Восьмой класс завершал среднее образование. Старшеклассники жили в ожидании счастья — «аттестата зрелости». И Сашко конечно же разделял эти чувства. Еще бы, ведь аттестат открывал заветные и такие таинственные двери «храма науки», которым казался университет!

Общительный Сашко вскоре близко сошелся с несколькими соучениками. Среди них особенно выделялся Тимофей Локоть, затейник и заводила, имевший наибольшее влияние на молодежь. Его по какому-то поводу отчислили из Нежинской гимназии. Медлительный и вдумчивый Горб, болезненный и легко ранимый Яновский и Павленко, который с первого же дня признал Шлихтера. Оказалось, что они не только знали о том, что есть какая-то запрещенная литература, но и читали ее. Это были разрозненные номера «Вестника «Народной воли», гектографированные оттиски прокламаций — тоже народовольческого характера. Горб имел какие-то таинственные знакомства в Киеве, о которых говорил намеками.

Сашко жадно набросился на нелегальную литературу. В этих прокламациях и статьях неуловимые невидимки обрели голос. И юноша из первых уст узнал, почему и за что убивают царей. И прежде всего убил в себе веру в царя.

Горб рассказывал такое, что у прилукских гимназистов от удивления раскрывались рты. Оказывается, киевские гимназисты устраивали митинги, чаще всего за Днепром, куда отправлялись на лодках, Эти поездки на всю ночь были так волнующи, так романтичны, что стали любимой формой общения молодежи.

В Прилуках незачем было ездить на ночевки за узенькую речку Удай. И в городе хватало укромных зеленых мест, где человека и днем с огнем не сыщешь. Но и повода собирать митинги не было.

И вдруг в далекой Москве, в старинном Московском университете, прозвучала звонкая пощечина. Ее залепил студент Брызгалов инспектору Синявскому, чиновнику, жестоко внедрявшему новый университетский устав 1884 года. Эти так называемые «временные правила» отменяли студенческую вольность, вводили в высших учебных заведениях строй казармы и грозили провинившимся студентам солдатчиной.

Смелый протест одного незамедлительно поддержали общей забастовкой студенты университета. Студенческие стихийные волнения прокатились и по другим городам. В актовом зале Казанского университета состоялась сходка, требовавшая отмены реакционного устава. 5 декабря 1887 года Владимир Ульянов, студент юридического факультета, в числе других активистов был исключен из университета. Ему было семнадцать лет. А девятнадцатилетний ученик Прилукской гимназии Александр Шлихтер в это время задавал своим однокашникам жгучий вопрос:

— Что делать? Как помочь нашим товарищам победить в их схватке с реакцией? Ведь завтра мы тоже будем студентами, и нас ждут эти же драконовские законы!

— Мы тоже должны дать пощечину ненавистному строю! — решили юнцы.

О, какие это были волнующие, искрометные дни. Сашко и его друзья сделали решающий шаг от неясных мечтаний о неведомом будущем подвиге к пониманию того, что пора, наконец, борьбу начать. От фантазии к действию!

— Надо организовать у нас забастовку солидарности, — предложил Локоть.

— Почему только в Прилуках? — вдохновенно заявил Шлихтер. — Надо действовать шире. И во всех ближайших городах: Лубнах, Хороле, Кременчуге, Полтаве, Глухове, Чернигове, Нежине…

На собранные копейки послали разведчиков-агитаторов в другие города. Они принесли печальные известия: только в двух гимназиях — Лубенской и Черниговской — были какие-то, хотя и очень неопределенные, шансы на поддержку. И пришлось, скрепя сердце, отказаться от смелой мысли…

Первая неудача не охладила мятежных юношей! Они узнали ближе друг друга. Проснувшаяся революционная энергия искала выхода.

— Важно, что у нас есть организация, — подвел итоги Александр. — Иные неудачи учат больше, чем легкие победы!

А реакция «закручивала гайки. В эти дни из Прилукской гимназии увольняют прогрессивного, редкого в те мрачные времена по широте взглядов и либеральности директора Вороного. Льготы, которыми пользовались гимназисты, сразу же отменяются. Инспектору Ружицкому, объекту постоянных насмешек учащихся над его глупостью и угодничеством, поручается навести порядок в гимназии. И он навел…

Гимназисты взвыли. Возмущение стало всеобщим. Младшие с надеждой смотрели на старшеклассников: неужели сдадутся, уступят произволу?

На уроке, который проводил Ружицкий, внезапно поднимает руку и встает Александр Шлихтер. Он взволнован, бледен, но губы его решительно сжаты.

— Вы хотите выйти? — спрашивает инспектор.

— Нет, я хочу предъявить вам ультиматум! — твердо говорит ученик. — Мы требуем, чтобы нам были возвращены старые льготы!

— Вон из класса! — завопил Ружицкий.

— Нет! — поднялся мешковатый Горб. — Мы все требуем, чтобы к нам относились как к людям!

— Да! — вскочил крепыш Локоть, надвигаясь на инспектора. — И если вы не выполните наших требований, мы все объявим забастовку!

— Ур-ра! — дружно поддержал инициаторов весь класс.

Ружицкого окружили здоровенные парни, отрезали путь к отступлению, и ой как чесались у них руки!..

— Господа, — заикаясь от страха, забормотал он. — Что вы делаете? Через несколько месяцев вы будете студентами. Таким поведением вы погубите свое будущее. Пожалейте ваших родителей.

— Подпишите! — Шлихтер протянул инспектору бумагу — заранее заготовленное учениками обязательство администрации восстановить утраченные льготы.

В конце концов Ружицкий дрожащей рукой подписывает обязательство. Льготы восстановлены. Радость гимназистов безгранична. Вопль восторга вырвался из их грудей. Все прыгали, аплодировали, кричали. Еще бы! Ведь это первая победа в борьбе с мракобесами! Шлихтер, Локоть и Горб стали самыми знаменитыми и уважаемыми в гимназии.

Месяца через два на должность директора Прилукской гимназии назначают бывшего инспектора Лубенской гимназии… Васильева! Да, того самого Васильева, спасаясь от самодурства которого Сашко перешел в Прилуки…

— Палач! — охарактеризовал его своим товарищам Шлихтер. Он с возмущением рассказывал о порядках, которые тот ввел в Лубенской гимназии. И кличка Палач Палыч мгновенно пристала к Васильеву.

Палач Палыч сразу же отменил обязательства Ружицкого. Все льготы аннулированы. Мало того, он с неслыханной жестокостью начал вводить свои, испытанные в Лубнах методы.

— Но мы же не первоклашки, чтобы ходить на переменах парами, — возмущались парни. — И гимназия не арестантский дом!

Атмосфера накалилась до предела. Революционный кружок собирался чуть ли не каждый день. Возмущением были охвачены все гимназисты, независимо от возраста. Пружина ненависти сжималась. И схватка уча-* щихся с Палачом Палычем стала неминуемой.

Какой-то ученик шестого класса, который жил на частной квартире вблизи гимназии, вышел из дома без пальто и шапки после захода солнца. И надо же было ему попасться на глаза Васильеву! Тот сразу же отправил его в холодный карцер на всю ночь. Узнав, что произошло, гимназисты подняли тревогу. Они вызвали всех учеников. Ох и беготня же началась по улицам!

Сашко Шлихтер, вызванный товарищами, поздно вечером прибежал запыхавшись во двор гимназии. Около квартиры директора собралась уже огромная толпа учащихся. Кто с ломом, кто с палкой, кто с железным прутом. С криками, свистом и гиканьем стучали в двери, требуя, чтобы Васильев вышел.

Наконец директор появился. Был он бледен, но строг и сдержан.

— Прошу вас по-хорошему, — сказал он спокойным голосом, — немедленно разойдитесь во избежание…

— Освободите арестованного! — завопила толпа. — Иначе мы с вами разделаемся.

Шлихтер отлично понимал, что ярость и ненависть собравшихся к Палачу Палычу была так велика, что стоило только кому-нибудь ударить Васильева, как все бросятся избивать его беспощадно, не думая о последствиях. Это было бессмысленно и страшно. Александр попытался протолкнуться к директору, чтобы предотвратить самосуд.

— Нет! — ответил твердо Васильев. — Не освобожу! Законы пишу не я. Ученик нарушил правила. А ни одно преступление не должно быть оставлено без наказания!

Толпа на мгновение оторопела. Безапелляционное заявление обезоружило. И вдруг Локоть закричал, взмахнув палкой:

— Тогда мы освободим его сами! Айда за мной!

И вся серосуконная масса в синих фуражках с кокардами ринулась в здание гимназии. Завихрившаяся толпа вынесла Александра прямо к директору. Они столкнулись буквально нос к носу.

— Шлихтер?! — воскликнул Васильев, вперя в юношу глаза.

— Я! — неожиданно для себя смутился Шлихтер.

— Я вас заметил, — сказал директор, вытирая со лба холодный пот. — Еще в Лубнах!

Двери карцера были высажены. Арестованный выпущен. Его вынесли на руках во двор, и вокруг него устроили дикий танец.

Через несколько дней Шлихтера не пустили в гимназию.

— Почему? — возмутился юноша.

— Запрещаю вам являться на занятия до тех пор, пока вашу судьбу не решит педагогический совет, — сухо ответил классный надзиратель.

Не допустили и Локтя, и Горба, и Яновского, и некоторых других членов подпольного кружка.

— Предательство? — спросил, свирепея, Локоть.

— Отнюдь! — рассудительно ответил Яновский. — Просто расправляется с теми, кого он запомнил. А ты орал больше всех!

В ту же ночь педагогический совет постановил изгнать из гимназии четырех учеников из восьмого и двух из седьмого классов. Александр Шлихтер понес самое суровое наказание: его исключили с «волчьим билетом» — без права поступления в какие бы то ни было учебные заведения.

Гимназия снова зашумела, загудела, как растревоженный улей. Исключенные, не обращая внимания на запрещение, пришли к обедне в гимназическую церковь и встали в ряды своего класса. Учителя громким шепотом потребовали, чтобы они удалились. Те отказались. Тогда вывели сразу весь восьмой класс. Изгнанники вышли вместе с другими. Проходя по коридору, Шлихтер высоким тенором запел:

Вы жертвою пали в борьбе роковой.


Многие подхватили песню.

Это было неслыханно! В стенах гимназии прозвучала вдруг революционная песня. Какое нахальство! Какая дерзость!

Вечером была созвана первая настоящая маевка в роще за городом. Единогласно решили прекратить занятия в четырех старших классах и всем подать заявления директору об уходе из гимназии.

Утро. Учащиеся еще затемно явились в гимназию. Шлихтер и его верные друзья волновались: подтвердят ли делом ученики свою революционность?

Вышел Васильев. Как всегда подтянутый и настороженный.

— Расходитесь по классам! — приказал он.

— Дудки! — ответил кто-то, и по толпе пробежал смешок.

— Мы не будем больше у вас учиться, пока вы не вернете в гимназию незаконно исключенных, — сказал тщедушный Яновский, протягивая Палачу Палычу бумагу.

Тот быстро пробежал ее глазами.

— Опомнитесь, недоросли! — рявкнул директор. — Вас теперь не примет ни одна школа.

— Возьмите заявление! — твердо повторил Яновский. — Одумайтесь вы! А мы покидаем вашу гимназию!

Громкими криками одобрения вся масса поддержала выступление худенького гимназиста, неожиданно оказавшегося смельчаком.

Васильев встал около входа и молча, уже без протеста, принимал от учеников заявления об увольнении. Шлихтер готов был расцеловать каждого протестанта.

На другой день занятия прекратились. Гимназию оцепила местная конвойная команда. Глухое местечко волновалось от неслыханного события. Гимназисты, несмотря на скандалы, которые вспыхнули в семьях, угрозы и уговоры, держались твердо. Вот когда они в полную силу почувствовали, что такое революционная солидарность.

Расследовать дело прибыл из Киевского учебного округа окружной инспектор Ростовцев. Был он, видимо, немалой шишкой, если сам Васильев стоял перед ним навытяжку.

Исключенных вызывали к Ростовцеву для дачи показаний. С интересом и не без тайных надежд, что может одержать верх их правда, подходили они к заветным дверям директорского кабинета.

Вот подошла очередь Шлихтера. Открывает дверь, и перед ним этакий сухонький, маленький, поджарый старик в расшитой золотом форме. Он смотрит на ученика испытующим взглядом серых, глубоко запавших глаз. Шлихтер не видит в этих глазах ни злобы, ни раздражения, они смотрят на него с какой-то грустью или сочувствием. Васильева в кабинете нет, и юноше кажется, что он может сказать этому добренькому дедушке все, что наболело на душе.

И он рассказывает, все более воодушевляясь, о порядках, которые были в гимназии раньше, при директоре Вороном, и какие внедрены теперь Палачом Палычем. О том, что гимназисты тоже люди, а Васильев унижает их человеческое достоинство. Внезапно Ростовцев, этот маленький, тщедушный старый человек, подскочил к Шлихтеру и, грозя костлявым пальцем перед его носом, со злостью воскликнул:

— Да ты знаешь, что это крамола?! Пшел вон!

Шлихтер пулей вылетел из просторного кабинета. В коридоре к нему бросились Локоть и Горб.

— Вы были правы, — выговорил, постепенно приходя в себя, Шлихтер. — Это мне урок на всю жизнь. Разве можно найти путь к здравому смыслу у царского чиновника!

И вот результат расследования:

«Секретно. Министерство народного просвещения. Департамент. Разряд средних учебных заведений. 13 мая 1888 г. № 107.

Господину попечителю учебного округа.

На основании высочайше утвержденного 26-го мая 1867 г. положения Комитета Министров имею честь уведомить Ваше Превосходительство, что бывшие ученики VIII класса Прилукской гимназии Тимофей Локоть, сын казака, 19 лет и Александр Шлихтер, сын вюртембергского подданного, 20 лет, оба православного вероисповедания, исключены из названного заведения по постановлению педагогического совета, без права поступления в какое-либо учебное заведение, за упорное и неоднократное с их стороны нежелание подчиняться распоряжениям начальства гимназии, за подстрекательство к тому же непослушанию своих товарищей и за крайне дерзкое обращение к начальству гимназии.

Министр Народного Просвещения Статс-Секретарь И. Делянов. Директор Аничков».

Делянов — это тот мракобес, который специальным циркуляром 1887 года запретил доступ в классические гимназии так называемым «кухаркиным детям», то есть детям «кучеров, лакеев, поваров, мелких лавочников и подобных им людей».

Из Киева, от генерал-губернатора, пришел телеграфный приказ:

«Исключенных из гимназии учеников выслать административным порядком по домам, в распоряжение родителей».

На казенной тройке под конвоем жандарма Сашка Шлихтера выслали в Лубны под «родительский» надзор полиции.


Наконец-то Александр получил от Евгении первое письмо.

«…Когда ты улетел, мой голубь, я поехала домой, в Каменец-Подольский. Но на вокзале в Киеве меня внезапно арестовали. Через месяц освободили из Лукьяновской тюрьмы, и я поехала на родину под гласный надзор полиции. Но только успела доехать, как опять взяли и отправили в ту же камеру, в ту же Лукьяновку, но уже по другому поводу. Теперь возникло дело Хинчука и фельдшерицы Гольденберг, которые провалились в Туле…»

При первой же возможности он написал ей только одно заветное слово, которое должно вернуть ей самообладание и веру в будущее.

«Будет!»

Он скажет ей это слово и на очной ставке. Он догадывался, что рано или поздно следователь Евецкий вынужден будет вызвать Женю.

И вот — свершилось…

Комната следователя с низкими сводами напоминала склеп. Солнце едва пробивалось сквозь пыль на немытых с сотворения мира стеклах и казалось посаженным за решетку. Следователь не сводил глаз с лица Шлихтера, когда лязгнула дверь и вошла Женя — худенькая, изящная, почти девочка. Она была в черной фуфайке. На плечах — темная, видимо, материнская шаль.

О, как засияли ее карие очи при виде Александра! Как бросилось к ней навстречу его сердце! Какой радостью осветились их исхудалые лица!

— Накоиец-то вы вместе! — воскликнул Евецкий. — Прошу садиться!

Подполковник Евецкий умел себя вести. По всему было видно, что он играет со Шлихтерами тщательно отрепетированную роль. Что все ему до тонкости известно. Что судьба подследственных уже решена. И надо только для формальности, для большего веса его аргументации кое-что уточнить, подчеркнуть, чтобы произвести впечатление блестящего мастера по распутыванию хитроумных узлов, достойного продвижения по службе.

— Боже мой! — якобы огорченно воскликнул он. — Такие молодые, почти дети. Поверьте, когда я читал ваше дело, мне казалось, что я встречусь с отпетыми злоумышленниками, а вы ну просто ангелочки! Признайтесь, что все это, — он положил сухую руку на толстое «дело», — забавки, игра в казаки-разбойники, примитивно понятая романтика. Неужели вам всерьез нравятся скучнейшие проповеди этого, дай бог памяти… да, Карла Маркса? Вы, конечно, в них ничего не поняли и поверили на слово агитаторам, которые сбили вас с толку… Вы ответите письменно на эти пять вопросов, — он протянул лист бумаги, разделенный на две части: видимо, слева — вопрос, справа — ответ. — Только правду, которую мы все равно знаем. Подпишите вот здесь… Собственноручно. И я, пожурив вас по-отечески, конечно, отпущу на все четыре стороны!

Александр и Евгения плохо слушали его, они не могли насмотреться друг на друга.

— Прошу учесть, — заметил следователь, — здесь тюрьма, а не дом свиданий. Мы вызвали вас не для того, чтобы вы могли друг друга лицезреть, а для того, чтобы помочь следствию установить истину!

— Ясно! — живо сказал Шлихтер и сделал серьезное лицо.

— Вы подтверждаете ваше знакомство?

— Да-да! — в один голос ответили подследственные.

— Вы подтверждаете, что это Александр Григорьевич Шлихтер?

— Да. И очень рада его видеть.

— Вы подтверждаете, что это Евгения Самойловна Лувищук?

— Безусловно. Идентификация полная.

— Вы и такие слова знаете? — ухмыльнулся следователь. — Похвально и в то же время огорчительно: с того, кто знает закон и нарушает его, больше спрашивается. Но это так, между прочим. Вы не сумасшедшие?

Александр и Евгения засмеялись.

— Иногда ваши друзья — социалисты любят строить из себя психопатов, а некоторые до того досимулируются, что даже по-настоящему сходят с ума!

— После допросов третьей степени? — не сдержался Александр.

— Ах, оставьте, молодой человек, — поморщился Евецкий. — Я же не рву ваши ноздри, не подтягиваю вас на дыбе. Так вы будете отвечать на вопросы?

Евгения вынула из сумочки круглую пудреницу, посмотрела в зеркальце и демонстративно напудрила покрасневший нос.

— Вы тоже отказываетесь давать показания? — понимающе спросил Евецкий у Александра.

— Угу!

Евецкий смотрел в лицо Шлихтера холодными, серыми, как арестантская шинель, глазами, и пальцы его выбивали неслышную дробь на крышке стола.

— Так-так, — проскрипел он, с усилием сдерживаясь. — Дело только начинается, и до допроса третьей степени еще далеко. Хинчук, Полонский и эта злосчастная фельдшерица Гольденберг уже арестованы в Туле, и ход дела зависит от их поведения. Но я вам обеспечу самую худшую камеру и самый строгий режим. И мои помощники — тиф, ревматизм и чахотка — заставят вас заговорить откровенно.

Шлихтер, сжав кулаки, хотел что-то крикнуть, но его опередила Женя:

— Сашко! Все будет хорошо. Будет, будет, будет!

— Будет! — Александр справился с собой.

— Позвольте узнать, что будет? — вытянул шею Евецкий, учуяв в этом слове какой-то шифр.

— Вы узнаете, — ответил Шлихтер. — И, возможно, очень скоро!


Прошло девять месяцев. Следствие по делу Шлихтеров велось очень медленно. Для Александра заключение стало настоящим испытанием на аттестат политической зрелости. Было время проанализировать свой жизненный путь. Узнать, наконец, чего он стоит сам по себе как человек. И это испытание он выдержал, превратив тюрьму в свой так называемый «надуниверситет». Книги тюремной библиотеки одна за другой побывали в камере. Он поглощал огромное количество литературы, главным образом по вопросам экономики, и даже видавший виды тюремный библиотекарь удивлялся: ну что интересного можно вычитать в бесконечной цифири?

А здоровье? Тюрьма, как говорится, не красит! Именно здесь, в этих сырых и затхлых стенах, Александр Шлихтер впервые ощутил начало тяжкого недуга легких.

Во время одного из нудных допросов в Лукьяновке, которые проводил Евецкий, в следственную комнату вошел массивный человек с короткой шеей, черными нафабренными усами и нависающими бровями. Был он в белом жилете, с Владимиром на шее, в по-домашнему распахнутом синем сюртуке. Воловьи карие глаза навыкате уставились на Александра.

— Шлихтер, ваше превосходительство, — поспешил доложить подполковник, — Александр Григорьевич… Студент из Берна.

«Превосходительство» пошевелил усами и показал жестом, чтобы Шлихтер встал. Тот поднялся.

— Студент, значит, — пробасил генерал. — Ловко у вас, вшивых интеллигентиков, получается: со студенческой скамьи прямо на скамью подсудимых. Чему только вас в университетах учат! — и повернулся к следователю. — Идет в сознание?

— Никак нет, ваше превосходительство. Отказываются от дачи показаний: он и его подруга!

— Да ты что, мерзопакостник, собираешься из нас воду варить? — взревел генерал. — Да я тебя…

— Только не на «ты», ваше превосходительство, — сказал с достоинством Шлихтер. — Мы с вами на брудершафт не пили.

— Ишь ты? — удивился генерал. — Да ты кто такой, если учить собираешься? И кого? Да знаешь ли, что я генерал Новицкий!

— Слышал о вас, ваше превосходительство, — ответил спокойно Шлихтер. — Анекдоты больше… о самодурстве вашем…

Новицкий хотел что-то сказать, но поперхнулся и схватился рукой за правый бок.

— Да вы знаете, что я вас в узилище сгною, если не сознаетесь?!

— Так сознаваться, ваше превосходительство, не в чем, — ответил Шлихтер, с радостью видя, что удалось несколько остудить генеральский пыл. — Ваш следователь пытается доказать, что я был в Туле, а я в Туле никогда не был. Даже если меня под пыткой заставят признаться, что я в Туле был, так я все равно в ней не был!

— Говорите много! — рявкнул жандарм. — Кто разрешил говорить? Забываетесь, где вы, и что вы, и кто вы! Знаю вас, стрекулистов, как облупленных! Подполковник Евецкий, приведите его к одному знаменателю и загоните, куда Макар телят не гонял. Пусть почувствует, почем пуд лиха! На царя! На веру! На отечество руку поднимает, гнида! — Лицо генерала побагровело, глаза готовы были выкатиться из орбит. Он обрушил на заключенного поток такой отборной площадной брани, что даже у Евецкого покраснели уши. Шлихтер побледнел до корней волос.

— Ваше превосходительство! — воскликнул он что есть силы. Генерал оторопел. — Вам нельзя волноваться. У вас же цирроз печени!

Генерал прикрыл рукой правый бок и удивленно уставился на арестанта.

— Откуда знаете? — спросил он уже тихо.

— Я ведь студент-медик.

— А это опасно?

— Оканчивается смертью, как, впрочем, и всякая жизнь. Особенно если пить…

— Вот и лечили бы лучше людей, чем калечить их своей политикой! — буркнул Новицкий, прощупывая свою печень и отворачиваясь от Шлихтера. — Не тяните долго, подполковник, не песня! Пусть скорее виновные получат… и вы тоже… по заслугам…

— В поте лица, ваше превосходительство, — осклабился следователь…

Но при всей изворотливости крючкотвора Евецкого процесса никак не получалось. Тем более громкого. Дело затянулось, запуталось, со всех сторон вылезали белые нитки, которыми оно было шито. Доказать причастность Александра и Евгении к тульскому делу Хинчука не удавалось. И пришлось обвиняемых Шлихтера и Лувищук «до завершения следствия» отправить «под гласный надзор полиции» в Полтаву. Можно было бы шутя сказать: «Бросили щуку в реку». Ведь в Полтаве в это время жили политические ссыльные всех оттенков.


Октябрь. Пора, когда древний Киев необыкновенно красив. Он будто переживает свое второе цветение.

Они шли по тротуару, взявшись за руки. Проходя под обстрелом созревших каштанов, любовались непокорностью природы и по-озорному ловили падающие и долго крутящиеся в воздухе раскрашенные золотом увядания листья.

— Да, Женюточка, Киев — это прелесть! — говорил Александр. — Глядя на эту осень, трудно думать о том, что на земле такое гнетущее неустройство…

— А ты не думай, Сашко, сегодня. Не думай об этом хотя бы минуточку, — умоляюще смотрела па мужа, повисая на его руке, Евгения. — Давай порадуемся, что мы наконец-то свободны! Что это первый день нашей воли! И как хорошо, что у нас в карманах ни гроша. Ха-ха! — И, увидев на тротуаре расчерченные мелом квадраты, так называемые «классы», она вдруг запрыгала в них на одной ножке, взмахивая руками и хохоча во все горло, на удивление девочек с белыми бантами, которым помешала играть.

— Женя! Женютка! — взял ее под руку Александр. — Опомнись. Посмотри назад, не прицепился ли за нами «хвост»?

— Никаких «назад»… Вперед, Сашко, только вперед! — И она, схватив его за руку, побежала по аллее.

Прохожие с доброй улыбкой глядели им вслед.

Всю дорогу от дымной Тулы Шлихтер не отходил от окна вагона. Чуть забрезжит рассвет, он уже тут как тут, словно на дежурстве. Еще бы. Казалось, что пестрая карусель его жизни начала вращаться в обратную сторону.

Семь лет был он в разлуке с Украиной. Смотреть бы сейчас не насмотреться, глядеть не наглядеться на бескрайние степи, балки, перелески, шляхи, отороченные серебристыми ясенями и развесистыми вербами, или на ажурные строчки пирамидальных тополей — пальм Полтавщины. Все это вызывало такой наплыв воспоминаний детства, что грудь пронизывала боль. Прошлое растаяло сиреневой дымкой, оставив неизгладимый след в душе.

— Откуда едете? — проскрипел за спиной голос.

Шлихтер оглянулся. К нему приблизился небольшой человек. А-а, Александр еще с вечера заметил его узкую хорьковую мордочку. Близко сидящие бесцветные глазенки. И ротик дудочкой. Крутит под губами языком, будто облизывает зубы, а глаза так и шнырят от твоей макушки до пят и вокруг как заводные.

— Оттуда!

— А куда-с?

— Туда! — ответил спокойно и махнул рукой в неопределенном направлении, продолжая смотреть в окно. Лицо хорька было отчетливо видно в пыльном стекле.

— Темните! Своих не узнаете?

— Что вам угодно? — Шлихтер резко повернулся. Незнакомец уставился в переносицу, и в глазах его сверкнул недобрый огонек.

— Ежели вашу бородку клинышком сбрить, а по головушке пройтись машинкой, «нулевочкои», то в аккурат получится тот мил человек, с которым мы вместе по этапу шли.

«Шпик», — мелькнуло в мозгу Шлихтера. Собственно, опасаться нечего. Есть паспорт. Справка об освобождении из ссылки после отбытия срока. Документ с последнего места службы: статистик губернского земства. Но партийное задание, с которым он ехал в Киев, не разрешало притащить за собой «хвоста».

— Коля, родненький! — радостно воскликнул Александр.

— Ошиблись, я не Коля… — смешался филер. — Я, с вашего позволения, Вася!

— Не может быть… Так это разве не вы зарезали свою родную бабушку?

— Что вы чушь городите! — возмутился шпик. — Вам можно, а мне нельзя?

— Не понял?

— Ага, теперь вы не поняли… Так вот, мне известно, чем закончится этот разговор: вы попробуете выклянчить у меня двугривенный на водку.

— Какая водка? Вы меня не за того…

— Вот именно, — улыбнулся во весь рот Шлихтер. — Вы меня тоже не за того… Если вы не отвяжетесь, я вас выкину в окно. Хоть это вам понятно?

Растерявшись, Вася взялся за ручку двери, окинул еще раз фигуру Шлихтера оценивающим взглядом. Выше среднего роста, плотный, с широко развернутой грудью гребца и крупными кулаками, он, пожалуй, и впрямь мог бы выполнить свою угрозу. Но что-то в этом барине в чесучовом пиджаке и в кепке из морской не то травы, не то губки было такое, что заставляло опытную ищейку раздувать ноздри. На всякий случай надо его засечь, зарубить, так сказать, на будущее.

— Обмишулился, — сказал Вася, показывая в улыбке острые зубы. — Ошибка в фальшь не ставится. Все люди-человеки, один на другого разве что в мелочах не похож, А тюрьма, она, знаете…

— При чем тут тюрьма? — поднял брови Шлихтер.

— Она завсегда на человека печать ставит. На физиономии оттеночек такой, вроде тень от решетки появляется. И для личности, у которой, так сказать, глаз наметанный, уловить это — раз плюнуть. Нюх!

— Хоть у меня и нет нюха, но вашу профессию отгадать не трудно.

— Я и не скрываю… Будем знакомиться: Василия Карпович Ханенко. Попадете к нам в Лукьяновку, я вам по знакомству сухую камеру устрою, окнами на юг! — Он хрипло засмеялся. — Я сейчас в отгуле. Со свадьбы старшей дочери возвращаюсь домой в полном благодушии. Благорастворение воздухов!

— А почему вы такой наглый, Василий Карпович? К порядочным людям привязываетесь…

— Ничего не поделаешь — натура! Скорпионы и в престольный праздник жалят. — Он опять скрипуче засмеялся. — Счастливо оставаться. До новой встречи! — И, подмигнув, сошел на станции Дарница.

— Днепр! Смотрите! Лавра! Какая красота! — зашумели пассажиры, прилипая к окнам. Многие истово крестились на золотые луковки печерских храмов. Поезд, сбавив ход, медленно продвигался по ажурному мосту над движущейся голубой бездной. Какой простор! Мускулистое огромное тело реки, будто одухотворенное, стремится к своей цели.

Александр сел около вагонного столика, прикрыл лицо ладонями, чтобы собраться с мыслями. Нелепый разговор с этим полицейским агентом выбил его из равновесия.

Поезд шел уже пригородами Киева.

Город — это прежде всего люди. Желательно — знакомые. А не просто пароль, отзыв и адрес конспиративной квартиры, записанный на листке папиросной бумаги. У Александра, кроме явки к зубному врачу, никаких знакомых не было: одних уж нет, а те далече! Он знал, что шеф жандармов Киевской губернии Новицкий недавно разгромил в городе социал-демократическую организацию. А посему целесообразней явиться в город нелегально. Иначе при первой же прописке в участке к тебе приставят «фараона».

— Чертовски разболелись зубы, — буркнул Александр. Он вынул из кармана легкую шелковую ткань красной расцветки.

Теперь, когда половина лица и борода скрылись в платке, вид его изменился до неузнаваемости. Кепку он заменил серой фетровой шляпой с опущенными полями.

Состав уже подходил к перрону, Александр поспешил пройти два вагона против хода и, не успел поезд остановиться, выскочил на платформу.

«Если Вася сообщил, они будут ждать меня у пятого вагона», — подумал Шлихтер и оглянулся. И точно, прямо около пятого вагона стоял, широко раздвинув ноги, монументальный жандарм.

«К выходу нельзя, — мелькнула мысль. — Там засада. А куда же? Лучше всего через главный ресторан! Туда сейчас ринулись транзитные пассажиры…»

И вдруг над самым ухом кто-то прошептал:

— Идите влево, к камере хранения. С приездом, Александр Григорьевич! Не волнуйтесь, я Вакар!

Шлихтер вздрогнул и резко повернулся. Перед ним стоял улыбаясь высокий молодой человек с огромными черными глазами.

— Я слышал о вас в Самаре, — тихо сказал Шлихтер, все еще недоумевая.

— Идите вперед… не оглядывайтесь… И теперь снимите вашу бутафорию. — Шлихтер сдернул с лица яркий фуляр. — Шире шаг… — дышал прямо в затылок Вакар. — Сейчас около пятого вагона задержали кого-то с такой же бородкой, как у вас… Вы слышите, как он кричит?

Через боковой проход между туалетом и камерой хранения они вышли на залитую солнцем привокзальную площадь, в такое коловращение публики, что сразу же затерялись в толпе.

— Новицкий когти показывает, — рассказывал Вакар. — Облавы. Обыски. Аресты. Во дворе Лукьяновки скопилась уйма интеллигентов — ждут, когда освободятся камеры. Явка у зубного врача провалена. Вы могли бы крепенько влопаться!

— У меня идеальные документы.

— Тем лучше! Сейчас, когда все ищейки заняты подпольем, мы можем действовать в открытую.

— Вам виднее, — ответил Шлихтер.

— Гостиница «Франсуа»! — закричал Вакар, когда они уселись в извозчичью пролетку.

— Зараз! — подмигнул румяный извозчик в традиционной зеленоватой поддевке, подпоясанной красным кушаком, и в изогнутой на особый манер блестящей черной шляпе.

Притиснувшись к Шлихтеру и перейдя на шепот, Вакар рассказывал о себе:

— Нас два брата, я — Владимир. Прошу не путать. Мы дети либерального мирового судьи, пользующегося в Киеве почетом. Его и наши связи в «обществе» очень полезны для дела. Наша квартира на Университетском спуске совершенно неоценима… Там постоянно толпятся студенты, журналисты, судейские и прокурорские работники, охотники, рыболовы, картежники и меломаны. Филеры на нас давно рукой махнули. Я в движении с 1897 года, со времен участия в так называемых «рефератных кружках». В начале 1902 года вошел в состав Киевского комитета РСДРП.

Высокий, стройный, черный, как цыган, элегантный парень вызывал большую симпатию. И Шлихтер сразу же почувствовал к нему расположение.

Извозчик завернул на Бибиковский бульвар. Стройные каштаны роняли коричневые плоды на тротуар, и их стук напоминал Александру что-то далекое и милое.

— Ботанический сад!

Они проезжали мимо огромного зеленого заповедника. За железными пиками ограды собраны деревья чуть ли не со всего света. Но они отнюдь не выглядели пленниками и росли буйно и привольно.


Привел его сюда студент Горб, товарищ по гимназии в Прилуках. В этом саду, в укромном уголке, слушал он лекцию одного из первых киевских марксистов доктора Эмиля Абрамовича о роли пролетариата в революции. Не все слова проникли в сознание. Многое было новым и непонятным. Манера лектора выговаривать иностранные слова, грассируя на французский манер, казалась странной. Впрочем, как и сам он, высохший, будто книжная закладка, с нимбом легких, как пух, и курчавых волос вокруг лысой головы. Тогда разгорелся ожесточенный спор между доктором Эмилем и студентами.

— Да полноте, доктор! Зачем нам создавать партию пролетариата, когда у нас в России пролетариата еще нет? И будет ли он, это еще вилами на воде писано! Интеллигенция — это мозг революции! — говорил красивый студент в фуражке с голубым околышем, подчеркивающим небесную голубизну его глаз.

Сашко, только что выгнанный из гимназии за крамолу, впившись взглядом в казавшееся чуть ли не прозрачным лицо лектора, ожидал ответа. В ту пору он зачастую ловил себя на том, что соглашается с доводами каждого следующего оратора, даже если они были полярно противоположными. Голубоглазый юноша, думалось, абсолютно прав.

Абрамович вытер тонкими пальцами вспотевшую лысину, на которую успел спуститься на почти невидимой паутине малюсенький паучок.

— Видите ли, юноша, — сказал он, пожевав тонкими синеватыми губами. — Интеллигенция — это не класс, а классовая прослойка. У нее нет производственных корней. Как социальная группа, она, как правило, поддерживает господствующий класс. Служила верой и правдой царской бюрократии. Теперь пошла на выучку к капитализму.

Поднялся шум.

— Слушайте! — сказал пожилой железнодорожник и закрыл глаза, словно засыпая.

— Только часть интеллигенции, — продолжал лектор, — наиболее прогрессивная ее часть, осознающая, в какую сторону вращается колесо истории, идет навстречу пролетариату, которому история предопределяет величайшую роль — быть могильщиком капитализма!

Кто-то, не удержавшись, зааплодировал. Александра как молния поразила новая, так отчетливо сформулированная мысль: могильщик капитализма! Он это запомнит на всю жизнь.

— Студенты! Студенты — это соль земли! — вырвалось у коротко подстриженной курсистки с большими, почти черными глазами, сверкающими каким-то фанатическим блеском. — Студенты — это лучшая часть человечества: самая искренняя, самая неподкупная, самая беззаветная!

«Такие горят на кострах! — подумал Сашко, окидывая восхищенным взором худенькую девушку в скромном сером жакетике. — Такой, наверное, была Софья Перовская!»

— Гречневая каша сама себя хвалит, — сказал угловатый, весь будто вырубленный топором из железного дерева (есть, говорят, такое) рабочий парень. — Студент вместе с рабочим — сила. Студент сам по себе — так, пшик, одни слова. Трепотня! А нам надо дело делать!

— Друзья! — чуть повысив голос, Абрамович перекрыл общий галдеж. — Я не могу отвечать сразу всем! — Он прикоснулся пальцами к кончику кривого носа и замер на мгновение, как бы собираясь с мыслями. Этой паузы было достаточно, чтобы воцарилась мертвая тишина. — Разрешите мне ответить моему первому оппоненту, — он обратился к голубоглазому. — Вы не должны забывать, коллеги, что все студенты — недоучки!

— Я протестую! — воскликнул голубоглазый.

— Не стоит, — продолжал невозмутимо доктор Эмиль. — В этом есть и нечто весьма положительное. Вы недоучки, то есть ваши мозги еще не до конца оболванены официальной верноподданнической дребеденью, которую только по недоразумению называют наукой. Но прав товарищ рабочий, если вы не придете к пролетариату и не включитесь в его борьбу, вас засосет университетская рутина и в конечном счете, как на гончарном круге, из вас вылепят стандартного чиновника, преданного престолу!

— Ну это еще положим! — воскликнул Горб.

— Допустим, что вы придете к пролетариату, чтобы встать в ряды могильщиков капитализма, — невозмутимо продолжал Абрамович. — Желание похвальное. Но тут возникает второе: а что вы принесете ему, пролетариату, жаждущему от вас откровений? Увы, очень мало, потому что вы… недоучки!

— Возмутительно! — воскликнула фанатичная курсистка.

— Подумайте, вы, новоявленная Жанна д'Арк! Что вы принесете? — Эмиль указал тонким пальцем в ее сторону. — Энтузиазм? Так его хватает у рабочих. Ненависть к эксплуататорам? Так она переполняет сердце трудового народа. От вас требуется политическая грамотность, мысли, идеи! Революция — это не игра. Это — наука! И пока вы сами не наведете порядка в своих головах, вы не будете полезны для революции. А поэтому за книгу, коллеги. Впитывайте всеми фибрами молодой души революционную теорию. А практики вам предстоит столько, что на всех хватит с избытком!

— Ну как? — спросил Горб, провожая Шлихтера на вокзал.

— У меня что-то в мозгах прочистилось, — ответил Сашко. — Оказывается, я не знал самых простых вещей. «Могильщики капитализма» — это здорово!

— Вот видишь! — обнял его за плечи Горб. — За такого человека, как доктор Эмиль, я готов в огонь и в воду. Он учился в Сорбонне, медик. Сейчас принципиально не лечит богатых, а у бедняков денег не берет. Живет впроголодь и все силы отдает пропаганде среди рабочих!

…Как-то студенты университета Горб и Соколов были случайно задержаны полицией. С перепугу Горб забыл о своих клятвах и рассказал следователю все, что знал о докторе Эмиле и его кружковцах!


Игреневый жеребчик легкой трусцой тянул без всякого усилия фаэтон. Александр задумчиво наблюдал, как медленно, под звонкий стук копыт по булыжнику, проплывают мимо пикообразные решетки Ботанического сада.

— Интересно, где сейчас Абрамович? — спросил Вакара. — Могу ли я его где-нибудь встретить?

— Только в Восточной Сибири, — ответил тот со вздохом, и в глазах его промелькнула тень печали.

Проехали университет св. Владимира, по преданию, выкрашенный в красный цвет якобы по указу императора всея Руси за крамолу. Университет, двери которого были навечно закрыты для Сашка Шлихтера по тем же мотивам.

— Мне кажется, что у возницы слишком длинное ухо! — сказал по-немецки Александр.

— О да! — ответил Вакар. — Охранка разлагает народ. Она заставляет даже родителей доносить на детей, а детей — на родителей. Какое растление душ!

Пирамидальные тополя Бибиковского бульвара, спускаясь с вышины, вступали на оживленный Крещатик. Неширокие тротуары главной улицы Киева были переполнены нарядными людьми. Они несли на лицах яркие следы щедрого южного загара, выглядели жизнерадостными и пышащими здоровьем, и потому создавалось впечатление, что в этом сказочном городе над Славутичем всегда праздник. Трезвоня проносились трамваи с рекламой цирка на крышах. Фаэтоны то и дело обгоняли лихачи на «дутиках». В четырехместных ландо, небрежно лорнируя прохожих, сидели нарядные молодые женщины, спокойные, безмятежные, уверенные в себе и своей судьбе. Рядом с ними и на сиденьях напротив — лоснящиеся довольством и бриолином пожилые мужчины с закрученными усиками, в черных касторовых шляпах или котелках поигрывали золотом брелоков. Отцы города! Хозяева жизни! Толстосумы!

— Приехали! — выкрикнул извозчик, останавливаясь у шикарного входа гостиницы «Франсуа» с зеркальными стеклами вращающихся дверей. — А ежели насчет могильщиков, так я вас единым духом на Байково кладбище!

— Понял, называется! — рассмеялся Шлихтер. Вакар расплатился. Снял из-под ног извозчика потертый чемодан гостя.

— На чаек бы! — покосился извозчик.

— Бог подаст! — ответил Шлихтер и вдруг ненароком вспомнил Василия Карповича Ханенко.

— Тилигенция! — буркнул под нос извозчик и тронул вожжами лошадь.

У широких витрин, облокотившись на медные поручни, стояли шеренги бездельников. Казалось, они безразличны к разноцветному людскому потоку, проплывающему мимо. Но опытный глаз Шлихтера поймал на себе их молниеносные и как бы мимолетные взгляды.

— Филеры, — шепнул он Вакару. — Зачем вы привезли меня в этот гадючник?

— Не оглядывайтесь, — ответил Вакар. — Держитесь свободно!

Они подошли к сверкающему начищенной медью ручек входу.

— Девочек не потребуется? — бросил сквозь зубы худой тип в клетчатой кепке, надвинутой на переносицу. — Имеются на любой вкус: блондинки, брюнетки…

Шлихтер хотел что-то ответить наглецу, но крепкая рука Вакара втолкнула его в вестибюль.

— Нечего сказать, хороша визитная карточка города. Кокотки, шпики, сутенеры! Веселого мало…

— Такова жизнь, как говорят французы, — бодро похлопал его по плечу Вакар.

Гостиничный номер оказался далеко не «люкс», как обещал портье. На пятом этаже, в коммерческой надстройке, под самой крышей. Крошечный балкон нависал над Крещатиком, где происходило суматошное движение разных особей, как в капле воды на предметном стеклышке под микроскопом.

— В сравнении с тюремной камерой — рай земной, — сказал Александр, сбрасывая шляпу, пиджак, галстук в крапинку и освобождая шею от модного целлулоидного воротничка. — Спасибо, Владимир. И все-таки… Все-таки не так, как я ожидал. Многое не ясно.

— Например? — приподнял густые брови Вакар, проверяя, есть ли в умывальнике вода.

— Я рассчитывал, что буду на конспиративной квартире. Инкогнито. А вы меня возите на виду у всего города в открытом экипаже. Записываете в гостинице под моим родным именем. Проводите сквозь строй городовых, филеров и сукиных сынов, отлично зная, с каким партийным поручением я приехал. Все это наводит на грустные размышления: а где же, черт возьми, конспирация?

— Вот это и есть она самая, что ни на есть, и самого высшего качества.

— Представьте такой гипотетический случай, что завтра я сяду, — продолжал ворчать Александр. — От тюрьмы и от сумы не зарекайся, учили меня в детстве мастеровые.

— Ну и что?

— Как что? Вы же целый день провели в моем обществе, значит, и вы оказываетесь в какой-то степени причастным к тому, что я совершу или не совершу.

— Это не ваша забота, Александр Григорьевич. Официально я числюсь помощником присяжного поверенного. Приходилось выступать на мелких политических процессах. Но в душе-то я — историк. Современный Нестор-летописец. Мое призвание копаться в архивах, изучать документы и оповещать мир о моих исторических разведках. Но партия решила иначе, и я в меру своих талантов играю роль «души общества». Я — журналист. Газетный волк. А волка, как известно, ноги кормят. И, вместо того чтобы, замирая от счастья, в глубокой тиши глотать вековую пыль в архивах, я вынужден крутиться как белка в колесе на самом солнцепеке жизни.

— Образно, однако не очень вразумительно, — перебил его Шлихтер. — Какое, это собственно говоря, имеет отношение…

— Прямое, — недовольно поморщился Вакар. — Я им всем, надеюсь, не следует уточнять — кому, настолько примелькался, что они перестали за мной следить. Я ведь мастер во всех жанрах. Иногда выступаю как репортер скандальной хроники. Мне по долгу службы и по понятным вам причинам приходится бывать в самых злачных местах: воровских малинах, камерах предварительного заключения, судах, моргах и даже на раутах в высшем обществе! Я провожаю в скорбный последний путь такое количество знатных покойников, что мне на том свете «будет устроена грандиозная встреча! — Он засмеялся, — Сегодня, кроме вас, я разговаривал в разных местах и по разному поводу со множеством людей и после вас буду болтать с каждым встречным и поперечным, так что меня к вам прилепить никому и никак не удастся.

— Кое-что начинаю понимать, — чуть улыбнулся Юлпхтер.

— Вы приехали в очень неудачное время, — продолжал Вакар. — Сейчас охранка проводит облавы. Многие наши конспиративные квартиры провалились, а те, которые сохранились, возможно, оставлены жандармерией как мышеловки.

— Что же так разъярило этих церберов?

— Побег! Из Лукьяновской тюрьмы! Восемнадцатого августа сего, 1902 года. Точнее, в четверть девятого вечера бежали сразу десять искровцев!

— Я слышал о нем. Молодцы! Какие молодцы! Кто они? — невольно вырвался совсем уж нелепый вопрос.

— Этого не ведаю даже я.

— Извините. Это чувство! — смутился Шлихтер.

— Закономерно, — понимающе усмехнулся Вакар. — Я сам, когда узнал, что план удался, чуть не подпрыгнул до потолка. Но, увы, радость была сразу же омрачена. Урон, нанесенный организации репрессиями, вспыхнувшими после побега, огромен. Главное — психологический!

— А точнее?

— Киевский комитет находится в состоянии кризиса! — Лицо Вакара сразу же помрачнело. — Допросы задержанных могут дать в руки охранки новые нити и помочь взять верный след. В ожидании грозы, которая либо будет, либо нет, солидные деятели сидят под зонтом, боясь сдвинуться с места…

— Мы в Самаре как-то иначе себя чувствовали, — сказал Александр. — Все понимали, что арест и тюрьма наступят, как судьба. Но важно попасться как можно позже и сделать за это время как можно больше для революции. И работали спокойно, не думая о последствиях для себя.

— Вот вы и помогите вывести комитет из этого состояния! — ответил Вакар. — Многие всерьез заражены страшным ядом подполья, парализующим волю: боязнью активных действий. Будем трудиться вместе. Формула поведения такова: вы здесь не инкогнито, а реальное лицо — Александр Григорьевич Шлихтер, полностью рассчитавшийся с царем-батюшкой по соответствующим статьям Уложения о наказаниях, осознавший свою вольную или невольную вину. Просто и ясно!

— У меня, откровенно говоря, гора свалилась с плеч! — вздохнул Александр. — Все как будто встало на свои места. Теперь я могу и супругу выписать из Самары, и устраиваться на работу…

— Вы профессиональный революционер, Александр Григорьевич, — напомнил Вакар. — Надеюсь, комитет изыщет кое-какие средства.

— Нет-нет, ни в коем случае! — вскочил Шлихтер. — Я никогда не буду обузой для партии. Клянусь, я отлично могу сам заработать на пропитание. Ведь я и бухгалтер, и статистик, и экономист, и помощник врача. Был даже ответственным секретарем в полтавской газете. — Он засмеялся. — Полтавский губернатор Татищев, увидев в «Полтавских губернских ведомостях» судебную хронику под заголовком «Бабий бунт», усмотрел в ней тенденцию и желание во что бы то ни стало оскандалить его. Он уволил меня с поста секретаря как человека «недобромыслого», это его слово, что-то вроде неблагонадежного! Кроме того, я сын столяра…

— Довольно, хватит! — шутливо замахал руками Вакар. — Сейчас мы проверим, хороший ли вы едок!

Вакар широко распахнул дверь, и в номер вплыл половой с подносом, на котором возвышались бутылки пива и дымящиеся сосиски с тушеной капустой. Ловко набросив на стол крахмальную салфетку, половой расставил закуску, лихо распечатал бутылки и, протерев фужеры полотенцем не первой свежести, наполнил их искрящимся, холодным, золотым пенящимся напитком. Поклонился и исчез.

Вечер заглядывал в окна номера, а они все еще беседовали не торопясь, и Шлихтер уже мог смело сказать, что неплохо ориентируется в запутанных киевских делах.

— Я еду из Тулы, где мне пришлось несколько месяцев проработать в комитете РСДРП, — сказал Александр. — Там, по существу, две организации: рабочая и интеллигентская. И «экономисты» все время натравливают одну на другую. Приходилось схватываться с их заграничными эмиссарами, поклонниками «Кредо» мадам Кусковой! А как у вас сложились отношения с рабочими?

Вакар посмотрел на Шлихтера как на человека, свалившегося с луны.

— Рабочий класс — это для нас сейчас «терра инкогнита», — вздохнул он. — Туда, по-моему, давно уже не ступала нога человека из Киевского комитета. Комитетчики заняты междоусобицей: экономисты грызут искровцев, искровцы дожевывают рабочедельцев. Совсем перестали заниматься организационной работой. Заводской центр даже выразил комитету недоверие за его бездеятельность. Занятия в кружках остановились. Организация как бы замерла.

— Но почему, почему? — негодовал Шлихтер.

— Все тот же страх, — ответил Вакар. — Привыкли как страусы прятать голову в песок.

Шлихтер пожал плечами. Ему вдруг вспомнился один эпизод, и он улыбнулся. Но промолчал. А было вот что…

…Марксистская группа в Полтаве уже сложилась. В нее вошли, кроме Шлихтеров, ссыльные Саммер, Румянцев и еще несколько человек. Связь с марксистскими кружками Киева и Харькова наладилась. Каждый как программу воспринимал слова Плеханова о том, что освобождение рабочего класса должно быть его собственным делом. Но представителей именно этого класса как раз и не хватало в кружке!

Наконец нащупали ниточку к железнодорожным мастерским, кажется, через Носенко. С какими ребятами удалось познакомиться!

Как-то Александра Григорьевича пригласили выступить перед группой рабочих. Собрались над тихоструйной Ворсклой в белостенной мазанке старшего рабочего Максима.

— А фамилия ваша?.. — поинтересовался Шлихтер.

Максим, крепкий парень лет двадцати пяти, чуть смутился, но ответил твердо: — У нас это не обязательно, — и добавил извиняющимся тоном: — Если б для чего надо, а так…

Шлихтер согласно кивнул. Потом добрый час рассказывал о программе группы «Освобождение труда».

— Рабочим нужно создавать связанные между собой тайные кружки. Вот и нам следует поговорить, как это делать. Я вижу, что у вас тут что-то предпринимается, но пока что эти кружки, в общем-то, сами по себе…

Максим спросил:

— Мне вот вроде ясно, как вести себя с начальником или там полицейским пришейхвостом. И что царь — это… Одним словом, все они дерьмо, и гнать бы их надо поганой метлой. А вот с жинкою… как быть?

На несколько секунд воцарилась полная тишина. Затем кто-то хмыкнул, кто-то хихикнул, и вдруг все загоготали, поглядывая то на хозяина, то на докладчика, то друг на друга и оттого еще пуще распаляясь.

Максим покраснел, но не очень смутился и звонким голосом перекрыл смех:

— Смеялась верша над болотом!.. А жены-то у нас, Кажись, у всех имеются и небось, как и моя, допытываются: а что да почему, да куда путь против ночи держишь?..

И смех утих так же внезапно.

Вначале и Александру вопрос показался забавным. Но не успел он еще придумать, что ответить, как Максим обратился прямо к нему:

— Я так соображаю: домашним тоже кое-что понимать надо бы.

— Правильно! Вот и кружок бы шире становился! — поддержал его молодой рабочий с пушистыми усами.

— А деды наши запорожцы как говорили: баба в таборе — лиха не миновать, — заерзал на лавке пожилой.

— Истинно: недаром их на железную дорогу работать не пущают.

Шлихтер встрепенулся:

— Слушайте, а ведь веселого в этом мало! У нас всегда кого-то куда-то «не пущают»: женщин простых — учиться, рабочих — в законодательные органы, крестьянина «маломочного» да «недоимочного» — к земле-кормилице… Но обо всем этом вы хоть раз заявляли во время своих забастовок?

— Нам перво-наперво семью чем-то прокормить надо, — выкрикнул тот же пожилой.

Александр грустно улыбнулся и тихо сказал:

— Вот она и беда наша с того начинается, что царизм старается держать народ в темноте… А панки-либералы благодушествуют да стараются примирить нас с царем.

— А что, братцы, разве не так? — взмахнул рукой Максим. — Да у нас, железнодорожников, порядка больше, верно я говорю? А к маслобойщикам или там к табачникам потыкались — дела никакого…

— Я же и говорю: просвещаться надо и крепче организовываться. — Шлихтер пытливо смотрел на присутствующих и лихорадочно думал: удалось ли по-настоящему заинтересовать рабочих?

— Ну а насчет супружницы?.. — весело прервал паузу тот, с пушистыми усами.

Все с хитрецой выжидающе смотрели на гостя. Шлихтер серьезно ответил:

— Логика тут, по-моему, простая. Все мы поняли, что женщину необходимо раскрепостить. Надо вовлекать и жен, особенно тех, кто где-то работает. Но, конечно… — он почесал бородку, — осторожно.

Пожилой снова заерзал и сдержанно вздохнул. По выражению лица Максима было видно, что он удовлетворен. Наверное, славная у него была подруга, которую он все же заблаговременно куда-то спровадил перед собранием. А Александр только теперь вспомнил о Евгении. Представил ее беспокойный взгляд, которым она его встретит, и нетерпеливый вопрос: «Ну как, получилось?..»

Получилось! Многие из железнодорожников, собравшихся в этот вечер у Максима, стали посещать квартиру доктора Волкенштейна. Не все знали, что здесь хранилась социал-демократическая литература, но изучали ее все. И лишь значительно позже, в 1902 году, следствие по делу Полтавской группы РСДРП раскрыло все это. Но Шлихтеры к тому времени были уже в Киеве…

— Дорогой Сашко! Разрешите называть вас так? — спросил Вакар. — Не сочтите за праздное любопытство, но не терпится узнать, кто из тех, кого вы встретили там, — он многозначительно махнул рукой, — произвел на вас самое яркое впечатление, оставил неизгладимый след в душе?

— Для этого мне даже не надо задумываться! — воскликнул Шлихтер.

Вакар придвинулся ближе и с нескрываемым интересом приготовился слушать.

Когда Шлихтерам объявили в полтавской жандармерии, что по высочайшему указу от 25 марта 1895 года им назначено отбывать пятилетний срок ссылки в Сольвычегодске, они, признаться, обрадовались, что едут вместе, но и опечалились, так как край этот им был неведом. Впрочем, выросли они с Евгенией в маленьких городах: никакая глушь их не пугала. Однако, как ни говори, Сольвычегодск именно такое место, куда Макар телят не гонял…

На равнине, сплошь покрытой дремучими лесами, на правом возвышенном берегу реки Вычегды разместился деревянный городок. Всего каких-нибудь триста домов, но зато двенадцать каменных церквей и монастырь. Летом все вокруг утопает в болотах. Сообщение с внешним миром только по рекам.

Найти какую-нибудь работу было невозможно. Спрашивают урядника: «Да как жить на восемь-то рублей вдвоем?» — «А так и живите!» — «А ежели б на службу поступить?» — «Не моги!» — «Так ведь и богу душу можно отдать?» — «Бог дал — бог взял, — отвечает урядник. — Мое дело следить, чтобы вы стрекача не задали, а ежели помрете, так это ваше дело!»

Умереть с голоду было нетрудно. Местному населению своего хлеба и сена хватает только до января. Промышляют мужики охотой и рыбной ловлей. В истории Сольвычегодска есть и кое-что любопытное. В пятнадцатом веке он назывался Усольском. С середины шестнадцатого — стал местом поселения знаменитейших солепромышленников Строгановых, которые, разбогатев, даже финансировали поход Ермака в Сибирь. Они поощряли древнерусскую иконопись. Этот архаический стиль был назван их именем — строгановским!

К приезду Шлихтеров все здесь пришло в полный упадок. Никто уже не писал икон. Никто не варил соль. Были забыты секреты производства достославной усольской эмали. Городок превратился в место политической ссылки!..

От былого могущества остался разве что Благовещенский пятиглавый собор старорусской архитектуры. Шлихтер зашел как-то полюбоваться удивительными загадочными и сумрачными ликами святых строгановского плоского письма. Рядом оказался почти одинакового с ним роста молодой человек в черной косоворотке, прихваченной тонким пояском, с высоким чистым лбом и нервическим умным лицом. Стекла очков в железной оправе сильно увеличивали проницательные темно-карие глаза его.

— Обратите внимание, — сказал он простуженным голосом, — в западной живописи мадонны упитанные, безгорестные, освещенные счастьем материнства, а наши строгановские богородицы — крестьянки с натруженными сухими руками, безрадостные, потому что знают: родили сына на страдания и муки. Но как они волнуют неподдельной сермяжной правдой!

— Верно подмечено! — воскликнул Шлихтер. — Действительно, какое торжество реализма! Будем знакомы!

— Федосеев! — ответил Николай Евграфович. Был он года на три моложе Александра, но из-за худобы выглядел значительно старше. — Вы давно в этих «романовских университетах»?

— Третий год.

— Ну а я не вылезаю из них с семнадцати лет! — с грустным смешком ответил новый знакомый.

— Не вы ли автор «Программы действий рабочих»? — вспомнил Шлихтер. — В ней разъясняется, что главная задача рабочих — насильственный захват политической власти. Потрясающий документ!

— Автор неизвестен, — ответил с характерным грустным смешком Федосеев. — Но раз его идеи овладевают умами, значит, мается он не напрасно!

Это была встреча, которая сыграла решающую роль в формировании марксистского мировоззрения Александра Шлихтера.

Узкие щеки Николая Евграфовича совсем ввалились, под глазами — темные круги, заметно, как дрожат ею руки.

— Извините, но вы выглядите, как снятый с креста! — не удержался Шлихтер.

— Не надо никого жалеть. Это оскорбляет. Но мое и моих товарищей материальное положение очень трудное. Для шести человек не хватает в месяц двадцати четырех рублей. Впрочем, если не возражаете, приставайте к нам. Я вместе с Сигорским, Платоновым и Лилиенштерном организовали коммуну по совместному голоданию! — И опять этот характерный смешок.

— Сочту за великую честь, — с радостью согласился Александр. — Моя жена Евгения специалистка сводить концы с концами!

И позже, как сообщалось в донесении помощника начальника губернского жандармского управления от 12 сентября 1895 года, «у Шлихтера часто собирались поднадзорные и долго просиживали под предлогом совместных обедов и ужинов». Какие уж там были пирушки!

Социал-демократическая часть ссылки, куда вошли и Шлихтеры, организовалась вокруг Федосеева в кружок. Там, между прочим, изучались животрепещущие вопросы, затронутые в книге Струве «Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России». В ней Петр Бернгардович призывал признать свою некультурность и пойти на выучку к капитализму. Его «легальный марксизм» тянул в болото социального мира.

Николаю Евграфовичу удалось живо раскусить опасность для революции входящего в моду «струвизма», И как обрадовались члены кружка, узнав о статье «Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве», напечатанной в 1895 году и подписанной неизвестным именем «К. Тулин»! Казалось, автор подслушал их сокровенные разговоры. И Шлихтер, и Федосеев целиком присоединились к его оценке Струве как идеолога буржуазии.

Александр сразу же проникся глубочайшим уважением к автору. Следил за каждой его новой работой.

— В Питере арестован Ульянов, — сказал как-то помрачневший и еще более осунувшийся Федосеев.

— Кто это? — Шлихтер впервые слышал эту фамилию.

— Ну Тулин, вы же знаете его статью, — нервно ответил Федосеев.

— А кто он, этот Тулин?

— Это брат казненного Александром III Александра Ульянова — Владимир Ильич. Он был членом одного из наших марксистских кружков в Казани, но я с ним лично не знаком. Хотя мы передаем друг другу сигналы о родстве наших душ!

И Николай Евграфович поведал о том, как он начал полемику с идеологом либерального народничества, властителем дум Николаем Константиновичем Михайловским, автором теории «героев» и «толпы», которая может лишь слепо идти за героями. В журнале «Русское богатство» Михайловский обнародовал несколько тенденциозно подобранных выдержек из посланного ему нелегального письма Николая Евграфовича. Это он сделал, чтобы дискредитировать русских марксистов.

— На этой почве началась наша переписка с Ульяновым, — сказал Федосеев. — Владимир Ильич написал мне первый. Я ответил. Посредницей в наших отношениях была моя невеста фельдшерица Мария Гопфенгауз. Ульянов был заинтересован встретиться со мной, даже однажды свиделся с Марией. Они договорились устроить свидание со мной во Владимире. Владимир Ильич приехал туда в надежде, что мне удастся выйти из тюрьмы…

— Когда же это было?

— Если не изменяет память, где-то в конце августа 1893 года. Наша переписка с Ульяновым продолжалась и тогда, когда меня этапировали в Сольвычегодск. Это была очень серьезная дискуссия в письмах. Касалась она вопросов марксистского, или социал-демократического, мировоззрения. Я вам перескажу их, эти письма. К сожалению, они находятся во Владимире у моего друга Сергиевского. Вы сами убедитесь, что многие высказанные тогда Ульяновым мысли нашли отражение в его книге «Что такое «друзья народа»…». Этой книгой успешно была завершена полемика с бородачом Михайловским!

Так Александру посчастливилось ознакомиться и с содержанием писем Ленина. Они сохраняли железную логику и лаконизм формулировок, передавая, видимо, всесторонне обдуманные, выношенные и проверенные практикой борьбы мысли. И он ощутил необычайную духовную близость с их автором.

Ленин знал о существовании в Сольвычегодске кружка, который перепиской поддерживал активную связь с рабочим движением центров России. Шлихтер, хоть и косвенно, участвовал в этой волнующей и воспитывающей лучшие бойцовские качества заочной беседе по душам.

Обширные связи кружка обеспокоили полицию. Ведь Федосеев переписывался чуть ли не со всеми деятелями освободительного движения. При обыске 15 июля 1895 года установлено, что он получал корреспонденцию и на адрес Александра Шлихтера…

Просто диву даешься, как в такую глушь проникали; все новинки нелегальной литературы. В кружке детально изучались работы Плеханова. Особенным успехом пользовалась работа «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю». Александр изучает только что вышедший третий том «Капитала» Карла Маркса. Это было большой удачей, поскольку нельзя быть уверенным в том, что жандармерия спокойно отнесется к распространению этого издания. Федосеев знакомит друзей со своей работой «Об экономических причинах освобождения крестьян», которая, увы, так и не увидела света. В ней затрагивались вопросы, которые остро интересовали Шлихтера как аграрника. Сам Александр читал на кружке свои рефераты. В дискуссиях обострялась непримиримость к народничеству и либеральной буржуазии.

Многие мысли Николая Федосеева казались удивительными прозрениями. Подчеркивая роль пролетариата как авангарда революции, он одним из первых русских марксистов признал необходимость диктатуры пролетариата, которому, по его словам, будет принадлежать роль «повивальной бабки» при появлении па свет нового общественного строя.

Эта дружба политически обогатила Шлихтера. Из сердца в сердце принял он от своего друга постоянную готовность к подвигу и самопожертвованию во имя революции.

Позже Ленин писал о Федосееве: «…тогдашняя публика в своем повороте к марксизму несомненно испытала на себе в очень и очень больших размерах влияние этого необыкновенно талантливого и необыкновенно преданного своему делу революционера».

Полуголодное существование в Сольвычегодске обострило начавшийся еще в тюрьме туберкулез. Пошли бесконечные хлопоты, в которых Евгения проявила и свою любовь к мужу и завидную настойчивость. Наконец ссыльный получает разрешение Департамента полиции перевестись в Самарскую губернию на три месяца для лечения кумысом. В связи с тяжелым состоянием здоровья Александра срок был продлен «до выздоровления».

— Везет же вам, — с грустным смешком сказал Николай Евграфович, — на Волгу, значит. Люблю ее, матушку! Людям счастье — поехать лечиться на кумыс в Самарскую губернию!

Легко сказать — поехать. А на какие гроши?.. Товарищи с трудом наскребли молодой чете какую-то сумму, и они двинулись в путь.

— Он мне стал больше чем родным, — болезненно переживал Шлихтер разлуку с Федосеевым. — Ну что такое братья, сестры? Это биологическая случайность. А здесь все родное — и дух, и характер, и цели, и воля для достижения их. Человек он нелегкий, но для борьбы с таким врагом, как царизм, и не нужны слюнтяи!

25 мая 1896 года ссыльные устроили торжественные проводы Шлихтерам. Они отъезжали из Сольвычегодска на лодке. Поднадзорные проводили их до пристани и разошлись. На самом же деле, вернувшись на квартиры для отвода глаз, они затем, незамеченные, прошли по направлению к местному кладбищу и дальше лесом до Вычегды. Там их ожидали Шлихтеры. Все ссыльные во главе с Федосеевым проехали на остров Виноградский, за двенадцать верст от города, и остались там до утра. Власти потом правильно предполагали, что «проводы, обставленные таинственностью, могли иметь и некоторый конспиративный характер». Да, это был, безусловно, прощальный политический митинг.

— Вы, Александр, владеете хорошим оружием — словом! — сказал на прощанье Николай Евграфович. — Вам нужно его оттачивать. Недавно небольшой группе марксистов удалось получить в свои руки захудалую провинциальную газетенку «Самарский вестник». Они превратили ее в серьезную, марксистскую. Руководит ею мой друг, который отбывал вместе со мной заключение в «Крестах». Это Петр Павлович Маслов, проевший зубы на аграрном вопросе, но так и не нашедший на него правильного ответа. Вот, возьмите и передайте ему мой очерк о пореформенном селе. И он откроет вам объятия и страницы своей газеты.

— Дорогой Александр, — сказал еще Федосеев. — Может, нам не хватит нескольких дней, чтобы увидеть победу революции. Но пусть грядущие поколения не делают из нас великомучеников и не рисуют наших сумрачных ликов даже в так любимом мною строгановском стиле.

Александр простился с преданным товарищем.

Лодка отвалила от берега, и Николай Федосеев — длинный, тощий, в помятой широкополой шляпе, поношенном пальто — издалека казался большой грустной и больной птицей, которая взмахивала крыльями и не могла взлететь. Наконец и она, медленно теряя очертания, расплылась в темное пятно. И растаяла в легком предрассветном тумане…

— Считается, что «нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте», — окончил Шлихтер свой рассказ Вакару. — Оказывается, есть! В июне 1898 года в Верхоленске Николай Евграфович пошел в тайгу и выстрелил себе в сердце. Невеста его, Мария, через четыре недели по дороге на кладбище тоже выстрелом прервала свою жизнь. Так закончилась эта поистине лебединая любовь двух сердец, которые вечно разделяла ржавая тюремная решетка!..

— Да, — выговорил глубоко потрясенный Вакар. — Есть люди, которые сгорают в борьбе, оставляя глубокий след в наших душах!


Перо Шлихтера привычно быстро бегало по аккуратному листку почтовой бумаги с изображением целующихся голубков в левом углу. Мыслей и впечатлений накопилось столько, что они, обгоняя друг друга, торопились выстроиться в строчки, заставляя автора перескакивать с пятого на десятое.

«Родная моя Женюточка!

Вот уже неделю как я в Киеве и после телеграммы о прибытии впервые сажусь за письмо. Я уже успел здесь полностью акклиматизироваться. Многое переменилось и в городе, и в людях, и приходится все начинать сначала. Встретили меня радушно, а кое-кто и равнодушно, что вполне закономерно.

Детишки сильно переболели, их трясло и лихорадило. (Шлихтер знал: Евгения поймет, что речь идет о комитете.) Сейчас постепенно, медленно выздоравливают. Помогают и лекарства, которые я привез. А сначала растерялся и думал: «Что делать?»

Я снял симпатичную и удобную для нас квартиру, сравнительно дешевую, у одного пехотного офицера, который живет на втором этаже и постоянно находится в разъездах. Это три небольшие комнатенки и уютная кухонька. Двор тихий. Уличного шума не слышно. Единственное неудобство — сестра военного. Она не то студентка консерватории, не то преподавательница музыки, целый день музицирует или дает уроки на фортепиано. Наша квартирка заполнена музыкой…

Завтра придут женщины и будут «мазать хату».

Я обил немало порогов, пока не встретил добрую душу, которая согласилась походатайствовать о том, чтобы меня приняли на работу. Добрая душа заставила меня написать слезное прошение. Она взяла на себя труд повозиться в архивах и извлекла на свет божий ответ на наше прошение, которое мы посылали в Управление Юго-Западных железных дорог, принять меня на работу бухгалтером или хотя бы статистиком. Помнишь, мы получили в Самаре официальный отказ? Добрая душа достала в архиве подлинник. Привожу его полностью:

«Александр Шлихтер с 1900 г. состоял под негласным надзором полиции, а с 1901 г. был вновь привлечен при Самарском губернском жандармском управлении в качестве обвиняемого в государственном преступлении к дознанию, каковое по высочайшему повелению, последовавшему 19 июня 1902 г., прекращено, почему в принятии на службу в Управление Юго-Западных железных дорог в том же году Шлихтеру было отказано».

Какая логика: «прекращено», а посему «отказано»! Как видишь, Женюточка, я был на грани нового судебного разбирательства, которое могло окончиться новой ссылкой, и теперь понятно, почему нас арестовали и так долго держали в самарских «Крестах». Милый Темочка, к счастью, не помнит, что вместе с тобой сидел в тюрьме, еще не умея ходить! Но теперь все прошло. Добрая душа сказала, что документы мои не «липа», и сам я внушаю полнейшее доверие…»


Стоя на лестничной площадке у массивных дубовых дверей, Шлихтер почувствовал, что его осмотрели с головы до ног через какой-то секретный глазок, Каждый новый адрес таил в себе загадку простую, но категорическую, как игра в чет и нечет, в орел и решку: да или нет. Удача или провал. Вот почему, прежде чем нажать на кнопку звонка, он оглянулся, прислушался и сделал глубокий вдох.

Повернулся ключ, и дверь приоткрылась, придержанная тяжелой медной цепочкой. В просвет выглянуло румяное девичье лицо. На голове юницы — кружевная наколка, а поверх синего платьица топорщился отороченный кружевами белый накрахмаленный фартук.

— Доктор в отъезде, приходите, пожалуйста, завтра! — мягким полтавским говорком сказала она.

«Наталка Полтавка!» — подумал он.

— Я Никодим! — назвался Александр, и цепочка с характерным звяканьем откинулась, дверь распахнулась.

— Заходите, пожалуйста, — пропела «Наталка». — Вас ждут!

«Дисциплина!» — подумал он, входя в полутемную переднюю.

— Я доложу! — сказала «Наталка» и скрылась. Шлихтер стер ладонью ухмылку: живут же люди!

Очутившись один на один со своим отображением в большом квадратном зеркале, заметил, что вид у него вполне респектабельный. Теперь тот хорек не нашел бы на его лице тени тюремных решеток.

— Евгений Поликарпович просят, — объявила горничная, широко распахивая дверь в зал.

В этой роскошной гостиной с огромными окнами бемского стекла между натуральными карликовыми пальмами были разбросаны как бы в беспорядке глубокие кресла в чехлах из японской ткани с тисненными на ней цветущей сакурой и Фудзиямой. Хозяин встретил пришедшего на пороге с распростертыми объятиями. Он выпалил целую обойму шаблонных приветствий, стараясь зачем-то подчеркнуть свою любезность.

— Разрешите ограничиться общим поклоном, чтобы не прерывать вашей беседы, — промолвил Шлихтер, кланяясь.

— Конечно, конечно, — протянул Евгений Поликарпович. — Представлять вас нужды нет. Мы и так о вас премного наслышаны. Тем более что вы уже заочно кооптированы в члены комитета. — Шлихтер укоризненно взглянул на Вакара. Тот кивнул головой и растянул в добродушной улыбке полные губы. — А с остальными вы познакомитесь, так сказать, в порядке ведения…

Либеральные деятели, к которым, несомненно, принадлежал и хозяин квартиры любезнейший Евгений Поликарпович, чтобы прослыть шагающими в ногу со временем, охотно предоставляли свои квартиры для политических собраний, явок, почтовых получений из-за рубежа и даже ночлега для нелегальных и беспаспортных лиц.

Вакар с вечера очень точно набросал словесные портреты членов Киевского комитета РСДРП, поэтому нетрудно было разобраться, кто есть кто. Вот седой как лунь и ссутуленный годами, но с юношески ясными глазами Дед — Добров, он же Френкель Яков Григорьевич, бывший народоволец. Процветающий, молодой, но уже совершенно лысый — это, несомненно, присяжный поверенный Сергей Захарович Дижур. Сын богатейшего коммерсанта, он располагал крупными связями и легко добывал средства на партийные нужды. Длиннобородый профессор с замысловатой польской фамилией, которую Шлихтер не запомнил, и мрачный, неразговорчивый Иосиф Исув, недавно приехавший из Екатеринослава, с лицом сухим, как папирус, и желтым, будто у него разлилась желчь. Несколько незнакомых — этот могучий, с усами, как у Тараса Бульбы. Самый молодой с острыми усиками и мушкетерской бородкой, одет изысканно, костюм заграничного кроя. Некто очень высокий, неправдоподобно худой, с нервным, болезненным лицом, украшенным пышной рыжей бородой. Читая газету, он почему-то комкал ее, и она выходила из его рук как изжеванная. Он, по-видимому, был чем-то раздражен и время от времени издавал какие-то нечленораздельные звуки. Приход Шлихтера его не заинтересовал. Он даже не повернул в его сторону головы.

— Насколько мне известно, Александр Григорьевич, — начал профессор, поглаживая худыми пальцами бороду-лопату, — вы имели печальную необходимость отбывать длительный срок тюремного заключения с последующей ссылкой. Не могли бы вы поведать нам, кого из киевлян или вообще украинцев и поляков встречали на скорбных стезях сих?

Как бывший узник, Шлихтер с повышенной чувствительностью воспринимал всякое проявление сочувствия к людям, вырванным на многие годы, а то и навсегда из жизни.

— Из всех, кого я там знал, больше всего меня поразил Федосеев, — ответил он велеречивому профессору.

Присутствующие переглянулись, пожали в недоумении плечами.

— Не вем, — ответил по-польски профессор. — Не знаю.

— О женщинах, женщинах скажите! — рванулся к Шлихтеру сразу весь напрягшийся и изменившийся в лице щеголь, носивший от рождения самую обыкновенную фамилию Басовский.

— Есть в Сибири такая маленькая золотоносная речушка Кара. На берегах ее разместилась страшная каторжная тюрьма, — ответил Александр. — Начальник — садист, который не может допустить, чтобы остался хотя бы один не выпоротый розгами арестант. Одна юная социал-демократка, тоненькая как былинка курсистка выразила ему гневный протест. Палач приказал наказать ее розгами. Врач заявил, что девушка не перенесет, так как легкие ее тронуты тюремной сыростью. Но девушка кричала: «Нет, пусть выпорет! Мы должны показать палачам, что и это можем выдержать!»

— Вы видели ее? — спросил, весь дрожа, Басовский.

— Она догорала на наших глазах, — вспомнил Александр встречу с ней в Самаре.

— А как, как ее зовут? Не Аня? — воскликнул молодой человек, глядя чуть ли не с мольбой.

— Нет. А кто такая Аня?

— Аня — это Аня! — пробормотал Басовский.

Разговор был начат. На Шлихтера со всех сторон посыпались вопросы: а не видел ли он «там» того-то? А как себя чувствует «там» тот-то? Перемещение арестантов было огромно, пути их перекрещивались, и получалось так, будто все знают все обо всех. Шлихтер оказался Вергилием, поднявшимся из мира теней. За несколько минут были разрушены незримые перегородки, которые существуют между незнакомыми людьми, отброшены условности, чопорность и самомнение, и Александр как бы превратился в давнего и доброго знакомого. Только нервный субъект, мявший газеты, не задавал никаких вопросов, Розанов, он же Мартын, он же Попов, один из столпов «Южного рабочего», сидел насупившись, изредка бросая на Шлихтера неодобрительные взгляды из-под рысьих с кисточкой бровей, наматывая на пятерню огненно-рыжую, косматую бороду.

— Милейший Александр Григорьевич, — сказал Сергей Дижур, поглаживая лысое темя. — Прошу учесть, что у наших стен нет ушей. Люди, которых вы созерцаете, до последней капли крови преданны революции. Нам не терпится услышать, чем живут наши братья по движению на матушке-Волге. Так что, прошу, говорите…

— С готовностью! — ответил Александр.

— Какова цель вашего приезда и почему именно в Киев? — спросил скрипучим голосом Розанов.

— Я приехал по заданию самарской организации «Искры», чтобы хоть в малейшей степени заполнить брешь, которую образовали в ваших рядах жандармы. Вы удовлетворены?

— Наивно! — пробурчал Розанов. — А известно ли вам, господин хороший, что в апреле прошлого года по! делу «Искры» было арестовано в Киеве сто пять человек? Неужто вы всерьез думаете, что ваш приезд восполнит столь внушительные потери? Я уверен, что здесь другая подоплека!

Все зашумели. Твердость, с которой выступал Розанов, создавала впечатление, что он что-то знает, но до поры до времени не обнародует. Это заставило присутствующих насторожиться. Некурящий Шлихтер, развеяв руками сигарный дым, заговорил, глядя в упор на оппонента:

— Вы думаете, что у меня есть какие-то тайные цели?

— Именно.

— Хотелось бы знать, какие, потому что я таковых не имею!

— Расскажите нам о самарском Цека! Тогда многое прояснится.

— Извольте. Неудовольствие этого желчного господина вызывается непониманием роли газеты «Искра».

— Прошу выбирать корректные выражения, — насупился Розанов.

— Когда речь идет о политической чистоте наших взглядов, не следует надевать на слова белые перчатки! — парировал Шлихтер.

— Правильно! — воскликнул радостно Басовский. — К чертям собачьим реверансы и шарканье ножкой. Руби с плеча!

— Сразу видно, у кого вы учились, — сказал хозяин дома. — У Ленина. Вот уж не стесняется в выражениях…

— Неплохая, скажу вам, школа! — заметил Вакар.

— Так вот, о Самаре… — начал Шлихтер и задумался…Город Самара стоит на бойком месте. Он всходит, как на дрожжах, на головокружительных спекуляциях хлебом, лесом, лошадьми, шерстью, салом. Недаром его называют «Российским Чикаго». Но есть у него еще одна особенность. Самара — как бы перевалка из глубины сибирских руд, из ссылки, поселений и каторги к столицам и университетским городам. Плотность ссыльного населения тут огромна. Получался парадокс: охранка старалась изолировать революционеров друг от друга и сама же группировала их, в частности, в Самаре, содействуя сплочению демократических сил.

Прежде чем зайти в гостиницу, чтобы обеспечить себе ночлег, чета Шлихтеров вынуждена была явиться для регистрации в полицию. Ведь срок их ссылки продолжался. Им категорически запретили работать где бы то ни было. Евгения пытается давать домашние уроки. Александр ищет счастья в газетах, хотя, как шутил в ту пору Горький, «пост литератора обеспечивает голодную смерть не хуже и не менее, чем всякий другой пост».

Шлихтер знакомится с Максимом Горьким, который заведовал беллетристическим отделом в «Самарской газете». Но вряд ли поднадзорный смог напечатать много статей ссыльного автора. Красный карандаш цензора свирепствовал вовсю, и сам Горький писал: «В красных рубцах лежали передо мной гранки, и мне казалось, что это их до крови высекли».

Александр передал фактическому редактору газеты «Самарский вестник» Маслову крохотный очерк Федосеева. Это было единственное произведение его ссыльного Друга, увидевшее свет под названием «Историческая справка». Там же были напечатаны и небольшие статьи Шлихтера о процессах, происходящих в пореформенном селе.

Только через два года, в марте 1897-го, департамент полиции дал указание: «в случае одобрительного поведения» принять Александра и Евгению Шлихтеров на канцелярскую работу по статистике в Самарскую губернскую земскую управу, но без права разъездов по губернии. Впервые многострадальная чета получает постоянный заработок.

Вокруг редакции «Самарского вестника» группировались марксисты. Среди них Санин. Циммерман-Гвоздев. Они вели подпольные кружки. И Шлихтеру легко было включиться в работу местной социал-демократической группы. Он пришелся ко двору. Не часто встречаются такие эрудированные, темпераментные и тонкие полемисты. Ему выпало на долю вести жестокую борьбу с народниками, экономистами и струвистами, даже с «бабушкой» Брешко-Брешковской и Натансоном, будущими лидерами эсеров.

Вместе с Евгенией вступает он в подпольный кружок. Он, Мария Берцинская (Эссен) и Алексей Санин на одном из мелких золотых приисков за Уфой создают подпольную типографию. Шрифт и краска были выкрадены из самарской типографии одним товарищем — наборщиком. Перевезла их на прииск Евгения. В этой типографии был напечатан сборник «Пролетарская борьба».

С жадностью набрасывается Шлихтер на изучение материалов обследований сел. В 1899 году он уже заведует статистико-экономическим отделом Самарского земства. Его работы привлекают внимание. И через год ему разрешен разъезд по губернии.

В это время выходит написанная Лениным в ссылке книга «Развитие капитализма в России». Она стала для Шлихтера откровением. Казалось, что Владимир Ильич специально для него с удивительной ясностью отвечает на те вопросы, над разрешением которых он и бился.

Именно под влиянием этого выдающегося труда Ленина он организует экспедиционные работы по изучению самарского села. Проводит обследование типичных крестьянских хозяйств. Данные этого обследования положены в основу написанных им статей и книг.

А в Самару прибывают все новые ссыльные или революционеры, уже отбывшие срок наказания в Сибири. Приезжают люди, лично знакомые с Владимиром Ильичей. И образ Ленина складывается в представлении Шлихтера постепенно, из отрывочных сведений, мозаично. В Самаре еще оставались участники организованного Ульяновым первого кружка марксистов. Приехал Фридрих Вильгельмович Ленгник (Курц). С ним Ильич находился в ссылке в Минусинском округе. Изучая философию, они вели обширную переписку по теоретическим вопросам. Большой радостью для Шлихтера стал приезд Глеба Максимилиановича Кржижановского, друга Ленина по Петербургскому «Союзу борьбы за освобождение рабочего класса» и по сибирской ссылке, где они жили почти рядом. Уже тогда считали они Ильича, или Старика, как его называли в подполье, вождем, главным идеологом революции.

«Искра» осветила Шлихтеру путь практической борьбы. Принес идею «Искры» в Самару Кржижановский. Ведь ему первому в глухой тайге на охоте Ильич высказал мысль о создании газеты, которая явится главным средством идейного и организационного сплочения всех кружков, союзов и комитетов в единую партию социал-демократии.

— В январе 1901 года дошел до нас первый номер «Искры», — продолжил свой рассказ Шлихтер, обводя взглядом присутствующих. — Хотя он был датирован декабрем 1900 года.

— Вот здесь, пожалуйста, подробней, — сказал Розанов. — Хотелось бы знать корни ваших заблуждений!

— Так вот, — спокойно продолжал Шлихтер. — По предложению Ленина редакция газеты «Искра» решила создать в Самаре центр для распространения нелегальной литературы. И первыми агентами «Искры» здесь стали Зинаида и Глеб Кржижановские. Глеб — красивый молодой человек с тонкими чертами лица и живыми выразительными глазами. Его жена Зина Невзорова — очаровательная женщина, подпольная кличка Булочка. Вскоре им удалось сколотить в Самаре сильную искровскую группу. В нее вошел и я с женой. Поначалу у нас была ограниченная задача: мы держали явочную квартиру, через которую прошли десятки транзитных революционеров и беглецов из мест заключения. Кроме того, у нас хранилась подпольная литература.

— Ну а как там Карл Маркс? — спросил Френкель.

— Он вам, между прочим, кланяется, — ответил Шлихтер и пояснил удивленным слушателям: — Василий Петрович Арцыбушев имеет эту кличку за то, что носит огромную шевелюру. Он выучил наизусть первый том «Капитала» и больше, кажется, ничего не читал.

Были в этой группе Саммер и Кранихфельд. Отличным агентом «Искры» стала младшая сестра Владимира Ильича, Мария Ульянова, — энергичная, с чуть косолапой мужской походкой, за что и прозвали Медведиком. Тут же я познакомился с братом Ленина Дмитрием Ильичей. Самара стала мощным общерусским искровским центром в России.

Это были дни, заполненные вдохновенной работой. Установлены связи, со всеми поволжскими социал-демократами. С искровскими типографиями, особенно дружеская — с бакинской подпольной типографией «Ниной». Через руки самарцев проходили пуды подпольной литературы. И не осталось ни одного социал-демократического комитета, где бы не было этих тоненьких, из папиросной бумаги листов «Искры». Она настойчиво доказывала необходимость самостоятельности пролетариата в грядущей русской революции!

— Здесь мы с вами можем поспорить! — буркнул Розанов. А Исув выразительно кашлянул в ладошку.

— Мне не повезло, — невозмутимо продолжал Александр. — В середине 1901 года самарская охранка напала на горячий след. На одном из нелегальных собраний студентов, приехавших домой на каникулы, я старался вовлечь молодежь в ряды социал-демократов. В ту же ночь у меня произвели обыск. Хотя, кроме статистических таблиц, в которых сам черт ногу сломает, ничего не нашли, меня арестовывают. Арестовали и жену с грудным ребенком на руках! Полтора месяца провел в самарских «Крестах». Сидя в одиночке, штудировал юриспруденцию, чтобы умело защищаться. Дело у следователя не склеилось. И ему пришлось освободить меня «за отсутствием улик». А ведь улики были!

— Говорите о главном, — сердился Розанов,

— В Самаре собралось много сильнейших социал-демократов, не находящих себе применения. Город непромышленный. Рабочих маловато. Да и связей с ними не было.

— Вы о самозванстве расскажите! — не унимался Розанов.

— Пожалуйста, — спокойно ответил Шлихтер. — Было устроено пленарное совещание, на котором решено взять в свои руки инициативу внутренней, российской организации «Искры». Состоялось оно за городом, на квартире Кржижановского. Решили избрать Центральный Комитет, с постоянным местопребыванием нескольких членов в Самаре.

— И он еще смеет утверждать, что это не самозванство! — закипел Розанов. — Так это же каждый сверчок может назвать Центральным Комитетом свой шесток!

— Подождите, Мартын, пусть человек выговорится! — заметил сухо Исув.

— Секретарями ЦК были избраны Зинаида Павловна и Мария Ильинична. Все нити организации должны сосредоточиться в руках Кржижановского, который оставался в Самаре. Разъездные агенты направляются во все основные области страны. Сюда, в Киев, — Ленгник.

— Что-то мы его здесь не видим! — бросил хозяин дома.

— Это и не обязательно! — подчеркнул Вакар.

— Самозванец на самозванце сидит и самозванцем погоняет! — раскипятился Розанов.

Дед — Френкель раскатисто расхохотался, прикрывая сухонькой ладошкой беззубый рот:

— Ох и учудили!

— ЦК был создан. В него вошли шестнадцать человек, — продолжал Шлихтер.

— Чепуха! — воскликнул Исув с силой. — В каждом городе свой Центральный Комитет? Вы понимаете, что творится? На этом основании можно и наше сегодняшнее заседание именовать как угодно… конференция… съезд… вече! — Он засмеялся и сразу закашлялся.

— Конечно, может, все это было довольно скороспело и наивно, но нам казалось необходимым начать имение) с этого. И я счастлив, что принимал участие в образовании ядра, вокруг которого можно было бы легко и быстро сгруппировать единомышленников.

— Какой-то объединяющий центр в России был необходим! — пояснил Владимир Вакар, он же Правдин.

— Так позвольте все-таки полюбопытствовать, милостивый государь, — обратился к Шлихтеру бородатый профессор. — В каком, так сказать, амплуа вы к нам прибыли? В качестве агента «Искры» или члена мифического Цека, чтобы поучить нас, жалких провинциалов, уму-разуму?

— Я не член Цека, — ответил Шлихтер. — Я хочу помочь вам наладить транспорт «Искры», ее распространение и корреспондирование в нее. Без рабочих корреспонденции газета и суха и мертва!

— Но почему именно Самара, город, о котором мы знаем, что там Волга, бурлаки и пиво! — хлопнул себя по лбу Розанов. — Почему не Царевококошайск или не Темирханшура?

— Потому что вы не удосужились проделать это в Киеве, — вырвалось у Шлихтера, хотя он не был намерен обострять конфликт.

— Не в бровь, а в глаз! — воскликнул Басовский и захохотал. — Потому что тут разговоры разговаривают!

— Почему же вы, молодой человек, так издевательски относитесь к нашим разговорам? — спросил Дюкур с видимым старанием не сорваться.

— Меня спрашивают там: что делают наши люди в России? И я отвечаю: разговаривают. А когда же они начнут дело делать?

Вдруг все заговорили сразу.

— Вы все пытаетесь подкалывать, подшучивать. А что, собственно говоря, представляете вы сами и кого, в частности? — осек молодого щеголя Исув.

— Не будет ли это нарушением конспирации? — спросил хозяин, обводя многозначительным взглядом гостей. — Маска, маска, кто ты?

Глаза молодого быстро замигали и губы задрожали прямо-таки по-детски.

— Я человек «оттуда»! — сказал он. — И зачастую сам не знаю, кто я. Это вас устраивает?

— Вполне, — примирительно прогудел усач.

— Нам не нужна ваша визитная карточка, если вы уж такой секретный, но ваше кредо надо бы осознать! — заявил профессор.

— А у меня нет никакого кредо, — ухмыльнулся Басовский. — Я вожу мысли в чемоданах с двойным дном, а не в голове. Одна нога здесь, другая там!

«Курьер «Искры», — догадался Шлихтер, с любопытством рассматривая красивое, как бы с пасхальных открыток лицо. — Значит, бывают и такие, эти невидимки, проникающие сквозь таможенные досмотры, шпионские засады, замки, тюремные решетки и доставляющие свой драгоценный груз. У них множество обличий. Они растворимы в толпе, как соль в воде, и потому неуловимы. И они же погибают безымянными».

И случайно переглянувшись с молодым «д'Артаньяном», чуть не подмигнул ему, как заговорщику. Но это было бы уж чересчур.

— Меня умиляет ваша местническая ограниченность, продолжал ухмыляться Басовский. — Философия родной каланчи. Надо болеть за всю Россию, а не только за свой куток!

— Где они в своих Женевах выкапывают таких типов… — прошипел Исув.

Не могу взять в толк: зачем нам нужны варяги? — спросил Дижур. — Они уже были в Киеве, правда, в древнем, но порядка на Руси не навели.

— Порядка у вас действительно нет, — отрезал Шлихтер. — Поймите вы, уважаемые хуторяне, речь идет об идейном объединении. Для редакции «Искры» сообщение о нашем съезде было большим и радостным событием. Владимир Ильич написал нам в Самару: «Ваш почин страшно нас обрадовал! Ура! Именно так! Шире забирайте! И орудуйте самостоятельнее, инициативнее: вы первые начали так широко, и продолжение будет успешно!»

Все оживленно переглянулись, как бы желая убедиться, какое впечатление произвели эти слова.

— Резонно! — сказал Вакар. — Лиха беда начало! Гость ставит острейшие вопросы организационного строительства нашей партии. Кто-то ведь должен начать? Пусть Самара, Питер или Москва. Лишь бы не топтаться на месте, не превращаться в застойное болото!

Розанов отвернулся и снова начал сердито комкать газету. Он не мог не признать своего поражения, но и откровенно сдаваться не хотел.

— Нам надо твердо заявить о своей позиции: признает ли Киевский комитет «Искру» или нет! — заявил Шлихтер.

— Вам не удастся отмолчаться, товарищ Мартын, — обратился к Розанову Вакар. — Вы видный деятель екатеринославской газеты «Южный рабочий», вам, как говорится, и карты в руки!

— Речь идет о полном слиянии «Южного рабочего» и «Искры», — вяло, будто нехотя начал Розанов, постепенно повышая голос, как бы входя в роль. — У партии может быть только один центральный орган. Первый съезд партии провозгласил таковым «Рабочую газету», но она, увы, была разгромлена. Значит, сейчас возникает дилемма: или «Искра», или «Южный рабочий».

— Ну зачем же так круто? — сказал сотрудник «Киевской газеты» Николай Пономарев. — Может быть и некто третий или обе вместе.

— Речь идет только о полном слиянии обеих газет, — продолжал Розанов, докручивая кисточки рыжих бровей. — Я не могу согласиться с этим мнением, потому что хотя яркое политическое направление «Искры» и импонирует мне, но ее стремление к гегемонии, ее грубая полемика с экономистами группы «Рабочего дела» мне не нравится. Не по душе-с!

— Но ведь никто пока не ставит вопроса о роспуске группы «Южный рабочий», — возразил Вакар. — Она имеет определенные заслуги перед рабочим движением. Речь идет только о газетах.

— Я люблю свой «Южный рабочий», — сказал Владимир Розанов, обводя всех тяжелым взглядом. — Это сейчас самая популярная газета. Она разговаривает с рабочим на понятном ему языке. Она не мудрствует лукаво, забираясь в философские дебри, как «Искра».

— Но кто-то должен освещать наш путь фонарем передовой идеи! — воскликнул Мельницкий, фельетонист газеты «Киевская мысль».

— По статистике в Киеве только восемнадцать процентов грамотных людей, — заметил Пономарев. — Это не значит, что мы не должны выпускать газет или не печатать прокламации,

— Так вы за «Искру» или против? — обратился Вакар к Розанову. — Шолом Алейхем пишет, что любовь, как деньги, — или она есть, или ее нет, Мы ждем от вас однозначного ответа!

— Я не член комитета, — уклонился Розанов. — Я только гость!

— Я тоже только гость, — включился Басовский. — Но на чьей стороне симпатии, я думаю, всем ясно. Я бы не стал таскать через границу целые короба «Искры», рискуя быть подстреленным, если бы тоже ее не любил!

— Надо голосовать, — предложил профессор, взглянув на карманные часы.

— Разрешите перед голосованием… несколько соображений, — поднялся Исув, облизывая тонкие сухие губы. — В нашем комитете все время борются два течения — «рабочедельское» и «искровское». И видимо, слить их не так уж легко. Скорее всего невозможно! Я лично считаю, что поэтапное, стадия за стадией, подведение рабочего класса к политической борьбе вполне закономерно. Сначала закалиться на экономической борьбе. Пока на большее наши рабочие в массе своей не способны!

— Даже при внесении в нее политической бациллы извне! — поддержал его Дижур.

— Так вы же стопроцентный экономист! — воскликнул Вакар. — Экономист чистейшей воды!

— Нет… мутнейшей воды! — нарушил молчание Шлихтер.

Молодой член комитета Андрей Мельницкий с любопытством изучал нового для него человека — Шлихтера. Вдруг он хмыкнул и широко улыбнулся, показав прекрасные зубы.

— Вы, товарищ Шлихтер, приехали к нам, на место исторического Крещения Руси, чтобы сделать нас православными, вернее, правоверными искровцами!

— Узнаю фельетониста! — одобрительно качнул головой Вакар.

Но снова все внимание было обращено на Исува, который, кажется, решил выступить.

— Ни для кого не секрет, — произнес Исув, — что у нас сейчас самый острый конфликт между Киевским комитетом и рабочей частью организации!

Вакар кивнул головой в сторону Шлихтера, как бы желая, чтобы тот вспомнил их недавний разговор в гостинице «Франсуа». Александр понимающе моргнул, внимательно слушая Исува. Профессор почему-то снял очки и окинул всех беспомощным, близоруким взглядом.

— Чем вызван этот конфликт? — продолжал Исув. — Да прежде всего расхождением в отношении к газете «Искра». Рабочие, даже передовые, никак не могут понять, почему мы, руководящая верхушка, все время ссоримся. Они не согласны с приемами, допускаемыми «Искрой» в тактике и полемике. У многих составилось представление, что Ленин ужасный спорщик. Он не скупится на такие термины, как «оппортунизм», «хвостизм», «измена делу революции», «предательство», даже позволяет себе употреблять слово «дурачки»!

— А если кто-то заслуживают такого почетного титула? — не удержался Мельницкий.

Но Исув невозмутимо продолжал:

— Я считаю, что, поскольку мы партия рабочая, подчеркиваю это слово, мы должны поступать так, как решил сейчас рабочий класс. Он, а за ним, значит, и мы, считает преждевременным признавать «Искру» центральным органом. Надо, конечно, ее популяризировать, приучать к ней рабочих, даже помогать им подняться до ее уровня, ну а «Искре» стать более понятной рабочим. А на это потребуется время и еще раз время. Пока же «Южный рабочий» вполне может быть, так сказать, на высоте положения!

— Ах, рабочедельцы! Ах, экономисты! — воскликнул Вакар. — Вы смотрите, какой они придумали хитроумный вольт! Решили угробить «Искру» не мытьем, так катаньем! Сотворили какого-то мифического рабочего по образу и подобию своему и теперь говорят якобы от его имени! Так учтите, господа хорошие, что рабочий класс — это не тень отца Гамлета, которую может вызвать на сцену любой режиссер, а реально существующая огромная сила!

— Он поддерживает лозунг, брошенный рабочим Вильгельмом Либкнехтом: штудирен, пропагандирен, организирен! — сказал Пономарев.

— Мельницкий не так уж неправ, — вмешался Шлихтер. — Да, я приехал сюда затем, чтобы просить или пригласить ваш комитет признать «Искру» без всяких оговорок, дополнений и исключений. Исув говорит, что рабочие, мол, не признают «Искру». А мы знаем, что рабочие киевской социал-демократической организации не признают комитет как таковой. И объявляют его распущенным!

— Рубят под корень! — восхитился Басовский.

— Что же это получается, — недовольно зажмурился Дед — Френкель. — Оба оппонента пользуются одним и тем же аргументом, что якобы только их поддерживает рабочий класс!

— Рабочий оказывается вроде карточного короля с двумя головами: одна голосует за Исува, другая — за Вакара! — пошутил Мельницкий.

— Давайте голосовать, — устало протянул Френкель. — Не будем превращать серьезное дело в говорильню!

— Как насчет кворума? — спросил Дижур. — Отсутствуют два члена комитета: Львов-Рогачевский и Карпов. Налицо семь. Будем или не будем?

— Будем! — сказал Пономарев.

— Как считать Шлихтера: гостем или членом комитета? — не унимался дотошный Дижур.

— Мы же его кооптировали! — напомнил Мельницкий.

— Итак, приступаем. Ваше мнение, Лев Григорьевич? — обратился к Френкелю Дижур.

— Я знаю, что ничего не знаю, — улыбнулся Дед. — Предпочел бы воздержаться.

…Голос Шлихтера оказался решающим: он проголосовал за «Искру».

— Прекрасно! — воскликнул Басовский. — Я на днях буду в Женеве и расскажу об этом в редакции «Искры»!

— Отвратительно! — буркнул Розанов. — Большинство в один голос — это неустойчивое равновесие. Стоит кому-нибудь схватить насморк, и от одного его чихания комитет может разлететься как карточный домик!

— Нам нужно немедленно уведомить партию о нашем решении! — сказал Шлихтер. — Хорошо бы выпустить специальную листовку!

Комитет состоял из «пишущей братии». Мигом было набросано несколько вариантов «Заявления Киевского комитета». Концовка же его звучала так:

«Киевский комитет Российской социал-демократической рабочей партии, признавая «Искру» партийным органом и обязываясь ее всячески поддерживать, приглашает в интересах социал-демократического революционного движения к тому же все комитеты и организации — в единении наша сила!»

— Я недопонимаю! — выкрикнул ни с того ни с сего взъярившийся Тарас Бульба, раздувая густые усы. — Почему мы должны плясать под чужую «Искру», да еще выходящую на русском языке, когда мы, жители юга России, Малороссии, а точнее Украины, хотим иметь свою «Искру», на своем языке, вокруг которой будем создавать нашу собственную социал-демократическую партию? Зачем нам эта централизация? При царе приказывает Питер, а без царя какая-то Самара. Да я ее и знать не хочу!

— Зато сразу видно, маэстро Конопко, что вы сами без царя в голове! — возмутился Вакар. — Местничество, сепаратизм в самом оголенном виде. Сидит, понимаете ли, человек и дальше своего пупа ничего не видит!

— Вы мой пуп не трогайте! — заверещал усач, и многие засмеялись.

— Марьян Андреевич Конопко предъявляет нашей агитации правильное требование, — вмешался Френкель. — Она должна быть понятна простому человеку. Каждый народ обязан иметь революционную газету на своем родном языке. А деньжата где? — Он потер палец о палец. — С таким трудом ставим технику, и как легко она проваливается.

— А недавно типографию выкинули! — негодовал Конопко. И все, кроме Шлихтера, засмеялись.

— Как выкинули? — недоуменно посмотрел на него Александр.

— Это было замечательно! — заблестели глаза у хозяина дома.

— Володя придумал. Что и говорить, фантаст, — сказал Дижур, с симпатией глядя на Вакара.

— Киевский комитет РСДРП, а не я, — пояснил тот, — распорядился запаковать старый, сработанный станок и стертый шрифт в корзину и поставить ее у присутственных мест, возле памятника Богдану Хмельницкому с запискою: «Генералу Новицкому — сдается за ненадобностью». А ведь Василий Дементьевич произвел не одну тысячу обысков в поисках этой типографии. Говорят, жирный кабан чуть богу душу не отдал. Весь затрясся как в родимце и полчаса не мог выговорить ни одного — ха-ха-ха — приличного слова!

Рассказ развеселил всех и как-то разрядил напряженную атмосферу.

— Коллеги! — произнес наконец торжественно Евгений Поликарпович. — В споре рождается истина. Выслушав Александра Григорьевича, я понял, что его место именно в литературной группе нашего комитета. Ее до сих пор возглавлял в единственном числе Владимир Викторович. А сейчас в паре с коллегой Шлихтером они, может быть, добьются выхода нашей киевской «Искры».

— Нет, нет и еще трижды нет! — твердо сказал Шлихтер. — Вы должны помнить, что писала редакция «Искры» по поводу проекта создать нечто вроде Южной организации, в деятельность которой редакция «Искры» не должна вмешиваться. Не ручаюсь за каждое слово, но за смысл в ответе. Она писала: цель Фёклы — что значит «Искры» — не только издавать газету, но при помощи этой газеты создать общерусскую организацию, которая имела бы в виду не интересы того или иного района, а интересы всей русской партии. Можно было бы, идя в фарватере «Искры», издавать «Киевский социал-демократический листок». Но это требует большой технической подготовки!

— Добро! — поддержал Вакар. — Мы это осилим! (Этот листок начал выходить с ноября и был высоко оценен «Искрой» в № 38.)

Когда расходились, многие крепко жали и трясли руку Шлихтера, выражая свою симпатию. Даже скептик Розанов покровительственно похлопал его по плечу.

— Цицеронисты, но горячи до безрассудства, — сказал он. — Голова у вас министерская, а характер мальчишки-забияки. Не долго вам гулять на воле, поверьте мне.

Шлихтер многозначительно промолчал.

— Как вы себя чувствуете, Сашко? — спросил, подавая ему шляпу, Вакар.

— Отвратительно.

— Что так?

— Я не нашел здесь самого главного человека — рабочего! Ни одного рабочего в комитете рабочей партии. Веселенького мало… Разве это могильщики капитализма? Это псаломщики, которые будут кадить ладаном и бормотать капитализму: «Аллилуйя!»

«Наталка Полтавка» вывела Шлихтера на черный ход.

— Приходите еще, — густо покраснела она. — Вы так красиво балакаете по-полтавски…

Александр понял, что в азарте он переходил на украинский язык. И ему стало тепло на сердце. Нет, не забывается родная «мова»!


«Золотая моя Женюточка!

Ура! Ура! Получена телеграмма. В ней указывается, что «со стороны Департамента полиции против принятия Шлихтера на службу железной дороги препятствий не встречается». Пройдет серия каких-то нестрашных формальностей, и я — опять ура! ура! — буду принят на службу в Управление Юго-Западных железных дорог. Я счастлив безмерно, ты ведь знаешь, что я никогда и никому не хочу быть обузой.

Готовься в путь-дорогу, и, как только я прочту приказ о моем зачислении в ряды чернильных душ железнодорожного ведомства, я тебе отобью телеграмму, и лети ко мне на всех парах, не теряя ни минутки, потому что я безумно соскучился по тебе и по Сереже и Теме. В Киеве им будет хорошо. Цены здесь ниже, чем в Самаре. Днепр по-гоголевски чуден. Солнце — по-украински гостеприимно и ласково. С каким наслаждением я здесь разговаривал с нашими селянами, я просто упивался, слушал мелодичную родную речь. Бедные, темные люди в смушковых шапках и коричневых свитках. Никак не прорастут на этой благословенной земле для них ни свобода, ни счастье. Вспоминаются юношеские мои мечтания — пойти в народ. Но все это не то и не так, как теперь вижу я!

Мне так приятно разговаривать с тобой, что я никак не могу закончить свое послание. Завтра поеду на родину, в Лубны, может, подберу хорошую няньку на первое время. Желательно певучую, пусть и детей наших учит раздольным украинским песням, которые я так люблю. И пусть сыновья впитывают их красоту!

О, как я заговорил витиевато! Отними у меня перо и бумагу, иначе я изойду словами любви и счастья, что у меня есть ты, единственная и самая золотая на свете. Поцелуй детей. Твой Сашко!

Да, забыл сказать… нет, довольно! Ставлю точку. Пиши скорей по адресу…»

И только опустив письмо в почтовый ящик и отойдя шагов на сто, Шлихтер вдруг спохватился: а не наболтал ли он в письме лишнего? Не прицепятся ли самарские жандармские перлюстраторы к тексту? Он даже вернулся к почтовому ящику и заглянул в его щель. Казалось, что ящик ему лукаво улыбнулся.


После долгой разлуки Шлихтеры переживали радостные дни.

Они чувствовали себя в Киеве новоселами. Не могли досыта налюбоваться городом. Осенний наряд делал его еще праздничней. И если в Берне Евгения была гидом для Александра, то здесь он торопился показать ей самое интересное.

Их привлекали и тысячелетние фрески Софийского собора, и таинственный мрак Печерских пещер с их мощами и монахами, напоминающими летучих мышей, и клокочущий жизнью многоголосый Подол. И если Евгения восторгалась особняками аристократических кварталов, то Александра больше привлекали проходные дворы. Он их вызубрил назубок. Авось пригодятся!

Как-то на прогулке, взглянув на свои часы-луковину, Александр сказал:

— Мне надо торопиться!

— Опять? — вскинула густые брови Евгения.

— Назвался груздем — полезай в кузов!

Ему предстояло ехать на открытие рабочего кружка где-то на окраине.

Расстались они на остановке конки. Евгения смотрела на мужа так, будто видела его в последний раз, и Шлихтер рассмеялся.

— Чудачка! — сказал он, погладив ее руку. — Волков бояться — в лес не ходить! — И вскочил на площадку конки.

Пока пара мохноногих саврасых меринов понуро тащила тарахтевшую конку, Александр размышлял о том, что каждое посещение подпольных занятий могло окончиться в камере Лукьяновской тюрьмы, но он убедился, что, чем ближе подходил к опасному месту, тем спокойней и сосредоточенней становился.

Шлихтеру приходилось выступать на разных конспиративных собраниях. Студенты и интеллигенция обычно как будто для вечеринок нанимали пустующие помещения. Там веселились, пели и танцевали для отвода глаз, в то время как в отдельной комнате выступал приезжий агитатор или кто-нибудь из членов кружка читал реферат. Летом встречи с рабочими обычно проводились в окрестных лесах: Святошинском, Голосеевской роще, Пуще-Водице, Конче-Заспе или на Днепре. Подпольщики съезжались на лодках, пришвартовывали суденышки одно к другому, и образовывался покачивающийся на волнах живой конференц-зал. Метод был расшифрован, и по реке как оглашенные носились вельботы жандармерии, разгоняющие все сколько-нибудь похожее на скопление лодок.

Сегодня большое собрание было устроено Дмитрием Никитичем Неточаевым, сподвижником земляка-полтавца Анатолия Васильевича Луначарского, у себя на квартире, в Кучменском яру на Соломенке. Раньше в этом ветхом, но просторном доме регулярно проходили заседания первого киевского стачечного комитета рабочих, руководимого Ювеналием Дмитриевичем Мельниковым. После его ареста квартира использовалась для подпольных сходок.

Дмитрий Никитич был идеальным хозяином конспиративной квартиры хотя бы потому, что он мог за целый вечер не сказать ни единого слова. Небрежно подстриженный, как говорится, «под горшок», в черной косоворотке и нанковых брюках, заправленных в нечищеные юфтовые сапоги, он напоминал деревенского парня, за что и получил кличку Митрий или Дядя Митяй.

Шлихтер увидел его стоящим у ворот и с безразличным видом лузгающим семечки — условный знак, что все в порядке.

— Хлопцы заждались, — буркнул Митяй недовольно. Пожилые женщины в клубах пара стирали белье около огромного котла. Шлихтер кашлянул, чтобы дать о себе знать.

— Сюда! — донесся низкий женский голос, и его втолкнули в невидимую дверь. Вместе с клубом пара он очутился в просторной комнате, полутемной от задернутых белых штор. Посреди стоял широкий стол и длинные грубой работы скамейки. Вдоль стен, как в ночлежке, располагались железные койки, прикрытые одеялами, сшитыми из сотен разноцветных лоскутков. На скамейках, койках, тюках с бельем и просто на корточках сидело человек двадцать рабочих, не успевших переодеться «в чистое». Были и женщины: одна полная, страдающая одышкой, и две девушки, худые, почти бестелесные, с бледными прозрачными лицами, на которых казались огромными их карие печальные глаза.

Загрузка...