ПРИЛОЖЕНИЯ

Памяти А. В. МИХАЙЛОВА, моего друга, сопутствовавшего мне в постижении Новалиса

В. Б. Микушевич

В. Б. Микушевич МИФ НОВАЛИСА

1

Молодой барон Георг Фридрих Филипп фон Харденберг придавал особое значение имени «Новалис», которым он подписывал свои произведения. Это имя не было псевдонимом. Предки поэта в двенадцатом веке в Нижней Саксонии именовались господами фон Роде, что на официальную латынь переводилось как «де Новали». Значение имени связано с расчисткой леса под пашню, с корчеванием, так что по-русски имя означает «новину» или «целину». Фридрих фон Харденберг подчеркивал, что «Новалис» — его старинное имя, не совсем неподходящее для него. Собрание своих фрагментов «Цветочная пыльца» поэт предварял двустишием:

Братья, почва скудна, и нам подобает обильно

Сеять, чтобы собрать хоть небольшой урожай.

В конечном счете «Новалис» означает «возделывающий новину», что вполне соответствует тому, чем он занимался. Вопреки установившемуся впоследствии обыкновению, сам поэт произносил свое имя с ударением на первом слоге «Новалис», а его мать и его друг Людвиг Тик предпочитали ударение на последнем — «Новалис» (оба эти ударения допускаются латинской формой имени).

Имя «Новалис» поистине оказалось «не совсем неподходящим» для своего носителя, предопределив его судьбу, назначение, значение и самую личность. Древнее родовое имя поэта сочетает исконную кровную почву в ее цельности (целина) с новиной, а именно так Новалис понимал старину, новее которой ничего нет: «Старина помолодела...», «Замкнут круг тысячелетий в мире вечной старины». Пророком вечной старины и стал Новалис. Но такая старина не может не означать вечной обратимости. Как слово обратимо в поэзии Новалиса, играющее всеми своими значениями и гранями, так для него обратимы жизнь и смерть, превращающиеся одна в другую, что означает нечто большее, чем просто бессмертие. В сфере абсолютной обратимости действует Новалис-мистик. Его удел — предвещать, предвосхищать нечто неотвратимое, совершенно реальное, но все еще не наступившее. Когда антропософская наука открывает в Новалисе Иоанна Предтечу, она лишь покоряется обаянию все того же имени, таящего в себе и совсем другие, иногда противоположные смыслы. «Миф есть развернутое магическое имя», — писал А. Ф. Лосев[276]. Едва ли найдется лучшее подтверждение этой истине, чем имя «Новалис», на которое вольно или невольно ориентированы любые исследования и трактовки его творчества.

Точно так же трудно найти другого поэта, чья биография с такой магической буквальностью, как биография Новалиса, соответствовала бы стиху В. А. Жуковского: «Жизнь и поэзия одно». Жизнь Новалиса то и дело впадает в поэзию, а поэзия возвращается в жизнь, и на разных уровнях повторяется все та же ситуация мифического предвосхищения, обнаруживающая все новые и новые параметры. Среди этих поэтических уровней затеряна реальная биография поэта, и его краткое жизнеописание со всей своей документальной достоверностью читается как романтическая новелла, написанная романтиком же при всех реалистических подробностях.

Главной трагической и одновременно интригующей подробностью в этой романтической новелле остается ранняя смерть героя, не дожившего до двадцати девяти лет. С одной стороны, Новалис нисколько не заблуждался относительно продолжительности своей жизни, а с другой стороны, разрабатывал творческие замыслы, рассчитанные на десятилетия, если не на столетия, строил планы, касающиеся профессиональной карьеры и семейного счастья, осуществляя их, хочется сказать, без оглядки, но, вернее, именно с оглядкой на близящуюся смерть, лишь обострявшую его ненасытный вкус к жизни. За год с небольшим до своей смерти Новалис вполне сознательно, с неподдельным юношеским энтузиазмом заключает новую помолвку (первая завершилась безвременной смертью невесты) и обращается с проникновенным стихотворением к Доротее Шток, пишущей портрет его последней избранницы (по-видимому, та же Доротея Шток написала серебряным грифелем в 1789 г. портрет Моцарта). В стихотворении Новалис высказывает лирическую тревогу по поводу увядания и грядущей смерти своей цветущей, совершенно здоровой невесты, хотя смерть грозит ему самому и вопреки мнению некоторых своих современников у Новалиса нет никаких иллюзий относительно своего будущего.

Среди ранних стихотворений Фридриха, или Фрица, как его называют в семейном кругу, одно озаглавлено «У могилы моего отца». Стихотворение не блещет поэтическими достоинствами, но отличается вольномыслием, не совсем обычным для отпрыска аристократического рода. Сын приписывает отцу братскую любовь ко всем, невзирая не только на золото и чины, но и на знатность. Упоминаются в стихотворении даже «коронованные злодеи», бессмертные лишь благодаря тому, что они были современниками столь добродетельного человека. Но самое примечательное в стихотворении даже не это. Дело в том, что, когда оно писалось, отец юного стихотворца был живехонек; более того, ему предстояло пережить сына, чьими поздними стихами он будет однажды глубоко растроган в церкви, хотя благочестивый внук не подарит ему своих слез, как сулило раннее стихотворение, ибо юный стихотворец не успеет обзавестись детьми.

В точности неизвестно, как реагировал барон Эразм фон Харденберг на воспевание своей могилы, но, по всей вероятности, он принял стихотворение как должное, как вполне разумное и правильное «memento mori». Смерть была непременной участницей семейного обихода в доме Харденбергов. Собственно говоря, рождению Новалиса предшествовала смерть. Первая жена барона Харденберга умерла совсем юной от оспы, и барон воспринял ее смерть как Божью кару за грехи своей молодости. Всю свою дальнейшую жизнь он посвятил суровому покаянию, присоединившись к мистической секте гернгутеров, культивировавшей искреннее задушевное благочестие. При этом барон фон Харденберг не был богат и мистическое созерцание вынужден был сочетать с практической деятельностью ради хлеба насущного. Возможно, этим и объяснялось отсутствие аристократических претензий в семье. Эразм фон Харденберг служил офицером, управлял имениями, в особенности же занимался горным делом. Это занятие в конце концов унаследовал от него и сын Фридрих, воспитанный в сознании, что его будущее зависит от общепринятой бюргерской профессии. Кстати, в стихотворении, посвященном своей матери, Новалис назовет ее по-горняцки — «месторождение» или «руда». Эразм фон Харденберг вступил во второй брак с Августой Бернардиной фон Бельциг. От энергичного вспыльчивого мужа, жившего в постоянном самообуздании, она отличалась утонченной поэтической натурой. От этого брака у барона фон Харденберга было 11 детей. Из них только один сын пережил своих родителей.

Фридрих фон Харденберг, будущий поэт Новалис, родился 2 мая 1772 г. в родовом имении Видерштедт, доставшемся в XVII в. его прадеду, после того как произошла секуляризация церковных владений: раньше на месте имения был женский монастырь. До девяти лет маленький Фриц не обнаруживал никаких особенных дарований, напротив, даже отставал в своем развитии от сверстников — хрупкий, болезненный ребенок, постоянно погруженный в себя. Биографы называют весьма физиологическую, даже натуралистическую причину, пробудившую дух Новалиса: то был понос в тяжелой форме, после которого ребенок внезапно преобразился. Говорят даже о физическом катарсисе, пережитом Новалисом, подобно другим натурам, предрасположенным к мистике. С этого момента на протяжении всей остальной жизни Новалис одержим любознательностью, далеко выходящей за пределы обязательных учебных предметов. В двенадцать лет он уже обладает основательными познаниями в древних языках, осваивая не только латынь, но и греческий, изучает французский, итальянский, английский языки. Не было науки, которой Новалис не увлекался бы. По широте интересов его можно сравнить разве что с Лейбницем или с Гёте. Учебные выписки или конспекты Новалиса, образуя целые тома в собраниях его сочинений, быстро и непринужденно перерастают в оригинальные исследования, охватывая не только гуманитарные, но и естественные и даже точные науки. Среди фрагментов Новалиса накапливаются посвященные физике, медицине, математике. Дар предвосхищения сопутствует Новалису и в науке. Забегая вперед, нельзя не упомянуть, что в Новалисе видят предшественника Зигмунда Фрейда и Альберта Эйнштейна. Бросается в глаза характерная черта Новалиса: редкая гибкость его интеллекта, способность сочетать в своей личности противоположные точки зрения и совершенно разные способы существования. Для Новалиса не существует вопроса «или—или», который станет основополагающим для Сёрена Кьеркегора. В доме Харденбергов царит атмосфера протестантского благочестия, так называемого пиетизма, усугубленного принципами гернгутеров, и Новалис охотно поддается этому влиянию, обретая в нем творческий стимул, который скажется в самом зрелом его поэтическом произведении, в «Духовных песнях». Но при этом с четырнадцати до пятнадцати лет Новалис живет в доме своего дяди Фридриха Вильгельма фон Харденберга, где попадает в совсем другие условия. Старший брат его отца, Фридрих Вильгельм, носит средневековое рыцарское звание; он господин и комтур немецкого ордена. Несмотря на свои архаические регалии, дядя — вполне современный господин, приверженный светской жизни в стиле французского двора. И светская жизнь, оказывается, вполне по душе юному тезке титулованного дяди. Новалис очень рано начинает увлекаться праздниками и празднествами в жизни и в поэзии, наслаждаясь, быть может, контрастом утонченных забав и гернгутеровской строгости. Не исключено, что пир в доме старого Шванинга в романе «Генрих фон Офтердинген» описан по воспоминаниям о дядиных роскошествах. Но в дядином доме юноша, вероятно, воспринимает и более интеллектуальные веяния. Новалис соприкасается со стилем и духом французского просветительства, не чуждого вольнодумству, которое в России называется вольтерьянством или фармазонством. Трудно представить себе что-нибудь более противоположное протестантскому пиетизму, чем такие настроения, но Новалис поддается им с готовностью и удовольствием. Ему близок сам пафос французских энциклопедистов, но вскоре Новалис осмыслит его по-своему. Вся последующая деятельность Новалиса диктуется стремлением создать своего рода энциклопедию, но, если французские энциклопедисты стараются затронуть и описать как можно больше разных предметов с одной рационалистической точки зрения, Новалиса влекут разные точки зрения, образующие для него единственную, истинную книгу, в конечном счете тоже энциклопедию.

В 1790 г. Новалис переезжает в Иену, где поступает в университет. В Иене Новалис продолжает испытывать влияние просветительства, теперь уже не только французского, но и немецкого. В это время Новалис не может не осмысливать различие между французским и немецким просветительством. Различие это особенно заметно по отношению к античности. Французских просветителей не очень занимает вопрос, какова была античность в действительности. Они довольствуются главным образом представлением о ней, унаследованным от своего любимого писателя Плутарха и поздних римских авторов. Для французских просветителей античность зачастую просто совпадает с рационалистической нормой в истории и культуре и потому устанавливается по принципу: что разумно, то антично. Этот принцип со временем обогащается разве что естественностью или природой, определяемой также рационалистически: классическая древность или совпадает с природой, или, во всяком случае, к ней ближе, чем более поздние эпохи. Разумность интересует французских просветителей, в сущности, больше античности. И в исторической античности для них присутствовало или даже преобладало «неантичное», неразумное: история. В XIX в. такое пренебрежительное отношение к истории унаследует от просветителей их воинствующий противник Артур Шопенгауэр. История, по существу, оставалась вне поля зрения для французских просветителей. Они лишь обращались к отдельным историческим сюжетам, в принципе осуждая историю как школу безнравственности и неразумности.

Напротив, для немецких просветителей античность становится прекрасной, хотя и утраченной действительностью. Основоположником такого взгляда на античность в Германии был Иоганн Иоахим Винкельман, осваивавший не только античное художественное наследие, но и античный образ жизни, как он представлял его себе, что и навлекло на Винкельмана насильственную смерть: красавец по фамилии Арканджели, происходящей от «архангела», зарезал в гостинице в Триесте этого поклонника мужской красоты. Когда Винкельман говорил о подражании античности, он имел в виду восторженное соперничество из-за нее или с нею, а никак не копирование. Вместе с таким воззрением на античность в культурное сознание мыслящей Германии вошла история, не только уводящая от античности, но и ведущая к ней. Тенденция если не вернуться к античности, то вернуть ее начинает преобладать в духовной жизни Германии. Сто лет спустя эта тенденция преломится в творчестве Ницше как дионисийство или идея вечного возвращения. Но в XVIII в. это были еще только элегические поиски утраченной гармонии. Стихотворение Шиллера «Боги Греции», написанное в 1788 г., основополагающее для этого мироощущения, заканчивалось строками: «Что бессмертным будет в песнопенье, в жизни пасть обречено». Среди других завороженных этими стихами Шиллера был и юный Новалис. Целое десятилетие эти строки Шиллера будут сопутствовать ему, и он откликнется на них в своих «Гимнах к Ночи».

В Йенском университете Новалису полагалось изучать юридические науки, и нельзя сказать, что эти занятия прошли для него бесследно. (Он завершил юридическое образование в 1794 г. в Виттенберге.) «Политические афоризмы» в будущем покажут, как воспринял Новалис принципы государственного права. Но по-настоящему захватывают юного студента лекции по истории, которые читает Фридрих Шиллер. В зимнем семестре 1790/91 г. Шиллер читает особый курс по истории европейских государств и посвящает отдельную лекцию крестовым походам. И то и другое навсегда войдет в интеллектуальный мир и творчество Новалиса. Под влиянием Шиллера Новалис начинает мыслить исторически, причем история для него никогда не будет лишь прошлым, распространяясь также на современность и на будущее, что мы явственно видим в очерке «Христианство, или Европа». Дар пророческого предвосхищения, воплощенный в личности Новалиса, обретает благодаря лекциям Шиллера историческую почву, а крестовые походы со своими историческими перипетиями и с мистическим взаимодействием Запада и Востока станут едва ли не главной темой романа «Генрих фон Офтердинген». Но прежде всего Шиллер впечатляет его самим сочетанием историка и поэта, являя Новалису актуальный для него прецедент, подавая ему пример. Этот пример, вероятно, побуждает Новалиса по-иному взглянуть на свои собственные поэтические опыты. По свидетельству брата, Фриц писал стихи с двенадцати лет. Сначала это главным образом стихи, посвященные родителям, родственникам, тем или иным событиям семейной жизни. Юный поэт пишет стихотворения на случай, но сам Гёте скажет Эккерману, что начинающему поэту следует идти именно таким путем, так что поэтическое развитие Новалиса, с точки зрения стареющего Гёте, можно было бы признать здоровым и правильным, хотя Гёте и дистанцировался от слишком романтических результатов этого развития. Круг тем в стихах юного Новалиса расширяется с чрезвычайной быстротою, в них виден сущий калейдоскоп увлечений, импульсов, влияний. В поэзии XVIII в. нет ни одной школы, которой Новалис не посетил бы, так или иначе участвуя в ее уроках. Наряду с поэзией Клопштока, культивировавшего античные размеры и свободные ритмы, Новалиса привлекает и хрупкий, утонченный элегизм Людвига Генриха Хельти. Встречаются среди ранних стихов Новалиса настоящие шедевры, например, «Дьявол», где картины провинциальной немецкой жизни выходят на грань мистического гротеска, предвосхищающего сокровенную тайну «Учеников в Саисе». Стихотворение «Характер моей будущей жены» при всей своей игривой анакреонтике открывает существеннейшую особенность Новалиса: он певец брака. В этом смысле Новалис — продолжатель Кретьена де Труа и Вольфрама фон Эшенбаха, а не провансальских трубадуров, приверженных культу эзотерического адюльтера. В «Политических афоризмах» Новалис напишет: «Государь, лишенный семейного духа, не монарх». Упоительная чувственность, которой поэт не чужд с юных лет, обесценивается для него вне брака и в последние годы жизни будет влечь его «к Спасителю, на вечный брак», становясь уже религией. Среди ранних стихов Новалиса выделяются также «Жалобы юноши», первое опубликованное стихотворение поэта. В стихотворении распознается мощное влияние Шиллера. Шиллер назван в стихотворении страстотерпцем в связи с тяжелой болезнью, которую он перенес в ту зиму, но величие его в страданиях как раз и привлекает юношу. В собственной жизни юноше не хватает... трагического, и он обращается к богине судьбы с мужественной мольбой:

Если хочешь ты внушить мне,

Парка, Что заклятью пылкому дано

В чаянье мгновенного подарка

На твое влиять веретено,

Осчастливить можешь миллионы,

У меня отняв мой мнимый рай,

Ниспошли мне скорбь, даруй препоны,

Лишь духовной силы мне придай.

И в заключительных строках уже прорывается «тоска по смерти», которой будут завершаться «Гимны к Ночи»:

Но когда ответишь ты отказом,

Пережить не в силах я стыда;

Жизнь мою тогда прерви ты разом,

Ибо жизнь моя — не жизнь тогда.

2

В октябре 1791 г. Новалис перебирается в Лейпциг, где продолжает свои научные занятия. Не оставляя юриспруденции, он посещает лекции по математике и по естественным наукам и, как всегда, высказывает по поводу каждой из этих дисциплин оригинальные суждения, в особенности что касается истории и философии. Поэзия отступает на второй план, хотя Новалис не перестает писать стихи. В это время завязывается его дружба с Фридрихом Шлегелем, первые известия о которой датированы январем 1792 г. Фридрих Шлегель был ровесником Новалиса (старше на два месяца), но уже тогда чувствовал себя человеком нового литературного направления, эстетику и философию которого он разрабатывал. Его опыты в стихах, в прозе и в философской эссеистике не утратили своего значения и блеска до нашего времени. Для Новалиса встреча с Фридрихом Шлегелем имела решающее значение. До этого творчество для Новалиса ограничивалось внутренней жизнью. Публикация одного стихотворения, в сущности, мало что изменила в этом смысле. Шлегель вовлек Новалиса в немецкую культуру того времени, открыв ему при этом «глубокие, пленительные тайны», что признает сам Новалис: «Для меня Ты был верховным жрецом Элевсина. Благодаря Тебе я постиг небо и ад, благодаря Тебе вкусил плод с древа познания». При всех скидках на романтическое книжничество, устанавливающееся в будущем кружке йенских романтиков, речь явно идет о посвящении в некие таинства, сопряженные с грехопадением, ибо Шлегель открывает Новалису не только небо, но и ад, давая ему отведать запретный плод. Гармоническая натура Новалиса была полной противоположностью Фридриху Шлегелю, постоянно раздираемому внутренними конфликтами и кризисами, тогда как Новалис говорит о своей «вере и доверии ко всему, что во мне и вокруг меня». В общении со Шлегелем Новалис ищет острых, трагических переживаний, отсутствием которых были вызваны «Жалобы юноши», а Шлегель пытается лечить свои душевные раны метафизической ясностью Новалиса, все время волнуя ее, смущая и тревожа. Семь лет спустя, в 1799 г., Шлегель напишет Новалису: «Вообще я чувствую, что меня неразрывно привязывают к Тебе две вещи — это религия и брак». Шлегель со свойственной ему проницательностью очень точно обозначил интимные темы, которые Новалис привнес в ранний немецкий романтизм.

Нельзя не упомянуть еще одну встречу, которая произошла в мае 1795 г. В доме профессора Нитхаммера Новалис познакомился с Фридрихом Гёльдерлином. Встреча эта, к сожалению, не имела для них обоих тех последствий, которые могла бы иметь, ибо встретились натуры куда более родственные, чем, скажем, Новалис и Фридрих Шлегель. Философ Вильгельм Дильтей, тончайший исследователь немецкой культуры, справедливо писал, что Греция Гёльдерлина, выдержанная в духе новоплатонизма, была чрезвычайно родственна новалисовскому средневековью[277]. Действительно, то и другое было «вечной стариной», говоря по-новалисовски. Гёльдерлин воспринял бы сочинение Новалиса «Христианство, или Европа» с большим сочувствием и пониманием, чем друзья-романтики, озадаченные христианским универсализмом поэта-мыслителя, а Новалис расслышал бы в «Патмосе» Гёльдерлина божественное безумие, согласно Платону, истинное начало поэзии, которое современники сочли безумием клиническим. Новалис познакомился одновременно с Гёльдерлином и с Фихте, чья философия успела для него стать соблазнительнейшим и тончайшим интеллектуальным искушением.

Но за полгода до этого, 17 ноября 1794 г., в Грюнингене, в доме ротмистра Йоханна фон Рокентина, Новалис знакомится с его двенадцатилетней падчерицей Софи фон Кюн, и, как он сам впоследствии говорил, четверть часа определили всю его жизнь. Людвиг Тик сравнивал Новалиса с Данте, а Софи с Беатриче. Эта аналогия получила распространение в истории литературы. «Однако до сих пор не установлено, был ли знаком Новалис с Данте или все эти сопоставления лишь плод воображения литературоведов», — замечает И. Н. Голенищев-Кутузов[278]. И все-таки от сопоставления Новалиса с Данте трудно отказаться. При всей своей скептической иронии Генрих Гейне тоже пишет о романе «Генрих фон Офтердинген»: «Этот роман в своем нынешнем образе — лишь фрагмент большого аллегорического творения, которое, как “Божественная Комедия”, должно было прославить все земные и небесные вещи»[279]. На это можно возразить, что в творчестве и в мироощущении Новалиса принципиально отсутствует ад, без которого «Божественная Комедия» невозможна. В то же время комментаторы продолжают сопоставлять полноводную голубую реку, которая снится Генриху в конце шестой главы, и зеркальные воды, пугающие и завораживающие своим блеском в начале второй части, с Летой, текущей в Чистилище, согласно поэме Данте. У Новалиса с этой рекой тесно связана Матильда, в «Чистилище» Данте действует Мательда, чье имя исследователи истолковывают как анаграмму «ad Letam» («К Лете»)[280]. Конечно, речь может идти об архетипических или типологических совпадениях, идущих из внутреннего мира или из глубин поэтической традиции, но такие совпадения по-своему едва ли не более значительны и существенны, чем откровенные заимствования или цитаты.

Здесь дает себя знать и принципиальное расхождение в судьбах Данте и Новалиса. Если бы Данте вступил в брак с Беатриче или хотя бы обручился с ней, не было бы «Божественной Комедии» или вместо нее была бы совсем другая поэма. «О том, что Данте боготворил Беатриче, кажется, никто не спорит, а сцены, когда она посмеялась над ним и отвергла его любовь, описаны в “Новой жизни”», — читаем у Борхеса[281]. Быть может, Данте не мог простить Джемме Донати, своей жене и матери своих детей, что она не Беатриче, а быть может, если бы Беатриче стала женой Данте, она уподобилась бы Джемме Донати, которой Данте не посвятил ни одной строки. Так или иначе Данте, певец мистической любви, не был певцом брака, в отличие от Новалиса.

До нас дошло мало сведений о Софи фон Кюн (впрочем, как и о Биче Портинари). Говорят о ее необразованности, но что такое образованность или необразованность двенадцатилетней девочки? Разумеется, Софи не была вундеркиндом, в ней как будто не было ничего примечательного, и все-таки современники упоминают завораживающий взор ее темных глаз. Во всяком случае Софи производила впечатление не только на двадцатидвухлетнего Фридриха фон Харденберга. В судьбе заболевшей Софи принимает участие Гёте. Суровый отец Новалиса сначала противится этому браку, но Софи быстро завоевывает и его. Софи очаровывает своей естественностью, своей пробуждающейся женственностью. Новалиса восхищает именно детское в ней: «Вечная дева не что иное, как вечное, женственное дитя... девушка, переставшая быть истинным ребенком, — больше не Дева». В поэзии Новалиса дитя — представитель (представительница) Золотого века или вечной старины. И самого себя Новалис нередко выводит в образе ребенка. В «Учениках в Саисе» учитель хочет уступить свое место ребенку. В сказке Клингсора главное действующее лицо и движущая сила — малютка Муза, «блаженное дитя», как ее называет король. В «Гимнах к Ночи» Спаситель прежде всего Младенец, потом Отрок. Ганс-Иоахим Мэль, виднейший исследователь Новалиса, отмечает, что мифический образ ребенка выступает в его творчестве, соединяя все мысли и чаянья поэта[282]. В этом смысле, вероятно, следует понимать высказывание Новалиса о Софи: «Она ничем не хочет быть — Она есть нечто».

Новалиса захватила праздничная атмосфера, царившая в Грюнингене, в доме, где росла Софи фон Кюн. Эта атмосфера неподдельного веселья отличалась не только от угрюмых нравов отчего дома, но и от чопорного эпикурейства, культивируемого в доме комтура фон Харденберга. Едва ли не с большим основанием можно утверждать, что размышления Генриха в шестой главе романа навеяны празднествами в Грюнингене: «Я пережил торжество, впервые пережил, однажды пережил». Наверное, среди этого торжества случились четверть часа, решившие судьбу всей его жизни. Но грюнингенские празднества оказались небезоблачными. Новалис успевает пережить отрезвление. Его удручают маленькие ссоры, приступы ревности, которой не чужда ангелическая Софи. Года не прошло, как Новалис начинает подумывать даже о расторжении помолвки, что проскальзывает в письме к любимому брату Эразму от 17 ноября 1795 г. Новалису всегда было свойственно то, что Гёльдерлин без ведома Новалиса назовет священной трезвостью, впрочем, в отношения с юной невестой могла закрадываться и просто житейская трезвость, даже расчет. Но первоначальное чувство вернулось, когда Софи заболела. Тяжелая легочная болезнь подкосила ее. В июле 1796 г. в Иене, где с ней познакомился Гёте, ей сделали операцию. Но хирургическое вмешательство не помогло. Все в том же когда-то праздничном Грюнингене 19 марта 1797 г. Софи умерла.

В романтической новелле смерть возлюбленной всегда является кульминацией действия. Так было и в жизни Новалиса. Неизвестно, решили бы те четверть часа судьбу его жизни, если бы не эта смерть. Она превратила всю оставшуюся жизнь и творчество Новалиса в рыцарское служение, о чем знали только самые близкие друзья, о чем вряд ли подозревали расположенные к нему сослуживцы и начальники (не забудем, что профессиональная деятельность Новалиса не прерывалась чуть ли не до самой смерти), но тайное решение, принятое после смерти Софи, оказалось тем более твердым и непререкаемым, оно определило его дальнейшую жизнь и, возможно, предопределило его смерть, что, по крайней мере, отчасти подтверждается медиками.

В 1797 г. после похорон Софи Новалис записывает в своем дневнике: «У могилы мне пришла в голову мысль, что моею смертью я явлю человечеству пример верности до смерти. Я как бы сделаю возможной такую любовь». И впоследствии искренне увлеченный своей службой, литературными планами, новой помолвкой Новалис не отказывается от этой мысли, втайне приберегает ее, «как сокровище на будущее». В жизни Новалиса складывается парадоксальная ситуация. С одной стороны, трагическое по-прежнему чуждо ему, и гармоническая натура берет свое, отвергая малейший намек на пессимизм и отчаянье. С другой стороны, как категорически утверждает Шлейермахер, сама судьба Новалиса, сама личность его отмечена трагизмом: «Он посвятил себя смерти». Но это трагизм с точки зрения Шлейермахера, а не с точки зрения Новалиса. В 1799 г. Гёльдерлин писал: «Так Эмпедокл должен был стать жертвой своего времени; проблемы судьбы, в которой он вырос, должны были в нем разрешиться мнимым образом, и это разрешение должно было явить себя как мнимое, временное, что более или менее происходит со всеми трагическими личностями»[283] (пер. мой. — В. М.). Сам Новалис не считал, во всяком случае, найденное им решение мнимым. Можно возразить, что этим лишь усугубляется его трагизм, но и на это напрашивается возражение: остается открытым вопрос, мнимое ли разрешение своей проблемы нашел Новалис и не было ли у него оснований считать свое решение вечным. Таким основанием является его творчество. То, что другие сочли самопожертвованием, для самого Новалиса и для его читателя остается жизнеутверждением. Кажется, судьба откликнулась на его мольбу в «Жалобах юноши»: «Ниспошли мне скорбь...» Сама скорбь оборачивается для Новалиса жизнеутверждением, и невозможно установить, происходит это в жизни или в поэзии: и в жизни, и в поэзии, и в мироощущении. Через три месяца после смерти Софи Новалис пережил нечто на ее могиле, и 29 июня 1797 г. в его дневнике появилась запись, ставшая заклинанием или мистическим девизом всей его жизни: «Христос и София». Этому переживанию посвящен четвертый гимн к Ночи, прагимн, из которого вырастают все остальные гимны. Еще при жизни Софи 8 июля 1796 г. Новалис пишет Фридриху Шлегелю: «Моя любимая наука зовется в своей основе как моя невеста. Софией зовется она — Философия, душа моей жизни и ключ к моему собственнейшему существу». После смерти Софи Новалис постигает, что имя его возлюбленной — имя самой Премудрости Божией: София, а София неразлучна с воскресшим Христом. В четвертой духовной песне Новалис засвидетельствует это тайное, что не может не стать явным:

На вопрос я не отвечу,

Кто шагнул ко мне навстречу,

Кто кого ко мне ведет.

Правда, в этом ликующем вопросе крылась для него самого некая соблазнительная тайна или колебание: Христос ли ведет к нему Софию или София ведет Христа. Ликование от этого не убывало, но вопрос не был просто риторическим, и Новалис готов был с восторгом принять смерть, предвкушая в ней «всех загадок разрешенье», как впоследствии напишет Е. А. Боратынский.

Деятельная натура Новалиса не мирится с простым пассивным ожиданием смерти, и он уходит в жизнь буквально с головой, соединяя практические устремления с научно-интеллектуальными, как он один умеет делать, обнаруживая в себе фаустовскую натуру, не нуждающуюся в договоре с дьяволом. Интересно, что после смерти Софи естественно-научные интересы берут в нем верх над поэтическими исканиями. Биография Новалиса в этот период дает повод для близорукой иронии над тем, как, посвятив себя смерти, он окончательно выбирает для себя служебно-профессиональную карьеру. Осенью 1797 г. Новалис поступает в Горную академию во Фрайберге (Саксония), где становится прилежным учеником Абрахама Готлоба Вернера, чье имя будет увековечено в романе «Генрих фон Офтердинген». Вернер называл себя геогностом, исследующим внутреннее строение Земли как тела и описывающим различия между простыми минералами. Новалис явно вкладывает в его уроки свой магический смысл. В магических экспериментах Новалис не одинок среди своих современников. К нему вполне относится то, что А. Л. Доброхотов пишет об Эмануэле Сведенборге, умершем за месяц до рождения Новалиса: «Странная двойственность просветительского рационализма, совмещавшая любовь “к ясности и отчетливости” с тягой к оккультным явлениям и “животному магнетизму”, соединявшая рассудочное государственное строительство с расцветом бесчисленных масонских организаций, может быть, объясняется именно попыткой уравновесить механицизм вытесненным в культурное подполье метафизическим инстинктом. Пожалуй, фигура-архетип в этом процессе — Лейбниц. Именно он первым соединил рационалистический метод и замысел универсального символического языка науки с идеей индивидуальных “живых сил” как непрерывно развивающихся субстанций бытия, и он же продемонстрировал неистощимую изобретательность в практическом применении этих идей. Ломоносов, Сведенборг, Бошкович и целая плеяда “младших богов” будут повторять этот синтез, расцвечивая его своими красками»[284]. В «плеяде младших богов» Новалис, несомненно, занимает одно из первых мест, и его краски если не самые яркие, то наиболее неизгладимые.

Что касается бесчисленных масонских лож, то у Новалиса в очерке «Христианство, или Европа» упомянута миротворительная ложа, куда приглашаются филантропы и энциклопедисты, чтобы с юношеской любовью взглянуть «на великолепные чудеса природы, истории, человечности». Известно также, что Новалис читает розенкрейцерскую литературу как раз во Фрайберге; и в его естественно-научных штудиях присутствует мистический пафос, в котором угадывается не только приятие, но и преодоление смерти; некоторые фрагменты Новалиса могли бы быть подхвачены Н. Ф. Федоровым, сто лет спустя рассматривавшим воскрешение мертвых как научно-техническую задачу.

Но Н. Ф. Федоров отвергает смерть, опровергает ее, Новалис же приемлет смерть как высшую форму жизни, уклоняясь от слова «бессмертие». Самую скорбь Новалис превращает в источник жизнеутверждения. Во фрагментах прослеживается своеобразная череда духовных опытов: возлюбленная умерла, и я умер вместе с нею; возлюбленная достигла высшей жизни, а я все еще мертв; смерть окончательно соединила возлюбленную со мной, ибо она во мне, а я — вечно живая вселенная. Новалисом владеет магическая формула: София — Философия. В этой формуле он ищет корень себя самого, как он писал Шлегелю. В сущности, так было и при ее жизни, когда ей отводилась функция пробуждать в нем философские прозрения, что могло сочетаться и с некоторым безразличием к ней при всех экстазах влюбленности. За философскими прозрениями кроется подозрение: не пала ли Софи жертвой этого экстатического безразличия? Но если Новалис и чувствовал свою вину, что не исключено, вина преломлялась для него опять-таки вне трагического, принимая форму все той же философии, к чему обязывает верность Софии. Отсюда преобладание философии в занятиях Новалиса в этот период. И в смерти Софи, как в ее жизни, Новалис продолжает искать ключ к своему собственнейшему (в превосходной степени) существу, так сказать, к самому самому себе, а в этих поисках ему способствуют философ Гемстергейс и, в особенности, Фихте, с которым Новалис лично знаком, а это для него немаловажно.

Фихте был старше Новалиса ровно на десять лет. В своей философии он исходил из элементарного принципа: «Я есть Я». Отсюда Фихте выводил три постулата. Во-первых, Я первоначально полагает само себя, как тождество. Таково самополагание абсолютного субъекта. Во-вторых, Я противополагает себе не-Я. Это принцип ограничения и отрицания, в котором Я нуждается, чтобы действовать, хотя никакого не-Я без Я не было бы. И наконец, в-третьих, Я полагает в самом себе делимое Я, противополагая его делимому не-Я, образуя мир субъекта-объекта с его качествами и различиями, лишь полагаемыми все тем же Я. При этом Фихте противопоставляет декартовскому «мыслю — значит, есмь» свое «я есмь, ибо я действую». Все эти постулаты и операции у Фихте чисто интеллектуальные, спекулятивные; Новалис переносит их в собственную жизнь, придает им экзистенциальную насыщенность. Отсюда интерес к Новалису экзистенциалистов, прежде всего Мартина Хайдеггера. Фихте был бы весьма озадачен, узнав, что действие для Новалиса — преимущественно магическое действие, искусство превращать непроизвольное в произвольное, так что сам человек превращается в совершенное орудие себя самого. Ключом к собственной жизни, ключом к самому себе отмыкается, вернее образуется, мир духов, реализация идеи. Воскрешение того или иного существа в таком мире вполне возможно, стоит только распознать, обрести в этом существе себя самого. Мир обладает свойством оживляться мною, что и есть магия. «Физический маг умеет оживлять природу и располагать ею произвольно, как собственным телом», — записывает Новалис. Магия — это умение превращать вещи в мысли, а мысли в вещи. Такое мироощущение Новалис называет магическим идеализмом. Такое состояние достигается постепенным усилением внутренних возбудителей, что Фрейд назвал бы сублимацией. Но для Новалиса из этой сублимации возникает само бытие. Магический идеализм — философия, производящая всё. После смерти Софи Новалис ставит на себе весьма рискованные эксперименты с внутренними возбудителями, что явствует из его дневника. Он то умерщвляет свою чувственность, то разжигает ее, а, по существу, одновременно умерщвляет и разжигает. Возможно, этими экспериментами и была предопределена ранняя смерть Новалиса.

Магический идеализм неблагоприятен для поэзии, так как у него лишь два полюса: интеллектуальное и чувственное возбуждение, а поэтическое творчество не любит раздвоения. Вот почему в этот период Новалис сосредоточивается на философских спекуляциях (умозрениях) и сам становится сплошной спекуляцией, как он напишет Людвигу Тику в письме от 23 февраля 1800 г. Но и в свои спекуляции Новалис вносит свойственный ему артистизм, отчасти напоминая этим Платона. Мысль Новалиса диалогична, она всегда намекает на свое опровержение или уже включает его в себя. Художественный очерк идеи Новалис предпочитает вопросу, истинна она или нет, что прежде всего занимает философа, и потому фрагменты Новалиса нередко откровеннее, достовернее философских концепций. Новалис носится в это время с идеей подлинной энциклопедистики, вспоминая универсализирующие тенденции Лейбница. И впоследствии Новалис не отбросит магического идеализма, как он не отбрасывает ничего в своих неустанных исканиях, но дистанцируется от философских спекуляций, осваивая их поэтически.

Поэзия вернется в жизнь Новалиса при встрече с Людвигом Тиком, и Новалис будет благодарен ему за это до самой смерти, которая, правда, последовала слишком скоро. Новалис сближается с Тиком летом 1799 г. При всех своих притязаниях на художественное творчество Фридрих Шлегель оставался теоретиком, а Тик и Новалис были поэтами, на чем и основывалась их тесная дружба. Тик познакомил Новалиса с философско-поэтическим творчеством Якоба Бёме, чем произвел целительный переворот во внутреннем мире своего друга, упрочив свое влияние на него, хотя Новалис был на год старше. У Якоба Бёме Новалис нашел другой, более подходящий ключ к самому себе. У Якоба Бёме человек — подобие вселенной, но человек не присваивает ее себе, не растворяет ее в предметном тождестве субъекта. В известном смысле Якоб Бёме — антипод Фихте, так как «Я» для него не есть абсолют, а противопоставление субъекта и объекта вообще ему чуждо, так как субъект и объект то ли превращаются друг в друга, то ли друг друга замещают. Новалиса восхищает в Якобе Бёме «могучая весна», архаическая почвенность крестьянина-философа, ставшего сапожником в Гёрлице. Якоб Бёме (1575—1624) приравнивает Творение к порождению в Божьей глубине. Его поэтическая философия сводится к фантастической, как сказали бы лингвисты, но тем более впечатляющей этимологии: Quelle — Qual — Qualität (источник — мука — качество). Для Якоба Бёме качество — не просто атрибут, не схоластическая акциденция, а мучительное внутреннее выражение самой вещи, взрывчатое существо, бьющее ключом. Бытие создается семью духами-родниками, уподобляемыми Ангелам семи церквей из Апокалипсиса. Все семь духов родятся друг в друге и друг друга порождают, нельзя сказать, где первый, где последний; последний родит первого, первый родит последнего, каждый родит всех остальных. Присутствует в мире и Дева София, покинувшая Адама, когда в нем восторжествовало вожделение этого мира, но по-прежнему стремящаяся воссоединиться с человеком, чью душу она называет своим женихом, что не могло не восхитить Новалиса, узнающего в Деве Софии свою Софию.

В 1799 г. Новалис переживает удивительный творческий подъем, одновременно работая над всеми произведениями, которыми определяется его поэтическое творчество. В том году пишется роман «Генрих фон Офтердинген», «Гимны к Ночи», «Духовные песни». Вместе с тем продолжается и служебная деятельность Новалиса, окончательно выбравшего для себя профессию горного инженера и достигшего внушительных успехов на этом поприще. В отличие от многих романтиков последующего поколения, Новалис не испытывает отвращения к профессиональной деятельности, предаваясь ей с не меньшим пылом и усердием, чем своему творчеству. С профессиональной деятельностью Новалиса связана неожиданная, многих шокировавшая перемена в его личной жизни. В декабре 1798 г. Новалис обручается с Юлией (Жюли) фон Шарпантье, дочерью своего учителя и начальника.

Трудно усмотреть легкомыслие как в первой, так и во второй помолвке Новалиса. Брак для него по-прежнему — центральная проблема творчества, предпосылка вселенского бытия. Но вторая помолвка, как и первая, не лишена загадочности. Новалис продолжает настаивать на том, что он верен Софии, что она остается его музой. Его высказываниям, правда, свойственна при этом некая мистическая двусмысленность. Вряд ли возможно установить, идет ли при этом речь о Софи фон Кюн или о Софии Премудрости, в чем кое-кто усмотрит почти кощунство. В романе голос умершей возлюбленной возвещает Генриху, что явится бедная дева и утешит его. С другой невестой является в жизни Новалиса другая загадка, еще более сложная и настораживающая. Он мечтает о счастливом супружестве, строит планы семейной жизни и в то же время готовится к смерти. 20 января 1799 г. он пишет Фридриху Шлегелю, сообщив о своей новой помолвке: «Кажется, меня ждет очень интересная жизнь, но, говоря искренне, лучше бы я был мертв». И это желание сбывается через два с небольшим года. Новалис потрясен известием о том, что 28 октября 1800 г. случайно утонул в реке Заале его младший брат Бернхардт. От этого у Новалиса начинается горловое кровотечение, и болезнь уже не ослабевает. 25 марта 1801 г. Новалис умирает, в то время как его брат Карл играл ему на клавире. «Так почил Якоб Бёме, уловив отдаленную музыку, которой не слышал никто, кроме него», — сказано в «Ночных бдениях» Бонавентуры. А один из начальников Фридриха фон Харденберга по Горному ведомству воскликнул: «О, вы не знаете, кого мы в его лице потеряли».

3

Одно событие является в жизни Новалиса средоточием или центром. Это событие — смерть возлюбленной. Нет ничего удивительного в том, что Новалис начинает предчувствовать его с юных лет, если не с детства. Такое же событие произошло в жизни его отца, чья первая любимая жена умерла совсем юной, и барон фон Харденберг сделал из этой смерти жесткий вывод, распространив его также на жизнь своих детей. Во всяком случае, Новалис принял этот вывод и превратил его в творческий стимул для себя. Уже в раннем стихотворении «К липе» меланхолия не только литературного происхождения, когда юный поэт пишет:

Говорю в печали:

Милая больна,

И теперь едва ли

Выживет она.

Поэт предчувствует смерть возлюбленной до того, как возлюбленная явилась; когда смерть ее действительно наступает, он обретает в этой смерти истинную жизнь для своей возлюбленной и для себя. Таково соотношение между Чаянием и Обретением в творчестве Новалиса. Так соответственно озаглавлены первая и вторая, едва начатая часть его романа «Генрих фон Офтердинген». Не следует чересчур далеко заводить предположение, будто Генрих, увидев Матильду, уже чает ее смерти, но в первую же ночь после их встречи ему снится, как пучина поглотила ее и он снова обнимает ее лишь тогда, когда над ними обоими тихое течение голубой реки. Одно и то же событие повторяется в творчестве Новалиса на разных уровнях, обнаруживая все новые и новые смыслы, так что выстраивается лестница подобий, о которой Амур (Амор) говорит в канцоне Петрарки:

Мой высший дар, ценнейший, несомненно:

Подняться наделенному крылами

Над бренными телами

По лестнице подобий безвозвратно

К Создателю, почтив его хвалами;

Своей надежде следуя смиренно,

Он может постепенно

Достичь Первопричины благодатной,

О чем в стихах вещал неоднократно.

(Пер. В. Микушевича)

Так жизнь старого Офтердингена повторяется в жизни его сына, достигшего высот, которых отец не достиг, хотя мог достигнуть. Правда, жена старого Офтердингена, мать Генриха, не умирает, но умирает мать Матильды, любимая жена Клингсора, и, по свидетельству его дочери, после смерти матери не прошло ни одного дня, чтобы отец не плакал о ней, а в сказке Клингсора в жертву принесена как раз мать Эроса, в котором угадывается Генрих. Умирает Мария, супруга графа фон Гогенцоллерна, а он тоже отец Генриха, и, следовательно, Мария — его мать, и по поводу этой супружеской четы Генриху загадывается еще одна, быть может, величайшая загадка его жизни: «У тебя не один отец, как не одна мать».

Но и эта загадка загадана в голубом воздухе, вблизи голубых волн, которые обволакивают в романе все происходящее. Не будет преувеличением сказать, что настоящим героем романа является не Генрих фон Офтердинген, а Голубой Цветок, и самое имя «Новалис» означает новину, на которой произрос этот цветок. Для тех, кто читал роман и кто не читал его, Новалис — певец Голубого Цветка, оказывающего таинственные воздействия и на тех, кто не замечает этих воздействий. В 1791 г. Гёте пишет исследование «О голубизне» (или «О синеве», по-немецки это одно и то же слово «blau»). В 1810 г. Гёте издает «Теорию цвета», где называет голубизну «прелестным Ничто», а в финале «Фауста», завершенного через тридцать лет после смерти Новалиса, Высшая Властительница Мира хранит свою тайну в голубом небесном шатре. В голубом шатре обитает Вечная Женственность, воспетая в предпоследней строке «Фауста». Вряд ли есть основания говорить о прямом влиянии Новалиса на Гёте, который, правда, был с ним знаком. Очевидно, произошли некоторые изменения в духовной атмосфере эпохи, если Гёте воспел Вечную Женственность в духе Новалиса. А в 1907 г. Морис Метерлинк выпустил в свет свою сценическую сказку «L’oiseau bleu». На русский язык это название перевели как «Синяя птица» (во французском языке тоже отсутствует различие между «синим» и «голубым»), хотя в оригинале птица явно голубая, и происходит она от голубого цветка (Метерлинк увлекался творчеством Новалиса и писал о нем). Характерно, что последняя книга Метерлинка, книга его мемуаров называлась «Голубые пузыри» («Bulles Bleues»).

Отцу Генриха тоже снится цветок, «которому другие цветы вроде бы кланялись», но он не может вспомнить, не голубой ли то был цветок, первое и, может быть, самое существенное, сущностное отличие отца от сына. Отец упустил свое призвание, а сын открыл его, восприняв голубизну цветка. Голубизна приобретает магическое значение, напоминая цветок и упоминаясь отдельно от него. Любопытно, что в стихах из романа голубой цветок не выступает никогда, только в «Бракосочетании времен года» из недописанной второй части упоминается небесный цветок, но это подчеркнутая цитата из прозы романа: «Как он впервые тогда о цветке небесном услышал...» Глубинная композиция романа, его подводное течение образуется вариациями голубизны, требующими особого исследования.

Тон всего романа, его эзотерическая проблематика заданы внутренним монологом Генриха, предваряющим его сон: «Нет, не клады пробудили во мне несказанное влечение, — говорил себе юноша. — Я далек от корысти: по голубому цветку я тоскую, увидеть бы мне только голубой цветок». В этих строках примечательно противопоставление голубого цветка кладам. Подобное противопоставление сохраняется в «Духовных песнях»:

Я не стремлюсь к другому кладу,

Назвав сокровище своим...

(Песнь XI)

Во сне Генрих сначала видит пещеру: «Стены пещеры были увлажнены теми же брызгами, скорее студеными, чем жгучими, так что по стенам струился голубоватый отсвет». Во сне голубой цвет играет разными оттенками: «Темно-голубые утесы с разноцветными прожилками высились неподалеку; день, царивший вокруг, был светлее обычного дня, но свет был менее резким; ни облачка на черно-голубом небосводе. Ничто, однако, не влекло его с такой силой, как высокий светло-голубой цветок с большими сверкающими листьями, окропленными родником». Голубоватый отсвет переходит в темно-голубой цвет утесов, даже в черно-голубой небосвод, но эти темные и черные оттенки не несут с собой ничего зловещего: это цвет «Гимнов к Ночи», вот почему черно-голубой цвет с такой гармонической легкостью переходит в светло-голубой: «И цветок стал клониться к юноше, и над лепестками, как над голубым воротничком, возникли нежные черты». Это почти дословно совпадает с «Гимнами к Ночи»: «...в испуге блаженном вижу, как склоняется ко мне благоговейно и нежно задумчивый лик, и в бесконечном сплетенье прядей угадываются ненаглядные юные черты матери». И в романе сон Генриха прерывает голос матери. Примечателен также родник, над которым растет голубой цветок. Родник — любимое слово Якоба Бёме. Значит, голубой цветок — детище духа-родника.

Во второй главе, выезжая из родного города, Генрих наяву погружается в голубизну того же потока, в котором во сне, казалось, были растворены девичьи прелести. С помощью голубизны Новалис живописует с непревзойденной достоверностью переходы от снов к яви. До пятой главы голубизна — цвет желанного, вожделенного. В третьей главе принцесса любуется бесшумной пляской легкого голубого пламени у незатейливого очага в доме своего будущего возлюбленного: «Ясным голубым утром ознаменовалось их пробуждение в новом блаженном мире». В четвертой главе Генриху зарницею является цветок его сердца перед появлением восточной пленницы (из набросков ко второй части романа мы узнаем, что она тоже Голубой Цветок). После пятой главы функция голубизны меняется. В шестой главе Генриху снова снится голубой поток, в котором Генрих обретает Матильду, но поток окрашен цветом смерти. Очарованный дворец Арктура в сказке окунается в млечную голубизну. Тканью небесной голубизны прислужницы окутывают принцессу Фрейю. (Во второй части романа она, по-видимому, должна была носить имя «Эдда» и тоже оказывалась Голубым Цветком.) София кропит из чаши дитя, кормилицу и колыбель, «и в голубой дымке виднелись тысячи диковинок, неотвязных во всех своих превращениях». Если Эрос — Генрих, то ему при этом видится Голубой Цветок. В подобную же голубую дымку облекается Эрос в своем странствии с Джиннистан, когда об Эросе говорится в женском роде и он, возможно, меняет пол:

Любовь идет ночным путем,

И светит Месяц ей;

В убранстве праздничном своем

Открылся мир теней.

Облачена в голубизну

С каймою золотой

Спешила в дальнюю страну

С причудницей мечтой.

В сокровищнице Месяца даль облекается переменчивой голубизною, напоминая даль во второй главе, хотя, по существу, это голубизна той же полноводной голубой реки, в которой тонет Матильда, как снится Генриху после первой встречи с нею. В театре Месяца зловещую нежить спугивают млечно-голубые воды, распространяясь повсюду; блистая на нежных волнах, плавает чудо-цветок, и о нем не сказано, что он голубой, хотя это не значит, что цветок перестает быть голубым, просто голубизна участвует в романе и без цветка — особая стихия, напоминающая голубизну цветка. Отдельная от цветка голубизна сопутствует жертвоприношению в сказке, когда на костре сгорает мать. Эту голубизну созерцает малютка Муза: «Скорбно посмотрела она в небо и приободрилась, распознав голубое покрывало Софии, колыхавшееся над землею, чтобы вовеки никто не видел ужасной могилы». С одной стороны, здесь раскрыта существенная тайна голубизны, распространяющаяся и на Голубой Цветок: покрывало Софии голубое. Вспоминаются стихи Вячеслава Иванова:

Твоя ль голубая завеса,

Жена, чье дыханье — Отрада...

Но у Новалиса в такой голубизне распознается что-то зловещее, катастрофическое, быть может, вопреки его намерениям.

Голубизну нельзя причислить к лейтмотивам романа. Лейтмотив — это предметное или словесно-предметное единство, реализующее свою художественноэстетическую многозначность в неоднократных повторах. Функция голубизны не исчерпывается многозначностью. Голубизна активнее лейтмотива, она в романе действующее лицо наравне с героями романа; до известной степени она доминирует над ними. Голубой Цветок — нечто большее, чем завязка романа. Весь роман сводится к разгадке голубизны. «Всё голубое в моей книге», — писал Новалис.

Мы сказали, что в первом внутреннем монологе Генриха Голубой Цветок противопоставлен кладам, но в то же время Голубой Цветок неразлучен с ними, означает их. В тюрингских поверьях это цветок Ивановой ночи, указывающий клады, и вполне возможно, что его происхождение в романе именно таково. Отцу Генриха провожатый во сне говорит именно о голубом цветке Ивановой ночи. Вопрос в том, о каких кладах рассказывал Генриху странник, но под кладами так или иначе подразумевается золото, и оно присутствует в романе, сопутствует голубизне. Его присутствие не так неотвязно, но ничуть не менее весомо. Сначала в романе золото заявляет о себе преимущественно своим цветом. В первом сне Генриха «свет отливал пламенеющим золотом». Голубизна с каймою золотой облекает Эроса, поменявшего пол или наименование. Но золотое с голубым в романе все-таки не гармонирует; Голубой Цветок предостерегает от кладов, о которых свидетельствует.

У горняка в пятой главе романа свой голубой цветок: «Глядя, как она льнула ко мне, как я сам был рад полюбезничать с нею и все не мог оторваться от ее глаз, голубых и глубоких как небо, блестевших словно хрусталь, старик нередко говаривал мне: станешь, мол, заправским горняком — отдам ее тебе, не откажу; и он своего слова не нарушил». Горняк обретает свой голубой цветок, и герцог жалует его золотой цепью, а горняк украшает этой цепью шейку своей невесты, но и горняк на свой лад повторяет слова Генриха: «Я далек от корысти», «Горняк родится бедняком, — говорит он, — и бедняком покидает этот мир. Ему довольно знать, где государство каждого металла и как добыть этот металл; чистого сердца не прельстит ослепительный блеск сокровищ». Сокровищам здесь противопоставляется нечто иное, своего рода голубой цветок: «Но как хорош цветок, расцветающий для горняка в жутких недрах...» Тем выше горняк ценит свое знание, а знает он, где государство каждого металла. Где государство, там государь, и горняк видел, «как сам король металлов залегает нежными блестками в трещинах породы». К этому королю у горняка сложное отношение. Чтобы добыть его, надо пренебрегать им вплоть до намерения свергнуть его власть. Это намерение отчетливо высказано во второй песне горняка:

Пускай стена была крепка,

Наперекор любым глубинам,

Повсюду сердце и рука

Охотятся за властелином.

На свет выводят короля,

Как духи, духов изгоняют,

Себе потоки подчиняют,

Оттуда вытекать веля.

Все чаще выходя на свет,

Король бесчинствовал немало,

Но прежней власти нет как нет,

Зато свободных больше стало.

На свет выводят короля не только горняки, и даже преимущественно не они. Как духи, духов изгоняют алхимики. Отсюда явствует, что король металлов, а может быть, и всего остального — золото. В пятой главе происходит сближение и одновременно размежевание Золота и Голубого Цветка, идеала и символа.

Чтобы вникнуть в эту загадку, нужно вернуться к произведению, которое предшествовало «Генриху фон Офтердингену», но, как и этот роман, осталось неоконченным. В «Учениках в Саисе» возлюбленная не умирает, но и там уже появляется родина, окутанная голубыми, недоступными тенями и «неспешный возврат золотой старины». «Ученики в Саисе» всецело вписываются в период магического идеализма, дух Фихте очень силен в них: «Человек чувствует свою власть над миром, его могущественное Я превыше зияющей пустоты...» Дань магическому идеализму — колебание между множественным и единственным числом в названии: «Ученики...» или «Ученик в Саисе», то самое могущественное Я, которому не у кого учиться, кроме как у себя самого.

К жертвоприношению возлюбленной имеет прямое отношение сказка, рассказанная беспечным другом ученику. Роза-цветик — не голубой цветок, но тоже цветик, и ею готов пожертвовать ее возлюбленный Гиацинт, взыскующий сокровенной девы. Здесь-то сказывается колебание, доходящее до гибельного раздвоения. В сказке Гиацинт, как Генрих, видит вещий сон: «Небесная дева предстала ему, он откинул сверкающее невесомое покрывало, и Роза-цветик поникла к нему на руки». Но сказке предшествовало двустишие:

Поднял из всех лишь один покрывало богини в Саисе.

Что же узрел он? Узрел — чудо! — Себя Самого.

Комментаторы пытаются доказать, что двустишие не противоречит окончательному варианту, и герой видит самого себя, включая возлюбленную как свое высшее «я», а без возлюбленной он бы самого себя не увидел, но это никак не явствует из двустишия, согласно которому видит он даже не богиню, а самого себя. Чтобы вникнуть в эту проблему, приходится обратиться к другому стихотворению Новалиса. Стихотворение даже по форме родственно двустишию, предваряющему «Учеников в Саисе», так как все оно написано такими же двустишиями, и дистих вполне органично мог бы в него вписаться. Это стихотворение носит знаменательное название «Познай себя!», восходящее к надписи над входом в храм Аполлона в Дельфах (Дельфы упоминаются и в самом стихотворении), но сам принцип самопознания интерпретируется не в общепринятом, просветительском смысле, а в духе эзотерической алхимии: «Лишь одного человек искал веками повсюду». Это «одно» — никак не возлюбленная. Человек «тщетно давал имена сокровенному в тайне глубокой». Лишь в дружелюбных мифах некто возвещает человеку, «где к сокровищу путь, где к заповедному ключ». Этот некто в романе — странник, и юноша Генрих вспоминает, что странник поведал, и Генриху снится вещий сон, совпадающий с дружелюбным мифом. Еще до этого Новалис пишет, что «к заповедному ключ» или ключ к самому себе ему дарован именем невесты: София. Но в стихотворении «Познай себя!» любовь отсутствует, остается лишь ключ к самому себе, где таится философский камень, а его обретает лишь тот, кто познает самого себя, видит самого себя вместо богини под покрывалом богини, как будто богиня тоже он сам. Следующее поколение романтиков предположило бы, что он увидел своего двойника, но у Новалиса он сам есть он сам, Я есть Я, как у Фихте, высшая форма магического идеализма. Ученик видит под покрывалом самого себя, потому что в мире больше нечего видеть, так как больше никого и ничего нет. Его мысль делается вещью, даже если эта вещь — возлюбленная, и она снова делается мыслью. Знание самого себя в самом же себе и есть философский камень, превращающий все в золото, но золото не превращается больше ни во что. Вот сокровище, о котором поведал странник, упомянув при этом и Голубой Цветок, но Золото — это всеединство, кроме которого ничего нет и быть не может. Иными словами, Золото есть идеал, а идеалы, по мысли Новалиса, должны сравняться один с другим, из чего следует, что не бывает другого идеала, идеал всех предметов один и тот же — постулат, засвидетельствованный Новалисом с математической точностью. Новалис не мог при этом не учитывать «Писем об эстетическом воспитании» Шиллера, где с такой же математической точностью сказано, что идеал порождается союзом возможного с необходимым, а если необходимое сочетается с возможным, не остается ничего, кроме этого сочетания, которому обречено подчиниться многообразие[285]. Эта власть идеала над многообразием — для Новалиса власть короля Золота над миром. Таково Золото в древнегерманских сказаниях, где с ним связано не столько богатство, сколько власть. Золото нибелунгов грозит гибелью героям, богам и всему миру. Пожалуй, Новалис первым истолковал с помощью алхимии родовое наследие древнегерманских сказаний и угадал в золоте сокрушительное всеединство бытия-небьггия, брезжущее в причудливой эсхатологии его сказки в романе. В позднейшие времена угроза, исходящая от идеального золота, будет пониматься как проклятие, наложенное на клады и месторождения. Во второй части романа Генрих — золотой овен, которому Матильда или Эдда возвращает человеческий облик, принося его в жертву. В древнегерманских сказаниях Эдда — Праматерь или Поэзия, Песнь, что особенно существенно для Новалиса. Эдда сочетает и подытоживает остальные женские образы романа: уроженку Востока, Матильду, Фрейю, девушку-пастушку. В набросках к роману Новалис пишет о разделении единой индивидуальности на несколько лиц. Очевидно, во второй части эти несколько лиц должны были снова образовать единую индивидуальность, чье окончательное имя — древнегерманское «Эдда», «триединая девушка», как написано в набросках.

«Эдда, собственно, и есть Голубой Цветок», — намекает в набросках Новалис на разгадку одной из таинственнейших загадок романа. В самом начале первой главы Генрих предпочитает сокровищам, то есть золоту или всеединству идеала, нечто иное, но если нечто иное сопряжено со всеединством или таится в нем, само всеединство могло бы быть иным. «Цветок — символ тайны нашего духа», — пишет Новалис во фрагментах. Так возникает слово «символ», решающее в своем противостоянии сокровищам всеединства. В чертогах Месяца среди лепестков чудо-цветка почила юная красавица, обняв навеки своего возлюбленного, который клонился к ней: это был сам Эрос. Так Эрос видит в цветке себя самого, но он видит и свою возлюбленную, а она видит его, что разительно отличается от «чуда», запечатленного двустишием. Но и в окончательной версии сказки Гиацинт видит под покрывалом богини в Саисе не себя самого, а свою возлюбленную Розу, если не чудо-цветок, то все же цветик и, следовательно, «символ тайны нашего духа». Голубой Цветок — символ единения, а не всеединства. Голубой Цветок возвещает многообразие. В одном из диалогов Новалиса говорится: «Как мой дух должен превратиться в сотни и в миллионы духов, так моя жена должна обратиться во столько женщин, сколько их ни есть». Это сущностная вариация творческого принципа, превращающего одну индивидуальность в несколько. Возможно, поэтому Новалис не ощущал свою новую помолвку как измену умершей невесте. Символом в творчестве, а следовательно, и в жизни Новалиса представлена целостность, не совпадающая со всеединством. Если во всеединстве идеалы уравниваются, сводясь в конце концов к одному, целостность — это единство различного, представленного символами. А. Ф. Лосев называет символ порождающим принципом: «Выражаясь чисто математически, символ является не просто функцией (или отражением) вещи, но функция эта разложима здесь в бесконечный ряд, так что, обладая символом вещи, мы, в сущности говоря, обладаем бесконечным числом разных отражений или выражений вещи, могущих выразить эту вещь с любой точностью и с любым приближением к данной функции вещи»[286]. Новалис придает будущей лосевской математике, никогда не забывавшей своих пифагорейских корней, жизненную насыщенность, к чему, как известно, стремился и А. Ф. Лосев. Так в ключе символа несколько женщин оказываются одной возлюбленной, поскольку у них один символ: Голубой Цветок. Порождающей функцией символа объясняются озадачивающие высказывания Цианы: «У тебя не один отец, как не одна мать... Мать одна, потому что она одна-единственная». Так, у Генриха отец и мать в Эйзенахе, но в то же время его отец и мать — граф и графиня фон Гогенцоллерн; одно не исключает другого, и те и другие родители настоящие, ибо и у них единый символ.

Это слово впервые произносится в пятой главе, занимающей в романе центральное положение, и впервые произносит слово «символ» горняк: «Сомнений нет, людям преподал угодник Божий благородное горняцкое искусство, явив строгий символ нашей жизни, затаенный в недрах гор». Не забудем, что в предыдущем абзаце говорилось, как хорош цветок, расцветающий для горняка в жутких недрах, так что символ и в этой главе предвосхищен и возвещен цветком, как и во всем романе. С цветами (с цветком) соотносит символы и граф фон Гогенцоллерн: «Церковь — жилище истории, кладбище — цветник ее символов». В начале второй части врач Сильвестр назовет символом человеческое тело: «Добродетель едина; это безупречная твердая воля, не знающая колебаний, когда настает ее час. В своей одушевляющей неповторимой цельности она владеет телом человеческим, этим нежным символом». Цветок, таким образом, уподобляется человеческому телу, а тело цветку, так как и то и другое — символ. «Выражение “символ” само символично», — говорит Новалис в одном из своих фрагментов. Следует учитывать, что во всех трех случаях в оригинале употреблено немецкое слово «Sinnbild», переведенное Я. Э. Голосовкером на русский язык, насколько мне известно, впервые, как «смыслообраз», что является блестящей переводческой находкой. Пользуясь этим переводом, стоит перевести фрагмент Новалиса так: «Выражение “смыслообраз” само смыслообразно». Смыслообразность выражения «смыслообраз» позволяет соотнести его с другими смыслообразами, а при подобном соотнесении смыслообраз не может быть изолированным и не может совпадать с другим смыслообразом, как идеал совпадает с идеалом. Каждым смыслообразом представлено многообразие смыслообразов, а внутри каждого из них присутствует симпатия знака и означаемого, как говорит Новалис. Иными словами, для Новалиса символ — это знак, которым представлено не только означаемое, но и соответствие знака и означаемого, их симпатия. То есть Голубой Цветок не просто означает возлюбленную, он сама возлюбленная, а она — Голубой Цветок, что предполагает целостный ряд подобных симпатий, соответствий, аналогий. «Человек — источник аналогий для вселенной», — пишет Новалис во фрагментах.

Но у каждой аналогии два полюса, и потому аналогии двойственны. С другой стороны, симпатия знака и означаемого может распространяться и на золото, которому тоже не отказано в своем символе. В то же время Голубой Цветок может выступить как идеал (у каждого предмета есть идеал; умение уловить этот идеал и составляет суть романтического творчества). Но идеалы уравниваются, и Голубой Цветок может выступить как всеединство, если увидеть в нем, отождествить с ним самого себя, что и есть философский камень, превращающий всё в чистое золото всеединства. Тогда Золото оказывается символом (жизнеутверждающая функция Золота в сказке, где Золото в союзе с Цветоводом участвует в пробуждении Фрейи), а голубизной маскируется идеал, разрушительный вне символа. Все предметы и образы романа вовлечены в эту игру. Автору, героям и читателю приходится то и дело разгадывать, что перед ними: идеал или символ. Отсюда подспудное напряжение романа при всей мелодической гармонии его стиля, над которым преобладает Несказанное. Так, согласно наброскам, Генрих срывает во второй части Голубой Цветок, низведя его на уровень предмета (символ открывается лишь любовному единению). Тем самым Генрих опредмечивается сам, теряет собственную неповторимость в многообразии и начинает совпадать в идеальном всеединстве с любым предметом, с камнем, с поющим деревом, с золотым овном (совпадения начинаются с голубизны, но все равно приводят к золоту идеального всеединства). Генрих даже не превращается в разные предметы, а только отождествляется с самим собой, тождественным всеединству, где все предметы мнимы, так как идеалы уравниваются. Такова западня магического идеализма, куда приводит жертвоприношение, совершенное Генрихом.

Есть основания полагать, что в Софи фон Кюн Новалис видел самого себя, как Гиацинт увидел себя под покрывалом богини. Эта жестокая игра в самопознание могла усугубить ее болезнь и даже ускорить смерть за неимением простого сострадания, которого девушка не могла не ждать от своего возлюбленного. Точно так же в жертву самопознанию приносит Генрих Матильду, намереваясь пожертвовать собой.

Для Гиацинта греза — единственная проводница у входа в святая святых. Генрих присваивает себе эту проводницу вместе со всей природой: «Как будто во мне самом эти дали, а вся эта великолепная окрестность — как будто моя же сокровенная греза». В главе восьмой Генрих домогается всеединства, которому Клингсор противопоставляет многообразие. Вокруг этого вращается вся их беседа. Генрих хочет обладать миром, как владеют языком; он домогается запредельного: «Так же, как речью, человек не прочь располагать большой вселенной, рад бы без всякого стесненья выражать себя в ней. Через вселенную раскрыть запредельное — вот порыв, определяющий наше существование, вот упоение, которым живет поэзия». Матильда ставит в пример Генриху своего отца, который все еще плачет о своей умершей возлюбленной, не утешаясь тем, что она совпала с ним во всеединстве. Генрих же хочет видеть в своей возлюбленной себя, хочет присвоить себе ее бытие. Генрих назойливо и высокопарно превозносит вечность, игнорируя трепетную человечность Матильды. В шестой главе Генрих возжигает самого себя в жертву солнцу: «Я готов отдать мою жизнь Матильде, чтобы верность навеки сочетала наши сердца. Это мое утро, вечный день грядет. Ночи больше нет. Встает солнце, и ему посвящено мое самосожжение, жертвенный пламень, который никогда не догорит». В седьмой главе он обрекает этому пламени и Матильду, потому что Матильда едина с ним: «Кто знает, не окрылит ли нас наша любовь пламенем, чтобы нам вознестись в нашу горнюю обитель, пока старость и смерть еще неведомы нам? Как же не верить мне в чудеса, если ты моя, если я прижимаю тебя к своей груди и твоя любовь готова разделить со мной вечность». Насколько изящнее и проникновеннее простенькая песенка миннезингера, который оказался бы предшественником Генриха фон Офтердингена, будь он лицом историческим:

Ты моя, а я твой,

Твой, пока я живой;

Ты в моем сердце.

Заперта дверца,

И потерян ключ навек.

Не надейся на побег.

(Пер. В. Микушевича)

Не трудно заметить разницу мироощущений и чувствований при различии поэтических культур, хотя Новалис и не прочь имитировать органичную наивность миннезингера, но для Генриха «ты моя», а для миннезингера «ты моя», потому что «я твой... пока я живой». Новалис в любви обретает ключ к самому себе, а миннезингер счастлив оттого, что к его сердцу, где заключена возлюбленная, «потерян ключ навек». Генрих декларирует самосожжение, а гибнет одна Матильда (правда, тонет, а не сгорает), но зато сгорает мать в сказке Клингсора, а еще во второй главе прозорливые купцы уподобляли его будущую невесту его матери: «...и если вы в дедушку пошли, вы непременно осчастливите родной город, привезете оттуда красавицу жену, как некогда ваш батюшка». Любовь приносится Генрихом в жертву всеединству, когда Генрих противопоставляет ее вечный образ земному облику: «Твой дольний облик — лишь твоя земная тень. Стихии здешнего в своем борении цепляются за эту тень, потому что природа еще не готова, однако таинственный целительный рай уже начал открываться мне, явив твою изначальную вечность».

Во второй части Генрих искупает свою вину, когда Матильда приносит его в жертву как золотого овна, но и этому жертвоприношению предшествует самопожертвование Голубого Цветка: ради Генриха в жертву приносят себя уроженка Востока, Эдда и, возможно, снова Матильда.

В сказке Клингсора ситуация романа разыгрывается на уровне вечных прообразов, и становится заметно, как эти прообразы проецируются в историю через роман. Мы уже предположили, что младенец Эрос видит в голубой дымке среди тысячи диковинок сон Генриха. Этот сон с голубым цветком видится ему также на представлении в чертогах Месяца, где сочетается с картинами-миниатюрами из провансальского романа: в пещере отшельника Генрих листает роман о себе, не понимая языка, на котором роман написан. Генрих — явная ипостась Эроса. Точно так же отец Генриха занят ремеслом, и отец в сказке занят будничными заботами, отвлекаясь от них в объятиях Джиннистан. Мать Эроса — сама миловидность и приветливость, как и мать Генриха, рачительная хозяйка. Джиннистан-Фантазия отправляется, приняв облик Матери, в чертоги своего отца Месяца и просит Эроса: «Ты подтвердишь ему, что это я, хоть я и предстану перед ним не в своем обличии». Шванинг-Месяц действительно не узнает своей дочери. Итак, Генриху по дороге в Аугсбург сопутствует Фантазия, что подтверждает и Клингсор: «Не иначе, как дух поэтического искусства был вашим приветливым проводником». Вот почему путь Эроса (Любви) в сказке засвидетельствован стихами: «В убранстве праздничном своем открылся мир теней». Это мир горняка, пещера отшельника и провансальский роман. Буйство Эроса, испытавшего любовь Джиннистан, возможно, предвосхищает военные подвиги Генриха во второй части: «Его лук всем причиняет бедствия». И наконец, брак Эроса с Фрейей, вероятно, знаменует союз эллинского гения с нордическим, что в будущей жизни Генриха подтверждено именем Эдда.

Такова смыслообразная канва сказки, пронизывающая роман в обеих его частях. Возникает соблазн уподобить сказочные прообразы платоновским идеям или Матерям из второй части «Фауста», но настораживает шаловливый адюльтер, граничащий с инцестом, казалось бы, менее всего свойственный творчеству Новалиса, но определенно царящий в сказке. Отец изменяет Матери с Джиннистан, и она же становится возлюбленной Эроса, что не мешает ей вступить в брак с Отцом после того, как мать принесена в жертву, чуть ли не просто устранена ради этого нового брака. Очевидно, ни Отец, ни Сын в сказке не наделены щепетильностью гётевского Лотарио из романа «Годы учения Вильгельма Мейстера». Лотарио считает невозможным для себя брак с дочерью женщины, которая была его любовницей. Придавая в своей поэтике едва ли не решающее значение сказке, Новалис называет ее временем всеобщей анархии. Это время до мира, по его словам, являет разрозненные черты времени после мира, а будущий мир есть осмысленный, или разумный, хаос. Так анархия в сказке завершается космической монархией, преображающей, но не устраняющей анархию, своеобразный анархо-монархизм, оказавший влияние на мистический анархизм Вячеслава Иванова.

Распространено мнение, будто Новалис в принципе далек от иронии. Ему действительно принадлежит высказывание: «В просветленных душах нет места остротам. Острота свидетельствует о нарушении равновесия». Но тот же Новалис пишет, что дитя должно быть совершенно ироническим. Малютка Муза — явно такое ироническое дитя. Сокрушительная ирония маленькой Музы в том, что она обрекает престарелых богинь судьбы на съедение паукам, ткущим бальные платьица для их ветхих прелестей. В Переписчике Муза усматривает пародию на идеал, то есть на смерть: «Тебе бы песочные часы да косу, тогда бы и ты выглядел как ближайшая родня моих прелестных кузин». Прелестными кузинами маленькая Муза называет старух Парок, вместе со старыми концами их пряжи распутывая концы и начала родства, сочетающего в сказке всех и вся. Ирония Музы сказывается в песне Шванинга на пиру, когда дедушка Генриха поет от лица девушек: «Царство старых устарело». Это главная мысль сказки, вызывающая стихию смеха у Новалиса. Вечно юная старина опровергает смехом все то, что стареет и устаревает, не будучи вечной стариной.

Новалис назвал сказку Гёте рассказанной оперой. Такую же рассказанную оперу видят в сказке Клингсора, сравнивают ее с «Волшебной флейтой» Моцарта. Но мир сказки далеко не безмятежен и не идилличен, центральным событием сказки остается сожжение матери на костре, и, хотя в сказке трудно зафиксировать присутствие Матильды, это жертвоприношение напоминает о сходстве матери с Матильдой, предсказанном купцами по дороге в Аугсбург. Одна только Муза не может удержать слез, узнав, что мать обречена костру, но и Муза приободрилась, распознав голубое покрывало Софии над жертвоприношением. Эта деталь, пожалуй, наиболее устрашающая. Голубизна символа является в другом свете. София не только не препятствует жертвоприношению, она примиряется с ним. Но в этой жутковатой загадке кроется смысл сказки и всего романа.

Муза недаром распутывает узы родства, связующие всех действующих лиц сказки. Парки — ее кузины, Эрос — ее молочный брат. Родство переходит в иерархию. Верховные действующие лица сказки — небесные светила, Арктур с другими созвездиями и минералами во главе с Железом. Дочь Месяца — комета, о которой в Теплицких фрагментах говорится: «Кометы — поистине эксцентрические существа, способные на высшее просветление и на высшее затемнение, — истинная Джиннистан — населенная могучими добрыми и злыми духами — преисполненная органическими телами, которые могут растягиваться в газы и сгущаться в золото». Невозможно лучше охарактеризовать Джиннистан в сказке. Она фантазия то газообразная, то сгущающаяся, а сгущенная фантазия — Золото, вот почему Персей вручает ее дочери Музе веретено с повелением: «Для нас ты будешь прясть сама себя, и твоя золотая нить никогда не разорвется». Но прясть себя и познавать себя — одно и то же во всемирной алхимии, источающей золотую нить. В конце концов золото идеала все равно берет верх над голубизной символа, пожертвовавшего собой всеединству.

Узы родства закрепляются аллегорией. Если Отец — Разум, а Мать — Сердце, мировая гармония требует, чтобы Разум изменял Сердцу с Фантазией, а Фантазия изменяет Разуму с Любовью-Эросом, чтобы установилась, восстановилась мировая гармония Софии. Сердце жертвует собой, чтобы избавить мир от солнца, союзного смертоносной рассудочности Переписчика. И когда мировая гармония торжествует, все пребывает во всеединстве вселенской тайны, и оказывается, «с нами Мать, Она не покинет нас», как говорит София: «Святыня сердца вверена Софии». Единая индивидуальность распалась на множество действующих лиц, их число приумножается в истории, то есть в романе, но множественность эта мнимая; она обречена воссоединиться в первоначальной индивидуальности, которая есть нечто большее, чем индивидуальность, поскольку, кроме нее, нет ничего. Прежнее многообразие представлено только шахматами: «Война заключена отныне только в этих клетках и фигурах: в них увековечены былые мрачные времена». Новалисом сказано, быть может, самое глубокое из всего, что сказано о шахматах в литературе.

Но и в мировой гармонии всеединства обнаруживается момент, взывающий к размышлению: «Да здравствуют наши исконные властители, — кричал народ, — они никогда не покидали нас, а мы их забыли... Их власть вовеки не минует!» При этом София обращается к молодой королеве, хотя исконная властительница она сама. Конечно, «царство старых устарело», но если бы устарела власть Софии, ко власти пришел бы Переписчик со своими присными. Молодая королева Фрейя — супруга молодого короля, а этот король — в сказке Эрос, в романе Генрих. Генрих должен во второй части взойти на престол не только в силу своей родословной, как бы она ни была таинственна. Генриху предстоит стать королем, потому что он поэт. Эзотерический сюжет романа — воцарение поэта.

Из набросков к роману мы узнаем, что Арктур — император Фридрих, с которым связывались чаяния мировой христианской империи, а с нею должен установиться или вернуться Золотой век (золотая нить Музы). Арктур, в то же время Сатурн, — бог Золотого века. Упоминается в набросках мистицизм императорского дома и праимператорская семья. Проскальзывает и традиционно германская идея, согласно которой будущий императорский дом — дом Гогенштауфенов. Но наиболее существенна в этой связи мысль, что Клингсор — король Атлантиды, а Генрих — поэт из легенды, рассказанной купцами в третьей главе:

И ты, поэт, как принц наследный,

Взойдешь на королевский трон.

Так проливается свет на неожиданно резкий отход Новалиса от философских спекуляций магического идеализма в сторону поэзии. Когда Арктур говорит в сказке: «Пока еще нельзя мне явить себя, ибо я не король, пока я один», — он опровергает именно магический идеализм, где властвует лишь тот, кто один: абсолютное Я. В своих фрагментах «Вера и Любовь, или король и королева» Новалис утверждает, что все люди должны быть годны для трона, ибо каждый произошел из древнейшего королевского рода. Таким образом, при монархии каждый подданный добровольно отрекается от престола в пользу государя, веруя в его более высокое рождение и подтверждая тем самым собственное благородство, на что и подвигает поэзия.

Людвиг Тик с некоторой осторожностью и неуверенностью пишет об окончательном воцарении Генриха: «Камень вручен Цианой императору (Фридриху. — В. М.), но сам Генрих, оказывается, поэт, о котором ему поведали купцы в сказке». Этому предшествует еще более осторожная фраза Тика: «Все растворяется в аллегории». Но так или иначе новый король в стихотворении, задуманном как заключительное, смело говорит молодой королеве: «Мы властвуем». Свою власть новый король намерен подтвердить бракосочетанием времен года, но и этого сочетания ему недостаточно. «Соединим времена рода людского затем», — присовокупляет он. Нет никакого сомнения в том, что новый король — Генрих. Он вспоминает, «как он впервые тогда о цветке небесном услышал». Его царствование, весь роман сводится к некоему алхимическому синтезу, в котором исчезают не только времена года, но и времена рода людского, сам род людской. На неизмеримо более высоком уровне повторяется то, что было намечено в сказке Клингсора: установление всеединства, о котором даже нельзя сказать, существует оно или нет.

«До этого не было ничего, кроме смерти», — загадочно возвещает Людвиг Тик. Вильгельм Дильтей не согласен с ним: «Вопреки описанию Тика я полагаю: между происходившим до того, и миром, открывающимся далее, в замысле Новалиса имелась отчетливая граница. Земная жизнь Генриха кончилась. Это явствует из опыта, осваивавшего до сих пор чудесное, чья очевидность оставалась все-таки субъективной. Но когда Генрих в горах воспринимает слова Матильды, она определенно говорит, что он увидит ее лишь после действительной смерти, “пока твоя кончина не сподобила тебя нашей отрады”». Генрих должен своей смертью искупить смерть Матильды именно потому, что ее смерть предполагает подобие искупления. Генрих отделен от Матильды стеною смерти. «Если это верно, — продолжает Дильтей, — тогда общение с миром усопших и чуда в этом романе ограничивается эпохой, когда смерть Матильды увлекает его со всей силой»[287] (пер. мой. — В. М.).

Среди набросков к роману своей вдохновенной поэтичностью выделяется «Песнь мертвых». Возможно, это самое совершенное поэтическое произведение Новалиса, предопределившее и преобразившее целые эпохи немецкой поэзии. Во всяком случае, оно отчетливо противостоит «Бракосочетанию времен года» с его культом безличного всеединства. Так стихотворение «К Тику» противостоит стихотворению «Познай себя», в котором «лишь одного человек искал веками повсюду», тогда как в стихотворении «К Тику» ребенку раскрывается многообразие символов:

Науку звезд, уроки злаков,

Мир неизвестный, мир — кристалл

Постиг читатель в царстве знаков

И на колени молча встал.

В набросках к роману дева-пастушка посылает Генриха к мертвым (подчеркнуто Новалисом. — В. М.) — обитатели монастыря мертвые. «Ты смерть, и Ты целитель первый наш», — напишет Новалис, обращаясь ко Христу. Вот почему отшельник говорит Генриху, что кладбище — цветник символов, если Церковь — жилище истории. Символы у Новалиса христианского происхождения, и они противятся новейшему язычеству магического идеализма. Так, в «Гимнах к Ночи» истинный символ — Христос, изгоняющий духов гностического всеединства. И в «Песни мертвых» опять возвращается отрадная голубизна символа:

И в святом своем покое

Благосклонно к нашим взорам

Задушевно голубое

Небо навсегда.

Так возникают удивительные строки, воспевающие, увековечивающие другого и другую:

И прельщать всегда друг друга,

Поглощать всегда друг друга,

Насыщать всегда друг друга

Лишь друг другом в глубине.

Когда Генриху впервые снится смерть возлюбленной сразу же после первой встречи с ней, «она вверила его устам чудесное сокровенное слово, пронизавшее всю его душу... Генрих не пожалел бы всей своей жизни, лишь бы вспомнить это слово». Так и Новалис не жалеет своей жизни после смерти Софи. В набросках к роману читаем:

Тайное слово одно таково,

Что сгинет превратное естество.

Новалис посвящает свою дальнейшую жизнь поискам этого слова. В «Песни мертвых» до него доходит благовестие:

Обрести бы нам совместно

Жизнь и смерть в едином слове!

Будет слово нам известно,

Будет связан дух земли.

Это слово можно обрести лишь совместно. Не отсюда ли новая помолвка Новалиса? Не отсюда ли его головокружительные планы, связанные с горным делом, с наукой, с поэзией? Главное для Новалиса в том, что «жизнь и смерть в едином слове». Это слово может быть лишь словом поэзии: «Горняя жизнь в голубом облаченье». Кто нашел это слово, тот живет вне жизни и вне смерти. Так жил Новалис в последние годы и месяцы своей жизни. Но если он так жил, значит, он продолжает так жить. Такую возможность предлагает нам его поэзия. Остается только найти тайное слово среди того, что подписано вещим именем НОВАЛИС.

ПРИМЕЧАНИЯ

ГЕНРИХ ФОН ОФТЕРДИНГЕН

Новалис писал свой роман в последние недели 1799 г. и в первые месяцы 1800 г., что подтверждается письмами поэта к Людвигу Тику и Фридриху Шлегелю. Замысел романа окончательно сформировался весной 1799 г. под влиянием старинных хроник, найденных поэтом в библиотеке историка Функа в городе Артерн у горы Кифхейзер. Новалис посетил город Артерн по долгу службы как инспектор солеварен. По свидетельству Тика, на Новалиса особое впечатление произвела биография императора Фридриха II, написанная Функом и вышедшая в свет в 1792 г.

О легендарном миннезингере Генрихе фон Офтердингене, чье историческое существование не подтверждается, Новалис мог прочитать в «Тюрингской хронике» Йоханнеса Роте (ум. ок. 1434). Генрих фон Офтердинген упоминается также в рифмованной «Легенде Святой Елизаветы», написанной городским писцом из Эйзенаха. Встречается этот образ также в «Мансфельдской хронике» Кириака Шпангенберга (1572). Во всех этих трех произведениях миннезингер именуется «Афтердинген». Новалис также употребляет имя своего героя в этой форме, но в первом издании романа в 1802 г., уже после смерти автора, появляется имя Офтердинген и с тех пор становится общепринятым.

Согласно Йоханнесу Роте, Генрих фон Офтердинген участвует в состязании певцов при дворе ландграфа Германа I Тюринского в Вартбурге. Названа дата этого состязания: 1206 г. Генриху присуждается награда герцога Леопольда VI Австрийского. При этом Генрих фон Офтердинген объявлен гражданином Эйзенаха из благочестивого рода. Ландграфиня София — его покровительница. Новалис разрабатывает эту версию в своем романе.

В хронике Роте Генриху фон Офтердингену сопутствует и Клингсор из Венгрии, ученый и поэт, магистр семи свободных искусств, астролог, прорицатель, которому повинуются духи и открываются запретные сокровища. В хронике Кириака Шпангенберга Генрих фон Афтердинген представлен как старый немецкий мастер пения, наделенный явно легендарными чертами. Ему приписываются и эпические поэмы (впоследствии Ф. Шлегель выдвинет предположение, будто Генрих фон Афтердинген — автор «Песни о нибелунгах»). О старом императоре, сидящем в недрах горы Кифхейзер, и о голубом цветке Ивановой ночи Новалис мог слышать в Тюрингии устные предания.

Важнейшим стимулом к написанию «Генриха фон Офтердингена» оказался роман Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера». Новалис был одновременно восхищен и возмущен этим романом: восхищен поэтическим искусством Гёте, возмущен апологией практической жизни, ради которой Вильгельм Мейстер жертвует своим артистическим призванием. «Гёте — совершенно практический поэт, — писал Новалис. — В своих произведениях он — как англичанин в своих товарах — в высшей степени прост, мил, удобен и прочен». Вслед за этим ироническим восхищением провозглашается героическое художественное начинание, в котором соперничество все равно сочетается с восхищением: «Гёте должен быть и будет превзойден — но лишь в том смысле, как могут быть превзойдены древние — по сути и по силе, по многообразию и по глубине — отнюдь не как художник — в этом, быть может, лишь чуть-чуть превзойден, ибо его правильность и строгость, вероятно, более образцовы, чем кажется». В противовес поэтическому практицизму Гёте Новалис намерен в «Генрихе фон Офтердингене» дать апологию поэзии: «Поэзия — подлинно, абсолютно реальное. Вот ядро моей фил[ософии]. Чем поэтичнее, тем реальнее».

Для понимания романа существен и такой фрагмент, написанный Новалисом в июне 1799 г.: «Роман должен быть поэзией весь и насквозь. Ибо поэзия, как и философия, есть гармоническая настроенность нашей души, где все наделяется красотой, где каждая вещь обретает подобающий облик и всему придается соответствующее сопровождение и окружение. В книге, истинно поэтической, все кажется таким естественным — и при этом таким чудесным. Думается, иначе и быть не может, как будто мы в мире до сих пор спали — и вдруг нас осенило верное чувство мира. Всякое воспоминание и чаяние, кажется, происходит из этого источника — так же, как та явь, когда мы охвачены иллюзией, — отдельные часы, когда мы словно пребываем во всех предметах, созерцаемых нами, испытывая бесконечные, непостижимые, одновременные чувства согласованного множественного числа». Сразу же за этим следует еще один фрагмент: «Высший мистицизм искусства — как преобразование судьбы, как явление природы».

Смерть подвела черту творческому дерзновению Новалиса. Неоконченный роман вышел в свет лишь после кончины автора. Предполагалось, что издание воспроизведет формат и шрифт «Вильгельма Мейстера». Этот замысел не удался. Первая часть вышла в свет в июне 1802 г., лишь спустя год после того, как завершился земной путь писателя.

Впервые на русском языке роман появился в 1915 г. в переводе З. Венгеровой, а спустя семь лет был переиздан в серии «Всемирная литература» — см.: Новалис. Генрих фон Офтердинген / Пер. З. Венгеровой и В. Гиппиуса. Пг.: Гос. изд., 1922.

Настоящий перевод осуществлен по изд.: Novalis. Heinrich von Ofterdingen // Schriften: In 4 Bd. mit einem Begleiband. 3. Aufl. Darmstadt, 1977. Bd. 1. S. 193—358.

Часть первая
ЧАЯНИЕ
Глава пятая

Пятая глава занимает центральное положение среди глав первой части. Глава подытоживает первые главы, предвосхищает последующие (в особенности заключительную сказку) и затрагивает вторую часть. Если в четвертой главе диалогически высказываются дух Запада и дух Востока, то в пятой главе слово предоставляется Природе в лице горняка и Истории в лице отшельника, он же граф Гогенцоллерн.

Глава девятая

Сказкой Клингсора завершается первая часть романа, но в этой сказке представлены практически все его сюжетные, мифические и мистические линии, так что она одновременно подытоживает предшествующее и предвосхищает дальнейшее как настоящее средоточие. В предыдущей главе Клингсор говорит, что сказка сочинена им в молодости. Так Новалис, возможно, подчеркивает собственную поэтическую молодость. Сказка до известной степени ориентируется на «Сказку» Гёте, опубликованную в 1795 г., в то же время отталкиваясь от нее и полемизируя с ней. «Сказка Гёте — рассказанная опера», — писал Новалис в своих фрагментах, посвященных поэзии. Сказка должна была проецироваться на все остальное творчество Новалиса: «Фантазии, как моя сказка, о чудеснейших предметах». При этом фантазия выступает здесь не как вымысел, а как высшая форма реальности, так что сказка в определенном смысле реальнее «исторических» событий, представленных в романе. Каждое из этих событий должно являться тенью истинных прообразов, действующих в сказке. О параллелях сказки с Востоком, как его представляли себе в то время, позволяет судить фрагмент из «Идей к философии истории человечества» Гердера: «Прежде всего под небом Востока складывался самый фантастический род поэзии — сказка. Древние легенды рода, которых никто не записывал, со временем сами становились сказкой, а если воображение народа, рассказывавшего сказки, настроено на всяческие преувеличения, непонятности, на все возвышенное и чудесное, то даже обыденное превращается в редкостное, даже знакомое во что-то особенное, и вот к такому-то рассказу о редкостном и особенном с удовольствием прислушивается, учась и развлекаясь, праздный араб в своем шатре, в кругу общества или на пути в Мекку. Уже во времена Мохаммеда среди арабов появился персидский купец, рассказы которого были столь приятны, что Мохаммед опасался, как бы они не превзошли сказки Корана — и на самом деле кажется, что самые лучшие произведения восточной фантазии — персидского происхождения. Веселая болтливость персов, их любовь к пышности и роскоши придали их древним легендам своеобразную романтическую и героическую форму, которую возвышают фантастические создания — преображенные фантазией животные близлежащих гор. Так возникла страна фей — пери и нери — у арабов нет даже слов, чтобы называть их — и эти пери проникли и в романы средневековой Европы. Позднее арабы свели свои сказки в целый цикл, причем блестящее правление халифа Гарун-аль-Рашида послужило сценой, на которой развертываются все события, а такая форма рассказа послужила Европе новым образцом — как скрывать тонкую истину в фантастическом одеянии невероятных событий, как преподавать изощреннейшие уроки жизненной мудрости в тоне пустого времяпрепровождения» (Гердер И. Г. Указ. соч. С. 573).

Часть вторая
ОБРЕТЕНИЕ. МОНАСТЫРЬ, ИЛИ ПРЕДДВЕРИЕ

В набросках к роману встречается такой фрагмент:

«Старинная икона Божией Матери в дуплистом дереве над ним. Слышится голос — он должен построить капеллу. Под покровительством иконы девушка-пастушка, ее воспитывают видения. Икона посылает его к мертвым — обитатели монастыря — мертвые».

Этот фрагмент явно относится к началу второй части. Он проливает свет на ее название, объясняя, что это за монастырь. В собрании фрагментов «Цветочная пыльца», опубликованном при жизни Новалиса (1798), находится такой фрагмент: «Жизнь — начало смерти. Жизнь (существует) во имя смерти. Смерть — скончание и начало одновременно, разлука и теснейшие узы одновременно. Смертью завершается ограничение».

ЛЮДВИГ ТИК О ПРОДОЛЖЕНИИ РОМАНА

Перевод осуществлен по изд.: Tiecks Bericht uber die Fortsetzung // Novalis. Schriften: In 4 Bd. mit einem Begleitband. 3. Aufl. Darmstadt, 1977. Bd. 1. S. 359—369.

Людвиг Тик (1773—1853) — немецкий поэт-романтик, друг Новалиса. В письмах к Тику Новалис подробно излагает замысел «Генриха фон Офтердингена». После смерти Новалиса Тик располагал паралипоменами к роману, набросками к нему, среди которых особое значение для второй части имеют так называемые «Берлинские бумаги». Тик широко использовал и весьма подробно процитировал их, реставрируя продолжение и возможную концовку. Вместе с тем следует отметить, что на самого Новалиса оказал определенное влияние роман Тика «Странствия Франца Штернбальда». Первая часть его вышла в 1798 г., когда замысел «Генриха фон Офтердингена» уже формируется. В частности, сочетание прозы со стихами в «Странствиях Франца Штернбальда» могло оказаться вдохновляющим примером для Новалиса.

УЧЕНИКИ В САИСЕ

Новалис впервые упоминает об «Учениках в Саисе» 24 февраля 1798 г. в письме к Фридриху Шлегелю. «Ученики в Саисе» — первое поэтическое произведение Новалиса в прозе, если не считать многочисленных набросков, отрывков и фрагментов, написанных между 1794-м и 1798-м гг. В письме Каролине Шлегель (27 февраля 1799 г.) Новалис упоминает свой первый роман, вероятно, имея в виду «Учеников в Саисе». Однако при первом упоминании произведения Новалис еще не называет его романом, он пишет лишь о «начале» под названием «Ученик в Саисе» «тоже фрагменты, но только все по отношению к природе», что явно связывает новое произведение с фрагментами, объединенными и опубликованными в журнале «Атенеум» под названием «Цветочная пыльца». Людвиг Тик утверждал, что Новалис читал ему «Учеников в Саисе» в конце июля 1799 г., но это могла быть лишь первая часть произведения. Заметно колебание автора между единственным и множественным числом в названии произведения: 31 января 1800 г. Новалис все еще называет его «Ученик в Саисе», но впоследствии пишет уже о романе «Ученики в Саисе». Вопрос о единственном и множественном числе в названии имеет принципиальное значение для понимания фрагмента, во второй части которого высказываются разные точки зрения на природу. Спрашивается, следует ли понимать их как разные мнения разных учеников, сопоставляемые диалектически, или музыкально варьируется лишь мировоззрение одного «ученика» — самого Новалиса? Исследователи склоняются ко второй точке зрения, но и в этом случае поэтическое слово Новалиса функционирует диалогически скорее как двуголосое, по выражению М. М. Бахтина, чем как чисто монологическое, так что элементы диалога налицо, даже если перед нами своеобразный солилоквиум, балансирующий на грани монолога и диалога.

В «Учениках в Саисе» автор преодолевает философическую стихию своего творчества. Постепенный отход от спекулятивного философствования к поэзии наблюдается в творчестве Новалиса примерно с 1797 г., когда он впервые соприкоснулся с романом Людвига Тика «Странствия ранца Штернбальда». При этом существенны два обстоятельства. Пробуждение поэзии в своем творчестве сам Новалис приписывает не только и не столько влиянию Тика, сколько влиянию Якоба Бёме, который, таким образом, для него прежде всего поэт и только в поэтическом смысле философ. Поэтическую философию в духе Якоба Бёме отныне предпочитает и сам Новалис, отходя от магического идеализма, внушенного ему интеллектуальным пафосом Фихте. (Подобное же обращение к поэзии при отходе от философии почти одновременно с Новалисом переживает Фридрих Гёльдерлин.) Кроме того, поэзия для Новалиса определенно связывается с прозой, с романом, а не с лирическими стихами, которые не переставали сопутствовать его наиболее неистовым философским увлечениям. (Тот же конфликт между академическим философствованием и поэзией при конечном (бесконечном) предпочтении прозы унаследован в XX в. молодым Борисом Пастернаком.) Новалис пишет апологию поэзии в прозе, что характерно и для других романтиков, сплошь и рядом втайне предпочитающих лирике романы и эссе при теоретическом превознесении лирики (открытый разрыв с ней означал бы для каждого из них крушение собственной творческой личности, как в случае Фридриха Ницше).

«Ученики в Саисе», так и оставшиеся фрагментом, начинаются с такого чернового наброска, возникшего предположительно в июле 1798 г.: «Любимец счастья жаждал овладеть несказанной природой. Он искал “таинственную опочивальню”, таинственное местопребывание Изиды. Свое отечество и свою возлюбленную покинул он в порыве страсти, не обратив внимания на печаль своей невесты. Долго длилось его странствие. Велики были его тяготы. Наконец повстречались ему источник и цветы, предуготовившие путь к “семье божеств”, к семейству духов. Они выдали ему путь к святыне. Упоенный радостью, он “сподобился”, достиг двери, вошел и увидел — свою невесту, которая приняла его с улыбкой. Осмотревшись, он обнаружил, что находится в своей собственной спальне, и под его окнами звучала прелестная ночная музыка, сопутствующая “тихому объятию”, “нежно разрешающему объятию”, “разрешающему загадку поцелую”, “сладостному разрешению тайны”».

В этом отрывке нетрудно узнать главные сюжетные линии сказки о Гиацинте и Розе Цветик. Сказка — кульминация «Учеников в Саисе», где впервые оформляется увенчание философии сказкой, принципиальное для Новалиса в последний период его жизни. Но черновому наброску предшествует двустишие, написанное раньше, вероятно, в мае 1798 г.:

Поднял из всех лишь один покрывало богини в Саисе.

Что же узрел он? Узрел — чудо! — Себя Самого.

(Пер. В. Микушевича)

Возможно, это двустишие и есть «сладостное разрешение тайны», ибо «не хорошо человеку быть одному» (Быт. 2: 18) и увидеть свою возлюбленную — значит увидеть себя самого, если без возлюбленной человек еще не является самим собой. Подобный взгляд подтвердится впоследствии «Генрихом фон Офтердингеном», где король не король, пока он один (см. гл. 9) и «с Матильдой Генрих в образе едином» (ч. 2, «Astralis»). Существует, однако, среди новалисоведов и противоположный взгляд, согласно которому двустишие по времени (и по форме) совпадает со стихотворением Новалиса «Познай себя!» (11 мая 1798 г.) и, следовательно, принадлежит предыдущему периоду его творчества, прошедшему под знаком Фихте с его философским культом абсолютного «Я», когда в бытии не распознается в конечном счете ничего, кроме себя самого. Отсюда магический идеализм раннего Новалиса, отсюда и «чудо», сводящееся к самопознанию алхимической трансмутации. Тем более тогда примечательны вариации в названии: «Ученик» или «Ученики в Саисе», абсолютное «Я» с культом идеального всеединства или «ты сам», в мистической целостности символического своеобразия.

Ключом к этой проблематике служит образ Изиды под покровом в Саисе, навеянный чтением розенкрейцеров. Саис упоминается у Шиллера, описывающего посвящение в культ Изиды: «Под древней статуей Изиды читались такие слова: “Я есмь то, что есть”, а на пирамиде в Саисе была знаменательная древнейшая надпись: “Я всё, что есть, что было и что будет; ни один смертный не поднял моего покрывала”». (Очевидно, сюда восходит название известной книги Е. П. Блаватской «Isis unveiled» — «Изида без покрова».)

В набросках к «Ученикам в Саисе» намечается и глубинная тема символического мессианства: «Человек всегда выражал символическую философию своего существа — в своих творениях, и в своем деянии, и в своем допущении. Он возвещает себя и свое евангелие природы. Он Мессия природы» (пер. мой. — В. М.) (Novalis. Schriften: In 4 Bd. mit einem Begleitband. 3. Aufl. Darmstadt, 1977. Bd. 1. S. 110).

Евангелием природы, по-видимому, и должны были стать «Ученики в Саисе». Мысль о человеке как о Мессии природы основывается на цитате из апостола Павла: «Ибо тварь с надеждою ожидает откровения сынов Божиих...» (Рим. 8: 19). Человек-Мессия соотносится в паралипоменах с Христом, но Христос дается при этом в своеобразном, германском духе: «Христос Герой». В этой связи следует упомянуть древнеисландскую «Сагу о Ньяле», где говорится о поединке языческого бога Тора с Христом: «...Тор был бы лишь прахом и пеплом, если бы Бог не захотел, чтобы он жил» (Исландские саги. М., 1956. С. 620). Героизация Христа вообще свойственна древнегерманской традиции. В готском переводе Евангелия, осуществленном епископом Ульфилой (Вульфилой), Христос трактуется как герой, одержавший победу над смертью, что соответствовало и воинствующему христианству императора Константина: «Крупным планом публике демонстрировали образ Христа торжествующего... Героя под стать самому императору» (Кардини Ф. Истоки средневекового рыцарства. М, 1987. С. 179).

Через образ Христа-героя паралипомены к «Ученикам в Саисе» соприкасаются с концепцией романа «Генрих фон Офтердинген»: «...Томление по Святому Гробу. Песнь крестоносцев. Монахини и монашеская песня. Анахорет. Плачущая. Взыскующая. Молитва. Томление по Деве. Вечный Светильник. Его страсти. Иисус в Саисе».

В этих набросках легко распознаются сюжетные линии и образы «Генриха фон Офтердингена», так что, говоря о романе, Новалис первоначально мог иметь в виду оба произведения, еще слитые в едином замысле и сливающиеся в дальнейшем, ибо Новалис представлял себе все написанное им вплоть до мельчайших фрагментов как единую книгу. К Христу-герою восходит и поэтизация войны, и мистика крестовых походов в «Генрихе фон Офтердингене». Анахорет — явно граф фон Гогенцоллерн в своей пещере. Что же касается Иисуса в Саисе, это образ, вписывающийся в поэтику и проблематику «Гимнов к Ночи». С ними же исследователи сопоставляют и «вечный светильник»:

На свадьбе смерть — жених.

Невестам все светлее;

Достаточно елея

В светильниках у них.

В набросках к «Ученикам в Саисе» встречается и название (или тема) «Песнь мертвых», относимое к «Песни мертвых» из «Генриха фон Офтердингена», хотя это название и сама «Песнь», по мнению некоторых комментаторов, не имеют между собой ничего общего.

Наброски к «Ученикам в Саисе» показывают, как над магическим идеализмом в творчестве Новалиса берет верх мистический символизм. С фрагментом, где говорится о символической философии человеческого существа (см. выше), перекликается следующий фрагмент:

«...Мистицизм Природы. Изида — Дева — Покров — Тайна. Полное освоение Природы. Наука» (пер. мой. — В. М.).

Тайна здесь обозначает скорее символ в многообразии, чем идеал абсолютного «Я», познающего лишь себя. Следующий фрагмент, написанный в начале 1799 г., озаглавлен «Учение о Природе»:

«Двойственные пути — от Отдельного — от Целого — изнутри — извне. Гений Природы. Математика. Гёте. Шеллинг. Риттер. Пневматическая химия. Средневековье. Роман Природы. Изложение физики. Вернер. Экспериментирование.

Лежит ли истинное единство в основе науки о Природе».

Примечательно, что с Гёте и Шеллингом соседствуют физик Йоханн Вильгельм Риттер и Абрахам Готлоб Вернер, фрайбергский учитель Новалиса (см. также примеч. 3 к гл. 5 «Генриха фон Офтердингена»). Идеи обоих естествоиспытателей присутствуют в диалоге учеников во второй части. Вернер, систематик и наблюдатель, был, как и Гёте, сторонником нептунизма — теории, объясняющей образование земной поверхности деятельностью воды. Отголоски этой теории явственны в «Генрихе фон Офтердингене». Вулканизм приписывал главную роль в образовании земли подземному огню (вулканам). Спор нептуниста и вулканиста представлен во второй части «Фауста» Гёте («Классическая Вальпургиева ночь»). В начале 1798 г. Новалис также пишет о споре вулканистов и нептунистов, называя этот спор геогностическим: «Это, собственно, спор о том, началась ли земля стенически или астенически». Вероятно, стеническим состоянием (состояние сильного возбуждения) Новалис считает вулканизм, относя нептунизм к состоянию астеническому (пониженное возбуждение).

В набросках намечается и продолжение «Учеников в Саисе» (говорить об окончании того или иного произведения у Новалиса не приходится: все они рассчитаны на бесконечное продолжение и слияние друг с другом). Среди набросков находится такой перечень дальнейших событий под общим наименованием «Преображение храма в Саисе»:

Явление Изиды.

Смерть учителя.

Грезы в храме.

Мастерская архея.

Прибытие греческих богов.

Посвящение в тайны.

Статуя Мемнона.

Путешествие к пирамидам.

Мессия Природы упоминается в набросках неоднократно:

«Ребенок и его Иоанн. Мессия Природы. Новый Завет — и новая Природа — как Новый Иерусалим».

Здесь уже сказывается свойственная позднему Новалису символическая обратимость бытия: символическое евангелие Природы оборачивается самой Природой; новая Природа оказывается Новым Заветом, и все это, в сущности, Новый Иерусалим, предвозвещенный Апокалипсисом. В сущности, символ для Новалиса и есть бесконечная обратимость бытия, когда одно возвещается другим, обращается в другое, чтобы быть, так что бытие — это одно и другое, единое, но не единственное, как в магическом идеализме. В заключение набросков к божествам египетским и греческим присоединяются также индийские божества. В пятом гимне к Ночи песнопевец отправляется в Индостан, чтобы возвестить пришествие дивного Отрока. «Ребенок и его Иоанн» при своем евангельском колорите дали, возможно, повод основоположнику антропософии Рудольфу Штейнеру видеть Иоанна Предтечу в самом Новалисе.

И все же ключевым образом среди набросков к «Ученикам в Саисе» и в самом произведении остается Дева, не только Изида, но и Роза-цветик. Дева — быть может, главное и самое драгоценное из всего, что подарил Новалису Якоб Бёме. Мастерская архея свидетельствует и о раннем знакомстве Новалиса с магией Парацельса, для которого архей — не собственное имя, а обозначение мировой души («anima mundi») (см. примеч. к началу ч. 2 «Генриха фон Офтердингена», с. 236—237). По поводу «Учеников в Саисе» сам Новалис писал: «Учителю я никогда не уподоблялся. Все уводит меня в меня самого». Покровом Изиды оказываются для него все явления, за которыми таится «Вечная Дева», которую Гёте назовет в последних строках Вечной Женственностью (das Ewig-Weibliche).

Любопытно, что в стихотворении восемнадцатилетнего Новалиса «Дьявол» (1790) увидеть пустоту — значит увидеть дьявола; для учеников в Саисе чудо — увидеть под покровом что-нибудь, кроме пустоты: самого себя или возлюбленную.

«Ученики в Саисе» были впервые опубликованы уже после смерти Новалиса, в конце 1802 г., в первом издании его «Сочинений». В 1935 г. напечатан русский перевод А. Г. Габричевского (см.: Немецкая романтическая повесть: В 2 т. М.; Л.: Academia, 1935. Т. 1. С. 109—144).

Настоящий перевод осуществлен по изд.: Novalis. Die Lehrlinge zu Sais // Schriften: In 4 Bd. mit einem Begleitband. 3. Aufl. Darmstadt, 1977. Bd. 1. S. 79—112.

ХРИСТИАНСТВО, ИЛИ ЕВРОПА

Величайшей загадкой этого произведения является само его название, по всей вероятности не принадлежащее Новалису. В переписке Новалиса оно фигурирует как «Сочинение» («Aufsatz») или как «Речь» («Die Rede»). 31 января 1800 г. Новалис называет свое произведение «Европа». 20 октября 1798 г. Фридрих Шлегель называет это произведение «Христианская Монархия», 2 декабря 1798 г. — говорит о «христианских фрагментах» Новалиса, в начале октября 1799 г. — упоминает его «Сочинение о католицизме», 16 ноября 1799 г. — «Сочинение о христианстве», в начале декабря 1799 г. обозначает его работу как «Европа». Уже после смерти Новалиса Шлегель говорит о его сочинении «Христианство в Европе» (24 февраля 1806 г.), потом опять о «Христианстве» (29 марта 1806 г.), о «сочинении “Европа”» (18 июня 1806 г.), а 8 апреля 1815 г. обозначает его как «Речь... носящая название “Европа”».

Лишь к середине 20-х годов XIX в. издатели и публикаторы Новалиса останавливаются наконец на названии «Христианство, или Европа». Мы видим, с каким трудом принимают они это «или», в котором и заключается главная идея сочинения, фрагмента или речи, даже если сам Новалис не употребляет «или» в его названии. Новалис определяет жанр своего произведения именно как «речь», и в связи с этим речевым или проповедническим пафосом комментатор Новалиса Ричард Самуэль называет «Христианство, или Европу» провоцирующим произведением. В своих заметках, написанных летом и осенью 1799 г., Новалис прямо утверждает: «Историк в своем высказывании часто должен быть оратором» (в оригинале «Re drier», буквально «изрекатель», «вития»). «Он (историк. — В. М.) возвещает евангелия, — присовокупляет Новалис, — ибо вся история есть Евангелие». Вспомним, что в набросках к «Ученикам в Саисе» Новалис писал о евангелии Природы, возвещаемом человеком, так что история и природа сближаются или даже совпадают для него как Евангелие. Новалис подчеркивает свое расхождение с Эдвардом Гиббоном, величайшим историком XVIII в., умершим в 1794 г. Гиббон написал историю упадка и разрушения Римской империи, что никак не могло быть Евангелием. Гиббону принадлежит проницательно скептическое замечание о религии (религиях) Рима, предшествовавших христианству: «Различные культы, преобладавшие в римском мире, все рассматривались народом как одинаково истинные, философом — как одинаково ложные, должностным лицом — как одинаково полезные». Такой взгляд на религию был для религиозного мыслителя Новалиса уже неприемлем, и потому он пишет о «другом взгляде на историю», не таком, какой разрабатывал Гиббон. Расхождения Новалиса с Гиббоном касались прежде всего христианства, в котором Гиббон видел темную разрушительную силу, хотя и в жизни юного Гиббона был момент, когда он отрекался от протестантизма и переходил в католичество, — шаг, скандальный для англичанина, но так или иначе «Христианство, или Европа» — не столько заголовок, сколько тезис, направленный, в частности, и против Гиббона.

Отсюда и проповеднический стиль «Христианства, или Европы», отсюда и намерение Новалиса определить его жанр как «речь», навеянное, впрочем, также и сочинением Ф. Д. Шлейермахера «О религии. Речи, обращенные к образованным среди презирающих ее» (1799). Новалис предвидит в «Речи» новый для себя жанр и задумает целый цикл речей, среди которых речь к Бонапарту (Buonaparte), только что ставшему первым консулом, к европейским государям, к народу Европы (в единственном числе), речь в поддержку поэзии против морали и речь, обращенную к новому столетию.

«Христианство, или Европа» написано Новалисом в октябре—ноябре 1799 г. Примечательно, что Новалис читает его вслух своим друзьям, как сообщает Шлегель Шлейермахеру в письме от 16 ноября, называя прочитанное Новалисом «Сочинением о христианстве». Само чтение вслух призвано подчеркнуть, что Новалис держит речь, проповедует перед своими друзьями, и не только перед ними. Тут обнаруживается еще одна загадка «Христианства, или Европы». «Речь» Новалиса производит на его слушателей, на ближайших друзей, крайне негативное впечатление. Через 38 лет после ноябрьского чтения в 1799 г. Людвиг Тик напишет в предисловии к пятому (5!) изданию сочинений Новалиса (1837): «Поскольку мы, как ближайшие друзья, взаимно высказывали откровенное, непредвзятое мнение, то, когда чтение закончилось, все сочинение в целом было единогласно отвергнуто, и мы решили, что его не следует предавать известности через напечатание. Мы нашли исторический взгляд слабым и неудовлетворительным, выводы слишком произвольными, а все исследование настолько слабым, что любой знаток обнаружит его уязвимые места». Пожалуй, ни одно произведение Новалиса не оценивалось в дружеском кругу столь безапелляционно отрицательно. Может быть, раздражение слушателей объяснялось самими особенностями чтения, проповедническим пафосом «Речи», позволявшим заподозрить молодого Харденберга в мессианских притязаниях, но в набросках к «Ученикам в Саисе» прямо написано, что человек — мессия Природы, и мессианские мотивы в творчестве Новалиса, подчас не лишенные личной окраски, не только не отвергались, но даже приветствовались. Говорят, что Тик преувеличил единодушие присутствующих в негативной оценке «Христианства, или Европы», но, как бы там ни было, произведение, называвшееся тогда «Речью» или «Фрагментом», насторожило не только слушателей, но и первых читателей, ознакомившихся с рукописью. Так, Шлейермахер отвергает «Фрагмент» Новалиса по идейным соображениям, поскольку сам считает папство гибельным для католицизма, а философ Шеллинг, прочитав рукопись Новалиса, пародирует ее среди других произведений в своем «Эпикурейском вероисповедании Гейнца Видерпорстена», где встречаются такие строки:

Речь о религии, как о даме,

Которая под покрывалом в храме,

И чтоб вожделения не внушать,

Словами вынуждена оглушать.

(Пер. В. Микушевича)

Здесь явно пародируются прежде всего «Речи о религии» Шлейермахера, но заодно с ними «Речь» Новалиса, а «под покрывалом в храме» нетрудно распознать намек на «Учеников в Саисе», пусть даже написанных под несомненным влиянием самого Шеллинга. Фридрих Шлегель все же склонен «из любви к иронии» напечатать в журнале «Атенеум» «Речь» Новалиса вместе с пародией Шеллинга. Но в кругу романтиков продолжаются разногласия по поводу обоих произведений, и в том же ноябре их отдают на суд Гёте, который не очень торопится читать их. Лишь 7 декабря в его дневнике упоминается «эзотерическое» (по всей вероятности, «Христианство» Новалиса) и «экзотерическое» (должно быть, «Эпикурейское вероисповедание» Шеллинга); Гёте не рекомендует для печати ни одно из этих произведений, так что пародия Шеллинга будет опубликована полностью лишь в 1869 г.

«Сочинение» Новалиса также первоначально печатается не полностью. Друзья произвольно выбирают из него «религиозные фрагменты», пригодные, по их мнению, для печати. Тут сказывается одно обстоятельство, проливающее свет на загадку «Христианства, или Европы» с разночтениями его названия и с первоначальным отвержением сочинения в целом. В 1826 г. «Христианство, или Европа» печатается почти полностью, но без трех абзацев, печатавшихся раньше вместе с другими фрагментами. Среди опущенных — предпоследний абзац «Сочинения», где сказано: «...старое папство лежит в могиле». В 1826 г. эта фраза действительно могла казаться непонятной, чем и объясняется снятие абзаца, но в 1799 г. она была совершенно точна и актуальна. В 1799 г. папа Пий VI умирает в крепости Волане на Роне, высланный туда по приказу Наполеона, и выборы преемника запрещены. В 1826 г. Святой Престол в Риме занимал папа Лев XII, классический представитель старого папства. Но и в 1799 г. ближайшим друзьям Новалиса трудно было понять, как это католическая вера навеки осчастливит землю и почему эта вера называется католической, если папство объявлено, в конце концов, ее случайной формой и чуть ли не приветствуется разрушение этой случайной формы. Что это за католичество без папства, что это за христианство, оно же Европа?

Друзья Новалиса, несомненно, были шокированы апологией иезуитов, критикой Реформации, разрушившей, по мнению Новалиса, единство Европы (для немецкого патриотизма такая критика была особенно болезненна), и ошеломляющим призывом к восстановлению единой Европы при непризнании государственных границ, что в эпоху наполеоновских войн должно было восприниматься как «эзотерическое» поддакивание агрессивным аппетитам Бонапарта. Не меньшее недоумение должна была вызывать «любовь к памятникам отцов и к древней прославленной царственной фамилии», что при своей прозрачности усугубляло загадочную таинственность высказанного. Новалис озадачил своих слушателей, выступив как провозвестник европейской идеи.

«Христианство, или Европа» вызвала неожиданный, неподтвержденный, но тем более отчетливый отклик в России. В 1828 г. в первом философическом письме П. Я. Чаадаев писал: «Vous savez qu’il n’y a pas bien longtemps encore que toute l’Europe s’appelait la Chrétienté, et que ce mot avait sa place dans le droit public» (Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма: В 2 т. М., 1991. T. 1. С. 93). «Вы знаете, что еще не так давно вся Европа называла себя христианством и это слово находило свое место в публичном праве» (пер. мой. — В. М.). Тезис «Христианство, или Европа» здесь, по существу, прямо сформулирован. Характерно, что Чаадаев употребляет слово «la chréntienté», означающее сферу христианства, область его исторического распространения в отличие от слова «le christianisme», означающего именно христианскую веру в ее всемирности. Таково же соотношение немецкого «die Christenheit» и «das Christentum», и Новалис употребляет «die Christenheit», соответствующее французскому «la chrétienté», используя и слово «das Christentum» в значении «христианская вера», когда говорит, например, о переходе от греческого пантеона к христианской вере (см. примеч. 21). В «Философических письмах» встречаются и другие разительные схождения с Новалисом, так что тема «Чаадаев и Новалис» еще ждет своего исследователя, в особенности если проблема коренится в традиции единого вселенского христианства. Обширные извлечения из «Христианства, или Европы» Вячеслав Иванов приводит в своей статье «О Новалисе», впервые опубликованной в собрании его сочинений (см: Иванов В. Собрание сочинений. Брюссель, 1987. T. IV. С. 256). Полный текст Новалиса в переводе на русский опубликован в изд.: Новалис. Христианский мир, или Европа / Пер. с нем., коммент. И. Н. Лагутиной. М.: Arbor mundi, 1994. Под названием «Христианство и Европа» фрагмент в переводе В. Б. Микушевича вошел в книгу: Новалис. Гимны и ночи. М.: Энигма, 1996.

Настоящий перевод осуществлен по изд.: Novalis. Die Christenheit, oder Europa// Schriften: In 4 Bd. mit einem Begleitband. 2. Aull. Darmstadt, 1968. Bd. 3. S. 507—524.

ГИМНЫ К НОЧИ

«Гимны к Ночи» дошли до нас в двух версиях, причем теперь уже невозможно ответить на вопрос, какую из них Новалис счел бы окончательной. Сохранилась авторская рукопись, где на строки, подобные стихотворным, разбиты первые пять гимнов, напечатанных в 1800 г. в журнале «Атенеум» как проза, что, впрочем, отнюдь не делает их прозой или так называемыми «стихотворениями в прозе». Скорее всего, окончательной версией следует считать как раз журнальную, согласованную с автором и приобретшую свои ценные художественные особенности. Отказ от разбивки на отдельные строки вряд ли связан с экономией места на журнальных полосах. В то же время рукопись журнальной версии отсутствует, а авторское согласие на такую версию могло быть только устным. О возможности устной договоренности по поводу этого произведения Новалис пишет Тику 23 февраля 1800 г. Во всяком случае, сам Новалис не рассматривал свое произведение как прозу, что явствует из всех вариантов его названия. Со всей определенностью Новалис называет свое произведение «Das Gedicht». Обычно этим словом по-немецки обозначается стихотворение, но оно может относиться и к более крупным произведениям, которые мы назвали бы поэмой (с другой стороны, французское «le poèm» означает не только поэму, но и стихотворение, так что «Petits poèmes en prose» Бодлера переводятся все-таки как «маленькие поэмы в прозе», а не как «стихотворения в прозе», откуда, по-видимому, и пошел этот термин, крайне неудачный для русского языка, ибо стихотворение на то и стихотворение, чтобы не быть прозой). Рукописная версия «Гимнов» отчетливо вписывается в немецкую традицию так называемых свободных ритмов, напоминая «Весенний праздник» (1759) и «Псалом» (1789) Фридриха Готлиба Клопштока (1724—1803) или такие стихотворения Гёте, как «Ганимед» и «Прометей». Напрашивается сравнение и с поздними гимнами Гёльдерлина, но у Гёльдерлина дробление ритмического целого при всей протяженности синтаксического периода совершенно непреложно, каждая строка вплоть до отдельного слова отличается резкой четкостью, она подчеркнута, тогда как у Новалиса и в «строчечной версии» наблюдается нерешительность в членении на строки, стремящиеся не выделиться из целого, а, напротив, слиться, перелиться одна в другую. При этом «строчечная версия» отличается большей экспрессивностью, здесь акцентируются отдельные детали, которые не всегда совпадают со «сплошной» версией, так что полное представление о «Гимнах» возможно лишь после прочтения той и другой версии.

В сплошной версии доминирует единая мелодия, сочетающая отдельные слова, фразы и периоды, переливающаяся из гимна в гимн и, образуя их музыкально-смысловую сущность, захлестывающая другие произведения и превращающая тем самым их незаконченность из биографически-архивного обстоятельства в творческий принцип, характерный так или иначе для всех произведений Новалиса. Отсюда колебания Новалиса относительно того, как назвать это произведение (сначала он его называет просто «длинное стихотворение»). Новалис готов отказаться от слова «гимны», которое своим множественным числом превращает «длинное стихотворение» в цикл стихов, а поэту важно предопределить и подчеркнуть единство его произведения. В какой-то момент Новалис предпочел бы озаглавить свое «длинное стихотворение» «К Ночи», но в журнале оно все же появляется под названием «Гимны к Ночи».

Новалис весьма точно обозначает в последней строфе пятого гимна форму, в которой все они написаны: «Единый стройный стих». Это именно стих в отличие от стихов. Стихи определяются членением от большего к меньшему. Произведение делится на строфы, строфы на строки, строки на стопы, стопы на слоги. Стих, напротив, образуется от меньшего к большему. Слова, фразы, строфы (если они наличествуют) сочетаются в периоды, а периоды, в свою очередь сочетаясь, в своем единстве совпадают с произведением, которое в конечном счете в целом и есть стих, иногда выходящий за свои собственные пределы. Возможны аналогии с некоторыми библейскими книгами (Книга Иова, Книга пророка Исайи, Иеремии, Даниила), но в основном стих происходит от непрерывного Стиха Литургии с ее древнейшими, дохристианскими, райскими корнями. Стих с его онтологической первозданностью вряд ли возможно выбрать, как выбирают тот или иной стихотворный размер; скорее это он выбирает своего носителя и провозвестника, каковым на германской почве оказался Новалис. Дальнейшей проекцией новалисовского стиха является книга Фридриха Ницше «Also sprach Zaratustra» («Так говорил Заратустра»). Опосредованные отголоски этого стиха различаются во французских версетах Поля Клоделя и Сен-Жон Перса. «Illuminations» («Озарения») Рембо также написаны в традиции «Гимнов к Ночи», но особенно примечательны в этом отношении «Les chants de Maldoror» («Песни Мальдодора») Лотреамона. Название этого произведения прочитывается как зеркальное отражение «Гимнов к Ночи», в особенности если расшифровать имя Maldoror как «Mal d’Aurore» («Зло Зари»). Заря — зло, ибо она кладет конец Ночи: «Неужели утро неотвратимо?» (У Новалиса гимн 2). Принимая во внимание фантастическую начитанность Изидора Дюкасса, известного под псевдонимом Лотреамон, можно предположить, что он был знаком с творчеством Новалиса хотя бы понаслышке, но даже если такое предположение не подтверждается, ясно, что неосознанность традиции не препятствует ей проявляется весьма интенсивно.

Рукопись «Гимнов к Ночи», вероятно, была готова к началу 1800 г. Новалис трудился над ней в последние недели 1799 г., хотя работа началась гораздо раньше. Предполагается, что первый, второй, четвертый гимны писались одновременно с «Учениками в Саисе» (1798). Третий гимн, называемый «прагимном», восходит к 1797 г. Из этого гимна вырастают все остальные и все произведение в целом. Третий гимн показывает, что метафизическая мистика гимнов коренится в личном, интимном, трагическом переживании. 19 марта 1797 г. умерла юная невеста Новалиса Софи фон Кюн. 13 мая 1797 г. Новалис пишет в своем дневнике:

«Встав из-за стола, я пошел прогуляться — потом кофе — погода омрачилась — сперва гроза, потом облачность и ветер — очень сладострастно — я начал читать Шекспира — вчитывался как следует. Вечером я пошел к Софии. Там я испытал неописуемую радость — моменты вспыхивающего энтузиазма — я сдунул могилу, как прах, перед собой — столетия были как мгновения — близость ее чувствовалась — я полагал, она будет являться всегда».

Эта запись не претендует на красоты стиля, она несколько сбивчива, но тем более поражает своей подлинностью. «Я сдунул могилу, как прах», — в этой фразе узнается стих третьего гимна: «Облаком праха клубился холм...» Сопоставление дневниковой записи и стиха дает нам возможность увидеть, как взаимодействуют поэзия и жизнь. «Жизнь и поэзия одно», по слову В. А. Жуковского, что особенно свойственно Новалису: одно переходит, переливается в другое.

29 июня 1797 г. в дневнике Новалиса появляется еще одна запись: «Христос и София». Этим эзотерическим девизом определяется все его дальнейшее творчество. Тот же девиз распознается в победном кличе маленькой Музы в сказке из романа: «София и Любовь». Имя усопшей невесты совпадает для Новалиса с именем Софии Премудрости Божией, возвещенной Якобом Бёме. Дневниковая запись «очень сладострастно» предвосхищает мистическую чувственность, пронизывающую некоторые поздние фрагменты Новалиса, его последние стихи и прозу, в особенности «Гимны к Ночи». Христос для Новалиса — не абстрактная проповедническая аллегория вероучения, а Воплощенная Любовь, по слову Иоанна Богослова: «Бог есть любовь» (Ин. 1: 4, 8).

Этот чувственно-мистический опыт поэта сказывается в пятом гимне. Среди источников пятого гимна называют стихотворение Фридриха Шиллера «Боги Греции» (1788) и говорят о полемике романтика Новалиса с просветительским пафосом Шиллера. В «Богах Греции» смерть представлена как некий гений, опускающий перед ложем умершего свой факел. В стихотворении особо подчеркивается, что смерть приходила «не как жуткий костяк». В этой строке Шиллера ссылка на другой источник, очевидно повлиявший на него самого. Сопоставлению костяка или скелета с прекрасным отроком, опускающим факел, посвящено исследование Лессинга «Как древние изображали смерть» (1769). В своем исследовании Лессинг выступает как вдохновенный полемист, высказывающий в ходе полемики свои глубочайшие идеи. Он решительно опровергает утверждение, будто древние художники когда-либо изображали смерть в виде скелета. При этом наряду со словом «скелет» Лессинг употребляет и слово «das Gerippe» («костяк»), выступающее в стихотворении Шиллера. Лессинг доказывает, что в виде скелетов (костяков) древними художниками изображались ларвы, злобные души умерших, в противоположность ларам, благожелательным духам предков, ставших домашними богами. Таким образом, само противопоставление смерти как изящного гения жуткому костяку почти дословно заимствовано Шиллером у Лессинга. Но Лессинг слывет просветителем едва ли не в большей степени, чем Шиллер. Ярлык просветителя уже в XVIII в. мешал оценить оригинальность Лессинга в эстетике и в теологии. Исследование Лессинга «Как древние изображали смерть» через Шиллера, а может быть, минуя его, вовлекается в число источников, по-своему предвосхищающих «Гимны к Ночи». Лессинг тщательно прослеживает образ смерти в поэзии и в изобразительном искусстве древнего мира. Он пишет: «Древние художники не изображали смерть в виде скелета, ибо они изображали ее согласно гомеровской идее; для них смерть и сон — братья-близнецы, и оба изображаются в своем сходстве между собой» (пер. мой. — А М.) (Lessings Werke: In 5 Bd. Leipzig; Wien: Bibliographisches Institut Bd. 3. S. 463— 464). Лессинг развивает свою мысль, подкрепляя ее новыми материалами: «Эта фигура, — говорит Беллори, — Амор, который гасит свой факел, обозначающий страсти, о грудь умершего человека. Я же говорю: эта фигура — смерть!» (пер. мой. — В. М.) (Ibid. S. 466). В полемическом исследовании Лессинга мы находим не только постановку вопроса, но и утверждения, определяющие для «Гимнов к Ночи»: смерть соотносится со сном, любовь оборачивается смертью. В пятом гимне песнопевец, «под ясным небом Греции рожденный», скажет, уже обращаясь ко Христу: «Ты — смерть, и Ты — целитель первый наш».

Не чуждое языческому и христианскому гнозису, само воспевание Ночи у Новалиса скорее христианского происхождения. Есть все основания утверждать, что Новалис был знаком с мистическим богословием Дионисия Ареопагита. Именно Дионисий Ареопагит писал о том, что такое «Божественный Мрак, где пребывает Тот, Кто запределен всему сущему» (Мистическое богословие. Киев, 1991. С. 6). Этот Мрак не что иное, как сверхсвет, уподобляющийся Тьме, поскольку в Нем Ничто, неразличимое земными чувствами. Такова Ночь, к которой обращены гимны Новалиса: непостижимое лоно Божества. Эта Ночь засвидетельствована Евангелием, где говорится: «Но в полночь раздался крик: “вот, жених идет, выходите навстречу ему”» (Мф. 25: 6). Новалис откровенно цитирует эту евангельскую притчу в пятом гимне:

На свадьбе смерть — жених,

Невестам всё светлее.

Достаточно елея

В светильниках у них.

Так божественная Ночь оказывается истинным светом, а смерть — высшей степенью жизни, тоска по которой воспевается в заключительном, шестом, гимне:

Из царства света вниз, во мрак!

Иная жизнь в могиле.

«Гимны к Ночи» основываются в конечном счете на евангельской притче о десяти девах, из которых пять были мудры и заранее запаслись маслом для светильников, а неразумные, взявши светильники свои, не взяли с собой масла и не были допущены на брачный пир. Ночь Новалиса и есть свадебная ночь, на которую допущены мудрые.

Перевод осуществлен по изд.: Novalis. Hymnen an dia Nacht // Schriften: In 4 Bd. mit einem Begleitband. 3. Aufl. Darmstadt, 1977. Bd. 1. S. 130—157.

ГИМНЫ К НОЧИ
(Рукописная версия)

Кто, наделенный

Жизнью и чувством,

В окружении всех явных

Чудес пространного мира

Не предпочтет им

Всесладостного света

В струях и потоках,

В его многоцветных проявленьях,

В нежном возбужденье

Вездесущего дня!

Его тончайшей

Жизненной стихией

Одушевлена

Великая гармония небесных тел,

Неутомимых танцоров, омытых этой стремительной голубизной,

Одушевлен самоцвет,

Сосредоточенно наливающийся колос

И неукротимая

Сила подвижных,

Причудливых зверей, —

Одушевлены многоцветные

Облака, ветры

И прежде всего

Чаровники странствующие

С вещими очами,

Плавной поступью

И звучным сокровищем уст.

Владея всем земным,

Король природы,

Свет вызывает превращенья

Начал различных,

И одним его присутствием

Явлено дивное великолепие

Горнего царства.

Долу обращаю взор

К святилищу загадочной,

Неизъяснимой, таинственной ночи.

Вселенная вдали,

Как бы в могильной бездне,

Пустынный,

Необитаемый предел!

В томлении глубоком

Дрогнули струны сердца.

Исчезнувшие тени минувшего,

Юношеские порывы,

Младенческие грёзы,

Мгновенные обольщенья

Всей этой долгой жизни,

Тщетные упованья

Возвращаются

В сумеречных облаченьях,

Как вечерние туманы,

После заката

Солнца.

Мир в дальней глубине

Со всею пестротой своих восторгов.

В других странах

Раскинул свет

Свои веселые намёты.

Неужто никогда не возвратится свет

К своим преданным детям,

В свои сады,

В свой дом великолепный?

Но что за ключ там бьет

Отрадной свежестью,

Исполнен чаяний

Под сердцем,

Упиваясь

Тихим веяньем томленья?

И у тебя тоже

Человеческое сердце,

Ты темная ночь?

Что ты скрываешь

Под мантией своей,

Незримо, но властно

Трогая мне душу?

Лишь кажешься ты страшной —

Сладостным снадобьем

Кропят нас маки,

Приносимые тобою.

В сладостном опьянении

Ты напрягаешь онемевшие крылья души

И радости даруешь нам,

Смутные и несказанные,

Тайные, как и сама ты,

Радость, позволяющая нам

Небо почуять.

Каким жалким и незрелым

Представляется мне свет

Со своими пестрыми вещами;

Как отрадны, как благодатны

Проводы дня.

Итак, лишь потому,

Что переманивает ночь

Приверженцев твоих,

Ты засеваешь

Мировое пространство

Вспыхивающими шариками

В знак твоего всевластия,

Недолгой отлучки,

Скорого возврата.

Истинное небо

Мы обретаем

Не в твоих меркнущих звездах,

А в тех беспредельных зеницах,

Что в нас ночь отверзает.

Им доступны дали,

Неведомые даже чуть видным разведчикам

В твоих неисчислимых ратях, —

Пренебрегая Светом,

Проницают они сокровенные тайники

Любящего сердца,

И воцаряется неизъяснимое блаженство

На новых высотах.

Слава всемирной владычице,

Провозвестнице

Святынь вселенских,

Покровительнице

Любви блаженной;

Приходишь ты, любимая,

Ночь, ты здесь —

Восхищена моя душа —

Земной день миновал,

И ты снова моя.

Смотрю в твои глубокие, темные очи

И вижу лишь блаженство и любовь.

Мы никнем на алтарь Ночи,

На мягкое ложе —

Ниспадает покров,

И нежным теплым гнетом разожженный

Вспыхивает сладостной жертвы

Чистый жар.

————

Неужели утро неотвратимо?

Неужели вечен гнет земного?

В хлопотах злосчастных

Исчезает ли небесный след ночи?

Неужто никогда не загорится вечным пламенем

Тайный жертвенник любви?

Положен свету

Свой предел

И бденью —

Но в бессрочном ночь царит,

Сон длится вечно.

Сон святой!

Не обездоливай надолго

Причастных Ночи

В тягостях земного дня.

Лишь глупцы тобой пренебрегают,

Не ведая тебя,

Довольствуясь лишь тенью,

Которую ты сострадательно

Отбрасываешь в нас,

Пока не наступила истинная ночь.

Они тебя не обретают

В золотом токе гроздьев,

В чарах масла

Миндального —

В темном соке мака

Не ведают они,

Что это ты

Волнуешь

Нежные девичьи перси,

Лоно в небо превращая, —

Не замечают они

Как ты веешь из древних сказаний,

Приобщая к небу,

Сохраняя ключ

К чертогам блаженных,

Неисчерпаемой тайны

Безмолвный вестник.

————

Однажды, когда я горькие слезы лил, —

когда, истощенная болью, иссякла моя надежда

и на сухом холме, скрывавшем в тесной своей темнице

образ моей жизни, я стоял, одинокий,

как никто еще не был одинок, неизъяснимой гоним

боязнью, измученный, весь в своем скорбном помысле, —

когда искал я подмоги, осматриваясь понапрасну,

не в силах шагнуть ни вперед, ни назад,

когда я в беспредельном отчаянье тщетно держался

за жизнь ускользнувшую, гаснущую, тогда ниспослала мне даль голубая

с высот моего былого блаженства пролившийся сумрак,

и сразу расторглись узы рожденья, оковы света.

Сгинуло земное великолепье вместе с моею печалью,

слилось мое горе с непостижимой новой вселенной —

ты, вдохновенье ночное, небесной дремой меня осенило;

тихо земля возносилась, над нею парил

мой новорожденный, не связанный более дух.

Облаком праха клубился холм — сквозь облако виделся мне

просветленный лик любимой. В очах у нее

опочила вечность, — руки мои дотянулись до рук ее,

с нею меня сочетали, сияя, нерасторжимые узы

слез. Тысячелетия канули вдаль, миновав,

словно грозы. У ней в объятьях упился

я новой жизнью в слезах. Это пригрезилось мне

однажды навеки, и это прошло, но остался

отблеск незыблемой вечной веры в ночное

небо, где солнце — любимая.

————

4. Тоска по смерти. Она высасывает меня. 5. Христос. Он поднимает камень с могилы.

Я знаю теперь, когда наступит последнее утро — когда

больше Свет не прогонит Ночи, Любви не спугнет — когда

Сон будет вечен в единой неисчерпаемой грезе.

Небесное изнеможение не оставит меня больше.

Утомительно долог был путь мой ко Гробу Святому,

тяжек мой крест. Чьи уста увлажнила прозрачная

влага, чувствам обычным незримая, ключ,

бьющий в сумрачном лоне холма, чьим подношеньем

земной поток пресечен, кто стоял на пограничной

вершине мира, глядя вниз, в неизведанный дол,

в гнездилшце ночи, поистине тот не вернется

в столпотворение мирское, в страну, где господствует свет

в смятении вечном. Пилигрим на вершине возводит

кущи свои, кущи мира, томится, любит и смотрит

ввысь, пока долгожданный час не унесет его в глубь

источника. Все земное всплывет,

вихрем гонимое вспять; лишь то, что Любовь освятила

прикосновеньем своим, течет, растворяясь,

по сокровенным жилам в потустороннее царство,

где благоуханьем

приобщается к милым усопшим.

Еще будишь

Усталых ты, Свет,

Ради урочной работы,

Еще вливаешь в меня отрадную жизнь,

Однако замшелый

Памятник воспоминанья

Уже не отпустит меня в тенета к тебе.

Готов я

Мои прилежные руки

Тебе предоставить,

Готов успевать я повсюду, где ты меня ждешь,

Прославить всю роскошь твою

В сиянье твоем,

Усердно прослеживать

Всю несравненную слаженность,

Мысль в созиданье своем ухищренном,

Любоваться осмысленным ходом

Твоих сверкающих

Мощных часов,

Постигать соразмерность

Начал твоих,

Правила

Твоей чудной

Игры

В неисчислимых мирах

С временами твоими.

Однако владеет

Моим сокровенным сердцем

Одна только Ночь

Со своей дочерью,

Животворящей Любовью.

Ты можешь явить мне сердце, верное вечно?

Где у твоего солнца

Приветливые очи,

Узнающие меня?

Замечают ли звезды

Мою простертую руку?

Отвечают ли они мне

Рукопожатьем нежным?

Ты ли Ночи даруешь

Оттенки,

Облик легкий,

Или, напротив,

Она наделила твое убранство

Более тонким и сладостным смыслом?

Чем твоя жизнь соблазнит,

Чем прельстит она тех,

Кто изведал

Восторги

Смерти?

Разве не всё,

Что нас восхищает,

Окрашено

Цветом Ночи?

Ты выношен в чреве ее материнском,

И все твое великолепие

От нее.

Ты улетучился бы

В себе самом,

В бесконечном пространстве ты

Истощился бы,

Когда бы она не пленила тебя,

Сжимая в объятьях,

Чтобы ты согрелся

И, пламенея, мир зачал.

Поистине был я

Прежде тебя;

С моими сородичами

Мать послала меня

Твой мир заселять,

Его целить Любовью,

Чтобы придать

Человеческий смысл

Твоим созданьям.

Еще не созрели они,

Эти мысли божественные —

Еще приметы

Нашего Настоящего

Редки.

Однажды твои часы покажут

Скончание века.

И ты,

Приобщенный к нашему лику,

Погаснешь, преставишься ты.

В себе самом ощутил я

Завершенье твоих начинаний,

Небесную волю,

Отрадный возврат.

В дикой скорби

Постиг я

Разлуку твою

С нашей отчизной,

Весь наш разлад

С нашим древним

Дивным небом.

Тщетен твой гнев,

Тщетно буйство твое,

Не истлеет

Водруженный навеки крест,

Победная хоругвь

Нашего рода.

Путь пилигрима

К вершинам, вдаль,

Где сладким жалом

Станет печаль;

Являя небо,

Внушил мне склон,

Что для восторгов

Там нет препон.

В бессмертной жизни

Вечно любя,

Смотрю я сверху

Вниз на тебя.

На этой вершине

Сиянью конец —

Дарован тенью

Прохладный венец.

С любовью выпей

Меня скорей,

И я почию

В любви моей.

Смерть мне дарует

Юность во сне,

Жизнь мне возвращая

В своей быстрине.

[О смерти хочу говорить я

И возвещать ее с любовью,

Пока я

Среди людей,

Ибо без нее

Чем был бы род людской

И о чем говорили бы люди,

Если бы не говорили о ней

Как о своей родоначальнице

И о своей душе.]

————

Над племенами людскими

В пространном их расселенье

До времени царило

Насилие немое

Железного рока.

Робкая душа

Людская

В тяжких, темных

Пеленах дремала.

Земля была бескрайна —

Обитель богов,

Их родина,

Богата кладами

И чудесами.

От века высился

Их таинственный чертог.

Над голубыми

Горами утра

В священном лоне

Моря

Обитало солнце,

Всевозжигающий,

Живительный свет.

Старый мир. Смерть. Христос — новый мир. Мир будущего. — Его страданье. — Юность. — Благовествование. Воскресение. С людьми меняется мир. Завершение. — Воззвание.

Опорой мира блаженного

Был древний исполин.

Под гнетом гор

Лежали первенцы

Матери Земли —

Бессильные

В своем сокрушительном гневе

Против нового

Великолепного поколения богов

И против дружелюбных

Радостных людей.

Темного моря

Голубая глубина

Была лоном Богини.

Небесные сонмы

Заселяли, радостно вожделея,

Хрустальные гроты —

Деревья, реки,

Цветы и звери

Были не чужды человечности.

Слаще было вино,

Ибо цветущая божественная юность

Его ниспосылала человеку —

И пышные снопы

Колосьев золотых

Были дарованы богами.

Упоение любви,

Священное служенье

Небесной красоте.

Такова была жизнь,

Вечное празднество

Богов и людей.

Все племена

По-детски почитали

Нежный, изысканный пламень,

Как наивысшее в мире,

Но только одна мысль

К пирующим приблизилась, грозя,

И сразу растерялись даже боги.

Казалось, никому спастись нельзя.

Напрасно сердце сладкой ждет подмоги,

Таинственная жуткая стезя

Вела чудовище во все чертоги —

Напрасный плач, напрасные дары!

Смерть прервала блаженные пиры.

Чужд радостям глубоким и заветным,

Столь дорогим для любящих сердец,

Которые томленьем жили тщетным,

Не веря, что любимому конец,

Казалось, этим грезам беспросветным,

Бессильный в битве, обречен мертвец,

И сладкая волна живого моря

Навек разбилась об утесы горя.

И человек приукрашал, как мог,

Неимоверно страшную личину:

Прекрасный отрок тушит лампу в срок,

Трепещут струны, возвестив кончину;

Смыл память некий сладостный поток.

На тризне, подавив свою кручину,

Загадочную прославляли власть

И пели, чтоб в отчаянье не впасть.

Древний мир

Клонился к своему закату.

Отрадный сад

Юного племени

Процвел,

И ввысь

В поисках пустынной свободы

Не по-детски

Стремились взрослеющие люди.

Скрылись боги.

Одиноко, безжизненно

Коснела природа.

Обездушены ее законы.

Железной цепью

Строгих чисел,

Как прах, как дуновенье,

Рассеялся в понятьях

Безмерный цвет

Тысячекратной жизни.

Пропала

Покоряющая вера

И превращающая всё во всё,

Всесочетающая

Союзница небес

Фантазия.

Враждебно веял

Северный холодный ветер

Над застывшим лугом,

И воспарила родина чудес

В эфир.

В далях небесных

Засветилось

Множество миров.

В глубинной святыне,

В горней сфере чувства

Затаилась душа вселенной

Со стихиями своими

В ожиданье,

Когда забрезжит

Новый день

Всемирного великолепья.

Свет больше не был

Знаменьем небесным,

Обителью богов,

Облекшихся теперь

Покровом Ночи.

В плодоносном

Этом лоне

Рождались пророчества.

Среди людей

В народе, прежде всех

В презрении

Созревшем слишком рано,

Чуждавшемся упорно

Юности блаженно-невинной,

Явился новый мир

Ликом невиданным

В жилище

Сказочно убогом —

Сын первой Девы-Матери,

Таинственно зачатый

Беспредельным.

В своем цветении преизобильном

Чающая мудрость

Востока

Первой распознала

Пришествие нового века.

К смиренной

Царской колыбели

Указала ей путь звезда.

Во имя необозримого грядущего

Волхвы почтили новорожденного

Блеском, благоуханьем,

Непревзойденными чудесами природы.

Одиноко раскрывалось

Небесное сердце,

Обращено

К пылающему лону любви,

К высокому отчему лику,

Лелеемое тихой нежной матерью

В чаянье блаженном на груди.

С боготворящим пылом

Взирало пророческое око

Цветущего младенца

На дни грядущие

И на своих избранников,

Отпрысков Его Божественного рода,

Не удрученное земными днями

Своей участи.

Вскоре вокруг него сплотилось

Вечное детство душ,

Объятых дивно всемогущею любовью.

Вокруг Него

Цветами прорастала

Неведомая, новая жизнь,

Сближающая с Ним, —

Слова неистощимые,

Отраднейшие вести

Сыпались искрами

Божественного Духа

С приветных уст Его

С дальнего берега.

Под небом ясным Греции

Рожденный,

Песнопевец

Прибыл в Палестину

И предался всем сердцем

Дивному Отроку:

Тебя мы знаем, Отрок. Это Ты

На всех могилах наших в размышленье,

Отрадный знак явив из темноты,

Высокое сулил нам обновленье.

Сердцам печаль милее суеты.

Как сладостно нездешнее томленье!

Жизнь вечную Ты в смерти людям дашь.

Ты — смерть, и Ты — целитель первый наш.

Исполнен ликованья,

Песнопевец

Отправился в Индостан,

Унес он сердце,

Полное любовью вечной,

И в пламенных напевах

Излил его

Там под нежным небом,

Доверчивее льнущим

К земле.

И тысячи сердец

К себе привлек,

И тысячекратно

Благая весть ветвилась.

Вскоре после прощанья

С песнопевцем

Стала жертвою людского

Глубокого растленья

Жизнь драгоценная.

Он умер в молодых годах,

Отторгнутый от любимого мира,

От плачущей матери

И от своих друзей.

Темную чашу

Невыразимого страданья

Осушили нежные уста,

В жестоком страхе

Близилось рожденье

Нового мира.

В упорном поединке

Испытал он ужас древней смерти,

Дряхлый мир тяготел над ним.

Проникновенным взглядом

Он простился с матерью.

Простерлась к нему спасительная длань

Вечной любви,

И Он почил.

Всего несколько дней было окутано сплошною пеленою море

И содрогавшаяся суша.

Неисчислимые слезы пролили избранники,

И разомкнулась тайна.

Духи небесные

Подняли древний камень

С мрачной могилы —

Ангелы сидели над усопшим,

Нежный символ

Милых грез.

Восстал Он в новом Божественном величье,

Пробужденный, на высоты

Новорожденного мира.

Собственной рукой похоронил

Останки мира, с Ним умершего,

В покинутом склепе

И всемогущей силой водрузил на гробе камень,

Которого не сдвинет никакая мощь,

Всё еще плачут избранники Твои

Слезами радости,

Слезами умиленья

И бесконечной благодарности

У гроба Твоего —

Всё еще видят

В радостном испуге

Тебя — Воскресшего

Воскресшие с Тобою,

Видят, как Ты плачешь

В сладостном пылу,

Поникнув на грудь Матери блаженной

И на сердце

Верное друзей, —

Видят, как спешишь Ты, преисполненный томленья,

К Отцу в объятья,

Вознося юный

Род людской

И незапечатленный кубок

Золотого будущего.

Мать вскоре поспешила за Тобою

В ликовании небесном —

Она была первою

На новой родине

С Тобою.

Эпохи

С тех пор протекли,

И всё возвышенней

Блеск Твоего творенья;

Тысячи мучеников и страдальцев,

Исполнены верности, веры, надежды,

Ушли за Тобой.

Обитают с Тобою

И с Девой Небесной

В Царстве Любви

Священнослужители

В храме

Смерти Небесной.

Начиная отсюда, строфы в обеих версиях совпадают, за исключением некоторых несущественных расхождений. Строке «Из царства света вниз, во мрак» в окончательной версии предшествует название «Тоска по смерти», которым начинается шестой, заключительный гимн.

ДУХОВНЫЕ ПЕСНИ

Среди других произведений Новалиса «Духовные песни» отличаются своей законченностью, но при более пристальном изучении выясняется, что и они вытекают из одних произведений, переливаясь в другие. «Духовные песни» пишутся в основном в 1799 г., интенсивно взаимодействуя с другими начинаниями этого года, наиболее плодотворного для Новалиса. Невозможно установить, что чем предвосхищено, но последний из «Гимнов к Ночи» «Тоска по смерти» и заключительные строфы пятого гимна могли бы входить и в «Духовные песни». Очевидно также родство «Духовных песен» со стихами из романа «Генрих фон Офтердинген», в особенности с песней Генриха из второй части. При встрече с друзьями-романтиками 16 ноября 1799 г. Новалис читает «Духовные песни» вместе с «Христианством, или Европой», и если «Речь» Новалиса подвергается при этом строгой критике, «Духовные песни» вызывают единодушное одобрение и даже энтузиазм. Первоначально говорят о «Христианских песнях», что так или иначе подчеркивает их родство с «Христианством, или Европой», но при этом Шлейермахер, неодобрительно относясь к «Христианству, или Европе», восторженно принимает и пропагандирует «Духовные песни», что неудивительно: слагая свои «Христианские песни», Новалис явно вдохновляется «Речами о религии», вышедшими в том же, 1799 г.

В прозаических набросках, или заметках, связанных с «Духовными песнями», Новалис откровенно подчеркивает их проповедническую направленность:

«Христианские песни — проповеди-извлечения из старинных благочестивых писаний...»

Но проповедническая стихия не имеет для Новалиса ничего общего с догматической назидательностью; для него проповедь — именно стихия, то есть поэзия:

«И проповеди тоже никак не должны быть просто догматическими — они предназначены непосредственно для возбуждения священной интуиции — для оживления сердечной деятельности.

Проповеди и песни могут содержать истории, воздействующие религиозно по преимуществу.

Приготовительные, преподавательские и моральные проповеди относятся к другому жанру.

Истинными проповедями должно стать Божье Слово — вдохновения.

Религиозные явления — откровения в словах.

Покой, соборность, зодчество, обряд и музыка соответствуют этой цели. Истинная религия обнаруживается преимущественно через чистое, насыщающее, всеоживляющее вдохновение — оно всё возвышает своим теплом...

Песни и проповеди должны быть простыми, но при этом высокопоэтическими» (Novalis. Schriften: In 4 Bd. mit einem Begleitband. 3. Aufl. Darmstadt, 1977. Bd. 1. S. 178).

«Потребность в определенной, объективной религии» свидетельствует, вероятно, о влиянии Шлейермахера. В паралипоменах к «Духовным песням» сформулирован основополагающий принцип новалисовской теологии:

«Для истинной религиозности ничто не грех» (Ibid. S. 178).

Немецкие комментаторы соотносят каждую из «Духовных песен» с тем или иным событием в жизни автора или с конкретными событиями церковной жизни. Так, первое стихотворение обозначается как песнь адвента (адвент — первое из четырех воскресений, предшествующих западному Рождеству; адвентом начинается церковный Новый год). Второе стихотворение называют рождественской песнью. Третьим и четвертым стихотворением обозначен интимный религиозный опыт автора, запечатленный мистическим девизом: «Христос и София». В пятом стихотворении «отрок-паж Невесты Неневестной» осеняет земной шар фатою Марии-Софии и присоединяется к Христовым ученикам. Шестое стихотворение, трепетно личное, сочетает исповедь и исповедание веры как залог спасения. Седьмое стихотворение «Гимн» занимает особое место среди «Духовных песен». Его замысел и проблематика намечены раньше, во фрагментах 1798 г. В то же время само название «Гимн» сближает эту духовную песню с «Гимнами к Ночи». «Гимн» воспринимается как своеобразная квинтэссенция рукописной версии, как ее поэтический итог или эпилог (седьмой гимн после шестого), продолжая традиции духовной оды в свободных ритмах. При этом «Гимн» выпадает из сплошного стиха окончательной версии, опубликованной в «Атенеуме», подтверждая различие между стихами, пусть даже свободными, и литургическим Стахом. Комментаторы называют «Гимн» Песнью причастия. Восьмое стихотворение обозначается как Песнь Страстей Христовых, а девятое — как Пасхальная песнь. Десятое стихотворение называют Крестной Песнью. Одиннадцатое стихотворение можно называть Песнью Царства Божьего, а Песнью Троицы называют двенадцатое стихотворение, где дает себя знать влияние Якоба Бёме и духовной поэзии XVI—XVII вв. Тринадцатое стихотворение со своими подчеркнуто личными мотивами может обозначаться как Песнь любви к ближним, а заключительные два стихотворения в сочетании с песней Генриха из второй части романа образуют особый цикл, посвященный Богоматери. Этот цикл возводят к «Сикстинской Мадонне» Рафаэля; антропософская традиция полагает, что в личности Новалиса присутствует также Рафаэль.

Среди стихов Новалиса «Духовные песни» наиболее традиционны. В паралипоменах к ним Новалис пишет о почитании Библии и о чтении писаний доктора Лютера. На немецкой почве Библию трудно представить себе без перевода, осуществленного Мартаном Лютером, чьи духовные стихи, несомненно, предвосхищают «Духовные песни» Новалиса, какой бы критике Новалис ни подвергал Реформацию, включая лютеранство, в своем фрагменте «Христианство, или Европа».

«Духовные песни» получили широчайшее распространение в германском мире сразу после того, как первые семь из них были напечатаны в ноябре 1801 г. в «Альманахе муз». После этого «Духовные песни» входили в многочисленные сборники религиозных песнопений, как лютеранские, так и евангелические. «Гимны к Ночи» и «Духовные песни» в переводе Вячеслава Иванова впервые напечатаны в собрании его сочинений (Иванов В. Указ. соч. Т. IV). В моем переводе «Гимны к Ночи», а также «Духовные песни» (I, II, IV, VI, VII, VIII, IX, XIV, XV) были опубликованы впервые в антологии: Поэзия немецких романтиков / Сост., предисл. и коммент. А. В. Михайлова. М.: Художественная литература, 1985.

Перевод, который приводится в данной книге, осуществлен по изд.: Novalis. Geistliche Leider // Schriften: In 4 Bd. mit einem Begleitband. 3. Aufl. Darmstadt, 1977. Bd. 1. S. 159—177.

Мартин Лютер
ИЗ ГЛУБИНЫ МОИХ СКОРБЕЙ...

Из глубины моих скорбей

К Тебе, Господь, взываю.

Слух преклони к мольбе моей.

Я в муках изнываю.

Когда за первородный грех

Ты будешь взыскивать со всех,

Кто на земле спасется?

В небесном царствии Твоем

Лишь благодать всевластна.

И даже праведным житьем

Кичимся мы напрасно.

Не с горделивой похвальбой,

А со смиренною мольбой

Обрящешь милость Божью.

На Господа надеюсь я, —

Не на свои заслуги.

Зовет Его душа моя

В земном своем недуге.

Не нужно мне других наград.

Мой самый драгоценный клад —

Святое Слово Божье.

И пусть продлится долго ночь,

И снова на рассвете

Под силу с Богом превозмочь

Сомненья злые эти.

Иаковлев завет храни,

Который нам в былые дни

Дарован духом Божьим!

Пускай, блуждая наугад,

Мы нагрешили много,

Простится больше во сто крат

Тому, кто помнит Бога.

Бог — пастырь добрый, Бог спасет

Заблудший, грешный свой народ

От всяческих напастей.


ДЕТСКАЯ ПЕСНЯ НА РОЖДЕСТВО ХРИСТОВО

Я к вам прямехонько с небес.

Узнал я чудо из чудес.

Услышьте, люди, весть мою!

Я говорю, и я пою.

Младенец девою рожден.

На благо вам родился Он.

Хорош Младенец до того,

Что всюду в мире торжество.

Он всем спасение принес,

Господь наш Иисус Христос.

Он пострадать за вас готов.

Очистит вас Он от грехов.

Блаженство даст Он вам в удел.

Отец небесный так велел:

И днесь и присно и вовек

Живи на небе, человек!

По всем приметам это Он:

Беднее не сыскать пелён.

В убогих этих яслях Тот,

Кто на Себе весь мир несет.

Отныне радость наша — в Нем.

За пастухами в дверь войдем!

Приносит счастье Он один,

Благословенный Божий сын.

Ах, сердце, верь моим глазам!

Кто это в бедных яслях там?

Младенец этот, милый нам,

Христос, Господь, Спаситель Сам.

Привет, желанный гость, привет!

Не презирая наших бед,

Нисходишь к нашим Ты грехам.

За это чем Тебе воздам?

Господь, начало всех начал,

Творец вселенной, как Ты мал!

Осёл и вол траву жуют.

У них в кормушке — Твой приют.

Однако даже целый свет,

Где самоцветам счету нет,

Весь мир, где столько звезд блестит.

Христа младенца не вместит.

Ни бархата, ни багреца...

Охапка прелого сенца.

Но Ты, Небесный Царь, на нем

Во всем величии своем.

Христа всем сердцем узнаю.

Явил Ты правду мне Свою.

Богатство, слава, блеск мирской —

Ничто, Господь, перед Тобой.

Войди в меня, Спаситель мой,

Как возвращаются домой.

В смиренном сердце — Твой покой!

Нет, не расстанусь я с Тобой.

Не ведать мне печали впредь!

Я буду прыгать, буду петь.

Я в ликовании святом

Слагаю сладостный псалом.

Пою о Боге всеблагом,

О Божьем сыне дорогом.

Все войско райское поет,

Нам возвещая Новый год.

Песнь I. «Чем без Тебя я был бы в мире...»

В рукописи песне предшествует надпись: «С ним и без него» (вероятно, «с Ним и без Него», поскольку имеется в виду Христос). Песня сразу же начала исполняться на собраниях гернгутеров — секты, приверженцем которой был отец Новалиса. Вскоре после смерти сына барон Эразм фон Харденберг, выходя из церкви, спросил, кто автор этой чудно прекрасной песни, и был глубоко потрясен, когда в ответ услышал: «Ваш сын».

Песнь II. «Старина помолодела...»

Старина у Новалиса противостоит старению во времени и потому соотносится с молодостью, даже с детством, как в стихотворении «К Тику».

Песнь IV. «Прошлым дням, часам беспечным...»

В стихотворении представлено настроение Новалиса после смерти Софи фон Кюн.

Песнь VI. «Когда везде и всюду...»

Примечательно поэтическое противоречие, характерное для соборности по Новалису: «Один с Тобой пребуду» — «Придут со мною братья».

Песнь VII. Гимн

Название явно напоминает «Гимны к Ночи», первоначально также обозначавшиеся в единственном числе («Стихотворение» или «Гимн»). В «Гимне» достигается художественное совершенство, на которое ориентирована рукописная версия «Гимнов к Ночи». Создавая духовную оду в свободных ритмах, Новалис использует опыт Клопштока, о котором пишет в своих «Поэтицизмах»: «Произведения Клопштока кажутся по большей части вольными переводами и обработками из неизвестного поэта, выполненными очень талантливым, но лишенным поэтического дара филологом». «Гимн» как Песнь причастия предвосхищен одним из Теплицких фрагментов, написанных Новалисом в июле—августе 1798 г.: «Совместная трапеза — символическое действие единения. Все остальные способы единения, кроме брака, суть определенным образом направленные, определенные объектом и взаимно его определяющие действия. Напротив, брак есть независимое, полное единение. Всякое вкушение, поглощение или усвоение есть съедение, или съедение есть не что иное, как усвоение. Любое духовное вкушение может поэтому выражаться в съедении. В дружбе друг действительно питается своим другом или живет его личностью. Таково истинное обозначение тела, замещающего дух, — и на поминальной трапезе с каждым куском при участии смелой, сверхчувственной силы воображения съедается плоть, с каждым глотком выпивается кровь друга. Изнеженному вкусу нашего времени это может показаться настоящим варварством — но кто заставляет при этом думать о грубом, тленном мясе с кровью. Телесное усвоение достаточно таинственно, чтобы оказаться прекрасным образом духовного мнения — разве кровь и плоть на самом деле так противны и отвратительны? Поистине здесь нечто большее, чем золото и бриллианты, — и уже недалеко время, когда распространятся более высокие понятия об органической телесности.

Кто знает, каким изысканным символом является кровь? Как раз то отталкивающее, что присуще органическим членам, указывает на нечто весьма возвышенное. Мы содрогаемся перед ними, как перед призраками, и с детским ужасом чуем в этом странном смешении целый таинственный мир, давно знакомый нам.

Возвращаясь к поминальной трапезе, почему бы не предположить, что теперь плоть нашего друга может быть хлебом, а кровь — вином?

Так мы день за днем вкушаем гения природы, и каждая трапеза становится поминальной — питающей душу, как и тело, посредством таинственного преображения и обожествления на земле — “мистическим” оживляющим общением с жизненным абсолютом. Мы вкушаем Безымянного во сне — мы пробуждаемся, как дитя у материнской груди, и понимаем, что всякое утоление голода и жажды, всякое подкрепление сил даруется нам любовью и милостью; и воздух, питье, пища суть лишь члены несказанно милого существа» (пер. мой. — В. М.) (Novalis. Dichtungen und Prosa. Leipzig, 1975. S. 583—584).

Некоторые мысли и чаянья этого фрагмента и «Гимна» распознаются в мистериальной чувственности, исследованной В. В. Розановым. Летом 1799 г. Новалис предполагал написать не только христианские песни, но и христианские дифирамбы, первым среди которых мог оказаться «Гимн».

Песнь VIII. «Буду плакать, плакать вечно...»

Комментаторы полагают, что Новалис воспроизводит в этой песни стихотворный размер и структуру католической секвенции «Stabat mater dolorosa» («Стояла мать скорбящая»). Иногда песня Новалиса истолковывается как монолог Марии Магдалины.

Песнь XI. «Я не стремлюсь к другому кладу...»

Мотив клада или сокровища, столь органичный для Новалиса, переосмысливается здесь в духе Нагорной проповеди: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут; но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут; ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф. 6: 19—21).

Песнь XII. «Где ты, Целитель всех миров?»

Стихотворение выделяется среди других духовных песен своей необычной ритмикой. Интенсивное влияние Якоба Бёме, заметное в стихотворении, позволяет предположить, что оно написано в начале 1800 г., когда Новалис увлеченно читает этого мыслителя-поэта. Впрочем, Якоб Бёме не является единственным источником двенадцатой духовной песни. Поэтическую концепцию и отдельные строки Новалис заимствовал из церковного католического песнопения «Тоска праотцев по Мессии», автором которого был известный поэт XVII в. Фридрих Шпее фон Лангенфельд (1591—1635):

1

Спаситель, к нам с небес приди;

Врага, Господь, опереди!

Открой небесные врата

и двери вере во Христа.

2

Да снизойдут к нам небеса,

как благодатная роса;

благоуханный Ты елей

на дом Иакова пролей.

3

Зазеленеть, Господь, вели

горам и долам всей земли.

Сначала ключ, потом поток.

Спаситель разве не цветок?

4

Где Ты, целитель всех миров,

Надежда наша и Покров?

Храня высокий Твой престол,

Ты снизойди в наш скорбный дол.

5

Спаситель — солнце и звезда,

смотреть бы на Тебя всегда.

Ты, солнце, лишь Твои лучи

путь освещают нам в ночи.

6

Томимся в тяжкой мы нужде.

Куда ни глянем, смерть везде.

Даруй нам сильною рукой

у нас на родине покой.

7

Ты вечный избавитель наш.

Нам Ты добром за зло воздашь.

И в милосердии Твоем

Тебе хвалу мы воздаем.

(Пер. В. Микушевича)

Последняя строфа, по всей вероятности, является более поздним добавлением, но она печаталась в собраниях церковных песнопений, которыми мог пользоваться Новалис.

Песнь XIII. «Если тяжесть роковая...»

Эта духовная песнь перекликается с лирическим стихотворением Новалиса, посвященном его невесте Жюли фон Шарпантье:

К ЮЛИИ

Когда восторгом несказанным,

Твой спутник, я навек объят

И образ твой для сердца свят,

При этом будучи желанным,

Когда я твой и ты моя,

В чем усомнимся мы едва ли,

Когда друг друга мы избрали,

Любви взаимной не тая,

Рай на земле нам уготован,

Сладчайшим существом дарован.

Он движет нашею судьбою.

Кто может с Ним нас разлучить?

Так никому не омрачить

Союза нашего с тобою.

Не страшен даже смертный час

И неизбежные мытарства,

Поскольку здесь начало царства

Его небесного для нас.

И мы друг друга в предстоящем

В Его объятиях обрящем.

(Пер. В. Микушевича)

Сопоставление тринадцатой песни с этим стихотворением показывает, как исчезает различие между интимным переживанием и мистическим наитием, а сама смерть насыщается эротизмом, что придает последним стихам Новалиса особую магическую притягательность.

Песнь XIV. «Кто видел Твой пречистый лик...»

Эта песнь давала повод уподоблять Новалиса Рафаэлю, написавшему «Сикстинскую Мадонну».

Песнь XV. «И на иконах Ты прекрасна...»

Не исключено, что обе последние духовные песни, посвященные Деве Марии, по первоначальному замыслу Новалиса должны были входить во вторую часть романа «Генрих фон Офтердинген».

РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

Стихотворения Новалиса, не вошедшие ни в «Гимны к Ночи», ни в «Духовные песни», ни в роман, объединяются обычно под наименованием «Разные стихотворения» (в оригинале «Vermischte Gedichte» («Смешанные стихотворения»). Наименование это дано, по всей вероятности, Людвигом Тиком уже в 1802 г. Брат Новалиса Карл фон Харденберг оставил большую связку бумаг с неопубликованными стихами поэта, снабдив ее надписью: «Бумаги Фрица, написанные его собственной рукой, предназначенные для хранения. После моей смерти могут быть предоставлены лишь Тику и Фридриху Шлегелю». В наименовании «разные» или тем более «смешанные стихотворения» кроется намек на их второстепенность. Людвиг Тик выделяет лишь некоторые из них, между тем стихи Новалиса вряд ли можно считать разрозненными случайными опытами: каждое из них вписывается в грандиозное, незавершенное целое, которым является творчество поэта. Даже случайные стихотворения Новалиса — в сущности, стихотворения на случай, а именно такие стихотворения Гёте считал высшим родом лирической поэзии. Предполагают, что Новалис относил к собственным ранним стихам слова Клингсора, выдержанные в гётевском духе почти на уровне цитаты: «...чем отдаленнее и неведомее был предмет, тем больше хотелось мне петь о нем в юности. К чему же это приводило? К пустопорожнему, напыщенному словесному убожеству без малейшего поэтического проблеска». Возможно, Новалис временами оценивал свои юношеские стихи именно так, но, с другой стороны, он хранил их очень бережно, подчеркивая уже этой бережностью их значение для себя самого. Подготавливая стихи Новалиса к изданию, Фридрих Шлегель утверждал, что ищет среди них «зачатки хорошего, может быть, великого поэта». Это «может быть» сопутствовало лирике Новалиса слишком долго, заставляя исследователей колебаться в ее оценке. Поэт Новалис оставался в тени Новалиса-мистика, но Новалис-мистик никогда не приобрел бы такого значения и влияния, если бы не был поэтом, а в конце жизни над всеми другими его устремлениями верх берет как раз поэзия, которая, правда, никогда не была для него чистым искусством или только литературой: поэзия, вбирая в себя философию и мистику, образует мир и знаменует присутствие в нем Бога.

По свидетельству брата, Фриц писал стихотворения уже на двенадцатом году своей жизни. Ранними стихотворениями Новалиса принято называть стихотворения, написанные в 1788—1790 гт. Этот период в творчестве Новалиса обнаруживает неожиданное сходство с лицейским периодом Пушкина. Юный Фридрих отдает дань всем тогдашним веяньям и влияниям от анакреонтики до духовной оды. При этом, как правило, не приходится говорить о простом подражании. Новалис откликается на мотивы других поэтов, осваивает их, усваивает с невероятной, ненасытной восприимчивостью. Среди поэтов, особенно существенных для молодого Новалиса, исследователи называют Рамлера, Клопштока, Бюргера, Виланда, Шиллера. Новалис так или иначе осмысливает античную, французскую, английскую, итальянскую поэтическую культуру. Нет ни одного направления тогдашней поэзии, которое не оставило бы следа в его творчестве: просветительство, рококо, чувствительность, пиетизм, оссианизм. В 12 лет Фридрих уже обладает основательными познаниями в латыни и в греческом, со временем он переведет фрагменты из «Илиады», Вергилия, Горация, Феокрита, легендарного Орфея. Особенно плодотворным для Новалиса окажется погружение в родную немецкую традицию, в XVII и в XVI век, в поэзию барокко и в Якоба Бёме. Но Новалис не останавливается на этом, углубляясь в более отдаленное и не менее живое прошлое. Через миннезингеров он сближается с трубадурами и таким образом открывает пути, ведущие в XX век. В немецкую поэзию должны были прийти символисты и экспрессионисты Стефан Георге, Райнер Мария Рильке, Готфрид Бенн, чтобы всеми своими смысловыми нюансами заиграли последние стихи Новалиса, связующее звено между романтизмом и экспрессионизмом.

Именно в разных, или в смешанных, стихотворениях Новалиса отчетливо проступает одно поразительное обстоятельство. Новалис, этот певец Ночи и Смерти, совершенно чужд пессимистической традиции, которая вскоре после него заявит о себе именами Леопарди и Шопенгауэра. Уникальная особенность Новалиса — упоительное, экстатическое жизнеутверждение, которому нисколько не мешает полное отсутствие иллюзий относительно собственной неизлечимой болезни и неизбежной смерти. Напротив, жизнелюбие Новалиса усугубляется приближением смерти. Смерть как будто опьяняет его, придавая вкус уходящей, но непреходящей жизни. Новалис пишет: «Жизнь — начало смерти. Жизнь дана лишь ради смерти. Смерть — одновременно окончание и начало, одновременно разлука и ближайшее самосочетание. Смертью завершается ограничение» («die Reduktion». Слово это может означать также «восстановление»). И это не просто теоретическая декларация или мистический парадокс. Абсолютный синтез жизни и смерти реально осуществляется в поэзии Новалиса, и смерть становится для него не только окончанием, но и началом, когда не остается ничего, кроме поэзии. Вот почему ни одно произведение Новалиса не заканчивается: его продолжение следует за пределами жизни. Если для Марселя Пруста творчество — обретение времени, которое все равно проходит (на то оно и время), то для Новалиса поэзия — вселение вечности во время или наше переселение в родную вечность. В этом экзистенциальное значение Новалиса для каждого человека, ибо ни один человек не уйдет от проблемы смерти, и никакая спиритуалистическая «жизнь после смерти» не снимает этой проблемы. Согласно Новалису, только поэзия дает человеку возможность жить одновременно в смерти и вне смерти, что Новалис продемонстрировал своим примером, успев засвидетельствовать свой опыт: «Вижу путь наш бесконечный...»

Многие стихотворения Новалиса, в особенности ранние, лишены точных датировок. Этим Новалис напоминает своих любимых индийских поэтов, пренебрегавших датами как тщетной данью мнимому времени.

Перевод осуществлен по изд.: Novalis. Vermischte Gedichte // Schriften: In 4 Bd. mit einem Begleitband. 3. Aufl. Darmstadt, 1977. Bd. 1. S. 469—546.

К ЛИПЕ

Своей ритмомелодикой стихотворение предвосхищает Эйхендорфа и Мерике. Имение Обервидерштедт, в прошлом женский монастырь, принадлежало прадеду поэта. В парке, окружавшем замок, высилась липа, которую Новалис очень любил.

ХАРАКТЕР МОЕЙ БУДУЩЕЙ ЖЕНЫ

Шуточное стихотворение, в котором чувствуется глубоко интимный тон. Пристальный интерес к браку и к семейной жизни характерен уже для раннего Новалиса.

БЕГ ПО ЛЬДУ

У Клопштока было стихотворение с таким же названием, но стихотворение Новалиса отличается от него во всем остальном.

ДВЕ ДЕВИТТЫ

Яркий образец ранней новалисовской лирики.

ПЕСНЯ ПРИ КУПАНЬЕ

Комментаторы проводят параллель со стихотворениями Штольберга и Якоби, подчеркивая превосходство Новалиса. В стихотворении намечаются творческие достижения позднего Новалиса, обретавшего в чувственности таинственный смысл жизни.

ДЬЯВОЛ

Стихотворение написано на бумаге с водяным знаком, указывающим 1790 г. Оно впечатляет вкусом к яркой реалистической детали, что часто недооценивается, когда заходит речь о Новалисе. Молодой поэт иронизирует над просветительством, истинным представителем которого выступает не «бездельник, bel esprit», а мошенник, выдающий пустоту за дьявола или дьявола за пустоту. В стихотворении в то же время уже намечается проблематика «Учеников в Саисе». Увидеть под покрывалом возлюбленную или самого себя — значит избежать пустоты, которая и есть дьявол.

ЖАЛОБА ЮНОШИ

Первое опубликованное стихотворение Новалиса (журнал Виланда «Немецкий Меркурий», апрель 1791 г.).

ДОРЕ

Стихотворение написано между серединой января и серединой августа 1800 г. Иоганна Доротея (Дора) Шток — дрезденская художница, писавшая портрет Жюли фон Шарпантье, с которой Новалис был помолвлен. Первый издатель этого стихотворения Фридрих Ферстер писал: «Самое удивительное, оставившее след в стихотворении, было то, что Новалис, когда уже клонился цветок его жизни, не имел об этом представления, опасаясь лишь раннего увядания своей любимой Жюли, хотя она была свежа и здорова. Его высшим желанием было видеть запечатленными в картине дорогие черты возлюбленной». Это свидетельство современника недостоверно в одном. Новалис вполне сознавал, что «клонится цветок его жизни», выражаясь словами Фридриха Ферстера, и желал бессмертия себе и своей невесте в искусстве, ибо «здесь начало царства Его небесного для нас» (см. коммент. к «Духовным песням», XIII).

ПОЭЗИЯ

Написано предположительно в октябре 1799 г. в оригинале «Das Gedicht». Так Новалис первоначально называл «Гимны к Ночи». «Горняя жизнь в голубом облаченье» напоминает голубой цветок из романа, которому явно родственна символика стихотворения.

К ТИКУ

Стихотворение написано в начале 1800 г. и посвящено знакомству с творчеством Якоба Бёме, которого Новалис узнал, по собственному признанию, благодаря Тику.

ПОЗНАЙ СЕБЯ!

Стихотворение написано 11 мая 1798 г. (по другому предположению, в июне—июле 1800 г.) и подытоживает занятия Новалиса алхимией. Оно может истолковываться двояко: всё сводится к одному или всё выводится из одного.

ЗАЗЕЛЕНЕЛ ПУСТЫННЫЙ ЛУГ

Написано весной 1800 г. В стихотворении представлена навеянная Якобом Бёме «могучая весна», о которой Новалис писал Тику 23 февраля 1800 г.

ПОКРЫЛИ НЕБО ТУЧИ

Стихотворение написано на том же листе, что и предшествующее (песнь весны — песнь лета).

ВИЖУ ПУТЬ НАШ БЕСКОНЕЧНЫЙ

Написано поздней осенью 1800 г. С последними четырьмя строками перекликаются «Два голоса» Ф. И. Тютчева:

Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги:

Бессмертье их чуждо труда и тревоги;

Тревога и труд лишь для смертных сердец...

Для них нет победы, для них есть конец.


Загрузка...