Глава 52. Двор Наполеона

В 1785 году существовало общество, иначе говоря, люди, равнодушные друг к другу, собирались в салонах и таким образом доставляли себе если не бурные наслаждения, то, по крайней мере, удовольствие, весьма утонченное и постоянно возобновляющееся. Удовольствие, доставляемое пребыванием в обществе, стало настолько необходимым, что в конце концов заглушило потребность в великих наслаждениях, связанных с самой сущностью природы человека, с пылкими страстями и высокими добродетелями. Все возвышенное и сильное исчезло из сердец французов. Исключением, в редких случаях, являлась любовь[215]. Но поскольку проявления сильных чувств обычно бывают разделены весьма значительными интервалами, а удовольствия, испытываемые в салонах, доступны всегда, общество во Франции благодаря деспотическому владычеству светского языка и манер приобрело необычайную привлекательность.

Незаметным образом эта изысканная учтивость совершенно уничтожила в богатых классах французской нации всякую энергию. Сохранилась личная смелость, источником которой является безграничное тщеславие, непрестанно поддерживаемое и усиливаемое в сердцах учтивостью.

Вот что представляла собою Франция в ту пору, когда прекрасная Мария-Антуанетта, желая доставить себе удовольствия, на которые может притязать хорошенькая женщина, превратила двор в общество. Отныне благосклонный прием в Версале оказывался человеку не потому, что он носил титул герцога или пэра, а потому, что г-жа де Полиньяк[216] соизволила найти его приятным[217]. Выяснилось, что король и королева не особенно умны. Король вдобавок был человек безвольный; будучи по этой причине доступен влиянию всех тех, кто навязывал ему свои советы[218], он не сумел ни всецело довериться премьер-министру, ни воссесть на колесницу общественного мнения[219]. Бывать при дворе давно уже стало делом малоприбыльным, а когда первые реформы г-на де Неккера[220] ударили по друзьям королевы[221], эта истина стала явной для всех. С этого момента двор перестал существовать[222].

Революция началась с энтузиазма, охватившего возвышенные души людей всех классов. Правое крыло Учредительного собрания оказало неуместное сопротивление; чтобы сломить его, нужно было проявить энергию; это значило призвать на поле брани всех молодых людей среднего класса, в которых чрезмерная учтивость не ослабила воли[223]. Все короли Европы объединились против якобинства. Тогда Францию обуял благородный порыв 1792 года. Потребовался новый приток энергии, и во главе всех дел стали люди еще более низкого происхождения или совсем еще юные[224]. Самыми выдающимися из наших генералов оказались простые солдаты, принявшиеся с легкостью командовать стотысячными армиями[225]. В эту эпоху, самую великую в летописях Франции, учтивость была запрещена законом. Все лица, проявлявшие учтивость, с полным основанием возбуждали против себя подозрения народа, окруженного изменниками и заговорами, и мы видим, что этот народ был не так уж неправ, когда опасался контрреволюции[226].

Однако ни законы, ни восторженные порывы не в силах искоренить привычки, издавна усвоенные целым народом или отдельными личностями. Когда кончился террор, французы с упоением стали вновь предаваться удовольствиям светской жизни[227]. В салоне Барраса Бонапарт впервые познал те изысканные, чарующие наслаждения, которые может доставить утонченное общество. Однако, уподобляясь тому рабу, который пришел на афинский рынок нагруженным червонцами, но без мелкой монеты, он обладал умом слишком возвышенным, воображением слишком пылким и страстным для того, чтобы когда-либо иметь успех в салонах. К тому же он начал бывать в них, когда ему исполнилось 26 лет и его непреклонный характер уже вполне сложился.

В первое время после возвращения Наполеона из Египта Тюильрийский двор напоминал вечер на биваке. Та же простота, непринужденность, отсутствие остроумия. Одна только г-жа Бонапарт время от времени, словно украдкой, воскрешала былую изысканность. Ее влияние и общество ее дочери Гортензии мало-помалу несколько смягчили железный характер первого консула. Он стал восхищаться учтивостью г-на де Талейрана и его умением вести себя в свете. Совершенство манер дало г-ну де Талейрану возможность держать себя необычайно свободно[228].

Бонапарт убедился в двух вещах: в том, что, если он хочет быть монархом, ему нужно создать двор, чтобы пленить податливый французский народ, на который слово «двор» оказывает неотразимое действие, и в том, что он во власти военных. Первый же заговор преторианцев мог свергнуть его с престола и стоить ему жизни[229]. Свита, состоящая из обер-гофмаршала, камергеров, конюших, министров, придворных дам, не могла не производить впечатления на генералов гвардии, которые тоже ведь были французами и питали врожденное уважение к тому, что именуется двором.

Но деспот был подозрителен; его министр Фуше даже среди жен маршалов имел своих шпионов. У императора было целых пять полиций[230], следивших одна за другой. Одно слово, в котором звучало недостаточное восхищение деспотизмом, а тем самым особою деспота, могло навсегда погубить человека.

Он возбудил до крайних пределов честолюбие всех и каждого. При монархе, который был когда-то лейтенантом артиллерии, и при маршалах, начавших с профессии деревенских музыкантов или учителей фехтования[231], каждый аудитор стремился стать министром[232], каждый сублейтенант мечтал о шлаге коннетабля. Наконец, император задумал в два года переженить всех своих придворных. Ничто так не закрепощает человека, как женитьба[233], а выполнив свое намерение, он стал требовать добрых нравов. Полиция грубейшим образом вмешивалась в дела одной дамы, весьма несчастной, муж которой состоял при дворе[234]. Генералы и молодые люди, из которых состоял этот двор, никогда не знали учтивости, господство которой кончилось в 1789 году[235].

Этого было более чем достаточно для того, чтобы помешать возрождению любви к обществу. Общество перестало существовать. Каждый замкнулся в своей семье; настала эпоха супружеской верности.

Один генерал, мой приятель, хотел устроить званый обед на двадцать человек. Он отправился заказать его к Вери, в Пале-Рояль. Выслушав его, Вери сказал: «Вы, конечно, знаете, генерал, что я обязан сообщить о вашем обеде полиции, чтобы она прислала на него своего агента». Генерал очень удивился и еще больше того рассердился. Вечером, встретив на совещании у императора герцога Отрантского, он говорит ему: «Черт возьми! Это неслыханное дело: я не могу пригласить к обеду двадцать человек без участия вашего агента!» Министр извиняется, но не соглашается отменить это условие; генерал возмущен. Наконец Фуше, проявив догадливость, говорит генералу: «Покажите мне список приглашенных». Тот вручает ему список. Не прочтя и трети значившихся в нем имен, министр улыбнулся и вернул генералу список, заявив: «Нет надобности приглашать незнакомых вам лиц». А ведь все двадцать приглашенных были высокие сановники!

Ничто, кроме общественного мнения, не возбуждало в императоре такой ненависти, как дух светского общества. Он в бешенстве запретил «Интриганку», пьесу автора, продавшегося власти[236], — но в ней дерзали вышучивать камергеров, высмеивали придворных дам, от прихоти которых при Людовике XV зависело производство в чин полковника. Меткое изображение нравов столь далекой эпохи глубоко возмутило Наполеона: автор осмелился насмехаться над двором!

Среди людей, от природы склонных к насмешке и охотно рисковавших своим благополучием ради удачного словца, каждый месяц появлялись новые колкие остроты; это приводило Наполеона в отчаяние. Иной раз смелость доходила до того, что сочинялись песенки: в этих случаях он целую неделю был мрачен и вымещал свое раздражение на начальниках своих пяти полиций[237]. Его досада еще усугублялась тем обстоятельством, что он весьма живо ощущал удовольствие иметь двор.

Второй брак Наполеона обнаружил еще другую слабость в его характере. Ему льстила мысль, что он, артиллерийский лейтенант, достиг того, что женился на внучке Марии-Терезии. Суетная пышность и церемониал двора, казалось, доставляли ему столько же удовольствия, как если бы он родился принцем. Он дошел до такой степени безумия, что забыл свое первоначальное звание — сына революции. Фридрих, король Вюртембергский, подлинный монарх, на одном из тех съездов, которые Наполеон созывал в Париже, чтобы оправдать в глазах французов свой императорский титул, сказал ему: «Я не вижу при вашем дворе исторических имен; я приказал бы повесить всех этих людей или же заполнил бы ими свою прихожую». Это был, пожалуй, единственный существенный совет, которому Наполеон когда-либо последовал, притом с усердием, в достаточной мере смешным. Тотчас же сто самых знатных семейств Франции стали просить г-на де Талейрана, чтобы он устроил их на придворные должности. Император удивленно заметил: «Когда я хотел иметь молодых дворян в своих войсках, я не мог найти желающих».

Наполеон напомнил знатным фамилиям, что они были знатны без него; они забыли об этом. Но уступать этой слабости он, по собственному признанию, мог только соблюдая величайшую осторожность: «Потому что всякий раз, когда я прикасался к этой струне, сердца их трепетали, как конь, у которого слишком натянут повод». Он угнетал единственную страсть французов — тщеславие. Пока он угнетал только свободу, все восхищались им.

Наполеон, в молодые годы сильно нуждавшийся и весь поглощенный серьезными занятиями, был, тем не менее, весьма неравнодушен к женщинам. Его невзрачная наружность, маленький рост, бедность не могли внушить ему смелость и обеспечить успех. Здесь нужно было обладать храбростью в малых дозах. Я вполне допускаю, что он робел перед женщинами. Он страшился их насмешек; и этот человек, не знавший страха, в годы своего величия отомстил им тем, что постоянно и притом цинично выражал им свое презрение, которого он не проявлял бы, если бы испытывал его на самом деле. Когда он еще не достиг могущества, он писал своему другу, полковому казначею Рэ по поводу одного страстного увлечения своего брата Люсьена: «Женщины подобны палкам, облепленным грязью: стоит только прикоснуться к ним, непременно запачкаешься». Этим мало изящным сравнением он намекал на те неблаговидные поступки, которые женщины иной раз заставляют нас совершать. Слова эти оказались пророческими.

Наполеон ненавидел женщин потому, что безумно боялся насмешек, на которые они такие мастерицы; встретившись на званом обеде с г-жою де Сталь, которую ему так легко было бы привлечь на свою сторону, он грубо заявил, что ему нравятся только женщины, занимающиеся своими детьми. Говорят, будто он хотел обладать и через посредство своего камердинера Констана[238] действительно обладал почти всеми женщинами своего двора. Одна из них, незадолго перед тем вышедшая замуж, на второй день после своего появления в Тюильри говорила своим приятельницам: «Боже мой, я не понимаю, чего нужно от меня императору; я получила приглашение явиться к восьми часам в его личные покои». Когда на другой день дамы спросили ее, видела ли она императора, она залилась краской.

Император, сидя за столиком, при сабле, подписывает декреты. Дама входит; он, не вставая, предлагает ей лечь в постель. Вскоре после этого он с подсвечником в руках провожает ее и снова садится читать, исправлять, подписывать декреты. На самое существенное в свидании уходило не более трех минут. Зачастую его мамелюк находился тут же, за ширмой[239]. С мадмуазель Жорж[240] у него было 16 таких свиданий, и во время одного из них он вручил ей пачку банковых билетов. Их оказалось 96. Всеми этими делами ведал камердинер Констан. Иногда Наполеон предлагал даме снять рубашку и отсылал ее, не сдвинувшись с места.

Такое поведение императора возмущало парижских женщин. Его манера выпроваживать их через 2–3 минуты, зачастую даже не отстегнув сабли, и снова садиться за свои декреты казалась им невыносимой. Этим он подчеркивал свое презрение к ним. Если бы он хоть немного отличил какую-нибудь из них, так, чтобы ее можно было считать его любовницей, и кинул ей две префектуры, двадцать дипломов на звание капитана и десять аудиторских должностей, которые она могла бы распределить по своему усмотрению, — все в один голос заявили бы, что он любезнее Людовика XIV. Что ему стоило это сделать? Разве он не знал, что по представлению своих министров он иной раз давал назначения людям, которым покровительствовали их любовницы?

Он был жертвой боязни проявить свою слабость. А ведь здесь дело обстояло так же, как и с религией. Разве опытному политику надлежало считать слабостью то, что привлекло бы к нему всех женщин? Они не стали бы так восторженно махать платками при вступлении Бурбонов.

Но он ненавидел их, а страх не рассуждает. Жена одного из его министров согрешила один-единственный раз; он имел жестокость сказать об этом мужу. Бедняга, обожавший свою жену, упал в обморок. «И вы, Маре, воображаете, что вы — не рогоносец? Ваша жена в прошлую среду изменила вам с генералом Пир…»

Нельзя вообразить ничего более пошлого, можно даже сказать более глупого, чем те вопросы, которые он предлагал женщинам на балах парижского муниципалитета. Этот обворожительный человек мрачным, скучающим тоном спрашивал: «Как вас зовут? Чем занимается ваш муж? Сколько у вас детей?» Когда он хотел оказать даме особое внимание, он задавал ей еще четвертый вопрос: «Сколько у вас сыновей?»

Для дам, имевших доступ ко двору, высшей милостью считалось приглашение на интимный прием к императрице. После пожара во дворце князя Шварценберга император пожелал отличить нескольких дам, которые при этой великой опасности, возникшей внезапно, среди блестящего бала, проявили твердость духа.

Прием, назначенный в Сен-Клу, начался в восемь часов. Кроме императора и императрицы, присутствовали семь дам и г-да де Сегюр[241], де Монтескью и де Богарне. В довольно тесной комнате семь дам в пышных придворных туалетах расселись вдоль стен, в то время как император, сидя за маленьким столиком, просматривал бумаги. После пятнадцати минут глубокого молчания он поднялся и заявил: «Я устал работать; позовите Коста, я посмотрю планы дворцов».

Барон Коста, человек чрезвычайно спесивого вида, является, держа под мышкой кипу планов. Император желает узнать, какие расходы предположены на будущий год в Фонтенбло, где за пять лет должны быть закончены все сооружения. Он начинает сам просматривать смету, время от времени останавливаясь, чтобы делать г-ну Коста замечания. Произведенные последним расчеты количества земли, потребной для засыпки какого-то пруда, кажутся ему неправильными; он начинает сам делать вычисления на полях доклада; забыв посыпать цифры песком, он стирает их и пачкает себе руки. Он ошибается в подсчете; г-н Коста на память называет ему цифры. За это время он два или три раза обращается к императрице: «Что же дамы все время молчат?» Тогда приглашенные шепотом, в двух—трех словах выражают восхищение универсальностью талантов его величества. Затем снова воцаряется гробовая тишина. Проходит еще три четверти часа; император снова обращается к императрице: «Дамы все время молчат. Друг мой, вели принести лото». Звонят; приносят лото; император продолжает свои вычисления. Он велит подать себе лист бумаги и все пересчитывает заново. Время от времени он из-за своей стремительности делает ошибку и раздражается. В эти неприятные минуты игрок в лото, объявляющий номера, еще более понижает голос; он почти беззвучно шевелит губами. Окружающие его дамы с трудом угадывают цифры, которые он называет. Наконец бьет десять часов, унылая игра в лото прекращается; вечер закончен. В прежние времена люди, вернувшись в Париж, всюду рассказывали бы о приеме в Сен-Клу. Теперь этого уже недостаточно; создать двор — дело нелегкое.

Императору на редкость повезло: счастливая звезда столкнула его с человеком, словно созданным для того, чтобы возглавить двор. То был граф де Нарбонн[242], вдвойне сын Людовика XV[243]. Он хотел назначить графа гофмейстером императрицы Марии-Луизы, но императрица, как это ни удивительно, имела мужество воспротивиться этому решению. «У меня нет причин быть недовольной нынешним моим гофмейстером, графом де Богарне». «Но ведь он так глуп!» «Об этом вашему величеству следовало подумать при его назначении. Но раз уж он состоит при мне, невозможно уволить его без всякого к тому основания, а главное — без моего согласия».

Император не догадался сказать графу де Нарбонну: «Вот вам пять миллионов на один год и неограниченные полномочия по части всех этих безделок; создайте мне приятный двор». Одного присутствия этого обворожительного человека было бы достаточно. Императору следовало хотя бы поручить графу заготовить для него некоторый запас любезных светских фраз. Министр полиции не замедлил бы любую из них объявить верхом совершенства. Вместо этого император словно нарочно образовал двор из самых скучных людей, каких только можно было найти. Князь Невшательский, обер-шталмейстер, отнюдь не способствовал оживлению общества, в котором он почти всегда имел хмурый вид. Г-н де Сегюр в свое время был человек весьма любезный[244], чего никак нельзя сказать о г-дач де Монтескью, де Богарне, де Тюренне и даже о бедняге Дюроке, который, по слухам, был с императором на «ты», когда они оставались вдвоем. Нельзя представить себе ничего более бесцветного, чем сборище всех этих шталмейстеров и камергеров. Что касается последних, то число их в дворцовых приемных не превышало двенадцати; вдобавок это был всегда один и тот же состав, и среди них — ни одного, кто способен был бы разогнать скуку, царившую при дворе. Я склонен думать, что император, совершенно не умевший занимать общество, недолюбливал людей, обладавших этим талантом, который так необходим при дворе, если хотят, чтобы двор соперничал с буржуазией. Все придворные в Сен-Клу были весьма приличными людьми. При этом дворе, снедаемом честолюбием, совсем не было мелкой подлости; но зато там царила удручающая скука. Император ни на минуту не переставал быть гением. Он по природе своей неспособен был развлекаться. В театре он либо скучал, либо увлекался до такой степени, что следил за спектаклем и наслаждался им с тем же напряженным вниманием, с каким работал. Так, например, прослушав «Ромео и Джульетту» и арию «Ombra adorata, aspetta» в исполнении Крешентини, он обезумел от восторга, а придя в себя, тотчас послал певцу орден Железной короны. То же происходило с ним, когда он смотрел Тальма в пьесах Корнеля, или читал Оссиана, или когда, по его распоряжению, на вечерах у принцессы Полины и королевы Гортензии играли старинные кадрили и он с увлечением танцевал. У него никогда не было хладнокровия, необходимого для того, чтобы быть любезным; словом, Наполеон не мог быть Людовиком XV.

Так как искусства за время Революции и с момента падения ложной учтивости сделали огромные успехи, а император обладал отличным вкусом и к тому же требовал, чтобы все те деньги, которые он щедро раздавал в виде жалованья и наград, расходовались, — празднества в Тюильри и Сен-Клу были восхитительны. Недоставало только людей, которые умели бы развлекаться. Не было возможности вести себя непринужденно, отдаваться веселью; одних терзало честолюбие, других — страх, третьих волновала надежда на успех. Во времена Людовика XV карьера придворного была предначертана, только необычайные обстоятельства могли что-либо в ней изменить. Хорошенькая герцогиня Бассанская дает балы, имеющие большой успех. Первые два милы, третий очарователен. Император, увидев ее в Сен-Клу, заявляет ей, что министру не подобает принимать гостей во фраке, и в конце концов доводит ее до слез.

Очевидно, у высших сановников общество могло собираться лишь постольку, поскольку оно пребывало в состоянии сдержанности, принуждения и скуки. Злейшие враги встречались друг с другом. Интимных кружков не существовало.

Низость придворных не выражалась в любезностях, как это было при Людовике XV.

Граф Лаплас, канцлер сената, устраивает сцену жене, потому что она одета недостаточно нарядно на приемах у императрицы. Бедняжка, женщина очень кокетливая, покупает восхитительное платье, настолько восхитительное, что, к несчастью, оно обращает на себя внимание императора, который, войдя в зал, прямо подходит к ней и в присутствии двухсот человек говорит: «Как вы одеты, госпожа Лаплас! Ведь вы уже старуха! Такие платья годятся для молоденьких женщин; в вашем возрасте они уже невозможны».

К сожалению, г-жа Лаплас, известная своими претензиями, как раз переживала тот трудный момент, когда красивой женщине следует признаться себе, что она уже немолода. Бедняжка вернулась домой совсем расстроенная. Эта выходка была настолько жестока, что сенаторы, дружески расположенные к г-же Лаплас, хотя сами и не затрагивали этого больного вопроса, однако готовы были, если бы она с ними заговорила об этом, признать монарха неправым. Но г-н Лаплас во всеуслышание заявил жене: «Что за нелепая мысль, сударыня, нарядиться как молоденькая девушка! Вы никак не хотите примириться с тем, что стареете. А ведь вы уже не молоды! Император прав!..» Целую неделю все только и говорили, что об этих словах, характерных для придворного; надо признать, что благородства в них было мало и что вся эта история не делает чести ни господину, ни слуге.

Загрузка...