Скрип старых дверей

Я осторожно тронул калитку, она поддалась, заскрипела и открылась. В маленькой будочке у входа, где обычно продают балеты, никого нет. Тихо. Избы словно осели, стали меньше под тяжелыми шапками снега на камышовых крышах. Иду по единственной протоптанной тропинке. Все, что связано с людьми, без людей кажется осиротевшим, как эта будочка, эти заснеженные дома, и оттого становится грустно.

Два года назад я был здесь в разгар осени, когда от лета не осталось и следа, а до зимы было еще далеко. Я специально приехал рано утром, чтобы походить одному, пока не съехались туристы, но оказалось, что музей еще закрыт. В будочке сидела старушка в черном халате с белыми манжетами и воротничком и вязала какой-то узорчатый рисунок. «Еще рано, — сказала она, — все помещения закрыты. Но если хотите, идите гуляйте. Будете уходить — возьмите билет». Она вышла, открыла мне калитку...

Теперь я один — и не по себе. Должно быть, так уж мы устроены...

В стороне, возле курной избы, неожиданно увидел двух девушек. Стоят на валунах, прислонившись к стене. Одна из них что-то быстро говорит, вторая внимательно слушает и поглаживает пестрой вязаной варежкой темное дерево стены. У той, что рассказывает, из-под шапочки спадают на плечи прямые цвета льна волосы. Она теребит их пальцами, заплетает косу, вдруг легонько подбрасывает, и они вновь рассыпаются на плечо. А рука опять тянется к пряди... Я подошел ближе. Увидев меня, говорунья сказала:

— Музей закрыт. Правда, сегодня дежурит Эрвин Веверис, научный сотрудник. Он занимается мельницами. Ветряными...

Проговорила она это быстро, словно хотела рассказать сразу все. Я поблагодарил и пошел, но едва взобрался на бугорок, как услышал ее смех:

— Только он совсем не похож на Дон-Кихота...

В стороне от остальных изб стоит дом под черепичной крышей — научная база Латвийского этнографического музея. Из трубы вьется дымок. Значит, Эрвин на месте, и я смогу еще раз, уже с ним, пройти по этому деревянному городку. Он лежит в сосновом бору, сквозь который проходит дорога — главная улица, и по обе стороны от нее — постройки. Усадьба с вросшими в землю избой и подсобными строениями под камышовыми крышами, церковь, мукомольня с колодцем, мельница — они привораживают, подолгу стоишь, и не хочется уходить. Тропинки, убегающие от дороги в лес, тоже оказываются небольшими улочками, по которым выходишь к другим усадьбам с банями, батрацкими хижинами со скотными дворами. Как будто ходишь по маленькому городку, перенесенному сюда из времени. Избы уютно расположились в низинах, а вокруг холмы с высокими соснами. Поднимаешься по холму, и вдруг неожиданно возникает озеро Югла. На берегу Портовый склад, будка для сетей, вдоль берега рыбацкие лодки тех, кто жил здесь очень давно, и тебя так и тянет сесть в лодку и выйти на середину озера...

Пошел снег. Хлопья плавно опускаются на деревья, на крыши. На глазах происходит обновление этого деревянного островка. Идет снег, а кажется, будто слышишь, как идет Время.

Эрвин взял связку ключей и повел меня к крестьянской усадьбе. Усадьба курземского крестьянина огорожена — редкие врытые в землю столбы с двумя поперечными бревнами. Жилой дом — широкий, с высокой камышовой крышей. Здесь на участке усадьбы клеть для хранения зерна, П-образный скотный двор, который кажется таким низеньким, что человек может войти в него, лишь согнувшись. За оградой — будка для водяного насоса... Все расположение построек сохранено в том прежнем виде.

Эрвин поворачивает ключ в большом висячем замке, который отзывается сухим скрипом. Какой-то старый звук, старый и седой. Как вздох старого человека. Здесь все звуки имеют свой цвет и вызывают в воображении образы никогда прежде не виданные, но почему-то удивительно знакомые... Густо-коричневый звук открывающейся двери дома. Я бы не удивился, если, войдя в этот уже оживший для меня дом, увидел батрачку, которая тут же подсела на пенек подле деревянной маслобойки и начала бы ловко орудовать ее деревянными ручками.

Жилая половина дома разделена печью и не достигающей потолка перегородкой на две части: батрацкую и хозяйскую. Первое впечатление такое, будто в батрацкой половине все предметы случайны и просто выставлены как экспонаты, прямо на земляном полу. Шкаф стоит у стены, но торцом. Напротив — ткацкий станок, и между ним и шкафом небольшой проход. Еще дальше в углу выдвижная кровать с навесом. У окна прялка и хозяйственная утварь. Приглядевшись, понимаешь, что это угол женатого батрака, все предметы здесь расположены относительно друг друга очень рационально и просто, соответственно незамысловатому, угрюмо-тяжелому укладу той жизни. К потолку, возле кровати, прикреплен конец деревянного коромысла из гибкого, упругого дерева, а на другом конце его подвешена люлька... В ближнем углу, у входной двери ютились холостые батраки. Вдоль стен — широкие лавки и двух- и трехъярусные нары, на которых они спали. Здесь же рядом стоят выдолбленные пеньки с крышкой и невысокой спинкой — стул и шкафчик одновременно.

Из батрацкой дверь ведет в хозяйскую комнату. Пол дощатый. Кровать, шкаф, стол, стулья — все резное или расписанное цветными рисунками. Стебельки, цветочки, листики — бесхитростные, милые, как те, что видел я осенью на полянах этого городка, на его тропинках и берегах озера.

...Вспомнилось раннее осеннее утро. Была та лесная тишина, куда лишь изредка врывались звуки проезжающих по шоссе машин, они становились все глуше и отдаленнее по мере того, как я уходил в глубь леса. Все отчетливее слышалось постукивание дятла и шум ветра в верхушках деревьев. Тогда я неожиданно увидел, как к одному из домов подходит женщина в черном халате с белым воротничком и манжетами. Мы поклонились друг другу. Сквозь деревья я увидел вторую женщину в таком же халате, с сумкой. Она шла к усадьбе курземского крестьянина, той самой, куда привел меня сейчас Эрвин, и я направился вслед за ней. Она вошла во двор, положила сумку на камень, открыла настежь дверь дома и закрепила ее крючком, чтобы ветер не закрывал ее, затем пошла на скотный двор и так же настежь распахнула все двери. Войдя в дом, она открыла створку шкафа, на котором вырезана была дата —1829 год, и достала скатерть в национальных узорах, шали, керамическую посуду. Мы поздоровались... Было такое ощущение, что она здесь живет, так запросто и по-хозяйски она постелила скатерть на стол, застелила постель, поправила подушки, расставила посуду и пошла за водой с керамическим горшком. Вернулась с цветами и поставила их на стол. Потом я узнал, что вот так в каждом хуторе, в каждом доме работают женщины, и их называют хозяйками. Их присутствие, убранные постели, занавески на окнах, посуда на столе — все создавало атмосферу жизни. Сразу же оживали рисунки на шкафах. Стулья, спинки которых своей формой напоминали тело скрипки, казалось, готовы были принять усталого человека. В ее движениях была уверенность человека, прожившего здесь много лет, и в то же время почтительность, как будто она ухаживала за древними отцом и матерью. Приведя в порядок обе половины дома, она села на стул, достала из своей сумки клубок ниток и начала вязать так спокойно и буднично, как это делают хозяйки, когда все готово для угощения гостей, но до назначенного часа еще есть время...

...Чем больше мы ходили с Эрвином по этому городку, тем реже он говорил. Точнее, Эрвин своим молчанием как бы давал мне возможность освоиться с окружающим и, увидев предмет, понять, для чего он нужен здесь. Иногда предметы повторялись, и в них появлялись новые детали, дополняющие увиденное в предыдущей избе, и тогда он немногословно объяснял... В курземской усадьбе я увидел расписной сундук, под рисунками стояли две даты: 1846 и 1859. Когда я спросил, что это означает, он скупо ответил:

— Первая — дата орнамента. Вторая — год, когда хозяйка вышла замуж.

— И так всегда было? Ну что они отмечали дату замужества?

— По крайней мере, они любили, когда о таких событиях им напоминают даже вещи... В общем-то мы должны быть благодарны им за это — здесь все говорит о них.

Собранные со всей Латвии дворы как бы дополняли друг друга. То, чего не было в одном хозяйстве, было в другом. В латгальском уголке города я видел гончарную мастерскую и тут же рядом горн, в видземском — улей для пчел, солнечные часы — в земгальском... В Курземе занимались рыбной ловлей. В этом уголке я заметил будку для рыбацких сетей. Возле изб по краю дороги лежали даже камни, привезенные сюда из разных районов... Просто камни.

Наконец мы с Эрвином вышли к мельнице. Она стояла на берегу озера Югла. Молча, задрав головы, смотрели мы на лопасти, на прозрачное зимнее небо.

— Вот с такими мельницами, наверное, и воевал Рыцарь Печального Образ ....

— Да, но это было нелепо, — неожиданно заявил Эрвин. Помолчав немного, сказал: — Санчо Панса понимал эту нелепость, даже посмеивался над своим хозяином. Но оставь Дон-Кихот драку с мельницами, Санчо было бы грустно...

Эрвин не договорил и умолк. Но слово «нелепо» прозвучало у него как-то особенно. Он не утверждал нелепость, а скорее удивлялся и восхищался нелепыми и смешными проявлениями Дон-Кихота. В каждом из нас есть второе «я», как Санчо Пансо — второе «я» Дон-Кихота. И все же мы, наверное, немножечко больше Санчо, чем рыцари, и смущенно это скрываем. Вот так и Эрвин, пряча смущение, вдруг очень по-деловому заговорил о, казалось бы, внешне забавном, но очень для себя необходимом, что уже позади, уже преодолено.

— Я ездил по районам севернее города Резекне и в хуторах расспрашивал, где есть старая ветряная мельница. Крестьяне показывали, куда ехать. Приезжаешь в хутор — отсылают еще дальше. Было лето, стояла хорошая погода, и я объездил уже много хуторов, но нигде мельницы не увидел. И вот когда уже отчаялся, за поворотом на холмике увидел ее, маленькую, круглую и не обшитую деревом, а обложенную тростником и перевязанную гибкими прутьями. И сразу стало как-то легче на душе. Когда подъехали близко, я увидел избу и хлев под одной крышей и тут же гумно. На гумне хозяйка-латышка лет восьмидесяти цепами обмолачивала зерно. Как будто специально для нас она не только сохранила этот дом далеко от дороги, в глухом месте, но и по доброй воле жила здесь и поддерживала его. А ведь так оно и вышло... Я заговорил с хозяйкой и увидел, как она обрадовалась, что нашлись люди, кому нужна ее старая мельница, построенная руками ее покойного мужа. Маленькую мельницу мы недавно привезли в музей, я вам показывал фотографии...

Возвращаясь на базу, Эрвин показал мне на церковь и предложил войти. Снаружи церковь напоминает большой деревенский клуб. Построена на каменном фундаменте, обшита по вертикали досками, крыша покрыта дранкой. Пол выложен красным кирпичом, алтарь украшен барочной резьбой по дереву и скульптурными украшениями. Над входом небольшой балкон, и видны клавиши органа. На карнизах балкона пустые подсвечники. Ангелы на потолке похожи на комедиантов и напоминают ярмарочные рисунки на клеенках. За нами скрипнула оставленная открытой дверь. Кажется, сейчас заиграет орган, и вернется то время, и войдут уставшие рыбаки, только что сидевшие в своих курных избах, на камнях перед очагом. Войдут люди, жившие трудно и просто. Я вспомнил, как Эрвин говорил, когда мы были в курной избе, что весь дом сделан из дерева, с деревянными гвоздями. «Видите, как крепко сделано. Сами жили и нам оставили смотреть. Идут из леса — принесут корни, то вешалку сделают для сушки одежды, то якорь. Сидели при лучинах, пряли, чинили сети».

Кажется, вот сейчас войдут они в церковь, так похожие друг на друга во всем мире, пахнущие морем и рыбой, и за ними так же заскрипит на ветру дверь...

Мы вернулись на базу. Я заметил, что дом этот так же стар, как и. все здесь, только сейчас он утеплен, поднят на каменный фундамент, обшит новым тесом.

— Кофе будем пить на моем столе, — сказала девушка с волосами цвета льна. Одна быстро убрала чертежи, рисунки, оставив свечи и маленьких кукол-крестьянок. Вторая девушка перед каждым постелила салфетки с бахромой и узорами. Откуда-то появилась сахарница и горьковатые кофейные печенья...

Тепло, сухо. Все смешалось: старый дом, и в нем сидят люди; в большой белой печи потрескивает березовая кора, по стенам мечутся тени, и запах дыма из открытой дверцы печи вплетается в запах кофе.

— Приезжайте к нам летом,— неожиданно прервал тишину Эрвин. — Поставим ту маленькую мельницу и будем молоть ячмень. Для пива. — Он улыбнулся, и были в этой улыбке сдержанность и ненавязчивая доброта.

Надир Сафиев

Загрузка...