ДОПОЛНЕНИЯ

УЧЕНИКИ В САИСЕ

Глава первая УЧЕНИК

Причудливы стези людские. Кто наблюдает их в поисках сходства, тот распознает, как образуются странные начертания, принадлежащие, судя по всему, к неисчислимым, загадочным письменам, приметным повсюду: на крыльях, на яичной скорлупе, в тучках, в снежинках, в кристаллах, в камнях различной формы, на замерзших водах, в недрах и на поверхности гор, в растительном и животном царстве, в человеке, в небесных огнях, в расположении смоляных и стеклянных шариков[176], чувствительных к прикосновению, в металлических опилках вокруг магнита и в необычных стечениях обстоятельств. Кажется, вот-вот обретешь ключ к чарующим письменам, постигнешь этот язык, однако смутное чаянье избегает четких схем, как бы отказывается отлиться в ключ более совершенный. Наши чувства как бы пропитаны всеобщим растворителем[177]. Лишь на мгновение твердеют наши влечения и помыслы. Таково происхождение чаяний, однако слишком быстро все тает вновь, как прежде, перед взором.

До меня донеслись такие слова: «Лишь неведеньем обусловлено неведомое; неведенье — это исканье, располагающее искомым, так что искать уже нечего. Языком не владеют потому, что язык сам собой не владеет и не желает владеть; истинный санскрит[178] — речь ради самой речи; это не что иное, как упоение речью».

Вскоре после этого некто произнес: «Истолкования противопоказаны священным письменам. В совершенной речи сказывается преизбыток вечной жизни, а для нас такое писание созвучно первозданным тайнам, ибо в таком писании слышна всемирная гармония». Вне сомнения, голос вещал о нашем учителе[179], ибо ему дано сочетать приметы, разрозненные повсюду. Необычный свет вспыхивает в его взорах, когда нам явлены возвышенные руны и учитель заглядывает нам в глаза, не озарилось ли уже наше внутреннее небо, позволяя отчетливо читать предначертанное. Когда наше уныние подтверждает, что тьма все еще непроглядна, он ободряет нас и сулит упорной, непоколебимой зоркости торжество в будущем. Охотно вспоминает он, как в детстве был одержим неусыпным стремлением изощрять, напрягать, обогащать свои чувства. Он всматривался в звезды и, как умел, передавал на песке их приметы и местоположение. Без устали смотрел он в море небесное, и ему никогда не надоедало наблюдать эту синеву, эти волны, эти тучи и лучи. Он искал камни, цветы, насекомых и в разных сочетаниях раскладывал свои находки. При этом не упускал он из виду людей и зверушек, сидел на морском берегу, облюбовывал раковины. Настороженно внимал он своей душе и помыслам. Невдомек ему было, куда душа стремится, томясь. Повзрослев, он странствовал, исследовал чужие края, чужие зыби, чужие небеса, невиданные светила, незнакомые растения, зверей, иноземные народы, углублялся в пещеры, в разноцветных наслоениях и пластах изучал состав земли, лепил из глины прихотливые подобия скал. И везде убеждался, что ему ничто не чуждо, какие бы странные союзы и соединения ему ни встречались: в нем самом уживалось не меньше загадок. Вскоре он обнаружил во всем взаимодействии скрещенья, соответствия. Тогда он уже понял: ничего не существует порознь. Чувственные свидетельства едва вмещались в необозримые красочные видения, в которых совпадали слух, зрение, осязание, мысль[180]. Ликуя, он сопрягал инородное. В звездах видел людей, а в людях звезды, в камне угадывал зверя, а в облаке злак; он постигал игру явлений и стихий, он изведал, что, где и как обнаруживается; ради ладов и звуков он умел уже затронуть струны.

Что он такое теперь, от него не узнаешь. Он только внушает нам, что мы сами, руководствуясь его указаниями и своими побуждениями, изведаем пройденный им путь. Кое-кто из наших распростился с ним, вернулся в родительский дом и поступил в учение ради хлеба насущного. Иных он сам направил, не сказав нам куда: это его избранники. Кто пробыл с ним недолго, кто подольше. Один был еще ребенком[181], а учитель хотел уступить ему свое место. В его больших темных глазах таилась небесная голубизна, лилейная кожа излучала свет, кудри вились, как прозрачные тучки на закате. Его голос проницал нас до самого сердца, и мы были бы рады одарить его нашими цветами, камнями, перьями. Его улыбка отличалась неизъяснимой значительностью, в его присутствии мы испытывали таинственное блаженство. «Он еще возвратится, — предрек учитель, — чтобы не покидать нас; тогда уроков больше не будет». Учитель назначил ему провожатого; тот нередко вызывал прежде наше сожаление. Никто не видел его веселым; сколько лет провел он здесь, а ни в чем не преуспел; когда мы выходили на поиски кристаллов или цветов, они ему не попадались. Он был близорук, разноцветные узоры у него не выходили. Он то и дело разбивал что-нибудь. Однако своей наблюдательностью и чуткостью он превосходил всех остальных. Еще до того, как в нашем кругу гостил ребенок, было время, когда он приободрился и явил неожиданную сноровку. В один прекрасный день он удалился, печальный, и мы напрасно ждали его к ночи. Мы очень тревожились о нем, когда вдруг на рассвете в ближней роще раздался его голос. Ликованье звучало в торжественной песне нам всем на удивленье; учитель обратил своей взор к Востоку, таким он мне едва ли явится снова. Вскоре мы окружили счастливца, который, сияя невыразимым восторгом, держал невзрачный камешек причудливого вида. Когда находка оказалась в руках учителя, он долго целовал ее, обвел нас влажными глазами и заполнил этим камешком пустовавшее средоточие сверкающих узоров.

Эти мгновения останутся в моей памяти навеки. Наши души как бы мельком восприняли ясное предвестие иного дивного мира. Моя сноровка тоже оставляет желать лучшего, другим как будто бы доступнее сокровища природы. Зато ко мне благоволит учитель; он разрешает мне сидеть и думать, когда искатели уходят. Опыт учителя мне до сих пор неведом. Все меня влечет в меня же самого. Второму голосу я внял, сдается мне, постигнув некий смысл. Мне по душе диковинные россыпи и начертанья в залах, только, мнится мне, это всего лишь ризы, пологи, оклады, предвещающие образ чудотворный, божественный; он вечно в моих мыслях. Их я не собираю, мне бы разобрать их. Мне думается, это вехи, указующие путь в святилище, где сном глубоким объята дева, ею дух мой бредит. От учителя об этом я не слышал никогда и с ним не поделюсь моею неизреченной тайной. Довериться бы мне тому ребенку, лик его неким сходством обнадеживал меня, при нем во мне все прояснялось. Побыл бы он здесь подольше, я бы лучше в себя вчитался. Быть может, мое сердце разомкнулось бы, язык обрел бы свободу. Сопровождать ребенка тоже был бы я не прочь. Не довелось мне с ним отправиться. Не знаю, сколько времени я здесь пробуду. Не остаться бы мне здесь навеки. От самого себя таюсь, однако до глубины души проникся я верой: здесь обрету я то, что вечно меня влечет, она близка. Когда сопутствует мне вера, все сочетается ради меня в одном высоком образе, в неведомой гармонии, все к одному пределу стремится. Все тогда мне сродно, все дорого, то, что казалось мне далеким в разобщенье, вдруг дается в руки, как предметы обихода.

Не приобщен я к разобщенью, единеньем подобным и привлечен, и отстранен я. Не способен и не склонен я понимать учителя. Люблю в нем эту непонятность. Уверен я, он мне сочувствует; не помню, чтобы он противоречил моим порывам или моим стремлениям. Он скорее предпочел бы, чтобы мы избрали сами свой путь; нехоженым путем идут к неведомым пределам, нет пути, который не кончался бы в чертоге на родине священной. И мне бы выполнить мое предначертанье:[182] когда, согласно письменам, не приподнять нам, смертным, полога, искать бессмертия нам надлежит; кто полога поднять не чает, тот недостоин зваться учеником в Саисе.

Глава вторая ПРИРОДА

Наверное, далеко не сразу решились люди определить общими наименованиями многообразные предметы своих чувств, при этом выделив самих себя. Опыт бы содействовал совершенствованию навыков, а навыки всегда разграничиваются, обособляясь, что с большой наглядностью можно уподобить преломлению светового луча. Так наше внутреннее существо разобщается в отдельных способностях, и подобное разобщение лишь усугублено дальнейшим опытом. Не признак ли старческой хворости в нынешнем человечестве эта немощь, для которой уже несовместимы краски собственного духа, так что не удается играть в древнюю естественность[183] и вкушать неизведанное в бесчисленных соединениях. Чем глубже согласие, тем оно привлекательнее для стихийных начал и воплощений, готовых впасть в него со всей своей неповторимой цельностью; каково восприятие, таково и впечатление; вот почему на заре человечества единосущное, родственное, союзное угадывалось едва ли не во всем; живейшее своеобразие не могло не сказываться в миросозерцании; сама природа веяла в любом человеческом поступке; окрестная вселенная не только не опровергала воображаемого, а, напротив, лишь в нем находила свое истинное выражение. Думы наших предков со своей направленностью и внешней предметностью, стало быть, остаются для нас органическим проявлением самого земного бытия, изобразившегося в них как достоверное былое, и нам не найти более целесообразных приспособлений, когда мы намерены точнее исследовать изначальную соразмерность мироздания в его прежнем взаимосодействии с теми, кем оно населено. Мы заметили, что человеческая пытливость сразу же обратилась к наиглубокомысленнейшим загадкам, а ключ к этому чудесному чертогу виделся то в изначальном скоплении действительных данностей, то в некоем соответствии воображаемого и неизведанного. Нельзя при этом не засвидетельствовать общего чаянья обрести искомое в текучем, безвестном и зыбком[184]. Устойчивая вещественность в своей громоздкой неуклюжести, пожалуй, давала разуму достаточный повод усматривать в ней подчиненное второстепенное бытие. Добросовестного мыслителя[185], впрочем, весьма скоро озадачило непредвиденное препятствие: как вывести образы из этой зыбкой, безбрежной стихии? Мыслитель готов был счесть развязкой некую слитность, сводя первоосновы к неизменным, четким частицам, дробным сверх всякого представления, предполагая, что непомерный объем составляется из этих мельчайших брызг, пускай при участии начал, свойственных разуму, стихий, влекущих и отвращающих. Обоснованию подобных гипотез предшествуют, очевидно, сказания и песни, изобилующие яркими, наглядными подробностями; люди, боги, звери выступают как содружество искусников, а происхождение вселенной засвидетельствовано подкупающей простотой повествования. Во всяком случае, так мы убеждаемся, что вселенная — произведение в своей изначальной произвольности, а даже для тех, кто пренебрегает своенравным племенем вымыслов, такое зрелище не лишено знаменательности. Отождествление вселенского и человеческого в едином свершении, когда везде прослеживаются человеческие обстоятельства и свойства, — вот идея, чьими преобразованиями сближаются отдаленнейшие эпохи, ибо за нее как будто говорят ее обаяние и доходчивость. Да и сама произвольность природы едва ли не восполнена идеей человеческой личности, чья человечность в своей определенности, кажется, меньше всего противится постижению. Должно быть, потому истинная любовь к природе предпочитает прочим ухищрениям поэтическое искусство, в котором дух природы сказывается откровеннее. Неподдельная поэзия позволяет читателю или слушателю ощутить, как действует сокровенная осмысленность, приобщая к небесной телесности, возносящейся в самой природе превыше нее. Естествоиспытатели и поэты всегда составляли как бы особую народность, сплоченную общим языком. То, что естествоиспытатели накапливали в совокупности, сочетая свои находки в продуманном изобилии, поэты приготовляли как насущное продовольствие для человеческих алчущих сердец, вычленяя и чеканя из непомерной природы множество уменьшенных, неповторимых, привлекательных подобий. Пока поэты не долго думая увлекались преходящим и зыбким, естествоиспытатели, разъяв острыми лезвиями сокровенную соразмерность, силились вникнуть в сочленения. Дружелюбная природа, умерщвляемая руками естествоиспытателей, только дергалась, словно безжизненное тело, однако, вдохновленная поэзией, как возбудительным вином, она не таила своих священнейших, отраднейших наитий, воспарив над своей повседневностью, достигала небес; вещая танцовщица была рада каждому гостю и, развеселившись, не скупилась на дары. Так природа упивалась райскими радостями с поэтом и обращалась к естествоиспытателю, не иначе как захворав и вознамерившись покаяться. Зато при этом она не уклонялась ни от каких вопросов и по достоинству ценила своего трезвого, твердого собеседника. Следовательно, тот, кто стремится постигнуть ее сокровенное чувство, наверное преуспеет, застав ее среди поэтов: скрытности как не бывало, и обнаруживаются все чудеса ее сердца. Однако тот, кто к ней не привержен душевно, кто лишь восхищен или озадачен тем или иным ее свойством, больше узнает, пристально осматривая ложе ее недуга или ее гробницу.

Природа ничуть не менее своеобычна в причудливом общении, чем тот или иной человек: если с детьми природа ведет себя как дитя, непринужденно приноравливаясь к детскому сердцу, то божеству природа предстает как божество, которому доступна духовная высота. Сказать, что некое естество наличествует, — значит уже позволить себе недопустимую выспренность, ибо чем больше ищешь достоверности в рассуждениях и толках о естестве, тем безнадежнее теряется естественность. Хорошо, если страсть к целостному познанию природы возвысится до тоски, до трепетной, смиренной тоски, которую едва ли отвергнет эта застывшая отрешенность, позволяя хотя бы в будущем уповать на более теплую взаимность. Весь наш внутренний мир — сфера неизъяснимого веянья, чей источник в неисчерпаемых недрах. Когда вокруг нас простирается дивная природа, воспринимаемая и не воспринимаемая нами, в этом веянье мы склонны слышать призыв ее, наше с ней сочувствие, только одному мерещится родина, окутанная этими голубыми недоступными тенями, юношеская любовь, родители и родичи, старая дружба, былые отрадные годы, а другому представляются нездешние, обетованные сокровища, и в чаянье затаенной, грядущей, изобильной жизни он уже раскрывает объятья вожделенной новизне. Далеко не все способны сохранять спокойствие среди таких великолепий, стремясь постигнуть лишь само это зрелище в его целостности и слаженности, в дробных частностях не теряя из виду сверкающих уз, поддерживающих стройную сплоченность отдельных органов, так что это убранство, наподобие светильника при богослужении возносящееся над зияющей тьмою, своей одушевленностью вознаграждает бескорыстного наблюдателя. Так различается природа в созерцании, и если с одной стороны она прельщает забавной причудой или угощением, с другой точки зрения восприятие природы оборачивается возвышеннейшим вероисповеданием, наделяя человеческую жизнь целью, ладом и смыслом. Уже в детстве рода человеческого среди некоторых племен проявлялось глубокомыслие, усматривавшее в природе олицетворение божества, тогда как беспечные соплеменники предпочитали воздать должное лишь ее гостеприимству: упивались воздухом, как вином, по ночам затевали танцы при светочах звезд, в животном и растительном мире находили разве что изысканные кушанья, словом, довольствовались хорошей поварней и кладовой, не замечая безмолвного таинственного капища. Иные, впрочем, шли дальше в своих размышлениях, выявляя в нынешней природе начала великие, но запущенные, денно и нощно в творческих исканиях восстанавливая ее совершеннейшие прообразы. Каждый из них участвовал по-своему в решении необъятной общей задачи: кто надеялся воскресить заглохшие, забытые лады древес и дуновений, кто воплощал в каменных и бронзовых изваяниях свои чаянья, провидя новую красоту рода человеческого; выбирали утесы покрасивее, чтобы вновь превратить их в обители, возвращали дневному свету клады, таившиеся в подземельях, укрощали неудержимые потоки, обживали суровую морскую зыбь, возрождали в бесплодных местностях прежнюю роскошную флору и фауну, умеряли половодье в лесистых поймах, разводили редкостные цветы и овощи, распахивали целину, чтобы почва зачала, восприняв живительное величье и пылкое сиянье, приобщали краски к прелестной упорядоченности в картинах и взаимодействиях, а дебри, луговины, родники, утесы — к былому благообразию садов, вдыхали музыку в живые органы, чтобы они развивались, пробужденные в сладостном трепете, оберегали беззащитных, заброшенных, не чуждых человечности животных, избавляли дубравы от прожорливых страшилищ, этих уродливых детищ извращенного воображения. Природа не замедлила усвоить былую приветливость; сделавшись мягче и отраднее, она охотно утоляла людские вожделения. Исподволь ее сердце заволновалось в знакомом человеческом порыве, ее мечтанья прояснились, и она, как прежде, преодолевала свою замкнутость, не оставляя без ответа доброжелательную любознательность; уже чудится неспешный возврат золотой старины[186], когда природа благоприятствовала людям, утешала их, священнодействовала, творила ради них чудеса, разделяя с людьми обитель, где в наитии свыше человек обретал бессмертие. Еще навестят землю созвездия, враждовавшие с ней в пору вековых затмений, солнце перестанет возносить свой властный скипетр и присоединится к другим звездам[187], встретятся все племена вселенной, разрозненные так давно. Свои обретут своих, изживется старое сиротство, что ни день, то будут новые свиданья, новые ласки; тогда на земле объявятся некогда отшедшие, нет холма, где не занимался бы пробужденный пепел, везде возгорается жизнь, старые домашние очаги восстанавливаются, старина молодеет, былое — лишь будущая греза непреходящего, неоглядного Сегодня[188]. Кто старается превозмочь дикость природы, тот, сородич и единоверец остальных, посещает художника в его мастерской, улавливает повсюду внезапные проявления поэтического искусства, свойственного всем сословиям, наблюдает природу неустанно, сближается с нею, покорствует всем ее мановениям, по малейшему знаку рад отправиться в тягостный путь, какие бы затхлые склепы ни предстояло миновать, ибо неописуемые клады ждут его несомненно, огонек рудничной лампы не шелохнется, достигнув цели, и не предугадаешь заранее сокровенных небес, являемых обаятельной хранительницей земных недр. Очевидно, безнадежнее других теряет верное направление тот, кто возомнит себя знатоком неведомого, вкратце пересказывая его устав и якобы никогда не заблуждаясь. Истина не открывается ни одному из тех, кто обособился, подобно острову, избегая при этом усилий. Нечаянно преуспевает лишь ребенок или тот, кто младенчески прост в своих безотчетных поступках. Длительная, неуклонная приверженность, наблюдательность, изощренная и непредвзятая, чуткость к неуловимым залогам и приметам, проникновенное поэтическое одушевление, утонченная чувствительность, сердце, бесхитростное в страхе Божьем, — все это необходимо, чтобы сблизиться с природой, обычно отвергающей необоснованные притязания. Мудрый согласится, что человечество едва ли доступно для постижения, пока человечность не вполне расцвела. Чувствам противопоказано усыпление, и, даже если не все они пробуждаются одновременно, их следует упражнять, а не подавлять, иначе они притупятся. Как дарование живописца уже угадывается в неутомимом отроке, разрисовывающем стены и гладкий песок, чтобы насытить очертания многоцветной красочностью, так вселенская мудрость уже дает себя знать в человеке, не упускающем из виду ни одного предмета в природе, в любопытном, зорком, способном накапливать броское и ликовать, когда благоприобретенное искусство обогащается новым наблюдением, навыком или сведением.

Правда, иные полагают, что слишком хлопотно гнаться за природой в ее непрерывном разобщении, не говоря уже о том, что такое начинание не предвещает ничего доброго, ничем не обнадеживает и никуда не ведет. Если в плотном веществе невозможно выявить последнюю неделимую частицу или тончайшую нить в его ткани, так как все убывает и возрастает, исчезая в беспредельном, столь же неисчерпаемы вещественность и движение: нет конца разновидностям, сочетаниям, единичным случаям, озадачивающим нас. Если нам видится неподвижность, значит, мы устали напрягать наше внимание и не дорожим больше сокровищем времени, наблюдаем от нечего делать, вычисляем скуки ради, и недалеко уже до настоящего бреда, когда вот-вот сорвешься в смертельную пропасть. Да и как ни углубляйся в природу, везде увидишь зловещие жернова уничтожения, всеобъемлющий круговорот, гигантский безысходный смерч, ненасытное, всепоглощающее неистовство, губительное исчадие бездны; редкие проблески только усугубляют угрозу тьмы, и нельзя не обмереть при виде стольких пугал. Где человек, там и смерть, как единственное спасение, иначе следовало бы считать безумного блаженнейшим. Куда, как не в пропасть, влечет сам порыв к постижению этого всеобъемлющего двигателя, именно в таком порыве кроется опасность: стоит поддаться соблазну, и сразу же начинает засасывать некое подобие усиливающегося водоворота, никогда не отпускающего своих жертв, так что гнетущая тьма неотвратима. Такую ловушку подстраивает лукавая природа, на каждом шагу норовя извести ненавистный человеческий рассудок. Хорошо еще, что люди в своей неискушенной простоте, как дети, не обращают внимания на бури, грозящие со всех сторон обжитому покою и ежеминутно готовые все сокрушать. Разве что благодаря стихийной междоусобице в самой природе поныне сохранился человеческий род, однако великий срок неминуем; не останется ни одного человека, который не предпочел в единодушном великом порыве вместе с другими преодолеть свою горестную участь, взломать свое мрачное узилище, бескорыстно отвергнув свое земное достояние, избавить себя и себе подобных от исконного гнета ради лучшей обители, где от века простирается спасительный отчий покров. По крайней мере, такой конец менее унизителен для человечества, ибо он предупредит неминуемую жестокую гибель или одичание в последовательном распаде всех умственных способностей, то есть в исступлении, что хуже гибели. Чтобы освоиться со стихийными началами, с миром животным и растительным, с горами и зыбями, человеку нельзя не опуститься до сходства с ними, а дух природы в том и проявляется, что присваивает, искажает, разлагает божественность и человечность в необузданных стихиях своего жуткого ненасытного произвола: что еще доступно зрению, если не руины былого величия, последки жуткого пиршества, да и ради этого не расхищено ли небо?

«Хорошо же, — говорят отважнейшие, — объединившись, давайте изнурим такую противницу в долгой, тщательно рассчитанной борьбе. Попробуем, не поддастся ли природа вкрадчивой отраве. Да вдохновит исследователя возвышенная доблесть, которую не страшит отверзающаяся бездна, когда согражданам грозит опасность. Искусство втайне уже не раз побеждало природу, так что не отступайте, учитесь по-своему завязывать сокровенные узы, дабы природа сама себя пожелала. Не пренебрегайте стихийными распрями, они позволят вам надеть ярмо на природу[189], как на пресловутого огнедышащего быка. Ей нельзя не признать вашего главенства. Сынам человеческим надлежит упорствовать и веровать. Общие искания сблизят с нами наших отпавших братьев, звездное коловращение будет вращать прялку нашей жизни, и новый Джиннистан[190] там созиждется для нас по нашей воле усердием наших служителей. Пускай же разрушительное буйство природы нас обнадеживает, а не удручает; она сама взыскует нашей власти и дорого искупит свое неистовство. Упьемся свободой, воодушевляющей нашу жизнь и нашу смерть; вот истоки потопа, укрощающего нашу жизнь и нашу смерть; вот истоки потопа, укрощающего природу, омоемся же, чтобы возродиться и окрепнуть ради доблестных деяний. Здесь положен предел зверству этого страшилища; самая малость свободы сковывает, ограничивает, упорядочивает разорительную дикость».

«Это верно, — соглашаются некоторые, — больше негде искать чудодейственного. Вот родник свободы, к ней влекутся наши взоры; лишь в этой незамутненной, неисчерпаемой, чарующей прозрачности явлена целость мирозданья, здесь омовенье трепетных духов, души зримы здесь все до одной, здесь можно видеть все сокровища и клады. Зачем же обследовать в томительном усилье тусклую видимость вселенной? Куда яснее вселенная в самих нас[191], в этом роднике. Здесь в прозренье выступает подлинная суть необозримого, запутанного, красочного действа, и, когда мы углубляемся потом в природу, обогащенные своими взорами, для нас неведомого нет, нет ликов, чуждых нам, нет заблуждений. Взаимопонимание не нуждается в длительном опыте, довольствуясь малейшим сопоставлением, редкими следами на песке. Нет в мире ничего, кроме великой грамоты, которую мы научились читать, и нас ничто не застигнет врасплох, ибо мы заранее постигли, как идут всемирные часы. Лишь нас одних вполне пьянит природа, ибо мы не пьянеем никогда, не ведаем горячечного бреда и нашей просветленной трезвостью защищены от колебаний и сомнений».

«Другие говорят несуразное, — наставляет последних строгий собеседник[192]. — Неужели они не замечают, как достоверно запечатлено природой их существо? Они только изнуряют самих себя неистовым суемудрием. Им невдомек, что за природу они принимают свое тщетное измышление, бесплодное марево собственной грезы. Конечно, для них природа — хищное страшилище, которым, однако, прикидываются их же потаенные страсти в необычном нечаянном оскале. Когда человек бодрствует, его не страшит подобное исчадие разнузданных видений и не вводит в заблуждение обманчивый морок временного бессилия. Человек чувствует свою власть над миром, его могущественное Я[193] превыше зияющей пустоты и во веки веков не унизится до этого безысходного коловращения. Являть согласие, приобщать к нему — вот внутреннее призванье человека. Окруженный своими созданьями, он выходит в беспредельность, вечно приближаясь к ним и к самому себе, шаг за шагом все отчетливее постигая незыблемое, вездесущее, возвышенное достоинство вселенского строя, облекающего собою человеческое Я. Суть вселенной — мысль, ею одною оправдана вселенная, первоначальное ристалище мысли, буйно распускающейся в детстве, чтобы впоследствии узреть во вселенной священное воплощение своего трудолюбия, поприще истинной церкви. А дотоле человеку подобает благоговеть перед нею, как перед символом своего существа, чье совершенствование неизреченно в бессчетных степенях. Стало быть, страстному исследователю природы нужно преуспеть в добродетели и в трудах, нужно воссоздать лучшее сокровище своей души, и тайна природы обнаружится словно невзначай. Ни одно явление не похоже на другое; любое из них — загадка, а к разгадке ведет лишь подвиг добродетели. Кто способен постигнуть этот путь и осмыслить каждый свой шаг в безупречной последовательности, тот навсегда покорит природу».

Такая разноголосица тревожит ученика. Он готов согласиться со всеми, и его чувства теряются в непривычном разладе. Затаенное борение наконец прекращается, и над сокрушительным столкновением омраченных стихий возникает примиряющий дух, чье наитие предсказано юному сердцу внезапным подъемом и прозорливою ясностью.

Беспечный друг, в своем венке из роз и повилики, приблизился, подпрыгивая, и заметил сидящего в глубокой задумчивости.

— Вот путаник, — вскричал друг, — ты же совсем сбился с толку. Этак ты вряд ли достигнешь чего-нибудь. Нет ничего дороже лада, а разве ты в ладу с природой? Тебе еще далеко до старости, так неужели юность не владеет каждой твоей жилкой? Неужели тоскующей любви не тесно в твоей груди? И не надоело ли тебе отшельничать? Или природа отшельница? Отшельнику чуждо веселье, чужды влеченья; зачем тебе природа, если тебя ничто не влечет? Лишь людскому общению он присущ, дух, проникающий все твои чувства тысячецветным сиянием, объемлющий тебя, как ласковый невидимка. Когда мы пируем, у него отверзаются уста, он председательствует, от него проистекают жизнелюбивейшие песнопения. Любовь еще неведома тебе, несчастный; с первым поцелуем ты воспримешь новый мир, тысячами потоков хлынет жизнь в твое упоенное сердце.

Сказку хочу я тебе рассказать[194], послушай-ка!

В стародавние времена жил в дальней западной стороне один юнец. Сердце у него было предоброе, зато нрав такой, что причудливей некуда. Все-то он печалился невесть о чем, ходил себе да помалкивал, посиживал одиноко, пока остальные беззаботно забавлялись, и был великий охотник до всякой невидали. Всё, бывало, тянет его в пещеры да в лесные дебри, всё, бывало, обращается он к четвероногим и пернатым, к деревьям и утесам с такими бреднями, разумеется, что умора, да и только. Однако сам он при этом лишь хмурился, мрачнея, так что белка, мартышка, попугай и снегирь напрасно старались развеселить его, то есть образумить. Гусыня не скупилась на сказки, ручей музицировал, увалень-валун скоморошничал; привязчивая роза украдкой льнула к нему, когда он проходил мимо, и, цепкая, таилась в его кудрях, плющ как бы норовил смахнуть у него со лба назойливые попечения. Однако уныние и угрюмость не уступали. Этим он очень удручал своих родителей, не ведавших, что предпринять. Ни на какую болезнь юнец не жаловался, от пищи не отказывался, ни на что не сетовал, совсем еще недавно казалось, не найдешь другого такого весельчака и затейника; во всех забавах он первенствовал, не было девицы, которая не заглядывалась бы на него. Уж очень он был хорош собою, сущая находка для живописца, и на танцах никто не мог с ним соперничать. Одна из девиц уродилась ему под стать, прелестная, ненаглядная, вся как восковая свечечка, волосы — золотые нити, уста — пунцовые вишни, точеная фигурка, очи как вороненые. Взглянув на нее, каждый терял голову: такова была ее красота. Тогда Роза-цветик — так она звалась — всем сердцем была расположена к прекрасному Гиацинту[195] — так звался он, умиравший от любви к ней. Их сверстники ничего не подозревали. Фиалка первой выдала влюбленных; домашние кошечки давно уже смекнули, в чем дело, и не мудрено: дома соседствовали. Когда по ночам Гиацинт появлялся в своем окне, а Роза-цветик — в своем, кошечки рыскали тут же, подстерегая мышей, замечали обоих бодрствующих и своими смешками и поддразниваньями, нередко слишком внятными, донимали влюбленных. Фиалка доверительно сообщила такую новость землянике, земляника, приятельница крыжовника, ничего от него не скрыла, и тот не переставая расточал свои колкости, стоило Гиацинту подступить; не только сад, но и лес недолго оставался в неведенье, так что при виде Гиацинта вся окрестность откликалась: Роза-цветик — ты мой светик. Гиацинт на это досадовал, однако как было ему не прыснуть со смеху, когда скользкая ящерка, пригревшись на камне, шевелила хвостиком и напевала:

Роза-цветик ослепла вдруг,

Ей показался матерью друг.

Гиацинта целует, ей недосуг,

Позабыла, что значит испуг.

Скажут, обозналась она,

А Роза-цветик не смущена.

Что впустую толковать!

Лучше друга целовать!

Увы, мимолетно счастье! Объявился некий чужеземец, странник, повидавший столько, что другие диву давались, длиннобородый, глаза запавшие, жуткие брови, одеяние чудное, ткань вся в складках и таинственных эмблемах. Родители Гиацинта были хозяевами дома, возле которого сел отдохнуть пришелец. Гиацинт, отличавшийся любопытством, тут же оказался рядом с ним, попотчевал странника хлебом и вином. Тогда он раздвинул свою седую бороду и завел повествование до поздней ночи, а завороженный Гиацинт не расставался с ним, даже не шевелился, лишь внимал без устали. Как выяснилось впоследствии, странник описывал чужбину, неведомые края, разные чудеса да диковинки, пробыл с Гиацинтом три дня и брал его с собою чуть ли не в земные недра. Каких только злоключений не накликала Роза-цветик на престарелого чародея. Когда Гиацинт прямо-таки помешался на его россказнях, позабыл все на свете, едой и то пренебрегал, старик наконец ушел, подарив Гиацинту на память книжку, в которой ни слова не разберешь. Гиацинт снабдил старика плодами, хлебом, вином и долго-долго провожал его, насилу простился. На обратном пути Гиацинт приуныл, и с тех пор его как подменили. Роза-цветик совсем извелась, убедившись, что Гиацинту теперь не до нее; а он все больше замыкался в себе. В один прекрасный день юноша пришел домой, сам на себя непохожий. Он обнял своих родителей и залился слезами. «Мне суждено отправиться на чужбину, — молвил он. — Странная старица в лесу объяснила, как мне исцелиться; она сожгла книгу на костре и послала меня к вам просить благословения. Быть может, я ухожу ненадолго, быть может, навеки. А Роза-цветик... Передайте ей от меня привет. Я бы сам переговорил с ней на прощанье, только невдомек мне, что на меня напало; здесь мне нельзя оставаться; я бы рад вызвать в памяти прошлое, но между мной и прошлым возникают неумолимые помыслы; я утратил прежнюю беспечность и с нею самого себя, свою любовь, надо мне отправляться на поиски. Я бы не потаил от вас, куда держу путь, когда бы сам ведал, где обитает матерь вещей, сокровенная дева. Ее взыскует мой внутренний пыл. Не поминайте меня лихом!» Гиацинта не смогли удержать, и он исчез. Безутешные родители глаз не осушали, Роза-цветик, вся в слезах, не покидала своей комнаты. Между тем Гиацинт поспешал изо всех сил через долы и дебри, через горы и реки, стремясь в неведомый край. Везде допытывался он, как найти святую богиню (Изиду), обращался к людям и зверям, к деревьям и утесам. Кто насмехался, кто помалкивал, никто не говорил ничего вразумительного. Сперва Гиацинт забрел в необжитую глушь, где мгла и тучи преградили ему путь вечным ненастьем; потом, казалось, конца и краю не будет жгучим пескам и пылающей пыли; пока он странствовал, чувства его обновились: он постиг длительность, и сердечное смятение прошло; он смирился, и неодолимая страсть исподволь завершилась тихим, но властным влечением, поглотившим его всецело. Мнилось, минули многие годы. Уже шаг за шагом расщедривалась и пестрела земля, воздух был чист и лучист, путь пролегал проторенный, зеленая поросль прельщала отрадною свежестью, хотя речь листвы до него не доходила и, по всей вероятности, поросль молчала, приобщая в безмолвии сердце к своему зеленому блеску и живительному покою. Все упоительней крепло желание в нем, все пышней, все роскошней листва наливалась, все слышней, все беспечней играли птицы и звери, все целебнее пахли плоды, все гуще, все глубже синело небо, все ласковей воздух грел, все жарче любовь его жгла, все стремительней мчалось время, как будто срок наступал. День пришел, и ему повстречался кристально чистый ручей, сонм цветов нисходил по склону под сенью колонн, черневших до самого неба. Он понял язык, на котором цветы дружелюбно с ним поздоровались. «Дорогие сородичи, — спросил он, — как мне отыскать святилище Изиды? Оно не за горами, судя по всему, а вы вроде бы здешние, не то что я». — «Нет, и мы всего-навсего прохожие, — возразили цветы, — духи странствуют целым племенем, а мы служим у них разведчиками и посыльными, правда, там, где мы были недавно, имя Изиды до нас донеслось. Поднимайся все выше и выше по пройденной нами стезе, там скорее ответ обретешь». Так цветы и ручей говорили с улыбкой, они угостили Гиацинта студеным питьем и продолжали свой путь. Юноша послушался, все вопрошал да вопрошал, и долгие поиски привели его к чертогу, таящемуся в пальмах среди великолепной рощи. Сердце Гиацинта содрогалось в неутолимом пылу, упоительнейшая тревога снедала его в этом пределе, где все времена года навеки неразлучны. Среди райских фимиамов почил он, ибо греза — единственная проводница у входа в святая святых. По нескончаемым залам, где изобиловали чудеса, волшебница-греза вела его, завлекая своими ладами в чередованье мелодий. Казалось, он все узнаёт и в неведомом этом величье, но приметы земного пропали бесследно, как будто бы в некоем веянье сгинув, небесная дева предстала ему, он откинул сверкающее невесомое покрывало, и Роза-цветик поникла к нему на руки. Нездешняя гармония облекла любящих в таинстве свиданья, в пылу взаимности, удаляя несродное этому царству восторгов. Гиацинт и Роза-цветик потом прожили много лет, неразлучные, на радость своим родителям и друзьям; их внуки поминали добрым словом странную старицу за наставление и за костер, а внукам счету не было, тогда еще потомство ниспосылалось людям по их желанию.


Обнявшись на прощанье, ученики отправились кто куда. Под необозримыми сводами, где витает эхо, в ярко освещенной пустоте по-прежнему таинственно переговаривалось тысячеликое, разноязычное сборище, образовавшееся в этих стенах, расположенное замысловатыми хорами. Одна сокровенная стихия бросала вызов другим. Все они жаждали своих былых вольностей и пределов. Меньшинство, удовлетворенное своим положением, невозмутимо взирало на причудливое столпотворение, царившее вокруг. Прочие вопили, давая выход гибельным скорбям и терзаниям, тосковали по утраченному благополучию. Когда, лелеемые природой, они совместно приобщались к свободе и всякая потребность находила утоление, стоило ей возникнуть.

— О, почему человек, — сетовали они, — не улавливает сокровенного лада в природе и не чувствителен к явному строю. Однако человеку едва ли ведома наша сплоченность, хотя порознь мы просто сходим на нет. Человек ничему не дает покоя, жестоко насильничает, разлучая нас, повсюду вносит лишь разлад. А как он преуспел бы в дружелюбном сближении с нами, восстанавливая всемирные узы, свойственные Золотому веку, он же сам дал той эпохе достойное наименование. Тогда человек находил с нами общий язык. В своем притязании на божественность он отпал от нас; нам не разгадать его непостижимых стремлений; он уже больше не голос, призванный вторить, не всеобъемлющий порыв. Впрочем, наша неизменная отрада, наше постоянное довольство манят его порой, среди нас встречаются избранники, внушающие ему странное пристрастие. Обаяние золота, загадка цвета, услады влаги отчасти доступны ему; памятники древности намекают ему на чудеса, таящиеся в камне; однако ему не дано упиться начинаниями природы, не дано узреть нашего сокровенного экстатического священнодействия. Неужели чувствование никогда не умудрит его? Это небесное восприятие, неподдельнейшее из всех, до сих пор почти неведомо ему, между тем чувствованием вновь обретается милая старина; чувствование — изначальный сокровенный свет, который лучше, красочней, мощнее в своих преломлениях. Тогда в человеке засияли бы созвездия; цельность мира открылась бы умудренному в чувствовании отчетливее, неповторимее, нежели нынешний зримый мир в своих внешних пределах. Он достиг бы совершенства в этой нескончаемой игре, и от всех прежних безумных побуждений избавила бы его непреходящая, все более глубокая отрада, чей источник в ней же самой. Мысль — всего лишь греза чувствования, его останки, меркнущая, угасающая жизнь.

Они переговаривались, а высокие окна не задерживали солнечных лучей, и в мягком лепете сливались отдельные реплики, неутолимое чаянье давало себя знать во всех обличиях, все млело, сладостно согреваясь, и в полнейшем покое природа начинала петь всем на диво. Люди заговорили неподалеку, растворились огромные двустворчатые двери, ведущие в сад, и несколько путников расположились на просторных ступенях лестницы в тени чертога. Прелестный вид открывался в обрамлении голубых гор, пленявших взоры своею высью. Приветливые дети радушно потчевали гостей; в напитках и кушаньях не было недостатка, и присутствующие не замедлили увлечься разговором.

— Любое начинание требует, чтобы мы сосредоточились, посвятив ему все свое существо, — вступил в разговор некто, — и если мы в этом преуспеем, сразу же рождаются помыслы или посещает нас череда неизведанных ощущений, в которых угадывается разве что нежный трепет Стержня, чье назначенье — раскрашивать или звучать, а быть может, это сжатия податливой стихии в очертаньях, столь причудливых, что диву даешься. Оттуда, где запечатлена наша сосредоточенность, каких только окраин не достигают они в своей безудержной жизненности, захватывая само наше существо. Едва начнешь отвлекаться или прихотливо разбрасываться, игра мгновенно прекращается, так как, по всей вероятности, это было лишь излучение или влияние нашего же существа, возбудившего всю податливую отзывчивую протяженность, если не преломлявшегося в ней, да и вообще, не сами ли волны этого моря чудили, задевая косную сосредоточенность? Нельзя не отметить, что одна только эта игра[196] действительно являет человеку его самобытность и особенную свободу, как будто человек спал глубоким сном и теперь, пробужденный, обретает в мирозданье свою обитель при ясном дне, впервые торжествующем в глубине души. Человек мнит себя непревзойденным в своем совершенствовании, когда, располагая обычными чувствами, совмещая разумность и впечатлительность, он при этом не прерывает вышеупомянутой игры. Отсюда обогащение двойственного опыта: вне человека больше нет ничего непроницаемого, в самом человеке множатся образы и предвестия, так что две вселенные соприкасаются в проникновенной жизненности и человек постигает истинную свободу в упоении могущества. Неудивительно, что человек пытается превратить это соприкосновение в доподлинную вечность, включая в него все множество своих впечатлений, не жалеет усилий, выявляя взаимность обеих вселенных, исследуя их строй, их приязнь и неприязнь. Природой именуют единство всех воздействий, испытываемых нами, так что природа непосредственно соотносится с нашим телом в его фибрах, именуемых чувствами. Неведомые, скрытые соответствия нашей телесности намекают на неведомую, скрытую согласованность природы, и наше тело приобщает нас к ее чудесной соборности, которая открывается нам соразмерно строению и возможностям нашего тела. Уместен вопрос, действительно ли постижима природа природ через эту отдельную природу и до какой степени наши помыслы и напряженность нашей сосредоточенности зависят от нее, если не она от них зависит, а тогда неизбежен разлад с природой и не исключена утрата ее трепетной отзывчивости. Очевидно, сначала предстоит постигнуть сокровенную согласованность и строение нашего тела; лишь при этом условии мы вправе рассчитывать, что вопрос не останется без ответа и природа вещей перестанет быть недоступной для нас. В то же время напрашивается вывод, что нашей проницательности подобает во всех отношениях изощряться, до того как испытать на слаженности нашего тела[197] свою способность осмысливать природу через этот смысл, а при такой способности любые мыслительные действия совершались бы сами собой, приобретая непринужденность в искусстве чередований, затейливых сплетений и разъятий. В конце концов, надлежало бы пристально исследовать каждое впечатление, столь же тщательно подметить малейшие подробности мыслительной игры, обусловленной впечатлениями, а если это также приведет к появлению новых помыслов, вникнуть и в них, чтобы шаг за шагом постигнуть их двигатель и воспроизводить его обороты до тех пор, пока не заучишь действия, безусловно свойственные данному впечатлению в отличие от прочих. Когда бы только посчастливилось опознать хоть некоторые действия, входящие в алфавит природы, дальнейшее прочтение встречало бы все меньше затруднений, а способность производить и направлять помыслы позволила бы исследователю, не нуждаясь более в действительном исходном впечатлении, предопределять замыслы природы, намечать ее завязывающиеся союзы, что осуществило бы все наши чаянья.

— Не чрезмерное ли это посягательство, — предостерегает другой, — выводить самоё природу из простого скопления ее наружных воздействий и обличий, принимая ее то за чудовищный пожар, то за некое шарообразное диво, то за двойственность или тройственность или усматривая в ней что-нибудь вроде еще одной неведомой стихии. Позволительно думать, что природа — плод неизъяснимого соглашения, примирившего беспредельную несовместимость сторон, чудесное сопряжение духов, свидание и соитие неисчислимых миров.

— Отважимся посягать, — молвил третий, — чем прихотливее свиты мрежи[198], тем удачливее смельчак, закидывающий их. Внушим каждому готовность ни перед чем не останавливаться, пока хватит сил; почтим каждого, кому дано залучать вещи в тенета своих неизведанных грез. Или тебе невдомек, что грядущий географ природы, составляя свою великую карту, будет руководствоваться именно совершенными системами? Их сопоставит он, и в таком лишь сопоставлении мы постигнем странный предел. Однако изведать природу еще не значит постигнуть ее, одно отстоит от другого, как небо от земли. Истый тайновидец едва ли не научится со временем сочетать воздействия различных стихий ради насущного и прекрасного; природа позволит искуснику своенравно играть на ней, оставаясь при этом неразгаданной. Разгадать природу способен лишь ее исследователь, читающий книгу эпох, причастный свершениям природы, не чуждый мирской жизни как возвышенного поприща тех же свершений; он улавливает смысл в природе и, вещий, прорицает. Доселе никто не приближался к таинственной меже, за которой священная нива. Разве что вестники Божьи обмолвились разрозненными реченьями о запредельном знании, и трудно себе представить, как чающая мудрость, не вняв подобному указанию, лишила природу былого и грядущего, низвела ее к монотонному устройству. Нет Божества вне свершения, и, если, кроме природы, нет больше цельности, сопоставимой с человеком, как отказать природе в свершении, достойном человека, то есть в одухотворенности? Природа без духа — уже не природа, которой только и уподобляется человечество; и непостижимый вопрос напрасен без природы как без неотъемлемого ответа, а неисчерпаемый ответ без нее тщетен как всякий ответ без вопроса.


— Лишь предчувствия поэтов свидетельствуют о том, что сулит человеку природа, — начал юный красавец, — и здесь позволительно повторить, что поэты насквозь проникнуты человечностью и малейшее побуждение отчетливо в них отражается, безостановочное, не замутненное в беспрестанных превращениях, передаваясь по всем направлениям. Им природа ни в чем не отказывает. Душа природы, недоступная всем остальным, не таится от них, и, прибегая к ней, они не прогадывают, упоенные всеми усладами Золотого века. Природа занимает их своим непостоянством, этим признаком всеобъемлющего чувства, и живейшее глубочайшее человеческое обаяние не сравнится с ней, неотразимо прихотливой в своих замысловатых выходках и наитиях, в своей прямоте и в своих околичностях, в своих великих назиданиях и причудах. Играючи одаривает она своим затейливым изобилием всех тех, кто не избегает ее. Изящество, одушевление, уверенность привносятся повсюду ее всемерным попечением, и, если в частностях распознается лишь бездумный, неосмысленный двигатель, стоит вникнуть в подоплеку, и обнаружится чудесная согласованность с человеческим сердцем в стечениях и чередованиях отдельных обстоятельств. Ветер — воздушный поток, обусловленный различными сторонними воздействиями, однако только ли это означает он для сердца в печальной заброшенности, порывистый и шумный, долетающий из некоего любимого края, множеством смутных заунывных ладов приобщающий затаенную боль к проникновенной гармонии, как будто сама природа скорбит? Разве к юному влюбленному не обращается с чарующей искренностью вся его душа, уже зачавшая свои будущие цветы, раскинувшись едва зазеленевшими, неяркими, весенними пажитями, а полновесная светящаяся кисть винограда, полускрытая в широколиственной тени, — не лучший ли, не соблазнительнейший ли образ роскошества, побуждающего душу в упоении приобщиться к стихии золотого вина? Поэтов порицают за словесные излишества, чуть ли не снисходительно признавая за ними право на переносные, картинные выражения, и подчас, даже не затрудняя себя изысканиями, опрометчиво усматривают в поэтических грезах неизъяснимую способность воспринимать звуки и облики, недоступные другим, с восхитительным сумасбродством по своей прихоти создавать и воссоздавать свою действительность, тогда как, по-моему, поэты страдают разве что излишней умеренностью, едва-едва предчувствуя волшебство поэтического языка, забавляясь грезами, словно дитя, в чьих ручонках волшебная палочка отца. Поэты не ведают своего могущества и тех миров, которыми они самодержавно располагают. Не музыка ли воистину движет камнями и дубравами, смиряет их, и они, как прирученные твари, послушны повеленьям? Или не окружают любимую прекраснейшие цветы в счастливой готовности послужить ей убранством? Или не ради нее небо проясняется и море стихает? Неужели только в чертах лица, в телодвижениях, в кровообращении, в бледности и румянце, а не во всей природе проявляется душевная жизнь каждого из тех сверхъестественных созданий, которых мы зовем людьми? Или мой странный собеседник утес не на «ты» со мною, когда я обращаюсь к нему? Что же я такое, если не ручей, когда я томно никну над ним и мой взор тщетно ловит струи, неудержимые, как мои помыслы? Царство растений открывается лишь безмятежному блаженному сердцу, звериное царство — лишь беспечному детству или первобытности. Не знаю, как насчет камней или созвездий, но если кто постиг их, его величие бесспорно. Изваяния, завещанные утраченной эпохой[199], когда торжествовала человечность, сияют, исполненные сокровенного духа, лучезарные в постижении камня, столь целостном, что умудренный созерцатель сам как бы облекается камнем, исподволь затрагивающим душу. Перед лицом величия каменеешь, так что наше изумление неуместно, когда величие природы овладевает нами, а мы не ведаем, где оно. Не застыла ли природа камнем, увидев Бога? Или ужаснувшись при встрече с человеком?

Внимая этим словам, тот, кто высказался сначала, предался пристальному созерцанию; издали выступили разноцветные горы, и вечер с ласковой задушевностью окутал местность. Безмолвие длилось, пока не было нарушено заговорившим созерцателем:

— Познать природу — значит внутренне пережить все ступени ее становления в их очередности. В таком начинании все определяется священным влечением к жизни, сродной нам и внятной, когда найдены надлежащие предпосылки, ибо, если природа познаваема, она не что иное, как способ установить связь и согласие между умами. Мысль ведет человека назад, туда, где его исток, его изначальное назначение, созидательный взор в средоточии, сочетающем порождение и постижение в неразрывном, таинственном чередовании, когда истинное блаженство в том, чтобы мгновенно сотворить, зачать себя самого в сокровенном. Взору, безраздельно углубившемуся в это проявление, откроются еще не виданные начала эпох и миров, как бы в необозримом действе перед ним постепенно формируется природа, и в малейшем намеке на твердь среди вездесущей зыби вновь и вновь сказывается Гений Любви, все неразрывнее сочетающий Ты и Я. Достоверно истолковывать природу — значит подробно повествовать об этой задушевной космогонии; мысли, в своей всеобъемлющей стройности созвучные бытию, без всякого внешнего принуждения располагаются так, что перед нами — совершенное подобие космоса в его соразмерности. Правда, невозмутимо вглядываться в мир и творить, наблюдая, способен далеко не каждый; ничего не добьется тот, кому не свойственна упорная, непреклонная вдумчивость и суровая ясность отчетливых выводов; и нет надежды на признание в нашем косном веке, но тем ценнее восторг неусыпного прозрения, когда сближаешься со всей вселенной.

— Да, — заметил другой, — беспредельное единение в природе — вот что достойно внимания прежде всего. Кажется, вся природа везде налицо. Когда горит свеча, в ее горении участвуют все стихии; природа вечно во всем сама себя знаменует и преображает, зеленея, цветет, расцветая, плодоносит; она уже была, есть и будет в каждом отрезке времени, и неведомы пространства, предположительно обусловленные ею же, так что наша система природы — не солнце ли всего-навсего в космосе, распространившем на нее свои узы, излучение, веяние, восприимчивость, о чем с наибольшей убедительностью для начала свидетельствует наш дух, благодаря которому наша природа проникается духом космоса, а дух нашей природы передается другим, ей подобным.

— Когда мыслитель, — заговорил третий, — стремясь к деятельности, как подобает художнику, искусно применяет свои духовные порывы в поисках простого начертания, чья загадочная видимость вмещала бы вселенную, когда он обрисовывает природу танцем, если можно так выразиться, когда порывы сопровождаются словами, обозначающими их направленность, любовь к природе велит восхищаться этим отважным предприятием, этим торжеством дарований, свойственных человеку. Художник ничуть не грешит, превознося деятельность: что такое художник, если не творец и не деятель, властный и сведущий; что такое искусство, если не способ осваивать все, не навык, позволяющий воссоздать мир в духе самого художника, чей мир определяется деятельностью, ибо мир художника — это его искусство. Здесь тоже зрима природа в неизведанном величии; лишь людское неразумие пренебрегает причудливо перепутанными, неудобочитаемыми письменами. Зато священнослужитель по достоинству ценит восхитительные новшества, располагая на своем алтаре эти измерительные приборы рядом с магнитной стрелкой, надежной проводницей, указующей неисчислимым кораблям в неверном океане обжитые побережья и пристани отчизны. Не одних мыслителей влечет знание, встречаются другие его приверженцы, соблазненные не столько плодовитой мыслью, сколько уроками самой природы, чуждые вышеупомянутому искусству, счастливые в своей готовности учиться, а не учить, усваивать, а не производить, воспринимать, а не расточать воспринятое. Иные среди них отличаются деловитостью; питая предубеждение против разобщенного в косной ущербности, полагаясь на вездесущее внутреннее единство природы, они прилежно сосредоточиваются на одном явлении, зорко улавливают его дух в тысячах превращений, руководствуясь этой нитью, обследуют все тайники, где идет скрытая работа, стараются во всех подробностях запечатлеть разветвления этого лабиринта. Если им дано завершить этот изнурительный труд, оказывается, что они, сами того не подозревая, удостоились высочайшего наития и без особых усилий могут объяснить готовую карту, напутствуя остальных исследователей. Усердие этих тружеников не назовешь иначе как величайшим благодеянием, ибо основные открытия, запечатленные на их карте, разительно подтвердят систему мыслителя и ободрят его и как бы непринужденно строчат отвлеченный тезис, являя свою жизненность. Беспечнейшие в своем пламенном благоговении перед высшими силами младенчески уповают на их любвеобилие, открывающее все, что нужно знать им о природе. Подвиг любви захватывает их всецело в этой быстротекущей жизни, так что они просто не успевают присмотреться к другим занятиям. Их благочестие жаждет лишь стяжать любовь и внушить ее, мирно вверяясь року в сфере могущества, какие бы стихии ни сталкивались на этом поприще, ибо любящие проникнуты неизменной близостью возлюбленных и природа для них не безразлична лишь постольку, поскольку природа — подобие и достояние близких. Неужели не довольствуются своей осведомленностью эти ликующие души, когда ни с чем не сравнима благая часть, которую предпочли для себя они, пречистые светочи, лишь на храмах, увенчанных любовью в здешней юдоли, или знаменья преизобильного горнего сияния[200] на морских судах, игралищах непогоды? Природа нередко удостаивает своей откровенности этих привязчивых несмышленышей, обнаруживающих сокровища в отрадные мгновения и в бесхитростном неведенье готовых выдать их местоположение. Вот почему не отстает от них изыскатель в чаянье завладеть кладами, упущенными счастливым чистосердечием, а поэт, не чуждый такому чистосердечию, слагает гимны любви, чтобы этот саженец Золотого века прижился в других веках на другой почве.

— Чье сердце, — вскричал юноша с пламенеющими очами, — не пляшет в буйном упоении, когда его переполняет природа своей сокровеннейшей жизнью, когда властная страсть, не имеющая в языке других обозначений, кроме как любовь и вожделение, распространяется маревом, в котором все обречено исчезнуть, когда, блаженно замирая, падаешь в объятия природы, смутно влекущей, нега своими неудержимыми приливами уничтожает убогую особь и бытие — лишь стяжение беспредельной оплодотворяющей стихии, ненасытная пучина безбрежного океана. Что такое повсеместное явление пламени? Пылкая ласка, в сладостном плодоношении упоенно роняющая росу. Первенец небесных соединений, вода напрасно скрывала бы, что она порождение чувственности; именно вода на земле способствует любви в сочетанье с безграничной высшей силой. Волхвы в старину были не так уж не правы, когда принимали воду за источник всякой вещественности, имея при этом в виду отнюдь не моря или родники, а стихию более совершенную. Это изначальная текучесть[201], наблюдаемая при литье, и человеку нельзя не благоговеть перед нею. Как редки те, кому ведомы затаенные глубины текучего, а иные, поддаваясь чарам земли, вряд ли даже подозревают, в чем высшая жизнь и отрада. Жаждой напоминает о себе эта мировая душа[202], этот неодолимый соблазн излияния. Во хмелю особенно сказывается неземное блаженство тока, да и, наконец, радуемся-то мы лишь тогда, когда чувствуем, как изначальные воды переменчиво текут и вздымаются в нас. Что такое сон, если не прилив, сменяющийся отливом этого незримого мирового моря, когда мы просыпаемся? А мало ли людей задерживается над завораживающими потоками, не догадываясь, что это стихия-праматерь баюкает нас и ее неисчислимые игривые волны — истинная наша утеха! Мы жили одною жизнью с ними в Золотом веке; в многокрасочных тучках, в этих кочующих зыбях, породивших земную жизнь, беспрестанно разыгрывалась любовь и зачатье племен человеческих, их встречи с племенем горним; цвел этот мир, пока его не постигло великое уничтожение, то, что в священных преданьях зовется потопом; чья-то ненависть землю казнила; кое-где прибивало людей к скалистым отрогам новых гор на всемирной чужбине. Как не удивляться тому, что обаятельнейшие святыни природы присваиваются именно живыми мертвецами, каковы заурядные химики; могучие возбудители творческого начала в природе, которые следовало бы вверять лишь скрытности влюбленных, таинства облагороженной человечности, не подлежащие разглашению, стали доступны развращенной нетворческой тупости, столь чуждой дивному содержимому своих же склянок. Одним поэтам подобает касаться текучего, чтобы пылкая юность внимала их свидетельствам; храмы и мастерские тогда бы не различались; люди по-новому любили бы свои очаги, свои реки, гордясь ими и воздавая им почести. С какой благодарностью оценили бы свои преимущества города, расположенные у моря или на берегах великого потока; у каждого родника возник бы снова заповедник любви, обитель сведущих и остроумных. Вот почему для детей нет ничего привлекательнее огня и воды; каждый поток для них — проводник, обещающий красочную даль, живописнейшую местность. Когда небо виднеется в воде, вода для него не просто зеркало, а любвеобильная наперсница, и они дружно знаменуют свою близость: пусть ненасытный порыв жаждет беспредельной высоты, тем желаннее для счастливой любви бесконечная глубина. Однако ни к чему не приведет намерение преподавать или проповедовать природу. Зрение не наука, которую слепорожденный мог бы освоить, вдоволь наслушавшись о лучах, красках и отдаленных очертаниях.

Так и природа неведома тому, кто не способен чувствовать ее, не умеет в своей душе производить и определять природу, не находит, не выделяет ее невольно везде во всем и в кровном влечении к зачатью, в глубокой неповторимой близости к любому естеству не завязывает узы восприятья, не сочетается со всеми созданьями в природе, как бы не вникает в них. Преуспевает, однако, тот, кто исследует природу, к ней причастный, искушенный в своей правоте, так что сама природа, бесконечно изобретательная в своих новинках и желанных щедротах, вознаграждает его, и бесполезные слова претят счастливцу. Он скорее боится оскорбить природу нескромностью домогательств, небрежностью речей, рассеянностью или погрешностями в наблюденье. Он лелеет природу, как непорочную невесту, с нею одною разделяет свои прозренья в задушевные, упоительные часы. Я говорю, блажен этот любимый сын природы, которому она является то в своем раздвоении, как начало, оплодотворяющее и порождающее себя, то в своем единении, как всеобъемлющий, нерасторжимый брак. В жизни такого избранника всевозможные блага образуют непрерывную цепь восторгов, а его вероисповеданием станет истинное, неподдельное природопоклонство.


Пока он говорил, к собравшимся подошел учитель со своими учениками. Путники встали и благоговейно ему поклонились. Бодрящая свежесть из-под сумрачных лиственных сеней овеяла преддверие и лестницу. По приказу учителя принесли один из редкостных, сверкающих камней, известных под названием карбункулов, и яркое багряное сияние окрасило разные обличья и облачения. Тотчас же началось непринужденное дружеское общение. Внимая дальней музыке, освежая свои уста пламенем, вспыхивающим в хрустальных чашах, пришельцы, разговорившись, припоминали удивительные подробности своих продолжительных скитаний. Подвигнутые томительной пытливостью, они отправились в надежде напасть на след пропавшего без вести наидревнейшего народа, чьи опустившиеся невежественные потомки, вероятно, составляют современное человечество, еще существующее благодаря неотъемлемым сведениям и навыкам, драгоценному наследию прежней возвышенной мудрости. Больше всего занимала путников тайна священного языка[203], соединявшего блистательными узами тех людей-властелинов с небожителями и, по свидетельству разноречивых сказаний, кажется одарившего некогда отдельными словами немногих блаженных волхвов из нашего рода. Речь на том языке звучала чудесным напевом, овладевая сокровенным во всем, чтобы все изъяснить. Тот язык нарекал естество, как бы заклиная именем Душу. Лады трепетали, властным творчеством вызвав целый мир видений, давая основание утверждать, что тысячи голосов непрерывно беседуют между собой, что эта беседа — жизнь вселенной, ибо все стихии, все духи — свершители — как бы ее таинственнейшие участники. Путники вознамерились выявить если не уцелевшие намеки на разрушенный язык, то, по крайней мере, все, что о нем известно, и не могли не посетить Саиса, овеянного стариной. Они полагали, что премудрые книжники, оберегающие архив храма, не откажут им в ценных указаниях, а в самом архиве, столь богатом письменными памятниками, даже, быть может, обнаружатся некие знаки. Они бы хотели почить ночью в храме и на несколько дней присоединиться к другим ученикам. Учитель удовлетворил их просьбу и порадовал гостей, дополнив их повествования изобилием своих многообразных познаний, открыв им настоящие кладези науки, щедро сплетая перед ними приметы действительности с былями, изящными и наставительными. Не умолчал учитель и о том, к чему его обязывает старость: открывать неповторимую причастность юных сердец к природе, углублять ее, изощрять в сочетании с другими дарованиями ради превосходнейшего цветения и урожая. Пророчествовать о природе — дело хорошее и святое, сказал учитель. Не просто ученость, соразмерная в своей многогранности, не просто способность согласовать эти сведения с пережитым и усвоенным и находить употребительные обороты речи вместо изысканных, озадачивающих глаголов, даже не просто искусство упорядочивать увиденное в природе роскошной видимостью, безошибочно придавать ему отчетливую просветленную наглядность, волновать и услаждать восприятие обаятельными сопоставлениями, притягательной сутью или окрылять восторгом дух, чающий сокровенного смысла, не просто все это, вместе взятое, позволяет смертному стать истинным пророком природы. Вышеперечисленным, вероятно, удовольствуется тот, кто занимается природой между прочим, однако томящийся по ней всем своим существом, искатель, отвергающий все, кроме нее, послушный всем ее тайным велениям, словно отзывчивый прибор, сочтет наперсником природы и пойдет в учение лишь к тому, кто благочестиво и благоговейно описывает ее словами чудесными, неповторимыми, проникновенными, сплоченными, каковы истинные боговдохновенные Евангелия. Врожденная душевная предрасположенность подобного рода уже смолоду нуждается в неукоснительном усердии; ей способствуют уединение и безмолвие, так как разговорчивость не в ладах с безупречной наблюдательностью, этой незаменимой помощницей; из других необходимых предпосылок назову младенческую кротость и непоколебимую настойчивость. Никто не ведает, когда кому суждено приобщиться к сокровенному. Бывают удачи в молодости, бывают прозренья на склоне лет. Старость не грозит настоящему искателю, вечный порыв никогда не ограничивается человеческим веком; внешность изнашивается, но тем ярче, блистательнее и самовластнее внутреннее сияние. Подобные дарования не сопряжены ни с красивой наружностью, ни с физической мощью, ни с проницательностью, ни с какими другими людскими достоинствами. Невзирая на происхождение, на пол, на лета, на эпоху и климат, удостаивает природа своей благосклонности некоторых людей, чья душа блаженствует, оплодотворенная. Сплошь и рядом эти люди как будто уступали другим в сноровке и хитроумии, так что великие скопища затмевали их незаметную жизнь. Скорее, следует удивляться, когда неподдельное постижение природы проявляется при выспреннем витийстве, умствовании, величественной осанке, так как по большей части ему свойственно безыскусное слово, искренность и непритязательность. Где витает искусство и обитает ремесло, где каждый по-своему соприкасается и соперничает с природой, как пахарь, корабельщик, пастух, старатель и другие умельцы, там чуткость к природе особенно распространена и постоянно утончается. Когда любое искусство не что иное, как освоение известных приемов, позволяющих добиться своего, вызвать желаемое впечатление и отклик, а без особого навыка не удается находить соответствующие приемы и располагать ими, тот, кто, следуя своему глубочайшему предназначенью, объединяет разных людей причастностью к природе, вынужден прежде всего изощрять и воспитывать их врожденную чуткость, заботливо использовать органические стимулы для такого воспитания и хотел бы, чтобы сама природа внушила ему начала этого искусства. Обогащенный накопленными воззрениями, изведав, разобрав и сопоставив приемы, он вырабатывает свою систему сообразно индивидуальным склонностям каждого, обретает в этой системе свою же новую личность, и в радостном воодушевлении начинает свой труд, который не останется без награды. Таков учитель, посвящающий в тайны природы, все остальные — безнадежные природоведы, лишь эпизодически, подобно другим трогательным созданьям напоминающие, что такое чуткость к природе.

ХРИСТИАНСТВО, ИЛИ ЕВРОПА Фрагмент[204]

Были прекрасные, блистательные времена[205], когда Европа была единой христианской страной, когда единое христианство[206] обитало в этой части света, придавая ей стройную человечность; единый великий общий интерес объединял отдаленнейшие провинции этого пространного духовного царства. Один верховный руководитель[207] возглавлял и сочетал великие политические силы, не нуждаясь для этого в обширных мирских владениях. Одно многочисленное сословие, готовое включить в себя каждого, непосредственно подчинялось этому руководителю и осуществляло его указания, ревностно стремясь укрепить его благодетельную власть. Каждый член этого общества был почитаем всеми, и если простолюдины искали у него утешения или помощи, защиты или совета, щедро снабжая его всем, в чем он мог нуждаться, то власть имущие тоже преклонялись перед ним, оберегали его и внимали ему, так что об этих избранных мужах, обладающих чудотворными силами, все пеклись как о детях неба, чье присутствие и чья благосклонность способствуют приумножению милости Божией. С детской доверчивостью вверялись люди их наставлениям. Как отрадны были для каждого его земные труды, когда надежное будущее было ему уготовано этими святыми людьми, когда каждая оплошность могла быть исправлена их предстательством, а каждое пятно в жизни изглаживалось или высветлялось ими. Среди великого неведомого моря они были надежными кормчими, позволявшими презирать бури и уповать, что не собьешься с верного направления и обязательно причалишь к берегу своего истинного отечества.

Самые буйные, всепожирающие страсти вынуждены бывали отступить перед их словами, внушающими благоговение и послушание. Мир исходил от них. Они не проповедовали ничего, кроме любви к святой, дивно прекрасной владычице христианства, которая своими божественными силами всегда была готова спасти каждого верующего от ужаснейших опасностей. Они повествовали о давно почивших небесных человеках, преодолевших своей приверженностью и верностью той блаженной Матери и ее небесному любящему Сыну соблазны земного мира, сподобившихся божественных почестей и ставших теперь могущественными благодетельными хранителями своих живых братьев, скорыми пособниками в нужде, предстателями человеческих слабостей и деятельными друзьями человечества перед престолом Божиим. Какую радость доставляли людям прекрасные собрания в таинственных церквах, украшенных благодетельными образами, наполненных сладостными ароматами, оживленных святой восхищающей музыкой. Там благодарно хранились в драгоценных раках освященные останки некогда живших, богобоязненных людей. И в них проявлялась великолепными чудесами и знаменьями божественная доброта и всемогущество, а также благодетельная сила этих счастливых праведников. Так любящие сохраняют локоны и письма своих усопших возлюбленных[208], питая этим свой сладостный жар до всесоединяющей смерти. Принято было собирать повсюду с проникновенной тщательностью всё, что принадлежало этим возлюбленным душам, и каждый почитал себя счастливым, если обретал подобную реликвию или хотя бы утешительную возможность прикоснуться к ней. Вновь и вновь небесная благодать как бы нисходила на один из этих необычных образов или на одну из могил, и туда из всех областей стекались люди, принося изысканные подарки и унося с собою ответные небесные дары: спокойствие душевное и телесное здоровье. Это могущественное миротворительное сообщество усердно стремилось приобщить всех людей к своей превосходной вере и рассылало своих собратьев во все части света, чтобы везде было возвещено Евангелие Жизни и Царство Небесное превратилось в единственное царство на земле[209]. С полным основанием противодействовал мудрый глава Церкви дерзким напечатлениям человеческих задатков, посягающих на чувство святости, и несвоевременным опасным открытиям в области знания. Так, он запрещал смелым мыслителям утверждать, будто земля — всего лишь незначительная звезда, блуждающая среди других звезд[210], ибо он знал: разучившись почитать земное отечество, люди перестанут благоговеть и перед своей небесной родиной, и перед своим происхождением; они предпочтут ограниченное знание безграничной вере, привыкнут презирать все великое и чудотворное, рассматривая их как мертвое законодательство. При его дворе собирались благоразумные и достойные люди со всей Европы. Сокровища отовсюду стекались туда, разрушенный Иерусалим торжествовал над своими разрушителями, и сам Рим был Иерусалимом, священным местопребыванием божественного правительства на земле. Перед отцом христианского мира, к его стопам слагали князья свои разногласия, свои короны, свое величие, почитали за честь для себя вступить в то высокое сообщество, завершить вечер своей жизни в благоговейных размышлениях среди уединенных монастырских стен. В том, как благодетельно, как сообразно внутренней природе человека было это установление, это правительство, свидетельствует могучий подъем всех прочих сил человеческих, гармоническое развитие всех способностей, невероятная высота, которой достигали отдельные люди во всех искусствах и науках жизни, а также торговля духовными и земными товарами, процветающая от Европы до отдаленнейшей Индии.

Таковы были прекрасные, существенные черты истинно католических или истинно христианских времен. Человечество не созрело, не воспиталось еще для этого великолепного царства. То была первая любовь, почившая под гнетом деловой жизни, когда себялюбивые заботы вытеснили самую память о ней, чьи узы впоследствии прослыли обманом и бредом, осужденные позднейшим опытом и навсегда расторгнутые для большинства европейцев. Этот внутренний раскол, сопровождавшийся разрушительными войнами, примечательным образом подтвердил, как вредит культура чувству невидимого и как она вообще вредна, по крайней мере, в определенное время и на определенной ступени. Нельзя уничтожить то бессмертное чувство, но можно его омрачить, парализовать или даже вытеснить другими чувствами. Длительная общежительность подавляет взаимные склонности людей и веру в род человеческий, приучает приноравливать всю человеческую изобретательность и старательность к одним только ухищрениям благоденствия; потребности и искусство их удовлетворять настолько изощряются и своекорыстному человеку нужно столько времени для кропотливой выучки, что ему уже не остается досуга для такой душевной созерцательности и сосредоточенности в своем внутреннем мире. При столкновении различных интересов злоба дня кажется ему насущнее, и прекрасный цвет юности, веры, любви опадает, уступая место более жестким плодам, науке и приобретательству. Лишь поздней осенью вспоминают о весне, как о детской грезе, и с ребяческим легковерием полагаются на свои житницы, как будто они будут всегда полны. Должно быть, совершенствование высших чувств нуждается в некотором одиночестве, и слишком распространенное общение людей друг с другом поневоле удушает тот или иной росток священного, спугивая при этом богов, которые избегают беспокойной сутолоки, охватывающей разрозненные общества, и переговоров по ничтожным поводам. К тому же мы имеем дело с различными эпохами и периодами. А разве для них не существенно колебание и смена противоположных движений? Разве им не свойственна ограниченная длительность? Разве произрастание и убыль для них не естественны? Но зато как не ждать от них с уверенностью, что они оживут, омолаживаясь в новом, деятельном образе? Продолжающиеся, ширящиеся эволюции — основа истории. Что сейчас не могло достигнуть завершения, достигнет его при будущей или вторичной попытке; нет ничего преходящего в том, что захвачено историей; из бесчисленных превращений оно все равно взойдет, обновляясь в обогащающихся образах. Когда-то христианство явилось со всей мощью и великолепием, до нового мировдохновения господствовала его руина, его буква с возрастающим бессилием и смехотворностью. Сословие священников, слишком уверенное в себе, тяжко подавлялось бесконечной косностью. Оно оцепенело, наслаждаясь своим авторитетом и удобствами, в то время как миряне переняли или отняли у него жизненный опыт и ученость, вступив на путь образованности и продвигаясь по этому пути могучими шагами. Священники забыли свой истинный долг — быть первыми по уму, проницательности и образованности; низкие вожделения ударили им в голову; их облачение, их призвание сделали еще более отвратительным их образ мыслей с его низостью и подлостью. Так постепенно отпали уважение и доверие, опоры земного и небесного царства, и было уничтожено все это сословие, и подлинная власть Рима молчаливо прекратилась задолго до насильственного мятежа. Мертвое тело прежнего установления предохраняли от полного распада разве только мудрые, но временные меры, противодействующие скорейшему разложению; среди этих мер выделялся запрет на браки для священников[211]. Если бы аналогичная мера была применена и к солдатскому сословию, сходному с духовным, она придала бы и ему ужасающую устойчивость, продлив его существование надолго. Что могло быть естественней, чем проповедь открытого бунта против деспотической буквы прежнего устава; нашлась наконец горячая голова, чтобы начать такую проповедь с тем большим успехом, так как зачинатель сам принадлежал к духовному сословию.

Мятежники с полным основанием назвали себя протестантами, ибо они протестовали против любого посягательства, осмеливающегося стеснить или как бы силой несправедливо подавить человеческую совесть. Они в свое время вернули себе неиспользованное право на выбор, исследование и определение религии, право, которое предшествующие поколения молчаливо уступили. Они установили немало верных принципов, учредили много похвального, упразднили много пагубного, но они упустили из виду неизбежный результат своих действий, расторгли нерасторжимое, разделили нераздельную Церковь[212], дерзко отпали от всеобщего христианского единения, в котором и благодаря которому только и было возможно истинное длительное возрождение. Но состояние религиозной анархии должно когда-нибудь миновать, так как сохраняется во всей своей длительной действенности и действительности необходимость выделить некоторое число людей, посвятивших себя лишь своему высокому призванию и потому независимо от притязаний земной власти выполняющих свои обязанности. Учреждение консисторий и некое подобие духовенства, все-таки сохраняемое, не удовлетворило этой потребности и служило лишь несовершенной заменой. К несчастью, в раскол вмешались князья, и многие из них использовали междоусобицу лишь для того, чтобы упрочить власть в своих владениях и увеличить свои доходы. Они рады были освободиться от прежнего высшего влияния и облагодетельствовали новые консистории своей государственно-отеческой защитой и руководством. Особенно старались они предотвратить окончательное объединение протестантских церквей, и религия вопреки своему существу была замкнута в государственных границах, и таким образом была заложена основа, позволяющая постепенно похоронить религиозно-космополитический интерес. Так религия утратила свое великое политическое умиротворяющее влияние, свою особую роль объединяющего, индивидуализирующего христианского начала. Религиозный мир[213] был заключен на основаниях, совершенно ложных и противных духу религии, и дальнейшее развитие так называемого протестантизма привело к сплошному противоречию — к провозглашению постоянного революционного правительства[214].

При этом понятие, основополагающее для протестантизма, не было изначально чистым, так как Лютер вообще обращался с христианством произвольно, извратил его дух, ввел иную буквальность и другую религию, а именно священную абсолютизацию Библии, и таким путем в религиозную проблематику замешалась, к сожалению, другая, в высшей степени чуждая, земная наука — филология, чье разъединяющее влияние с тех пор несомненно. Но даже смутное чувство этой ошибки не помешало большинству протестантов провозгласить Лютера одним из евангелистов и канонизировать его перевод.

Для религиозного чувства подобный выбор был особенно пагубным, ибо ничто так не подавляет его возбудимость, как буква. В прежнем состоянии, когда католическая вера при всей своей обширности отличалась большей гибкостью и многообразием своей сути, пока Библия оставалась эзотерической, а соборы и духовный их глава сохраняли свою священную власть, буква еще не могла стать столь вредоносной; теперь, когда больше нет всех этих противоядий, утвердилась полная общедоступность Библии, и убогое содержание, грубый, абстрактный набросок религии отчетливее проступили в этих книгах, бесконечно затруднив свободное, животворящее, всепроникающее откровение Святого Духа. Поэтому в истории протестантизма мы более не находим великих прекрасных явлений неземного, лишь у его истоков блещет преходящий небесный огонь; вскоре после того чувство священного уже заметно иссякает; мирское берет верх, чувство художественного соответственно страдает; лишь изредка то здесь, то там вспыхивает настоящая вечная искра жизни и образуется маленькая община. Искра гаснет, община рассеивается, и поток уносит ее останки. Таков был Цинцендорф[215], Яков Бёме и еще кое-кто. Умеренные захватывают власть; приближается время, когда органы высшей жизни совершенно атрофируются, период практического неверия. Реформация покончила с христианством. С тех пор его не стало. Католики и протестанты или реформаты, расколотые сектантской непримиримостью, отстояли дальше друг от друга, чем от магометан или от язычников. Оставшиеся католические государства прозябали, подвергаясь незаметному, но губительному влиянию соседних протестантских государств. На этом отрезке времени возникла новейшая политика, и отдельные могущественные государства пытались захватить пустующий всемирный престол, превратившийся в трон.

Большинству князей показалось унизительным приноравливаться к бессильному священнослужителю. Они впервые почувствовали весомость своего физического могущества, увидели бездействие небесных сил, позволяющих оскорблять своих земных представителей, и постепенно попытались, не привлекая внимания своих подданных, все еще пламенно преданных Папе, сбросить римское ярмо и учредить на земле свою независимость. Их беспокойную совесть успокаивали умные духовники, ничего не потерявшие от того, что их духовные чада посягнули на церковное имущество.

К счастью для старых установлений, возник тогда новый орден[216], и умирающий дух иерархии излил на него свои последние дары, чтобы тот укрепил старину новой силой и с удивительной проницательностью, упорством и не виданным дотоле умом посвятил себя энергичному восстановлению папской империи. До тех пор мировая история не знала подобного сообщества. С большей уверенностью в успехе даже римский сенат не вынашивал планов по завоеванию мира. С большим благоразумием никогда не обдумывалась идея более великая. Навеки останется это сообщество образцом для всех сообществ, органически предрасположенных к бесконечному распространению и увековечению, но его пример также вечно будет доказывать, что само время, не принятое в расчет, сводит на нет хитроумнейшие начинания, а естественным произрастанием целого неуклонно подавляется искусственное развитие отдельных частей. Все единичное само по себе ограничено в своих возможностях, лишь мощь целого неизмерима. Ни один план не осуществится, если он не основывается полностью на предпосылках целого. Еще примечательнее это сообщество как начало, порождающее другие так называемые тайные общества[217], росток, пока еще незрелый, но, очевидно, важный исторически. Более опасный соперник, несомненно, не мог появиться у новейшего лютеранства, даже если не у протестантства вообще. Все чары католической веры усилились от его руки, все сокровища наук стеклись в его келью. Все, что было утрачено в Европе, стремились они многократно восполнить в других частях света, в дальних полуночных и восточных странах, присваивая себе и подчеркивая апостольское достоинство и признание. Не отставали они и в своих усилиях обрести популярность, сознавая, сколь многим обязан Лютер своей искусной демагогии, своему пониманию простонародья. Везде основывали они школы, вторгались в исповедальни, всходили на кафедры, заставляли работать печатные машины, становились поэтами, мирскими мудрецами, министрами, мучениками, сохраняя на невероятном пространстве от Америки до Китая, включая Европу, удивительную согласованность в учении и в действиях. Мудрый отбор позволял им рекрутировать новобранцев для своего ордена в их школах. Против лютеран они обращали сокрушительный пыл своих проповедей, стремясь объявить неотложнейшей задачей католического христианства беспощадное искоренение этих еретиков как истинных пособников дьявола. Благодаря им одним католические государства, и в особенности папский престол, надолго пережили Реформацию, и кто знает, насколько усилилось бы в мире прошлое, если бы слабость высшей иерархии, ревность князей и иных духовных орденов, придворные интриги, а также другие чрезвычайные обстоятельства не прервали их смелого продвижения и едва не уничтожили этот последний оплот католической традиции. Теперь он почиет, этот страшный орден[218], в жалком образе, на рубеже Европы, чтобы, может быть, потом, подобно народу, оберегающему его, с новой силой распространиться за пределами своей родины, быть может, под другим именем.

Реформация была знаменьем времени. Она имела значение для всей Европы, хотя сразу же открыто разразилась в одной только действительно свободной Германии. Умные головы всех наций втайне достигли совершеннолетия и в обманчивом сооболыценье тем более дерзко восстали против устарелого гнета. Ученый инстинктивно враждует с духовенством при любых обстоятельствах, ученое и духовное сословие обречены вести между собою войну на уничтожение, если они отделены друг от друга: они претендуют на одну и ту же роль. Это разделение проступало все резче по мере того, как влияние ученых расширялось, а духовенство в европейском человечестве шло на сближение с торжествующей ученостью, так что знание и вера противостояли друг другу все решительнее. В вере усматривали причину всеобщего застоя и надеялись ее устранить всепроницающим знанием. Чувство священного в своем прежнем смысле и временном существе везде подвергалось многообразным преследованиям. Современный образ мыслей назвали философией и причислили к ней все, что противостоит старому, в особенности же нападки на религию. Первоначальное личное отвержение католичества постепенно переросло в ненависть к христианской вере и, наконец, к религии вообще. Более того, ненависть к религии весьма естественно и последовательно распространилась на все предметы воодушевления, объявив ересью фантазию, чувство, нравственность, любовь к изящному, будущее и прошлое, причислило человека к другим детищам природы, над которыми главенствует нужда, и превратило бесконечную творческую музыку вселенной в однообразный стук чудовищной мельницы, которая приводится в движение потоком случая и подхвачена этим потоком, мельница как таковая, не знающая ни строителя, ни мельника, так сказать, настоящий perpetuum mobile, мельница, перемалывающая сама себя.

Воодушевление было милостиво допущено для бедного человеческого рода и даже предписано как пробный камень высшего образования каждому его носителю. Воодушевление этой великолепной грандиозной философией, в особенности ее жрецами и мистагогами. Франции посчастливилось оказаться лоном и местопребыванием этой новой веры, слепленной из чистого знания. Как ни презиралась поэзия в этой новой Церкви, все-таки нашлись и там несколько поэтов, которые ради эффекта использовали старые красоты и светильники, но при этом рисковали поджечь старым огнем новую систему вселенной. Более благоразумные успевали, однако, сразу же остудить разогревшихся слушателей холодной водой. Члены этой Церкви неутомимо старались очистить от поэзии природу, землю, человеческие души и науки — изгладить малейший след святыни, отравить сарказмами само воспоминание о всех возвышенных событиях и людях, лишив мир всяких пестрых украшений. Математическое послушание и резкость света сделали его их фаворитом. Им нравилось, что свет скорее преломился бы, чем заиграл красками, и в его честь они назвали свое великое начинание просвещением. В Германии просвещением занимались основательнее, реформировали воспитание, пытались придать старым верованиям новый, разумнейший, общедоступнейший смысл, тщательно очищая их от всего чудесного и таинственного, заручились всяческой научностью, чтобы преградить путь ищущим прибежища в истории, которую силились облагородить, выдавая ее за картину семейных бюргерских нравов. Бога делали зрителем большой трогательной мелодрамы, поставленной учеными, и Ему предлагалось в финале угостить авторов и актеров и торжественно восхищаться. Простой народ подвергался просвещению в первую очередь; в нем воспитывали вышеупомянутое благородное воодушевление, и при этом возникло новое европейское сословие: филантропы и просветители. К сожалению, природа осталась такой же непостижимой и причудливой, такой же поэтической и бесконечной вопреки всем попыткам ее модернизировать. Стоило где-нибудь шевельнуться старому суеверию, допускающему высший мир или нечто подобное, со всех сторон поднимался шум, чтобы по возможности погасить опасную искру среди пепла философией и остроумием, но при этом лозунгом образованных оставалась терпимость, особенно во Франции отождествляемая с философией. В высшей степени примечательна эта история современного неверия, ключ ко всем чудовищным явлениям нового времени. Она начинается лишь в этом столетии, в особенности во второй его половине, за короткое время разрастаясь до размеров, необозримых в своем разнообразии; вторая Реформация, обширнейшая и своеобразнейшая, была неизбежна и не могла не охватить в первую очередь страну наиболее модернизированную, но при этом ввергнутую в астеническое состояние недостатком свободы. Надземное пламя давно бы вызвало ветер, который сорвал бы все просветительские планы, если бы им не способствовало давление и влияние светской власти. В тот момент, когда возникла рознь между учеными и правительствами, между врагами религии и всеми ее приверженцами, она должна была снова выступить как третья сила, как посредница, задающая тон, и ее возвращения не мог не отметить и не возвестить каждый ее сторонник, даже если оно не сразу привлекло к себе внимание. Что для нее пришло время воскресать и как раз те обстоятельства, которые как будто направлены против нее и грозят ей гибелью, оказались благоприятнейшими признаками ее возрождения, в этом чувство истории не позволяло усомниться. Воистину анархия — стихия, в которой происходит зачатие религии. Когда все позитивное уничтожается, она поднимает свою торжествующую главу как новая учредительница вселенной. Когда человека ничего больше не связывает, он как бы сам собой поднимается в небо, и совершеннейшие органы впервые возникают из однообразного смешения и полного распада всех человеческих сил и задатков — первичное ядро земного формообразования. Дух Божий носится над водами, и небесный остров — обитель нового человека, омываемая потоком вечной жизни,— впервые становится виден, возвышаясь над волнами, которые принуждены отхлынуть.

Спокойно и беспристрастно подобает истинному созерцателю наблюдать новые времена, когда рушатся государства. Разве ниспровергатель государства для него не Сизиф? Только-только достиг он вершины равновесия, а тяжелый груз уже скатывается вниз по другому склону. Он никогда не удержится наверху, если его не заставит парить небесное притяжение. Никакие ваши подпорки не помогут, когда ваше государство никнет к земле, но привяжите его высшим томлением к небесным высям, соотнесите его со вселенной, и вы обретете в нем никогда не слабеющую пружину, и ваши усилия будут щедро вознаграждены. Я отсылаю вас к истории; исследуйте ее поучительные соотношения в подобные периоды и научитесь пользоваться волшебной палочкой аналогии[219]. Во Франции царит светский протестантизм. Не возникнут ли также светские иезуиты, чтобы обновить историю последних столетий? Останется ли революция французской, как Реформация лютеранской? Будет ли, однако, протестантизм противоестественным образом учрежден как революционное правительство? Уступит ли буква место букве? Ищете ли вы зачаток погибели также в старом строе, в старом духе? Верите ли вы в лучший строй, в лучший дух? О! Если бы Дух Духов преисполнил вас и уберег от этого нелепого стремления формовать историю и человечество, придавать им свое направление. Разве она, независимая, своеобразная, как бы бесконечная, не заслуживает любви сама по себе, пророчествуя? Изучать ее, покоряться ей, учиться у нее, идти с ней в ногу, с верой следовать ее внушениям — об этом не думает никто.

Во Франции много сделали для религии, отняв у нее право гражданства и причислив ее разве что к домашней челяди, не в одном лице, а во всех бесчисленных индивидуальных образах. В своей неприметной сиротской отверженности она должна теперь снова завоевать сердца и привлечь к себе всеобщую любовь, прежде чем она снова вернет себе открытое почитание и снова начнет участвовать в мирских делах как дружественная наставница и вдохновительница. Исторически примечательным остается опыт великой железной маски, искавшей под именем Робеспьер в религии средоточие и силу республики, а также хладнокровие, с которым распространяется теофилантропия, этот мистицизм новейшего просвещения; также новые завоевания иезуитов; также приближение к Востоку[220] при новых политических обстоятельствах.

Что касается других европейских стран, кроме Германии, остается только гадать, начнет ли в условиях мира пульсировать в них новая высшая религиозная жизнь и поглотит ли она все остальные мирские интересы. Напротив, в Германии можно уже с полной очевидностью выявить признаки нового мироустройства. Медленно, но уверенно опережает Германия другие европейские страны. В то время как они поглощены войной, спекуляциями и партийными распрями, в немце формируется участник эпохи, которой свойственна высшая культура, и подобным процессом уготован ему великий перевес над другими в течение времени. В науках и искусствах уже наблюдается мощное брожение. Дух развивается в бесконечном изобилии. Идет откатка из новых девственных месторождений. Никогда науки не находились в искуснейших руках; по меньшей мере никогда не возбуждали они таких ожиданий; улавливаются различнейшие стороны предметов; ничего не остается нетронутым, неисследованным, неоцененным. Все обрабатывается; писатели становятся сильнее и разнообразнее; каждый памятник старины, каждое искусство, каждая наука находит друзей, привлекает новую любовь и оплодотворяется ею. Невиданное многообразие[221], удивительная глубина, блистательный лоск, широчайшие знания, богатая, мощная фантазия встречаются здесь и там — и часто в смелом сочетании. Могучее предчувствие творческого своеволия, безграничности, бесконечного многообразия, священной своеобычности, способной на все в своей сокровенной человечности, кажется, оживает всюду. Пробудившись от утренней грезы беспомощного детства, некий представитель своего племени пробует свои первые силы на змеях[222], опутывающих его колыбель, чтобы не мог он владеть своими членами. Пока еще все это только намеки, взаимосвязанные и первобытные, но они являют оку векописца всемирную индивидуальность, новую историю, новое человечество, сладчайшее объятие юной восхитительной Церкви и любящего Бога, сокровенное зачатие нового Мессии в тысяче ее членов одновременно. Кто не испытывал сладостного стыда при беременности? Новорожденное дитя будет подобием своего Отца, новое золотое время с темными, неисчерпаемыми очами, пророческое, чудотворное и чудодейственное, утешительное, возжигающее новую жизнь время — великое время примиренья, Спаситель, пребывающий среди людей, как истинный гений; в Него лишь веруют, но не видят Его, однако Он открывается верующим в бесчисленных образах, вкушаемый, как хлеб и вино, обнимающий, как возлюбленная, вдыхаемый, как воздух, внимаемый, как песнь и как слово, с небесным сладострастием, как смерть на вершине любовных мук воспринимаемый в недра потрясенного тела.

Теперь мы достаточно возвысились, чтобы дружелюбно улыбнуться вышеупомянутым предшествующим временам и даже в тех диковинных чудачествах распознать примечательную кристаллизацию исторического материала. С благодарностью хотели бы мы пожать руки тем ученым и философам, ибо то безумие должно быть исчерпано на благо потомкам, чтобы дало себя знать научное воззрение на вещи. Очаровательней и красочней, как Индия в своем драгоценном убранстве, противостоит поэзия холодному, мертвому Шпицбергену кабинетного рассудка. Чтобы в средоточии земного шара Индия была такой теплой и прекрасной, холодное, оцепенелое море, мертвые скалы, туманы вместо звездного неба, долгая ночь должны были сделать столь неприветливыми оба его полюса. Глубокое значение механики тяготело над этими отшельниками в пустынях рассудка, очарование первого прозрения подавляло их, старина мстила им, они жертвовали начальному самосознанию священнейшим и прекраснейшим в мире с удивительной готовностью, первыми постигли и возвестили святость природы, бесконечность искусства, неотвратимость знания, достоинство мирского, всеприсутствие истинно исторического в действиях, положив конец господству призраков, более возвышенному, более распространенному и потому более опасному, чем казалось.

Только более точное изучение религии позволило вернее осмыслить ужасные исчадия сна, в который она погрузилась, наваждения и бредни священного органа[223], и только при таком изучении открылась истинная ценность этого подарка. Где нет богов, там царят призраки, а время, когда, собственно, возникли призраки европейские[224], чем едва ли не вполне объясняется их облик, — это переход от греческого пантеона к христианству. Так что приходите и вы, филантропы и энциклопедисты, в миротворительную ложу, примите братский поцелуй, сбросьте серые тенета и с юношеской любовью взгляните на великолепные чудеса природы, истории, человечности. Я хочу отвести вас к брату[225], который заговорит с вами так, что ваши сердца вознесутся и вы снова воспримете ваше отмершее любовное чаянье, облечете его новой плотью и постигнете, что вам грезилось, пока тяжеловесный земной рассудок мешал вам уловить вашу грезу.

Этот брат — бьющийся пульс нового времени; кто его чувствует, тот уже не сомневается в его приходе и сам со сладостной гордостью вступает в сонм его современников и приверженцев, покидая толпу. Он соткал для святыни новый покров, изящно подчеркивающий ее небесное телосложение и при этом облекающий ее пристойнее, чем какой-либо другой. Покров для девы все равно что дух для тела; ее неотъемлемый орган, чьи складки — буквы ее сладостного благовествования; бесконечная игра складок есть музыка тайнописи, ибо язык слишком груб и топорен для ее девственных уст, отверзаемых лишь песнопением. Для меня это не что иное, как торжественный призыв к новому древнему собору, могучее биение крыльев, которые простирает ангельский вестник, пролетая мимо. Это первые родовые схватки, да приготовится каждый к рождеству.

Высшее в физике[226] теперь обнаружилось, и нам легче обозреть сословие ученых. В последнее время, по мере того как мы знакомимся с внешними науками, становится очевиднее, насколько они нуждаются в помощи. Природа постепенно являла свою скудость, и мы, привыкая к блеску наших открытий, всё отчетливее видели, что это заемный свет и мы с нашими привычными орудиями и методами не обретаем, не создаем искомого и существенного. Каждый исследователь должен был признаться себе, что одна наука — ничто без другой, отсюда опыты научных мистификаций, и причудливое существо философии[227], изображая истинно научную стихию, улетучилось, образовав главную симметрическую конфигурацию наук. Другие вовлекали конкретные науки в новые соотношения, поощряли оживленный контакт между ними и пытались упорядонить их естественно-научную классификацию[228]. Так это и продолжается, и легко определить, как должно быть благоприятно такое общение с внешним и внутренним миром, с высшим образованием рассудительности, когда познание внешнего сочетается с вдохновением и культурой внутреннего и как при таких обстоятельствах проясняется погода, а старое небо и вместе с ним томление по нему, живая астрономия, открываются взору.

Обратимся же теперь к политическому спектаклю нашего времени. Старый и новый мир охвачены борьбой, ущербность и убожество политических установлений, существовавших до сих пор, обнаружились в ужасных проявлениях. Что, если, как в области наук, и здесь ближайшее соприкосновение и многообразнейшие взаимосвязи европейских государств были исторической целью войны, если Европа, дремавшая доселе, зашевелилась и пожелала, пробудившись, снова вступить в игру, что, если нам предстоит государство государств, новое наукоучение! Станет ли иерархия этой главной симметричной конфигурацией государств, принципом их единения как интеллектуальная интуиция политического «я»? Мирские силы сами по себе не способны образовать подобное равновесие; только третья стихия, неземная и мирская одновременно, способна разрешить эту задачу. Нельзя заключить мир между противоборствующими державами, любой мир — иллюзия, лишь перемирие;[229] с позиции кабинетов, общедоступного сознания никакое объединение немыслимо. Обе стороны имеют великие, неотъемлемые притязания и должны их иметь, так как ими движет дух жизни и человечества. Обе стороны суть неискоренимые начала в человеческой груди: здесь — благоговение перед стариною, приверженность историческому статуту, любовь к памятникам отцов и к древней, прославленной царственной фамилии, радость повиновения; там — восхитительное чувство свободы, непререкаемое ожидание круга, предназначенного для мощной деятельности, упоение новым, юным, непринужденное соприкосновение всех сограждан, гордое сознание всеобщей человеческой значительности, радость личности, обретшей свое право и участие в целокупной собственности, неукротимое гражданское чувство. Тщетна надежда одной стороны уничтожить другую, ибо внутренняя столица каждого государства расположена не за земными валами и не может быть взята штурмом.

Кто знает, исчерпала ли себя война, но она никогда не прекратится, пока не возьмут в руки пальмовую ветвь, которую может протянуть лишь духовная власть. Кровь будет течь в Европе, пока народы не осознают своего ужасного безумия, которое гонит их по кругу, пока, захваченные и умиротворенные священной музыкой, они не вернутся в пестром смешении к прежним алтарям, восприняв деяния мира, и у дымящихся капищ не будет отпразднован с горячими слезами его торжественный праздник. Только религия способна снова пробудить Европу, обезопасив народы, учредив древнее миротворческое призвание христианства в новом зримом величии.

Неужели у наций все от человеческой личности, кроме сердца — ее священного органа? Неужели они не могут подружиться, как человек с человеком, на могилах, где почиют их возлюбленные, неужели они не могут забыть всю прежнюю вражду, когда с ними говорит божественное сострадание и общее несчастье, общая скорбь, общее чувство наполняет их глаза слезами? Неужели их не охватит дух самопожертвования и преданности, с неотразимой силой заставив их тосковать по дружбе и единению?

Где та старинная, добрая, одна дарующая блаженство вера в правление Бога на земле, где то небесное доверие человека к человеку, то сладостное благоговение при излияниях души, вдохновленной Богом, где тот всеобъемлющий дух христианства? У христианства три проявления. Одно из них — оплодотворяющая стихия, радующая и радующаяся в любой религии. Другое его проявление — посредничество вообще как вера в способность всего земного стать вином и хлебом вечной жизни. Третье проявление христианства — вера в Христа, в Богоматерь и в святых. Выбрав одно из этих проявлений, вы выбираете так или иначе все три, становясь тем самым христианами и членами единой, вечной, несказанно счастливой общины.

Осуществившимся, ожившим христианством была старая католическая вера, последнее из этих проявлений. Ее вездесущее присутствие в жизни, ее любовь к искусству, ее глубокая человечность, нерушимость браков, заключенных ею, ее человеколюбивая общительность, ее любовь к бедности, покорность и надежность позволяют безошибочно распознать в ней истинную религию и содержат в себе основные черты ее учения.

Очищенная потоком времен, в неразрывном сочетании с двумя другими проявлениями христианства, католическая вера навеки осчастливит землю.

Ее случайную форму можно считать разрушенной; старое папство лежит в могиле[230], от Рима вторично остались одни руины. Не должен ли протестантизм в конце концов прекратиться, уступив место новой, устойчивой Церкви? Другие части света ждут, когда Европа воскреснет, примиренная, чтобы присоединиться к ней и обрести гражданство в Царстве Небесном. Не появится ли скоро в Европе новое сообщество истинно святых душ, не преисполнятся ли все истинные единоверцы желания увидеть небо на земле? Не потянутся ли они один к другому, чтобы составить священные хоры? Христианство должно снова ожить в своей действенности, образовав зримую Церковь, не признающую государственных границ, принимающую в свое лоно все души, жаждущие неземного, как подобает добровольной посреднице между старым и новым миром. Оно снова должно пролить на все народы благословение из древнего рога изобилия. Из священного лона европейской соборности, вызывающей благоговение, воскреснет христианство, и пробуждение религии пойдет по всеобъемлющему божественному плану. Никто не будет более протестовать против христианского или мирского принуждения, ибо существом Церкви станет истинная свобода и все необходимые реформы будут вершиться под ее руководством как мирные процессы, сообразные государственности.

Но когда, когда? Об этом не надо спрашивать. Терпение! Оно придет, оно настанет, святое время вечного мира[231], когда столицей мира будет новый Иерусалим, а до этого сохраняйте упование и мужество во всех превратностях текущего, соратники мои по вере, возвещайте словом и делом божественное Евангелие, оставайтесь до смерти приверженцами истинной, бесконечной веры.

(Написано в 1799 г.)

ГИМНЫ К НОЧИ

1

Кто, наделенный жизнью и чувством, в окружении всех явных чудес пространного мира не предпочтет им всесладостного Света в его многоцветных проявленьях, струях и потоках, в нежном возбужденье вездесущего дня! Его тончайшей жизненной стихией одушествлена великая гармония небесных тел, неутомимых танцоров, омытых этой стремительной голубизной, — одушествлен самоцвет в своем вечном покое, сосредоточенно наливающийся колос и распаленный, неукротимый, причудливый зверь, — но прежде всего странствующий чаровник[232] с вещими очами, плавной поступью и звучным сокровищем замкнутых, трепетных уст.

Владея всем земным, Свет вызывает нескончаемые превращения различных начал, беспрестанно связует и разрешает узы, наделяет своим горним обаянием последнюю земную тварь. Лишь его пришествием явлены несравненные красоты стран, что граничат в безграничном.

Долу обращаю взор, к святилищу загадочной неизъяснимой ночи. Вселенная вдали — затеряна в могильной бездне — пустынный, необитаемый предел. Струны сердца дрогнули в глубоком томленье. Росою бы мне выпасть, чтобы пепел впитал меня. Исчезнувшие тени минувшего, юношеские порывы, младенческие сновиденья, мгновенные обольщенья всей этой затянувшейся жизни, тщетные упованья возвращаются в сумеречных облачениях, как вечерние туманы после заката. В других странах Свет раскинул свои праздничные скинии. Неужто навеки он покинул своих детей, тоскующих о нем в своем невинном упованье?

Что там вдруг, полное предвестий, проистекает из-под сердца, упиваясь тихим веяньем томленья? Ты тоже благоволишь к нам, сумрачная Ночь? Что ты скрываешь под мантией своей, незримо, но властно трогая мне душу?

Сладостным снадобьем нас кропят маки, приносимые тобою. Ты напрягаешь онемевшие крылья души. Смутное, невыразимое волнение охватывает нас — в испуге блаженном вижу, как склоняется ко мне благоговейно и нежно задумчивый лик, и в бесконечном сплетенье прядей угадываются ненаглядные юные черты матери.

Каким жалким и незрелым представляется теперь мне свет — как отрадны, как благодатны проводы дня — итак, лишь потому, что переманивает Ночь приверженцев твоих, ты засеваешь мировое пространство вспыхивающими шариками в знак твоего всевластия — недолгой отлучки — скорого возврата. Истинное небо мы обретаем не в твоих меркнущих звездах, а в тех беспредельных зеницах, что в нас ночь отверзает. Им доступны дали, неведомые даже чуть видным разведчикам в твоих неисчислимых ратях, — пренебрегая Светом, проницают они сокровенные тайники любящего сердца — и воцаряется неизъяснимое блаженство на новых высотах. Слава всемирной владычице, провозвестнице святынь вселенских, любвеобильной покровительнице! Ею ниспослана ты мне — любящая, любимая — милое солнце ночное! Теперь я пробудился — я принадлежу тебе, значит, себе — ночь ты превратила в жизнь — меня ты превратила в человека — уничтожай пылким объятием тело мое, чтобы мне, тебя вдыхая, тобою вечно проникаться и чтобы не кончалась брачная ночь.

2

Неужели утро неотвратимо?

Неужели вечен гнет земного?

В хлопотах злосчастных исчезает небесный след ночи. Неужто никогда не загорится вечным пламенем тайный жертвенник любви? Свету положены пределы; в бессрочном, в беспредельном ночь царит. Сон длится вечно. Сон святой, не обездоливай надолго причастных Ночи в тягостях земного дня. Лишь глупцы тобой пренебрегают; не ведая тебя, они довольствуются тенью, сострадательно бросаемой тобой в нас, пока не наступила истинная ночь. Они тебя не обретают в золотом токе гроздьев — в чарах миндального масла — в темном соке мака[233]. Не ведают они, что это ты волнуешь нежные девичьи перси, лоно в небо превращая, не замечают они, как ты веешь из древних сказаний, к небу приобщая, сохраняя ключ к чертогам блаженных, безмолвный вестник неисчерпаемой тайны.

3

Однажды, когда я горькие слезы лил, когда, истощенная болью, иссякла моя надежда и на сухом холме, скрывавшем в тесной своей темнице образ моей жизни, я стоял — одинокий, как никто еще не был одинок, неизъяснимой боязнью гонимый, измученный, весь в своем скорбном помысле, — когда искал я подмоги, осматриваясь понапрасну, не в силах шагнуть ни вперед, ни назад, когда в беспредельном отчаянье тщетно держался за жизнь, ускользавшую, гаснущую, — тогда ниспослала мне даль голубая с высот моего былого блаженства пролившийся сумрак — и сразу расторглись узы рожденья — оковы света.

Сгинуло земное великолепье вместе с моею печалью — слилось мое горе с непостижимою новой вселенной — ты, вдохновенье ночное, небесною дремой меня осенило; тихо земля возносилась, над нею парил мой новорожденный, не связанный более дух. Облаком праха клубился холм[234] — сквозь облако виделся мне просветленный лик любимой. В очах у нее опочила вечность — руки мои дотянулись до рук ее, с нею меня сочетали, сияя, нерасторжимые узы слез. Тысячелетия канули вдаль, миновав, словно грозы. У ней в объятьях упился я новой жизнью в слезах. Это пригрезилось мне однажды и навеки — и с тех пор я храню неизменную вечную веру в небо Ночи, где светит возлюбленная.

4

Я знаю теперь, когда наступит последнее утро — когда больше Свет не прогонит Ночи, Любви не спугнет — когда сон будет вечен в единой неисчерпаемой грезе. В изнеможении небесном влачусь я. Утомительно долог был путь мой ко Гробу Святому, тяжек мой крест.

Недоступный обычному чувству, прозрачен родник, бьющий в сумрачном лоне холма, чьим подножием земной поток пресечен; кто вкусил сокровенного, кто стоял на пограничной вершине мира, глядя вниз, в неизведанный дол, в гнездилище Ночи — поистине тот не вернется в столпотворенье мирское, в страну, где в смятении вечном господствует Свет.

Пилигрим на вершине возводит кущи свои, кущи мира, томится, любит и смотрит ввысь, пока долгожданный час не унесет его в глубь источника — все земное всплывает, вихрем гонимое вспять; лишь то, что любовь освятила прикосновением своим, течет, растворяясь, по сокровенным жилам в потустороннее царство, где благоуханьем приобщается к милым усопшим.

Еще будишь усталых ты, Свет, ради урочной работы — еще вливаешь в меня отрадную жизнь — однако замшелый памятник воспоминанья уже не отпустит меня в тенета к тебе.

Готов я мои прилежные руки тебе предоставить, готов успевать я повсюду, где ты меня ждешь, — прославить всю роскошь твою в сиянье твоем — усердно прослеживать всю несравненную слаженность, мысль в созиданье твоем ухищренном, любоваться осмысленным ходом твоих сверкающих мощных часов — постигать соразмерность начал твоих, правила твоей чудной игры в неисчислимых мирах с временами своими.

Однако владеет моим сокровенным сердцем одна только Ночь со своей дочерью, животворящей Любовью.

Ты можешь явить мне сердце, верное вечно?

Где у твоего солнца приветливые очи, узнающие меня?

Замечают ли твои звезды мою простертую руку?

Отвечают ли они мне рукопожатьем, нежным и ласковым словом?

Ты ли Ночи даруешь оттенки, облик воздушный, или, напротив, она наделила твое убранство более тонким и сладостным смыслом?

Чем твоя жизнь соблазнит, чем прельстит она тех, кто изведал восторги смерти?

Разве не все, что нас восхищает, окрашено цветом Ночи?

Ты выношен в чреве ее материнском, и все твое великолепие от нее. Ты улетучился бы в себе самом — истощился бы ты в бесконечном пространстве, когда бы она не пленила тебя, сжимая в объятьях, чтобы ты согрелся и, пламенея, зачал мир. Поистине был я прежде тебя — мать послала меня с моими сородичами твой мир заселять, любовью целить его, дабы созерцанию вечному памятник-мир завещать, мир, возделанный нами цветник, увяданию чуждый. Еще не созрели они, эти мысли божественные, — еще редки приметы нашего прозрения. Однажды твои часы покажут скончание века, и ты, приобщенный к нашему лику, погаснешь, преставишься ты. Я в себе самом ощутил завершение твоих начинаний — небесную волю, отрадный возврат.

В дикой скорби постиг я разлуку твою с нашей отчизной, весь твой разлад с нашим древним дивным небом.

Тщетен твой гнев, тщетно буйство твое.

Не истлеет водруженный навеки крест — победная хоругвь нашего рода[235].

Путь пилигрима

К вершинам, вдаль,

Где сладким жалом

Станет печаль;

Являя небо,

Внушил мне склон,

Что для восторгов

Там нет препон.

В бессмертной жизни,

Вечно любя,

Смотрю оттуда

Я на тебя.

На этой вершине

Сиянью конец —

Дарован тенью

Прохладный венец.

С любовью выпей

Меня скорей,

И я почию

В любви моей.

Смерть обновляет

В своей быстрине,

И вместо крови

Эфир во мне.

Жизнь и надежда

При солнечном дне,

Смерть моя ночью

В священном огне.

5

Над племенами людскими в пространном их расселенье до времени царило насилье немое железного рока. Робкая душа людская в тяжких темных пеленах дремала.

Земля была бескрайна — обитель богов, их родина. От века высился их таинственный чертог. За красными горами утра, в священном лоне моря обитало солнце, всевозжигающий, живительный Свет.

Опорой мира блаженного был древний исполин. Под гнетом гор лежали первенцы Матери Земли, бессильные в своем сокрушительном гневе против нового, великолепного поколения богов и против их беспечных сородичей, людей. Лоном Богини был зеленый сумрак моря. В хрустальных гротах роскошествовал цветущий народ. Реки, деревья, цветы и звери были не чужды человечности. Слаще было вино, дарованное зримым изобилием юности, — бог в гроздьях — любящая матерь, богиня, произраставшая в тяжелых золотых колосьях, — любовь, священный хмель в сладостном служенье прекраснейшей женственной богине — вечно красочное застолье детей небесных с поселенцами земными, жизнь кипела, как весна, веками — все племена по-детски почитали нежный тысячеликий пламень как наивысшее в мире, но мысль одна, одно ужасное виденье:

К пирующим приблизилось, грозя,

И сразу растерялись даже боги,

Казалось, никому спастись нельзя,

И неоткуда сердцу ждать подмоги.

Таинственная, жуткая стезя

Вела чудовище во все чертоги;

Напрасный плач, напрасные дары!

Смерть прервала блаженные пиры.

Чужд радостям глубоким и заветным,

Столь дорогим для любящих сердец,

Которые томленьем жили тщетным,

Не веря, что любимому конец,

Казалось, этим грезам беспросветным,

Бессильный в битве, обречен мертвец,

И сладкая волна живого моря

Навек разбилась об утесы горя.

И человек приукрашал, как мог,

Неимоверно страшную личину:

Прекрасный отрок тушит лампу в срок,

Трепещут струны, возвестив кончину;

Смыл память некий благостный поток.

На тризне, подавив свою кручину,

Загадочную прославляли власть

И пели, чтоб в отчаянье не впасть.

Древний мир клонился к своему концу.

Отрадный сад юного племени процвел — ввысь, в поисках пустынной свободы не по-детски стремились взрослеющие люди.

Скрылись боги с присными своими. Одиноко, безжизненно коснела природа. Железные оковы налагало жесткое число с неколебимой мерой.

Как прах, как дуновенье, в темных словах рассеялся безмерный цвет жизни. Пропала покоряющая Вера и превращающая все во все, всесочетающая фантазия, союзница небес. Враждебно веял северный холодный ветер над застывшим лугом, и родина чудес воспарила в эфир. В далях небесных засветилось множество миров.

В глубинной святыне, в горней сфере чувства затаилась душа вселенной со стихиями своими — в ожиданье зари всемирной.

Свет более не был знаменьем небесным, лишь в прошлом обитель богов, облекшихся теперь покровом Ночи. В плодоносном этом лоне рождались пророчества — туда боги вернулись — и почили, чтобы в новых, более чудных образах взойти над возрожденным миром.

В народе, прежде всех в презрении созревшем слишком рано, чуждавшемся упорно юности блаженно-невинной, был явлен лик невиданный нового мира — в жилище, сказочно убогом, — сын первой Девы-Матери, таинственно зачатый Беспредельным. В своем цветении преизобильном чающая мудрость Востока первой распознала пришествие нового века — к смиренной царской колыбели указала ей путь звезда. Во имя необозримого грядущего волхвы почтили новорожденного блеском, благоуханьем, непревзойденными чудесами природы.

Одиноко раскрывалось небесное сердце, чашечка цветка для всемогущей любви, — обращено к высокому отчему лику, лелеемое тихой нежной матерью в чаянье блаженном на груди.

С боготворящим пылом взирало пророческое око цветущего младенца на дни грядущие и на своих избранников, отпрысков Его Божественного рода, не удрученное земными днями своей участи. Вскоре вокруг Него сплотилось вечное детство душ, объятых дивно сокровенною любовью. Цветами прорастала близ Него неведомая, новая жизнь. Слова неистощимые, отраднейшие вести сыпались искрами Божественного Духа с приветных уст Его.

С дальнего берега, под небом ясным Греции рожденный, песнопевец[236] прибыл в Палестину, всем сердцем предавшись дивному Отроку:

Тебя мы знаем, Отрок. Это Ты

На всех могилах наших в размышленье,

Отрадный знак явив из темноты,

Высокое сулил нам обновленье.

Сердцам печаль милее суеты.

Как сладостно нездешнее томленье!

Жизнь вечную Ты в смерти людям дашь.

Ты — смерть, и Ты — целитель первый наш.

Исполнен ликованья, песнопевец отправился в Индостан — сладостной любовью сердце было упоено и в пламенных напевах изливалось там под ласковым небом; к себе склоняя тысячи других сердец, тысячекратно ветвилась благая весть.

Вскоре после прощанья с песнопевцем стала жертвой глубокого людского растленья жизнь бесценная — Он умер в молодых годах, отторгнутый от любимого мира, от плачущей матери и робких своих друзей. Темную чашу невыразимого страданья осушили нежные уста — в жестоком страхе близилось рождение нового мира. В упорном поединке испытал Он ужас древней смерти, дряхлый мир тяготел над Ним. Проникновенным взглядом Он простился с матерью — простерлась к Нему спасительная длань вечной любви — и Он почил.

Всего несколько дней окутано было сплошною пеленою море и содрогавшаяся суша — неисчислимые слезы пролили избранники — разомкнулась тайна — духи небесные подняли древний камень с мрачной могилы. Ангелы сидели над усопшим — нежные изваянья грез Его — пробужденный, в новом Божественном величии Он взошел на высоты новорожденного мира — собственной рукой похоронил останки былого в покинутом склепе и всемогущей дланью водрузил на гробе камень, которого не сдвинет никакая сила.

Все еще плачут избранники Твои слезами радости, слезами умиленья и бесконечной благодарности у гроба Твоего — все еще видят в радостном испуге Тебя Воскресшего воскресшие с Тобою — видят, как Ты плачешь в сладостном пылу, поникнув на грудь Матери блаженной, как торжественно Ты шествуешь с Друзьями, произнося слова, подобные плодам с дерева жизни; видят, как спешишь Ты, преисполненный томленья, в объятия к Отцу, вознося юный род людской и незапечатленный кубок золотого будущего. Мать вскоре поспешила за Тобою — в ликовании небесном — Она была первою на новой Родине с Тобою. Эпохи с тех пор протекли; все возвышенней блеск Твоего творения в новых свершеньях; тысячи мучеников и страдальцев, исполнены верности, веры, надежды, ушли за Тобой — обитают с Тобою и с Девой Небесной — в Царстве Любви — священнослужители в храме смерти Небесной, навеки Твои.

Отброшен камень прочь —

Настало воскресенье!

Твоя Святая ночь —

Всеобщее спасенье.

Земля побеждена;

Бегут печали наши

От этого вина

В Твоей целебной чаше.

На свадьбе смерть — жених;

Невестам всем светлее;

Достаточно елея

В светильниках у них.

Едва под небесами

Пробьет желанный час,

Людскими голосами

Окликнут звезды нас.

К Тебе одной, Мария[237],

Из этой мрачной мглы

Летят сердца людские,

Исполнены хвалы.

Небесная Царица,

Детей освободи!

Недужный исцелится,

К Твоей прильнув груди.

Взыскуя горней дали,

Превозмогая боль,

Иные покидали

Плачевную юдоль.

В печалях нам подмога,

Своих святые ждут.

Туда нам всем дорога,

Там вечный наш приют.

Уводит наших милых

Благая смерть во тьму,

И плакать на могилах

Не нужно никому.

Утешенный в томленье

Небесными детьми,

Ночное исцеленье

Безропотно прими!

В надежде бесконечной

Не ведаем забот;

Веками к жизни вечной

Земная жизнь ведет.

Небесными лучами

Упьемся, как вином;

Светить мы будем сами

В сиянье неземном.

Не знает ночь рассвета

В прибое волн своих.

Навек блаженство это:

Единый стройный стих.

Всего на свете краше,

Не меркнет ни на миг

Святое солнце наше:

Господень ясный лик.

6 ТОСКА ПО СМЕРТИ

Из царства света вниз, во мрак!

Иная жизнь — в могиле,

Печаль в разлуке — добрый знак:

Счастливые отплыли.

Мы в нашем тесном челноке,

Небесный берег вдалеке.

Хотим забыться вечным сном

В ночи благословенной;

Увяли мы в тепле дневном

От грусти сокровенной.

Пора вернуться наконец!

Скитальцев дома ждет Отец.

Кому в миру любовь нужна?

Тоскуем втихомолку,

Когда забыта старина,

От новшеств мало толку[238],

Так мы скорбим по старине

С мечтой своей наедине.

Бывало, чувства наши вмиг

Могли воспламениться.

Знаком был смертным Отчий Лик,

И голос, и десница.

Возликовать могли сердца,

В творении узнав Творца.

Бывало, грезил род людской

В цветении чудесном,

Томим с младенчества тоской

О Царствии Небесном;

И разве что любовный пыл

Сердцам людским опасен был.

Бывало, людям сам Господь

Сопутствовал телесно;

Свою Божественную плоть

Обрек Он казни крестной;

Изведал боль, изведал страх,

Чтобы царить у нас в сердцах.

В ночи затерян человек,

Напрасное томленье!

Такая жажда в этот век

Не знает утоленья.

К былым блаженным временам

Поможет смерть вернуться нам.

Пресекся наш печальный путь:

Любимые в могилах.

Могилы эти обогнуть

Скорбящие не в силах.

Вокруг простерлась пустота;

Пустынен мир — душа сыта.

И вдруг сюда, на этот свет, —

Негаданное чудо —

Как бы таинственный привет

Доносится оттуда.

Зовут возлюбленные нас,

Торопят наш последний час.

К невесте милой вниз, во мрак!

Свои разбив оковы,

К Спасителю, на вечный брак

Мы поспешить готовы;

Так нам таинственная власть

На грудь Отца велит упасть.

ДУХОВНЫЕ ПЕСНИ

I

Чем без Тебя я был бы в мире,

И чем я стал теперь с Тобой?

Затерян в бесприютной шири,

Я трепетал перед судьбой,

Смотрел в грядущее, как в бездну,

И, в сердце затаив печаль,

Я знал, я помнил, что исчезну,

И никому меня не жаль.

Меня снедало вожделенье,

Теснила суета сует,

В слезах напрасного томленья

Казался темнотою свет.

Как жить я мог тоской одною

В горячке будничных потуг,

Не видя, что всегда со мною

И на земле, и в небе друг?

Увидел я свое светило,

Предавшись Господу Христу;

Сиянье жизни поглотило

Беспочвенную темноту.

Он даровал мне человечность,

Преобразил судьбу мою.

С Ним нет зимы. С любимым вечность

Весна в тропическом раю[239].

С Ним жизнь, как праздник, пролетает;

Любовь одна всегда права.

Для каждой раны вырастает

Своя целебная трава.

За все дары, за все живое —

Сыновний мой смиренный стих.

Где соберутся только двое,

Спаситель третьим среди них.

Пойдем к жилищам нашим вечным

И в ликовании своем,

Протягивая руки встречным,

Заблудших к Богу поведем.

Мы наше небо видим сердцем,

И на земле оно при нас,

Всем верным, всем единоверцам

Открыто небо в добрый час.

Мы в ослеплении духовном,

В ночи затеряны давно,

Бывало, бредили греховным:[240]

И стыд и похоть заодно.

С небес грозили нам удары,

Как будто Божьи мы враги,

И в ожиданье смертной кары

Сказать не смеем: «Помоги!»

Источник сладостный и чистый,

Душа была во власти зла,

И если брезжил день лучистый,

Заря мучительная жгла.

Заключены в темничном прахе,

Оковы ржавые влача,

Теряли мы надежду в страхе

Перед секирой палача.

Явился наш освободитель,

Небесный Царь, пречистый Спас,

Пришел Он в скорбную обитель,

Разжег святое пламя в нас,

И мы прозрели в этой жизни,

И мы на свете не одни;

В небесной солнечной отчизне[241]

Господь Всевышний нам сродни.

Грех сгинул, как мираж бесследный,

Преобразился каждый шаг;

При нас подарок заповедный,

Сокровище небесных благ.

С тех пор, не ведая печали,

В мечтательном своем пути

Влюбленные не замечали,

Когда последнее прости.

В лучах сиянья неземного

Черты любимого лица,

И мы венец Его терновый

Оплакиваем без конца.

Любой пришелец — гость желанный;

Он в наш вступает хоровод,

И зреет с нами, долгожданный,

В Господнем сердце райский плод.

II

Старина помолодела,

Озаряется восток;

Нет сиянию предела,

Сладок пламенный глоток;

Свет, благим свершением зажженный,

Таинство любви преображенной.

Снизошел с небес на землю

Он, младенец, наш Христос.

Ветру жизни вновь я внемлю:

Ветер песню мне принес.

Веет над землею весть благая,

Древний пламень снова разжигая.

Пробудилась жизнь в могилах,

Упоительный родник,

Кровь святая в наших жилах,

Благодатный мир возник,

И в любвеобильной Божьей длани

Исполнение твоих желаний.

Дай проникнуть взорам вечным

В глубину души твоей

И в блаженстве бесконечном

Жизнь божественную пей!

Каждая душа давно готова

Встретиться с другими в пляске снова.

Только с Ним соприкоснешься,

Восприняв Его черты,

От Него не отвернешься:

Солнцу преданы цветы.

Минуло навеки царство мрака,

И прочнее не бывает брака.

Божество при нас отныне.

Вместо страха и тоски

И на льдине, и в пустыне

Благодатные ростки.

Все цветы Господня вертограда —

Жизнь твоя, забота и отрада.

III

Когда горючими слезами

Ты плачешь в комнате пустой

И у тебя перед глазами

Окрашен мир твоей тоской,

И прошлое дороже клада,

И веет боль со всех сторон

Такой томительной усладой,

Что лучше бездна, лучше сон

В той пропасти, где столько дивных

Сокровищ нам припасено,

Что в судорогах беспрерывных

К ним тянешься давным-давно.

Когда в грядущем — запустенье

И только мечешься, скорбя,

И к собственной взываешь тени,

Утратив самого себя.

Открой ты мне свои объятья!

Мне твой недуг давно знаком,

Но пересилил я проклятье

И знаю, где наш вечный дом.

Скорее призови с мольбою

Целителя скорбей людских,

Того, кто жертвует собою

За всех мучителей своих.

Его казнили, но поныне

Он твой последний верный друг.

Не нужно никакой святыни

Под сенью этих нежных рук.

Он мертвых жизнью наделяет,

Даруя кровь костям сухим[242],

И никого не оставляет

Из тех, кто остается с Ним.

Он все дарует нашей вере.

Обрящешь у Него ты вновь

И прежние свои потери,

И вечную свою любовь.

IV

Прошлым дням, часам беспечным,

Наслажденьям быстротечным

Предпочту единый час;

В скорбный час я, безутешный,

Убедился: Он, безгрешный,

Умирает ради нас.

В сердце самое ужален,

Я поник среди развалин,

Увядая, как цветок;

Все надежды поглотила

Ненасытная могила,

Так мой жребий был жесток.

Я терзался, я томился,

Прочь в безумии стремился,

Бредил в сумрачной глуши;

Вдруг открылась мне гробница,

Свет явила мне Десница,

Камень сняв с моей души.

На вопрос я не отвечу,

Кто шагнул ко мне навстречу,

Кто кого ко мне ведет[243],

Предпочту часам беспечным

Час, подобный ранам вечным,

Час, который не пройдет.

V

Если Он со мною,

Если я при Нем,

Если верностью одною

На пути моем земном

Укреплен я ныне,

Возликую сердцем я в пустыне.

Если Он со мною,

Я проститься рад

Со страной моей родною;

Мне дороже всех наград

Посох пилигрима.

Пусть мирская жизнь проходит мимо.

Если Он со мною,

Можно мне заснуть.

Вечной, сладостной волною

Кровь Его течет мне в грудь,

Нежно размывая

Мир, где скорбь застыла вековая.

Если Он со мною,

Целый мир со мной;

Как фатою кружевною

Осеняю шар земной

С высоты небесной,

Отрок-паж Невесты Неневестной.

Там, где Он со мною,

Мой родимый край[244].

Куплен дорогой ценою

Мой заветный вечный рай.

Ждать меня готовы

Братья там — ученики Христовы.

VI

Когда везде и всюду

Неверные сердца,

Один с Тобой пребуду

До самого конца.

Замучен был безвинно

Ты по моей вине;

С Тобою воедино

Отрадно слиться мне.

Я плачу, вспоминая,

Как прервана была

И жизнь Твоя земная,

И вечная хвала.

Ты верен был святыне.

Начало всех начал.

Любовь забыта ныне,

Твой подвиг отзвучал.

Во мраке свет затерян,

Измучены сердца,

Всем, кто Тебе не верен,

Ты верен до конца.

Уличены в измене

Среди вселенских смут

Они Твои колени,

Как дети, обоймут.

Твоим хотел я зваться,

И я тебя постиг.

Нельзя мне расставаться

С Тобою ни на миг.

Открыл Ты мне объятья,

Ты внял моей мольбе;

Придут со мною братья

В объятия к Тебе.

VII ГИМН

Немногим ведома

Тайна любви,

Голод и жажда

Неутолимые.

Божественный смысл

Причастия[245]

Загадка для чувств земных,

Но тот, кто однажды

Из жарких любимых уст

Пил дыхание жизни,

Тот, кому жар священный

Расплавил сердце в трепетных волнах,

Тот, чьи глаза открылись,

Измерив неисчерпаемую

Бездну небес,

Ест плоть Его,

Пьет кровь Его

Вечно.

Кто разгадал высокий смысл

Тела земного?

Кто может сказать,

Что такое кровь?

Плоть вездесущая,

Едина плоть,

В цветке небесном

Плавает блаженная чета.

О, когда бы мировое море

Уже вспыхнуло,

И в бедной телесности

Таять скала начала!

Нет конца сладостной трапезе,

Ненасытна любовь.

Проникновеннее, глубже

Приобщиться бы!

Все нежнее уста,

Все целительнее

Яство неизреченное.

Все трепетнее, все пламеннее

Упоена душа.

Все невыносимее

Голод и жажда сердца.

Так длится пиршество любви

Из века в век.

Если бы трезвые

Этого сподобились,

Они бы бросили все

И сели бы с нами

За стол предвкушения,

Никогда не пустующий.

Они вкусили бы

Всю полноту любви,

Прославив брашно истинное:

Плоть и кровь.

VIII

Буду плакать, плакать вечно,

Хоть бы в жизни быстротечной

Он вдали явился мне!

Слезы лью в тоске священной;[246]

Хоть бы в скорби сокровенной

Мне застыть в могильном сне!

Как свою терпел Он муку,

Все еще терплю разлуку;

Вечный, тягостный укор,

Смерть Его перед глазами;

Изойти в тоске слезами

Не дано мне до сих пор.

Или нет Его в помине,

И никто не плачет ныне?

Целый мир неужто мертв?

Что мне жизнь! Сплошное горе

Без любви в целебном взоре.

Неужели мертвый мертв?

Мертв! Что значит это слово?

Сердце внять волхвам готово,

Но премудрые молчат.

Он безмолвен, все безгласно;

Я ищу Его напрасно

Сердцем средь мирских утрат.

В мире счастье невозможно,

Тесно мне, темно, тревожно;

Мрачной грезой прах гоним,

И томится все живое:

Лучше в сладостном покое

Под землею быть мне с Ним.

С Ним почить позволь мне, Боже!

Кости наши будут схожи;

Мой Отец — Его Отец!

Ветер над могильным дерном

В мироздании просторном

Все развеет наконец.

Возлюбив страдальца кровно,

Возродившийся духовно,

Каждый принял бы Христа;

Жизнью брезгуя земною,

Каждый плакал бы со мною,

И была бы скорбь чиста.

IX

Я говорю: Он жив, Он жив,

Спаситель наш воскрес,

Навеки нас преобразив

Среди своих чудес.

Мне вторит мир, восторг суля

Рассветною порой;

Уже предчувствует земля

Небесный новый строй.

Отчизну распознал вокруг

Впервые человек,

Из благодатных Божьих рук

Приемля новый век.

В морской беззвучной глубине

Страх смерти потонул,

И каждый, радуясь весне,

В грядущее взглянул.

Уводит в небо мрачный путь,

Чертог отцовский там,

Где можно будет отдохнуть

Измученным сердцам.

Оплакивать усопших — грех[247],

Живое не умрет:

Согреет всех, утешит всех

Свиданье в свой черед.

Отраден труженику труд,

Когда пришла весна,

На нивах райских прорастут

Былые семена.

Он жив, Он жив, мы вечно с ним,

Никто не одинок;

Мы вместе мир преобразим,

Когда настанет срок.

X

Порою в заблужденье

Терзается душа;

Грозит ей наважденье,

Погибелью страша.

Рой призраков ужасных

Поблизости снует;

Во тьме ночей безгласных

На сердце тяжкий гнет.

В коловращенье жутком

Опоры нет как нет;

Подавленным рассудком

Овладевает бред.

Душою бред играет,

Влечет, заворожив;

Дыханье замирает,

И ты ни мертв, ни жив.

Кто крест вознес чудесный[248]

В защиту всех сердец?

Заступник наш небесный,

Целитель и Творец!

Когда прильнешь, смиренный,

К целебному кресту,

Сожжет огонь священный

Гнетущую мечту.

И в небо вознесенный

Над скорбною страной,

Увидишь ты, спасенный,

Откуда рай земной.

XI

Я не стремлюсь к другому кладу,

Назвав сокровище своим,

Когда, найдя свою отраду,

Друг другу мы принадлежим.

Иной с лицом разгоряченным

Везде копает наугад;

Себя считает он ученым,

Не зная, что такое клад.

Иной желал богатств несметных,

Поскольку золото звенит;

Любитель странствий кругосветных

Порою только знаменит.

Один прельщен венком победным,

Другого лавры привлекли;

Подобно призракам бесследным,

Все это сгинуло вдали.

Неужто вы забыть успели,

Кто муки претерпел за вас,

Прославленный в земной купели,

Поруганный в последний час?

Неужто вы не прочитали

О том, как Он торжествовал

И, наши утолив печали,

Нам, грешным, благо даровал?

Как Врач сошел непревзойденный

К нам Словом Божиим с небес,

Пречистой Матерью рожденный,

Являя царствие чудес?

Как, предан детям своевольным,

В могиле перед ними прав,

Он камнем стал краеугольным,

Град Божий в мире основав?

Неужто вверен вашей вере

Неубедительный залог

И не откроете вы двери

Тому, Кто бездну превозмог?

И вы отвергнуть не хотите

Своих бессмысленных утех?

И вы сердец не посвятите

Тому, Кто милостивей всех?

Нет мне прибежища иного.

Ты, Царь любви, меня храни!

Пусть я лишен всего земного,

Я знаю, Небо мне сродни.

Ты воскресишь моих любимых,

Мне верность вечную храня,

И, Царь миров неисчислимых,

Не покидаешь Ты меня.

XII

Где Ты, Целитель всех миров?

Храм для Тебя давно готов,

Давно в томлении своем

Обетованного мы ждем.

Отец, десницею Своей

Благословение пролей!

Вознаградив любовь и стыд,

Пусть нас любимый посетит.

Нам, детям влюбчивой земли,

Свой теплый дух Ты ниспошли,

Насытив толщу туч сперва

Обильным током Божества.

Дар благодатный тучных туч —

Прохладный ливень, пламень, луч,

Сначала гром, потом роса:

Земля впитает небеса.

В святом бою преодолен,

Ад злобный будет посрамлен,

Вновь старина произрастет,

Рай первозданный расцветет.

Зазеленеет вдруг земля,

Ростками всюду шевеля,

Отрадный дух у нас в груди.

Спаситель наш, Христос, гряди!

Зима бледнеет, как заря,

И стоят ясли алтаря;

Встречает мир свой первый год,

Свое дитя обрел народ.

Спаситель — радость наших глаз,

В которых сам пречистый Спас;

Пречистый Спас в любом цветке,

Который в Спасовом венке.

Спаситель — солнце, Спаситель — звезда,

Родник, в котором живая вода;

В камне, в траве, в морской волне

Младенческий лик сияет мне.

В каждом предмете подвиг Его,

Неутомимо в любви Божество;

Он обнимает всех и вся,

Вечную жертву принося.

Он, Божий Сын и наш Господь,

Свою дает нам кровь и плоть,

Нас напоив и напитав.

Любовь — Божественный устав.

Все тяжелее нищета,

Все беспросветней темнота:

К нам Сына Ты пошли, Отец,

Чтобы вернуть Своих овец.

XIII

Если тяжесть роковая

Сокрушает сердце нам

И томимся, изнывая,

В страхе мы по временам,

Если в нашем общем горе

Ближних нам порою жаль

И сгущается во взоре

Мрачным облаком печаль,

Видит Бог невзгоду нашу

Со Своих святых высот;

Нам целительную чашу

Ангел Божий подает;

Утешение дороже

Нам, подавленным тоской,

И для ближних наших тоже

Можно вымолить покой.

XIV

Кто видел Твой пречистый лик,

Тот счастье в горестях постиг;

Твой лик страдальца утешает,

Когда разлука устрашает.

С Тобою, Пресвятая Мать,

Нельзя душою не возликовать.

Всем сердцем предан я Тебе,

Сопутствуй мне в моей судьбе!

Благая Матерь! Я во мраке.

Не откажи мне в добром знаке!

Мое спасение в Тебе,

На миг прислушайся к моей мольбе!

Мне виделась Ты в облаках

С младенцем Богом на руках.

Твой Сын жалел меня, казалось,

Когда душа моя терзалась,

Но, посмотрев издалека,

Ты возносилась вновь за облака.

Чем я Тебе не угодил?

Молюсь я из последних сил.

В чем я перед Тобой виновен?

Нет жизни вне Твоих часовен,

Владычица в святом раю,

Возьми Ты мое сердце, жизнь мою.

Ты вечно царствуешь в раю,

Любви моей не утаю.

Да разве я хоть на мгновенье

Твое забыл благословенье?

Я смутно чувствовал с пелен,

Что я Тобой, Пречистая, вскормлен.

Ты вспомни о Твоем рабе!

Как я по-детски льнул к Тебе!

Младенец Твой ко мне тянулся,

Чтобы я с Ним не разминулся;

И, просияв мне, как звезда,

Поцеловала Ты меня тогда.

С тех пор я в горестях поблек.

О, как блаженный мир далек!

Весь век скитаюсь, безутешен,

Неужто я так тяжко грешен?

К стопам Твоим по-детски льну.

Прерви мой сон. Прости мою вину!

Когда пречистые черты

Лишь, детям светят с высоты,

Дай мне забыть пережитое,

Верни мне детство золотое,

О небесах Твоих грустя,

Люблю Тебя и верен, как дитя.

XV

И на иконах Ты прекрасна,

Мария, вечен образ Твой,

Однако живопись напрасна,

Когда владеешь Ты душой.

Мир, волновавший беспрестанно,

Рассеялся быстрее сна,

И небом, сладким несказанно,

С тех пор душа упоена.

РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

К ЛИПЕ

Липа-чаровница!

В душный летний зной

Рада ты склониться

Снова надо мной.

Ты цвела, бывало,

Вся в жужжанье пчел;

Сердце ликовало,

И к тебе я шел.

Весело мне было

У тебя в тени;

На душе уныло

Стало в эти дни.

Плакали в ненастье

И твои листы.

«В чем твое несчастье?» —

Словно шепчешь ты.

Говорю в печали:

Милая больна,

И теперь едва ли

Выживет она.

Будь она здорова,

В тень твоих ветвей

Я пришел бы снова

С милою моей.

ХАРАКТЕР МОЕЙ БУДУЩЕЙ ЖЕНЫ

Из всех девиц меня пленить

Способна лишь одна.

Нельзя девицу не ценить,

Когда она умна,

Радушна, ласкова, добра,

Привязчива всерьез,

Живая, резвая сестра

Беспечных майских грез.

Годится простенький наряд

Для прелестей таких;

И так они всегда затмят

Завзятых щеголих.

Хоть постоянно занята

Жена, хозяйка, мать,

Ей не мешает красота

Повсюду поспевать.

Достаток тоже не во вред.

Приятнее всегда,

Когда питателен обед

И не страшит нужда.

Но как найти подобный клад,

Подобный идеал?

Я вам, друзья, признаться рад:

Портрет я набросал.

Слывет наш город небольшим,

Живет Лаура там;

А кто Лаурою любим,

Деревья скажут вам.

БЕГ ПО ЛЬДУ

Юноша цветущий, ты, быстроногий,

Холода не бойся, германец пылкий;

Ослепительный лед влечет проворных

Гладью зеркальной.

Прикрепим надежно стальные крылья,

Дар Гермеса, чтобы дорогу взрезать

Весело и дружно в ночном сиянье

С песней задорной.

Только берегись полыньи коварной,

Где резвились нимфы, беги потише,

Юноша, минуя по мраке прорубь:

В ней твоя гибель!

Лишь сгустится сумрак морозной ночи,

Лишь наденет небо наряд блестящий,

Дружелюбно месяц над нами светит

Нашему бегу.

ДВЕ ДЕВИЦЫ

Вам, боги, вам судьба моя известна:

Среди сомнений мечется мой дух.

Вся жизнь моя таится в девах двух,

И каждая из них равно прелестна.

Румянцем губ меня влечет одна,

Чьи прелести способствуют желанью:

Мне целят в глаз два резвых шалуна,

Едва прикрытые прозрачной тканью.

Царит Амур в глазах, где тьма ночная;

Во тьме престол ночного божества[249].

В других глазах, покоем соблазняя,

Фиалковая веет синева.

Одна прельщает розами ланит,

Зовущих целоваться с милой крошкой;

Другая невзначай воспламенит

Катона[250] самого своею ножкой.

Фантазия, постой, оставим резвость!

Вдохновлены преданием благим,

Проявим платоническую трезвость,

О свойствах душ давай поговорим.

Одной мила забавная сатира,

Ей нравится остротами блистать;

А Каролина около клавира

Грустить предпочитает и мечтать.

Одну чарует шум веселый бала,

Насмешливый Вольтер[251] приятен ей;

Другая всё бы Бюргера читала

Там, где воркует сладостный ручей.

Беспечна, весела брюнетка Минхен,

Как шаловливый, ласковый зефир;

Зато вкушать способна Каролинхен

Под крышею соломенною мир.

Когда со мною Минхен, я порхаю,

И для меня Гораций — образец[252],

А рядом с Каролинхен, как мудрец,

Я, прохлажденный хмелем, затихаю.

ПЕСНЯ ПРИ КУПАНЬЕ

Друзья, веселее! Одежды долой!

Томительным солнечным днем,

Когда изнуряет мучительный зной,

В прохладную воду нырнем!

Нам тягостен жаркий полуденный час,

Приносит он много вреда;

Зато воскрешает природу и нас

В кустарнике частом вода.

Быть может, волна бескорыстно хранит,

Играя среди духоты,

Всю прелесть румяных девичьих ланит,

Стыдливый восторг наготы.

Так вот что меня в отдаленье манит,

Так вот что велит мне нырнуть;

Играя, целует, лаская, пьянит

Мою обнаженную грудь.

ДЬЯВОЛ

Случилось плуту продувному,

Мошна которого пуста,

Стеченью обстоятельств столь дурному

Поддаться и признать: всё в мире суета.

И в городке провинциальном

На площадях и во дворах,

На всех воротах и на всех дверях

Развесил объявленье вертопрах

В базарном стиле, броском и сусальном,

На многое не смея притязать:

Сегодня в пять часов намерен показать

За двадцать крейцеров он дьявола публично,

Что в просвещенный век и модно и прилично.

Всех, кто ходить умел, привлек великий маг,

Как будто Рождество вернулось между делом;

Сам бургомистр на двери мелом

Изволил записать, чтоб не попасть впросак,

Час представленья. Город в целом

При этом был взволнован так,

Что свой натягивал парик и фрак

Чиновник; жертвовал среди зевак

Последним крейцером ремесленник-простак.

Один портной сказал: «Я не дурак.

Я черта ежедневно вижу даром

В лице моей жены. Чертовским карам

И так подвержен я, и ни к чему мне маг».

Представ собравшемуся люду,

Герой с пустейшим кошельком

Сперва манипулировал молчком,

И, зрителей готовя к чуду,

Он оказался вдруг речист;

Спросил он, кто здесь атеист,

При этом, на руку нечист,

Мошенник требует оплаты.

Бывают и такие прокураты;

Но втайне зрителям обидно,

Глядят во все глаза, а ничего не видно.

Бездельник, bel esprit, отважился один

Сомненье выразить словами:

«Я вижу пустоту». «Вы правы, господин, —

Плут молвил, — стало быть, сам дьявол перед вами».

ЖАЛОБА ЮНОШИ

Никогда еще не улетали

Радости бесследно от меня;

Сердце новой сладостью питали,

Дух воспоминанием пьяня;

Благодарен памяти отрадной,

Процветал я скорби вопреки,

В юности лозою виноградной

С миром увенчав свои виски.

Трепетно внимательный читатель

Нежных щек и голубых очей,

Грезил задушевнее мечтатель

В леденящем сумраке ночей;

А когда в разлуке с Клерхен милой

Пилигрима мучила тоска

И с такой целительною силой

Соловей мне пел издалека,

Утешала жизнь меня улыбкой,

Обнадежив множеством примет;

Не прельщал Амур мечтою зыбкой,

Не поил дурманом Ганимед.

Так что солнце для меня не гасло,

Ветерки ласкались в тишине;

Окунувшись в розовое масло,

Приближались образы ко мне.

Льнут ко мне венерины голубки

С новыми венками за игрой;

Наливные гроздья, словно кубки,

Мне сулит любвеобильный рой;

Приобщают к дивным совершенствам

Поцелуи граций, ласки муз;

Упоен божественным блаженством,

С божеством я заключил союз.

Как, однако, щеки пламенеют,

Если вновь передо мной возник

Там, где тучи к вечеру темнеют,

Страстотерпца величавый лик[253],

Потому что этого светила,

Вольного среди других светил,

Небо светом вечным не прельстило,

Ад кромешной тьмой не укротил.

Так изнежен я судьбой моею,

Что совсем я мужества лишен;

Я перед опасностью слабею,

Выпадом враждебным устрашен.

Мне Любовь капризно потакала,

И моя лукавая судьба

Баловня беспечного ласкала,

Воспитав покорного раба.

Посохом пастушеским играя,

Юноша копьем не потрясал.

Как чужда мне пляска боевая!

Только в хороводах я плясал.

Обойденный роковым величьем,

Я не рисковал собой в бою,

Потому что в обществе девичьем

Проводил доселе жизнь мою.

Если хочешь ты внушить мне, Парка,

Что заклятью пылкому дано

В чаянье мгновенного подарка

На твое влиять веретено,

Осчастливить можешь миллионы,

У меня отняв мой мнимый рай;

Ниспошли мне скорбь, даруй препоны,

Лишь духовной силы мне придай.

Я бы разжигал огонь алтарный,

Слыть счастливцем я тогда бы мог,

Радостный, свободный, лучезарный,

Духом закален среди тревог;

Но когда ответишь ты отказом,

Пережить не в силах я стыда;

Жизнь мою тогда прерви ты разом,

Ибо жизнь моя — не жизнь тогда.

ДОРЕ

(В знак благодарности за портрет моей Жюли)

Неужто меркнет взор целебный,

Затеплившись на краткий срок?

Но как соткать узор волшебный,

В котором был бы цел цветок?

Неужто скорбного потомства

Не осчастливит милый лик,

И нам даровано знакомство

С небесным образом на миг?

Пугает радость нас потерей,

Печалью будущей грозя;

Хоть время стоит всех мистерий,

Привыкнуть нам к нему нельзя.

Неужто дивному бутону

Дарован этот сладкий час,

Чтоб, расцветая по закону,

Навек божественный погас?

Под кипарисом скорбью смутной,

Слезами тайными томим,

Поэт вздыхает поминутно,

Пока возлюбленная с ним.

Влюбленный ловит взором жадным

Приметы хрупкой красоты,

Покуда мраком безотрадным

Не облеклись ее черты.

Красавица сказала нежно:

«О чем ты думаешь, скорбя?

Быть может, ласкою небрежной

Я потревожила тебя?

Утешься, милый! Дева вскоре

Тебе листок преподнесет,

Который, прогоняя горе,

От мыслей тягостных спасет».

Поэт ответствует несмело:

«Я сердцем, кажется, воскрес.

Тоска впервые онемела

В предчувствии таких чудес».

Чтобы душе благоговейной

Не страшно было уповать,

Листок рукой своей лилейной

Готова Муза даровать.

Не бойся впредь, считая годы!

Теперь тебе роптать грешно.

Преображение природы

Искусством запечатлено.

Навеки в строгом очертанье

Возлюбленная молода:

Земля и небо в сочетанье,

Единство цвета и плода.

Рисунок видя безупречный,

Осенней мрачною порой

Ты различишь прообраз вечный,

И время проиграет бой.

Искусство в зеркале чудесном

Хранит пленительную тень.

Хотя в обличии телесном

Померк неуловимый день.

Влюбленный счастлив, несомненно;

Слов не находит он в ответ,

А перед ним одновременно

Лик ненаглядный и портрет.

Хоть, недостойная заслуги,

Восторгом песня рождена,

Лишь благодарностью подруги

Художница награждена.

ПОЭЗИЯ

Горняя жизнь в голубом облаченье,

Нам дает она[254] урок;

Чертит имя, чье значенье

Пестрый затаил песок.

Благодатная твердыня,

Где светильник не потух;

Там вселенская святыня[255],

Хоть покинул тело дух.

Шепчет нам обетованья

Лист, потерянный не раз;

Очи древнего сказанья

Открываются для нас.

С шумом распахнутся створы,

Молча внидете в портал;

Сверху возвестят вам хоры:

Мрамор вещий в храме лежал.

Беглые проблески в жизни мгновенной,

Ими ночь населена;

Пленены игрой блаженной,

В празднествах расточены времена.

Кубки наполнив, любовь чарует,

Дух заиграл среди лепестков;

Так что детство вечно пирует,

Пока не порвется священный покров.

Нет колесницам, казалось, числа,

Все затерялось в сонмах несметных,

И на своих жуках разноцветных

К нам царица цветов снизошла[256].

Завидев облако-покрывало,

Ниц перед нею мы упали

И вновь заплакали в печали:

Красавицы как не бывало.

К ТИКУ[257]

Ребенок[258], радости не зная,

Заброшен в дальней стороне,

Отвергнув блеск чужого края,

Остался верен старине.

Он долго странствовал в смятенье,

Искал отчизну и семью;

В саду, в безлюдном запустенье

Нашел он ветхую скамью

И книгу, замкнутую златом[259],

Где тайнам не было числа,

И в сердце, чувствами богатом,

Весна незримо проросла.

Науку звезд, уроки злаков[260],

Мир неизвестный, мир — кристалл

Постиг читатель в царстве знаков

И на колени молча встал.

И в бедном платье, неприметный,

Возник среди высоких трав

Старик с улыбкою приветной,

Благочестивому представ.

Очам таинственно знакомы

По-детски ясные черты,

И ветерок среди истомы

Седины зыблет с высоты.

Скитанью долгому в разлуке

Дух книги положил конец;

Ребенок сжал в молитве руки:

Он дома, перед ним отец.

«Ты на моей стоишь могиле, —

Нарушил голос тишину. —

И ты, моей причастный силе,

Постигнешь Божью глубину.

Утешен книгою небесной,

Прозрел я в бедности моей;

Подросток, на горе отвесной[261]

Я видел душу всех вещей.

Явил мне таинства рассвета

Тот, Кто вселенную творит;

Ковчег Новейшего Завета[262]

Передо мною был открыт.

Я вверил буквам дар чудесный,

Таинственный завет храня;

Я умер, бедный и безвестный,

Господь к Себе призвал меня.

Века прервет одно мгновенье,

С великой тайны снят запрет;[263]

Здесь в этой книге откровенье:

В ней прорывается рассвет.

Стань провозвестником денницы[264],

Мир проповедуй меж людьми,

И наподобие цевницы

В себя мой чистый дух прими.

Будь верен книге! Бог с тобою!

Росой глаза себе промой.

Омытый глубью голубою,

Прославишь прах забытый мой.

Тысячелетнюю державу[265],

Как Яков Бёме, возвести,

И сам, прославленный по праву,

С ним снова встретишься в пути.

ПОЗНАЙ СЕБЯ!

Лишь одного человек искал веками повсюду,

На неприступных горах, в безднах и в недрах земных.

Тщетно давал имена сокровенному в тайне глубокой,

Чаял всегда и везде, не обретал никогда.

Некто[266] детям давно в дружелюбных мифах поведал,

Где к сокровищу путь, где к заповедному ключ.

Впрок немногим пошло загадочное указанье,

Мало кому довелось целью самой завладеть.

Так эпохи прошли, в заблужденьях мысль заострилась[267],

Даже мифу теперь истины не утаить.

В мире внешнем нигде не найти философского камня,

Мудрый обрящет его только в самом же себе.

Благоразумный адепт эликсирами пренебрегает[268],

И превращает он всё в чистое золото, в жизнь.

В нем таится король[269], в нем священная колба[270] дымится,

Дельфы[271] в нем. Он постиг мудрость: себя ты познай!

ЗАЗЕЛЕНЕЛ ПУСТЫННЫЙ ЛУГ

Зазеленел пустынный луг,

Кустарник зацветал вокруг;

Трава повсюду пробивалась,

И небо настежь открывалось;

Что движет мной, не знал я сам;[272]

Не верил я своим глазам.

Гостеприимный лес темнел,

Благоухал, шумел, звенел;

Везде меня встречали трели:

На каждой ветке птицы пели.

Что движет мной, не знал я сам;

Не верил я своим глазам.

Вокруг рождались неспроста

Созвучья, запахи, цвета;

Затрепетало всё в слиянье,

Распространялось обаянье.

Что движет мной, не знал я сам;

Не верил я своим глазам.

Быть может, пробудился дух,

Очаровав мой взор и слух

Лучами, трелями, цветами,

Своими нежными устами.

Что движет мной, не знал я сам;

Не верил я своим глазам.

Быть может, в новом царстве прах

Пророс в бесчисленных ростках;

Как звери, дрогнули дубровы,

А звери стать людьми готовы.

Что движет мной, не знал я сам;

Не верил я своим глазам.

В свои раздумья погружен,

Мгновенно был я поражен:

Девица проходила мимо,

Меня пленив неизъяснимо.

Что движет мной, не знал я сам;

Не верил я своим глазам.

Прошла девица в тишине,

На мой привет ответив мне,

И, не разгневавшись нимало,

Своей руки не отнимала.

Что движет мной, не знал я сам;

Не верил я своим глазам.

В тени приветливой лесной

Я понял, что весна со мной;

Увидел я сквозь все покровы:

Богами люди стать готовы[273].

Что движет мной, постиг я сам;

Поверил я своим глазам.

ПОКРЫЛИ НЕБО ТУЧИ

Покрыли небо тучи

В ненастной душной мгле;

Неизъяснимо жгучий

Дул ветер на земле.

Влачился я в печали

Среди моих потерь.

Мольбе моей не вняли.

Что делать мне теперь?

Когда бы разлюбила

Далекий образ мой,

Мне тихая могила

Вернула бы покой.

В разлуке нестерпимой

О чем еще мечтать!

Летал бы я с любимой,

Когда бы мог летать.

И мы бы полетели

В заморский край, на юг,

Когда бы опустели

Осенний лес и луг.

Пленясь весною вечной,

Не зная холодов,

Порхать бы нам беспечно

В цветах среди плодов.

Где сладостны досуги,

Там быстро мирт растет;

У нищенской лачуги

Репейник расцветет.

Встревоженный грозою,

Я сетовал, грустя,

Как вдруг своей лозою

Махнуло мне дитя:[274]

«Зачем ты, друг, роняешь

Горючую слезу?

Зачем на жизнь пеняешь?

Возьми мою лозу!»

Я принял в умиленье

Подарок малыша,

Который в отдаленье

Исчез уже, спеша.

Подумал я при этом:

«Зачем же мне лоза?»

И мне зеленым светом

Повеяло в глаза.

Змеиная царица[275]

Среди травы густой

Могла бы притвориться

Застежкой золотой.

Короною блистая,

В кустах она ползла;

Зелено-золотая,

Кругом светилась мгла.

Моя лоза качнулась

В глубокой тишине,

И чешуи коснулась,

Добыв богатство мне.

ВИЖУ ПУТЬ НАШ БЕСКОНЕЧНЫЙ

Вижу путь наш бесконечный.

Легкомыслен первый встречный,

Утомлен искатель вечный;

Лишь один из всех, беспечный, —

Путник вечный, безупречный.

Время для глупцов — забава

И смертельная расправа;

Однодневка пропадает.

Хоть стихия в споре старом

Вновь грозит своим ударом,

Снова мудрый побеждает:

Время покорилось чарам;

Обуздав его недаром,

Властью мудрый обладает.

Дан богам покой беспечный

В тихой роскоши своей,

Жизнь людская — подвиг вечный.

Власть — забава для людей.

Загрузка...