Смердов М. К.

© Южно-Уральское книжное издательство, 1961.

Живая красота

Жил в нашей деревне в мои молодые годы мужик один. Дядькой Егором звали. По фамилии Малев. Семья у него была большая-пребольшая. Ребятишек одних, поди-ко, штук пятнадцать было. О! Ей-богу, не вру! Ну, чего же? Первая баба померла — семерых в наследство оставила. Другую взял — эта тоже насчет ребятни не поскупилась. Зыбка, сколь помню, так у них в избе с крючка и не снималась.

В общем, тосковать было некогда. Успевай побыстрее руками шевелить да ногами топать. Жилось, понятно, нелегко, но Егор был не из плаксивых. Все с шуткой да с прибауткой. Жалоб либо нытья — этого от него никто не слыхивал. Еще, бывало, ежели кто из соседей сердобольную слезку пустит: как, мол, ты, бедный, маешься с этакой-то оравой, трудно, поди, — дядька Егор только рассмеется:

— Кто вам сказал, что я бедный? Глянь, сколько работников растет: Гришка, Мишка, Танька, Ванька, Дунька, Машка, Васька, Яшка, а за ними еще столь, полстоль и четверть столь. Ну, что, бедный? Да богаче меня во всей деревне нет. Живем, не тужим — помаленьку дюжим. Вы так-то сумейте…

Так вот этот дядька Егор столярным делом занимался. Этим харч семейке и добывал. Нет, ну конечно, и хлебушка маленько сеял. Только его еле-еле до рождества хватало. Шибко не разбежишься.

Столяр он был не сказать, чтобы очень важный, делал больше такое, что в крестьянском хозяйстве годилось: вилы да грабли, лавку либо стол, шкафишко какой и разное другое. Кормиться как-то надо. Оно, может, постарался бы, так и добрую вещицу смастерил бы. Да по тем временам не до хорошего. Как это говорится: не до жиру — быть бы живу.

А тяга к хорошему да красивому у него была. Вот и придумал он по вечерам — зимой ведь они долгие — шкатулочки мастерить. Сперва сколотит ящичек на манер маленького сундучка, отлакирует его — вот и игрушка девкам: ленты всякие, серьги да буски хранить. Бабы, те опять же пуговицы, иголки и прочую мелочь складывали. Потом на ящичках дядька Егор заместо полировки соломенный узор выкладывать начал. Выходило и красивей и дешевле. Столярный-то клей да солому в цене с лаком не сравнишь. И возни меньше. Под лак ведь шкурочкой да стеколком шоркать надо, чтобы ни-ни, царапинки не видно было! А тут сколотил, к примеру, ящичек, покрыл его краской, по верху прошелся клеевой кисточкой, подсушил на печи, а там знай накладывай соломку да ножичком чирк-чирк — тут и делу конец.

У этого дядьки Егора был племянник, сирота, Шурянькой звали. Отца-то его лесиной придавило, мать в голодный год померла, когда Шуряньке еще и двух лет, сказывают, не было. Так он с бабушкой жил. Трудненько приходилось — чего говорить? Известна сиротская доля по тем временам: куска хлеба и того досыта не было. Ныне-то им, безродным, вон каких дворцов понастроили! А тогда живи, как знаешь. Мы с ним, с Шурянькой, товарищами были. Избы наши по соседству стояли.

Дядька Егор шибко жалел племянника, привечал всегда, даром, что своя семья эвон какая. Вот и повадился Шурянька к ним вечерами бегать. Ну, сначала просто так, приглядывался. Потом подсоблять маленько начал: где соломку расщиплет, где клейком подмажет. Скоро и сам такие же шкатулки мастерить начал. Иной раз даже лучше, чем у дядьки Егора, выходило, особо в соломенной отделке. Дядька Егор не раз говаривал:

— Ух, Шурка! Ну и узор! Как на ковре персидском.

Забежал я как-то к дядьке Егору ввечеру — гляжу, Шуряньки нет. Ну, я тем же следом к нему домой подался. Прихожу, а он сидит на печке и при лучине что-то клеит. Увидел меня — вроде обрадовался.

— Полезай, — говорит, — сюда. Тут теплее.

Я, конечно, скинул свои дыроватые пимишки, поставил их на шесток, поцарапал голые пятки — морозцем малость прихватило — и к Шурке. А он там шкатулочку соломой украшает. Только гляжу, будто не так выходит, как у дядьки Егора: в одном месте соломка густо ложится, в другом — реденько. И то опять же в особину: соломку-то Шуряня по цвету разбирает. Где вовсе зеленая, где бурая, где белесая с голубоватым отливом, а в иных местах золотом играет. Глядел я, глядел — ничего понять не могу. Чую только — что-то хорошее получается. Не утерпел, спрашиваю:

— Что это у тебя будет?

— Погоди, увидишь. Наперед не заскакивай…

Ну, я, значит, притих. Швыркаю носом да тру по щекам кулаками. Бабка спала уже. Где-то в подпечье выстрикивал свою песенку сверчок, и меня в тепле-то скоро разморило. Заснул… И вот слышу вдруг: кто-то в бок толкает. Открыл глаза, а то Шуряй тормошит:

— Смотри, — говорит, — Минька, чего я сделал.

Я как глянул, так весь сон с меня ровно рукой сняло. На крышке шкатулки картина обозначилась. Озеро — будто наше, камышовая заводь, что у Кривой косы, а в той заводи две утки плывут. На берегу поляна и дряхленький домишко к лесу скособочился. Ни дать ни взять — старое зимовье.

Как вовсе развиднелось на дворе, мы с Шурянькой к дядьке Егору побежали. Тот осмотрел работу и говорит:

— Ну, Шурка, здорово выклеил. Мне так-то не суметь. Талан у тебя. Ты чисто рисовальщик. Учиться бы тебе… Эх, бедность наша!

Шуряньке лестно это слышать. А тут как раз заказчики случились. Давай наперебой шкатулку смотреть да расхваливать. Скоро без малого вся деревня про Шурянькину шкатулочку узнала. Попова дочь даже купить пыталась:

— Продай, — говорит. — Я тебе вдвое супротив обычного заплачу.

Шурка только головой помотал:

— Нет, — отвечает. — Тебе, чай, батюшка золотую купит. А шкатулку свою я дяде Егору на память отдам: у него ремеслу обучался.

Так и сделал, а дядька Егор взял да шкатулочку ту на окно поставил. Ну, ясное дело: кто не идет — глаза пялит. А про ребятню и говорить нечего: то и гляди, стеколко в раме носами выдавят.

Прослышал про эту диковинку и дедушка Силантий. Старичок был у нас один. Его в деревне почему-то Всезнаем звали. Шустрый такой. А годов уж ему много было. Никак за восьмой десяток перевалило. Седой весь, что куржой обсыпан. А так старик ядреный еще. Летом по домашности копошился, зимой на озере рыбу из проруби удочкой потаскивал. А и любил же он это дело — хлебом не корми! Другой раз морозище — носа не высунешь, а он сидит себе и хоть бы что. Когда, бывало, застынет, что сосулька, рук не разведет, а все одно домой его не скоро утянешь. У нас над ним посмеивались:

— Ишь, как дед Силантий за зиму проморозился: в лето оттаять не может.

Это насчет седины, значит.

Так вот, прослышал он про Шуркину диковинку — приплелся как-то. Не сказать, чтобы нарочно, а просто между делом. Поглядел на шкатулочку, повертел ее в руках, потом говорит:

— Да, парень, сработал ты ловко. Не в охайку. Будто на карточку снял. А только, знаешь, милок, от твоей картинки холодком несет: живой красоты не хватает.

— Какой-такой живой красоты, деда?

— Да как это тебе рассказать? Бают люди, что есть на свете девица. Она будто бы в хозяйках надо всем красивым ходит и живую красоту вместе с теплом душевным людям раздает. Вот если бы тебе эту девицу увидать привелось, может, она своей словинкой на живую красоту глаза-то и открыла бы тебе. Но только не всякому такое счастье выпадает. А лишь тем, кто по живой красоте смертельную тоску на сердце имеет. Мне самому ту девицу видеть не доводилось. Врать не стану. А так говорят…

Я тогда с Шурянькой был. Дедкины речи за пустяшное слово принял. Где же оно видано, чтобы сказка в быль перекинулась? Нет, есть, конечно, ковры-самолеты там и прочее… Но это совсем другое. Самолет — не девица. А Шурка, верно, по-своему смекнул. Нет-нет да о красоте и вспомнит. И вроде мрачней глядеть стал. Все о чем-то думает. А шкатулок сколько переделал — не счесть! Кончит работу, поглядит — будто и ладно все, а мертво.

И вот зима прошла, весна ручейками-побегунчиками отыграла, лето красным яблочком к осенним денькам подкатилось. Пошел раз Шурка к озеру, сел на бережок, привалился спиной к пенечку и думает: «Вот ведь красивые здесь места кругом, а начни в картину клеить, так-то не выйдет. Нешто и правда живая красота на свете есть? Хоть бы раз привиделась…»

Только подумал, глядь, — а от сосны, наискосок от него, девица отделилась. Сама белоликая, брови черные в стрелочку, глаза голубые, на щеках румянец играет, а косы чуть не по земле волочатся. Смотрит на Шуряньку ласково-ласково. А вокруг нее разноцветное облачко.

Шуряньку так и подняло. Вскочил на ноги и от красавицы глаз отвести не может, а язык ровно к нёбу прилип. Потом совладал с собой малость, спрашивает:

— Ты чья такая будешь?

Она подошла к нему, повела рукой и, ровно покрывалом, облачком прикрыла. Шуряньке сразу тепло-тепло сделалось, что в пуховике очутился. Она смотрит на него вприщурку, улыбается:

— Ну, — говорит, — теперь признал, чья буду?

— Признал, — отвечает. — Я сразу признал, да только не поверил… А больше того испугался…

— Пугаться не надо. Я худа никому не делаю. А что не поверил — это хорошо. Обманка хоть и красивая бывает, да никто ей не рад.

Только Шурянька ее слов и слышать не слышит. Глазами-то как уставился на девицу, так ровно окаменел. Она тогда принахмурилась немного, спрашивает:

— Ну, сказывай, зачем обо мне тосковал да видеть хотел? Давно уж я сердцем это чую. Да все времечка не хватало к тебе прийти.

Шуряй немного сконфузился, но ответил:

— Шкатулочки я соломкой обклеивал, а всегда вроде чего-то не хватает. Я и сам вижу, да не пойму.

— Ну, что же, — молвит. — Давай оглядим твои поделочки.

— Так у меня шкатулки-то при себе нет. Ты погоди немного, я в деревню сбегаю.

Девица только рассмеялась. Да так тихо и нежно, ровно легкая волна по прибрежным камешкам пробежала.

— Долго ждать. Не тебе одному нужна. До деревни, поди-ко, версты три будет. Я скорей.

Только этак сказала, протянула руку — шкатулочка, что дядьке Егору была подарена, вмиг и появилась.

Шуряньке одно удивленье. А девица поглядела на рисунок, нежненько улыбнулась и говорит:

— Правильно тебе дедушка Силантий сказывал: моего слова не хватает. Да и не только слова. Вот гляди сюда, примечай. В другой раз не покажу.

И начала пальцем-то до соломинок дотрагиваться. Да как! То шкатулочку на вытянутую руку отведет, то чуть не к самым глазам поднесет. Потом пальцем легонько заденет и будто дыхнет на картинку. А сама в лице так и меняется, будто частицу сердца картинке отдает.

Смотрит Шуряй — совсем иное выходит: где девица соломку заденет, — там вроде и оживет. Так и кажется: дунь ветерок — камыши в заводи, ровно настоящие, зашевелятся, а утки крыльями по воде хлопать начнут. И ведь вроде бы просто все, а поди ж ты!

— Ну, — спрашивает, — насмотрелся? Понял теперь, где живую красоту искать надо? Она в тебе самом. Да только брать-то ее нужно умеючи: с умом да с душой, не для показа. Тогда твои картинки и живыми казаться будут.

Сказала этак — и ни ее, ни шкатулки. Только облачко радужное будто к небу поднялось да над лесом повисло…

Глядит Шурянька вокруг себя и в толк не возьмет: то ли наяву ему привиделось, то ли вздремнул малость. А все ж главное запомнил, что к чему. Прибежал в село и давай новую шкатулку мастерить. Дней десять, знать-то, над нею бился. А кончил работу да показал людям — скажи, прямо в заказах у него отбоя не стало. Этакую-то красоту кому заиметь не охота?!

Вот оно и выходит: видно, не то хорошо, что отглажено да напомажено, а то, что теплом веет да душу греет, что от самого сердца идет. Так-то.

Огневский чугун

В старые времена у нас здесь на Урале часто можно было слышать не то побаску, не то сказку про девку Огневку. Теперь-то о ней редко поминают. Оно и дива нет — народ новыми сказками свою жизнь обставил: их само время дает. О старом где уж вспоминать! Да молодежь о нем невесть сколь и наслышана. А услышат, бывает, что-нибудь о старинке — хоть вот девку Огневку взять — и ну смеяться: хватит-де сказками умы тешить. А вот старики на этот счет себе на уме: вперед-то торопись, но и назад оглядываться не позабудь, потому как старое с новым крепкими жгутиками связано. О том и речь поведу.

Живет на Каслинском заводе мой старый закадычный друг Петр Глазков. Родом он из Кыштыма. А если дальше копнуть, то тут и до тамбовской деревни, что была проиграна помещиком в карты, добраться можно.

Так вот с ним, с Петрухой-то, такая штука вышла. Когда Петьша был еще вовсе мальчонкой, он каждое лето у нас в деревне гостил: бабка у него тут жила. Ну, мы бегали, понятно, на озеро, рыбу ловили, зайчишек в лесу пугали, грибы да ягоды собирали, и все такое прочее, что ребятишкам на ум придет. От нас, от деревенских, Петьша мало чем отличался. Разве что говорком погрубей был да лицом побледней. Мы, сказать, что? В животе когда, бывает, и урчит с голодухи, да хоть дух вольный, а у них там — в брюхе пусто, зато в воздухе густо: шмотки гари да копоти так и летают над землей. Не больно разрумянишься.

А нам интересно было знать, как на заводе люди живут.

— У нас, — говорил Петьша, — житуха — во! На большой палец с присыпкой!

А как постарше стал — иное в речи появилось:

— В заводе, братишки, не как у вас в деревне: там тыщи, мильены. — Потом малость помолчит и шепотком прибавит: — Заводчики в карман кладут, а нашему брату — сума да кнут.

И вот, как Петьше лет пятнадцать стало, от нужды-то он в вагранку работать угодил. Невелико счастье в этакие-то годы подле горячего металла вертеться. А что поделаешь? Есть ведь надо. Однако недолго ему тут побыть пришлось. На каленую болванку ногой встал да после того с полгода, никак, у бабки парным молоком и разными травами лечился.

Только костыли бросил, отец отвез его в Касли к одному из лучших в то время мастеров по литейному делу. Тут он и завяз на всю жизнь. В старое время, может, и вовсе бы засосало без всякого людского звания, а теперь вот почетным человеком стал. Пенсию за свои труды получает, депутатом избрали, важными делами правит.

Только все это не сразу пришло. Много в заводском пруду воды перемутилось, прежде чем Петр Ефимыч Глазков на настоящую дорогу вышел. А всему причиной… девка Огневка. И вот как это случилось.

Было в ту пору Петьше лет под двадцать. Мастер, у которого он учился, совсем дряхлый стал. А Петьша уже многое от него перенять успел. Вот мастер и говорит:

— Гони, Петьша, чугун саморучно. Выйдет хорошее литье для чеканки — в мастера тебя определю.

Ну, Петьша и погнал. Дали отливку. Чеканщики и не заметили, что это не старого мастера литье. А для чеканки особый чугун нужен. Это тебе не загородка к церкви или, сказать, утюг со сковородкой. Видит мастер: ладно у Петьши вышло.

— Что же, — говорит, — молодец! Я от своего слова не отступаю. Рад, что в хорошие руки дело передал. Мне-то уж пора и на покой.

А Петьша отвечает:

— Нет, деданька. Ты меня погоди в мастера записывать, рано еще. Видишь вот… — Тут он взял отлитую фигурку, стукнул о камень — она в куски и разлетелась. — Видал? А так не годится.

Старый мастер только руками развел:

— Эк удивил! Так ведь и моя работа такая. — И то же проделал. — Ну? Ты что хочешь, чтоб не билось, не ломалось и с виду красовалось?

— А отчего бы не так?

— Ну, сынок, это ты брось. И я, и отец, и дед мой — все по одной мерке робили. Да еще, сам знаешь, в лучших мастерах считались.

— Не спорю, — говорит Петрусь. — А только, на мой глаз, для мелкофигурного литья такой чугун нужен, чтобы в чеканке он как воск был, а по крепости и стали не уступал.

— Эк, чего захотел! Да нет такого чугуна, чтобы он век не ломался.

— Должен быть. Поискать надо.

— Ну как знаешь. Поискать можно, но как бы Огневка тебя в пекло не затянула. Потому — в своих мыслях ты без нее не обойдешься, а ей такие по нраву.

Петьша только улыбнулся. Слыхал он про Огневку много всяких сказок от старых мастеров-литейщиков, да не шибко им верил.

И вот дает он новый отлив. Уже на свой манер. Проба — тот же металл. Чугун, он чугун и есть. Ну что ты будешь делать! Заело парня. Да неужто иного чугуна не бывает? Стал думать. Все дедовские рецепты перебрал — не то. Хоть лопни! И так пытал, и этак. Стал было уж смиряться:

— Видно, правду дедушка говорил: не бывает другого чугуна…

Сидит так-то в воскресенье у плотины, голову повесил, смотрит на воду да в уме чугунные составы перечисляет.

«А что если один рецепт с другим смешать? Может, и выйдет».

Подумал так-то да, видно, вслух сказал. И тут его будто теплым ветерком опахнуло. Глянул на отражение в воде да так и обмер: позади девица стоит. Волосы огненно-золотистые, лицо белое в рыжеватых веснушках, брови — что два румяных полумесяца, по обе стороны от переносицы раскрылатились. И тоже золотом отливают. В красный сарафан одета, малиновым платком с желтыми кистями повязана, алые чирики на ногах красуются. А от самой ровно жаром пышет.

Петьша сразу смекнул, кто перед ним. Ну, хоть она и огненная девка, а не сробел. Потому — не зря возле печи жарился. К обращению с огнем привык. Привстал на одно колено, смотрит ей прямо в глаза. А они у нее так и меняются в цвете: то голубыми искорками заискрятся, то красными угольками разгорятся, то синим огнем по Петьше пробегут, то жарким пламенем полыхнут, а то вдруг ясными-ясными станут.

— Так хочешь составы смешать?

— Хочу, — отвечает Петьша.

— Ну, что же, попробуй. Может, что и выйдет.

Сказала так-то, вздохнула тяжело, ровно пудовый камень со своего сердца сбросила, и пошла по плотине прочь. Идет, а от нее будто жаровые струйки протянулись да в воздухе и повисли. А подальше отошла, тут и вовсе ровно огненным язычком к солнцу взметнулась.

Пришел домой Петьша, поужинал, забрался в чуланчик да так до петухов с открытыми глазами и пролежал. Все о плавке думал. Да и эта, златоликая, всю ночь перед ним стояла.

«Эх! — думал Петьша. — Ну, что бы ей настоящей-то, живой девкой быть. Лучше невесты не надо. И до чего же неземная красота красива!..»

Поутру, как пришел на завод, первым делом печь осмотрел, все ли ладно: не выкрошился ли где кирпичик, не видать ли трещины. Сделал завалку, стал ждать, когда металл расплавится. Приготовили формы. Смотрит Петьша в глазок, а у самого душа, что осенний лист на ветру, трепещет. У печи жарко, а его нет-нет да вроде бы кто холодком окатит. Даже губы посинели и дрожь по всему телу разбежалась. А чугун в печи, ровно живой, так причудливо да страшно расходился, как еще никогда Петьше видеть не доводилось. Печь гудит, даже стенам шатко. То и гляди, по кирпичику во все стороны разлетится.

Ну, пора металл выпускать. Перекрестился, выбил ломиком летку, а оттуда — вчерашняя девица, только росточком-то поменьше, навроде куколки, во всем убранстве и показалась. Сверкнула на Петьшу веселехонько огненными глазами, светленько улыбнулась, до края желобка добежала и будто растаяла…

Петьша в тот день и домой не пошел. Все ждал, когда чугун остынет и из формы выбивку можно будет делать. А это ведь не в одночасье. Ну, все же дождался. Только первую фигурку из формы взяли, схватил он ее да как изо всей силушки о камень трахнет! А она зазвенела, от камня отскочила, что мячик, и упала на землю. Петьша другую, третью так-то — то же. Славно! Но тут еще и другая печаль есть: а как в чеканке? Вышел Петьша во двор прохладиться, а у самого уж никакого терпенья нет. Спать бы лечь, да где там!

«А что, — думает, — не пойти ли да не разбудить ли Савельича?»

Был в ту пору в Каслях старичок один. Игнат Савельич Седышев. В молодые-то годы он в лучших чеканщиках ходил. Самую мелкую работу делал. Да скоро слепнуть стал: тогда стекол-то увеличительных не ахти сколь было, вот и вышла у него неустойка. Пришлось чеканку на слесарное дело сменить. А инструментишко про случай все-таки берег. Вот Петьша к Савельичу и подался. Старик как раз вышел на волю трубочку искурить да после грозы свежим воздухом подышать. Сидит на крылечке, покашливает. Петьша и рассказал ему все по порядку. Про Огневку лишь утаил. Савельич выслушал, в малуху парня повел.

Зажег дед светильник, стал фигурку оглядывать. В металлах разбирался не хуже инженера, даром что слеповат и ни одной буквы не знал. Всяко ее испытал: на вес, на звон, фигурку-то эту. Потом говорит Петру:

— По всему будто чугун, по звону, надо думать, сталь. Сейчас поглядим, как в чеканке.

Достал из шкафа инструмент, сел у стола на табуретку и давай постукивать. Да чем дальше, тем больше дивится. Даже улыбка в глазах заплясала.

— Ну как, Игнат Савельич?

— Чего как? Аль не видишь? Не металл, а свечка. Гляди, как бы мастера с непривычки порчи не натворили. А в работе — одна благодать. И как это тебе удалось сделать. Печь-то не разорвало? Тут, должно, жар большой был.

— Да нет, ничего. Мне Огневка подсобила…

— Огневка?.. Это я слыхивал, еще как твой отец вразвалку по избе ходил да за бабкин подол цеплялся. Ты что-нибудь поновей придумай.

— Правду говорю, деда.

— Ну, правда так правда. Огневский значит. Такое ему и название дадим. Только ты это в секрете про себя береги. Кому зря не рассказывай. Охотников-то много наберется.

Так с легкой Савельичевой руки Петьшин чугун огневский и прозвали. Чеканщики нарадоваться не могли. Каждый норовил в праздничный денек чарочку Петьше поднести. Да он к этому был еще не приважен. Которые даже обижались: брезгуешь-де, неладно так-то.

Заводское начальство тоже выгоду раскусило. Первым делом отлив фигурок увеличили, потому как чеканка быстрей пошла. Петьше за его старания особый куш: управляющий серебряный рубль на рождество отвалил. Знай-де благодарность. И учеников к нему подсылать стали. Он, конечно, все показал, как надо, но и Савельичево слово в памяти держал. Так никто его секрета не узнал.

А тут как раз война с Японией в девятьсот четвертом завязалась. Петьшин год под призывом был, парня вскорости и забрили. С Петьшей и огневский чугун на войну ушел…

Вернулся Петьша без ноги. Ну, а на костылях какой, сказать, у печи работник? Только об огневском чугуне на заводе не забывали, особо чеканщики. Вот и начали они просить:

— Петр Ефимыч! Уважь, пожалуйста, стань у печи. Своих людей тебе в помощники дадим. Любого выбирай. Сам ничего делать не будешь. Только приказывай. Вконец ведь умаялись. Заработок-то, не в укор сказать, по твоему чугуну урезали. Раньше хоть на хлеб-соль хватало, а теперь и того нет. Всем миром просим. Не откажи…

Начальство заводское тоже случай не упустило. Сам управляющий на дрожках прикатил.

— Выходи, — говорит, — на работу. Смышленого человека в помощники дам. Твое дело только распоряжаться.

И о серебряном рубле напомнил да еще полтину посулил. Петьша уж вовсе было согласился, а как услыхал такое, его аж передернуло, будто кто в грязных галошах в душу ему ступил. Собрал он свои пожитки и уехал с завода. Поселился у нас в деревне в бабкиной избенке. Сама-то старуха померла, а избушка заколоченная стояла, растащить еще не успели. Петьша ее малость подправил и стал потихоньку жить. Рыбку удил, сети плел да так мелкие работы какие по слесарной части исполнял: кому замчишко починит, кому ключик выточит. В общем кое-как кормился. А душа-то по заводу, верно, болела: Петьша нет-нет да и заговорит о фигурках.

Кто знает, как бы оно там дальше было, да тут вот что случилось.

Как-то вечером по деревне нездешняя девица прошла. А у ней, у девицы-то, волосы красно-золотистые, лицо бело, в рыжеватых веснушках, в красный сарафан одета, на ногах алые чирики, а в руках маленький узелок. Мы как раз в ту пору, грешным делом, возле кабака толпились: кто горевал да гроши пропивал, а кто, глядючи на них, слюнки глотал. Увидали девицу — кто-то из мужиков еще посмеялся:

— Глянь, солнышкова дочка никак к нам пожаловала. А я-то думаю, отчего это светло да тепло стало?

А она подошла, в пояс поклонилась и спрашивает:

— Не скажете ли, почтенные, где здесь Петр Глазков проживает, литейщик с Каслинского завода, безногий?

— Отчего не сказать, красавица? Вон он…

Ну, указали ей дом. Она еще раз поклонилась и пошла легонько. Парни, кои тут случились, из шутников, увязались было за ней. Чья-де такая, позвольте проводить.

А она косой тряхнула да вежливенько в ответ:

— Благодарствуйте. Теперь сама найду. А вы за мной не ходите: обжечься можно.

И так, знаешь ли, на них посмотрела, ровно жаром обдала. У тех аж на лицах пот выступил, будто только что после бани горячего чаю напились.

Потом-то друг над дружкой смеялись:

— Ну как? Проводил? Еще охота?

— Черта бы ей в провожатые! Такая девка, не дай бог, обнимет — изжаришься, как чебак на сковородке. Не девка — огонь!

Ну, это уж после. А в тот час дошла девица до Петьшиного двора, калиточку за собой прикрыла. И вот уже не знаю, о чем у них там разговор шел, мне послушать не привелось, а только как поутру бабы коров в стадо выгонять стали, смотрят — у Петьшиной избенки окна досками заколочены.

На Каслинском заводе, скоро слышно стало, опять огневский чугун появился. Да только раз на раз не приходилось. То ли Петьша рецепты призабыл, то ли людям головы морочил, чтобы перенять не могли.

В деревне, Петьша снова объявился уж только в гражданскую войну, как на литые фигурки спросу не стало. Мне его в ту пору увидать не довелось: по фронтам мотался. Годов, сказывают, с пяток у нас тут жил. И с ним та жгучая, что тогда приходила. Ладненько жили. Шуму либо скандалу какого в их доме и слыхом не слыхивали. Одно слово — согласие. На что уж у нас бабы есть завистливые и на язычок злые, но и они так-то говорят.

Когда война кончилась и Каслинский завод в полную меру пускать стали, они опять туда перебрались. И с той поры в деревне их не видали.

И вот недавно, с год никак тому, поехал я в Касли за изгородью для сельского Дворца культуры. Захожу в заводоуправление документы оформлять, а Петр Ефимыч — вот он, идет мне навстречу. Ну, обнялись, понятно, о том, о сем поговорили. Потом, как я свои дела закончил, он меня повел на мелкофигурное литье поглядеть. Каких только причудинок нет! Не зря наше каслинское литье с великой славой по всему миру ходит. Иная штучка так сделана, что даже самолучшему мастеру из фанеры лобзиком не выпилить. А ведь это металл. Заметь!

Ввечеру Петьша к себе домой на чашку чая пригласил. Ну, приходим. Гляжу, в передней нас девушка встречает. И что ты скажешь: вылитая та, что за Петьшей приходила. Только одеянье будто на ней другое.

— Не дочь ли? — спрашиваю.

— Нет, — отвечает. — Это уж внучка. Огневочкой зовем. В отпуск приехала. На Магнитогорском комбинате лаборанткой работает и в вечернем институте учится. По дедовой линии пошла. Наш огневский чугун до полной точки доводить, чтобы в нем и прочность, и вязкость, и ковкость, и легкость была, и в обработке чтобы с ним не трудно было. Им-то теперь что! Приборы разные в лаборатории все как на ладошке покажут. Это мы раньше вслепую бились. Хотя бы меня взять. Сколько я своими мозгами хлама в уме переворошил!

— Погоди, а как же Огневка? Ты ведь сам хвастал, будто она тебе подсобила.

— Да оно, можно сказать, и так, и не так. Моя-то Огневка взаправдашней Марьюшкой оказалась. — Петр Ефимыч улыбнулся и продолжал с лукавинкой: — Она, видишь ли, на выселках жила, вот я ее раньше и не видел. А Марьюшка повсюду за мной негласно ходила. «Люб, — говорит, — ты мне был. А как услыхала, что ты новое литье дать хочешь, и вовсе сердце потеряла. А тут гляжу, ты у плотины сидишь да сам с собой вслух беседуешь. И до того мне жалко тебя стало!..» Это уж потом она мне рассказала. А там, на плотине-то, я ее за Огневку принял. И придет ведь в ум такое. Оно, правда, сходство-то большое было.

Вот, братище, откуда огневский чугун взялся. Никакая тут не тайная сила, а самая что ни на есть мысль людская да дерзость мирская. Сейчас в сто раз лучше огневского чугуна отливки даем, но и о нем помним. Наше-то ведь дело от ранешнего идет.

Вот и верно говорят: за новое обеими руками цепляйся, но от старого не отбрыкивайся, потому что в таком случае все сызнова начинать придется. А нам разве этакое с руки? Нам ведомое дальше двигать надо, да так, чтобы все гудом гудело, как та печь перед огневской отливкой при полном накале. В общем, с жарком, по-огневски.

Загрузка...