ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Из ворот цейхгауза Иван Журба вышел в полной военной амуниции, с винтовкой, с полными подсумками и гранатой — той самой «лимонкой» — на ремне, враз потяжелевший и основательный. Первый мальчишеский восторг у него уже прошел, уступив место уверенности, достоинству и уважению к себе. А за углом склада его ждал триумф. Начался он с вопля:

— Ванюшка! Журба! Тю! Це ты чи ни?

На лавочке сидели сельские ребята, его друзья: Флор Дьяченко, Ванька Шкет и его сестра Настена. Иван, сдерживая себя, чтобы не подбежать с торжествующим криком: «Видал — миндал?», — не спеша подошел к ним, протянул всем по очереди руку и солидно спросил:

— Ну, что тут у вас?

— А я дывлюся, ты чи ни? — глупо повторил Шкет, обшаривая взглядом Иванову фигуру. Этот взгляд легко прочитывался Журбой: в нем были удивление, восторг, зависть.

— Ясное дело, я! А то кто же?

— Який вы гарный, Иван Евдокимович! — сказала Настена и засмущалась.

— Где достал форму и винт? — жадно спросил Дьяченко, подпасок из деревни.

— Выдали как бойцу Красной гвардии!

— Ух ты, а где записывают?

— Там, в вагоне, на котором написано: «Мобилизационный отдел», — ответил Иван, и Флорка рванул с места, только грязные пятки замелькали. Тут только Журба вспомнил, что Дьяченко неграмотный и надпись на вагоне не сможет прочесть; ну да, ничего, язык до Киева доведет.

— Я бы тоже записался… — начал было Шкет.

— Тильки батька запорет! — насмешливо закончила сестренка. Отец Шкетов был кузнецом и крутым по нраву мужиком; детей он держал в строгости, а Ваньку готовил себе в преемники.

— Цыть ты, языкатая!

— А у тебя рожа рыжа!

— Будет вам! — снисходительно усмехнулся Иван. — Ты вот что, Настена… Снеси-ка моей бабке вот это…

Только теперь брат с сестрой заметили, что Журба держит под мышкой сверток со своей старой одеждой. Сначала он хотел ее выбросить, подчеркнув тем самым, что обратной дороги нет и не будет, но потом крестьянское благоразумие, диктуемое извечной бедностью, подсказало ему не спешить.

— А шо казаты, Иван Евдокимович?

— Что сказать? — переспросил он и на мгновение задумался. Из осторожности можно было соврать, ну, что-нибудь вроде того, что утонул, мол, ваш внук в Сантахезе, но, во-первых, это было бы слишком жестоко, а во-вторых, вранье осталось где-то в детстве, из которого он сегодня он сделал рывок во взрослую жизнь. Поэтому, подумав, он расправил складки гимнастерки под ремнем, поправил фуражку и веско ответил:

— Скажи просто и коротко: ушел ваш внук, Евдокия Григорьевна, на фронт воевать против всей мировой контрреволюции и интервенции за светлое будущее всего трудового человечества! А больше ничего не говори.

А последним, кого видел Иван в этот насыщенный событиями нескончаемый летний день, был отец. На этот раз он был дома — тускло светились окна его хибары, — и, судя по доносившемуся оттуда стуку молотка, был трезв и работал. Иван отворил разболтанную дверь и сразу ощутил знакомые запахи кожи, дратвы, кипящего на печке клея.

Евдоким Сергеевич сидел на низком табурете, вытянув левую ногу с протезом, торчащим под прямым углом как ствол ружья, и ловко, с одного удара вгонял гвозди в подошву сапога, натянутого на «лапу». При виде сына Журба радостно замычал (во рту торчали сапожные гвоздики) и сделал попытку подняться.

— Сиди, сиди, батя! Я на минутку.

Отец выплюнул гвозди в ладонь.

— Здоровеньки булы, сынку! А почему на хвелинку? Стильки не был…

— Я-то был, это тебя не было. Небось, все по кабакам шляешься? Ну что мне с тобой делать!..

Евдоким покаянно опустил лохматую голову. Как все запойные, он во хмелю бывал буен и страшен, а в трезвости — тих, покорен и слезлив. Иван жалел отца. Жалел, поругивал и вообще относился к нему, как к неразумному и несчастному ребенку — с суровой нежностью. Нередко, вот как сейчас, отец и сын как бы менялись ролями. — Ты хоть ешь что-нибудь или только пьешь? Исхудал вон як шкелетина. Сегодня кушал?

— Кажется… Не помню, сынку…

— На вот, поешь.

— Шо це таке?

— Мой солдатский паек.

— Солдатский?! — изумленно переспросил отец и, хлопая красными бугорками век, уставился на сына. Только сейчас он разглядел на нем военную форму. — Невжели забрили? Скильки ж тоби рокив? Почекай, почекай… Так ведь тильки пятнадцать! Як же ж так?

— Никуда меня не забрили! Я сам записался добровольцем в Красную гвардию. Ты хоть знаешь, что вокруг творится? Я был во Владивостоке, там каждый день интервенты высаживаются, их тыщи! А зараз вся эта кодла, особенно японцы, готовятся все Приморье захватить, к Спасску уже подходят… Вот все, кто могут, и встали под ружье…

Евдоким прослезился.

— Це, значит, ты замисть меня? Це я повинен… Стыд-то який…

Иван погладил его по плечу.

— Ну ладно, будет… Неважно, кто пойдет, ты или я, важно, что Журба не отсидятся на печке! Ты только не пей, прошу, не время сейчас пить.

— Не буду, сынку! Ей-Богу, брошу!

Журба-младший покачал головой: сколько раз он слышал эти клятвы.

— Слышь, батя, мне бы сапоги другие, эти велики…

— Сапоги? — встрепенулся сапожник. — Это мы зараз! — Он поднялся и заковылял по своей каморке, явно обрадованный тем, что может хоть чем-то услужить. Порылся в куче обуви, сваленной в углу, и протянул Ивану поношенные, но еще крепкие кирзачи. — А ну-ка примирь… Як, не жмуть?

— В самый раз. А эти я тебе оставлю. Дякую.

— Носи на здоровье. Они, звисно, стареньки, но я тоби зшию новые — гарные, фасонистые… Ось тильки матерьялу достану.

— Каблук сделай повыше, если можно, — смущенно попросил Иван.

— А як же, обязательно, — простодушно ответил отец, не распознав тайного желания сына казаться выше ростом, а увидев в этой просьбе всегдашнее пристрастие молодежи к моде, красоте…

— Ну, мне пора. До побачення, батя! Пока стоим здесь, буду заходить.

— Заходь, сынку, будь ласка.

«Заберу его к себе, когда вернусь с войны!» — думал Иван, шагая по вечерней улице.

Впервые в своей жизни Иван ночевал вне дома. В казарме. В длинном просторном помещении с цементным полом, с двумя рядами двухъярусных коек по обе стороны широкого прохода, с керосиновыми пятилинейными лампами по углам. Раньше здесь жили солдаты царской армии, а теперь красногвардейцы — вчерашние мастеровые, крестьяне, служащие, гимназисты…

Ивану, несмотря на дневную усталость — начинал на сенокосе, закончил в казарме — не спалось. Может, мешал храп, доносившийся со всех сторон, может, запахи разнообразные и малоприятные — нестираных портянок, карболки, сапожной ваксы, еще чего-то чужого, но скорее всего сон не шел к нему из-за новизны его положения и волнений, с ним связанных. Забылся он лишь под утро, и, казалось, только закрыл глаза, как над ухом кто-то гаркнул:

— Па-адъем!

Потом была перекличка. Ротный, лихой командир, из фронтовиков, но, видать, не дюже грамотный, водил пальцем по бумажке, шевелил губами и, наконец, выкрикивал хриплым прокуренным голосом фамилии. Чаще всего звучали украинские: большинство бойцов было из местных, из спассчан. Назывались, к немалому удивлению Журбы, и иностранные фамилии:

— Чжоу Люши!

— Красаускас!

— Яшар-Сулейман-оглу!

— Ты смотри, — восторженно шепнул Ивану сосед-гимназист. — Весь интернационал с нами заодно!

— Да, но против нас — тоже. Я во Владике насмотрелся… Тщедушный хохол по фамилии Тузюк, когда вызвали его, торопливым фальцетом выкрикнул:

— Ось туточки я!

Раздался дружный хохот, но ротный пресек его строгим взглядом.

— Отзываться коротко: «Я!» — и никаких отсебятных слов!

Ответом на следующую фамилию было молчание. Ротный повторил:

— Щедрый!

И снова молчание.

— Значитца, нет Щедрого? Навоевался уже, значитца, Щедрый?

И тут до Ивана дошло: да это же его выкликают! Он хотел объяснить командиру, что произошла ошибка, что он не Щедрый, а Щедрин, но вместо этого крикнул во всю силу легких:

— Я!!!

— Сперва мовчит як скаженный, потим кричит як оглашенный! — прокомментировал кто-то в строю.

— Отставить разговоры! Рррота… ррравняйсь… смиррр-на! Нале-во! Я сказал: налево, а не направо! О, Господи, сено-солома, аники-воины!.. Шагом… марш!

Рота направилась на плац. Строго говоря, это была не рота, а толпа, с трудом сохранявшая подобие колонны, бредущая как попало, хотя и старающаяся идти правильно, для чего многие забавно подскакивали на ходу, меняя ногу; толпа людей разного возраста, построенная не по росту, одетая и обутая кто во что горазд (всем обмундирования не хватило), но это было подразделение революции, одно из тысяч, созданных в восемнадцатом году вместо развалившейся русской армии.

Командиры, назначенные из числа фронтовиков, два дня учили новоиспеченных бойцов азам солдатской науки. Сначала это была шагистика на плацу, затем разборка и сборка оружия — в казарме. Заматерелые негнущиеся мужики с трудом выполняли строевые приемы, особенно такие, как маршировка, повороты на месте и в движении, выход из строя и т. п. Тут тон задавала молодежь, и одним из первых был Журба-Щедрый, росточком маленький, но ловкий и спортивный; он даже был удостоен похвалы отделенного.

Зато при изучении стрелкового оружия первенствовали уже взрослые. Одни раньше служили на действительной, другие были охотниками, а третьи — просто мастеровыми, привыкшими иметь дело с механизмами, поэтому быстрее молодых усваивали устройство винтовок и становились с ним «на ты». Вообще-то мальчишки тоже мастаки что-либо разбирать, но вот собирать бывает потруднее. Зато какое счастье испытываешь, когда все детали встали на свое место, когда прозвучал сухой щелчок контрольного холостого выстрела, а командир скупо сказал: «Ничо, молодца!»

Два дня все это продолжалось, на третий были назначены учебные стрельбы, но они не состоялись: в четыре утра батальон подняли по тревоге и спешным порядком погнали неведомо куда…

Чехословацкий легион, пополненный казаками атамана Калмыкова и насчитывающий семь тысяч штыков и сабель, вплотную подступил к Спасску, и их конные разъезды уже мелькали у реки Кулешовки, сразу за которой пролегла линия фронта. Красная гвардия, насчитывающая в своих рядах всего две с половиной тысячи наскоро обученных и плохо вооруженных бойцов, готовилась к защите родного города. Белыми командовал бывший начальник штаба Ставки Верховного Главнокомандования генерал Дитерихс, красными — бывший артиллерийский офицер из Владивостока, штабс-капитан Сакович. Таков был расклад…

Василий Сакович, высокий, худой, порывистый (в войсках ему дали кличку Журавель), целыми сутками пропадал на позициях, проверяя расстановку немногочисленных орудий и пулеметов, расположение стрелковых ячеек. Ходил он стремительно, казалось, поднимал за собой ветер, а, когда вертел в разные стороны головой на длинной шее, его пенсне пускало солнечные зайчики. Иногда он снимал его, клал в карман френча и вооружал свои близко сидящие к переносице глаза более мощной оптикой — биноклем.

Накануне боя Саковичу доложили, что к нему прибыло пополнение — отряд рабочих-горняков из Сучана численностью 400 человек. Сакович обрадовался:

— Мал золотник, да дорог! Теперь у меня будет резерв. А то все войска на передовой, в резерве — никого. Горняки — ребята крепкие, надежные, пустим их в дело в самый тяжелый момент…

Он, момент, наступил, увы, скоро, еще до боя. И рабочий отряд пришлось послать против… своих. Точнее, дезертиров. Накануне выступления чехословаков паникеры пустили слух о «силе несметной», о «таньках и еропланах», и многие красные гвардейцы стали бросать позиции и с боем брать поезда, уходящие на север.

Что мог сделать один главком, бегавший с револьвером и матом вдоль вагонов? Он мог застрелить одного-другого паникера, но как остановить целые подразделения? Пришлось призвать на помощь сучанскую дружину.

— Что же вы, братцы, — кричал один из рабочих дезертирам, цепляющимся за вагонные поручни, — мы шли к вам через тайгу, поспешали на подмогу, а вы же нас и бросаете! Это как? Али стыд не дым, глаза не выест?

Тем, на кого слово не действовало, приходилось отпускать по-пролетарски крепкую затрещину. В общем, мало-помалу порядок в рядах спассчан был восстановлен. А вскоре после этого и начался бой.

Он проходил в четырех верстах к югу от города. Линией фронта служила железная дорога. Как и предполагал Сакович, контрики не пошли по болотистой низине в лобовую атаку на позиции красногвардейцев, а, разделившись на две колонны, начали глубокий обход флангов. По данным разведки, на левом фланге наступали чехословацкие подразделения, на правом — калмыковцы.

По иронии судьбы получилось так, что напротив белочехов стояли чехи-красногвардейцы под командованием майора Мировски, а напротив белоказаков — красные казаки Гаврилы Шевченко. Свои дрались со своими; национальные и земляческие чувства были забыты, отринуты, все заслонила собой непонятная ненависть. Им, ставшим противниками, выйти бы навстречу друг другу, поговорить, разобраться, ведь на фронтах первой мировой братались даже с немцами, а здесь все свои, все братья-славяне. Так нет же! А когда люди не могут по-хорошему договориться, объясниться на родном языке, начинается гражданская война, и убивают люди — сосед соседа, брат брата…

Обходной маневр генерала Дитерихса провалился: наступавшие были рассеяны сильным огнем орудий и пулеметов, установленных на флангах. Сражение за Спасск — одно из первых сражений гражданской войны на Дальнем Востоке — выиграла Красная гвардия.

Однако контра продолжала тучей нависать над городом, а по железной дороге к ней ежедневно прибывало пополнение. Поэтому командование Уссурийского фронта решило отвести красные войска севернее, к станции Уссури, возле которой лихорадочно сооружались оборонительные сооружения, куда стекались добровольцы со всего Дальнего Востока и где молодой боец Иван Журба-Щедрый отрывал свой первый окоп…


Загрузка...