Александр Дюма (отец). Из Парижа в Астрахань

Окончание. Начало см. в № 6 , 7 /91.

Свежие впечатления от путешествия в Россию

Охота увела нас примерно на лье от замка. Было пять часов. Обед — чрезмерная роскошь после завтрака, устроенного в полдень; нас ждали к шести. Мы возвращались беретом реки, что дало нам возможность еще раз увидеть наших соколов в деле. Действительно, вскоре мы подняли высокомерную серую цаплю, и, хотя она взлетела вдалеке, сокольники сняли колпачки с обеих птиц, и те взвились со скоростью, тягаться с которой с ними не могло бы ничто, разве только молния. Атакованная сразу двумя врагами, цапля не имела никаких шансов на спасение; но в отличие от лебедей она старалась защититься. Ее длинный клюв и правда — странное оружие, на которое порой натыкается сокол, пикируя на нее; но то ли из-за неловкости с ее стороны, то ли от сноровки ее противников, но через минуту цапля потерянно устремилась к земле, где благодаря стремительной скачке одного из сокольничих была взята живой и почти без ран. Жизнь ее была спасена, и ей, с обрезанным крылом, предназначалось стать украшением птичьего двора князя. Большие птицы-путешественники — аисты, журавли, цапли — приручаются очень легко. Оба сокола получили еще раз по кусочку окровавленного мяса и казались очень довольными своей судьбой.

Гомерическое изобилие, гостеприимство критского царя Идоменея не идут ни в какое сравнение с гостеприимством и изобилием, предложенными нам калмыцким князем. Один перечень обеденных блюд и вин, чтобы их орошать, занял бы целую главу. Во время десерта княгиня Тюмень и ее фрейлины встали из-за стола. Я хотел поступить так же, но г-н Струве, от имени князя, попросил меня остаться; отсутствие княгини и фрейлин предусматривалось праздничной программой и обещало сюрприз. Князь сам принялся нас развлекать и забавлять, да с таким остроумием, что оставалось лишь ему не мешать или скорей всего дать себя этим увлечь. Но вот, через четверть часа после ухода княгини и фрейлин, распорядитель церемоний, постоянно в красном с желтым капюшоне на голове и жезлом в руке, совсем тихо сказал несколько слов на ухо хозяину.

— Господа, — сказал князь, — княгиня велела мне пригласить вас к ней на кофе.

Приглашение было слишком кстати, чтобы медлить. Княжна Грушка, европейский наряд которой относил ее к числу цивилизованных женщин, взяла меня под руку, и в сопровождении князя Тюменя мы пошли за распорядителем церемоний. Вышли из замка и направились к небольшой группе юрт, стоящих в тридцати шагах от господского дома. Эти юрты были для княгини дачей со службами, а точнее, ее любимым жилищем, ее национальным домом, который она предпочитала всем когда-либо построенным каменным домам, от дворца Семирамиды до китайского дома месье Алигра.

Там нас ожидало действительно любопытное зрелище; мы оказались в самой гуще Калмыкии. Юрты княгини — три, сообщающиеся между собой: передняя, салон и спальня, умывальня и гардероб — сказал бы, крупнее обычных, но той же формы и с внешней стороны покрытые тем же войлоком, что и жилища самых простых ее подданных. Средняя, то есть основная, принимала дневной свет как обычно, сверху — через круглое отверстие, но оно было затянуто красным узорчатым шелком; расшитый хорасанский войлок застилал весь пол, покрытый еще богатым ковром из Смирны. Против двери раскинулся громадный диван, который днем служил канапе, а ночью кроватью; по обе стороны от него возвышались, напоминая этажерки, два алтаря, уставленные китайскими безделушками; над алтарями, в воздухе, пропитанном духами, висели развернутые разноцветные вымпелы.

Княгиня сидела на диване, а у ее ног, на ступенях, ведущих к этому своеобразному трону, устроились двенадцать фрейлин в позах, в каких они предстали перед нами в первый раз, то есть сидели на пятках, верные своей первоначальной неподвижности. Признаюсь, я отдал бы все на свете, чтобы с нами оказался фотограф, который в несколько мгновений схватил бы всю эту картину, такую странную и живописную одновременно.

Вдоль стенки были приготовлены подушки, чтобы мы могли рассесться; княгиня поднялась и предложила нашим спутницам сесть по обе руки от нее, размеры канапе это позволяли. Излишне говорить, что князь был неизменно и особенно внимателен к ним, что такой вежливости и галантности они не встретили бы, конечно, у банкира с Шоссе д"Антен или у члена Жокей-Клуба.

Принесли кофе и чай, расставив по-турецки, то есть на полу. На этот раз я решил сначала спросить, не калмыцкие ли это кофе и чай, и получил заверение, что кофе — мокко, а чай китайский.

Кофе выпит; одной из фрейлин княгини подали балалайку, нечто вроде русской гитары о трех струнах, из которых извлекают несколько грустных монотонных звуков в духе тех, что издает в Алжире немного похожий музыкальный инструмент. С первыми нотами, если подобные звуки можно назвать нотами, поднялась и стала танцевать вторая фрейлина. Я воспользовался словом «танцевать», не подобрав другого ни пером, ни языком; но факт, что подобное движение ничего общего с танцем не имеет: это были позы, наклоны тела и кружение, являющие безыскусную пантомиму, исполняемые танцующей без страсти — ни грации, ни удовольствия. Минут через десять она опустилась на колени и воздела руки кверху, как бы обращаясь с мольбой к незримому гению, поднялась, минуту кружась на месте, и коснулась одной из подруг, которая поднялась, приняв ее протянутую руку. Вторая в точности повторила танец первой танцовщицы, была замещена третьей, вновь начавшей то же исполнение безо всяких вариаций. Я уже спрашивал себя, все ли двенадцать фрейлин, обязанные повиноваться по первому слову, последуют таким вот образом одна за другой, и продолжение монотонного удовольствия заведет нас в полночь, но после третьего танца и кофе, и чай были выпиты, княгиня поднялась, сошла по ступеням, взяла под руку и повела меня. Конечно, двенадцать фрейлин пошли следом и вернулись в замок так же степенно, как их повелительница. Нашу отлучку использовали для устройства иллюминации. Салон сиял огнями, отраженными великолепными зеркалами и граненым хрусталем люстр, привезенных, по-видимому, из Франции. У одной из стен салона находился рояль Плейеля. Я спросил князя, играет ли кто в доме на рояле; он ответил, что нет, но ему известно, что во Франции не бывает салонов без рояля — увы! он говорил правду — и что он захотел приобрести такой же. Итак, это пианино, доставленное лишь месяц назад, сохраняло целомудрие, но накануне было настроено специалистом, приглашенным из Астрахани, на случай, если кто-нибудь из гостей, ожидаемых князем, умеет играть на экзотическом инструменте. На нем играли все три наши дамы.

Чтобы проявить учтивость и ответить княгине на знаки внимания, только что нам оказанные, я призвал Калино, очень сильного в московском танце, сделать первый шаг. Калино ответил, что готов, если одна из дам согласится встать против него.

Вышла мадам Петриченкова. Мадам Врубель села за рояль. Если некоторые стороны университетского воспитания Калино были в зачаточном состоянии, то его природная склонность к хореографии, наоборот, получила большое развитие. Калино плясал «русского» с таким же совершенством, с каким Вестрис танцевал гавот шестьдесят лет назад. Он вызвал восхищение общества и получил комплименты княгини.

Потом организовали французскую кадриль. Мадам Врубель оставалась за роялем, звуки которого, казалось, доставляли самое большое удовольствие княгине. Мадам Давыдова и мадам Петриченкова, приглашенные Курнаном и Калино, были на своем месте. Княгиня, уже очень взволнованная русской пляской, была вознесена на вершину счастья французским танцем: она встала с кресла, смотрела на танцующих сверкающими глазами, наклонялась вправо и влево, чтобы лучше прослеживать переходы; аплодировала сложным фигурам и улыбалась, сложив сердечком губы, обаятельные по форме и свежести. Наконец, с последней фигурой кадрили она позвала князя и вполголоса, но тоном, полным жара, сказала ему несколько слов. Я понял, что просила разрешения танцевать. На это я обратил внимание г-на Струве, который должен был стать, казалось мне, естественным посредником в данном серьезном деле; г-н Струве действительно взял на себя переговоры и закончил их настолько успешно, что я увидел его предлагающим руку княгине и занимающим место для следующей кадрили. Оставались фрейлины, которые с завистью смотрели на хозяйку. Я подтолкнул Калино и пошел спросить князя, не будет ли нарушен калмыцкий этикет, если фрейлины будут танцевать ту же кадриль, что и княгиня. Князь как раз созрел для уступок: у него просили конституцию для его народа, и он немедленно дал ее народу. Разрешил общий танец! Когда бедные фрейлины узнали эту добрую новость, они готовы были поднять свои платья, как если бы им предстояло садиться верхом, но взгляд княгини умерил их энтузиазм.

Калино первым попал в руки одной из фрейлин, Курнан — в руки другой; двое-трое молодых русских, приехавших с нами из Астрахани, тоже сделали приглашения; мадам Давыдова и мадам Петриченкова стали «кавалерами» двух других девушек; наконец, две, оставшиеся без приглашений, взаимно пригласили одна другую и заняли место в общем хороводе. Музыка подала сигнал.

Довольно всего я рассказал за жизнь; думаю, удалось рассказать кое-что из того, что невозможно передать; но рассказывать это даже не буду пытаться. Никогда такое возбуждение, никогда такая сутолока не представали европейскому взгляду. Слагаемых танца больше не существовало; левые движения делались направо, пируэты шли в обратном порядке; одна пыталась образовать цепь из дам, другая настойчиво толкала своими прелестями вперед кавалера; слетели калмыцкие шапочки; танцующие толкались, расходились, наступали на ноги, смеялись, кричали, плакали от счастья. Князь держался за животик. Я влез на кресло, где возвышался над общей сценой и держался за подхват гардин, чтобы не свалиться. Смех перешел в конвульсию. Он был не властен только над мадам Врубель, хотя это продолжалось всю ночь: она играла без перерыва до утра. Партнеров и особенно партнерш ничто не могло остановить; даже раненые и сраженные насмерть, они остались бы на ногах. Княгиня в порыве снова бросилась в руки к мужу вместо того, чтобы вернуться на свое место. Она произнесла для него фразу на калмыцком, и я был довольно нескромен — попросил ее перевести. Эта фраза была воспроизведена текстуально:

— Дорогой друг моего сердца! Я никогда столько не развлекалась!

Я полностью разделял мнение княгини и очень хотел бы тоже кому-нибудь однажды сказать: «Дорогая подруга моего сердца! Я никогда столько не развлекался!»

Успокоились. После подобного предприятия часу отдыха не было слишком много. В это время случилось событие, которое я не воспринял, пока не потрудился внушить себе, что оно — реальность. В сопровождении г-на Струве ко мне приблизился князь с альбомом в руке. Он просил меня оставить в этом альбоме несколько стихотворных строк, посвященных княгине, которые свидетельствовали бы взору грядущих веков мое посещение Тюменевки. (Это название поместья князя Тюменя.)

Альбом в Калмыкии! Ясно вам это? Альбом от Жиру! Белый и девственный, как рояль Плейеля, и доставленный вместе с ним! Несомненно, потому что сказали князю, что так же, как нет салона без рояля, нет рояля без альбома! О цивилизация! Куда ты только не проникаешь!

Нужно было действовать. Я попросил перо в надежде, что, если его не найдется у князя Тюменя, то, прежде чем велят доставить его от Мариона, я буду далеко. Нет: нашли перо и чернильницу. Теперь мне нужно было найти мадригал. Вот шедевр, что я оставил на первой странице калмыцкого альбома в память о своем приезде:

Княгине Тюмень.

Бог установил границу каждого царства:

Здесь это—горы, а там река;

Но Вам Всевышний дал, по своей доброте,

Бескрайнюю степь, где человек, в конце концов, живет

По Вашим законам, чтобы Вы владели империей,

Достойной Вашей грации и Вашей красоты.

Струве перевел это шестистишие на русский князю, а тот на калмыцкий — княгине. Казалось, что против обыкновения, мои стихи много выиграли в переводе, ибо княгиня обрушила на меня комплименты, из которых я не понял ни слова, но которые завершились тем, что она протянула и позволила поцеловать ее руку. Я думал, что справился с задачей; я ошибся. Княжна Грушка тут же повисла на руках мужа своей сестры и совсем тихо сказала ему несколько слов. Я не знаю калмыцкого, однако понял: попросила стихи и в свою честь. Княгиня Тюмень заявила, что только не в ее альбом, и схватила его своими очаровательными коготками, как ястреб-перепелятник жаворонка. Княжна Грушка позволила сестре унести альбом и пошла за тетрадью, с которой вернулась ко мне. Я принялся за дело; но, ей-богу, она получила на одну строку меньше, чем ее сестра. Княгиня Тюмень обладала правами старшей.

Княжне Грушке.

Бог правит судьбой каждого смертного

Вы родились однажды среди пустыни.

С Вашими зубками слоновой кости и Вашим

пленительным взглядом,

Чтобы на берегах счастливой Волги были

Жемчужина — в ее песке, цветок — в ее степи.

Натиск прекратился, я попросил позволения удалиться, опасаясь, что каждая фрейлина пожелает получить четверостишие в свою честь, а мои силы были на пределе. Князь сам проводил меня в свою спальню. Он и княгиня спали в кибитке.

Я огляделся, увидел на туалетном столике великолепный серебряный несессер с четырьмя большими, выставленными напоказ флаконами. В алькове важничала просторная кровать, покрытая пуховой периной. Китайские вазы и тазы, расставленные по углам спальни, украшали ее золотом и глазурью. Я был полностью успокоен. Поблагодарил князя, потер свой нос о его нос, чтобы на сон грядущий, как было на день, пожелать ему всяческого благополучия, и расстался с ним. В одиночестве я заранее размечтался. После насыщенного событиями и пыльного дня, после проведенной нами динамичной пламенной ночи самым необходимым для меня было вылить на тело как можно больше воды. Я привел себя в состояние, чтобы совершить полное погружение. Но ни в вазах, ни в тазах не нашел ни капли воды. Весь китайский фарфор служил украшением и другого предназначения не имел.

До князя доходили разговоры, что в спальнях держат вазы и тазы, как в салонах рояли, а на роялях альбомы, но так же, как для его рояля и альбома; требовался случай, чтобы использовать их по назначению; такого случая ему еще не выпало.

Я открыл флаконы несессера, надеялся найти в них кельнскую воду. За неимением воды из реки или фонтана это все-таки была бы вода. В одном обнаружилась вишневая водка, в другом — анисовая, в третьем — тминная, в четвертом — тоже водка — можжевеловая. Приобретая эти шикарные флаконы, князь, естественно, полагал, что они предназначались под настойки.

Я вернулся к кровати — моей последней надежде, снял перину, так как никогда не любил принимать страдания из-за нее. Перина покрывала ложе из пера без простыней и одеяла, носящее заметный след, который свидетельствовал, что оно не сохранило невинности рояля и альбома.

Я вновь оделся, бросился на кожаное канапе и заснул, сожалея, что такой сверхбогач, этот добрый, дражайший, милейший князь оказался так обделен в самом необходимом.

В 7 часов утра все были на ногах. Князь предупредил, что программа дня начнется в 8 часов. И правда, без четверти восемь нас пригласили к окнам дворца. Едва мы там оказались, как услыхали нечто надвигающееся с востока подобно буре, почувствовали, как земля стала дрожать под ногами. В то же время облако пыли, поднимаясь к небу, закрыло солнце.

Признаюсь, я пребывал в глубоком неведении относительно того, что произойдет дальше. Верил, что князь Тюмень всемогущ, но не настолько, чтобы смог приказать начаться для нас землетрясению.

Вдруг среди облака пыли я разглядел массовое движение. Различил силуэты четвероногих; узнал табунных лошадей. Далеко, насколько хватало взгляда, степь была покрыта конями, устремившимися в необузданном беге к Волге. Издали доносились крики и хлопанье бича. Первые кони, достигнув Волги, колебались только мгновенье; теснимые сзади, они решительно бросались в воду. Наперерез Волге, шириной в пол-лье, со ржанием ринулись десять тысяч коней, чтобы перебраться с одного берега на другой. Первые были готовы выбраться на правый, когда последние были еще на левом берегу. Люди, которые гнали коней, — приблизительно пятьдесят человек, — прыгнули в воду за ними, но в Волге разом соскользнули со своих верховых лошадей, так как те не смогли бы сделать пол-лье, отягченные весом всадников, и схватились кто за гриву, кто за хвост.

Я никогда не наблюдал спектакля более великолепного по дикости и более захватывающего ужасом, чем этот: десять тысяч лошадей, одним табуном переплывающих реку, которая надеялась преградить им путь. Затерянные среди них пловцы продолжали издавать крики. Наконец, четвероногие и люди достигли правого берега и пропали в лесу, передовые деревья которого, рассыпанные как пехотинцы, выходили к реке.

Мы оставались в оцепенении. Не думаю, чтобы южные пампасы и северные прерии Америки когда-нибудь показали путешественнику более волнующую картину. Князь извинился перед нами за то, что смогли собрать только десять тысяч лошадей. Его предупредили всего два дня назад; если бы дали на два дня больше, он собрал бы тридцатитысячный табун. Затем он пригласил нас к лодке. Большей части дневной программы предстояло развернуться на правом берегу Волги. Мы не заставили себя упрашивать, реклама была заманчивой. Был, конечно, острый вопрос о завтраке, но он перестал беспокоить, когда мы увидели, что дюжина калмыков грузит в лодку корзины, форма которых выдавала их содержимое. Это были задние ножки жеребенка, верблюжье филе, жареные половины баранов и бутылки всех видов, но, главным образом, с серебряными горлышками. Успокоенные на этот счет, что существенно, мы сели в четыре лодки, которые тотчас рванули, как на регате, к противоположному берегу. Река еще не успокоилась после лошадей. На середине Волги лодки немного снесло; но самое сильное течение осталось позади, лодки компенсировали потерю, выровняли линию и пристали к берегу строго против места, откуда отошли.

Во время переправы я присматривался к нашим гребцам. Сходство между собой у них небывалое. У каждого раскосые щелочками глаза, приплюснутый нос, выступающие скулы, желтая кожа, редкие волосы, почти или совсем нет бороды — исключение составляют усы, толстые губы, большие оттопыренные уши наподобие проушин колокола или мортиры; у всех маленькие ноги, обутые в очень короткие облезлые сапоги, которые когда-то были желтыми или красными. Что касается наряда, то единообразен только головной убор: желтый четырехугольный колпак с опояской головы черным бараньим мехом. Думаю, что головной убор — нечто больше, чем национальный символ; в нем что-то еще от религии. Женщин к нему привязывает суеверие, сразу и прочно; поэтому, несмотря на все мои настойчивые просьбы в окружении княгини Тюмень, я не смог раздобыть образца ни ее шапочки, ни шапочки ее фрейлин (Головной убор калмыцких женщин — обязательная деталь традиционного костюма; снять его публично, особенно в присутствии высокого гостя, каким несомненно был А. Дюма, было бы существенным нарушением этикета. — Прим.. научного ред.).

На другом берегу реки князь сразу сел на коня и сделал с ним несколько произвольных упражнений. На наш взгляд, это был всадник, скорее, сильный, чем красивый: его слишком высокое седло и слишком короткие стремена вынуждали его держаться стоя, оставляя просвет между седлом и местом, которое предназначено, чтобы на него садиться. Лошадь неслась галопом буквально между ног всадника, но не как троянский конь меж ног родосского колосса. Впрочем, все калмыки, садясь в седло, придерживались того же способа. Они верхом ездят с детства, можно даже сказать, с колыбели. Князь Тюмень велел показать мне деревянное механическое приспособление, выдолбленное таким образом, чтобы в нем помещалась спина ребенка, с основанием, подобным тому, на какое навешивают седла при их изготовлении. Ребенка сажают верхом на своего рода заднюю луку, подкладывая белую тряпицу — остатки от колыбели; если он там стоит, то удерживается ремнями, которыми опоясывают грудь. Кольцо в задней части приспособления служит, чтобы к нему привязывать ребенка. Задняя лука полая, и в нее проходит все, от чего тот вздумает облегчиться. Покидая колыбель даже раньше, чем начинают ходить, маленькие калмыки оказываются на коне. Поэтому все эти великолепные наездники — плохие ходоки с их высокими каблуками и малой обувью.

По знаку князя, десяток всадников погнали перед собой и отбили к берегу небольшую партию лошадей — три-четыре сотни, может быть, из переправившихся через реку. Князь взял лассо, врезался в середину взбрыкивающего, кусающего, ржущего табуна, меньше всего обращая внимание на эти враждебные демонстрации; затем набросил лассо на ту из лошадей, которая показалась ему самой ретивой, в несколько рывков вовлек ее в галоп своего коня и вырвал из гущи ее компаньонок. Пленная лошадь выскочила из орды с пеной на губах, гривой дыбом, налитыми кровью глазами. Требовалась воистину высшая сила, чтобы противостоять ее метаниям — попыткам освободиться от лассо и вновь обрести свободу. Как только она была изолирована от своих, на нее набросились пять-шесть калмыков и повалили. Один из них насел сверху, другие сняли лассо, разом отошли, — и не единого движения. Мгновение лошадь оставалась неподвижной, затем, видя, что за исключением одного избавилась от всех своих преследователей, вскочила вдруг, считая себя свободной. Но конь становился рабом больше, чем был им прежде; вслед за материальной властью веревки и силы пришла власть искусства и разума. Тогда между диким животным, крестец которого не знал никогда груза, и тренированным всадником началась удивительная борьба. Конь взбрыкивал, вертелся, кружил, пытался укусить, кувырком бросался в реку, вновь взлетал по скользящему откосу, уносился со всадником, возвращал его на то же место, еще уносил, катался с ним на песке, вскакивал, шел на Задних ногах, опрокидывался — бесполезно: всадник прилип к его бокам. Через четверть часа конь, запыхавшись, лег и, укрощенный, просил пощады.

Трижды повторилось то же самое испытание с разными конями и всадниками; трижды победил человек. В свою очередь, вышел десятилетний мальчик. При помощи лассо для него изловили самого дикого коня, какого можно было найти: ребенок сделал все, что делали мужчины.

Несмотря на неприятную внешность, эти всадники с обнаженным торсом великолепны в действии. Их кожа с бронзовым отливом, короткие конечности, дикий облик — все, до молчания статуи, которое они сохраняли в момент самой большой опасности, придавало им античный, кентавровый характер в ожесточенной схватке человека и зверя.

Позавтракали, чтобы дать время подготовить верблюжьи бега. Я заручился согласием князя выделить часть продуктов и питья нашим наездникам и, особенно, ребенку. На берегу Волги был поставлен столб, увенчанный длинным полощущимся флагом. Это был финиш верблюжьих бегов; место старта находилось в лье от него вверх по течению реки; участники соревнования должны были двигаться оттуда, то есть с северо-запада на юго-восток. Ружейный выстрел, произведенный князем, и ответный, звук которого донесло эхо с реки, послужили сигналом к началу забега. Через пять минут показались первые верблюды, вздымающие круговерть песка. Их галоп, конечно, был на треть быстрее галопа лошадей; не думаю, чтобы они затратили больше шести-семи минут на дистанцию в четыре версты. Первый прибыл к финишу с отрывом на десять шагов от одного из соперников. Остальные сорок восемь прибыли, как члены курии, с разными интервалами. Призом было доброе казацкое ружье, которое победитель получил с нескрываемой радостью.

Настала очередь состязаний за бумажный и серебряный рубль. Всадники на голых спинах коней без узды, не имеющие другого средства управления ими, кроме коленей, должны были на скаку, не сходя с коня, подобрать бумажный рубль, навернутый на деревянный колышек. С серебряным рублем было сложнее; его клали на землю плашмя. Все эти упражнения были исполнены с удивительной ловкостью. Каждый получил вознаграждение, даже неудачники (Князь Тюмень оказал Дюма высшую честь по степному этикету, продемонстрировав основной набор развлечений кочевников: соколиную охоту, скачки, прогон многотысячных табунов лошадей, укрощение диких коней, верблюжьи бега, состязания наездников в ловкости. — Прим. научного ред.).

Полагаю, что трудно сыскать более счастливое население, чем эти бравые калмыки, и лучшего хозяина, чем князь Тюмень.

Последний забег окончен; 5 часов вечера. Мы сели в лодки, переплыли Волгу и вернулись в замок. Пароход объявил, дымя, что он в нашем распоряжении. Оставалось провести в Тюменевке несколько часов. Эти часы стали истекать, как минуты.

Нужно было снова сесть за стол, снова оказать честь одному из страшноватых пиршеств, которые, можно подумать, готовились для гигантов; еще надлежало осушить знаменитый рог, оправленный серебром и вмещающий бутылку вина.

Все это было выполнено, настолько уж человеческая машина послушна своему тирану. Затем наступило время расставаться. Мы вновь потерлись носами, князь и я, но в этот раз неистово, трижды и со слезами. Княгиня просто плакала, совсем открыто и наивно, повторяя свою фразу, сказанную накануне:

— О, дорогой друг моего сердца! Я никогда столько не развлекалась!

Князь настаивал на клятве — вернуться... Вернуться в Калмыкию, да возможно ли такое!

Княгиня снова дала поцеловать мне свою ручку и обещала, если вернусь, с разрешения мужа подставить обе щеки, которые могли бы соперничать цветом со щеками маркизы д"Амаги! Хоть соблазн был велик, да Калмыкия уж очень далеко!

В 9 часов вечера мы погрузились на судно. Княгиня проводила нас на пироскаф; тем самым впервые поднявшись на борт парохода; она никогда не бывала в Астрахани. Возобновила огонь береговая артиллерия, ей ответили бортовые орудия; зажглись бенгальские огни, и раз за разом мы видели все население в довольно фантастическом свете — зеленом, голубом или красном, в зависимости от цвета вспыхивающего пламени.

Было уже 10 часов вечера, и не находилось повода задерживаться дальше. Мы сказали друг другу последнее «прости». Князь, княгиня и ее сестра, которая оставалась в Тюменевке, вернулись на берег. Судно закашляло, захаркало, зашевелилось и отошло. На расстоянии более лье мы еще слышали пушки и видели пагоду и замок, иллюминованные разноцветными огнями. Потом за изгибом реки все исчезло как греза.

Спустя два часа прибыли в Астрахань, и в мой альбом ниже слов бедной: графини Ростопчиной — «Никогда не забывать друзей из России и среди них Евдокию Ростопычину» — наши три подруги по путешествию записали:

«Никогда больше не забывать Марию Петриченкову, Марию Врубель, Екатерину Давыдову. Волга, борт пироскафа «Верблюд».

Мы оставались в Астрахани восемь дней, два из них провели у князя Тюменя, а прибыли туда 2 ноября. Настало время продолжить путешествие, сказать «прощай» России Рюрика и Ивана Грозного.

Вступая в пределы Кавказа, мы пришли приветствовать Россию Петра I, Екатерины II и императора Николая (О путешествии по Кавказу Александр Дюма рассказал отдельно в книге очерков «Кавказ». Эта книга в русском переводе была издана в Тифлисе в 1861 году и переиздана издательством «Мерани» (Тбилиси) в 1988 году. — Прим. перев.).

Рисунки художника Муане Перевел с французского Вл. Ишечкин

От научного редактора

Заканчивая комментарий к путешествию А. Дюма по Волге, хочется обратить внимание не только на занимательность изложения, остроумные пассажи — тех, кто читал романы А. Дюма, этим не удивишь, — но на достаточно высокую точность в описании этнографических деталей быта тех народов, у которых он побывал во время своего путешествия, и разных социальных групп этих народов. А. Жуковская, доктор исторических наук

Загрузка...