, сказал:

— Нет. Обождите… — И одновременно подумал о Костромине: «Эх, голубчик!..»

В это время в общем грохоте обозначилась брешь: вторая батарея прекратила огонь.

— Комбата-два! — крикнул Шестаков телефонисту.

— Связи нет.

— А черт!..

Связь с батареями была до сих пор надежной — провод тянулся по дну траншеи, но на этот раз, очевидно, было прямое попадание. Устранить разрыв — дело нескольких минут, но Шестаков не стал дожидаться и по ходу сообщения побежал во вторую батарею.

Комбат-два сидел у телефона и кричал в трубку. Вражеские снаряды здесь рвались редко.

— Почему замолчали?! — крикнул Шестаков, переведя дух.

— А куда стрелять? — также крикнул комбат.

— Как куда? По подавленным целям, чередуйте!

Командир батареи подал команду. Четыре орудия почти одновременно дернулись, выбросив тусклые языки пламени. Не успели стволы вернуться после отката в прежнее положение, как заряжающие вновь загнали снаряды.

— Темп, темп давайте! Без моей команды огня не прекращать! — властно крикнул Шестаков и по траншее бросился назад, в третью батарею.

Сзади Шестакова кто-то догонял. Он обернулся и увидел Крючкова и с ним еще двух бойцов.

— Вы куда?

— В ваше распоряжение, товарищ старший лейтенант, — доложил Крючков.

— Почему?

— По техническим причинам: орудие подбито, а вакансии пока, слава богу, нет.

— Хорошо. На подноску снарядов.

Подноска снарядов при таком бешеном темпе огня имела первостепенное значение. Ящики со снарядами были рассредоточены в котлованах позади орудий из-за опасения взрывов от прямых попаданий. Согнувшись, обливаясь потом, бойцы сновали по узким траншеям с тяжелыми ящиками на спине.

Когда Шестаков вернулся на свое прежнее место, телефонист уже исправил местную связь. Комбат-один доложил, что разбито орудие, и спросил, нет ли связи с НП.

— Нет, — сказал Шестаков. — Пока нет. Чередуйте огонь по старым целям. Не снижайте темпа. У нас пока жарко, переждем.

Поблизости рвануло. Дымом и пылью заволокло ровик. Шестаков нагнулся еще ниже, высыпал землю из-за ворота. Дым рассеивался, стало видно мелькавших по траншее солдат с ящиками на спине. Вот пробежали Крючков и пожилой заряжающий из его расчета, и Тонкорунов…

— Ну? — спросил Шестаков телефониста, который с остервенением кричал в трубку.

— Ничего. Не отвечают.

«Эх, голубчик!..»

По ходу сообщения подошла Юлия Андреевна.

— Алексей Иванович, тут раненых перевязала. Разрешите пробираться на НП?

— Что?!

— Разрешите пробираться?..

Опять рядом грохнуло. Шестаков с силой надавил на плечо Юлии Андреевны, так что она упала на колени.

Когда разрывы чуть отдалились, он сказал:

— Нет. На НП вы не пойдете. Когда стихнет, пойдут санитары.

— Но ведь…

— Нет! — повторил Шестаков и отвернулся.

В это время вражеский огонь стал ослабевать. Шлепнули запоздалые снаряды, раз-другой, и совсем стихло.

— Разрешите, товарищ старший лейтенант? — спросила Беловодская.

Шестаков хотел опять сказать «нет», но живо представил себе Костромина, Громова, телефониста…

— Да, — сказал он. — Одну минуту…

Он схватил телефонную трубку.

— Командир взвода управления? Ко мне двух связистов! И захватите с собой санитара, — сказал он Беловодской, но, подняв голову, увидел, что Юлии Андреевны нет. Она, пригнувшись, уже бежала вдоль телефонного провода, в сторону НП. Шестаков хотел закричать, чтоб она вернулась, но тугая волна от близкого разрыва снаряда швырнула его на дно ровика. Он вскочил, огляделся. Немцы били опять почти по всему фронту дивизиона, и Шестаков не мог даже сразу понять, где было «затишье» и какая наша батарея еще ведет огонь. Кто-то кубарем скатился в ровик, прямо на телефониста. Шестаков увидел Крючкова.

— Товарищ старший лейтенант, куда же вы ее одну? Ведь женщина… Разрешите сопровождать?

Шестаков несколько секунд смотрел на Крючкова, не понимая, потом сказал:

— Разрешаю, сержант Крючков.

Крючков вымахнул из ровика, пригибаясь до земли, побежал. С размаху плюхнулся в свежую дымящую воронку, вскочил, добежал до следующей воронки. Все заволокло дымом.

Минут десять стоял сплошной грохот. Затем вражеская артиллерия перенесла огонь дальше, в тыл. Шестаков огляделся. Ближайшее от него орудие было подбито. Без щита, оно лежало почти на боку. Остальные орудия стояли в своих ровиках.

«Так, — подумал Шестаков, — немцы полагают — нам крышка. Сейчас мы покажем, что это не так!»

— Вызови командиров батарей, — сказал он телефонисту, который одной рукой выгребал землю из-за ворота гимнастерки, а другой прижимал трубку к уху.

— Командиры батарей слушают.

— Распределить пристрелянные цели по взводам, зарядить орудия и доложить, — приказал Шестаков.

Когда все три батареи доложили о готовности, Шестаков скомандовал:

— Наводчикам взяться за шнуры! — И, выждав несколько секунд, крикнул: — Огонь!

Залп дивизиона. Десять орудий выстрелили почти одновременно.

— Хорошо! Теперь темп, темп давайте! И ждите танковой атаки.

Но танковой атаки не последовало. Неожиданно немецкая артиллерия умолкла, а немного позже командир дивизии передал по рации приказ прекратить огонь.

«Вот так!» — вздохнул Шестаков, вылез из ровика и, затянув ремень на две дырочки и тщательно разогнав складки на гимнастерке, пошел осматривать батареи.

31

Крючков короткими, стремительными перебежками продвигался вдоль телефонного провода в сторону наблюдательного пункта. Вокруг продолжали рваться снаряды. Упругий, горячий ветер с разных сторон швырял комья земли, звенел металлом. Заметив в какую-то долю секунды бурое дымное пламя, Крючков плашмя кидался на землю и уже при падении видел, как пламя, вспухнув, выбрасывало вверх черные космы; земля под огнем вскипала, выгибалась, смешивалась с огнем, — тогда Крючков, широко открыв рот, ощущал болезненные удары по барабанным перепонкам, все тело наливалось тяжестью, хотелось одного — вдавиться, втиснуться в землю. Свежие, горячие воронки казались спасением. Крючков падал в них, выкинув руки вперед, и автомат больно бил его по спине.

Еще одна перебежка — и Крючков увидел Беловодскую. Она лежала плашмя, уткнувшись лицом в межу с высокой прошлогодней травой. Крючков плюхнулся рядом, задев Беловодскую плечом. Она рванулась от неожиданности, хотела вскочить. Крючков успел обнять ее левой рукой за плечи, прижать к земле.

— Пригни голову! Не ранена?

— Нет, — узнав Крючкова, она сбоку взглянула на него, и в ее взгляде мелькнули удивление и радость.

Выждав момент, когда разрывы снарядов переместились немного влево, Крючков потянул Беловодскую за рукав, крикнул «Бежим!» и, низко пригибаясь, бросился вперед.

Чуть уклонившись от телефонного провода, они упали между молодых сосенок, с минуту тяжело дышали, уткнувшись в мягкую невысокую траву. Огляделись. Правее стоял подбитый немецкий танк. Прямо перед глазами три редких ряда сосен — левый край лесных посадок. Полутораметровые сосны во многих местах вырваны с корнем, раздроблены. От растерзанного дерева и хвои, перебивая запахи гари и толового дыма, растекается запах скипидара.

— Теперь ползком. Вот так, — Крючков показал рукой вдоль рядов сосен. Поправив на спине автомат, он пополз по-пластунски, сноровисто, споро. Беловодская едва поспевала за ним. Невдалеке почти одновременно грохнули два взрыва. Крючков замер. Когда он поднял голову и оглянулся на Беловодскую, по его каске циркнула и с визгом отскочила пуля. Наползло вонючее облако от разрывов, а когда оно прошло, Крючков увидел немецкого танкиста. Немец лежал в борозде и, положив ствол пистолета на сучок сосны, старательно целился. Крючков наклонил голову, подставляя каску.

Рванул из-за спины автомат. Ремень автомата скользнул, врезался под мышкой. Вторая пуля визгнула рядом. Крючков чертыхнулся и хотел приподняться, но позади него хлопнули два пистолетных выстрела. Освободив автомат, Крючков приложился, но его тронула за плечо Беловодская:

— Береги патроны. Фашист готов.

Крючков уже сам видел немца, выпавший из его руки пистолет.

— Стрельба гениальная, — смущенно сказал Крючков и с восхищением взглянул на Беловодскую.

Она спрятала пистолет за пазуху, быстро поползла вперед.

— Нет, ты… вы без каски, — сказал Крючков, обгоняя Беловодскую и прикрывая ее.

Теперь он держал автомат в руке, наготове. Проползая мимо убитого танкиста, Крючков взял его пистолет, протянул на ладони Беловодской.

— Возьмите. Трофей ваш.

— Не надо. У меня свой, пристрелянный…

Наблюдательный пункт был левее, и надо было свернуть и ползти по открытой местности с невысокими холмами. Сильно поредевшие ряды молодых сосен не такая уж надежная защита от снарядов и мин, но даже и это хрупкое прикрытие покинули с сожалением.

Ползком и перебежками достигли кустов у подножья холма. Крючков показал Беловодской на глубокую воронку, сказал:

— Ждите здесь. Я узнаю, что на НП, и вернусь.

— Узнаем вместе.

Крючков нахмурился, спросил:

— Вам понятно, почему нет связи с НП? — Не дождавшись ответа, он продолжил: — Там или все погибли, или пункт в окружении.

— Бежим! — крикнула Беловодская и хотела встать. Крючков удержал ее за плечо. Он разозлился. Напористо глядя в сузившиеся от гнева глаза Беловодской, сказал, прерывисто выдыхая воздух:

— Бросьте эти… ваши разные чувства!

Она с силой скинула его руку с плеча. Вскочила. Глядя сверху вниз на лежавшего Крючкова, спросила неожиданно спокойно, с насмешкой:

— Вы разве разбираетесь в этих разных чувствах, сержант Крючков?..

Дальше они бежали и ползли вместе, не говоря ни слова.

За бугром, у телефонного провода, лежал на траве раненый Громов. Беловодская сдвинула из-за спины на бок санитарную сумку, стала делать перевязку.

— Возвращайтесь на огневую! — крикнул Крючков и побежал дальше, к следующему холму.

32

Несмотря на отчаянное положение, капитан успел удивиться тому, что немцы вдруг прекратили артогонь и что наша артиллерия тоже умолкла. Потом он стал думать только о том, как бы продержаться. Но держаться уже было нельзя.

Капитан оглянулся по сторонам.

Низко над горизонтом мутно-багровый диск солнца. Обезображенная, словно оспой изрытая земля. Кругом враги, фашисты…

Капитан положил на бруствер автомат, в котором кончились патроны, вынул из кобуры пистолет.

«Смотри не просчитайся — один патрон твой…»


На гребне высоты показался Крючков. Рывком повернув голову вправо, влево, он кубарем скатился вниз. На бегу из автомата свалил двух немцев, пытавшихся вскочить в траншею, закричал Костромину:

— Связь! Связь работает!

Капитан кинулся к телефону. Огневая отозвалась.

— Дайте миндивизион! — И когда в трубке послышался голос командира миндивизиона, капитан крикнул в ярости: — По скоплению пехоты… Установки те же, прицел убавить на триста метров. Огонь! Беглый!

Капитан дослушал до конца команду, которую командир миндивизиона, не кладя трубки, передал своим минометчикам, и только тогда упал на дно ровика. Падая, он увидел Крючкова. Тот лежал на краю окопа и в упор расстреливал из автомата подбегавших немцев. Поза Крючкова, поставленные перед ним на попа гранаты на бруствере, воткнутый в сухую землю нож и выраставшие из-за бруствера немцы, которые падали почти друг на друга, сраженные одиночными выстрелами Крючкова, — все это показалось капитану странно знакомым. Если бы у него было время и он мог бы прислушаться, то услышал бы, как Крючков после каждого выстрела приговаривал: «Пе-хота! Положим, фашистская!»

Чуть переиначив, он повторял слова матроса Балашова из любимого фильма «Мы из Кронштадта».

Капитан одним прыжком выскочил обратно из ровика и заорал хрипло, чужим голосом:

— Крючков, в укр-рытие!..

Крючков оглянулся, и его словно сдуло в глубокий ровик.

Земля вздрогнула, раскололась сразу в нескольких местах.

Десять минут две батареи минометного дивизиона били беглым огнем по небольшому клочку земли, где в двух узких ровиках, оглушенные и полузасыпанные землей, лежали два человека. Пудовые мины уходили высоко в небо и падали оттуда почти отвесно на оба склона высоты, срезая осколками начисто траву, цветы, кустики. Осколки, сталкиваясь на лету, визжали, обессиленные, сыпались стальным дождем, еще горячие, в окопы. Траншеи и ровики затянуло удушливым дымом с запахом жженого сахара и резины.

Капитан лежал вниз лицом на дне узкой щели. Он мог думать только об одном: мины рвут в клочья врагов, уже почти совсем одержавших над ним победу.

— Хорошо, хорошо! — беззвучно шептал капитан пересохшими губами…

И вдруг все оборвалось.

«Конец!» — успел подумать капитан и замер. С минуту он лежал в оцепенении, без мыслей, без чувств. Потом, услышав шорох осыпавшейся в окоп земли, сообразил, что то страшное, что он принял за конец, была тишина. Открыв глаза и повернув голову, капитан увидел над собой прямоугольник мутного неба, увидел струйку сухой земли, сыпавшейся на него сверху. Показалось, что струя земли начала расти, что она вот-вот похоронит его живым в этом ровике. Капитан рванулся, выскочил из ровика.

В трех шагах, в слившихся воронках от мин, сидел Крючков, без каски, положив автомат на колени. По щеке и шее у него текла кровь. Озираясь по сторонам, он разрывал зубами индивидуальный пакет и ругался:

— Черти! Дьяволы! Ублюдки фашистские! До чего обнаглели — лезут обязательно туда, где Крючков! Как будто нельзя подохнуть смертью храбрых в другом месте! Пол-уха срезало. Ну куда я теперь, корноухий? Вся карьера — к свиньям собачьим! Прощай, свет, прощайте, дамы! Теперь хоть рта не закрывай, ори, что ты герой, а все — мурло, с обгрызенным, как у кота, ухом!

И хотя оглохший Крючков отводил душу во все горло, капитан с трудом разбирал слова, потому что уши у него завалило и в них стоял ровный зудящий звон. Он помог Крючкову завязать бинт на затылке и, спрыгнув в окоп, высунулся из-за низкого бруствера. Вблизи живых немцев не было. Кругом сизая, опаленная минами земля, неглубокие воронки и трупы. Их было много. В разных позах, по-разному истерзанные, они все-таки напоминали о стандарте: все рослые, в одинаковых касках, с одинаковыми автоматами. Вдали, перебежками, отходила небольшая группа оставшихся в живых. Капитан бросился к телефону.

Связи опять не было. Капитан поискал глазами Крючкова, но тот исчез. Капитан стал в бинокль осматривать местность.

Наши полки уже отошли на исходные рубежи. Немецкая артиллерия молчала, наша — тоже.

Капитан не слышал шагов и вздрогнул, когда Крючков тронул его за плечо. Он сказал что-то, но капитан не расслышал. Тогда, догадавшись, Крючков наклонился и прокричал капитану в ухо:

— Связь наладил. Тут, рядом совсем. В трех местах была порвана. — И, указывая пальцем на удалявшихся немцев, спросил: — Достанем, товарищ капитан?

— Попробуем.

Капитан передал по телефону команду, снял с шеи бинокль, протянул его Крючкову:

— Давай корректируй!

Сам он нагнулся к телефону.

— Какой КУ?[7] — спросил Крючков, не отрываясь от бинокля.

— Ноль пять.

— Правее ноль пятнадцать, огонь! — скомандовал Крючков.

Когда он перешел на поражение цели, капитан взглянул в бинокль.

— Хорошо. Дай еще четыре снаряда — и хватит.


С огневой позиции Алексей Иванович передал, что командиры первой и второй батарей заняли свои наблюдательные пункты и что командир дивизии приказал прекратить огонь.

— Сматывай, Крючков! — сказал капитан. — Пошли на огневую.

Крючков, не снимая с шеи бинокля, отключил телефон, взял катушку. Она была покорежена и не вращалась.

— Черт с ней, брось! — крикнул капитан. — Бери телефон, пошли.

Они шли прямо через высоту, вдоль телефонного провода. Здесь точно так же земля была опалена, даже мелкие кусты и трава срезаны минными осколками. У телефонного провода лежал мертвый телефонист. Но убитых немцев здесь не было. Значит, успели еще до обстрела убраться…

«А ведь я мог отступить, если б знал», — подумал капитан. Но это теперь не имело никакого значения.

Примерно на полпути между НП и огневой позицией, спустившись с холма, капитан и Крючков увидели Громова. Он лежал на спине в воронке от тяжелого снаряда. Свежая повязка белела на его груди.

— Это Беловодская перевязала, — сказал Крючков. — Когда мы шли с ней на НП.

— А где она? — спросил капитан, остановившись.

— Там, — махнул рукой Крючков в сторону огневой. — Я сказал, что на НП ей делать нечего.

Громов был в сознании. Увидев капитана и Крючкова, он хотел поднять руку, но не смог и застонал. Слезы покатились у него из глаз.

— Ничего, Громов. Все будет хорошо. — Капитан прикоснулся ладонью к его горячему лбу.

Громов зашептал, облизывая пересохшие губы:

— Я в двух местах исправил линию, но… там, дальше… я не дошел.

Хотя капитан ничего не расслышал — в ушах у него все еще звенело, он сказал:

— Не надо, Громов. Все прошло.

Громов сказал еще что-то. Крючков стал на четвереньки и подставил к его губам здоровое ухо. Когда он поднялся с земли, лицо его побледнело. Секунду-две он растерянно глядел на капитана.

— Что?

— Громов спрашивает, где Юлия Андреевна… Говорит, она на НП пошла.

— Что?! — крикнул капитан, и голос его осекся.

— Значит, под свои мины… — забормотал Крючков, но не кончил и махнул рукой: — Эх, одна была… и ту не уберегли, варвары!

Резко повернувшись, он зашагал на огневую.

— Поторопи там санитаров! — крикнул ему вслед капитан и побежал на НП. Он плохо видел и плохо соображал, спотыкался на ровном месте.

33

То, что произошло на огневой четверть часа спустя, никто понять не мог.

Только позже, по оказаниям пленных танкистов, удалось объяснить случившееся.

Во время последней атаки четыре танка, обойдя фланги дивизиона, прошли в тыл. Наскочив на одну из батарей артполка, танки повернули обратно и стали уходить. Два из них были подбиты, из артполка тотчас же сообщили в дивизион Костромина, что с вражескими машинами покончено. Может, телефонист не расслышал в грохоте боя или что еще, но о двух танках все забыли. Они словно сквозь землю провалились. Как рассказали потом уцелевшие танкисты, несколько часов танки простояли в глухих зарослях на краю оврага. И все это время командир тяжелого танка, смелый, повидавший виды вояка, сам вел наблюдение. Выйдя из машины, он прополз вдоль оврага и убедился, что обходов нет. Единственный путь отхода — вдоль оврага и потом по лощине — простреливался орудиями дивизиона, которые немец отчетливо видел из зарослей малинника и крапивы. Немецкие танкисты решили отходить после захода солнца, в сумерках, когда еще можно разглядеть проходы в минных полях. И возможно, этот план удался бы, если бы немцы не решились на большее. Взобравшись на ольху, командир тяжелого танка еще раз оглядел в бинокль наши позиции. В каких-нибудь трехстах метрах, в ровиках, стояли орудия. После напряжения боя, когда опасность миновала, солдаты ходили в рост, неторопливо относили пустые ящики из-под снарядов. Некоторые поправляли лопатой брустверы ровиков, другие просто отдыхали, курили… Соблазн был велик, и командир тяжелого танка решил смять ближайшую батарею и уйти победителем.


Старший лейтенант Шестаков был на левом фланге дивизиона, в третьей батарее. Он как раз отправлял на НП группу санитаров и связистов, когда подошел Крючков. Сержант доложил о раненом Громове, о том, что капитан на наблюдательном пункте, и пошел в свою батарею.

Крючков уже подходил к крайнему, четвертому орудию, когда повстречался с Тонкоруновым, который нес под мышками по пустому снарядному ящику.

— А, музыкант! — устало улыбнулся Крючков. — Ну, как дела? Как война? Да не спеши ты, как голый, купаться, давай покурим.

Тонкорунов грохнул на землю пустые ящики.

— Во, хоть посидим по-человечески, — сказал Крючков, усаживаясь на ящик и снимая с себя автомат и телефон.

Тонкорунов тоже сел, достал портсигар с табаком. Ухмыльнувшись и показав взглядом на портсигар, Крючков спросил:

— Привык? По кисету не скучаешь?

Тонкорунов не ответил и, глядя на повязку на голове Крючкова, спросил сам:

— Сильно?

— Нет, ухо оборвали.

Молча свернули папиросы, закурили. В это время невдалеке взревел мотор. И сразу тишину прорезал истошный крик наблюдателя: «Та-анки!!»

Крючков и Тонкорунов вскочили. Поперхнувшись дымом, Крючков закашлялся и сквозь выступившие слезы смотрел вперед. Тонкорунов рванул его за рукав и указал рукой в сторону оврага.

Ломая ольху и подминая густую поросль малинника, из оврага вопреки здравому смыслу вылетел уже второй, средний танк. Он сразу же пристроился за первым, тяжелым танком, прикрываясь его мощной броней. Первый танк на полной скорости шел на крайнее орудие. Брызнул сноп огня, и тугой ветер от низко летящего снаряда ударил в щеку Крючкова. Танк бил по второй батарее, вдоль фронта. Первую батарею он, видимо, хотел просто раздавить.

— За мной! — крикнул Крючков Тонкорунову и, видя, что тот продолжает стоять с перекошенным от страха лицом, замахнулся: — Убью-ю!

Убедившись, что Тонкорунов бежит следом, Крючков кинулся ко второму орудию. Он знал, что его первое орудие давно подбито и из него стрелять невозможно. И еще: он успел оценить маневр вражеского танка. Танк, не сбавляя скорости, шел точно по фронту. Третье и четвертое орудие стрелять из ровиков не смогут. Выкатить их не успеют. Орудия второй батареи должны быть выкачены еще больше вперед или назад, иначе их снаряды будут поражать орудия правого фланга.

Вдоль всего дивизиона уже неслась многократно повторенная, единственная команда: «К орудиям!» Но стрелял пока вражеский танк, а наших выстрелов не было.

Добежав до второго орудия, где на брезенте еще лежали готовые снаряды, Крючков загнал бронебойный снаряд в ствол. Без панорамы, прямо по стволу, стал наводить орудие в танк. Подбежавший Тонкорунов встал за правило. Первый выстрел — мимо. Опасаясь задеть первое орудие, Крючков взял чуть выше. Второй снаряд ударил в танк, но не остановил его.

«Хитер, сволочь!» — подумал Крючков о водителе, который вел машину, как по шнуру, ни на секунду не подставляя бортов, более уязвимых, чем лобовая броня. Второй танк не высовывался из-за первого.

Тонкорунов пригнулся от ветра пролетевшего над головой снаряда и на секунду выпустил правило.

— Разорву! Выпотрошу! — опять заорал Крючков, навел ствол в верхний срез бруствера первого орудия и… стал ждать. Лицо его окаменело. Побелевшие пальцы впились в рукоятку спуска.

Танк приближался. Вот он, чуть сбавив скорость, перевалил через невысокий бруствер ровика, осел всей тяжестью на лафет первого орудия. Треск. Скрежет. Танк, взревев, подминал под себя искореженный металл.

В какую-то долю секунды по спине Крючкова пробежал холодок, словно льдинка сползла меж лопаток: «Устою ли?» И тотчас же вихрем, с разных сторон, одновременно, пронеслись короткие мысли: «Это тебе не игрушечный макет!.. Из Монголии воевать рвался… А на Тонкорунова наорал… Беловодская, может, погибла, танк сомнет и тебя и других… Пройдет по живым и по мертвым…» Мысли уперлись в стальную громаду, задержавшуюся в ровике. Крючков уже ни о чем не думал. Только помнил, что промахнуться нельзя. Другой снаряд зарядить не успеет. Он ждал.

Танк стал взбираться на бруствер. Задрав ствол орудия, он на секунду обнажил днище. Крючков выстрелил в черный прямоугольник открывшегося брюха между гусениц. Танк дернулся, осел задом. Опять было рванулся и замер.

— Убью! — бессмысленно закричал Крючков, рывком выбросив стреляную гильзу.

Тонкорунов тотчас загнал новый снаряд. Крючков встретился с Тонкоруновым взглядом, хотел крикнуть, но сорвался на свистящий шепот:

— Пригнись, Миша! Осколки могут…

Он выстрелил еще раз по неподвижному танку. В то же место. Второй танк круто повернул, попытался уйти. На него сразу же обрушились соседние орудия. Крючков по нему выстрелить не успел — танк загорелся. Из башни выскочили два танкиста и подняли руки.

Крючков постоял, расслабленно привалясь к щиту орудия, потом сел на лафет и потянул за рукав Тонкорунова:

— Садись. Закурим…

К ним подошел Алексей Иванович. Обоим пожал руки. Хотел повернуться, но задержался. Сбоку, пристально поглядел на Крючкова, словно видел его впервые, сказал:

— Спасибо, сержант Крючков…

34

Костромин обогнул высоту слева, осмотрел каждый ровик — никаких следов. Пошел вправо. Ближе к флангу было оборудовано укрытие — узкие глубокие щели. Издали Костромин увидел санитарную сумку. Здесь!

Юлия Андреевна лежала на дне ровика, лицом вниз, закрыв голову руками. Он спустился в ровик, осторожно приподнял ей голову, заглянул в лицо. Правая сторона головы, висок и щека были в крови. Костромин поднял Юлию Андреевну, положил ее на край ровика, с трудом подтянулся и вылез сам. Повесив себе через плечо санитарную сумку, он взял на руки Юлию Андреевну и тихо пошел в тыл. Под ногу попал стабилизатор мины, и Костромин пошатнулся. Рука Юлии Андреевны выскользнула и безжизненно свисла вниз. Костромин пошел еще осторожнее.

Среди мелкого кустарника стояла сосна, до половины срезанная снарядом. Костромин свернул к ней. Положил Юлию Андреевну между двух снарядных воронок. Опустился на колени и, сжавшись от страха, ощупал пальцами ее голову. Раны не было, только сгусток запекшейся крови в волосах.

Костромин достал из санитарной сумки бинт, вату и флягу с водой: разомкнул плотно сжатые зубы Юлии Андреевны, влил ей в рот немного воды, стал смывать кровь на голове. Вдруг ему показалось, что ресницы ее дрогнули.

Костромин отшвырнул в сторону бурый комок ваты, наклонился к самому лицу девушки, только теперь догадался расстегнуть ей ворот. Потом, что-то сообразив, он сунул руку под гимнастерку, на ощупь расстегнул другие пуговки. Протер ей щеки и шею смоченной из фляги ватой. Она глубоко вздохнула.

Костромин почувствовал, как плотный комок подступил к его горлу. Он хотел проглотить его, но не смог и огляделся по сторонам. Каска на голове стала тяжелой, давила. Он сорвал ее, бросил в траву, сел. Приподнял за плечи Юлию Андреевну, стал целовать ее губы, щеки, глаза. Он не стыдился своего лепета:

— Как же ты, девочка моя… жива… жива все-таки…

Она открыла глаза и глядела на него смущенно, беспомощно.

— Живы? — спросила она.

— Да, да, живы…

Он прижал ее голову к своей щеке и умолк.

— А там как? — слабым движением руки она указала в сторону наблюдательного пункта.

— Там живых нет.

Юлия Андреевна приподнялась, села. По лицу ее опять разлилась бледность. Она взяла Костромина за руку, спросила испуганно:

— Ты ранен? У тебя кровь на щеке.

Костромин провел ладонью по лицу.

— Нет. Это твоя кровь, когда нес.

Она опять опустилась на траву. Костромин сказал:

— Нам надо идти. Я понесу тебя.

— Нет, пойду сама. — Она отпила воды из фляги. — Я просто угорела от дыма, а на голове — царапина. Может, когда падала в ровик.

Костромин помог ей подняться, и они пошли. Шли медленно, обнявшись и пошатываясь, обходили воронки, спотыкались о рваные, острые куски металла, впившиеся, как клещи, в землю.

Когда остановились отдохнуть, она сказала:

— Там, за холмом, Громов. Ранен в грудь, я перевязала его.

— Я знаю. Он будет жив?

— По-моему, да. А телефонист ваш убит.

— Я видел.

Опять шли молча, экономя силы. Шли тем же путем, каким Юлия Андреевна пробиралась на НП с Крючковым. Вон и ряды сосен. От них длинные тени — солнце садилось.

Со стороны огневых позиций донесся орудийный выстрел, сразу же за ним — взрыв. Значит, стреляли по очень близкой цели.

— Что это? — спросила Юлия Андреевна.

Прокатился еще выстрел, сдвоенный разрывом снаряда. Еще и еще. Вот ударили почти одновременно несколько орудий. И все смолкло.

— Похоже — по танкам, — проговорил Костромин, напряженно прислушиваясь и вглядываясь в ту сторону, где за холмами были батареи. — Но… откуда танки? Ничего не понимаю.

Заметив нерешительность на его лице, Юлия Андреевна сказала:

— Ты беги. На огневую. Я дойду одна.

— Наконец-то! — сказал он, увидев небольшую группу бойцов.

Костромин и Юлия Андреевна пошли им навстречу. Это были связисты и санитары. Телефонист подключил аппарат к линии и передал трубку капитану.

Через минуту отозвался Алексей Иванович.

— Ты!.. Живой… — Некоторое время в трубке слышно было только дыхание, потом тревожный вопрос: — А Юлия Андреевна?

— Со мной, рядом.

— Живая? — обрадовался — Так… так, так…

— Что там за стрельба у вас? — спросил капитан.

— Два танка подбили. Откуда они — ума не приложу, — смущенно проговорил Алексей Иванович.

Капитан подозвал санитара, указал глазами в ту сторону, где лежал Громов, попросил:

— Вы поосторожней с ним, не потревожьте повязки.

Потом они пошли дальше. Костромин поддерживал Юлию Андреевну, старался идти с ней в ногу. Она, закусив губу, держалась неестественно прямо. На бледном лбу — капельки пота. Ее мутило.

Чем ближе подходили к огневым позициям, тем яснее становилась картина недавнего боя. Воронки от снарядов местами сливались, образуя большие плешины, похожие на лесные делянки, где только что корчевали пни. Как от пожарища, от воронок еще тянуло запахом гари. По этим следам бушевавшего здесь огня капитан представлял себе силу артиллерийского обстрела.

Скоро начали попадаться подбитые танки. Здесь их били прямой наводкой, на постоянном прицеле. Некоторые машины еще дымились, и горьковатый дымок поднимался струйками в тихое вечернее небо. Почти у каждого танка лежали трупы немецких танкистов и автоматчиков.

Вон и Алексей Иванович — спешил навстречу, почти бежал. Костромина он обнял с ходу, по-мужски, Юлию Андреевну притянул к себе с отеческой нежностью.

— Хорошо, голубчики вы мои… — сказал он и, не отворачиваясь, полез в карман за платком. — Я, грешный, подумал, минометы и вас не пощадят. Но вы молодцы, не дались…

— Почему немцы замолкли? — спросил Костромин.

— Перегруппировка, видимо. Артполки наши их разворошили, расковыряли. Ну и мы старались не отставать.

— Командир дивизии обо мне спрашивал?

— Да. Когда я ему сообщил, что с твоим НП связь временно не работает, он переспросил не совсем ласково: «Вы думаете, временно?» И обещал к нам заехать…

Подошли к огневым позициям. Раньше здесь была трава, кусты. Орудия были затянуты зелеными маскировочными сетками. Теперь все было разворочено, изрыто, опалено. Орудие, выкаченное из ровика, было исковеркано: сорваны щит и все прицельное приспособление; пробитый тормоз слезился тяжелыми каплями. Впереди, метрах в ста пятидесяти, стоял приземистый танк со свороченной башней — последний снаряд сделал свое дело. Между развороченным танком и изуродованной пушкой зеленела лужайка. Небольшая, чудом уцелевшая. На ней — желтые цветы.

Боец — заряжающий — лежал сбоку от орудия на снарядном ящике, словно плыл на нем, широко разбросав руки в стороны.

Костромин снял с головы каску. Юлия Андреевна хотела нагнуться к бойцу, но Алексей Иванович удержал ее за плечо:

— Не надо. Я приказал не трогать убитых, это их места… С этих мест им подобает только в братскую могилу. А она не готова.

— Много? — спросил Костромин.

— Девять человек. А тринадцать раненых отправили в санбат. Разбиты два орудия, три повреждены.

Лицо Алексея Ивановича осунулось еще больше, под глазами резче обозначились тени.

— Откуда все-таки взялись эти танки? — опять спросил Костромин.

— До сих пор не пойму, — признался Алексей Иванович. — Надо пленных допросить. Вон они.

Капитан посмотрел в сторону, куда показал рукой заместитель. Там, возле штабной землянки, на траве сидели два немца в шлемах танкистов. Перед ними, с автоматом в руках, медленно прохаживался Тонкорунов.

Рысцой подбежал офицер, старший на огневых позициях, начал докладывать капитану о том, что тому уже было известно. Костромин остановил офицера, крепко пожал ему руку. Спросил:

— Как со снарядами?

— Недавно подбросили две машины…

Запыхавшись, подбежал санитар Баранов.

— Юлия Андреевна… В санчасти раненый, не могу остановить кровотечения.

Она взяла из рук Костромина свою санитарную сумку, пошла за Барановым. Неестественно прямая, Юлия Андреевна шагала нетвердо, и Баранов, заметив это, неумело взял ее под руку.

Костромин тоже чувствовал себя плохо. Ноги дрожали, голова кружилась. Стыдясь своей слабости, он сказал Шестакову:

— Погодите тут, Алексей Иванович… Я только умоюсь.

И, обходя воронки и пустые снарядные ящики, направился к своей землянке.

35

Третий день на участке дивизиона и соседних полков немцы молчали. Бой гремел далеко справа. Другие полки отвлекали внимание врага, принимали на себя его удары, в то время как фронт заканчивал последние приготовления к большому наступлению.

В дивизионе Костромина похоронили убитых. Живые продолжали заниматься своими делами, мелкими, но неотложными, как сама жизнь.

Во второй половине дня, вернувшись с наблюдательного пункта, Костромин вызывал к себе в землянку сержантов и офицеров и с их слов записывал на листе бумаги нужные сведения, чтобы потом вместе с Алексеем Ивановичем заполнить наградные листы. (На солдат они были заполнены накануне.)

В отворенную дверь тихо и как-то боком вошел Крючков. Правое плечо его дернулось, но он вовремя спохватился, что пилотка в кармане: на забинтованной голове она не держалась. Костромин встал, сказал просто:

— Здравствуй, Крючков. Садись. — Подвинул ему табуретку.

Крючков сел, попридержав на ремне шикарную, желтой кожи, полевую сумку.

— Трофейная? — кивнул Костромин.

— Так точно, богатеем. И еще часы — приятель из взвода управления подарил, — он приподнял руку, показал подарок. — Пока хорошо идут, а вообще — дрянь. Штамповка. С паршивой овцы хоть шерсти клок. Все-таки компенсация за ухо.

— Болит?

— Беспокоит.

— В санчасти был?

— В тот же день. Беловодская велела на перевязку ходить. Утром пошел сегодня, а там один этот идол, Баранов. Пока из него пять слов вытянул, он, мудрец тибетский, пять трубок выкурил. Слово — трубка, и так далее. Снизошел-таки, сказал, что ожидает свою повелительницу после обеда. А наглость какая! «Давай, — говорит, — я тебе ухо сам перевяжу». А?

— Да, тяжелый человек, — улыбнулся Костромин, имея в виду убийственно медлительного санитара. — А в санчасть ты попозже еще сходи, у тебя вон и глаз покраснел.

Костромин закурил, положил открытый портсигар на стол.

— Хочешь, кури.

— Благодарю.

Пока Крючков пускал дым к потолку, Костромин задал несколько вопросов относительно его биографии. Крючков назвал несколько дат со скупыми комментариями к ним. Костромин записал.

— Однако, — сказал он, — слухи о том, что ты мастер расписывать свои подвиги, по-видимому, сильно преувеличены. Что же это ты одни цифры назвал?

Крючков поднял брови, усмехнулся:

— К цифрам уважения больше, товарищ капитан. И верно: жизнь из дат и фактов состоит. К тому же я человек скромный.

— Да?

— Конечно. Я вот даже не спрашиваю, к какой награде вы собираетесь меня представить.

— А какую бы ты хотел?

— Соответственную.

— То есть?

— Согласно поступкам. Всего я подбил два с половиной танка.

— Почему с половиной?

— Ну, в один танк мы с наводчиком второго орудия сразу два снаряда врезали.

— Так. Продолжай.

— Еще наладил связь…

— Еще?

— Все.

— Нет, не все, — возразил Костромин и заглянул Крючкову в глаза, — продолжай дальше… Можешь занести на свой счет, что ты спас жизнь командиру дивизиона.

Крючков не отвел глаз, сказал спокойно:

— Нет, этого я на свой счет не занесу.

— Почему же?

— Потому что Беловодская меня опередила. Я за ней шел, так сказать, во втором эшелоне. Все прочее вышло по ходу дела. Нет, чужого мне не надо. А за свое награда нужна, потому что награжденного наказывать все-таки труднее…

— Вон оно что! — удивился Костромин и, помолчав, спросил мягко: — Неужели, Крючков, ты думаешь, что без наказаний воевать нельзя?

— Можно бы, полагаю, но…

— Что?

— Скажите, товарищ капитан, среди начальников дураки бывают?.. Ну так вот. Встречусь с таким «правоверным», который прикрывает свое скудоумие цитатами и параграфами, так меня и подмывает ущемить его монополию на глупость. Выкину какую-нибудь штуку — тот только руками разводит: надо бы глупей, да некуда!

Костромин рассмеялся.

— Так-таки и разводит?

— Нет, конечно. Он проще поступает: трах меня по затылку параграфом — и точка!

— Так зачем же затылок подставлять?

— Видно, судьба такая, — вздохнул Крючков и потупился.

Через открытую настежь дверь донеслось откуда-то, наверно из оврага, далекое кукование кукушки. Милое, до дрожи в сердце родное «ку-ку». Раз, другой, третий… Когда Костромин взглянул на Крючкова, тот сидел, прислушиваясь здоровым ухом к неожиданным звукам; лицо — радостное, рот полуоткрыт по-ребячьи.

— Ах, сукина дочь! — тихо рассмеялся Крючков. — Чуть про судьбу помянул — она тут как тут! Прямо в заблуждение ввела: я уж подумал, что мне с хворости чудиться стало…

Костромин улыбнулся.

— Эх, Крючков, сумасбродный ты человек! Давно я собирался поговорить с тобой. По душам.

— По душам? — насторожился Крючков.

— А что, разве нельзя?

— Не знаю, товарищ капитан… Смотря о чем говорить.

— Ну, расскажи мне, например, как ты думаешь жить дальше.

Крючков резко вскинул голову и поморщился, видимо, потревожив раненое ухо.

— Это зачем же мне думать, товарищ капитан? Моя фамилия во всех штабах значится, пусть генералы и думают над ней, куда ее и как.

— Врешь, Крючков, — сказал Костромин серьезно.

— Разве?

— Да. Генералы тебе в Монголии служить приказали, а ты вот тут очутился.

— Ошибки юности, с кем не бывает! — попробовал отшутиться Крючков, но Костромин продолжал:

— Вместе с наградным листом я подаю документы на присвоение тебе звания «младшего лейтенанта». С командиром дивизии я уже говорил.

— Так ведь, товарищ капитан… — Крючков заморгал растерянно, — зачем же? Сперва орудием покомандовать бы. А сразу — звание-то у меня было пехотное, его мне и опять присвоят…

— Нет, я прошу присвоить тебе артиллерийское звание.

— Тогда… — Крючков встал, — тогда благодарю, товарищ капитан.

— Сиди, — Костромин положил ему руку на плечо. — Еще один вопрос. На базе нашего дивизиона будет сформирован артполк. Ты где бы хотел служить офицером, в моем дивизионе или в другом?

Крючков подумал, сказал тихо, но твердо:

— В другом.

— Отлично! — весело воскликнул Костромин, хотя ответ Крючкова неприятно удивил его. Он все же полюбопытствовал: — А почему?

— Видите ли, — начал Крючков, — раз у нас разговор по душам все равно состоялся, я скажу. Помните, на стрельбах, товарищ капитан, я нагрубил вам. Стрелял я тогда удачно, но все-таки взыскания ждал. А его не было. И я понял, что для вас дело дороже слов. В общем… лучше мне быть в другом дивизионе. Понимаете, из уважения к вам я привыкну делать все, не рассуждая… Жить за надежной спиной. А мне иногда возражать надо…

— Ну-ну, — улыбнулся капитан, — это дело тонкое. Служи где хочешь, если выбор представился.

Крючков еще раз поблагодарил. Костромин пожал ему руку, сказал:

— Не за что. Я делаю то, что уже должен сделать. А вот Алексей Иванович заботился о тебе гораздо раньше. И… мне тоже есть за что благодарить тебя, сержант Крючков. Всего хорошего. И узнай в штабе, не вернулась ли Беловодская. Тебе нужна перевязка.

— Да, ухо зверски болит, — признался Крючков.

36

Оставшись один, Костромин пробежал взглядом свои записи. Все нужные сведения были собраны. Только против фамилии Юлии Андреевны стоял знак вопроса. Не хватало именно тех данных, которые нужны для деловых бумаг: дат и номеров частей, где она служила. Костромин еще утром зашел в санчасть, но санитар сказал, что Юлия Андреевна ушла в санбат к раненым. Он велел передать ей, чтобы она зашла к нему, как только вернется. Но ее все не было. После боя он так и не видел ее.

Костромин встал, вышел из землянки. Он побывал в подразделениях, зашел в штаб, подписал строевую записку. Опять вернулся к себе. У входа в землянку присел покурить. Огляделся. Все вокруг было озарено мягким предвечерним светом: и кусты вдоль оврага, и березовый лесок на пригорке, и зеленые холмы впереди. Далеко на правом фланге, приглушенные, громыхнули артиллерийские разрывы, но от этого тишина казалась еще осязаемее. И не верилось, что там, вдали, еще шел бой, стреляли орудия; хотелось думать, что это безобидные отзвуки удаляющейся грозы, которая в самом деле была ночью. Благодатный весенний дождь смыл кровь и копоть недавнего боя. И природа, как суровая, но мудрая мать, молчаливо, с тысячелетним терпением снова внушала людям: «Смотрите, как древни, но всегда юны и прекрасны дары мои! Солнце и зелень вокруг, и чистый, омытый дождем воздух. Все в меру, но все есть для жизни. А чего нет, вы создадите сами, для этого я дала вам разум».

Совсем близко прокуковала кукушка. Наверно, все та же. Поперхнулась. Последнее «ку-ку» вышло булькающим — уже в полете.

Птица-печальница. И чего она тоскует среди весенней суеты и обновления жизни? Может, сейчас она подкинула свое яйцо какой-нибудь работяге пичуге, освободилась от забот, стала самой вольной птицей; но, видно, не радостна твоя воля, и где-то ты заночуешь?

Костромин бросил погасшую папиросу, оглянулся и увидел Юлию Андреевну.

Она шла, о чем-то задумавшись, глядя себе под ноги. И хотя Костромин долго ждал ее, он вздрогнул от неожиданности и, чтоб выгадать время, спустился в землянку.

Она постучала, вошла. Как всегда, собранная, подтянутая — хоть в строй. Правая рука ее нерешительно, но все же поднялась к берету, по-уставному. И это ее движение заставило Костромина вскочить с места. Он шагнул к ней, обнял за плечи, усадил на топчан.

Ее глаза улыбались.

Луч заходящего солнца скользнул по стеклу оконца, полыхнул огненными бликами по красным корешкам уставов на полке, сверкнул на карабинчиках планшетки, висевшей на стене, прорезал сгущавшийся сумрак в дальнем углу.

И лица ее коснулся луч. Что-то новое, неожиданное увидел Костромин в ее лице. Что — не мог понять. Вгляделся. Нет, недавний бой не смог уже сделать ничего больше — строгая красота не стала еще строже. Ну, а что? Ах да… На смуглых щеках — белый налет. Пудра. И берет надвинут на правую бровь, и тонкая прядь волос почти прикрывает глаз.

— Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо. Спасибо.

Опять он поглядел на нее. Она как-то осторожно отвела прядь волос от правого глаза и поправила берет. Луч солнца все еще грел ее щеку. И Костромин разглядел. Над бровью, к виску — синеватая припухлость, ссадина, замаскированная кремом и пудрой. На синеватой припухлости трепетала синяя жилка.

Костромин почувствовал теплый прилив нежности. Он вспомнил все. И то, как он сперва увидел санитарную сумку на наблюдательном пункте, а потом Юлию в ровике; и то, как она открыла глаза после обморока, и бурый комок ваты, который он бросил, когда она открыла глаза. Вспомнил, как она пришла к нему перед боем, ночью, и как признался самому себе, что он ее любит. И открытую дверь землянки-пещеры, и яркую звезду над черной верхушкой ели — все вспомнил. А подумал мало: «Какое счастье — только припухлость, ссадина на виске. А если б осколок мины?..»

— Вы все смотрите и думаете, — сказала она, и глаза ее улыбались лучисто, мягко.

— Да, смотрю, Юля… — Костромин уже не глядел на нее, а смотрел на стекло оконца, где в углу скользил, уходя, солнечный луч. — Смотрю, а думать — зачем же? Разве, думая, постигнешь, что было бы, если б на виске у тебя была не ссадина, а…

— Ах, вот вы о чем! — Улыбка в ее глазах погасла, глаза стали серьезными. — Об этом не надо. Это прошло. Хорошо прошло. Для нас. Мы живы, мы встретились. Если бы все были такие счастливые…

— Да, да, — Костромин помолчал. — Из дивизиона нашего сделают полк. Опять кутерьма. Перестановка людей. Необученное пополнение…

— Скоро? Это уже точно?

— Да. Ночью после боя командир дивизии заезжал…

— Значит, меня могут перевести опять куда-нибудь в тыл?

Нескрываемая тревога была в ее вопросе.

— Но могут и оставить в новом полку, — поспешно проговорил Костромин. Он положил на стол чистый листок бумаги и карандаш. Встал со стула. Попросил Юлию Андреевну написать анкетные сведения о себе.

Она села к столу, стала быстро писать. Костромин стоял рядом. Написав все, что положено, она глубоко вздохнула. Пересела опять на топчан. Кивнув на листок, спросила:

— Уже? Сведения в связи с формированием полка?

— Нет, нет. Это для наградных листов, — проговорился Костромин.

— Мне? Награда?

— Да, и тебе.

Она откинулась назад, прислонилась спиной к стене, закрыла глаза.

— А нельзя… Без награды мне нельзя? — спросила она.

— Не понимаю, — сказал Костромин.

— Хорошо. Я объясню. На наблюдательный пункт ведь я побежала потому, что там был ты…

— А иначе не побежала бы?

— Но иначе — не было. Было так, как было.

Она выпрямилась. Глядя в глаза Костромину, сказала:

— Мы вот встретились — это награда. Зачем же еще другая?

Костромин скорее почувствовал, чем понял всю сложность ее вопроса. Здесь скрещивались долг и чувства, а может, дополняли друг друга?.. Нет, так сразу этого не решить.

Костромин сел рядом с Юлией Андреевной. Взял ее за руки, проговорил, словно убеждая ее и себя:

— Нам решать не положено. Пусть это сделают другие, объективно. Хорошо?

Они долго сидели молча, неподвижно, словно прислушиваясь к непроницаемой тишине, вглядываясь в неясные сумерки вползавшего в землянку вечера. Из тишины и теней рождалось что-то новое, значительное для обоих.

— Да, объективно… — заговорила, наконец, Юлия Андреевна. — Но сама-то я знаю… Я совсем изменилась. До боя или в бою, но я другая… Когда я побежала на НП, кругом все грохотало, и мне стало страшно. Не смерти боялась, а снарядов. Понимаешь? И тогда я представила тебя… Одного, раненого, в окружении фашистов. И этого хватило, чтоб бежать вперед…

— Не надо, Юлия, — повторил Костромин. — Снарядов все боятся, и каждый перебарывает страх по-своему…

Луч солнца скользнул по противоположному краю оконца, тонкая золотая игла проколола сумерки, задрожала, сломалась и исчезла. В землянке стало темно.

Она сказала:

— Я почему-то боялась этой встречи. И еще я боялась, что встречи совсем не будет…

37

Давно отщелкали соловьи в зарослях овражков, откуковали кукушки в придорожных рощах. Трава на лугах поблекла, подернулась сизым восковым налетом. По росистым утрам текли еще нежные сочные запахи, но и они, едва поднималось мутное багровое солнце, растворялись в горячем зное. Сквозь тучи пыли на фронтовых дорогах пробивался лишь запах сена, хотя в то лето никто не косил и не убирал подсыхавшей на корню травы; и запах этот усиливал ощущение жары.

По проселочным и шоссейным дорогам двигались пушки, автомашины, танки. Обочинами шли бесконечные колонны пехоты — едва одна колонна скроется на повороте, на смену ей откуда-то из лощины подымается другая, погромыхивая котелками, оружием.

В мутном зное ни смеха, ни говора — только отрывистые команды да рев моторов. Поток машин и людей не останавливался ни днем, ни ночью. На запад. Вперед!

Капитан Костромин ехал в голове своего дивизиона, который входил теперь в состав вновь сформированного артполка. В кабине «студебеккера» нечем было дышать от зноя и пыли, от разогретого бензина и масла. На прицепах, ныряя на ухабах, катились орудия в брезентовых чехлах, таких же серых, как и лица артиллеристов, разместившихся в кузовах машин на снарядных ящиках.

За несколько недель, что прошли с того памятного для Костромина дня, когда он оказался в окружении на своем наблюдательном пункте, изменилось многое. Да и сам бой тот давно стал всего лишь эпизодом среди стремительных событий большого наступления. В глазах других, но не для Костромина. Для него тот бой оставался таким же памятным на всю жизнь, как, например, день рождения, который нельзя забыть уже потому, что он единственный.

Чем ближе к полудню, тем зной становился невыносимее. Небо было пепельно-серым, без единого облачка, и дождя не предвиделось.

Горячая, как зола, пыль клубами поднималась из-под сотен колес и ног, плотным слоем ложилась на людей и машины. В открытые окна кабины «студебеккера», где рядом с водителем сидел Костромин, тянуло духотой, как из натопленной печки. Водитель машинально покручивал «баранку», с трудом преодолевая дремоту, и уже не пытался вытереть пот, который грязными ручейками струился у него по лбу и щекам за расстегнутый ворот гимнастерки.

Костромина тоже клонило ко сну, и он по временам словно проваливался в бездонную яму, теряя ощущение времени. Мысли текли лениво, настоящее переплеталось с давно прошедшим и, казалось, навсегда забытым. Да и о чем думать? О прошлом не стоит, о будущем, пока идет война, — преждевременно, а настоящее — предельно ясно: колонна движется, команд пока никаких, значит, все в порядке.

Под рокот мотора Костромин на секунду провалился в пустоту, и из темноты выплыло лицо Юлии. Оно стало предельно четким, до мельчайшей черточки, и вдруг дрогнуло, расплылось, пропало — машину тряхнуло на ухабе, и Костромин открыл глаза.

Почти неделю он не виделся с Юлией. Ее хотя и оставили в том же полку, но войска двигались днем и ночью, и не было возможности отлучиться от своего подразделения. В последний раз он провел с нею полчаса. Ночью, на опушке леса, когда полк остановился на короткий отдых. При расставании не условились о будущей встрече: это от них не зависело. И вот почти неделя прошла, а встречи не было, и тоска Костромина росла. К тоске примешивалась тревога — не случилось ли чего?..

Колонна вдруг остановилась. Водитель, не выключая мотора, вылез из кабины, подошел к радиатору, пощупал его. Костромин тоже вышел. Впереди ничего не было видно: голова колонны утопала в облаках пыли.

Привал был не вовремя. Солдаты и офицеры прохаживались около своих машин, поглядывали вперед, ожидая известий о причинах задержки. Пехотинцы, радуясь остановке, как шли, строем, так и располагались на запорошенной пылью траве. Отдыхали, закуривали.

Подошли Алексей Иванович и командир первой батареи. Капитан поздоровался с ними за руку, спросил, как дела.

— Ничего, движемся, — сказал Алексей Иванович.

— Одна машина со снарядами с утра отстала, но сейчас догнала колонну, — доложил командир батареи.

Алексей Иванович достал из кармана чистый носовой платок, вытер лицо, платок стал грязным.

— Ну и пылища! Прямо не знаешь, радоваться ей или ругаться.

— Чему же тут радоваться? — сплюнул комбат. — Черт бы побрал это пекло!

— Это как сказать, — улыбнулся Шестаков, — пекло пеклом, а дороги дорогами. Представляешь, что будет, когда пойдут дожди?

— Н-да, дорожки тут не стратегические! — согласился комбат. — Одно утешение — немцам приходится довольствоваться тем же.

— Утешение не без оснований, — рассмеялся Алексей Иванович. — Вы мне напомнили слова одного солдата, который рассуждал примерно так: зачем это воевать танку против танка, пушке против пушки, когда силы-то их приблизительно равны, точно так же, как силы двух людей, вооруженных дубинами? Не проще ли «сократить дроби», как он выражался, и лупить друг друга дубинами?

Перекатываясь, подхватываемая десятками голосов, донеслась команда: «Командиры подразделений, в голову колон-ны!»

Капитан, захватив с собой двух бойцов-связных, вместе с комбатом побежал вперед.

Через полчаса артполк занял боевые позиции справа и слева от дороги, в лощине.

Пришел приказ занимать оборону.

Капитан Костромин, чтобы дать отдых измученным бойцам, организовал земляные работы посменно. Солдаты, выполняя приказ, неохотно брались за лопаты, некоторые ворчали:

— Уперлись, значит. Опять в землю, как кроты, полезли.

— А фриц тем временем очухается и огоньку поддаст, чтоб мы, значит, веселей рыли.

— Это уж как пить дать…

Хрипловатым, спокойным басом старшина первой батареи вразумлял рьяных приверженцев исключительно наступательной тактики:

— Хватит нюни распускать, пустомели. Да и на крота нечего поклеп возводить. Крот — он животный умный, хитрый, да и за себя постоять умеет. Много ли кто из вас крота живьем ловил?

Не дожидавшись ответа от сбитых с толку солдат, старшина продолжал:

— И не мешало б нашим некоторым автожеребчикам, то бишь водителям, у крота поучиться. А то задними скатами — брык, хвост трубой — и пошел чертоломить. Овраг не овраг, трясина не трясина, как раз к черту на рога! А как захряснет где-либо, так и начнет этак жалобно ржать — подавать сигналы: спасайте, пропадаю!

В темноте послышались смешки, запорхали шутки-прибаутки. И скоро уже никто из солдат не смог бы припомнить, где именно, в какой точке произошел поворот от сумрачного настроения, навеянного физической усталостью, желанием спать и заминкой в наступлении, к тому обычному расположению духа, где больше всего на свете ценится острое словцо, как пуля, не щадящее ни возраста, ни рангов.

— Тут все в порядке, Алексей Иванович, — сказал Костромин (они стояли в стороне и слышали солдатский разговор). — Старшина обскакал тебя на своем глупом жеребчике и уже восстановил моральный дух войска. Так что иди спать.

В темноте не видно было улыбки Шестакова, но в голосе его слышались хитрые нотки:

— А что ж, неплохо, Сергей Александрович, если в положенное время и начальство будет отдыхать. Я, грешный, люблю, когда все само собой налаживается.

На третий день, когда личный состав «обжился» на новом месте, Костромин и Алексей Иванович (они жили теперь в одной землянке) решили после обеда отоспаться.

Землянка — квадратная яма глубиной в полтора метра, с крышей из натянутых плащ-палаток — была сооружением временным. При нужде ее можно легко превратить в блиндаж, заменив плащ-палатки накатами бревен. Но пока этого в артполку не делали. Отчасти потому, что лес был далековато, а главное, в ожидании точных указаний свыше все еще надеялись, что заминка в наступлении случайная и о длительной обороне думать преждевременно.

Костромин лежал на земляном топчане и ворочался с боку на бок. Ему удалось заснуть всего лишь на какой-нибудь час, да и то сон был тревожным, тяжелым. Любовь и всегда-то беспокойная вещь, а на войне — говорить нечего!

Костромин встал. Тихо, чтоб не разбудить похрапывающего Алексея Ивановича, взял ведро с водой и вышел наружу умыться. Когда он вернулся, Алексей Иванович сидел на своем топчане, спустив босые ноги в проход — ровик, и блаженно потягивался. Прищурившись, он весело взглянул на Костромина, спросил:

— Куда собираешься?

— Хочу сходить в санчасть.

Костромин с шумом поставил ведро в угол и искоса взглянул на Алексея Ивановича. Тот широко улыбнулся, хлопнул себя ладонью по коленке, воскликнул:

— А я, брат, сон сейчас какой видел! Ты присядь, покури… Да. Жена снилась. Понимаешь, последнее время она мне часто стала сниться.

Алексей Иванович усмехнулся, заглянул в глаза Костромину, который достал из кармана портсигар, присел на топчан и продолжал:

— Вот ты, поди, думаешь: «Старый черт!» Ну что ж, думай. А я тебе все-таки признаюсь: не люблю я вас, молодых.

— Это за что же? — подозрительно спросил Костромин.

— За то, что монополисты вы. Все прекрасное — любовь, красоту, нежные чувства — себе присваиваете. И боже упаси, если кто из нас, пожилых, на вашу собственность посягнет, — тотчас же вы его в водевиль или комедию вставите. Нате, мол, тут вам с супругой самое место! А старички-то еще как любить умеют — и красота и нежные чувства им доступны. Они только не кричат об этом и плохих стихов не пишут. Хотя, может, и писали бы, да вы их запугали. Нет, голубчик, некоторым молодым у старичков и спросить бы не грех: как это, мол, вы сумели свою любовь через всю жизнь пронести? Глядишь, кто из пенсионеров и поэму бы написал вам в поучение.

Костромин рассмеялся, поперхнулся папиросным дымом, закашлялся. Когда он взглянул на Алексея Ивановича, тот не улыбался.

— Увидишь Юлию Андреевну, — сказал он, — передай ей мой сердечный привет. Да, еще вот что… Я давно хотел спросить тебя, Сергей Александрович, но, признаюсь, не решался. Ждал, что ты сам заговоришь. Хоть сердись, хоть нет, а теперь спрошу. Я имею право. Хотя бы потому, что я старше и ты и Юлия Андреевна мне дороги… Скажи, ты очень ее любишь?

— Да.

— А невесту?

Костромин давно ждал этого разговора и все же почувствовал себя застигнутым врасплох. Помедлив, он ответил:

— Невесту — не знаю. Но Юлию — знаю точно, так никогда никого не любил.

Костромин скомкал недокуренную папиросу, швырнул ее в угол. Продолжал волнуясь:

— Я не стал бы ни с кем говорить об этом. Но тебе, Алексей Иванович, скажу… У невесты своя жизнь. Война ее не коснулась. Точнее, у Веры дела идут лучше, чем до войны… Мы стали разные люди, а может, и были. Тогда я мало знал свою невесту. Ну, институтский вечер, танцы. Трогательная родинка на щеке, способность заливаться румянцем от шутки. Потом садовые скамейки, сирень, луна, соловьи… Несколько месяцев — и кажется, знаешь друг друга уже долгие годы. Скажи честно, Алексей Иванович, это была любовь?

— Я не могу сказать этого. Со своей будущей женой я познакомился в гражданскую войну. На заплеванном перроне разбитого разъезда. Где-то под Курском. И соловьи и луна у нас были гораздо позже, когда мы уже несколько лет были женаты. Но… Я не помню, чтоб нам казалось, что мы знаем друг друга долгие годы…

Оба помолчали. Костромин взял новую папиросу, долго чиркал зажигалкой.

— Я думаю, — оказал он, — чем легче дается любовь, тем больше вероятность ошибиться в ней.

— Пожалуй, — согласился Алексей Иванович, но, словно спохватившись, добавил: — Опять вы обобщаете, Сергей Александрович. И теория вероятности… Нет, тут она ни при чем. Тут можно говорить только о себе. И счастье и горькие ошибки — они только наши. У других они свои.

— А как же старички, у которых молодым не грех спросить?

— Ну, это так, — грустно улыбнулся Алексей Иванович, — это было вступление к разговору, чтоб себя подбодрить и тебя подготовить. Да и разговор-то я завел не ради любопытства… Война не только уносит тысячи жизней. Другие тысячи она калечит. Одно и то же бедствие на разных людей обрушивается по-разному. Юлия Андреевна из тех, кто не скоро забудет войну. Ей и после победы первое время будет трудно. И если еще это… ну, ты сам знаешь, как это иногда бывает на фронте…

— Она будет моей женой, — сказал Костромин.

— Тогда все, Сергей Александрович. Со своим уставом в чужой монастырь лезть не буду. Мог бы сказать еще, что я очень хочу счастья и тебе, и Вере, и Юлии Андреевне. Но это тебе и так известно. Да и поздно об этом.

— Да, поздно, — эхом отозвался Костромин. И взглянул на Алексея Ивановича, который сидел на топчане, откинувшись к земляной стене, наклонив голову.

Пожилой штатский человек, в случайно надетой гимнастерке с погонами, с расстегнутым воротом, без ремня. Думал ли он о своей жене, о своей молодости или о тех, у кого молодость пропала в войну? Всякое могло быть. Но Костромин видел ясно: перед ним Человек. Открытый, бескорыстный, доброжелательный. Ему можно сказать все, как самому себе. Но он знает больше, чем ты сам.

— Тяжело мне, Алексей Иванович, — признался Костромин. — И оттого, что Шестаков ни о чем не спросил, только смотрел, понимая, участливо, слова пошли не так трудно: — Ведь это я сам сказал: она будет моей женой. А Юля… Она сказала иначе: только в День Победы. Тогда. А пока не надо определять словами — кто мы есть друг для друга… Вот что она сказала.

— Это ничего, — задумчиво проговорил Алексей Иванович. — Дело не в словах. — И улыбнулся: — Ступай, голубчик, пока возможность есть…

38

Солнце только что зашло, и дневная жара сменилась душным вечером, когда Костромин вошел в полусожженное село. Он спросил незнакомого солдата, где санчасть, и тот указал ему на один из уцелевших домов в конце улицы.

Перед пятистенным домом густо разрослись сирень и акация. Забора не было, его, очевидно, пожгли немцы, но калитка уцелела. Она была полуоткрыта, и Костромин тихо вошел в нее. Отведя в сторону ветку сирени, он остановился в нерешительности.

На просторном крыльце стояла белокурая девушка, полная, с высокой грудью; две медали, прикрепленные к ее выцветшей гимнастерке, лежали совсем горизонтально. Рядом с ней стоял сержант в лихо заломленной пилотке, с расстегнутым воротом, откуда сверкал белизной свежий подворотничок. Не замечая Костромина, сержант обнял девушку и запечатлел на ее губах долгий поцелуй. Девушка стукнула сержанта по спине свободной рукой, но тот не обратил на это ни малейшего внимания.

Костромин отступил за кусты, терпеливо дождался, пока сержант прервал на время свою любовь, громко кашлянул два раза и неторопливо направился к крыльцу.

Сержант лениво приложил руку к пилотке, а девушка сказала: «Здравствуйте, товарищ капитан», — и опустила глаза. Лицо ее горело, как и закат, просвечивающий сквозь сирень и акацию.

— Могу я видеть Юлию Андреевну?

Девушка подняла глаза.

— Она спит после дежурства. Я узнаю.

Она скрылась в дверях.

Костромин ждал. Сержант уходить не собирался. Прислонясь к столбику крыльца, он со скучающим видом уставился на облачко в небе и, видимо, мысленно проклинал непрошеного гостя.

— Заходите, — сдавала из сеней девушка, — только осторожнее, тут у нас можно ногу сломать.

Костромин, шагнув к двери, успел перехватить насмешливый взгляд сержанта и его улыбочку: «Э, да ты, кажется, за тем же пожаловал, любезный!»

Девушка, в которой Костромин угадал новую санитарку, распахнула дверь настежь, чтоб падал свет снаружи, командовала:

— Левей, левей, держитесь стены.

Костромин, следуя за ней, с удивлением разглядывал наваленную грудой мебель и предметы домашнего обихода. Тут были мягкие резные кресла, кушетка, пуфики, яркой расцветки ковры с оленями и средневековыми замками, эмалированный умывальник, матрацы, никелированные кровати; прислоненное к стене, мерцало огромное дорогое трюмо. Чем дальше продвигался по коридору Костромин, тем резче становился запах дезинфекции.

— Сюда, — сказала девушка, приоткрыв дверь в комнату, но сама не вошла, вернулась на крыльцо.

Просторная комната казалась пустой: ни стульев, ни стола, ни занавесок на окна. Деревянный пол чисто вымыт, и, несмотря на то, что все окна были открыты, запах дезинфекции здесь был еще сильнее. У стены слева стояла железная койка, какие обычно бывают в госпиталях и сельских больницах, перед ней тумбочка, накрытая газетой небольшого формата. Точно такая же койка стояла и справа, тоже у стены. На ней, до груди прикрытая серым шерстяным одеялом, лежала Юлия Андреевна.

— Ты? Пришел все-таки! — Она приподнялась, села на койке, свесив на пол босые ноги. Заговорила быстро, смущенно, оправдываясь: — Ох, эта Катя! Окликнула с порога: «Спите?» — и опять на улицу, хоть бы предупредила, что ты идешь… А я ждала тебя сегодня и вчера. Каждый день.

В ее глазах уже светилась радость, но в голосе еще были тревога и усталость от долгого ожидания.

Он поцеловал ее.

— Не было никакой возможности отлучиться.

— Я знаю. Сядь ко мне, поближе. Вот так.

Она взяла его руку, не отпускала.

— И когда шел бой и потом я думала о тебе… А ночью раненый был, трудный. Дежурила. В обед только из санбата вернулась.

Костромин вгляделся в ее лицо.

— Ты похудела, и тени под глазами. Не больна?

— Чуть-чуть. Была. В жару простудиться ухитрилась.

Она улыбнулась, и только теперь Костромин заметил, что на Юлии Андреевне была шелковая розовая кофточка.

— Никогда не видел тебя в кофточке. Она идет тебе. Но надо привыкнуть — в ней ты кажешься маленькой, хрупкой.

Улыбка ее стала грустной.

— Еще из дома. Эта кофточка была на мне в то утро, когда война началась. Берегу, надеваю по праздникам. Вот, как сегодня: ты пришел, мы в настоящем доме, а не в землянке, и еще…

— Что же еще?

Вместо ответа она, прислушиваясь к приглушенному смеху и голосам на крыльце, пояснила:

— Это Катя, санинструктор, со своим возлюбленным.

— Имел неосторожность видеть, когда шел, — сказал Костромин с простодушной усмешкой.

Юлия Андреевна глядела в окно, не мигая. Шепнула:

— Не надо так, Сережа… Они любят друг друга. И только они сами могут относиться шутливо к своей любви.

— Ах, ты об этом… Пусть любят на здоровье.

И спросил:

— Как ты жила это время? Что нового?

— Как жила? Работала и тосковала по тебе.

Он обнял ее. Обвел взглядом голые стены с обозначившимися светлыми местами, где прежде висели ковры и картины, койку напротив, покрытую серым одеялом, тумбочку и вдруг осязаемо, почти на ощупь, почувствовал ту самую тоску, о которой упомянула Юлия Андреевна.

— В санчасти я теперь не одна. Начальник у нас — старый хирург.

— Он живет тоже в этом доме?

— Нет, он в другом. Сегодня он в медсанбате делает операции. Там заночует.

— А что за стеной?

— Там санчасть. Но всех раненых уже эвакуировали.

Костромин опять взглянул на голые стены, на висевшие на гвозде гимнастерку и портупею с кобурой, откуда виднелась рукоятка пистолета, поспешно перевел взгляд на розовую кофточку и нежный, без загара, просвет на груди Юлии Андреевны.

— Как тут у тебя пустынно, дорогая! Хуже, чем в землянке. И запах этот…

— Что делать… Ты посмотрел бы на эту комнату три дня назад — настоящий ломбард был: ковры, картины, бархатные занавеси, старинные канделябры. Тут немцы-офицеры жили.

— И что же? — спросил Костромин, начиная догадываться о происхождении той кучи в сенцах, куда было свалено все убранство немецкой квартиры.

— Я велела все выбросить вон и сделала дезинфекцию, как после чумы или оспы. Лучше, конечно, все бы сжечь… Тут стоял запах сигар и тонких французских духов. Такой муторно сладковатый запах… Чуть закроешь глаза, и сразу видятся трупы… Лучше запах карболки!

Костромин вздохнул:

— А как же будет, когда мы войдем в Берлин? В таком городе не скоро сделаешь дезинфекцию, и окон там много — сразу все не откроешь.

— Не знаю, — сказала она задумчиво. — Пока я знала только ненависть. А какие чувства у победителей к побежденным — мне неизвестно.

Под окнами послышался тихий смех и знакомый голос сержанта: «Катя!» И опять все затихло. В сумерках предметы в комнате становились расплывчатыми.

— Какая тишина, — сказал Костромин. — Помню, до войны так тихо бывало на рыбалке, Горит костер, неподвижная река в сумраке и… тишина. И все опять будет. Только мы будем немного другими.

— А может, нас и не будет, — тихо сказала Юлия Андреевна.

— Нет, мы будем с тобой жить долго-долго.

Она погладила его руку своими шершавыми от частого мытья, горячими пальцами. Сказала с внезапно прорвавшейся, откровенной грустью:

— Мне кажется, в войну мы встретились, в войну и расстанемся. Я не суеверна, но счастливы мы уже давно… На войне это долго. А после длительной ясной погоды надо ждать ненастья.

Они помолчали. Костромин почувствовал, как его захлестывают тоска, острая нежность и смутное беспокойство. И злость вспыхнула вдруг:

— К дьяволу! Не хочу сейчас размышлять о войне. Все одно, будет наша победа, останется жизнь. И я собираюсь положенный век жить — до ста лет. Положенный не войной, а природой!

Она поняла и оценила его злость. Она была ему благодарна.

— Извини, Сережа. Просто я устала за последние дни. И тебя ждала долго.

— И ты будешь жить до ста лет, день в день, — сказал Костромин полушутя, полусерьезно.

— О, еще три четверти века! — Она, будто что-то припомнив, спросила: — Ты долго еще побудешь со мной?

— Через час-два мне надо идти.

— Тогда… Проводи меня, пожалуйста, по коридору.

— Что ты придумала?

— Маленькая тайна.

Она встала, надела на босу ногу сапоги, одернула юбку и застегнула пуговицу на вороте кофточки. Костромин освещал коридор карманным фонариком. Вошли в другую половину дома, где стояли пустые койки, заправленные тоже серыми одеялами.

Она подошла к шкафу, и Костромин, став спиной к окнам, чтоб свет не падал наружу, светил ей. Юлия Андреевна достала из шкафа большую бутылку, отлила из нее прозрачной жидкости в склянку, взяла с полки какую-то банку. Костромин молча наблюдал за таинственными манипуляциями.

— Готово, — сказала Юлия Андреевна, взбалтывая пузатую бутылочку.

Вернувшись в жилую половину дома, она пошарила в тумбочке, достала оттуда банку консервов, копченую колбасу, два стаканчика, в каких подают больным лекарства. Ножом Костромин открыл банку с консервами, помог нарезать твердую, как камень, колбасу. Юлия Андреевна выложила на тарелку из котелка припасенный Катей ужин, налила в стаканчики темную жидкость. За все время этих приготовлений не было сказано ни слова.

— Прошу гостя к столу! — сказала Юлия Андреевна тоном хозяйки. — Ликер «Экспромт»: винный спирт, глюкоза и клюквенный экстракт.

Костромин взял с тумбочки стаканчик, поднял его, спросил в тон хозяйке:

— С чем имею честь поздравить?

— Мне исполнилось сегодня двадцать пять лет, четверть века!

Костромин взял стаканчик в левую руку, правой обнял Юлию Андреевну, поцеловал в губы:

— Поздравляю! Желаю, чтоб мы праздновали этот день всегда вместе!

— Спасибо, Сережа.

Они чокнулись, выпили.

Напиток был крепким и приятным на вкус.

Пустоту и неуютность комнаты скрыли сгустившиеся сумерки, за окном пискнула какая-то птичка, легкая волна ветерка прошелестела листвой сирени. И опять тихо. Ни одного звука войны. Истерзанная земля отдыхала.

— Опять мы замолчали, — сказала Юлия Андреевна, прижимаясь к Костромину упругим горячим плечом. — Как все-таки хорошо, что ты пришел сегодня!

— Жаль только, я не знал, что сегодня у нас такой большой день: я приготовил бы тебе подарок.

Еще с полчаса разговаривали они, наслаждаясь близостью друг друга, отдыхая от войны, от разлуки. Полупустая, случайная комната вдруг стала прибежищем любви и покоя. И только чуть-чуть напоминала о себе грусть предстоящего расставания.

— Ты могла бы сейчас представить себе освещенный зал, веселые лица, шум, музыку?

— Не знаю, Сережа. Кажется, нет.

— А мне вот пришло в голову, что мы с тобой только что протанцевали вальс, нам немного жарко, и мы на минуту зашли в пустую темную комнату отдохнуть… И стоит лишь открыть дверь, как нас опять встретит яркий свет люстр, смеющиеся лица друзей и знакомых… И ты среди всех самая красивая, в вечернем бархатном платье. Вот ты слушаешь комплимент какого-то юноши.

— Зачем же юноши? Это ты мне сказал комплимент.

— Видишь, значит, есть где-то на нашей земле такие ярко освещенные залы и веселые лица и музыка, раз ты поверила…

Юлия Андреевна спросила, который час. Костромин взглянул на светящийся циферблат наручных часов:

— Без четверти одиннадцать. Не так уж поздно.

— Да, да, конечно. Но все-таки… Мало ли что там может случиться…

— Ничего не случится. Я сказал Алексею Ивановичу, где я.

— Он догадывается о наших отношениях?

— Да. Когда я уходил, он просил передать тебе привет.

— Спасибо.

И все-таки минуты прощания приближались. Как всегда немного тягостные, потому что каждое слово и каждый жест в такие минуты отмечены трепетным непостоянством: вот-вот они отойдут в прошлое.

— Завтра или послезавтра мы увидимся, — сказал Костромин.

— Неужели опять оборона? — В голосе ее вместе с тревогой была затаенная радость.

— Да, в ближайшие дни наступления не предвидится.

Юлия Андреевна встала.

— Что ж, не годится оставлять вино недопитым.

Она, подняв поочередно стаканчики на уровень окна, разлила в них остатки жидкости, которая казалась теперь черной.

— За будущую встречу! — сказал Костромин.

Они чокнулись, но выпить не успели.

— Где капитан Скуратов? — крикнул за окном мужской голос.

— Это нашего хирурга, — шепнула Юлия Андреевна и, осторожно поставив стаканчик на тумбочку, подошла к окну.

— Капитан Скуратов в санбате, а что надо? — спросила в палисаднике Катя.

Тот же мужской голос:

— Раненый там, во втором дивизионе.

Юлия Андреевна высунулась в окно.

— Катя, скажи, чтоб обождал, я сейчас…

Она надела гимнастерку прямо на кофточку, сняла с гвоздя портупею, надела берет. Доставая из-под койки санитарную сумку, сказала:

— Обожди, Сережа. Если задержусь, дам знать.

Костромин остался один. Он слышал топот на крыльце. Катя сказала кому-то: «Захвати носилки!» — потом все стихло.

Костромин придвинул табуретку к окну, сел. Перед окном неподвижны черные купы сирени и акации. Позади пустая темная комната, и в этой темноте словно притаился кто-то и шепчет ехидно: «Ну как, справили день рождения?» В окно тянул запах карболки, до тошноты напоминая о чем-то казенном, о длинных коридорах, вокзалах, теплушках; в мозгу засела фраза Кати: «Захвати носилки!»

«Зачем я здесь? — подумал Костромин. — На сегодня все кончено».

Так в ненастный день выглянет на минуту солнце, окрасит все в яркие теплые тона, но вот уже опять накрыла туча, и все вокруг серо, и опять моросит холодный дождь.

Костромин встал, подошел к койке Юлии Андреевны, на ощупь нашел свою фуражку. На тумбочке мерцало стекло стаканчиков — невыпитое вино.

Костромин поставил стаканчики и тарелку в тумбочку, пошел к двери.

39

На крыльце послышались быстрые шаги, и, распахнув дверь, в сенцы вбежала Катя.

— Вы здесь? — спросила она из темноты.

— Здесь, Катя, — откликнулся Костромин.

— Юлия Андреевна просила вас обождать немного, второй дивизион недалеко. Боец в полевом карауле на мину наскочил. Бедный, хоть бы в бою случилось, а то в тылу, в двух километрах отсюда. Наверно, кровью истек, пока несли.

— Вы давно на фронте, Катя? — спросил Костромин.

— Я? Почти с начала войны, а что?

— И всех раненых вы так жалеете?

— Всех. Я ужасно жалостливая. Ну, разве уж в бою — некогда, а так всех жалею. Да что же мы тут стоим? Пойдемте, я провожу вас в беседку. Тут у нас есть такое место, беседкой называем.

Она взяла Костромина за руку, провела по заваленному вещами коридору. Когда вышли в садик, Катя заговорила опять:

— Юлия Андреевна туда придет, как освободится, а сюда, наверно, раненого принесут.

За калиткой Костромин споткнулся о кирпич, и Катя взяла его под руку.

— А я вас давно знаю, Сергей Александрович. Когда Юлия Андреевна уходит в подразделения, она мне наказывает, чтоб я нашла ее, если вы придете. Ох, и любит она вас, так любит, ужасно! Я и сказать не могу, как любит.

— Откуда же это вам известно? — спросил Костромин, останавливаясь и еще не решив, сердиться ли ему на непрошеную посредницу в его любви или принимать все в шутку.

— Ну, откуда, — протянула Катя, — я все знаю. Юлия Андреевна хоть и ученая и скрытная, а все-таки в первый раз любит. А я уже пожилая. Вы не смотрите, что лицо у меня молодое. Я и замужем была, и вдовой ходила, и вот опять в сержанта этого влюбилась. И все на войне.

— Скоро у вас получается, — сказал Костромин.

— Не так скоро, Сергей Александрович. Любовь у войны красть — нелегкое дело. Начальник нам в санбате говорил, чтоб о любви и думать не смели. Ни-ни! Очень строго говорил.

— И все-таки вы замуж вышли?

— Вышла. Сперва так, тайно, а потом по закону. Муж у меня из-под Вологды был, шофер колхозный. Он на «о» ужасно нажимал, неуклюжий и старше меня на шесть лет. Сама не знаю, как у нас с ним все получилось. Он санитарную машину водил, а я в кузове крытом ездила. Теперь я санинструктор, а тогда санитаркой была. Так всегда вместе и ездили. Раз в отбитом селе и говорит мне: «Пошли, Катя!» — «Куда?» — говорю. А он: «Тут, недалеко, секретаршу сельсовета нашел, у ней и печать цела. Хватит, — говорит, — не хочу я, чтоб ты моей полюбовницей была, хочу в тебе законную супругу видеть». Так и зарегистрировались. Правда, на красноармейской книжке, но печать настоящая. Хозяйственный человек был. Следил, чтоб я непременно три раза в день горячую пищу ела, сапоги мне по ноге раздобыл, научил портянки наматывать. А один раз где-то двух кур в корзинке достал. «Припрячь, — говорит, — Катя, мало ли что, пригодятся».

В общем своим домом жили, хоть и на колесах. Чудной был. Ревновал ужасно, но не бил. Потом мы под бомбежку попали. На руках у меня умер. Перед смертью сказал: «Прости, Катя, коли что. А нашего брата, мужиков, опасайся».

Катя всхлипнула, отерла глаза рукавом гимнастерки и, сразу же успокоившись, продолжала:

— Когда он жив был, я на красивых солдат заглядывалась и ругала себя, зачем за неуклюжего вышла, а как погиб он — никого не надо. Сама своей дикости удивлялась. Больше года. А теперь, дура, вот опять полюбила.

— Что ж, может, все хорошо будет, — сказал Костромин.

— Нет, не будет. Сержант меня бросит. Такие красавцы после войны на нас и глядеть не будут. Для них там молоденькие подрастают. Он и теперь уж письма получает, сам хвалился.

В голосе Кати, в ее интонациях и манере говорить, в том, как она чисто по-бабьи всхлипнула, не прерывая рассказа, Костромину почудилось что-то далекое, давно забытое… Мать. С деревенскими бабами полоскает на речке белье, а он, мальчишка, удит за кустом пескарей и с разинутым ртом слушает бесконечные бабьи речи, как они выкладывают всю подноготную о себе и о своих соседках.

В темноте лица Кати не разглядеть, но Костромин представил себе это лицо, молодое, пышущее здоровьем, и рядом свою мать и усмехнулся нелепости сравнения. Катя услышала и поняла его усмешку по-своему и сказала, ничуть не обидевшись:

— Конечно, дура, бесхарактерная… Мужчина, даже самый последний прохвост, в женщине строгость уважает… Куда же это мы зашли? — спохватилась она, — левей надо.

Из темноты выступили большие деревья.

— Липы, — сказала Катя, — а тут доска, скамейка.

Между стволами двух старых лип была втиснута широкая доска. Костромин попробовал прочность «скамейки», сел. Катя села рядом. Темнота под липами была еще гуще, а впереди что-то маячило несуразное, белесое.

— Что это? — спросил Костромин.

— Это? Печка. Дом сгорел, а печка с трубой торчит. Ох, и красиво тут! Только днем надо к печке спиной садиться, а то она весь вид портит.

— Да, да, портит, — проговорил Костромин рассеянно.

— Тут очень красиво, — повторила Катя. — Вот там овраг, а за оврагом, на пригорке, роща березовая. Овраг весь черемухой зарос и малинником. Малины немного, а черемухи — ужас сколько! Вчера наелась — язык одеревенел! Вы ели когда-нибудь черемуху?

— А как же! Мальчишкой когда был. От нее язык коркой покрывается. Эту корку, бывало, ножиком соскребали.

— Ага, — засмеялась Катя.

Костромин взял девушку за руку, сказал не то шутливо, не то всерьез:

— Зря вы, Катя, себя пожилой считаете.

— Да?

— Конечно. Я вот за всю войну, может, только несколько раз о своем детстве вспомнил, а с вами за несколько минут — два раза!

— Это ведь мне самой только кажется. А другие все меня молодой считают. И Юлия Андреевна тоже. Она даже со мной никогда на серьезные темы не разговаривает.

— Что же это за темы? — весело спросил Костромин.

— Так, женские, — неопределенно сказала Катя и, помолчав, пояснила: — Всякие… Уж на что эти дни Юлии Андреевне трудно было, а и то спросишь ее: «Что с вами?», а она только ресницами хлоп-хлоп и: «Не надо, Катя, не спрашивай меня ни о чем, девочка». А я ведь только затем спрашивала, чтоб разговорить ее, от разных мыслей отвлечь. Вижу — страдания. Мне-то и так все ясно. Любовь.

Она усмехнулась искушенно-целомудренным смешком, воскликнула с неискренним сожалением:

— И кто только эту проклятую любовь выдумал! Вам-то, мужчинам, что, а мы страдаем. Как пьяницы, вино пьем — сладко, а утром голова болит.

Ветерок прошелестел в кронах лип, и сильно потянуло запахом пожарища. Костромин расстегнул ворот гимнастерки, снял фуражку. Глядел туда, где на пепелище маячило уродливое сооружение. В темноте, рядом, белело лицо Кати, словно издалека долетал ее голос:

— Говорят, мужчинам о наших чувствах знать не положено. А я думаю: пусть знают! Нам, может, на войну бы ходить не положено, да без нас не справляются. И еще это… Можно сказать, двойной крест несем. И хоть бы уважение всегда. А то такие, как мой сержант… Перевязываешь их в бою, они и «сестричка» и «родная», а выздоровели — и смотрят на тебя совсем по-другому. Сейчас мы вместе, а побьем немца, домой вернемся, бывшие же солдаты нам в вину ставить будут, что мы солдатскими подругами были. И поженятся на девочках. И детишки у них будут. А разве вот я, к примеру, не хотела бы ребеночка? Мой муж все о мальчишке мечтал, а я ему: «Эгоист ты, эгоист, ты себя только любишь, потому ты и мальчишку хочешь, себе подобного. А если б меня любил, то девочку пожелал бы, чтоб на меня похожа была и чтоб ты в дочери меня постоянно видел…»

Из темноты донеслось шуршание высокой некошеной травы, и тотчас же послышался приглушенный голос Юлии Андреевны:

— Катя, вы здесь?

Катя откликнулась. Когда Юлия Андреевна подошла, Катя поспешно поднялась со скамьи:

— Ну, я домой побегу. До свиданья, Сергей Александрович!

Уже из темноты она спросила:

— Раненого в санчасть принесли?

— Нет, — сказала Юлия Андреевна и устало опустилась на скамью рядом с Костроминым.

По настороженной тишине можно было понять, что Катя стоит и о чем-то думает; но она так и не спросила, почему не принесли раненого, и вскоре послышались ее быстро удалявшиеся шаги.

— Извини, Сережа, — заговорила Юлия Андреевна, — что я задержала тебя. Я знаю, тебе некогда. Но когда ты остался один в пустой комнате, мне показалось, что это нехорошо — так проститься. Мы посидим пять минут, и все. Ты пойдешь, и я буду спокойна.

Костромин положил на скамейку фуражку, которую он все еще держал в руке, обнял Юлию Андреевну за плечи, притянул к себе. Он заглянул ей в лицо. Ее глаз не было видно, но он почувствовал их взгляд.

— Да, да, — сказал он, — мы оба будем спокойно делать каждый свое дело. Другого спокойствия сейчас нет.

— Ах, если бы я могла!.. Хотя бы казаться спокойной, как я только что пыталась, когда умирал этот раненый парнишка… Нет, все-таки легче быть снайпером! Там все понятно. Один на один: или фашист тебя, или ты его… А тут… Молодой паренек, чернобровый, обе ноги оторвало. Но за минуту до смерти в сознание пришел… Ну, разве можно, можно к этому привыкнуть?

Она глубоко вздохнула, проговорила чуть слышно:

— А вот отец мой был убежден, что нормальный человек не склонен к убийству… И в это надо верить, да? Люди научились побеждать холеру, чуму, бешенство. Они найдут способы искоренить войну. Надо верить. Наша война справедливая. Но славной она будет вдвойне, если окажется последней…

— Так и будет. Ты взволнована, успокойся! — Костромин помолчал. — Не надо так. Душевные силы нужно беречь.

Не сговариваясь, они встали одновременно, с минуту постояли, прислушиваясь к тихому шелесту лип, потом медленно пошли к селу.

Костромин долго молчал. В темном небе безответно мерцали звезды. Безмолвная мгла плотно прижималась к земле. Полыхнувшая на краю неба зарница лишь сгустила мглу до черноты.

А стоящих слов все не было, и мысли роем толклись на одном месте. Что сказать ей? О том, что все впереди и что все будет хорошо? Но — все-таки война… Что будут еще ночи, и весенние и летние? Но — эта ночь не вернется, а война не кончена.

Неизбывное чувство любви и жалости сжало Костромину сердце. Он замедлил шаг, почти остановился. Когда заговорил, то удивился нежности своего голоса:

— Юля… Прошу тебя, верь: что бы ни было, я буду любить тебя. Пока жив. Вот и все…

— Спасибо, Сережа.

Они дошли до калитки. Юлия Андреевна открыла ее, пропустила Костромина. С минуту они постояли под кустом сирени. Приподнявшись на носки, она обняла его за шею, поцеловала.

— Буду ждать каждый вечер.

Он достал фонарик, на секунду осветил ее лицо.

Большие глаза, полуоткрытые губы, между блестящими верхними зубами небольшая прогалинка…

— До скорой встречи, родная!

Легкие шаги замерли, послышались на крыльце.

Костромин осторожно придержал калитку, чтобы она не хлопнула, вышел на улицу.

40

Он миновал село, редкие, кое-где уцелевшие дома.

За околицей его окликнули из темноты:

— Стой! Пропуск!

Костромин шепнул слово, его пропустили. Он шел тихо, обходя ровики и окопы, стараясь следовать тем же путем, каким шел сюда.

По-прежнему было тихо. По всему горизонту неподвижно висели плотные, словно вырезанные из черной бумаги, облака; широкую рваную полосу снизу подсвечивали зарницы, и от их дрожащих вспышек ночь казалась еще темнее.

На душе у Костромина было неспокойно. Вечер, проведенный с Юлией Андреевной, вновь и вновь проходил перед его внутренним взором во всех мельчайших подробностях. Припоминались слова наивной Кати. Не такие уж наивные слова. Костромину хотелось сейчас же отделить главное от случайного. Но этому мешало то, что он был все еще не один. Мысли его все еще были с Юлией Андреевной. Теперь она лежит одна в темноте, с открытыми глазами… О чем она думает?

Костромин вздохнул, пошел быстрее. Впереди его ждали дела, и их надо делать при любых обстоятельствах. Выкроить часть ночи на отдых, а с рассветом — на наблюдательный пункт. Да, это и есть главное…

В темноте послышались чьи-то шаги.

Костромин остановился, прислушался. Шаги стали отчетливее. Пригнувшись, Костромин различил две фигуры. Нет, это не патрули: фигуры двигались неуверенно и слишком близко друг к другу.

Костромин лег на землю, достал пистолет.

— Стой! Кто идет?

Никто не отозвался. Странные силуэты — один широкий и горбатый, другой тонкий — шли прямо на него.

— Стой! Стрелять буду! — крикнул Костромин громче.

— Не стреляй, дяденька, — послышался из темноты тоненький девчоночий голос.

Костромин вздрогнул от неожиданности. Подпустив идущих вплотную, он поднялся, направил луч фонарика на неизвестных.

Пожилая женщина с мешком за плечами несла на руках мальчика лет трех. Мальчик проснулся от света, открыл глаза, но, ослепленный, тотчас закрыл их снова. Рядом с женщиной стояла девочка лет двенадцати.

Костромин, жалея и негодуя, спросил:

— Вы что, оглохли? Почему не отвечаете, когда окликают?

— А чего отвечать-то, — сказала женщина. — Кому надо, тот сам подойдет.

— Вот дура! — вырвалось у Костромина. — Убьют ведь!

— Немцы не убили — свои не убьют. А коли и так — беда не велика, оно и лучше.

В голосе ее не было ни раздражения, ни злости, и от этих спокойных слов у Костромина по спине пробежали мурашки. Он опять на секунду включил фонарик.

Широкоскулое, еще не совсем старое, но изборожденное морщинами лицо, растрепанные волосы под грязным платком, неопределенного цвета и совершенно безучастные ко всему глаза. У девочки точно такие же потухшие глаза, тонкое, худое личико, руки, бессильно опущенные по бокам.

— Куда идете-то? — спросил Костромин.

— Туда, — неопределенно кивнула головой женщина. — Побираемся мы. Село тут должно быть, говорят, наши там. Может, дадут чего.

Костромин взял с рук женщины мальчика. Он был так неестественно легок, что Костромин испугался и вернул его обратно.

— Сколько ему лет?

— Должно, шестой пошел, — не сразу ответила женщина.

— Болеет?

— Должно, помирает. Хворь с голодухи пристала. Поначалу животом маялся, а теперь и совсем не ест.

В словах женщины нельзя было уловить ни жалости к собственному сыну, ни горя, и Костромину стало жутко.

А женщина нехотя продолжала:

— Двоих-то я уж схоронила, зимой еще. А эти вот мучаются. Мужик-то мой с первого дня на войну пошел, пропал давно.

— Он в артиллерии был, — сказала девочка тоже спокойно.

То ли от того, что девочка упомянула близкий Костромину род войск, то ли от спокойствия ее матери, с которым она говорила о смерти, Костромин вдруг почувствовал, как словно шнурком ему затянули горло. Что это они?.. Умирают заранее. До того, как пришла смерть.

— На вот, посвети мне, — сказал Костромин, вкладывая девочке в руку включенный фонарик. Стал на колено, достал из планшетки листок бумаги и карандаш.

«Юлия Андреевна!

Прими женщину с детьми. Сделай для них все возможное. Мальчик умирает».

Тонкая протянутая рука девочки дрожала, зайчик света прыгал по бумаге. Костромин торопливо написал свою фамилию. Ставя точку, сломал карандаш.

— Вот, — сказал Костромин, подавая записку девочке, — это отдашь врачу, Юлии Андреевне. Запомнишь?

— Запомню.

— Идемте, я провожу вас до села.

Когда их остановил патруль, Костромин подошел к солдату и объяснил ему свою просьбу.

— Что ж, — сказал солдат, — проводить можно, все равно я хожу в этом направлении.

Костромин глянул на часы и быстро зашагал знакомым путем в сторону огневых позиций.

Наблюдательный пункт расположился на крутом берегу реки. На той стороне все было спокойно, ничего подозрительного. Дождь ночью так и не собрался. Тихо колыхались от утреннего ветерка сухие былинки травы, тускло блестела река на повороте.

Костромин вел наблюдения, разглядывая в бинокль каждую складку местности, где проходили вражеские укрепления.

К десяти часам, когда солнце уже палило вовсю, ударила немецкая артиллерия. Снаряды прошелестели высоко над головой и разорвались далеко в нашем тылу.

Легкая дымка знойного марева по мере удаления от НП сгущалась, мешала установить, откуда били немецкие орудия.

Запищал телефон. Командир полка приказал быть наготове, но не открывать огня без его команды.

Немцы продолжали вести огонь по нашим тылам, но их снаряды, как сообщили по телефону, пока не причиняли вреда.

Костромина, привыкшего по звуку определять направление и примерную дальность полета снарядов, мало беспокоил вражеский обстрел, и он продолжал работать. Для уточнения углов он поднялся и, чуть пригнувшись, пошел по траншее к стереотрубе, которая была в пяти шагах от него. Нарастающий вой снаряда заставил его пригнуться. Грохнуло позади НП, в нескольких десятках метров.

— Не высовываться! Опустить стереотрубу ниже! — крикнул Костромин разведчику.

В ту же секунду вздыбилась земля на бруствере, сбоку, и тугая волна швырнула Костромина на дно окопа. Он хотел вскочить, но в глазах заплясали разноцветные огни — желтые, красные, зеленые…

Потом все погасло. Черная тишина сомкнулась, поглотила все.

Очнулся Костромин в полумраке. Тихонько пошарил рукой возле себя, хотел повернуться, чтобы узнать, где он. Резкая боль в голове оглушила его, и он, даже не застонав, опять потерял сознание.

Когда он открыл глаза во второй раз, было очень светло. Прямо перед ним стояла железная койка, на ней лежал мальчик, укрытый серым шерстяным одеялом.

«Где-то я видел и мальчика и это одеяло, — подумал Костромин. — Ах да… это, наверно, тот. Я писал Юлии… А я, значит, ранен… в голову…»

Он уже не делал никаких попыток повернуться или хотя бы пошевелиться, с ужасом припоминая ту боль, которая теперь подстерегала малейшее его движение. Лучше лежать так, расслабленно, закрыв глаза.

Потом он услышал над собой голос Юлии Андреевны. В поле его зрения сначала оказался карман на ее белом халате, карман пополз вниз, и Костромин увидел ее шею, совсем смуглую на фоне белоснежного полотна, залитого солнцем…

«Она стала на колени».

Он увидел ее глаза.

— Сережа, ты узнаешь меня?

— Да, — прошептал Костромин чуть слышно, хотя ему показалось, что он выкрикнул это короткое слово.

Глаза Юлии Андреевны отошли в сторону (она чуть наклонила голову вправо), и Костромин увидел лицо мальчика напротив. Тот смотрел не мигая.

— Мальчик… бу… жить?

Юлия Андреевна скорее угадала этот вопрос по движению его губ, чем услышала.

— Будет, Сережа. Обязательно. И ты… тоже, родной мой.

На ее ресницах заблестели две тяжелые капли.

Юлия Андреевна хотела сказать еще что-то, но не сказала. Костромин неподвижно и пристально смотрел сквозь ее лицо куда-то вдаль, словно видел там нечто понятное лишь ему одному. Черты лица стали чужими. Они как будто предупреждали о чем-то неизвестном, что надвигалось на Костромина, касалось только его и никого другого.

— Как же это? — испугалась Юлия Андреевна. — Ведь никого у меня не осталось… Всех забрала война.

Усилием всей воли к жизни он приоткрыл глаза, взглянул на нее и впал в забытье.

Она медленно встала с колен, осторожно поправила подушку Костромину, подошла к мальчику. Взяла его тонкую, почти прозрачную руку, пощупала пульс. Мальчик шевельнулся, но не поднял глаз на Юлию Андреевну. Когда она уже шла к двери, до нее донеслось:

— Ма-ма!

А может, это только послышалось…

Из сеней приоткрыла дверь Катя.

— Два офицера вас спрашивают, — шепнула она.

Не снимая халата, Юлия Андреевна вышла на крыльцо.

— Что? — спросили ее в один голос Алексей Иванович и Крючков.

— Сейчас к нему нельзя. Не надо… — проговорила Юлия Андреевна и провела по лицу рукавом халата. Прислонилась к стене у двери, застыла.

И хотя Юлию Андреевну об этом спросить не решались, она сказала сама:

— Контузия. Когда решат эвакуировать, я вам сообщу заранее.

— Пожалуйста. Третий дивизион, вторая батарея, — сказал Крючков.

— Я знаю. Катя в вашу батарею ходила.

Они простились. Алексей Иванович задержался на крыльце.

— Пожалуйста, голубушка, заходите к нам. Как только возможно — заходите!

— Спасибо…

Деревенскую улицу Алексей Иванович и Крючков прошли вместе. Остановились. Подав на прощание руку Крючкову, Алексей Иванович заметил на козырьке его фуражки едва различимые насечки. Спросил с надеждой:

— Это… эти зарубочки — чтоб углы измерять?

Крючков кивнул. Зашагал налево.

Алексей Иванович пошел прямо. На сердце у него было тяжело. Жаль, невыразимо жаль было Костромина. Как человека и как командира. Какой-то будет новый командир дивизиона?

Почему-то припомнилась Шестакову та мартовская ночь, когда он ехал к передовой на снарядных ящиках. Тогда тоже была неизвестность. Хотя нет, почему — тоже? Теперь Шестаков знал людей, к которым шел. И себя теперь он знал больше, чем в ту ночь.

1958–1964

г. Бабушкин

Загрузка...