Глава пятая НА ДОРОГЕ

Мушабёф остановился у дверей своей квартиры на улице Лафонтена. Он провел меня в свою комнату, где мы переоделись, так как одежда, что была на нас, совершенно не годилась для той длительной и трудной службы, которая от нее требовалась.

Во мгновение ока, мы преобразились с ног до головы: фетровая шляпа, кожаная куртка, брюки для верховой езды, обмотки, прочные охотничьи сапоги из желтой кожи. В солдатской сумке, перекинутой через плечо, были — мыло, гребенка, револьверные пули, полотенце. Взяв каждый по палке с железным наконечником, мы ушли, даже не заперев двери, покидая без сожаления медную кровать, шкаф, библиотеку и домашних богов Мушабёфа.

Такси все еще стоял внизу и имел такой покинутый вид на этой спокойной улице, что казался столь же трогателен, как ньюфаундленд, бросающийся в воду спасать ребенка.

— Странная вещь таксомотор, — вздохнул мой приятель, — мне кажется, что я никогда не видал таксомотора. Я уже от всего отвык, дружище, у меня такое чувство, будто никогда не было ни железных дорог, ни телеграфа… В сущности, прогресс, видишь ли, чепуха. Случается необычная катастрофа и без всякой неожиданности возвращает нас назад на несколько веков. Кажется, Достоевский сказал, что особенность человека — привыкать ко всему. Клянусь честью, это так. Что касается меня, то я убежден, что я всегда жил охотой, с револьвером или высеченным из камня топором в руке, хотя я все-таки предпочитаю возвращаться в прошлые времена с хорошим шестизарядным «Смитом» в кармане.

Он завел захрипевший мотор; мы сели.

— Поедем в этом старом рыдване, пока хватит бензина, а там пустим в ход наши сапоги.

Мы выехали набережными на Версальскую дорогу.

Нас обгоняли, полным ходом, гоночные автомобили с сильными прожекторами, бросающими лучи ослепительного света, другие — с простыми фонарями — скромно держались края дороги.

Когда мы проехали Вирофлэ, горизонт позади нас изменил окраску засветившись рыжими отблесками. Я смотрел в сторону Парижа. Небо пылало, как на заре. Золотистые искры испещряли облака дыма. Это был пожар! Конец всего, извечный результат революций.

— Недурная идея, — сказал Мушабёф… — Пахнет горящим лесом, я люблю этот запах.

Мы проехали Версаль, загроможденный фурами для перевозки имущества и автомобилями, нетерпеливо дающими гудки, требуя освобождения дороги. Подъехав к площади перед дворцом, наш такси вздрогнул и остановился, заупрямившись, как осел.

— Больше нет бензина, — сказал я, — мы можем взяться за наши палки!

Мы попрощались со старым такси, сняв перед ним широким жестом шляпы, и пошли по дороге к деревне, скорее наудачу, смутно надеясь попасть сначала в Мант, затем в Нормандию, в леса и рощи, в наиболее пустынные места нашей страны, расположенные возможно дальше от городов, зараженных знаменитым смехом.

Мы шли уже около часа, не говоря ни слова, прислушиваясь к равномерному стуку наших шагов по затвердевшей земле, когда встретили двух конных жандармов.

Эта встреча показалась нам чудовищным анахронизмом. Спросят они наши документы? Они проехали мимо поблизости от нас, один из них наклонился, чтобы лучше нас рассмотреть.

— Туристы, — сказал он своему товарищу.

Наши новые костюмы внушили ему доверие.

В дальнейшем нам не пришлось встретить ни одного жандарма.

Желание спать давало себя чувствовать. Мы пересекли только что вспаханное поле — дело было в апреле, — чтобы попасть в рощицу, черный силуэт которой вырисовывался на горизонте. Начинался рассвет. Мушабёф посмотрел на часы — было пять часов утра.

Несколько птиц полоскали горло в ручье, чтобы прочистить голос перед ежедневной серенадой. Мы расположились лагерем, то есть легли на землю, спрятав лицо в сложенные руки. Сон не приходил; вместо этого нас мало-помалу начал пронизывать холод, и мы не замедлили понять, что при таких условиях отдых невозможен.

— Нужны были бы одеяла, — пробормотал Мушабеф, — здесь замерзаешь.

— Разведем огонь.

Стали ломать ветки. Но деревья были мокрые от росы; пришлось оставить эту мысль, и мы философски вынули трубки.

— У тебя есть табак? — спросил приятель.

— В мешке у меня семь пачек.

— Отлично, у меня — десять. Это неплохо, но, дружище, нам все же придется накладывать руку на все, что может заменить табак; в ближайшем будущем табак совершенно исчезнет. Мне совершенно безразлично, увижу ли я поезда и шестиэтажные дома, но, черт возьми, я не мог бы жить без табака!

Мы уснули днем, когда раннее весеннее солнышко ревниво пригревало нас, словно прекрасные овощи, выросшие на приволье. Потом мы позавтракали хлебом и колбасой и снова взялись за палки, углубляясь в природу, покуривая трубки и забыв уже о желтом смехе, об избиении клоунов, о пожаре Парижа.

Мушабёф воображал себя на маневрах и не пропустил ни одной песни, что пелись в его полку. Других он не хотел слушать, все они казались ему неинтересными. Он угостил меня и чудесной историей о папаше Дюпанлу, этом французском Карагезе, и о супружеских несчастьях мельника, и о том, как «жила на свете прачка».

Восемь дней мы шли, ночуя в лесах, проходя через покинутые, большей частью, селения.

Эти пустынные деревни нас очень удивляли; мы не могли объяснить себе, почему жители покинули свои жилища.

— Не может быть, чтобы они все вымерли, — говорил мой друг, — иначе остались бы какие-нибудь следы этого.

В окрестностях Эврэ мы вошли в маленькую деревеньку, тоже пустынную. Только один домик, казалось, возвещал о присутствии человеческой жизни — легкий султан дыма кокетливо вырывался из его красной кирпичной трубы.

Калитка в сад была полуотворена. Я вошел первым, без церемоний, и на повороте аллеи мы встретили старого господина в белом тиковом костюме, очень озабоченно осматривавшего шпалеры деревьев и с крайней осторожностью ощупывавшего молодые почки.

Услышав шум шагов по гравию аллеи, он повернул голову и молча посмотрел на нас. Затем, машинально подергивая остро подстриженную бородку, спросил:

— Что вам угодно?

— Сударь, — ответил Мушабёф, — мы не злоумышленники, мы несчастные путешественники, бежавшие от эпидемии. Вы, вероятно, слышали о Желтом Смехе?

— Да, да, — ответил старик, — так это правда?

— Увы!

— Отсюда все уехали недели две тому назад. Со всех сторон крестьяне направились в город, покинув свои селения, услышав, что в больших центрах вспыхнула революция. С тех пор никто не возвращался.

— Это безумие, это архибезумие, — завизжал Мушабёф, — чего ради бросились они в самый очаг заразы?

— Алчность, — ответил старик, лаская склонившуюся ветку цветущей яблони, — алчность. Когда они узнали, что в городах идет грабеж, они пожелали участвовать в поживе, получить свою часть добычи. Для них город ведь всегда был несгораемым шкафом, полным богатств. Парижанин всегда означало для них то же, что богач. Если вам когда-либо случалось проводить каникулы в деревне, вам должна быть известна их жадность. Они вносят искусство в обдирание горожан.

— Так все обитатели этого селения уехали в Париж? — спросил я.

— О, нет, о, нет! Париж не центр для нас. Они отправились грабить Эврэ и, главным образом, Руан.

Я схватился за голову.

— А моя мать! — пробормотал я.

— Твоя мать с кузиной уже должны быть в деревне, это — наверняка.

Но беспокойство не покидало меня. Я не разделял оптимизма Мушабёфа. Мы все же решили достичь Руана, отдав должное обеду, которым угостил нас этот добрый старик.

Впервые после нашего отъезда из Парижа мы жили, как прежде, в прошлые времена.

На круглом столе розовый абажур лампы золотил тарелки. На длинном блюде дымился омлет со шпиком. На скатерти, вытянувшись в ряд, стояли бутылки вина и сидра; красовался паштет из утки, похожий формой на прочный приземистый нормандский буфет, блестевший в тени столовой.

Нашего хозяина звали Робинэ, как он нам сообщил. История с Желтым Смехом не казалась ему очень важной, ибо ужасное бедствие не затрагивало ни цветов, ни плодовых деревьев. Как и раньше, он продолжал обрабатывать свой сад. Этот счастливец предложил нам кровать для ночлега. И мы установили, что в кровати спится лучше, чем под открытым небом, и торжественно поклялись спасти из кучи развалин хотя бы этот приятный отброс старого времени, если только судьба дарует нам жизнь.

Первое пение петуха — наши пожитки сложены, палка в руке, и мы покидаем доброго старца и его служанку. Долго, долго виднеется домик с зелеными ставнями — мы на минуту закрываем глаза, желая сохранить в своем воображении это чарующее видение, чтобы позднее отвести на нем душу, — ведь теперь мы рассматриваем наши воспоминания, как книгу с картинками.

Пройдя перекресток, мы наткнулись на опрокинутую повозку. Она была пуста, а в оглоблях, задрав все четыре ноги, валялся лошадиный скелет, начисто обглоданный. Немного дальше, в канаве, лежал труп человека, наполовину изъеденный, прикрытый синей блузой. Обнаженные десны, раскрытый рот убедили нас в том, что здесь проходил Желтый Смех.

— Он возвращался из Руана, — вздохнув, промолвил Мушабёф. — Все они кинулись в города, как говорил старик, и дрались там, как волки, у банков… и затем принесли с собой болезнь. Вся дорога теперь, вероятно, изобилует подобными картинками, пойдем лесом. Люблю аромат леса, там пахнет листвой и шерстью вымокшей собаки. Вон там, видишь, лес, — если пересечь его на северо-восток, мы не отклонимся от направления к Руану.

Мы сделали еще несколько шагов по дороге, когда какое-то подозрительное черное пятно, преграждающее путь по шоссе на расстоянии сотни метров, вынудило нас пойти, не размышляя, напрямик полем, чтобы добраться до дубовой рощи.

— Было время, — сказал Мушабёф, — когда мы все же находили какое-то убежище.

Едва он это произнес, как внезапно, без всякого предупреждения, полил дождь. Ветви и листья защищали нас недолго, и вода не замедлила потечь по нашим кожаным курткам.

Шалаш угольщика появился перед нами, как знак провидения. Прижавшись друг к другу, мы прислушивались к шуму дождя, меланхолично посасывая наши трубки, следя рассеянным взглядом за дымом, отгоняемым ливнем.

Чтобы внести некоторое разнообразие в наши развлечения, мы закусили. Уходя от старика, мы обнаружили, что мешки наши пополнились: холодная курица, бутылка бургундского, хлеб, сыр.

Журчание ручейка бесконечно приятнее, и музыка эта, по крайней мере, раза в три божественнее, когда желудок полон. Дождь покрывал рябью лужи, каждая капля его отскакивала в форме колокольчика, а ветер гнул ветви с шумом комкаемой бумаги.

— За здоровье старика! — объявил Мушабёф, поднося к губам горлышко бутылки.

Я сделал то же самое. А затем, прислонившись плечом к плечу, мы погрузились в дремоту. Я очнулся первым и вышел из шалаша. Было уже совсем темно, дождь перестал.

— Эй! — крикнул я, встряхивая приятеля.

Он встал, тоже вышел из шалаша, потянулся, потрещал суставами и закурил трубку.

— Плохо, что стало темно, мы рискуем заблудиться.

— Нет, мы не собьемся с дороги, у меня на часах компас. — Он взглянул на него. — Вот направление… надо идти все время прямо. В дорогу!

Не знаю ничего более неприятного, чем хождение по лесу ночью. Наши сапоги на каждом шагу скользили по мокрым камням; мы рисковали сломать себе ноги, а когда мы ступали в какую-нибудь непредвиденную яму, почва, казалось, ускользала из-под ног, вызывая неприятное ощущение, напоминающее то, которое испытываешь в лифте, когда машина начинает спускаться. Мокрые ветви, одна за другой, как бы забавляясь, хлестали нас по лицу. Во всех концах, в непроницаемой тьме зарослей, какая-то таинственная жизнь давала о себе знать то потрескиваниями, то легкими шорохами, то мягкими падениями, то тяжелым взмахом крыльев какой-нибудь близорукой птицы.

Мушабёф — он шел впереди — начал свистеть.

— О, нет, совсем тихо, без фанфар… Что-нибудь другое.

— Тебе страшно?

— Нет, дружище. Почему?

— Почем я знаю, этот таинственный лес, тоска, одиночество…

— Клянусь честью, в лесу мне никогда не бывает страшно.

— Так же, как и мне. Ночью и в лесу я боюсь лишь одной вещи, — заметил Мушабёф, — человека. Но сейчас я спокоен: грабят не здесь. В последние дни, люди должны были прийти к заключению, что бесполезно опустошать карманы и убивать с целью грабежа.

— Я того же мнения, мой друг, но, по правде говоря, отдал бы остаток всего бургундского, чтобы найти тропинку, настоящую тропинку, нечто заботливо расчищенное, прекрасную аллею, например, хотя бы в английском парке… Мои ноги отказываются служить.

— Который час?

— Одиннадцать, — ответил Мушабёф, испортив две или три спички, чтобы осветить часы.

— Ну, тогда идем скорее; я хочу только одного — поскорее прийти в Руан.

Мы шли почти наугад, ощупью, шагая через кусты и стволы деревьев свежей рубки; каждые пятьдесят метров нам приходилось смотреть на компас, ибо, желая избегнуть препятствий, мы фатально отдалялись от верного направления.

Голова моя была пуста; я ни о чем не думал, всецело поглощенный тем, что отстранял ветви или нащупывал почву железным наконечником палки.

Так мы шли час или два, затем остановились прикончить бутылку старого вина.

Снова пошел дождь. Мрачное уныние просачивалось в нас, как этот мелкий дождь сквозь одежду, проникавший за ворот куртки и в рукава.

— Слышишь? — сказал мне Мушабёф, меланхолично посасывая набалдашник своей палки.

— Что?

Он прислушался.

— Это ветер! Какой ветер, черт возьми, какой ветер!

До слуха донесся какой-то отдаленный ропот, неясный шум, трудно различимый, но очень сильный, нечто вроде рева моря, насколько можно было судить на далеком расстоянии, или, точнее — шум зрительного зала, внезапно услышанный сквозь раскрытую на мгновенье и тотчас захлопнутую дверь.

Это сравнение напрашивалось невольно, так как странный шум вдруг резко оборвался во всей силе, чтобы возобновиться через несколько минут в том же месте.

— Это не ветер, мой дорогой Мушабеф — ветер нарастает и спадает постепенно. Это нечто другое. Что — я не знаю. Может быть, это негодующий голос игуанодонта, защемившего дверью свой хвост, быть может, это справедливый протест всей природы против отвратительной извращенности этого дьявольского леса, но, во всяком случае, это не жалоба ветра в деревьях.

— Да, это не ветер. Ты прав. Это нечто такое, что я не могу себе объяснить… С некоторых пор я раскрыл немало фактов, которых не могу себе объяснить. Во всяком случае, это ужасно раздражает. Признаться, я не очень-то долюб-ливаю этот род ночного и торжественного беспокойства.

— Пойдем, Мушабёф, посмотрим, это как раз по пути.

— Ну, я не совсем с тобой согласен, — ответил приятель. — Ведь мы живем в удивительное время, и я нисколько не удивлюсь, если увижу вылезающей из болотной тины целую толпу гигантских, отвратительных игуанодонтов,[4] о которых ты говорил. В этом случае я позволяю себе беспокоиться о последствиях подобной встречи. Худо ли, хорошо ли, расположимся здесь до утра и уж тогда начнем действовать.

— Ах, нет, нет, мой друг! Я вовсе не хочу оставаться в этой клоаке. Здесь нас подстерегает бронхит, я уже чувствую, как мои легкие свистят, словно продырявленная гармоника. Здесь — смерть, без венков и без речей… Там — я не знаю что, но мы увидим…

— Пожалуй, что так! — ответил Мушабёф, решившись.

С предосторожностью разведчиков на прифронтовой полосе пробирались мы по лесу к месту, откуда, казалось, исходил шум. Чем больше приближался шум, тем внимательнее мы прислушивались, все еще не умея себе объяснить его происхождение.

В течение двадцати минут ничего не было слышно; мы прилегли на землю, затаив дыхание, не произнося ни слова.

Затем снова необъяснимый «шум» заставил нас вздрогнуть. О! просто озноб. Казалось, «шум» несколько ослаб и раздробился на части.

Мы двинулись вперед; приятель мой вынул из кармана револьвер, я поспешил последовать его примеру. Довольно глубокая канава преградила нам путь, нужно было ее перейти. Мушабеф спустился первым, осторожно пробуя почву палкой.

— Иди осторожно, — шепнул он, — здесь очень глубоко.

У меня под ногами сорвался камень, я поскользнулся, упал на спину, попав в жгучую крапиву. На лицо прыгнуло что-то мягкое и холодное, как комок грязи, может быть, жаба. Я основательно выругался. Мушабеф, цел и невре-0дим, был уже на той стороне и протянул мне палку, за которую я ухватился.

— Поменьше шума, — сказал он тихо, — я вижу что-то… человек, на коленях, за деревом… он, наверное, слышал, но не двигается.

С помощью его палки я, наконец, выбрался из рва.

Перед нами расстилалась маленькая лужайка с двумя-тремя деревцами и позади самого большого из них вырисовывался неподвижный, без сомнения человеческий силуэт, слабо освещенный лунным лучом, старающимся пронзить черные облака, загромоздившие небо.

— Человек, конечно, — сказал я, задыхаясь, — подойдем осторожно, обогнув лужайку. Во всяком случае, если он нас и слышит — это неважно, это человек, человек, как и мы, а у нас при себе два револьвера с двенадцатью пулями.

Последний довод ободрил нас не хуже всякого подкрепляющего средства. По правде говоря, мы не боялись, мы совершенно не боялись. Особенно Мушабёф — он совсем не был склонен подчиняться воображению. Между тем, мы бы предпочли увидеть перед собой дуло ружья, семь штук тесаков за поясом или одного из этих старых, классических бандитов в остроконечной шляпе, в бархатной тужурке, с эспадрильями на ногах.

Когда мы, выйдя из леса и обогнув лужайку, приблизились к деревьям, Мушабеф даже рискнул посмотреть сквозь ветви одним глазом.

— Это грифтон, — прошептал он.

То был солдат — он стоял на коленях с мешком за спиной, рядом в траве блестело дуло ружья.

Луна, рассудив вполне правильно, теперь зверски освещала лужайку, — я увидел под козырьком фуражки солдата его совершенно бесплотное лицо: две черных дыры и белые зубы, оскаленные в столь знакомой мне усмешке. Меня с ног до головы пронизал холодный пот. Мушабёф, с напряженной шеей, со стиснутыми челюстями, вспотел от испуга. Скача, как зайцы в день начала охоты, мы кинулись вперед, наугад, спотыкаясь о корни, оставляя на кустах цветы из нашей кожи, ударяясь о деревья, которые в знак протеста окачивали нас ледяным душем. Так мы бежали минут десять, преследуемые страхом. Вдруг, совершенно неожиданно, лес выбросил нас, запыхавшихся, обессиленных, на большую дорогу, совершенно белую, прямо к верстовому столбу, на котором была надпись: Руан, 57 километров.

— Нет, я, кажется, никогда не привыкну к этому… к этим шуткам, — пробормотал Мушабёф, когда мы немного отдышались. — Я согласен на одиночество… пусть никого не будет на земле… да, никого… никаких останков… вроде этого.

Мы съели шоколад, остаток наших запасов, выпили старой водки, которой славный садовод так заботливо наполнил наши дорожные фляги.

— Теперь полегче стало! — простонал Мушабёф, откладывая флягу.

— Да, этот проклятый тип может похвастать, что заставил нас побить все рекорды в беге на километр. Я никогда не думал, что я такой проворный: какой бы из меня вышел отличный игрок в футбол!

Луна освещала дорогу, которую нам указывал верстовой столб.

Оправившись от волнения, мы пустились в путь и с наслаждением, которого нельзя передать, закурили трубки.

— Нам осталось еще 57 километров и мы в Руане. Идя ночью и отдыхая днем, мы сможем прийти послезавтра, к вечеру.

— Я совершенно изнурен, — сказал я.

— Еще два часа, Николай, и начнет светать, тогда мы поспим, дружище.

Едва он произнес эти слова, как снова раздался тот необычайный шум, что мы слышали в лесу, теперь уже ближе, всего в каких-нибудь 150 метрах перед нами, справа.

Изгиб дороги скрывал от нас горизонт. Под действием алкоголя, которым мы несколько злоупотребили, мы пошли гимнастическим шагом, спеша пройти поворот; в нескольких сотнях метров от дороги, прямо через поле, мы увидели высокий забор, которым было обнесено нечто вроде города из досчатых бараков.

В этом городе без освещения царило молчание. Мы с трудом двигались, увязая во вспаханной, разбухшей от дождя земле.

У ворот деревянного города возвышался большой барак, на нем — флаг, цвета которого мы не могли различить.

— А вот и свет!

Крик вырвался у нас обоих одновременно из груди. Свет в этой ночи! Можно было заплакать, броситься на колени от радости, благодаря Создателя. Я думаю, что даже волхвы не приветствовали столь радостно звезду на небе в Иудее.

Боязнь ошибки вернула нас к осторожности, и мы с револьверами в руках подошли к зданию, всего одной лампой стерегущему свой забор, как вход на каторгу.

Когда мы приблизились, чей-то голос крикнул:

— Стой! Кто идет?

Из мрака высунулся штык; тотчас, вслед за ним, появилась фигура пехотинца, освещенного полосой света, — одна из дверей здания открылась, бросая на землю сноп желтого света.

К солдату присоединился какой-то человек; в руках у него был фонарь, отбрасывающий на землю гигантские тени в форме андреевского креста.

— Кто вы такие?.. Вы из Руана, а конвой?.. Черт возьми… Мы ждем его уже восемь дней!

— Господа, — ответил Мушабеф, — мы — журналисты, бежавшие из Парижа… Мы заблудились и умираем с голоду.

Человек с фонарем приближался. Он был в форме военного врача, с четырьмя галунами на кепи.

— Ну, добро пожаловать, сейчас вам подогреют грог, вы, должно быть, измучились… Какие новости оттуда? Вот уже восемь дней, как мы никого не видим… Восемь дней, как мы здесь, в этом аду, в этом кошмаре, не имея никаких вестей извне. Но пройдите же сюда.

Мы прошли в барак; в это время снова раздался этот ужасный шум, настоящий гром, дьявольский смех десятка тысяч людей в зрительном зале.

— Знаете, что это такое? — сказал доктор, покосившись на нас… — Их семь тысяч там, больных… Семь тысяч, впрочем, это не совсем так, потому что, по моему мнению, две тысячи, по крайней море, погибли в течение этих дней… У меня почти нет больше ни санитаров, ни солдат, а разложение должно прогрессировать очень быстро.

Смех раздался снова, раздробился, несколько одиноких взрывов закончились кашлем.

Мы заткнули уши, доктор провел нас в свой кабинет. В камине потрескивали дрова. Мушабёф, повеселевший, грелся у камина, растопырив руки в полнейшем блаженстве. Я рассказал вкратце нашему хозяину о последних событиях, свидетелями которых мы были.

— Да, совершенно ясно, — сказал он, вздохнув, — всем нам пришел конец, нечего скрывать. Люди изничтожают друг друга как в Париже, так и в Руане. Все большие города — добыча ужасного, смертельного безумия, и теперь я великолепно уясняю себе, почему мы сидим без провианта и почему команда охраны не пополняется. Что прикажете мне делать с моими больными? Они дохнут с голоду и перегрызут друг друга, если это уже не случилось. Я больше не осмеливаюсь входить в барак, куда месяц тому назад свалили первые жертвы в надежде остановить болезнь. Если бы у меня было достаточно людей и патронов для всей этой скотобойни, я бы всех перестрелял, что было бы более человечно и более логично, так как мы бессильны бороться с этим идиотским смехом. Непонятно, почему безумный смех, овладевающий кем-нибудь без всякой причины, передается окружающим… Хотите провести здесь день?.. К сожалению, я могу вам предложить очень немногое: бисквит и ром; но, поверьте, это от чистого сердца… Вы понимаете, вы, быть может, последние, кому мне придется пожать руку…

Мы согласились остаться и легли в углу, на груде одеял. Мы были совершенно разбиты и спали, как скоты.

Около полудня нас разбудил ружейный выстрел. Я вскочил.

— Я не останусь здесь, дорогой мой Мушабёф. Нет, ни за что на свете!

— Бежим, — ответил он.

Мы прошли через дверь лаборатории, выходящей в лес. Едва очутившись наружи, мы побежали изо всех сил, не оглядываясь, и бежали до тех пор, пока не достигли опушки леса, где решились броситься ничком на траву, насторожив уши и устремив взгляд на лагерь.

Сухо потрескивали лебели. Каждый выстрел настигал нас, как пощечина, а к этому прибавлялся ужасный и хорошо знакомый звук смеха больных, и все это происходило в солнечное утро, напоенное щебетаньем птиц и дивными шумами.

— Больные атакуют пост, — пробормотал Мушабёф, — это было неизбежно. Да не все ли равно, сдохнуть ли с голоду или умереть от смеха — результат один и тот же.

Так как никто нами не интересовался, мы покинули место побоища и направились по дороге в Руан, на этот раз без всякого страха.

***

Взойдя на холм Бонсекур, возвышающийся над городом, мы свободно могли созерцать мрачным и полным ужаса взором картину опустошения и разрушения.

С точки зрения истории, это зрелище заслуживало того, чтобы его созерцали и судили о нем несколько возвышенно. Перед нами, у наших ног, с точностью какой-нибудь иллюстрации современного романа, расстилалось изображение конца света. В сущности, не так трудно представить себе эту картину. В наше время многие художники изощрялись в изображении конечного катаклизма в различных видах, в зависимости от их воображения: потоп, пожар, холод, столкновение с кометой и т. п.

Журналы по несколько раз в году показывали нам подобного рода зрелища. Руан с черными от огня остовами домов, с опрокинутыми трамваями, с жителями, валявшимися на шоссе вверх животом, являл собой торжественно-унылую картину, которую все же легко можно себе представить. Но что нас совершенно лишило сил, довело почти до обморочного состояния Мушабёфа и меня, это то, чего не могли изобразить журналы: молчание.

Чудовищное, давящее молчание — такого чувства мы никогда не испытывали раньше — нависло над природой. И затем приторный запах гниющих цветов поднимался над этой огромной свалкой трупов, где тысячи и тысячи плотоядных птиц совершали свои трапезы. В этот год галки и вороны растолстели, словно тыквы. Из их клювов воняло на расстоянии двадцати шагов, и от них несло падалью так же естественно, как роза пахнет розой.

Преисполненный отвращения, я выстрелил несколько раз в стаю ворон, которые с насмешливым видом важно сидели в нескольких метрах от нас и нагло и неделикатно двигали головой, словно подкарауливая наше мясо.

Выстрелы разогнали ворон, и Мушабеф, возмущенный, кричал им вслед, бросая в них камнями:

— Убирайтесь, свиньи, пачкуньи! Ослиные задницы!

Вороны потерялись в небе, затем снова появились, плавно опустившись на город.

Я сидел на траве, подперев руками щеки, предавшись полному унынию: для отчаяния у меня уже не хватало нервов. Мать умерла, Алиса и ее муж — тоже, все мои близкие умерли вот там, в каком-нибудь из этих разрушенных домов — сквозь огромные расщелины стен которых были видны на кусках стен черные следы каминов и обои с цветами, которыми некогда были оклеены комнаты.

— Нам надо погрузиться в лоно природы, — сказал Мушабёф без малейшей веселости в голосе. — Мы можем жить охотой, рыбной ловлей; построим себе дом из стволов деревьев. Будет не хватать женщин, это верно, но не следует отчаиваться. Они не могли все погибнуть и, быть может, мы встретим еще их по дороге. Я имею основания думать, что семья невесты проявит малую требовательность в отношении наших средств.

Это будут благословенные времена браков по любви, сын мой, и в то же время здоровый удар для суфражисток. Если еще и останутся какие-нибудь из них, что меня нисколько не удивило бы, им придется спрятать свои идеи в карман и прикрыть их сверху платочком.

— Как ты думаешь, Мушабёф, — прервал я, — мы не спустимся в город? Чума, тиф, холера и не знаю какие еще эпидемии ждут нас у заставы. Пойдем вдоль Сены, к ее лиману. Мы расположим наш временный лагерь в лесу, там, так как в настоящую минуту с меня довольно шатанья по всем этим кладбищам. Я чувствую потребность подышать немного свежим воздухом, послушать свист дроздов, посмотреть, как прыгают зайцы. Дорогой постараемся раздобыть охотничьи ружья и патроны, ведь не можем мы рассчитывать всерьез на возможность ловить зайцев па скаку или бить куропаток из лука. Не мешает также положить в наши мешки несколько бутылок вина, рома или еще чего-нибудь. У меня так высох язык, что достаточно одного луча солнца, чтобы зажечь его.

Мы снова пустились в путь. Час спустя, проходя через одно из предместий Руана, Сен-Север, кажется, мы могли себе представить последние минуты этого старого нормандского города.

Все улицы, все площади были усеяны трупами, валявшимися то тут, то там целыми грудами, в смешных позах сломанных паяцев. Желтый Смех обнажил им десны и зубы; жирные мухи жужжали вокруг открытых ртов, и обнаглевшие крысы опрометью неслись к пиршествам, не имевшим названия. Так как была весна, волк покрывал большую суку, восстанавливая таким мезальянсом свой род, готовый совсем исчезнуть. Хищных птиц, особенно ястребов, было множество; я никогда не видал их в таком количестве. Цепи, которыми цивилизованный человек окружил природу, уже лопались со всех сторон и как попало — сорные травы братались с хорошими, а некоторые породы животных, совершенно исчезнувшие, снова восстанавливались и бросались на завоевание городов во славу торжествующих джунглей.

— Нам следует вооружиться, — настаивал я. — Через год, самое позднее, волки сильно размножатся. Мы очутимся перед фауной, питавшейся до отвала человеческим мясом и особенно свирепой. А когда отведаешь приятное блюдо…

— …то снова требуешь его, — закончил Мушабёф, — и когда у этой сволочи не будет больше мертвецов, они бросятся на живых.

В Сен-Севере, недалеко от большого здания школы, мы обнаружили оружейную лавку. Мы взяли себе, каждый, по автоматическому карабину системы Винчестера и наполнили карманы и мешки патронами с пулями и дробью.

— Мы еще вернемся, — сказал мне Мушабёф, — сейчас надо — создать центр, крепость, надежное место, где мы могли бы сосредоточить все наши богатства. Если мы найдем лошадь и повозку, мы спасем от гибели все, что нам нужно… Да, если мы найдем лошадь, — он вздохнул, — и женщину. Никогда в жизни мне не хотелось так семейной жизни, туфель и супа… Что касается туфель, я думаю, можно будет еще надевать их в пещере, так как я не считаю себя решительным сторонником соблюдения всех характерных черт обстановки и не собираюсь облачаться в звериные шкуры из уважения к поэтичности положения.

Направившись на запад, мы дошли до Сены.

Ее грязные зеленые воды, казалось, дочиста прополоскали лавку старьевщика или мертвецкую.

Мебель, почти совершенно разложившиеся животные, необычайно вздувшиеся мужчины, лысые женщины, — все это плыло по течению в непристойном беспорядке.

Свинцовое солнце — становилось очень жарко — варило этот тошнотворный суп и в то время, как я созерцал всю эту клоаку, где прежняя человеческая жизнь катилась, как отступающее войско, мне пришли на память, ничуть меня не утешая, стихи Кольриджа:

Сама бездна разлагалась! О, Христос,

Возможны ль когда-нибудь подобные явления?

Да, существа из тины, с лапами, кишели

В этом море тины.

Загрузка...