Виктор Колупаев. Вдохновение

В одном из залов краеведческого музея открылась выставка картин художников-любителей. Событие не такое уж и ординарное для Марграда! К 12 часам дня широкая лестница, ведущая на второй этаж, была запружена людьми.

Внизу около раздевалки стоял Юрий Иванович Катков, крепкий мужчина лет сорока пяти. Было заметно, что он старается казаться спокойным. А ему было отчего волноваться. Он выставил в зале свою картину, после того как двадцать пять лет не брал в руки кисть.

Приглашенный из Новосибирска известный художник Самарин перерезал красную ленточку, и люди хлынули в зал, светлый и просторный.

Народу внизу стало меньше, и Юрий Иванович не спеша начал подниматься по лестнице. Войдя в зал, он остановился возле первой же картины и начал внимательно ее рассматривать. На полотне были изображены два монтажника, стоящие на перекладинах высоковольтной линии. Их богатырские фигуры, веселые лица, потоки света, льющиеся на них спереди, создавали атмосферу радости. Им было легко работать.

Каткова мало интересовала техника живописи. О какой уж технике рассуждать, когда столько лет прошло среди станков, машин и гор металла, когда руки огрубели и тяжелый гаечный ключ держат свободнее, чем легкую кисть. Вот и здесь. Отточенная техника мастера не затронула его. И он отметил только общее настроение, которое вызвала у него картина. Это было ощущение победы, но победы, как ему показалось, довольно легкой. Парни наверняка не знали, что такое настоящий бой. И все же картина ему понравилась.

Катков перешел дальше, к унылому серому пейзажу, и не задержался возле него.

Посетители выставки говорили о цвете и красках, о размерах картин и тщательно проработанной перспективе пейзажей, о подражании Дейнеке и самобытном развитии Сарьяна, о том, сколько времени тратит художник на свою картину, и о том, сколько он получит денег, если картину продадут. Одни подолгу останавливались возле каждого полотна, другие чуть ли не бегом осматривали сначала все и лишь потом задерживались возле понравившегося.

Девчонки носились стайками, женщины искали глазами диванчики.

Окна были открыты, и в зал врывался звон трамваев, слышалась смешная песенка, исполняемая нестройными голосами ребятишек из детского сада, далекая музыка и шелест тополей...

Комиссия приняла картину без всяких возражений, но сейчас Юрий Иванович на мгновение испугался. А что, если ее здесь нет?

И вдруг он почувствовал, что следующее полотно его, хотя самой картины еще не было видно, так как перед ней собралось много людей.

— Что это?! — с гневом в голосе вопрошал высокий мужчина, выдираясь из толпы. — Пустое полотно, а названо — «Вдохновение».

— Нет, нет,— сказал другой.— Оно не совсем пустое. Там какие-то тени, но нельзя понять, что это такое.

— Куда смотрят устроители!

Катков посторонился, пропуская разгневанного мужчину и его спутника, и на мгновение увидел свою картину. Да нет же! Она не пустая! Что имели в виду эти двое? Может быть, это и действительно ерунда, но только при чем здесь пустота?

— До ужаса правдоподобно, — покачав головой, сказал полковник женщине, которую он держал под руку. — Это было действительно так. Алексей остался там. И еще многие... И я...

— Не надо вспоминать, — тихо сказала женщина.

— Надо, Надюша, надо! — Полковник ладонью рубанул воздух. — В этом бою нам всем был бы конец. И что подняло нас вперед? Страх? Ненависть? Желание выжить?.. Ты же знаешь, Надюша.

— Знаю. Художник прав. Это — вдохновение!

— Надо узнать, кто это написал. Может, кто-нибудь из наших?

— Нет, Павел. Среди нас не было художников.

— Разве может быть такое совпадение случайным! Я пойду узнаю.

Катков снова уступил дорогу. Он не был на фронте и не стал бы писать то, чего не видел собственными глазами. Тогда о чем же они говорили?

И вообще, возле его картины говорили что-то непонятное, что-то совсем не относящееся к его полотну. Так, во всяком случае, ему казалось. Может, спорили о соседних полотнах? Но рядом висели два пейзажа. Катков постоял немного и отошел к окну.

Он давно хотел написать эту картину. Но была война. Мать возвращалась домой поздно вечером с провалившимися от усталости глазами. Отец, вернувшийся с фронта без руки, все еще ходил по родным и знакомым и пил. Раньше он был резчиком по кости. А теперь, с одной-то рукой! По ночам мать шила рукавицы, стирала белье и плакала. Только семилетний брат и пятилетняя сестра не знали забот и допоздна носились по улицам. А солнце летом в Якутске почти не заходит.

Война была далеко, за тысячи километров. Но ее чувствовали не только по сводкам Совинформбюро. Калеки на улицах. Дети, худые, как прутья. На обед в школе — булочка. Через день они собирали эти булочки, даже в первых классах, и несли в госпиталь. И здесь, за шесть тысяч километров от фронта, был госпиталь. В школах военная подготовка, штыковые бои. Посылки на фронт с теплыми варежками и бельем... А он, ученик девятого класса, организует бригады по заготовке дров, жердей, погрузке угля...

Он услышал за спиной вежливое покашливание и оглянулся. Перед ним стояли Самарин и марградский художник Петровский.

— Самарин, Анатолий Алексеевич,— протянул руку новосибирец.

— Катков, Юрий Иваныч, — ответил Катков.

— А скажите-ка, Юрий Иванович, где мы раньше с вами встречались?

— По-моему, нигде, — ответил Катков. — Да. Я уверен. Мы с вами незнакомы.

— А вы случайно не работали в студии Броховского в Усть-Манске? Примерно в пятидесятом?

— Нет, нет, я никогда не был профессионалом.

— Странно, откуда же вы знаете, что я там работал и что это именно там со мной произошло?

— Да нет же! Я впервые слышу, что вы там работали. А что там произошло с вами, тем более не знаю.

— Странно, — задумчиво сказал Самарин и смешно задвигал козлиной бородкой.

Петровский все время стоял молча, но по его лицу было видно, что и он хочет что-то сказать. Юрий Иванович кивнул ему, и тот, откашлявшись, спросил:

— Вы ведь знаете, что ваша техника не блестяща?

— Но я только любитель.

— Ну да не в этом дело. Я хотел спросить, где вы откопали сюжет для своего полотна?

— Мне его не пришлось откапывать. Он у меня уже двадцать восемь лет. Все никак не мог собраться. Думал, что уж никогда не напишу.

— Вы сказали, двадцать восемь? Но ведь это было всего пятнадцать лет назад.

Юрий Иванович рассмеялся:

— Да нет же. Это было в сорок третьем в Кангалассах.

— Невероятно. Я точно знаю, что это было в Ташкенте в пятьдесят пятом.

— Вы, наверное, говорите о чем-то другом.

— Я говорю о полотне, которое называется «Вдохновение». Вот чем мне пришлось заплатить за это вдохновение. — Его рука от локтя до запястья была обезображена шрамом. — Но я не жалею, — улыбнулся Петровский. — За это можно было отдать и жизнь.

— За что за это? — спросил Катков.

— За вдохновение, — ответил Петровский.

— И все равно я не могу поверить, что вы никогда не бывали в студии Броховского, — сказал, прощаясь, Самарин. — Простое совпадение здесь невозможно.

Катков еще долго бродил по залу. Многое ему нравилось. И только несколько похожих на рекламы картин вызвали у него недоуменную улыбку. Все в них было напоказ, неестественно легко и неправдоподобно.

И все-таки его против воли тянуло к своей картине. И он пошел к ней.

На картине был изображен обрывистый берег с широкими деревянными мостками, по которым несколько ребят цепочкой катили тачки с углем. Возле берега стояла широкая деревянная баржа. В ее необъятное нутро они сбрасывали уголь и возвращались на берег.

...Да. Все было действительно так. Небольшой поселок Кангалассы в двадцати километрах вниз по Лене, горы угля на берегу, черные от угольной пыли тела, горячее якутское солнце и проливные дожди, четырнадцать ребят и усталость, усталость, усталость...

Они приехали сюда с гитарой, решив, что по вечерам у костра они будут петь... и не спели ни разу. Вначале у них еще было свободное время, но они так уставали за день, что руки не держали гриф. Поскорее смыть с себя грязь и уголь, поесть, блаженно растянуться в палатке во весь рост, немного поговорить, пошутить над нерасторопным Алехой Бирюковым и уснуть. А утром голос Потапыча: «Хлопцы, уголек ждет!» Никто не знал, когда он умудрялся спать. Это был семижильный старик. Он наращивал деревянные сходни с кучи угля, варил картошку, разжигал костер, нагружал тачки. И все время приговаривал: «Уголек-то ждет, хлопцы».

А с хлопцами что-то происходило. Раньше они были уверены, что могут всё. Перевыполняли же план на лесозаготовках! Они и на фронт пошли бы, не берут только. И работать могут как черти. Дайте только работу!.. А вышло, что не такие уж они железные. И летний зной становился невыносимым. И баржи казались какими-то бездонными.

Болели мускулы, ныло тело, не успевавшее втягиваться в монотонный, но бешеный ритм работы. Они работали по четырнадцати часов, но Потапычу этого было мало.

Ведь скоро кончится короткое якутское лето, начнутся дожди, холод, пойдет по Лене шуга. И до следующего лета будут лежать бурты угля, засыпанные снегом. А в июне и ночью светло почти как днем. Работать можно круглые сутки.

Всё понимали девятиклассники. И никому не приходило в голову возмущаться дряблым картофелем и перловой баландой. Четырнадцать часов с тачкой! Надо так надо. Только исчезли шутки, потух огонек в глазах, все делалось через силу, машинально, как во сне. Устали ребята.

Потапыч это видел. Каждый раз, когда приезжали новые группы грузчиков, происходило то же самое. Месяц тяжелых работ доводил их до такого изнурения, что они уезжали, забывая попрощаться со стариком. Потапыч не обижался. Он хорошо знал человеческую натуру. Знал, что трудности забудутся, люди отойдут и уже по-другому будут смотреть на месяц, проведенный в Кангалассах.

В конце второй недели произошло ЧП. Алеха Бирюков не удержал тачку. С берега к барже был порядочный уклон, и тачку сильно тянуло вниз. Это был самый неприятный участок. И вот Алеха сплоховал, зазевался, и тачку неудержимо понесло вниз. Растерявшись, он не выпускал ее из рук и бежал рысцой. А тачка катилась все быстрее и быстрее, и Алеха уже несся вниз сломя голову, делая нелепые прыжки и согнувшись в три погибели. Тачка при такой гонке сто раз должна была завалиться набок или перевернуться, но она благополучно влетела на баржу, не снижая скорости, пересекла ее по помосту из досок и с шумным всплеском свалилась с противоположного борта. Вместе с ней ушел под воду и Алеха, так и не разжавший пальцев.

Все это произошло так быстро, что остальные ничего не успели сделать, только кто-то крикнул: «Потапыч! Алеха!» Растерянность прошла, и двое ребят прыгнули в ледяную воду. С откоса, ломая кусты, спрыгнул Потапыч, быстро отвязал лодку и оттолкнул ее от берега. Очутившись в воде, Бирюков выпустил из рук тачку, всплыл на поверхность и тут же начал пускать пузыри. Потапыч рывком втянул Алеху в лодку. Затем он подобрал запоздавших спасателей, и через несколько минут лодка причалила к берегу. Все это он проделал молча. И мимо ребят на берегу он прошел молча, не сказав ни слова. Было странно, что он не упомянул про уголек. Искупавшиеся побежали сушиться к костру. А потом возле них собрались и все остальные.

Это происшествие как бы оправдывало то, что они бросили работу. Ребята сидели у костра, нехотя отгоняя ветками мошкару, лишь иногда перебрасываясь случайными фразами, не находя в себе сил даже для того, чтобы радоваться Алехиному спасению. Все устали. Провалилось бы все ко всем чертям! И уголь, и баржа, и Потапыч... Только бы вот так сидеть... Только бы сидеть...

Потом кто-то вспомнил о Потапыче. Странное дело, Потапыч исчез. Юрка Катков с трудом поднялся и, пошатываясь, пошел к палаткам. В одной из них он нашел Потапыча. Через минуту он вернулся к костру и удивленно сказал:

— А Потапыч-то плачет...

Сначала никто не пошевелился, не поверил.

Потом ребята медленно побрели к палатке. Потапыч, стоя на коленях, уткнулся лицом в березовый чурбан. Плечи его вздрагивали. А парни стояли молча, не зная, что делать. Потапыч почувствовал их присутствие и поднял голову. Некрасивое лицо его стало черным. Он плакал, но слез на его лице не было. И от этого ребятам стало страшно.

— Саньку убили, — хрипло сказал он.

Они догадались, что это известие еще утром привез ему сморщенный якут Тургульдинов, который на разбитой телеге доставлял им хлеб из поселка.

— Саньку, — повторил Потапыч.

Они так никогда и не узнали, кто этот Санька был Потапычу. Сын, брат, друг, а может быть, дочь?

— Картошку я начистил, — вдруг сказал он. — Ешьте... Спите... Сегодня... — Помолчал, потом чуть слышно сказал еще раз: — Саньку убили...

Он снова уронил свою кудлатую голову на чурбан. Они задернули полог палатки и молча пошли по тропинке к костру. Идущий первым чуть замедлил шаг, поравнявшись с костром, но не остановился и прошел дальше, к бурту угля. Второй носком разбитого сапога подтолкнул в костер обгоревшую ветку. Третий только оглянулся на идущих следом. Четвертый неуверенно шмыгнул носом. Пятый сказал: «Мошка проклятая!» — и зло сплюнул себе под ноги. Шестой... Седьмой... Двенадцатый крикнул: «Тачка есть у шестого бурта!» Это он — Алехе Бирюкову. Ведь его тачка утонула... Последний оглянулся на палатку. Там, едва не возвышаясь над ней, ухватившись рукой за растяжку, стоял огромный Потапыч...

...— Ах, Юрий Иванович! — услышал Катков лукавый голос соседки. — Вечно-то вы что-то скрываете!

— А-а-а! Галина Львовна! И вы здесь?

— Пришла вот посмотреть на вашу картину. Раньше ведь вы все отказывались показать. Ну и талант у вас!

— Что вы! Шутите, конечно.

— А я и не предполагала, что вы такой проницательный. Все-то вы знаете. Кто же это вам рассказал?

— Никто. Я сам видел.

— Ой! — сказала Галина Львовна, хорошенькая женщина, склонная к полноте. — Как же это? И зачем вы меня нарисовали такой? — И она лукаво едва заметным движением показала на середину картины, где Иван Лесков из последних сил, оскалив свои крупные зубы и обливаясь потом, толкал в гору тачку.

Лесков был высокий и худой. И у него уже не хватало сил. Но все же было ясно, что он выдюжит, пусть на четвереньках, да вкатит проклятую тачку в гору, трясущимися руками наполнит ее углем и покатит снова, и упадет, и снова встанет, и снова упадет, и крепкое слово с хрипом вырвется из его горла. Но он все равно докатит тачку до пузатой баржи и вернется назад, потому что в его глазах вдохновение. Вдохновение человека, преодолевшего смертельную усталость. Ему даже не придет в голову, как это выглядит со стороны. Дождь, скользкие доски, грязное тело в ссадинах, шершавые рукоятки тачки.

Алеха Бирюков на вид покрепче. И хотя в семнадцать лет сил еще так мало, его теперь не утащить с этих скользких досок ни за что на свете. Он не упадет и будет толкать тачку, пока не исчезнут бурты мокрого угля... Им овладело вдохновение, рожденное из злости на самого себя, за свое нелепое падение, за свою невольную слабость...

А вот и он сам — тогдашний Катков с его неотступными мыслями об отце, который уже никогда в жизни не возьмет в руки творящий резец. Отец, который выпустил из автомата лишь одну длинную очередь, когда их свежая, только что прибывшая из тыла рота поднялась из окопов... и очнулся за сто километров от фронта, еще не зная, что у него нет руки. Боль за него, за поседевшую мать, боль в мускулах, в висках, в душе. И вдохновение, родившееся из этой боли. Не мимолетное, не легкое, но осознанное и твердое.

Якут Никифор с яростным блеском в узких черных глазах. Второгодник Сапкин со вздувшимися венами на шее и на руках, еще не знающий, что он больше никогда не увидит своих братьев. Комсорг класса Бакин, получивший похоронную на отца 1 мая, в день своего рождения.

Дождь, противный, мелкий, не летний. Вздувшаяся река. Кургузая баржа. Стекающий вниз скользким глинистым потоком берег. И пятнадцать уставших, отчаянна уставших людей. Четырнадцать девятиклассников и один старик. Боль, крик, злость, ненависть, отчаянное вдохновение, потому что надо выдержать, выдержать, выдержать. И где-то чуть заметно в глазах каждого еле уловимая радость. Радость, потому что в душе рождается уверенность, что они выдержат.

Грязные, некрасивые, уставшие, еще не понимающие, что они победили.

Они грузили баржи еще две недели. И еще целый месяц. И еще полмесяца. Им не понадобилось смены. И денег в то время за эти работы не платили. А в последний день, когда по Лене уже шла шуга, Бакин играл на гитаре негнущимися пальцами, и все пели и плясали возле костра, и пар шел из их разгоряченных глоток. А потом Потапыч взял у комсорга гитару и запел: «Там вдали, за рекой...» А они, ошеломленные, слушали и молчали... Такой у Потапыча был голос...

...Юрий Иванович огляделся. Соседка уже отошла, наверное, обиженная тем, что не дождалась ответа.

Он все писал так, как было. Он ничего не приукрасил и нигде не сгустил краски. И название картине он дал правильное. Это было настоящее вдохновение, родившееся из отчаяния и боли, бессилия и усталости, надежды и борьбы. Он уже давно не знал, где эти парни и что с ними. Но в этой картине они снова были вместе...

Катков заглушил в себе воспоминания, снова начиная воспринимать окружающее. Все смотрели на его картину как-то странно. И здесь, в зале, и дома, когда он писал ее, и в приемной комиссии, куда он принес ее после долгих размышлений. Говорили мало, а если и говорили, то что-то непонятное, вроде бы и не относящееся к его полотну. Жена как-то сказала: «Почему ты пишешь про меня? Пиши про Кангалассы. Ты же давно хотел». Что он мог ответить на это? Ведь он и так писал Кангалассы. Значит, жена просто не видела этого. Даже младшая дочь и та все время находила в левом углу картины смешного зайчика. Смотрят, молчат, удивленные, чем-то потрясенные и взволнованные. Но ведь никто не видит этих четырнадцати ребят и кряжистого Потапыча. Почему они этого не видят?

Неужели он не смог выразить в своей картине это трудное вдохновение, которое тогда охватило их, и оно так и осталось в его душе, никого не затронув?

Юрий Иванович взглянул на часы. Пора было идти на завод. Он медленно прошел по залу, опустился по широкой мраморной лестнице и вышел на проспект в зной, в шум и людскую сутолоку.

Однажды он рассказывал школьникам про Кангалассы. Его слушали внимательно, не перебивая. Глаза десятиклассников загорелись. А потом кто-то сказал: «Время тогда было другое». Да, время тогда было другое. Это верно. Но все же, может, время внутри нас? Может, это мы делаем время таким, а не иным?

А Самарин с Петровским спорили, вернувшись к картине Каткова.

— Да, да, да! — говорил Самарин. — Это студия Броховского. Я не вылазил из нее месяцами и никак не мог написать то, что хотел. Я загрунтовывал написанное за месяц и начинал все сначала. И в душу уже закрадывался страх, рука не хотела держать кисть, и тоска, и злость на себя. Было время, когда я хотел все бросить, но пересилил себя. И тогда родилось это незабываемое вдохновение. Катков предельно искренне изобразил тот самый переломный момент. С него все началось. Не мог он написать свое полотно, не видя меня в то время. Талант этот Катков.

— Согласен с вами, — ответил Петровский. — И про вдохновение тоже правильно. Но только это написано про меня. Здесь изображен момент, когда отчаяние и страх неизбежного поражения заставили меня собрать всю волю, все свои силы и победить. Это было тоже вдохновение.

— Значит, вы видите не то, что вижу я? — удивился Самарин. — Это что-то невероятное! Как ему удалось создать картину, в которой каждый из нас видит свое?

— Мы, наверное, этого никогда не узнаем. Но меня интересует другое. Что за сдвиг произошел в душе этого человека однажды? Что дарит он людям своей картиной, не становясь от этого беднее? И что то общее и главное, что люди находят в ней?

— Это — вдохновение, — убежденно сказал Самарин.

— Счастливый, должно быть, человек этот Катков, — вздохнул Петровский.

А Юрий Иванович шел по мягкому, в дырочках от каблучков, асфальту. В сорок лет уже не особенно расстраиваются от того, что не совершил в жизни ничего значительного, лишь тихая грусть поселяется в сердце.

Катков шел на работу, к станкам и чертежам, к привычному шуму завода. И снова, как и двадцать восемь лет назад, отступили усталость последних сумасшедших месяцев, сомнения и неуверенность. И он уже был уверен, что сегодня или завтра найдет причину, по которой взрываются «подземные кроты», огромные машины, сконструированные им и еще десятком инженеров.

Юрий Иванович расстегнул воротничок рубашки и пошел быстрее. А картина? Ну что ж? Если его не поняли, он напишет еще одну. И снова назовет ее «Вдохновение».

Он еще не знал, что написал нужную людям картину, что в его полотне каждый человек видит свое вдохновение, самое высокое напряжение всех своих внутренних сил. Полковник с седой головой — атаку, в которую их, уже обреченных на верную смерть, вдруг подняла вперед ненависть. Ненависть, и вдохновение, и желание отомстить за оставшихся лежать в земле. Момент рождения своего тяжелого вдохновения видели в ней и Самарин и Петровский. И даже соседка Галина Львовна, которую вдохновение посещало лишь при выборе платьев. А те два критика, которые увидели в картине лишь пустоту? Наверное, была пуста их душа, неспособная ни при каких обстоятельствах на вдохновение и победу над собой. Сотни людей увидели в тот день себя в удивительном полотне. Оно заставило их вспомнить, близко ощутить то, что было самым главным в их жизни.

Загрузка...