Часть третья ШАПКА МОНОМАХА



Мчи роковой дорогой бег свой рьяный.

Пускай хрустит костяк, плоть страждет,

брызжет кровь.

Лети, ярясь, борясь, зализывая раны,

Скользя, и падая, и поднимаясь вновь.

Э. Верхарн


Князь Всеволод — самый младший из сыновей Ярослава Мудрого — был уже немолод, когда сел на вожделенный киевский стол своего отца. Но странное дело! — не стал он от этого счастливым. Все напоминало ему о зыбкости его власти. Отовсюду ловил на себе враждебные, откровенно или украдкой брошенные взгляды. Душа его не ликовала, наоборот — он оказался в сетях сомнений и невесёлых раздумий. От этого в деяниях его не было державной твёрдости, ко всему он чувствовал недоверие, а оно-то и убивало в нём человечность.

Не доверял отцу митрополиту Иоанну; не верил своей супруге-грекине Марии Мономаховой; не верил отрокам-челядинам, сновавшим по княжьему двору... Спал и видел брата своего старшего — Изяслава, который сидел ещё в Кракове и наверняка что-то замышлял против него.

Всеволод Ярославин закрывался в своей ложнице с книгами. Греческими и латинскими, сарацинскими, аглицкими, фразскими. Среди них отдыхала его измученная душа.

Дела же княжеские не клеились. Весной сбежал из-под его руки старший сын Святослава Черниговского — Олег[120]. Подался в Тмутаракань. Кто-то в Новгородской земле убил второго Святославича — Глеба. Тень убийцы упала на него. А старший сын его соперника Изяслава — Святополк — сел в Новгороде...

Новгород... Оттуда, издавна так уж повелось, князья садились на киевский стол.

Из заросских степей пришла весть о крещении хана Осеня: зашевелились половецкие вежи[121], орды степняков собираются двинуться на Русь... И в этот час из Польши пошёл с лядскими ратями и волынскими дружинами меньших князей князь Изяслав. Войной пошёл на Всеволода, брата своего.

Всеволод метался в отчаянии от своего бессилия, от того, что не на кого было опереться, чтобы удержаться в стольном Киеве.

Византия? Ромейские императоры? Там кутерьма и мятежи вельмож, нашествие турок-сельджуков, бунты в провинциях, бесконечная смена императоров... Польские князья — на стороне своего родственника Изяслава и Гертруды. Император Генрих IV повержен Папой Григорием и отлучён от Церкви; Папа Григорий VII борется с антипапой Климентием III. Английский король Гарольд, сват Всеволода, разбит Вильгельмом Завоевателем и его норманнами при Гастингсе, потерял корону и свои владения на Британских островах. Одно только и осталось от него — дочь Гита, невестка Всеволодова, жена его старшего сына Владимира...

Мир вокруг бурлил, истекал кровью. И в том мире Всеволод Ярославич был совершенно одинок.

Что должен предпринять? Куда бежать? От кого защищать вотчину свою — от Изяслава, брата, или от кочевников?

Бросил взгляд на маленький столик под иконами. Кручёная ножка его внизу распластана четырьмя виноградными листьями, вырезанными из красного дерева. Сверху яйцеобразный круг из белого мрамора. Подарок ромеев. На этом столике лежит царская шапка бывшего императора Византии Константина Мономаха. Сказал, когда увозил в жёны его дочь Марию: «Сия шапка тебе принесёт царскую власть». Вот... он — киевский князь. Получил высшую власть на Русской земле. Но как тяжело на душе!

Раскрыл дверь в сенцы, кликнул слугу. Быстроглазый белобрысый паренёк вырос в двери.

— Позови моего сына, князя Владимира.

Тот неслышно исчез за дверью.

Всеволод размышлял: пошлёт Владимира в поле, а сам с дружиной встанет против Изяслава.

Кареглазый черноусый юноша, сажень в плечах, бросив взгляд на отца-князя, сразу изменился в лице.

— Половцы?

Всеволод утвердительно кивнул головой.

— Дозволь, отче, дать тебе совет, — в глазах его вспыхнул огонь.

Всеволод стиснул зубы. Его сын желает поучать отца? Не рано ли? Но промолчал. Однако Владимир уже сник и вяло бросил:

— Послать бы к поганым половцам попов-крестителей. Верой и крестом пусть бы угомонили язычников.

— Не примут ведь, перебьют.

— Почему же? Хан Осень, видишь сам, крестился и челядь свою крестил.

— Что из того? Христианином не стал. Кочует по степи. Сейчас иное нужно. Разослать биричей по всем землям, кликать на рать.

— Согласен.

Всеволод поднялся, подошёл к мраморному столику. Шапка Мономаха, богатый и почётный дар, будто излучала силу и могущество вселенской Византийской державы. Символ власти. Удержит ли он её? Или, возможно, перехватит её сын Владимир? Вот он какой уверенный, пылкий, цепкий во всяком деле...

Взглянул зорко из-под бровей на Владимира. Тот понял отцовские мысли. Жаль стало ему отца. И обидно за него. Уж если не верить родному сыну, то кому же тогда верить на этом свете?..

Всеволод направился в ложницу.

Грузный, медлительный в движениях, он страдал от того, что на его век досталось очень мало отцовской славы и чести. А своим мечом и мудростью не умел их добыть. И не умел их сохранить, когда слава и честь неожиданно сами свалились ему с неба.

Всеволод подошёл к раскрытому окну. И вдруг с удивлением отступил. К высокому крыльцу его палат с непокрытыми седыми головами приближались два босоногих монаха. Во власяницах, с высокими сучковатыми посохами. Приближались медленно, ступали твёрдо, уверенно.

Так могли держать себя только печерские отшельники, независимые от соблазна света и от силы чьей-либо власти. Монахи княжеских монастырей были иными: ходили в добрых рясах из византийских вольниц, пожалованных князьями, на ногах — сапоги или же постолы[122], спины согбенные, взгляды предупредительны, уста готовы в любое мгновенье возносить того, кто щедро одаривает за похвальбу.

Монахи вошли в княжескую гридницу, где ещё находился молодой князь Владимир. Не поклонились ему, стали перед Всеволодом, вышедшим им навстречу, строго посмотрели ему в глаза. Всеволод ожидающе изучал их взглядом, удивлялся, как оба старца похожи между собою. Одинаковые власяницы, белые бороды, белые волосы до плеч. Только и разницы, что один был выше ростом и имел большие, детски голубые глаза, а другой был с виду древнее, и глаза его совсем бесцветные, потусторонние.

— Именем Бога, князь Всеволод, именем твоего отца и всей Русской земли... — выступил вперёд древний старец. В сильном и низком голосе его не было ни капли старческой утомлённости или бессилия. — Просим же, Ярославичу: возьми дружину свою и поди к брату своему старейшему Изяславу и сотвори мир. И да сядет Изяслав по закону в отчине и дедовщине своей. Яко завещал сие отец ваш — Ярослав. А я, раб Божий Никон, сию заповедь моего повелителя и мудрого державца дал обет Богу и покойному Ярославу — чадам его напоминать денно и нощно. Законом нужно крепить землю Русскую и выводить коромолу меж братьями-князьями.

Ясными очами взглянул Никон на наследника своего повелителя Ярослава Мудрого. Ни крупным телом, ни слабым духом, ни тихим голосом не напоминал Всеволод своего отца.

— Но ведь кияне меня позвали вечем.

— А ты знай свой удел и закон, отец ваш разделил Русскую землю, дабы каждый был сыт и не посягал на брата от голодной зависти. А Киев — над всеми землями глава, всем городам русским — матерь. И в нём сидеть старшему колену Ярославовому, — горячо произнёс Никон.

— Почему старшему? Почему не мудрейшему? — подал свой голос Владимир.

Всеволод удовлетворённо закивал головой. Да-да, почему не более мудрому должно принадлежать старшинство в Русской земле? Вот он, Всеволод, любимый сын отца Ярослава, знает пять языков. Не ездил в далёкие края, дома сидя изучил чужие словеса и в мудрые книги погружен. Разве не ему быть самодержцем в Русской земле? Разве не способен он поддерживать тот светильник знаний, который зажёг ещё дед его Владимир Креститель? Вот нынче он, Всеволод, «Правду русскую» пересмотрел. Велел новые статьи вписать в неё, по которым живёт народ русский. И этим будет прославлено имя его... Изяслав же к книгам равнодушен. Хотя и рисуется своей образованностью. И воин никуда не годный. Всегда чужими себя подпирает. Почему же тогда этому слабому человеку должно принадлежать старшинство в земле Русской?

— А потому, видимо, чтоб не было пагубной коромолы меж князьями. Старший ведь, какой ни есть, меньшим как отец. И жаловать его нужно, как отца родного. Ведь мудрым каждый себя считает. Но кто мудрее — одному Богу ведомо. Наибольшая же мудрость человека — не переступать закон и свято беречь заповеди.

Всеволод ухмыльнулся, глазами показал на мраморный столик.

— А я имею благословенье от византийского царя и Византийской Церкви. И я не погрешил перед Богом, пред боярами, которые меня своей волей позвали сюда. Вече меня позвало! По закону.

— Вече! — неистово сверкнул глазами молчавший доселе монах. — Это гречины-митрополиты подговорили гражан. Это их наветы!

Всеволод дёрнулся лицом, гневно крикнул:

— Не отдам стола! На том стою. Воля киян и есть воля Божья.

Никон угрожающе поднял посох:

— Не имети тебе благословения от Бога! И от нас... — Оба монаха решительно пошли к двери.

Когда же за монахами захлопнулась дверь, Всеволод, обессиленный, упал на мягкое ложе.

— Зря, отец, с ними вот так... возносливо. С братией печерской нужно быть осторожнее. Впишут в пергамены твои слова — вовек останешься в памяти людской коромольником.

— Разгоню я это гнездо осиное в тех пещерах. — На крутых, скуластых щеках Всеволода появились бурые пятна досады.

— Печерская обитель никому ведь не подвластна, отец. Раньше только Ярославу Мудрому подчинялась. Но нынче с нею нам нужно жить в мире. Вот и князь Святослав был с ней в мире, и другие князья.

— Обойдёмся без этих нечистых монахов. За нами — митрополит Иоанн. За нами — княжеские монастыри. А ты зови-ка свою дружину. Пойдёшь на росское пограничье. Задержишь вежи половецкие. Я же стану супротив Изяслава. Если Бог поможет — удержим стол киевский. А теперь — скачи по градам и весям. Рать великая нужна нам. Рать!..


Через день молодой князь Владимир Всеволодович с небольшой своей дружиною выехал за Золотые ворота Киева. У Лыбеди повернули в полуденную сторону и хорошо наезженной дорогой двинулись на юг. Зелёные дубравы и густые рощи манили к себе. Но всадники не сворачивали на обочину, пока лошади не притомились. Стали на отдых, когда солнце бросило длинные тени в сторону и когда пьянящий дух свежей зелени ударил в лицо.

Весеннее предвечерье тревожило терпкими волнующими запахами. Но Владимир не давал себе воли расслабиться.

Один за другим от стана по узким дорогам, бежавшим к небольшим селеньицам, разъезжались княжьи биричи и тиуны. Там они должны отобрать самых сильных, ловких и сноровистых мужиков для княжеской рати...

Остальная часть дружины, отдохнув, двинулась в путь и уже вечером вступила в княжеский град Васильков. В прозрачном небе прорезался золоторогий месяц. А узкими улочками Василькова уже плыли густые пахучие сумерки. Со дворов несло свежим навозом, парным молоком, дразнящим духом свежеиспечённого хлеба. Лениво лаяли псы. Из-за оград слышалось призывное мычание коров, краткое сытое блеяние овец, повизгивание кабанов.

Лишь вокруг княжьего терема стояла давящая тишина. Высокий деревянный дом с двумя башнями по краям крыши тонул во тьме за высоченной оградой и плотно сбитыми воротами.

Владимир приказал ударить в било.

— Что князя долго держишь перед воротами? — сурово спросил Владимир у сторожа. Молчаливый охранник княжьего терема согнулся в почтении.

— Не ведаю тебя, княже, в лицо. Не видел никогда, я здесь недавненько. До этого здесь хозяйничал гридь Порей.

— А где же он нынче? — более мягко проговорил Владимир.

— С князем Изяславом в ляхи убег. Но я сейчас... Ужин будет. — И помчался к онбарам.

— Беги! Беги! Да не забудь девиц сюда позвать! Князя молодого потешить. Гей, слышь? Да и нас! Не забудь же!.. — кричали ему вдогонку дружинники.

На подворье уже пылал костёр. Скоро на нём поджаривался кабанчик — кто-то из дружинников прихватил в соседнем дворе.

У княжьего терема вдруг остановилась тройка ретивых лошадей. С повозки соскочила Нега. Нерадец стал привязывать лошадей к коновязи.

— Это кто? — указал Владимир на Нерадца.

— Сын ключницы. Нерадец.

— Нерадец, иди-ка сюда, — позвал кто-то из дружинников.

Князь с восхищением осматривал молодецкую фигуру широкоплечего парня.

— В дружину мою пойдёшь?

— Возьми его, княже! Семьи у него нет. Бобылём небо коптит! — подбежала к ним Нега Короткая.

— А сам что молчишь?

Нерадец переминался с ноги на ногу.

— Нынче рать набираю против Изяслава. Пойдёшь?

— Говорили — против половцев.

— В степь уже пошли заставы.

— Пошли меня в степь, княже.

— А кони есть?

— Имеет он коней, княженьку. Боярыня вон каких нам подарила. Лихие!.. — Нега Короткая горделиво повела рукой в сторону тройки.

— Ов-ва! Боярыня!.. Какая же это? — блеснул глазами князь.

— Вышатича Яна... Гаина наша!

Всё же не последние они люди в Василькове-граде, коль сам князь Владимир берёт её Нерадца к себе! Добрый воин выйдет из него — вон каков!

Нега Короткая белкой металась у чуланов, у медуш. Недобрым словом вспоминала своего Порея, который, оставив её, оставив землю, направился куда-то в чужие края добра искать. Дети без него подросли — считай, пять годочков минуло. Все на её руках! На её горбе!.. Теперь хоть легче будет. Нерадец станет дружинником, может, и братьев перетянет... Ая!..

У костра тем временем бурлило веселье. Вокруг тоненькой девушки в венке из золотистых одуванчиков водили весенний хоровод. Поставили возле своей «княгини» кувшин молока и, бросая свои венки ей под ноги, вели свою песню:


Лада-мать кличет: да подай же, матушка, ключ,

Отомкни небо, выпусти росу, девичью красу...


— Гей, княже, отчего закручинился? Выбирай себе ладу! — кричали захмелевшие от бражного мёда дружинники.

Князь Владимир тряхнул головой, обвёл внимательным взглядом девичий ряд. Тихо позвал Нерадца:

— Нерадец, верный мой воин... послужи-ка мне... Вон ту «княгиню» белокосую, что вся в венках... Приведи сюда...

Нерадец не шевельнулся.

— Да не бойся, не бойся, князю ведь берёшь, не себе! — подталкивали его.

Нерадец подошёл к девице, дёрнул за руку:

— Иди, князь зовёт.

Девушка блеснула радостно очами. И Нерадец узнал Любину, босоногую певунью с их улицы.

Любина тихо остановилась перед князем.

— Садись возле меня. Есть хочешь? — ласково обратился к ней князь.

Девушка покраснела. Князь угощает. Ой!

Вдруг за воротами послышался шум. Причитали женщины, плакали дети.

— Что там такое? — рассердился Владимир.

Нерадец бросился к воротам.

В свете костра разглядел, как двое дружинников вели под уздцы лошадей. За ними двигались рыдающие женщины.

— Зачем забираете последнее? Чем ниву пахать будем? Чем дрова возить? Ой, горюшко! Мужей от земли забрали, детей малых сиротами оставили!..

— А ну замолчите! Или забыли, чьи вы есть?

Женщины замолкли на мгновенье, потом тишину снова разорвали горькие рыдания.

— Тихо, бабы, князь гневается. Расходитесь по домам! Хватит!.. Всё! — прикрикнул на них Нерадец.

И толпа постепенно стала таять.

Князь Владимир удивился:

— Молодчина, Нерадец. Умеешь с простым людом говорить. Вернёшься из похода — будешь в Василькове биричем. Согласен?

— Согласен... — верил и не верил Нерадец своей счастливой доле.

— Тогда иди домой, собирайся в землю Волынскую... А я здесь ещё потолкую вот с этой белокосой красавицей...


В Волынскую так в Волынскую землю. Нерадцу всё равно. Молодой князь к себе взял — надежда появилась добыть ещё большей его милости. Спасибо матушке, что подтолкнула его на этот шаг. Теперь можно надеяться, что князь пожалует ему землю. А то ещё отличится в сечи — сила у него вон ведь какая — подковы гнёт. Может, тогда станет княжьим конюшим или стольником, а то ещё постельничим. Если повезёт, гляди — и золотая гривна блеснёт у него на груди. Боярская гривна. Вот тогда сравняется он с гордой боярыней Гайкой. Скажет воеводе Вышатичу: «Мила мне твоя боярыня. И я ей мил. Отступись, боярин. Всё равно она моя».

И поедут они с Гайкой в степи бескрайние. Поставят хижину на высоком кургане. Вокруг — сколько глазам видать — поле и поле. Вот только половцы... Нет, лучше бежать в лесные чащобы. На лесные реки. Никого там нет вокруг — лишь лесной дикий зверь да птица. И они вольные, как те крылатые птицы...

Размечтался Нерадец, сидя на коне впереди своей сотни, которую собрали под Васильковом. Были они последними в княжеской дружине — должны были присматривать за повозками, которые тарахтели следом, везли для воев сухари, пшено, сало, вяленую рыбу, брашно, соль.

Князь Всеволод шёл походом на старшего брата своего Изяслава, который со своими ратями стал под Владимиром-Волынским. Должны были биться насмерть сыновья Ярослава Мудрого, биться за отцовскую славу и землю. Ибо своей не имели.

Поход был тяжёлым. Лесные дороги — узкие, лесные речки — топкие. Досаждали тучи комаров и мошкары. Рать Всеволожья останавливалась еженощно на постой у какого-нибудь селения или просто так — под открытым небом, выставив вокруг себя заставы.

Уже были неподалёку от града, как вдруг расхворался великий князь. Воеводы решили сделать передышку, не ожидая ночи. Вокруг — леса и леса. И где-то близко от них — стан Изяслава.

Воеводы свернули с дороги. Среди леса нашли невысокий пологий песчаный холм и повелели под ним ставить повозки и лошадей. Место было сухим. Комары и мошка не так донимали.

Нерадца со своими ратниками послали в конец лагеря стать на страже. А перед утренней зарей ему придёт замена.

Нерадец устал за все длинные дни перехода. Наконец-то можно сойти с коня на землю. Он взял его в путы, отпустил на траву. А сам присел на трухлявый пень под огромным ветвистым дубом. Прислушался к шуму леса, гомону верхушек, окликам ратного стана. А мысли его — уж в который раз — уносились далеко, к Васильковскому лесу, к той охотничьей хижине, засыпанной снегом, в которой было так душно и пьяняще от запаха живицы и берёзовой коры. И от глаз Гаины, которые сожгли в его сердце страх пред боярыней. Не было у него страха и на другой день, когда они проснулись в остывшей хижине под одним кожухом.

Но после того как Нерадец отвёз Гаину в Киев, она сразу вдруг переменилась, стала строгой, недоступной. Говорила с ним, не глядя ему в лицо:

— Поезжай домой, Нерадец. Не толкись во дворе. Видишь, челядь глядит на тебя во все щели. А я... буду ждать боярина.

Задеревенело его сердце. Она... будет ожидать Вышатича? И после всего?.. Вечером ворвался в светлицу. Налетел на Килину, выскочившую из-за двери. Упал перед боярыней на колени:

— Не гони меня, Гайка...

— Встань, Нерадец.

— Бежим вместе! Почто сидишь в этой клетке злачёной?

— А мне и с тобой... тоже клетка. Не всё ли равно?

— Со мною?

Нерадец вскочил на ноги. Неожиданно подхватил её на руки, бросился вон из палат к своей повозке, укутал бесчувственную, безразличную ко всему Гайку в шкуры и с гиканьем вырвался из ненавистных палат боярских...

Сани легко скользили с холма на холм. Над головой стояло ярко-белое зимнее небо. И белая снежная дорога казалась такой же чистой и ясной, как и небесное поле...

Нерадец наклонился к Гаине:

— Будем жить в той хижине.

Она молчала.

— А хочешь — в твоей избе поселимся. Или уедем на край света. Как скажешь.

— А где он, тот край, Нерадче? — вздохнула Гайка. Глядела на Нерадца с отчуждением.

А он улыбался уверенно. Всё делал уверенно... Ая!.. Красавец парень, силища так и играет в нём...

Дорогой Гаина заболела. Тело горело, грудь разрывал кашель. Впала в забытье.

Иногда она разлепливала тяжёлые веки, из-под ресниц всматривалась в сумерки хижины. Нерадец привёз к ней свою мать.

Нега Короткая два дня сидела над Тайной. Опять отпаивала травами, растирала спину и грудь. На прощанье сказала сыну:

— Отвези в Претичеву избу. Но сначала натопи её...

Гаина так больше и не вернулась в Киев. Один раз, весной, поехала забрать свою одежду да зайти в монастырь.

Но и Нерадца не пускала в свой дом. Жила черницей. Люди редко видели её. Чудное рассказывали. То будто превращается в голубицу и сидит на стрехе, воркуя; то оборачивается зегзицей-кукушкой и летает над садами, кукует-предвещает свою судьбу; то лебедь-птицей к белым облакам поднимается и ссорится с Перуном-громом; то о чём-то увещевает его. А больше всего, говорили, бродит одиноко по лесам и лугам, зелье-траву собирает. Ведьмовствует...

Сох, мучился, злобился Нерадец. Лошадей до крови избивал, в доме покоя не было от него. Пока мать не толкнула его в дружину княжескую...

Не спится Нерадцу этой тёплой летней ночью. В измученную душу заглядывают звёзды... Давно их радужные надежды не баюкают его сердце.

Или задремал, или на самом деле над ним наклонилась Мара.

Нерадец вскочил на ноги. Нет, это ему не приснилось. Перед ним стояла высокая женщина в белом. Протянула к нему руку:

— Пойдём.

Как-то чудно сверкнули во тьме её светлые вещие глаза.

Нерадец не двинулся с места.

— Здесь есть капище. Перебудешь там ночь. Утром выведу тебя на дорогу.

— Я не заблудил, — оторопело отшатнулся он от Мары. — Я на страже.

— На страже? — Мара наклонила к нему голову. Он скорее почувствовал — по голосу почувствовал, — что эта женщина уже не молода. — Ты из Киева? Зачем пришёл?

— С дружиной княжеской пришёл, — отступил он назад. Будто был виновен в чём-то перед нею.

— A-а... Брат на брата снова пошёл. Знаю сие...

— Откуда знаешь?

— Жива[123] мне давно дала знак: так будет. А я служу ей. Вон там — на холме — капище её.

— Ты колдунья?

— Не знаю, может. Я служу Живе, и меня поэтому называют Живкой. И ещё зеленицей зовут. Я помогаю людям зельем от недугов.

— А здесь чего бродишь?

— Под этим дубом ночью папоротник должен расцвесть. Завтра Купала.

— Слушай, ведьма...

— Я не ведьма!.. — возмутилась женщина.

— Всё равно слушай. Наш князь заболел шибко. С лица прямо спал. Силы его оставляют. Помоги ему, — почему-то говорил последние слова шёпотом, будто средь этих звёзд и средь этой ночи кто-то мог его услышать...

— Тяжело сие...

— Он тебя щедро отблагодарит.

— Кто знает. А может, проклянёт...

— Помоги!

— Помогу, пусть лишь пойдёт на мой уговор.

Нерадец радостно воскликнул:

— Он на всё пойдёт!

— Тогда ступай, — улыбнувшись, сказала Живка. Двинулась вперёд.

Нерадец за ней. С удивлением заметил, что Живка и во тьме шла прямо, обходя стволы деревьев, даже не касаясь ветвей, распростёртых над землёй. Будто плыла.

Возле лагеря остановилась. Пламенели ещё не угасшие костры. Кое-где виднелись повозки с привязанными к ним лошадьми.

— Где же твой князь?

— Там, возле лошадей.

— Веди его сюда.

Нерадец подошёл к Князевым гридям. Растолкал дремлющих. Поведал о знахарке. Воевода Творимир недовольно пробормотал: мол, среди ночи нечего будить князя!

— Я не сплю, — послышался голос Всеволода. — Я пойду, воевода. Плохо мне. Может, до утра и не дотяну. Жжёт меня всего... Помоги подняться.

Творимир и Нерадец подставили князю свои плечи.

Впереди них шла высокая белая женщина. Она оттолкнула двоих гридей, которые зажгли факелы и хотели освещать ей дорогу.

— Не светите. Я вижу, куда идти.

Капище стояло на невысоком редколесом холме и светилось всё каким-то спокойным мягким светом, будто стены его были сделаны из тонкого шелка.

— Что сие? — не сдержался Творимир.

— Капище Живы. Девы весны и жизни. Введите князя вовнутрь.

Перед ними тихо распахнулись двери. Переступили со страхом через порог. Каждому вдруг показалось, что он попал в сон или в сказку. Сверху, с высокого потолка, на длинных прозрачных, как льдины, кручёных ветвях, свисали прозрачные колокольцы. В каждом цветке, повёрнутом вверх, горела маленькая восковая свечечка. На стенах, обвитых длинными стеблями барвинка, также светились маленькие свечки. А посредине капища росла берёза. Не сразу пришедшие заметили на ней ласточкино гнездо.

— Сё древо Живы, — сказала знахарка князю. — Каждую весну она присылает сюда ласточек — и они здесь живут со мной. По ним люди узнают, какое будет лето, какой урожай, когда упадут дожди, а когда будет сушь.

— И ты живёшь здесь? — удивился Творимир.

— Живу. Стерегу капище от злых духов и злых людей.

— Но ведь князь Владимир давно снёс все поганские капища. Дымом они пошли!

— А вот это не сгорело, видишь ли. Его бережёт дева жизни. А когда она сгинет — сгинет и жизнь на этой земле.

Живка легко двигалась в этом причудливом жилище. Походка её была величественной и гордой. Откуда-то она принесла кружку с каким-то напитком. Всеволод испуганно отпрянул от неё.

Тогда Живка молча отпила сама несколько глотков.

— Вы идите, — махнула она Нерадцу и Творимиру, — князь останется здесь до утра.

Какой-то пахучей мазью смазывала она Всеволоду виски. Подносила к его лицу миску с водой, что-то шептала, на кого-то махала рукой, будто прогоняя. Потом произнесла:

— Княже, хворость твоя минет к рассвету, коль послушаешь моего совета.

Всеволод, сидевший перед ней на скамейке, раскрыл удивлённо глаза.

— Идёшь на брата своего кровного. Не ходи! Замирись. Прольёшь родную кровь — помрёшь в страшных мучениях. Замиришься — будешь властителем себе и людям.

— Не могу уж отступить.

— А ты — победи себя. Будь мудрым.

— Сие тяжко.

— Мудрость ведь всегда требует отваги.

— Не могу...

— Помрёшь в страшных мучениях совести. К жизни не вернёшься. Никто из мёртвых не возвращается к жизни. Так мне говорит Жива. Отпей ещё этого зелья — и ты прозреешь. Ослепла ведь твоя душа, князь, от жажды славы ослепла. Во злобе и слепоте человек теряет силу свою. Возьми добро в сердце своё! Приобретёшь покой и силу...

Всеволод молчал...

Живка положила на его глаза свои узкие горячие ладони. Что-то шептала сызнова, кропила голубиным крылом водой.

— Отпей ещё Яриловой росы. Очисти душу свою от нечестивых помыслов... Что же твой единый Бог не научил тебя покорности? Должен слушать старшего брата своего, как отца. И мои старые боги тому же учат. Но... не слушают нынче властители мудрого слова. Лишь себя слышат, свою зависть и гордыню возносят надо всем... Потеряли страх перед грехом. Потеряли добро в душах!

Живка умолкла. Тело Всеволода покрывалось красными пятнами. На лбу выступили горячие капельки пота. Князь почувствовал какое-то облегченье.

— Ты кто? — пристально всматривался в её бледное, возбуждённое лицо и излучающие свет большие глаза.

— Зачем тебе знать меня? Никто меня не знает. И я себя не ведаю.

— Не хочешь открыться?

Живка вздохнула. Мудр ведь князь! Да что из того...

— Все мы — мимолётные искры в мирах — вспыхнули и гаснем. Ничего не остаётся после. Только пепел. Да слава о деяньях наших. Да память о добре...

Всеволод склонил голову на грудь. Много мудрых книг прочёл он на своём веку, а такого не встречал. Там возносится не добро, не правда, а войны, захваты, покорение многих народов, полон иных земель. Вот и слава владык мира от этого. Больше убил, больше награбил золота, больше крови людской пролил — и слава ему большая воздавалась в веках. За добро, за правду ещё ни один властитель не прославился. Он сие знает твёрдо. Но слава эта — не среди людей. В книгах.

— Приляг, князь, отдохни. А я заклинанья проговорю над тобой. Ты же слушай — и верь... Верь моему слову, князь!.. А ты, Огнеястра и Невея-Мертвяща[124], всем лихорадкам сестра старшая, окаянная, беги от князя моего без оглядки, ибо напущу на вас Живу-живицу — и даст она вам по триста ран на день. Убегайте в тёмные леса, на гнилые воды, в места пустынные и безводные, дабы вам красной крови князя моего не пити, сердца его не сушити, белого тела не ломати... Идите на топи, на тёмные луга, на густые камыши, на сухие леса... на овраги глубокие, на степи степучие... Спи, спи... спи...

Долго ещё шептала Живка над дремлющим Всеволодом, покачиваясь всем телом и сама будто засыпая над ним. Только пальцы её нежно разглаживали князю надбровье, виски, плечи...

Творимир и Нерадец мерили шагами землю вокруг капища, пока тьма не посерела. Тогда они присели под каким-то деревом — и сразу сон разморил их тела. Тяжёлые веки будто сами склеивались. А когда вдруг открыли их, вокруг был яркий, ослепительно белый день.

Перед ними предстала Живка.

— Пусть поспит князь. Огневица из него выйдет. Невея-смерть уже отступила.

Творимир и Нерадец спустились с песчаного холма, направились в стан ратников. Нужно предупредить воевод, что князь жив, что он поправляется.

Уже дошли к тому самому дубу-вековику, где Нерадец стоял с вечера на страже, как вдруг над ними тонко прозвенели стрелы.

Оба припали к земле. Лишь тогда вспомнили, что нет у них ни луков, ни мечей. Нерадец нащупал за голенищем сапога только охотничий нож.

Подползли ближе к дубу. Несколько стрел мгновенно впились в ствол и дрожали оперением. Опасность была рядом. Творимир и Нерадец не сговариваясь бросились в разные стороны. Где был враг — не видать. Коль один наскочит на него — второй придёт на помощь. Но не успел Нерадец отдышаться, как с противоположной стороны, куда прыгнул Творимир, послышалось хрипенье, возня. Нерадец взял в зубы длинный охотничий нож, ужом пополз в кусты, чтобы со стороны обойти засаду.

Когда он поднялся на коленях, пытаясь рассмотреть, где же Творимир, то увидел: верхом на воеводе сидел лядский ратник и втискивал ему в рот кляп из травы.

Нерадец размахнулся. Тяжёлый охотничий нож с коротким свистом пролетел над кустами и впился под левую лопатку ратника. Тот обмяк. И в этот миг Нерадец со спины навалился на воина, перевернул его и придавил к земле.

Воевода тем временем вытащил кляп изо рта, стал отплёвываться.

— Лютый, яко барс... Я ведь сразу узнал его. Это гридь князя Изяслава — Порей.

— Порей? — испугался Нерадец, отскакивая от своей жертвы. — Из Василькова?

— Не ведаю, откуда он... Значит, рать Изяслава где-то рядом. Скорее в стан!

Нерадец, онемев, застыл над Пореем. Тот ошалело водил выпученными от боли глазами. С уголков губ на бороду выбивалась розовая пена.

— Ты Порей? Порей? — узнавал и не узнавал Нерадец своего полузабытого отца. — Говори! — Всё кричало в нём.

Порей остановил на нём свой затуманенный взгляд. Какая-то тень мелькнула в его помутневших зрачках. Губы задрожали.

— Будь они прокляты... Князья наши...

В глазах Нерадца застыл ужас.

Порей как-то тихо выпрямился и стал глядеть в небо своими светлыми очами, в которых застыло то ли отчаяние, то ли удивление, а может — боль...

Нерадец взял его в охапку, понёс наверх, к капищу. Навстречу ему вышла высокая колдунья. Он положил Порея к её ногам.

— Отец мой. Спаси.

Живка строго взглянула Нерадцу в глаза. Что-то прочитала в них. Наклонилась над Пореем. Разорвала подол серой вотолы[125], выдернула его сорочку из-за пояса, повернула Порея к себе.

— У тебя твёрдая рука. Бьёшь без промаха.

И ушла.

Холодный пот покрыл спину Нерадца. До самых костей донимал его этот холод. Пред глазами поплыли красновато-чёрные круги. Откуда-то взглянули на него утомлённые, выгоревшие от работы и слёз грустные очи матери — Неги. Они пристально всматривались в его зрачки, всё увеличивались, закрывали собою небо, весь мир... Всё пошло крутом. Всё полетело в горячую муть...

Он опомнился оттого, что его больно дёргали за нос, били по щекам, по ушам. Опомнившись, узнал Живку.

— Князь тебя кличет, иди.

Нерадец поднялся с земли. Боялся посмотреть в ту сторону, где лежал остывающий Порей.

Всеволод сидел на ложе под стеной капища. В прозрачных лепестках уже потухли огоньки свечей. Все здесь было не так, как ночью. Оказалось, что стены капища были сделаны из тонких пластин розового мрамора, которые днём просвечивались от ярких лучей солнца, а ночью — от огней свечек.

Князь Всеволод встретил Нерадца повеселевшим голосом.

— Прими от меня благодарение, муже добрый. Жалую тебя мечом злоченым и щитом. Спас ведь меня от смерти.

Нерадец равнодушно слушал те слова и молчал.

Всеволод удивлённо свёл брови. В его глазах мелькнуло неудовольствие.

— Придём домой, пожалую ещё и землёй. Две веретеи[126] земли на душу выделю... Хватит?

Нерадец что-то хотел сказать, но не мог.

Всеволод обеспокоенно продолжал, будто сам себе:

— Приду к брату Изяславу нынче, замирюсь с ним. Когда побываешь в руках у смерти, по-иному начинаешь ценить жизнь. Что самое ценное в человеке? Жизнь в чести. Слышишь, Нерадец?

Нерадец не выдержал. Бросился перед ним на колени. Зарыдал, челом припав к земле. Что мог сказать он, охваченный чувством глубокой безнадёжности, вознесённому надеждами? Мог ли в словах высказать свою боль, и свою обиду, и своё отчаяние? Мог ли он получить прощение матери и людей, ведь он отныне попрал честь свою.

Не знал теперь Нерадец, кем нынче стал. И кем будет. Знал одно: отныне вся его жизнь, все надежды связаны с князем Всеволодом.


Ян Вышатич был уже в тех летах, когда приходит осознание невозвратности прошедших дней, а потому он уже не гнался за временем. Гонись не гонись, а молодых лет не вернёшь. Понял, что вступил в старость, сохранив в своей душе все печали и неосуществлённые желания молодости. А наипаче — жалость, что ничем не дотянулся до славы предков своих и что без чести завершает род свой. Без чести и без славы, с одним богатством. Но теперь оно не тешило его душу. Известно, что вкус хлеба знает лишь бедняк. Богатей же принимает его как должное. Гордость его желала возвышения не над чёрным смердом, нет, он выше его от рождения, а над равными себе. Теперь Ян понял, что такого возвышения не достиг. Все годы будто воду в решете носил — что-то делал, куда-то бежал, — а для себя ничегошеньки не осталось. Для своей души.

Гаина к нему не возвратилась. В старой Претичевой хате качала вербовую колыбель сыночка. Яну в глаза не глядела, краснела, но была счастлива.

Ян отступился. А в душе его копилась злоба. На Гайку. На её смердовскую неблагодарность. Ведь он же позволил ей привести сына в его дом?! Что ещё нужно было? Ушла!..

Злобился Ян и на себя: зачем взял жену из худого рода? Злобился на весь мир. Даже на Кильку, что покачивала перед ним своими дородными боками, натягивая на себя то одно, то другое платье своей сбежавшей хозяйки. Но Килину всё же терпел. Тешила своей лестью и предупредительностью.

Единственным утешением было, когда ездил в гости к князю Изяславу. Изяслав, воссевши снова на киевский престол, встречал Яна как родного брата. Вёл к себе в ложницу, усаживал в. красный угол под иконами. Тогда Вышатич забывал свои невзгоды. Вдвоём с князем вспоминали, как Изяславу удалось беспрепятственно прийти в Киев. Как Всеволод с дружиною положил перед Изяславом меч и целовал крест. Сказал: «Брате, еси старейший от меня. Иди в Киев. Возьми свой стол, что отец Ярослав тебе завещал. Аз грешен есть. Прости». Всеволод тогда упал на колени. Расчувствованный Изяслав также бросился перед ним на колени. «Бог простит. Молись! А мне воздал он за долготерпение. Почто меня, братья, изгнали в чужую землю? Почто моё богатство побрали?» Всеволод плакал. «Прости, брат. То не я, то Святослав. А я виновен в том, что на клич киян пришёл. Вижу нынче — шёл я супротив закона. За ослух мой был наказан Богом хворостью тяжкою».

Теперь обо всём этом рассказывал Вышатичу.

— Сказал мне брат тогда, — вспоминал Изяслав, — пойду в свой удел, в Переяславскую землю. А ты ко Киеву спеши...

Вышатич всё это знал. Но делал вид, что слышит впервые о том, как случилось, что не было тогда на Волынской земле сечи между Ярославичами.

Киевляне открыли Золотые ворота города и ударили в колокола. Вызванивали все церкви города. Позже других ударили колокола в митрополичьем соборе — Святой Софии... Митрополит Иоанн затаил ненависть против Изяслава... И, наверное, плетёт свои сети в тёмных закоулках. Боится его Изяслав. Размышляет вслух:

— Выгоню Иоанна, что сделает патриарх в Царьграде?

— Наложит злую епитимию на всю Русь. Или же половцев нашлёт.

Изяслав вздыхает. Ходит по светлице. Высокий, сутуловатый. Нетерпеливо крутит головой.

— Поехали в Печеры. Попросим у монахов помолиться за наши грехи...

Печерская обитель встретила Изяслава с великим почётом. Игумен Стефан, которому было уже тяжело ходить, всё-таки вышел из своей келии, опираясь на плечи двух келейников, прислуживающих ему. Стефан, подчёркнуто учтиво кланяясь, приветствовал великого князя.

— Телом отхожу от сего мира, — шепелявил Изяславу, — а душой с тобой, князь. Знайте, чада мои, — обращался к черноризой братии, — и перед Богом буду заступаться за нашего князя законного. Пусть крепко держит в своей деснице закон и печётся о процветании земли нашей. Яко учит нас слово Божье и великий наш книжник печерский Никон.

— Где же нынче отец Никон? — спохватился Ян.

— Пошёл в Тмутаракань прощаться со своей обителью. А придёт — заберёт мой посох игуменский. Хотя летами он старше, но телом крепче, — негромко говорил Стефан, обводя взглядом склонённые головы братии.

— Владыка! — вдруг упал перед игуменом какой-то монах. — Учил нас преподобный Феодосий, и ты, владыка, учил нас, овец заблудших, никакого богатства не собирать и не держать в келиях. А я вот сам, ночью, соткал немного полотна. Чтобы для всей братии сорочки новые сшить. Позволь тебе отдать, владыка...

Из-под широкой полы рясы чернец вывалил к ногам игумена приличный свиток полотна.

— Охо-хо, грехи мои тяжкие, — застонал Стефан. — Что не послушался слов Господних? Сказано: где богатство ваше — там и сердце ваше. Аще хощешь быти беспорочным черноризцем — возьми свой свиток и брось в огонь горящий! Дабы всем наука была...

Монах, видать, ожидал от игумена похвалы и потому при этих словах весь передёрнулся, испуганно залепетал:

— Я ведь не для себя... для всех... для братии... — отступал от Стефана как от прокажённого.

— Возьми же... Да возьми! Брось в огонь, — подталкивали монаха черноризцы, а тот прятал руки за спину, будто этот свиток полотна, вытканный им на радость всем, теперь обжигал ему ладони, как раскалённое железо.

— Почто, владыка, грехом называешь труд нашего брата? Брат Демиан не для себя ведь — для всех старался. Всем нам сорочки новые нужны — видишь, старые истлели уж на наших спинах от пота. А никому до этого дела нет! Не грех трудом своим пользоваться! А разве не грешному делу учишь нас — забирать вот это полотно у смердов?

— Еремея, снова бунтуешь? — тяжело задышал Стефан. — Нет у меня больше слов к Богу защищать тебя в молитвах.

— От чего же меня защищать, владыка? — сверкнул чёрными углями горящих глаз Еремея.

— А за сообщничество с волхвами, забыл?

— Имел за это епитимию от отца Феодосия, владыка. Очистился от грехов в сырой яме! Еле ноги вытащил оттуда.

— А нынче будешь иметь новую епитимию... — задохнулся Стефан и схватил себя за грудь. — Не спрашиваешь, за что? Вот ты защищаешь Демиана. А сам ведь — во сто крат грешнее его!

— Нету греха моего...

— Но к челяднице вот этого боярина — Яна Вышатича — разве не ты зачастил? А? Уже целый год!.. Вот и кайся, пока не поздно!

Еремея молчит.

— Кайся, брат, на колени падай... проси милосердия, — зашелестели голоса монахов, стоявших вокруг удручённо и не поднимавших ни на кого глаз. Будто бы это и не от них шли эти голоса, а вырывались из-под земли. — Падай на колени... проси...

Еремея вызывающе взглянул в глаза Стефана.

— Любострастна жона сия, владыка. Спасаю тело её и душу от блуда великого. Ведь Бог завещал всякой животине плотскую утеху. Люди разве хуже зверя? Несправедливо сие. Богопротивно твоё учение...

— Епитимию... епитимию... Оскопление ему! — застонал, зашепелявил игумен и качнулся к своим келейникам.

Никто из монахов не шевельнулся.

Лицо Стефана задрожало в гневе. Кабы ещё не князь, не воевода, которые стали свидетелями этого бунта... ему стыд за это непослушание братии...

В беззубом рту Стефана шевелился красный язык, по редкой бороде стекала слюна. Он беспомощно оглянулся на своих высоких гостей.

Князь Изяслав, опустив голову на грудь, мелко крестился. Воевода Вышатич переминался с ноги на ногу... Килина... Вчера же только висела у него на шее и клялась всеми богами, каких только знала выкрещенная душа её половецкая, что сама подарит ему сына. Ян оттолкнул её от себя. Теперь чувствовал себя так, будто его бросили в бочку со смолой...

Он подскочил ближе к игумену и прикрикнул на братию:

— Чего стоите? Хватайте блудника! — и зачем-то рванул за рукоять меч, свисавший у него из золотого кольчастого пояса.

Еремея вдруг пригнулся, злодейски обвёл вокруг заострёнными чёрными глазами и что было сил бросился бежать к воротам, развевая широким подолом чёрной рясы. За ним бросились два келейника. Быстроногий Еремея только мелькал потрескавшимися пятками. На бегу сбросил с себя скуфейку и начал выпутываться из рясы. Она взмахнула чёрными крыльями и упала на землю, а Еремея в белой исподней сорочке с огромной дырой на спине и в полотняных штанинах уже дёргал щеколды калитки, пытаясь её открыть.

Но в бочке от судьбы не спрячешься. В это мгновенье монахи-братья схватили Еремею и поволокли его на конюшню. Он извивался изо всех сил, плевался, кусал за руки своих братьев, за которых недавно заступился и которые теперь с озверением тащили его к плахе, готовые содрать с него живьём шкуру...

Уже никто не видел того, как они бросили беднягу Еремею в ясли, как набросили на голову мешок, а руки и ноги привязали к коновязи и как конюх-монах, долго вздыхая, острил о камень нож, каким обычно орудовал с молодыми жеребцами.

И потом никто и словом не обмолвился о позоре и муке Еремеиной, которую он принял за свою справедливость, за смелое слово, что во все времена возносят властители человеческих душ; Возносят, чтобы потом оскопить его...

Не узнает суетный мир про эти и другие тайны святой обители, ибо злые поступки здесь записывались на воде, а добрые — чеканили на камне и в пергаменах...

Черноризая братия толклась на месте — никто не хотел отнести свиток добротного полотна к трапезной, чтобы бросить его в огонь.

— Нестор идёт... — ткнул кто-то пальцем назад. — Пусть он... — От пещер, пошатываясь, шёл высокий монах. — Из пещеры вышел...

А может, и не из пещеры, может, с иного мира явился тот Нестор, но разве кто поверит в это...

Бледная кожа его лица, казалось, просвечивала насквозь. Большой хрящеватый нос заострился, стал тоньше, глаза провалились в глубокие глазницы и как-то странно светились, будто были одержимы какой-то жгучей мыслью.

— Нестор-книжник веле смысленый, князь, в древних письменах, — сказал громко Стефан. — Выученик великого Никона. Пожалуй его своим вниманием.

Изяслав с интересом рассматривал приблизившегося монаха. Когда тот остановился возле братии, князь подошёл к нему и почтил лёгким наклоном головы.

— Какая же мудрость тебе открылась, брат, в пещере? Говорят, долго сидел, — ласково заговорил Изяслав.

В глазах Нестора менялся свет. Наконец взгляд его сосредоточился на лице князя.

— Открылась суть жизни нашей суетной, князь мой.

— Какова ж она?

Нестор вздохнул.

— Два пути есть у человека — мытаря и фарисея. И мы, грешные земные люди, считаем, что когда бьём поклон Богу, когда всуе повторяем имя его, то милостивый Бог с нами и прощает нам все грехи наши. Но это не так. Мы — мертвы душой, ибо сыты собой и своей правотой. Потому мы — фарисеи, и Бог не может пребывать с нами. Он всегда боролся против фарисейства — и не поборол его. Пришёл к смерти своей крестной.

— Наша вера в Бога спасёт нас, брат.

— Это не так просто. Древние иудеи недаром запрещали произносить имя Бога. Наша вера слепая. Мы лишь повторяем слова, а сердце наше холодно, не верует. Ибо мы горды. В том наш главный грех — об этом первым сказал Иоанн Златоуст. И гордимся мы не столько своей добропорядочностью, сколько своими грехами. Мы гонимся за властью. Мы убиваем и мучаем более слабых и меньших, дабы себя утвердить. Не так ли?

Монахи вокруг зашевелились, гневно посматривали на владыку своего, который только что своей ненужной жестокостью к Еремее желал показать свою власть над ними — слабыми и бессильными братьями монахами. И это всё лишь бы возвыситься в глазах князя и его боярина! Но Стефан прикрыл глаза, склонился на посох и, кажется, ничего не замечал. Дремал, что Ли. Понимал, что происходит, или делал вид, что не понимает.

— Иисус мучился и принял смерть за грехи и злодейства людей. Так говорят священные книги, Нестор, — вмешался Ян Вышатич. — Потому и прощает грехи людские.

— Если бы мы помнили об этих его мученьях! — воскликнул Нестор. — Не творили бы новых. Были бы, наверное, более справедливы к людям. И к Богу. Ведь мы Иисуса одели в золотые наряды, окружили славой. А если б он, этот мученик, появился среди нас в сию минуту? Побитый, растерзанный, с терновым венцом на окровавленном челе? С тяжкою ношей креста? И если бы в ту минуту за ним гнались вот те богоборцы и хулители, которые распяли его, и закричали: «Мы снова тебя разопнём на кресте! Ты проповедуешь любовь, а мы — ненависть. Ты поднимаешь дух смиренных и покорных, а мы — прославляем гордых насильников и отчаянных своевольцев! Ты зовёшь в царство небесное, а мы желаем получить его на земле! И ты, ничтожный и лживый, снова будешь распят нами!» Много ли из нас, воевода, бросились бы в эту минуту на помощь Христу? Не оставили бы мы все, здесь собравшиеся, его одного, с глазу на глаз с убийцами?

— Как думаешь ты, Нестор? — тихо спросил Изяслав.

— Я думаю, князь, что каждый здесь стоящий спасал бы лишь себя. А то ещё и помог бы палачам. Трусы — первые сподвижники убийц. Тако было извека.

Монахи стыдливо стали опускать глаза вниз. Им всем показалось, что они только что свершили то преступление, о котором сказал Нестор. Только вместо Иисуса перед ними был Еремея — их заступник...

Игумен Стефан вдруг будто проснулся, поднял вверх лицо:

— Зело учен есть Нестор наш, князь...

— А как было раньше? На нашей земле были трусы? — не выдержал Вышатич.

— Были. Одни племена боролись. Иные сидели за их спинами. Одни умирали, другие же сытели и возносились гордыней. Бросались в распри...

— Хвала Богу, кончились навек распри на нашей земле, — снова встрепенулся Стефан. — Наш князь законный...

— Распри не кончатся, владыка, пока в наших душах будет жить себялюбие, пока мы будем молчать среди торжествующего зла, — строго молвил Нестор, оглядывая притихшую братию.

— Прости! — вдруг упал перед ним Демиан. — Это он всё!.. Он!.. Еремею... покалечить велел!.. А мы!..

— Где он? — вскричал Нестор.

— Там! — плачущим голосом отозвался Демиан и указал рукой к конюшне.

Нестор тут же направился туда, где стонал, кляня Бога и людей, несчастный Еремея.

А Стефан принимал гостей в трапезной. Беседу с властителями мира лучше всего вести за столом.

Когда Нестор вернулся из конюшни, его окликнул Вышатич:

— Отец!.. Отец Нестор! Новость ведаешь? Ваш игумен Стефан хочет уйти от вас — в княжеский монастырь на Клов. Хочет там владычествовать. А ты пойдёшь с ним? Велел тебя спросить владыка.

— Нет. Не пойду с ним. Не прощу ему Еремеиной обиды. Пусть подобру уходит. Иначе братия свергнет его.

— Кого же ваша братия захочет избрать себе владыкой? — пристально остановил на Несторе свои косые глаза Вышатич.

— Захочет великого Никона. Вот вернётся из Тмутаракани... Если князь Изяслав простит ему давний грех против него.

— Простит! Уже простил. Ведь его слово подпирает нынче власть Изяслава.

— Ну, вот и хорошо. Я останусь при своём деле — буду пергамен свой писать. О прошлом рассказывать.

— Говорят, ты смысленый в старых письменах. У меня есть какие-то давние писания. Может, поглядишь?

— О чём они? — насторожился Нестор, как ловец учуя зверя.

— О походах великого Святослава и о старом Игоре есть. Будто ряд[127] какой-то...

— Ряд? Уверен, что это — ряд?

— Уверен. Только не пойму, то ли Игоря, то ли Святослава. И о княгине Ольге есть сказание — о мести её древлянам[128].

Нестор засиял лицом.

— Я знал... я знал, что они есть! Что это не выдумка великого Никона!

— Ты о чём? — удивился Ян.

— О летописном пергамене Никона, воевода. Он написал, что были у русичей договоры с греками. А иные считали это басней. Великая Византия, молвили несведущие, не могла встать в ряд с дикими русичами... А они есть, говоришь? — Монах испытующе смотрел в довольное лицо Вышатича. — Дозволь прийти к тебе, воевода. Переписать...

— Приходи. У меня много есть книг, — гордо выпятил грудь Вышатич.


Боярин Ян с большой гордостью похвалялся своим древним родом перед учёным монахом и писцом печерским. Выкладывал ему свитки из своего небольшого, но хорошо подобранного хранилища. Не забывал, невзначай будто, похвалиться и своим египетским или ромейским бокалом, кружкой или лагвицей, которые ему достались то в подарок, то во время битвы, то как алафа[129]. Кто ж, как не сей мудрый чернец, сумеет оценить изысканность вещей наследника рода Добрыни-Остромира!

Нестор невидящим взглядом скользил по богатствам Вышатича, по нарядным иконам, из чистого золота кованным подсвечникам, в которых ради гостя зажгли свечи даже днём.

Но подолгу склонялась седеющая голова монаха-печерца над кусками старых пергаменов, часто он начинал переписывать что-то или снова читать.

Ян мягкими шагами ходил за его спиной. Ему не терпелось поговорить, излить свою душу. И он, немного переждав, начал рассказывать Нестору бывалmoины и легенды из истории своего рода.

Нестор рассеянно вслушивался в слова воеводы. Но вот речь пошла о Гаине. Сетовал воевода на её ослушание, на горделивость, обвинял в колдовстве и волхвовании. Но за этой озлобленностью Нестор угадывал тоску о ненайденном человеческом счастье. Нестор понял, что у Вышатича понемногу созревала мысль насильно вернуть в дом свою законную жену с сыном. Должен ведь быть у него наследник, который бы когда-то с гордостью рассказал и о нём, отце высокородном, и о его предках. Выспрашивал у Нестора его мнение на этот счёт.

Будет ли великим грехом, если он примет сына Гаины как своего? Будет ли ему благословенье на это от святых отцов? В мыслях своих он давно плёл паучьи сети, в какие можно было бы заманить Гаину. Тайно даже молился старым богам, желая добыть себе земной рай для души, и откровенно просил об этом же в храмах христианского Бога, чтобы попасть в рай небесный.

Такова уж была его жадная натура — жадная к греховному честолюбию, которое толкало его не на путь мытарства, а на путь фарисейства... «Горе вам, книжники и фарисеи...»


Уже вторую весну Гаина сама засевала Претичеву ниву. Засевала не всю, а лишь ту землю, которая тянулась от избы к берёзовой роще. Больше не хватало сил. Ворочала землю тяжёлым заступом, бороновала граблями. Потом ожидала полнолуния. Вот тогда и начинала сеять. Это был праздник, и Гаина к нему готовилась заблаговременно. Как это делала когда-то её мать. Зерно для посева выставляла на ночь на завалинку, открывала мешки, чтобы три утренних зари-денницы изгнали из зёрнышек болезни и наполнили их силой прорастания.

Повязывала белый платочек на голову, на ноги надевала старые отцовские сапоги — земля по утрам ещё была холодной — и выходила на свою ниву. Через плечо у неё висела сумка, из которой набирала пригоршней зерно и рассевала. Широко переступала по вскопанной земле, чтобы напрасно не затоптать ни единой пяди на ровно заволочённой земле.

Широко, со всего плеча, размахивала рукой, бережливо процеживая сквозь пальцы эти зёрна. А оно выскальзывало из-под них как живое. Рвалось на свободу, чтобы упасть в распушённую жирную землю и потом проклюнуться зелёным стебельком.

С того дня в душу Гаины вселялась тревога. Взойдёт ли? Не редко ли зёрнышки легли в землю? А может, густо?.. Поляжет, сомнётся её житечко, когда будет дозревать.

Каждое утро, проснувшись, бежала смотреть на свою ниву. Не зеленеет ещё, земля ещё не делается изумрудной. И сердце сжималось. Наверное, зерно мёртвым было, не пробудила в нём жизни златокудрая Денница[130], не оплодотворила его.

Печаль шевелилась в душе. Сердце останавливалось, когда представляла, что в лютые морозы в её доме не будет хлеба. И уже не удивляла её голубизна неба, не веселили душу весенние звуки.

Первую зиму Гаина перезимовала с помощью людей. Кто дал кусок сала, кто гречки, кто дерюгу притащил. Нега Короткая даже козу привела. Привязала к яслям, где когда-то стояла корова, и спокойно, будто сама себе, молвила:

— Дитю молочко будет.

На этом молоке пятнистой привередливой козы Брязги и поднялся на ноги Гордятка.

Сердце Гаины оттаивало, когда она с удивлением наблюдала, как настойчиво тянулся встать на ножки её сын, как радостно ковылял к маминым рукам, с каким ясным доверием засматривал в её душу огромными синими очами под тоненькими ниточками бровей, как искренне смеялся, показывая четыре белых зуба... О каждом из них она могла бы рассказать столько интересного, если бы было кому слушать. А о первых словах могла бы сложить песню.

Всё, что было недоброго и злого вокруг неё, что было недоброжелательного и жестокого в мире, отступало в то же мгновенье, как она вспоминала о сыне. Новая сила вливалась в её душу, тёплой волной наполняла сердце. И хотелось тогда делать всем только добро, расточать нежность.

Всё-всё в этом мире было только для них двоих. Кукушка-зегзица села на вербе и только для них накуковала-наворожила столько лет, что и со счета сбилась Гаина. На старой стодоле вымостили себе гнездо буслы-аисты чернохвостые. Вечерами, встречая вечернюю Зарю-Зоряницу, она рассказывала сыну удивительные истории. О золотом Солнце-Яриле, о престарелом добром Свароге, который своим оком-месяцем посматривал на землю, все ли дети спят. О золотокудрых девах Зарницах, которые днём выводят для Солнышка белогривых лошадей на голубой простор неба, а вечером загоняют их во тьму. Так испокон века борются между собою свет дня и тьма ночи — Белобог и Чернобог.

Каждый день открывал для них обоих новые чудеса и миры. Сплетались эти чудеса из слов и песен Гаины. Гордятка слушал, прислушивался к этим речам и с удивлением всматривался в окружающий мир и видел в нём что-то новое, красивое и доброе.

Прилетел воробышек и сел на окошко. Почистил свой носик о раму. И уже целая сказка встаёт перед малышом.


Была у воробышка да жена-молодушка,

Сядет на веточку — прядёт на рубашечку.

Выведет ниточку — воробью на шапочку.

Останутся конны — воробью на штанцы.


Это Гаина напевает и прядёт на прялке. Мелькает колесо, извивается ниточка из кудели. Мамины пальцы такие быстрые и гибкие!..

И вот наконец густо зазеленела нива. Веселее стала Гаина поглядывать на свою убогую хижину, прикидывая и мечтая:

— Дозреет наше жито. Сожнём его, в снопы свяжем, обмолотим. Напечём лепёшек с маком. Сторновкой избу перекроем. Видишь, сынок, ветер стреху сорвал? Перегнила солома.

И Гордятка пританцовывает, шевелит губами: «При долине мак, при широкой мак...»

А в голове у Гаины тем временем крутятся невесёлые думы. Когда это она напрядёт пряжи, чтобы полотна на сорочки им обоим наткать? У кого попросить станок, потому что их, Претичев, где-то пропал ещё тогда... Не хотела и вспоминать то лихолетье...

Мысли эти вдруг прервали топот и свист, дошедшие с улицы. Выбежала на крыльцо: летят улицей конники, припав к конским гривам, только плети посвистывают в воздухе. Гордятка приковылял к ней, уцепился ручонками за подол, от удивления палец в рот засунул.

Откуда ни возьмись во двор вбежала Нега. Закричала:

— Половцы! Гайка, удирай! — Схватила на руки малыша и помчалась огородами к спасительному лесу.

А Гаина бросилась на пустырь — там ведь коза их, кормилица Брязга... Ошалело мечется на верёвке вокруг колышка. Сорвётся, сбежит, чем дитя кормить?

— Беги! Бе-ги!.. — кричит Нега и, задыхаясь, мчится к роще.

А там уже и лес, там овраги, чащобы — степняки туда не доберутся. Из соседних дворов и изб туда же спешат спрятаться люди. Кто тянет детишек за руку, кто прижимает их к груди. Некоторые гнали коров и волов. Взвизгивали подсвинки в мешках, кудахтали куры, галдело перепуганное гусиное племя. Ошалело лаяли псы. А на улицах стоял истошный крик пойманных половцами жертв — женщин и девушек. Их тащили за косы, волокли за ноги, связывали сыромятиной и верёвками, привязывали к своим сёдлам.

— Гайка!.. Гайка! — отчаянно вопила Нега, растерянно озираясь и прячась в кустах. — Да брось же всё!.. Да спасайся же!.. Ох, сердце выскочит... Куда же она делась?..

Гайка, торопясь и спотыкаясь, тащила злосчастную Брязгу с пустыря. И надо же быть беде: новая ватага всадников выкатилась из переулка и хлестнула в лицо, будто плетью, вихрем пыли.

Согнулась, прикрыв рукой голову. Но кто-то её толкнул, дёрнул — и она упала. Тут же её поволокли по земле. Кричать не могла. Пыль забивала рот и дыхание. Беспамятство овладело ею. Наконец Гайку поставили на ноги рядом с другими перепуганными женщинами. Это был полон.

Женщины, постепенно осознавая это, начинали кричать и рвать на себе волосы, одежды. Просили милосердия у старых и новых богов. Проклинали эту годину, кляли свой род, кляли князей, наводивших крамолу на землю и не могущих защитить её от половчинов... Рыдания простирались к небу. Но оно не дрогнуло от скорби и печали. Так же ослепительна была его голубизна, как и час назад. Так же плыло по нему солнце и засматривало в хищные очи половчину-степняку и сушило слёзы отчаяния в глазах матерей...

Под вечер всех пленников, женщин и мужчин, согнали в кучу. Руки у всех скручены за спиной. Каждый привязан за шею к натянутой толстой верёвке. Со всех сторон пленники окружены всадниками-половчинами, наготове державшими кнуты в руках...

Погнали...

Тарахтели повозки, нагруженные награбленным добром. Длинная-предлинная вереница их извивалась дорогой, пряталась за холмами, и конца-краю не видно. По обочине дороги тянулись пленники. А далее, где поднимался столб пыли, двигались табуны лошадей, стада коров, овец, волов. Всё это катилось в ордынские степи...

Солнце немилосердно жгло непокрытые головы. Сухой ветер сушил-иссушал очи. Пухнул язык. Резало в глазах. Тяжестью наливались ноги.

Где же она, эта степь половецкая? За Росью? За Тясмином? За Сулой? Быстрее остановиться бы... Упасть бы на землю. Раскинуть руки. А тогда — и умереть…

В опустошённых, разрушенных городах и селениях тёплый весенний ветер печально выл в дымоходах пустых изб, разбрасывал по дворам солому и перья, развевал пепел и прах... Причитали спасшиеся женщины. Жгучую слезу смахивал с глаз оратай, который потерял сыновей и дочерей, коня и домашнюю животину...

...А в Печерской обители сидел над своим пергаменом монах Нестор и тоже проливал святые слёзы над разореньем Русской земли. Проклинал князей-крамольников. Ибо это они — Олег, сын Святослава Черниговского, прозванный Гориславичем, и Борис, сын Вячеслава Ярославича, привели поганых на Переяслав, на Русь, на князя Всеволода, дабы отобрать у него вотчину. «И победили половцы Русь, и многие убиты были... Олег и Борис пришли в Чернигов, думая, что победили, а на самом деле земле Русской великое зло сотворили...»


Спустя много дней за какой-то безымянной рекой пленники заметили странный город. Высокие серые шатровые башни, вежи, полукругом обращённые к полудневному солнцу, смотрели в небо чёрными ямами круглых влазов.

Навстречу орде выехали всадники. В таких же бараньих шкурах на плечах, островерхих кожаных шлемах на головах, как и те, которые вели этот огромный полон. Весёлой ватагой за ними мчала голопузая смуглотелая детвора. Их сопровождала ошалевшая стая псов, похожих на волков. Радостный говор, приветливый лай собак, довольное ржанье лошадей — всё говорило о том, что пленники прибыли на стойбище. Начался осмотр пленников. Их дёргали, пробовали грубыми пальцами мышцы, щупали животы, груди, заглядывали в рот, выстукивали зубы. После чего шеи некоторых пленников были обвязаны узкими красными ленточками.

— Будут ставить клеймо... — бросил кто-то. — Это для ихнего хана отбирают лучших. Для лютого Итларя!..

Хан Итларь... Свирепый хан...

Начали отвязывать людей от длинной верёвки, брали под руки и подводили к костру. Возле него стояли огромного роста детины в серых рубищах, подпоясанные широкими кожаными поясами. Они крепко хватали пленников за волосы, открывали им рты, белозубо щерились, улыбались или злобились — не разобрать, и молниеносным взмахом руки прикладывали к челу своей жертвы раскалённый железный круг, прикреплённый к деревянной ручке, тамгу.

— Хана Итларя раб... Хана Итларя...

Опомнилась Гаина в каком-то полутёмном шатре. Пощупала стенку рукой — сухой войлок. Под нею — войлок. Вверху круглая крыша, а в ней открыто оконце, которое смотрело в голубое небо. Только белое облачко зацепилось за конец этого окошечка да взметнула крылом какая-то птичка. И исчезла.

Догадалась — вежа хана Итларя. Войлочный домик на колёсах. Издали, когда их много, они похожи на серый городок. Стоят эти вежи-шатры на широких повозках, запряжённые в несколько пар волов — в два и в три ряда.

Вот эта вежа — нынче и её дом. Дом хана Итларя лютого... Удушит она себя тут — и весь конец. И что за жизнь такая ей досталась — бросает из огня да в полымя... Только потому, что появилась на свет с синими-пресиними очами, тяжёлыми, как золото купавы, косами да телом белым, как у лебёдушки... Удушится — вот и всё!

Зарыдала Гаина. В отчаянье начала биться головой о стенку... Сыночек-голосочек... Где же он сейчас?

Устала, притихла... Наверное, Нега всё же успела добежать до леса. Жив её сынок! Жив!.. У бабки своей Неги...

Нет, не умереть она должна — выжить! Вернуться к сыну, прижать его к себе... Не заметила, как вошла к ней, пригибаясь, какая-то женщина. По самые глаза платком завязано лицо.

— Болит? — нагнулась над ней.

Гаина молчала. Отвернулась лицом к стенке.

— Повернись, я тебе приложу целебное зелье к плечу. — Женщина присела у края ложа.

Гаина насторожилась. Женщина была в широких ногавицах-шароварах, сверху — серый халат из грубой ткани. А говорит не как половчанка. Тоже, видать, пленница...

Обернулась к ней:

— Кто ты, сестра?

— Русинка я. Когда-то и меня вот этак... в полон взяли. Ещё когда князь Изяслав убег из Альты.

— Что делаешь здесь?

— Всё. Коров дою. Стада гоняю. Но первее всего здесь нужно детей рожать.

— Каких детей? Что говоришь? — испугалась Гаина и приподнялась даже на локте.

— Говорю как есть. Детей ханских. Половецких. Не будешь рожать — клеймо на челе поставят и в степь выгонят. На ветры. На морозы. К челяди. За две зимы и сгинешь.

— А ты? Столько лет — и живёшь.

— Живу... — вздохнула пленница и отвернулась. Развязала узелок, который вытащила из-за пазухи, взяла щепотку травянистой трухи, посыпала на обожжённое плечо Гаины.

— Хан Итларь... злой?

— Увидишь, сестрица, — говорила спокойно, а горячие прозрачные капельки, как горошины, катились из её глаз на Гаинино тело. — Такой и я была когда-то... В свои девятнадцать вёсен...

Гаина пристально присматривалась к её состарившемуся, смятому лицу, к её бесцветным, выплаканным, будто слепым очам, к обвисшим — до живота — грудям, к растянутому огромному животу. Сколько же детей родила она хану Итларю? И знает ли их? Любит?

— А как тебя нарекли? — Гаина опомнилась: нужно же было сразу её об этом спросить.

— Отрадой называли. Да никто тут не кличет меня так. А всё — Ула да Ула. Как хан назвал.

— А я тебя буду звать Отрадой. Чтобы не забыла своего имени. Меня же зови Гайкой. Гаина я.

— Спаси тебя Бог, сестра... Детей своих старших я научила речи своей. Русичи теперь они. Крестила их сызмальства, тайно песни им напевала. Может, когда-нибудь им судьба улыбнётся — свою землю обнимут.

Гаина заплакала. Кто же её Гордятке песни петь будет? Кто добру научит?

Отрада-Ула принесла Гаине козьего молока. Из-за полы халата вытащила кусок свежего овечьего сыра — скрута. Шёпотом сообщила:

— Сыновья мои нынче приехали с пастбища. Мои меньшие — Славята и Борис — стерегут овечьи отары. Пей и выздоравливай скорее.

Становище хана Итларя вскоре откочевало за Тясмин, перешло через Днепр, покатилось за Сулу.

Отрада-Ула сказала: хан боится города Воиня, который в устье Суды построили русичи. В нём сидели крепкие боевые дружины, оттесняющие степняков с украин земли Русской. Вместе с городом Торческом, где жили берендеи и торки, Воинь был верным стражем земли Русской.

Наконец вежи хана Итларя остановились. Снова стали полукругом к югу. Посредине — самая большая белая вежа — дом хана Итларя. Рядом с ним — вежи его жён и наложниц.

Вежи наложниц должны были стоять на расстоянии полёта камня — слева. Справа ставили свои вежи жены. За ними — старшие сыновья хана, их жёны и наложницы. А уж потом: стражники, батыры, челядь, конюхи...

Вечером, когда все устроили как должно свои жилища, Отрада-Ула сказала Гаине:

— Итларь кличет тебя к себе.

Гаина передёрнулась, губы её задрожали, глаза вспыхнули зеленоватым недобрым огнём.

— Никуда не денешься, сестрица... Будь с ним ласкова...

Белая вежа хана Итларя напоминала уютную чистую избу.

Посредине, на серых бараньих шкурах, выстеленных на полу, стоял большой золотой подсвечник. В нём горела одна толстая сальная свеча. Но этого света хватало, чтобы осветить подвижное смуглое лицо ещё не старого на вид половчанина, который с нахальным любопытством в раскосых узких глазах осматривал Гаину. Ощупывал взглядом её шею, бёдра, живот. Его сильное, едва прикрытое на плечах бараньей шкурой тело бугрилось твёрдыми узлами мышц. На голове чёрные лоснящиеся волосы заплетены в косицу. Ноги Итларя обуты в широкие, из тонкой кожи ногавицы.

Гаина не могла понять, красиво ли было его лицо. Оно казалось ей каким-то загадочным. Что-то таило в себе — отвагу ль, усталость, мужество или всё это вместе взятое, что делало хана Итларя привлекательным и совсем не гадким, как она этого ожидала, наблюдая обыкновенных грязных пастухов-половчинов в становище.

Итларь показал ей рукой рядом с собой. Мол, садись возле меня. Но Гаина решительно сделала к нему шаг, удивлённо развела руки в стороны, улыбнулась — ей совершенно не показался этот Итларь страшным.

Итларь поднялся на ноги, тоже заулыбался, в свою очередь удивляясь, почему этой красивой пленнице стало так весело у него. Почему она радуется встрече с ним, а не убегает, не рыдает, как это делали все другие. Не понимал он, что этой усмешкой Гаина из своей занемевшей души изгоняла страх, отчаянно стараясь вселить в себя отвагу. Гаина стала смотреть на хана вызывающе и остро, он с удивлением отметил, как красиво прищурились её глаза, будто прицеливались, как щёки, открытая грудь, шея вдруг порозовели от напряжения.

Гаина всё же опустилась рядом с ханом. Она была растеряна и придавлена и не знала, что сказать. Итларь коснулся её плеча, своей шершавой грубой рукой снял с него тонкую прозрачную шаль, которую Отрада-Ула накинула на неё. Глаза хана хищно сверкали. От Гаины пахло удивительным запахом трав. Приблизил к ней своё лицо, ноздри его вздрогнули...

В то же мгновенье Гаина вскочила на ноги.

— Итларь! Ты храбрый и отважный с пленницами. А ты возьми меня на воле! С коня! Догони и возьми, как батыр, а не как ленивый кот.

Гаина вызывающе глядела на него сверху вниз, искривив рот в презрительной усмешке.

Пресыщенная душа хана вдруг встрепенулась от такого уничижения белотелой невольницей. У половцев-кипчаков котов не водится! Они не сидят на одном месте и мышей не заводят. Это русичи обзаводятся ленивыми сытыми котами, ибо всю жизнь сидят на одном месте и роются в земле. Половцы — народ-воитель. В седле половчанин и ест, и спит. Русинка хочет видеть, каков он? Будет так.

— Еки ат акел![131] — крикнул Итларь за полог вежи. — Еки ат акел!

Два ошалелых всадника неистово летели степью, под сиянием полного месяца, под ясными звёздами. То сходились, то стремительно разлетались в разные стороны их дикие жеребцы-актазамы...

За плечами всадницы развевалась прозрачно-дымчатая золотистая шаль. Косы её расплелись и золотой волной рассыпались по спине. Как только второй всадник подскакивал к ней и хватал её лошадь за гриву или протягивал руку, чтобы за шею притянуть её к себе, она стремглав соскальзывала вниз, под живот лошади, держась ногами и руками за круп, и в следующее мгновенье взлетала в седло, становилась на колени, и неистовый галоп продолжался...

Наконец оба всадника стремглав влетели в тёмную реку. Лошади с разгону плюхнулись в волны и начали фыркать. Конь Тайны стал как вкопанный, жадно глотая воду. «Быстрее! Быстрее!..» Течение снесло их в сторону, вытянуло на середину реки, где кружила чёрная струя водоворота. Каждый всадник теперь уже боролся с шальным течением, спасая свою жизнь...

Наконец, мокрые, предельно уставшие, поостывшие от невидимой погони, выплыли на другой берег.

Итларь тихо ввёл своего коня в воду и поплыл назад, на свой берег.

Знал он, коварный: некуда деваться в этой степи непокорной рабыне, всё равно придёт к нему с повинной.

Конь Таины споткнулся, упал на землю. Тяжело дышал. Умирал. Разгорячённый бегом, напился воды!..

«Конь мой милый! Сжалься надо мной!..» Таина припала к его ещё горячей шее, гладила влажные, уже раздутые бока... морду...

Будто в ответ на её ласку, он, напрягая последние силы, заржал. Тяжело положил голову на землю и в последний раз вздохнул. Таина заплакала.

...Небо потемнело, потухли ночные звёзды. Вокруг глухая темень. Лишь всплески волн в камышах да испуганное перешёптывание аира напоминало о ночном дыхании земли. Нужно было что-то делать, куда-то идти. Не знала Гайка — куда. Одно лишь осознавала: всюду, куда ни направит свой бег, на неё уже расставлены сети хана Итларя. Возможно, её уже подстерегают в этих камышах. Возможно, где-то перешли реку в отдалении и высматривают, куда подастся она. А что будет потом? Знала, хотя и не желала знать. Знала, что, когда она сама возвратится в вежи, будет жестоко унижена, но будет жить! А зачем ей жизнь, коль душа и тело её в неволе вечной? Она хотела воли. Добиться воли любой ценой! Слепое безумие сердца дало ей в эту ночь испить мимолётной победы. И этого чувства она не могла и не стремилась погасить в себе. Верила в свою судьбу. В свою счастливую звезду. Она ведь убежала от хана!.. Вырвалась из его рук... Теперь лишь не останавливаться... Бежать... бежать дальше и обрести волю!

Измученное усталостью тело её отдохнуло.

Крадучись спустилась к Суле. Ей показалось, что в этом пустом, налитом чёрным мраком мире кто-то мог услышать стук её сердца.

Гаина ступила ногой в воду. Содрогнулась от холодной ночной реки. Но если лечь ей на волны, то можно к утру добраться к устью Суды. А там стоит град Воинь. Так сказывала Отрада-Ула.

Воинь защитит её. Воины-русичи и торки, живущие там, помогут ей добраться к земле Киевской, домой... Она увидит своего Гордятку...

Отчаянная отвага вселилась в неё, сообщая ясность мысли, чёткость движениям. Она тихо плеснулась в волны реки. Все стало возможным теперь для Гайки! Только не нужно думать о ледяной воде, только пристально всматриваться вперёд и грести... грести руками вперёд... Ко граду Воиню!..

Уже небо пылало на небосводе ярко-розовым пламенем, когда она выбралась на берег. Наломала камышей, перевязала этот сноп жгутом из лепёхи. Получился плотик. Легла на него, подгребая тихо рукой. Плыть стало легче.

Перед глазами мерцали мелкие тёмно-сизые волны с розовыми гребешками. Над Сулой поднималось солнце. Утреннее дыхание ветра согнало с плёса реки подвижные клочья тумана, которые ещё кое-где дымились меж камышами и ивами. От этого сверкания волн у неё в глазах начали расплываться радужные круги...

Снова выходила на берег. Измождённая, посиневшая, усталая, она дрожала, не попадая зуб на зуб. Грелась на солнышке. И вновь на своём камышовом плотике плыла вперёд, по течению, в синеву неба, в простор белого дня — к воле, ко граду Вошло...

Но в какое-то мгновенье почувствовала в груди неясную тревогу. Ей показалось, что вдоль берега слишком подозрительно шумит камыш. Прищурила глаза, вглядываясь в даль. Да, там стояли всадники. Выжидали, пока она подплывёт поближе. Наверняка всё время шли за нею, не выпуская из виду весь день, пока река не забрала у неё всех сил и ничего, кроме грёзы о воле, не оставила ей...

Не видела, а почувствовала на себе пронзительные взгляды молчаливых всадников, которые уже спускались к воде. Не глядела, а уже знала, что они плотной цепочкой перегородили реку.

Течение Сулы здесь было стремительным. Начало её заносить на водовороте жак щепку и нести прямо на молчаливых, сосредоточенных, цепких врагов...

...Поздно вечером она опомнилась в знакомой веже. Отрада-Ула оттирала её тело бараньим жиром с какими-то травами. На ноги и на переносицу накладывала горячие мешочки с напаренной травой. Что-то бормотала себе под нос, вытирая слёзы, кому-то посылала проклятья и непрестанно вздыхала.

— Ты что? — опомнившись, спросила Таина.

— Половчанин тот проклятый истязает тебя, сестра...

Таина с удивлением почувствовала, что это её не волнует.

Какое-то время бессмысленно смотрела сквозь отброшенную запону влаза, наблюдала, как гаснет синева неба и несмело мерцают молодые звёзды. Потом она снова провалилась в небытие...

Если жена-рабыня не желает рожать детей, она должна подохнуть от работы. Таков был закон в вежах хана Итларя. Русская пленница насмеялась над ханом. Русская златокосая пленница жаждала лучше умереть от голода или от холода. Конечно, её можно сейчас же отправить в отдалённые стойбища. Там работы много. Только торопиться хану Итларю с этим не приходится. Разве молвят теперь о нём доброе слово, если он не смог стать мужем белой полонянки хотя бы на одну ночь?!

Можно было бы отдать её другим. Но уважения ему от этого не прибавилось бы. Ему нужно было, чтобы эта гордячка теперь в унижении ползала перед ним на коленях...

Как-то просочилось от пленников-васильковцев, что Таина — не просто привлекательна, что она боярыня, жена знаменитого Яна Вышатича, которого половецкая степь знала и уважала.

Это ещё больше растравляло душу хана Итларя. Боярыня эта должна целовать его стопы... А потом — это уж его дело...

Хан нетерпеливо выжидал выздоровления Гаины. Приходил в её вежу, садился на краешек войлочного ложа, молча смотрел на неё. Гаина уже несколько дней горела в огне. Украдкой, когда Отрада-Ула исчезала за порогом, он шершавой ладонью гладил её плечо, руку, отброшенную на подушку, заплетённую золотистую косу. И чем больше уплывало дней, тем отчётливее в его душе оживал страх, что боярыня не выздоровеет, что её запёкшиеся уста никогда не произнесут его имени. Скуластое смуглое лицо становилось мертвенно-бледным от этих затаённых мыслей. Боярыня-пленница всё глубже входила в его душу...

Первое, что увидела Гаина, придя в сознание, были тоскливые глаза хана Итларя, широко расставленные на лице со стрельчатыми чёрными бровями. Она отвела взгляд в сторону, подумала, что это снова встали перед ней видения бреда, и тихо позвала:

— Отрада... Ула-а...

— Нет её, — ответил Итларь. — Я её отослал.

Гаина убедилась, что это уже был не бред.

Молча смотрела на него огромными глазами. Всё же это не было видение, она не потеряла сознание.

Вот он протянул к ней руку, легонько погладил плечо. Она даже не вздрогнула.

Итларь заговорил. Быстро, запальчиво, умоляюще. Будто боялся, что не успеет высказать ей своих так долго сдерживаемых слов. Он говорил, как долго не мог понять, что с ним происходит. И никто из его рода не мог объяснить ему, что это такое, когда всё время думается только о ней. Он властитель степей и ветров и неисчислимых богатств половецкой орды, которая привыкла жить вольно и бездумно!.. И вот он твёрдо решил, что Гаина также станет, как и он, вольной и богатой. И сделает её самой первой ханум — женой по-русски. Когда захочет — примет у себя русских святых отцов, которые несут свою веру в половецкие вежи. Как сие уже сделал по совету Яна Вышатича могучий хан Осень. Хан Итларь станет тогда братом киевских великих князей, их опорой в Степи, как когда-то чёрные клобуки, берендеи и торки стали опорой князя Владимира...

Итларь хотел сказать ей о том, как он ожидал её выздоровления и как счастлив теперь, видя, что она пришла в себя. Что он тайком молился своим кумирам и огню и тайно просил за неё у бога русичей.

Но этого хан не успел ей сказать — слишком равнодушно глядели на него утомлённые глаза Гаины.

Вдруг из-за полога послышалось всхлипывание и голос Отрады:

— Сестра... Соглашайся! Благослови тебя Бог!.. Может, нам всем здесь будет облегчение. Детям нашим...

Гаина поднялась на локте. Отрада быстро спряталась за полог. Итларь ждал ответа.

— Не верю я этим обещаниям. Всё это — ложь... Сети, чтоб охолопить душу мою... Брехня всё! — тихо, но твёрдо вымолвила она.

Хан Итларь зловеще сверкнул глазами. Может, она угадала, что эти сети сплёл он для неё, чтобы усыпить её волю. Но вышло так, что и сам в них попался... Он говорил искренне... Почему она не верит ему? Не верит хану Итларю?..

Он бурей вылетел из вежи...


Через два дня Гаину сонной схватили несколько крепких рук. Завернули, как куклу, в серый войлок и куда-то понесли. Вскоре бросили на какой-то пол, развернули. И вдруг над её зрачками повис раскалённый на огне железный кружок. Тамга хана Итларя! На нём шипела налипшая кожа с её чела, куда половчанин только что приложил раскалённое до розового цвета железо. Теперь на лбу у неё был розовый знак хана Итларя — пронзённый насквозь стрелой круг месяца.

И снова стало темно в глазах... Потом пришёл день. И снова ко всему безучастность. Не волновало солнце, ветер. Запах полынной степи. Куда-то исчезло желание свободы. Даже безысходность не обжигала тоской душу...

Много дней и ночей её везли на повозке в далёкие стойбища. Молча склонялась над ней Отрада-Ула, что-то шептала, вздыхала...

Далёкие, неведомые степи. Для Отрады-Улы они были более близкими — где-то здесь, в Засулье, её Славята и Борис гоняют Итларевы табуны, отыскивают места для новых стойбищ, следят за доением коров, овец, коз, за тем, чтобы вовремя отвозился свежий скрут к ханским вежам. Отрада-Ула с нетерпением всматривалась вдаль. Она же первой и заметила вежи далёкого кочевья.

— Сыночки мои, соколики мои! Хотя бы умереть возле вас!.. Хотя бы в глаза заглянуть!

Гаина встрепенулась от тех причитаний. Слова Отрады напомнили ей о её сыночке, о Гордятке. Разве она забыла, что он её ждёт?! Нет, не забыла. Уже сколько раз в своей краткой жизни тело Гайки попадало в лапы Мораны-смерти. Но душа её оставалась живой, спасая её саму. Наверное, и в самом деле матерь её старая накудесничала своей дочери-красавице долгий век, а может, и бессмертие. Когда она выжила после холодных объятий Сулы, после испепеляющей огневицы, после Итларевой «милости» — то наверняка будет жить... Верь в сие, Гайка, верь! Без этой веры тебе не пройти отмеренного для тебя нелёгкого пути...

И она снова поверила. В глаза Гаины вошла жизнь. Она уже знала, что не может обмануть своего Гордятку, что должна к нему возвратиться. Рано или поздно. Она не боится работы. Лютое солнце половецкое не испепелит её надежд. Ветры не развеют желаний. Зимние морозы не остудят тело. Да разве есть такая сила, которая могла бы сломить душу и любовь русской матери?

Навстречу прибывшим мчали всадники. Багряно-золотистые гривы половецких жеребцов развевались на ветру. Чёрные, пучеглазые, диковатые, как степь полыновая, тарпаны[132] таращились на повозки, прибывшие из стойбища грозного хана.

Отрада-Ула первой соскочила на землю, распростерши руки как птица, побежала навстречу всадникам. Отрада мчалась, летела, будто соколица к своим сыновьям-соколикам...

— Мама... мама... — Славята и Борис наклонились с седел с двух сторон к Отраде.

С головы её сполз чёрный платок, седая коса ужом вилась по спине, а она, растерянная и счастливая, обнимала то одного, то другого. Обнимала сыновей...

— Славята, Бориска... К вам мы приехали... Теперь буду с вами. Итларь прогнал меня... И Гаину прогнал... Не захотела быть ему женой. Ну что ж, может, так и лучше... Будем доить стадо... Будем скрут отжимать... Все будем делать...

Сыновья Отрады спрыгнули на землю. Пошли навстречу Гаине. Она медленно приближалась к ним, осматривая крутолобых чад Отрады. Смуглолицые, скуластенькие, с блестящими, чёрными, как воронье крыло, волосами, с усами, они приветливо блеснули ей белозубой улыбкой, по очереди протянули ей свои твёрдые ладони... Уверенные, крепкие руки у парней Отрады. Чистые, нелукавые взгляды их густо-синих материнских очей.

— Мы тебя не дадим в обиду, Гайка, — искренне пробасил Славята, старший из сыновей. Борис одобрительно кивнул головой.

Глаза Гаины затуманились слезами, губы дрогнули в улыбке.

— А отсюда... далеко до Руси?

Славята и Борис переглянулись. Задержали взгляд на её клейме.

— Не ведаем... Не ходили...

Гаина перевела взгляд, посмотрела куда-то вверх. Когда ей становилось мучительно больно, она всегда глядела на небо. Там была не затуманенная грехами чистая и непостижимая вечность. Сравнительно с нею — что стоили мелкие суетные желания человека?

От этих слов Гаины о родине в сердца юношей запала щемящая тоска по никогда не виденной ими родной земле, о которой всю жизнь убивается их матушка и любовь к которой песнями своими и речью своей вселила в их чистые души... Наверное, и в самом деле неизъяснима сила этой земли и стоит она таких высоких слёз гордой, непреклонной женщины, принявшей поругание над своей красотой, но не отступившей от любви к отчему краю...

Какова же она, Русская земля?

— Гайка, а ты Киев златоглавый видела? — не выдержал Славята.

— Я жила там...

— А башни там есть? Вот такие, до неба? С золотыми верхами?

— Всё там есть, Славята. Золото, слава, надежды, позор. Только... счастия нет...


Наконец князь Всеволод отважился выехать за вал Переяслава. Стояли прозрачные дни раннего осеннего месяца вереса. На холмах, над озерками застыли дубравы и рощи, тронутые багрянцем и золотом осени. Чистая синева неба холодно отражалась в прудах, озёрах и тихих речках. Не шелестели камыши, не отзывалась шуршащая лепёха. Какая-то настороженная тишина упала на землю, заставляя напрягать зрение и к чему-то прислушиваться.

В бездонном небе вдруг раздалось тоскливое курлыканье. Потянулся в тёплые края клин журавлей. За ним ещё один... Ещё...

Начался ирий[133]...

Из-под конских копыт выпорхнула стая сытых перепелов. Испуганно вскрикнув, она рассыпалась в сухой траве, исчезла. Над прудом зарябила-залопотала крыльями туча отяжелевшей кряквы. Вот здесь бы и поставить перевесы — вся стая попала бы в руки охотников.

Всеволод объехал пруд. За ним, в отдалении, ехал его верный стражник Нерадец. Он остро присматривался к князю, стараясь угадать его желания и тут же выполнить. Князь улыбался в седой ус: находясь в полном одиночестве, приятно было ощутить свою силу и власть.

Это одиночество особенно одолело его тогда, когда братец Изяслав воссел на киевском столе, а киевляне отказались от своего слова. Но, правда, потом они горько раскаивались за содеянное. Сын Изяслава — Мстислав и на этот раз много посёк буйных голов киевлян. А Всеволод тем временем вновь оказался в своей вотчине, на окраине земли Русской. На Переяславщине.

Всеволод крепко стиснул зубы, отчего его короткая рыжая бородка воинственно оттопырилась вперёд. Ничего, он подождёт. Он верит в свою судьбу, а может, в шапку Мономаха или в заверения митрополита Иоанна...

Возможно, именно сейчас приближается его время. Никто не ведает этого. Но в степи, по обоим берегам Днепра, за Сулой и за Тясмином, вновь зашевелились половецкие вежи. Хан Итларь, хан Кытан, хан Девгеневич идут на помощь Олегу Гориславичу к Чернигову и к Борису Смоленскому, оба они поднялись на этот раз уже против Изяслава. Сии сыновцы[134] с помощью половецких орд желают теперь испытать счастье-судьбу в борьбе со старым Изяславом. Что ж, они также имеют какое-то право на киевский стол, право меча, каким батюшка Олега Святослав отбил себе Киев от старшего брата.

Митрополит Иоанн передаёт через своего монаха-посланца: иди, князь Всеволод, и ты со своей ратью на Киев. Олег и Борис с половцами потреплют дружину Изяслава, а ты легко его добьёшь и сядешь на место брата своего, с помощью Бога и с благословенья его, митрополита.

Всеволод теперь размышлял: если половцы идут на помощь Олегу и Борису, этим разбойникам, то как же ордам обойти Переяславщину? Пройдут они со своими кибитками и табунами через переяславские грады и сёла, через нивы, заберут в полон снова людей... А без людей, без их силы — он ничто. Будет нищенствовать, выпрашивать хлеб и меч у брата своего Изяслава...

Что-то не всё продумал отец Иоанн. Возможно, что-то иное в думах у него? Может, желает расправиться половецкими саблями и с Изяславом, и с ним одновременно? Самому воссесть или кого-то возвести из послушных, жадных к славе и почестям на престол? Но тогда поднимутся все Ярославовы внуки. А их — не перечесть. У одного покойного Святослава — пятеро сыновей, у Изяслава — трое, у него — двое... да ещё у других братьев Ярославичей — Вячеслава, Игоря, Владимира... Раздерут землю Русскую в клочья. Тогда кто захочет, тот и возьмёт её всю: византийский ли император Никифор Вотаниат, патриарх или кто другой. Возможно, это гречины-ромеи сейчас направляют половецкие орды на Русь. Империи ведь легче дышать, когда её сильные соседи гибнут в распрях...

Такая мысль всё больше овладевала Всеволодом. И он начал верить в её правдоподобность.

В самом деле, зачем киевскому митрополиту иметь под боком сильного и устойчивого князя — Изяслава или его, Всеволода? Тогда могущество Руси будет большим, а это — опасность для ромейской Византии, которую раздирают мятежи императорских родов.

Всеволод принял решение: не пойдёт он на Киев, не пойдёт против Изяслава. Ему нужно вместе с ним стать против половцев. И против своевольных племянников-сыновцев.

— Нерадец! — изо всей силы крикнул своему гридю. — Вели позвать из Смоленщины князя Владимира — скажи: пусть свою рать собирает.

Ну а меньший сын — Ростислав пойдёт к половецким ханам. Понесёт дары от русичей. Богатые дары. Этим немного усмирит их. Он же со старшим сыном — с Владимиром тогда пойдёт на помощь к Изяславу против крамольных племянников и их союзников — половцев.

Не хотелось Всеволоду склоняться перед Изяславом. Но — обещал ведь тогда, на Волыни, на кресте обещал жить по заповедям отца Ярослава и по закону земли Русской и помочь ему, коль нужно будет. Обещания дал и монахам печерским, и той колдунье белой... той волынской зеленице... Что бы сказала ему ныне?

Наверное, сказала бы: «Хорошо делаешь, князь, идя ко брату старшому на помощь. Добром тебе и воздастся».

Зато его княгиня взволнована. Неусыпно ведёт переговоры с Иоанновыми послами, косит чёрным оком на князя... Следит, вынюхивает. Хочет стать великой княгиней — прямо дрожит от нетерпения.


Князь киевский Изяслав был поражён, увидев Всеволода у себя в гриднице. Перепугался так, что хотел тут же скрыться. Но скрыться было некуда — Всеволод направлялся к нему широким шагом и распростёр руки для объятий. Изяслав отступил к стенке...

— Брат, пришёл на помощь тебе. Бери мою дружину и дружину сына моего Владимира. Олегу и Борису нужно руки потяти. Сами идут и половцев на нас насылают! С благословения митрополита!

— Иоанна? — засуетился Изяслав. — Я и не подумал. А ты?..

— Верь моему слову, Изяслав. На Волыни тебе клялся крестом...

— Тяжело поверить тебе. Дважды ведь изгонял меня из Киева — вместе со Святославом, царство ему небесное. Двор мой разграбили... Но... — вздохнул, вытер рукавом слёзы. — Может, и с добром пришёл. — Голос у Изяслава неуверенный, плаксивый, будто спрашивает, а не утверждает.

Всеволод отвернулся, подумал с горечью: «Прост ты умом, братец Изяслав. Слишком уж прост. Державцу нужно было бы побольше хитрости и изворотливости ума!»...

Удивительно было киевлянам, а ещё больше митрополиту Иоанну узнать, что братья-соперники мирно встретились в княжеских палатах, мирно беседовали и вместе двинулись на мятежный Чернигов, на Олега Гориславича с Борисом. Сотканные сети крамолы, расставленные Иоанном, вдруг были разорваны дерзким смирением Всеволода.

Митрополит дрожал от злости, проклинал Печерскую обитель. Оттуда, оттуда шла непокорность князей митрополиту византийскому. Оттуда невидимая рука успокаивала мятежи и распри меж князьями, становилась преградой византийскому владычеству на Руси... Тайно на всякий случай Иоанн приказал челяди готовить ладьи ко Царьгороду и грузить их митрополичьим добром. Если князья вдвоём доберутся до него — не сносить ему головы. «Горе тебе, Вавилон и Ассия, горе тебе, Египет и Сирия!» С первой же вестью о победе князей он должен будет покинуть Киев... Но вести опаздывали... Всеволод молчал о послах митрополита к нему. Выжидал. Прислушивался. Ко всему присматривался.

...Древний град Чернигов никогда ещё не видел у своих валов такого множества ратей княжеских. Пришёл Изяслав с меньшим сыном Ярополком, пришёл переяславский князь Всеволод со старшим сыном Владимиром. Обложили город. Владимирова дружина сломала врата великого вала от реки Стрижени, ворвалась в предместье, подожгла хижины смердов и ремесленников черниговского посада. Люди спрятались за стены каменного детинца[135] и замкнулись.

Олег Гориславич и Борис ходили в Новгород-Северскую землю. Возвращались назад, отягчённые данью. Везли огромные бочки с мёдом, мешки с зерном, воском, солёной и вяленой рыбой деснянской, овечьими и воловьими шкурами, мехом белок, лисиц, соболей, куниц.

Издали увидели под Черниговом полки. Бросились назад, к бору, но их заметили. Изяслав и Всеволод развернули против них свои рати. Пришлось на ходу принимать бой.

Возле небольшого поселения Орачи, на Нежатиной ниве, выстроились один против другого ряды княжеских дружин. Просвистели стрелы над нивой. Упали на чьи-то головы. Кто-то охнул. Кто-то упал. Чья-то стрела пронзила сердце буйного Бориса Вячеславовича...

Олег оглядывался — куда отступать? Но ратники его дядей ощетинились копьями и рогатинами — и шли прямо на него.

Всеволод шёл по правую руку, Изяслав — по левую. Гориславич заметался в этой ловушке. Десятки стрел целились в его сердце, в грудь, в очи... Десятки копий готовы были метнуться в его живот и в спину. Он закричал. Бросил на землю меч. И побежал назад...

Изяслав остановился. Хватит... Хватит крови. Поскакал к Всеволоду.

— Брат, остановись! Видишь? Бориса уже наказал Бог... И Олег убежал.

И в это мгновенье чьё-то тяжёлое копьё, пущенное сильной рукой, разорвало железную сетку кольчуги на спине Изяслава и впилось князю в спину. Под лопатку... Наверное, острый булатный наконечник коснулся сердца — оно вдруг остановилось.

Изяслав удивлённо успел ещё оглянуться, вытаращил глаза на Всеволода.

— Брат... молвил ведь... на помощь пришёл...

Всеволод растерянно смотрел, как сползает с седла Изяслав. Как пальцы на его руках сводит судорога...

А мимо них проносились дружинники и пешие ратники — Олегова дружина бежала к лесу.

Возле Всеволода остановился Нерадец. Соскочил с седла, приблизился к Изяславу, который лежал с копьём в спине у ног своего коня. Резким движением руки вытащил копьё из княжьего тела, отбросил прочь. Перевернул Изяслава на спину. Из раны на траву брызнул тёплый ручеёк крови...

Всеволод спрыгнул на землю, взял за узду Изяславого коня. Крепко зажал в руке. Почувствовал, что вместе с этой уздой к нему перешла власть на земле Русской. Однако нужно было думать о другом.

— Нерадец, беги-ка в село... — взволнованно вытирал вспотевшее лицо Всеволод. — Возьми ладью для покойника... Князь Изяслав... мой брат... в стольный свой Киев поплывёт водой... по Десне... А там, по обычаю, переложим в сани...

К полудню рать Всеволода двинулась сушей на Киев. А сам Всеволод и его воеводы пошли к Десне. Туда понесли на досках тело князя Изяслава. На ладье уже лежало сено и тонкие сосновые ветви, покрытые веретьем.

Киевский князь Изяслав, старший сын Ярослава Мудрого, в последний раз осматривал берега своей земли. Как будто удивлялся чему-то, высоко подняв вверх рыжеватую бровь. Ветер ворошил его тёмные волосы с проседью. Ветер ласкал его лицо и руки, которые так долго — больше тридцати лет — неуверенно правили Русью и столько бед принесли ей...

Всеволод не глядел на неподвижное лицо брата. Один раз ему показалось, когда он украдкой посмотрел на него, что Изяслав из-под век пристально следит за ним.

— Нерадец, закрой ему плотнее веки...

Нерадец свёл вместе остывшие веки Изяславовых глаз, но задубевшая кожа не поддавалась, синяя щель между ними увеличилась. Тогда Нерадец накрыл лицо мёртвого белой дерюгой, а сверху положил сосновые ветки...


Добрая людская память — самая большая слава достойному человеку. Так молвил Нестору новый печерский игумен великий Никон. И ещё сказал:

— За брата своего погиб Изяслав. За Всеволода...

Нестор понял — так нужно записать в пергамене. Бог так пожелал, дабы Всеволод стал киевским князем. И черноризцы печерские должны теперь поддерживать последнего Ярославина как законного князя всей Русской земли. Таково желание Всевышнего, ибо, коль было бы не так, никогда Всеволод не возвратился бы на киевский стол. Никогда бы ему не одолеть своих молодых соперников — Олега и Бориса. И не остановить половцев, которые было двинулись на Русь.

Размышлял Нестор в своей келии над тем, как хитростно сплетаются желания княжеские и богоугодные деяния их!

Как бы там ни было — Всеволод дождался своего часа. Дождался, пока не умер загадочной смертью отважный своевольник Святослав Черниговский; дождался, пока так же загадочно не погиб на Нежатиной ниве простоватый князь Изяслав. Но, возможно, что это Всеволод с помощью Бога и митрополита обоим помог уйти в мир иной. Об этом уже никто не дознается...

В конце концов, князь Изяслав, хотя и много лет был у власти, ничего не приобрёл — ни славы, ни богатства. Жил лишь приобретеньями отца своего Ярослава Мудрого. Да и то, что имел, промотал в чужих землях. Киевляне дважды изгоняли его из города, и во дни смут и мятежей он искал помощи у иностранцев, опираясь на их мечи. Последний только раз благодаря Яну Вышатичу отважился к своим чужестранным ратям присоединить дружины малых волынских князей. Всю жизнь душа Изяслава блуждала в сумерках и холуйствовала перед чужаками.

Дивился Нестор. И такой никчёмный человек около трёх десятилетий держал в руках державное кормило! Удивительная сила власти: как бы ни был ничтожен человек, окажись он наверху, вокруг него непременно создаётся золотой нимб законности. И даже если у него нет ни силы, ни достаточно ума, дабы руководить державой, никогда по доброй воле не откажется от этого. Наоборот: мечом, копьём, наветами — будет бороться, грызться, убивать, дабы удержаться наверху, даже зная, что к добру его это не приведёт...

Братья-князья интриговали, бились и тому же учили сыновей своих. Да ещё половцев начали втягивать в межусобицу. Что же будет дальше?

Будет ли тихо сидеть в Тмутаракани сбежавший туда Олег Гориславич? А сыновья Изяслава — Святополк, который в Новгороде, и Ярополк, осевший в Волыни... Но и Всеволодовичи в стороне не останутся, если что, Владимир и Ростислав...

Всё теперь будет зависеть от того, как новый князь приструнит своенравных родственников. Может, потому великий Никон и советует не бросать тень на князя Всеволода. Освящать, только освящать власть великого князя, каким бы он ни был. Яко святыню, беречь этим единодержавие его и единство Руси. Много ведь хищных и завистливых рук тянется ныне к престолу киевскому — вмиг разорвут в клочья Русь...

Пусть будет Всеволод. Последний Ярославич. Книжник и мудрец. Пусть лучше будет он один.

Нестор не должен охаивать и Изяслава. Читающий сам поймёт, коль в слово его вникнет, сущность Изяслава, простого и недалёкого князя. Ещё напишет о смерти его: «Сие погиб не от брата, но за брата своего положил голову...» Конечно же, если так случилось, то так было угодно Богу, значит, Изяслав сложил свою голову для того, чтобы его брат заступил его место на киевском столе. И ещё в назидание князьям и князькам скажет Нестор об Изяславе: «Незлобив был норовом, кривого ненавидел, любил правду. Не было в нём льсты, но прост муж умом, не воздавал зла за зло».

Летописец ещё расскажет, как хоронили киевляне Изяслава, забыв то зло, которое он дважды причинил им: когда возвращался из изгнания и сын его Мстислав жестоко посёк головы киевлян за ослушание. Но теперь киевляне плакали... все рыдали... все, кроме Всеволода...

О Всеволоде нужно пока помолчать. Промолчать и о тех перешёптываниях за спиной младшего Ярославича, о тех косых взглядах на него и на его княгиню-грекиню... И о том, как сторонились его люди при встрече или отводили взгляд...

Вскоре великий Никон позвал Нестора:

— Добрый слог имеешь, Нестор. И слово Божье ведаешь. И таинство письма постиг. Вот прочёл я твоё житие Бориса и Глеба. Складно сотворил! Великое сие дело для нас, для проповеди князьям. Дабы их надоумить и от крамол отучить. Как там у тебя? «Не забывайте отечества, где прожили земную жизнь, никогда не оставляйте его... И в молитвах всегда молитесь за нас...»

Нестор насторожился. Скуп на похвалу Никон, но почему так рассыпает ему лестные слова? Что-то замыслил. Внимательно смотрел в серые глаза игумену.

Владыка сидел в своём кресле, обшитом пурпурного цвета тонкой кожей. Лицом повернулся к иконе Богородицы. Могучий, с пышной бородой старец — как дуб-великан среди широкого поля. Казалось, нет ему века...

— Позвал тебя для другого... — будто уловил игумен мысли Нестора, — Хощю, дабы ты мою волю уважил...

— Не знаю, о чём молвишь, владыка. — Нестор смиренно склонил голову на грудь.

— Услышишь. Отдай свой пергамен брату Ивану. Он смысленый есть в писании о князьях. В Новогороде переписал Остромирово летописание. И тут сможет. А тебе — другое хощю дать, другую работу. Старанием нашей обители на Руси уже появились русские апостолы — Борис и Глеб. Но есть у нас и иные достойные поклонения. Ты ведь знал благоверного отца нашего Феодосия. Великие труды вложил наш первый владыка, дабы Печерский монастырь стал первым на Руси, дабы он крепил её своим словом. Святое дело сотворил Феодосий. И должно его достойно почтить. Тебе по силам сие — написать житие отца Феодосия Печерского. А я буду просить князя Всеволода, аще он дал бы своё согласие вписать имя Феодосия в синодик[136]. Благословляю тебя на труд сей великий, Нестор. Аминь.

— Возвеличил меня напрасно. Недостоин я, грубый и неразумный. К тому же не был учен никожды сей хитрости — писать о земном, яко о святом. Иное дело — пергамен...

Грешил Нестор словами, ох как грешил перед владыкой своим! Но как же ему снова отдавать свой пергамен кому-то? Не сможет того, сердцем врос в него...

Никон Великий был по-настоящему велик.

— Пергамен, брат, есть дело державное. Должен служить князю и его самовластью. А ты забываешь сие иногда. Не воспеваешь князя, а порицаешь. Кто же возвеличит такого волостеля? Кто склонит пред ним главу? А без почитания — нет власти... Пиши-ка лучше про Феодосия. Ты ведь любил его. Ведаю про сие. Только сердца своего не жалей... Сердца! Иди...

Нестор тяжело вышел из келии. На душе смятенье и отчаянье. Князьям, видишь ли, нужно лишь восхваление. Какими бы они ни были — хвала им! Но разве правда о них не более поучительна?

Нет, не способен он переделать себя. Пусть пергамен пишет отец Иван. Пусть возносит недостойных... А он в самом деле напишет о Феодосии Печерском; тот трудами своими воистину возвеличил дело Руси — против ромеев восставал. И нынче время такое — Всеволод, кажется, захочет опереться на грека-митрополита, а печерских монахов уже наверняка отодвинет от себя... Не забыл же обиду свою от них... А потому слово его о Феодосии должно напомнить Всеволоду, что Русь держалась и держится своей силой, своими мудрецами, но не взятыми взаймы...

В тот же вечер Нестор и положил на пергамен первые строки: «Господи, благослови отче. Благодарю тя, владыко мой, Господи Иисусе Христе, яко сподобил мя еси недостойного поведать о святых твоих угодниках, се бо сперва написавши ми о житие и погублении и о чудесах святых и блаженных страстотерпцев Бориса и Глеба, понудихся и на другое исповедание, еже выше моей силы...»

Это было начало жития Феодосия Печерского. Писал его страстно, отдавая всю боль, все обиды своей души слову... Но пристальным оком неусыпно следил за деяниями Всеволода. Может, он, Нестор, торопится творить свой жестокий суд над ним? Может, сей последний Ярославич и на самом деле возвеличит Русь, яко отец или дед его?..

Для Всеволода, видимо, пришли нелёгкие времена. Кажется, всего достиг, к чему стремился. К чему шёл таким извилистым путём.

Но, наверное, не было на Руси более несчастливого князя, чем князь Всеволод.

Неожиданная победа над братом вдруг опустошила его. Думал, ничего высшего нет на свете, чем власть, чем почитание и почести. Теперь он постиг, что нет ничего горшего и более тяжкого, чем молчаливая хула и презрение в глазах людей, которые славословят его.

Начал отдалять от себя тех, кто словом, взглядом или одним молчанием осуждал его. Окружил себя заискивающими, ползающими, унижающимися, жадными до богатства, которые на лету ловили каждое его слово.

Был рад, что его желания и воля удовлетворяются раньше, нежели он высказывал их. Был рад, что с ним во всём соглашались, во всём ему угождали.

Поначалу тешился этим. Было легко жить. Но чем дальше, тем тяжелее становилось дышать. Почувствовал себя отгороженным от мира глухой, непроницаемой стеной. Теперь уже Всеволоду почти невозможно было услышать живое, искреннее слово. Стал даже забывать, есть ли они, такие слова.

Ему часто мерещилось то место, та земля, на которой лежал мёртвый Изяслав. Он чётко видел эту сыпучую землю, переплетённую тонкими корнями молодых берёзок, и тёмные капли крови на ней. Эта земля прятала его тайну и вместе с тем давала ему покой и добрые сны. А добрых-то снов уже и не было совсем...

Для Всеволода остались светлыми только воспоминания. О дивном Живце, об удивительной белой колдунье и воспоминания о победах над свирепым Итларем, которого оттеснил за Сулу. Любил ещё вспоминать о своих детях, когда они были маленькими. Но не любил их видеть сейчас. Подозревал, что Владимир и Ростислав мечтают о престоле киевском.

Ближе к себе посадил старшего сына Владимира, отдал ему Олега Гориславича отчину — Чернигов. Старший сын должен быть у него всегда под рукой.

Но, странное дело, Всеволод теперь подружился с Печерской обителью. Велел построить и свой Красный двор возле Выдубецкого монастыря, поставить каменную трапезную, игумений дом. Щедро одаривал и Печеры, и Выдубечи землями и окольными селениями и пущами. Смерды привозили в монастырь зерно, мясо, рыбу, молоко, сыры, горох, капусту, чечевицу, лук, мёд, воск, полотно, меха... Владыки теперь должны были хлопотать не только о людской душе, но и о греховном теле. И должны были с удвоенной силой молиться за него, Всеволода, младшего Ярославина.


У монахов Печерской обители с недавних пор появились новые обязанности. Каждую весну, а больше всего осенью игумен рассылал их по монастырским сёлам следить за тем, как работают монастырские смерды на нивах. Все ли поля засеяны, весь ли урожай собран, не припрятали ли чего лишнего в своих закромах хлебопашцы, всё ли положенное отдали обители.

Хозяйство Печёр возрастало. Монахам всё меньше оставалось времени для молитв в норах-пещерах.

Уже перед самой зимой Нестор обошёл пять деревень, подаренных князем Всеволодом Печерскому монастырю. Отправил к обители последние обозы с зерном, капустой, луком, чесноком, бочками, корчагами[137] и другой хозяйской утварью.

Возвращался домой пешком. Дорогой решил взять немного в сторону и заглянуть в Васильков.

Морозный ветер обжигал лицо. Над землёй неслись грязно-серые клочья тяжёлых сизых облаков. Под ногами крутилась белая позёмка.

Последний предзимний день отнимал у него остатки тепла и надежд.

Но только завиделись вдали тёмные очертания городских строений и маковиц Успенской церкви, как сердце Нестора разволновалось, на душе потеплело. Ускорил шаги.

Уже ступив на мостовую своего родного городка, вдруг осознал, что ему тут не к кому идти. Все давно забыли старого Гюряту и его сбежавшего сына Наслава. За столько лет дом каждого посетила не одна беда и не одно отчаянье. Было ли здесь когда беречь воспоминание о горестях других людей, разбросанных судьбой по свету.

У церкви Успения приметил давние, уже почерневшие столбы, на которых когда-то были распяты и сожжены волхвы — Сновид и Рост. Против церкви, как и в прошлые времена, стояла усадьба отца Михаила. За оградой угадывались крыши онбаров, хлева и голубятни. Крепко хозяйничал отец Михаил.

На месте большой Гюрятиной хаты был пустырь, поросший тёрном и лопухами. Никто не строился на пепелище — людей гнало суеверие: построишься на пожарище — сам сгоришь в огне. Языческие бредни...

Через огород, перекосившись крышей, стояла хата Претичева. Нестор не поверил своим глазам, когда заметил, что из её дымохода вьётся лёгкая струйка белого дыма. Кто-то жил в той избёнке? Неужели... Гаина?

Ян Вышатич столько раз проклинал её со всем её родом смердовским, но Нестор так и не знал достоверно, как же она живёт, Гайка Претичева, недавнишняя боярыня Вышатичиха.

Забыв о холоде, донимавшем тело через тонкую рясу, Нестор повернул к хате Претичевой. Обошёл площадь вокруг церкви и ступил на тропинку, которая вела напрямик ко двору старого ковача. И вдруг услышал какие-то возгласы или вопли, доносящиеся из церкви. Подошёл к двери — она была закрыта. Потянул за щеколду, и дверь вдруг легко раскрылась. Нестор остановился на пороге.

У алтаря суетились вой. Кто с мечом, кто с ножом в руках, кто с ремешком, а кто и с кожаным мешком. Бросали в мешки чаши, подсвечники, обдирали золотое узорочье с икон и тоже бросали в мешки. Возле царских врат столбом стоял отец Михаил, весь обвязанный верёвками и с кляпом во рту. Только шевелил чёрными мохнатыми бровями — неистово, но безмолвно кричали его вытаращенные глаза. По щекам текли гневные слёзы.

Отец Михаил всё время косился на широкоплечего детину, который стоял у клироса и покрикивал на людей:

— Поглядите-ка ещё в ризнице! За царские врата посмотрите! Да не бойтесь — Бог простит этот ваш грех, он милостив!..

Нестор догадался: грабители... выгребают церковное добро.

Снял со своей груди тяжёлый железный крест, взял его в правую руку, подкрался — и со всего плеча ударил им в затылок здоровяка. Тот крутанулся на ногах и повис на перилах клироса. Нестор для уверенности ещё раз ударил по спине и громовым голосом воскликнул:

— Грех упал на ваши души, окаянные!

Грабители мгновенно отскочили к стенам. А Нестор, подняв над головой крест, вышел на помост алтаря и свирепо рявкнул:

— Вы, исчадия ада, развяжите отца Михаила, да простится вам грех ваш. Ибо настигнет вас сейчас же наказанье!

Кто-то неуверенно подошёл к связанному отцу Михаилу, ножом разрезал верёвку.

— А теперь выбросьте из мешков утварь Божью!

У клироса зашевелился оглушённый детина.

— Добре лупишь по костям, отче! — отплёвывался он и тёр ушибленный затылок. — Крест крепко держишь в руке. Дай Бог тебе здоровья — если выйдешь отсюда живым. Гей, дружина, поддайте святых отцов мечами под рёбра, пусть нечистая сила их заберёт!

Неизвестно, чем окончился бы этот неравный поединок, если бы отец Михаил не бросился к мешкам и не начал вытряхивать из них награбленное серебро. Услышав звон серебра, детина кинулся к мешкам.

А Нестор, догоняя своего врага, лупил его крестом. Тот, не выдержав такого натиска, повернул к дверям. За ним ринулись и другие грабители.

— Откуда появился в сию несчастливую годину? — вытирая пот с чела, выдохнул отец Михаил.

— Шёл мимо... Услышал вопли... Кто сии тати? — Из разодранного рукава рясы Нестора сочилась кровь.

Отец Михаил вздохнул.

— Новый бирич наш, Нерадец.

— Князев? Что же он храм Божий-то грабил?

— Наверное, князь постарел уж совсем. Новые изворотливые люди толкутся вокруг, желают разбогатеть. Вот и грабят всех. Народ разорили совсем. А теперь с людей брать нечего — на храмы перебросились. Спасибо за помощь тебе. — Отец Михаил внимательно всматривался в лицо Нестора. Что-то знакомое почудилось ему в чертах этого монаха. — Будто видел тебя где-то...

Нестор вздохнул. Может, и видел. Кто знает. Он это или не он много лет назад прибегал из лесу к отцу Михаилу просить помощь для Гаины?..

— Тесно людям на земле, отче. Один возле другого ходим. Только не знаем, кто мы. Для чего толчёмся на этом свете...

— Может, и так. Кровь у тебя. Идём, перевяжу.

— Не стоит. Это кровь за праведное дело. Затянется.

Нестор вышел на подворье. Надо сходить к Претичевой хате. Болит рука. Ноет в груди. Но про себя улыбался — как они княжеских грабителей поколотили, а ещё больше — припугнули... Не будут так нахально людей обирать. Будут оглядываться!

Вот тебе и самовластье Всеволода. Замкнулся в одиночестве в своей гриднице с прихлебателями, правды княжьей и суда княжьего не правит. Раздаёт волости и посады вот таким грабителям. А те своевольничают как хотят. Как сей Нерадец. Дорвался до власти!

Калитка возле хаты Претича была открыта, её раскачивал ветер. Нестор зашёл во двор, стал изучающе рассматривать. Возле завалинки вокруг избы — подметено. Стог сена у сарая. Дрова под навесом. На огороде — колодец, прикрыт крышкой из новых досок. Кто-то хозяйничал уверенно и чисто.

Сейчас он откроет дверь и увидит Гаину. Скажет... Что же он скажет ей?.. Да, о тех деньгах скажет, что отдал их сразу игумену... Про монастырь расскажет, расскажет, что они расстроились, приобрели много богатств, Богу угодных. Князь ведь жалует их, ибо они — его опора. Может, и про Вышатича Яна вспомнит — подружился с ним. Книги его перечитывают...

— Ой, горечко, человек Божий! Что стоишь на морозе, на ветру студёном? — На порог выбежала старая женщина. — Заходи в дом, обогрейся.

Нестор удивлённо переступил порог избы. В лицо ударило тёплым духом хлеба, соломы, огня. Еле рассмотрел в полутьме низкий потолок, огромную круглую печь, стол, застеленный белой, вышитой на концах скатертью. Ещё раз удивился: в углу, на почётном месте, висел большой мисник. На его полках не было мисок, стояла одна маленькая икона Богоматери и большая чудоватая чара из обожжённой глины. Красная, обливная, с обеих сторон двойные ручки-ушки. Странный узор её притягивал взгляд. Он напоминал то колосья, то копны, то сети перевесов, то волнистую гладь озера... Волхвовская чара!

Рядом с чарой этой стоял на миснике деревянный идол. Длинноносый, с широким подбородком, нахмуренными бровями. Руки его сложены на груди, ноги опираются о круг, напоминающий месяц или солнце. Древний идол Световид... Нестор узнал его! Тот самый, которому кланялись дулебы и поляне...

Нестор уловил взглядом ещё одну диковинку — над окошком висел ветвистый, будто рогатый, корень. Догадался — оберег дома. А с дымохода печи выглядывала ватага красноглиняных петушков, коньков, лебедей и ещё каких-то животных. Белые стенки печи до шестка размалёваны венчиками красных маков. Вот как! Из Божьего храма попал сразу будто в языческое капище поганское!..

Нестор перекрестился. В душу его повеяло, однако, чем-то далёким, забытым, родным, что он настойчиво вытравлял из своей памяти и сердца столько лет. Душил жестоко — моленьями, книгами, проклятьями, анафемой. Но не удалось до конца убить этот мир в себе. Как не удаётся человеку отречься памятью от своего детства и от своего рода...

— А я хотела козе сена взять. Вдруг вижу, человек стоит. Чёрный весь. Я так испугалась... — Женщина, видать, отходила от испуга.

— Вот у тебя, вижу, старые боги и чародейства живут рядышком, на одной полке с иконой...

— Живут, не бьются. Пусть все они помогают людям. А у тебя, отец, кровь! — вдруг испугалась женщина.

— Потому и зашёл. Княжьи ратники меня немного поколотили и мечом рёбра посчитали!

— Где ж это?

— В храме. Вдвоём с отцом Михаилом еле отбились. Проклятого Нерадца едва не убили.

— Нерадец!.. — встрепенулась женщина. — Ослеп сердцем... Сгинул человек... Старые боги, наверное, прокляли его ещё в колыбели вербовой, а новые не милуют... Из-за него, проклятого, из дома ушла, отче. Мать я ему. Вот нынче здесь с малым сироткой горемычным. С сыном нашей Гаины...

Нестор стиснул зубы. Не мог слова молвить. Лишь обводил взглядом хату. С печи глядели на него глаза притихшего малыша — годика на четыре.

— А... Гайка... где?

— Ты знал её? Слышал? Воеводы Яна Вышатича жена была. А потом... Ох, горечко моё!.. В полоне она сейчас, отче. В половецком полоне... — Женщина всхлипнула, закрыв лицо концами платка.

Из рук Нестора на пол выскользнуло полотно, которое Нега подала ему, чтобы перевязать израненную руку.

— Нет Гайки... И сына моего меньшего — Майка также нету. В полоне они. А старший, Тука, голову сложил. Один

Нерадец остался. Но отныне — он мне не сын. Лютым стал. Вот так с Гордятой теперь и живу... Да выпей молока козьего. У нас только и животины, что Брязга эта. Выпей, быстрее поправишься!

Нестор молча выпил кружку прохладного, терпкого на вкус густого молока. Вдруг какая-то догадка пронзила его:

— Так сие воеводы Яна сын?

Женщина всполошилась, взглянула на него страдальческими серыми очами из-под редких светлых бровей, растерянно потянула за кончики хусты[138] под своим подбородком. Какая-то тайна рвалась из её уст, но она не могла отважиться на откровенность. Наконец, затаив от волнения дыхание, дрожащим голосом вымолвила:

— Нет, отче. Это мой внук. Нерадца сын...

Нестор приготовился услышать что угодно, лишь не эти простые и твёрдые слова, слетевшие с уст согбенной летами и страданиями женщины.


Люди говорили: треклятый Нерадец научился стричь шерсть вместе со шкурой. Знал он, как отзывались о нём. Но знал и другое: порожний воз должен свернуть с дороги, уступая дорогу полному. Потому и старался, чтобы его воз никогда не сворачивал с дороги и был полнёхоньким. Намеревался въехать на нём в ворота боярского дома Яна Вышатича, помериться с ним богатством и забрать себе его боярыню. Но теперь, когда Гаина жила рядом с ним, в Василькове, она низко упала в его глазах: протяни, казалось, руку — и сразу дотянешься до неё. Для такой ему не нужно было ехать куда-то на заставы в степь половецкую, бросаться на стаю диких половчинов, дабы прославиться. Не нужно было искать и других ратных подвигов или доставать гривну золотую боярскую.

У Гаины как бы исчез ореол её исключительности. Она стала как все Васильковские женщины. Только и заслуга, что хороша собой. Нерадец почувствовал себя обкраденным. Будто кто-то отнял у него золотую мечту, во имя которой он собрался биться, умереть или достичь недостижимого.

Он остыл к Гаине. И даже возненавидел её. Не подозревал, что, отступаясь от неё, отступается от себя. И тем совершил против себя большое зло.

Не появился в хате Претичей и тогда, когда в ней Гордятка возвестил миру о своём появлении. Не нашёл туда дороги и позже, когда малыш встал на ножки.

Долгое время Нерадец жил с князем Всеволодом в Переяславе. Смекалистый в ратном деле, скорый на руку и неразговорчивый Нерадец пришёлся князю по душе. Особенно же после боя на Нежатиной ниве. Вот тогда-то и пожаловал ему князь чин бирича в своём княжьем граде Василькове.

Как-то под осень с малой дружиной в Васильков прибыл князь Владимир Всеволодович. Он теперь частенько наведывался в Киев к отцу-князю, был всегда начеку, чтобы защитить его стол. Васильков же был гораздо ближе к Киеву, и в случае нужды можно было сразу прискакать на помощь отцу.

Снова пылали костры на подворье княжьего терема, на вертелах запекались поросята, гуси, утки. Бражный дух пьяных медов и ячменного пива наполнял тела дружинников истомой, развязывал их языки...

Князя Владимира незаметно отозвали в сумерки золотистого, пахнущего дозревшими яблоками сада. Возвратился он быстро. Нахмуренный, чем-то подавленный, только сверкал на своих воинов тёмными глазами. Поманил рукой Нерадца. Зашептал ему на ухо, обдавая бражным духом:

— Нерадец, брат, хорошо хозяйничаешь. Но почему нет у тебя жены? Не годится княжьему биричу жить бобылём. Кто должен давать воинов в княжью дружину? Смерд. Кто должен засевать ниву и собирать урожай с неё? Смерд. И дань князю давать и боярам его? Смерд. И городы городити? Смерд. А ты что же это?

Нерадец съёжился. Он ведь совсем забыл, какого он рода-племени. Столько времени кормился с княжьего стола по дворам княжеским да боярским. Привык к медам-пивам дармовым, к хлебам пшеничным — белым да высоким. Нега-мать пекла только ржаные посмаги и пресные лепёшки, на каких он вырос. А теперь — от всего этого отказаться? Обида горячей волной ударила ему в сердце. Зачем князь напоминает ему о его худом роде? Зачем унижает холопа своего верного?

Неужели князю уже не нужен? Желает его отослать домой, дабы снова пахал землю, отдавал князю часть хлеборобского пота своего?.. Опустил глаза в землю. На его широком, чуть скуластом лице зашевелились желваки. Такова она, благодарность властителей... Не нужен — уходи прочь!..

Князь Владимир придвинулся к нему и незлобиво, будто заискивая, заглянул в глаза.

— Я твой господин, Нерадец, и обязан о тебе позаботиться. Так велел и отец мой. И я позаботился! — Владимир поднял вверх руку, звонко щёлкнул в воздухе пальцами.

Из-за кустов вышла девушка. В белой вышитой сорочке, в туго повязанном на голове чёрном платке. От этого её белое лицо казалось ещё белее. На высокой тонкой шее позванивала низка кораллов. Нерадец едва узнал в ней ту самую Любину, которую когда-то выхватил из хоровода для князя Владимира. Князь восхищённо смотрел на печальную красоту Любины. Потом толкнул под локоть Нерадца:

— Вот тебе и жена.

Нерадец вытаращил глаза. Не мог сразу уразуметь милости княжеской. Любина скорбно глядела на него. Тонкая кожа её лица вдруг порозовела, прозрачно-голубые глаза влажно блеснули. Она отвела взгляд в сторону.

Наконец Нерадец начал что-то соображать. Тяжело поднялся на ноги. В его душу медленно и властно надвигалось что-то тяжёлое, непреодолимое. Оно наполняло его каменным упрямством протеста.

Князь отдавал ему свою забаву?! Князь щедрый, добрый, хлопотливый... заметал свои шкодливые следы... И ты, Нерадче-смерде, жизнью должен расплачиваться за грехи своего властелина, ибо ты — его холоп. Чёрная худая кость. Князь лишь на время оторвал тебя от земли, на миг вознёс над иными, показал, какова она, эта другая жизнь, недоступная худородному смерду! А нынче пришло время расплачиваться за вкус чужого хлеба, который попробовал из княжеских рук...

Короткая толстая шея Нерадца побагровела. Он стиснул кулаки, напряг тело. Глаза его кипели гневом. Тяжёлый подбородок с короткой бородкой задрожал. Он молча встал, широко расставил крепкие ноги, будто врос в землю, растопырил пальцы, двинулся на князя.

— Ой! — завопила Любина и, отскочив назад, закрыла лицо руками.

Князь Владимир еле уклонился от медвежьих объятий Нерадца.

Двое дружинников мгновенно схватили Нерадца за руки. Не вырывался. Растерянно смотрел на свои обмякшие кулаки, испуг застыл в глазах. Что это случилось с ним? Неужели он осмелился поднять руку на своего благодетеля?.. Но потом снова резко сбросил с себя дружинников. Шумно вдохнул воздух.

— Свяжите его, — услышал спокойный голос Владимира. — Мы с ним ещё не договорились.

Нерадца бросили в холодную сырую подклеть терема. Под стеной здесь стояли бочки с соленьями и квашеньями. С низкого потолка свисали длинные плетёнки лука, сушёных грибов, сухой рыбы. От всего этого в подклети стоял удушливый запах.

Нерадец, связанный по рукам и ногам, лежал прямо на земле. Кто-то хотел подложить ему под спину его же свиту, но ласковый голос князя остановил:

— Не надобно. Пусть остынет.

Дверь тяжело грохнула. Дубовая дверь. Звякнуло железо задвижки. На душу Нерадца навалилась тьма...

От беспокойного сна его пробудил голод. И снова вспыхнула жгучая обида на князя. Вот такова тебе благодарность, Нерадче, за Нежатину ниву... Ведь если бы не его верная и быстрая рука — не сидеть бы Всеволоду на киевском столе! Да вишь ты! — никому об сей заслуге своей хвастаться не может. Тогда все проклятья людские падут на его голову...

Когда к нему вошёл князь, он ожидал, что тот ласковым голосом прикажет повесить его вверх ногами.

Но Владимир искренне захохотал:

— Горяч, братец! На своего князя руку поднять! А за что? Ты ведь не дослушал мои слова. Вот теперь дослушай. Бери в жёны Любину. Даю тебе нежную, преданную жену. Увидишь. Будешь в граде Василькове и дальше биричем. Живи в сём тереме, тут никто, видишь сам, из князей не живёт. Честно исправляй княжий закон. По правде русской. Бери и виры, и продажи с виновных и ослушников. Сымай потяги и правежи с горожан и ремесленников. По правде русской. Дабы онбары княжеские полны были. И себя тем прокормишь. Понял?

Нерадец облегчённо вздохнул. Князь, значит, не отбирает у него солнца и чистого воздуха. Дарит ему жизнь, звание бирича и... жену. Пусть будет Любина. Знает, что Нега-мать снова будет проклинать его. Но он уже давно не прислушивается к стенаниям матери. Волен он! И может взять себе в жёны и из рук князя... Тогда будет ближе и к боярской гривне.

— Коль согласье имеешь — скажи. Коль нет твоего согласья, ещё полежи, подумай...

Нерадец потянул носом, крякнул. Лучше быть молотом в сей проклятой жизни, чем наковальней.

— Развязывай, княже. Согласен... — пробурчал Нерадец.

— Я так и догадался. — Владимир вытащил из-за голенища охотничий нож — только что свежевал подбитого им вепря, — обрезал верёвки на руках и на ногах своего бирича. Ласково бормотал, поучая: — Не забудь же на свадьбу позвать. Гей, зовите Любину. Пусть забирает своего суженого!..

...И была хмельная свадьба. И сидел князь Владимир в красном углу, а дружина его — за столами. И был каравай высокий, и богатый выкуп невесты, и расплетание косы... и танец вокруг дежи[139]...

А потом начались перезванские песни. Допекли эти песни Нерадца!.. Сватья, конечно, побоялась вымазать дёгтем ворота и стены избы Любины — невеста ведь из рук князя. Но песня — кто поймает песню? Кто схватит её за слово? Из конца в конец Василькова перекатывались высокие женские голоса охмелевших бабёнок, издевавшихся над Нерадцевой неславой:


Как уехал мой милёнок торговать,

А я домой князенька привела!

Возвратился мой милёнок среди ночи,

А мне с князем расставаться нету мочи!..


Темнел лицом Нерадец, темнело у него в глазах, багровела его бычья шея. Ничего, потом у меня допоёте вы свои песни!

Нерадец схватил Любину за руки, втолкнул в гридницу... Даже сам испугался... Но нет, не упала его суженая... Любина не заплакала. Лежала не шевелясь. Смотрела в высокий потолок из хорошо обтёсанных досок.

Нерадец злобно сорвал с неё дерюгу.

— Ч-чего лежишь? Что не почитаешь мужа?

Любина послушно поднялась, стала перед ним на колени, начала стягивать сапоги. Потом села рядом. Жалкая, дрожащая.

— Нерадец, дитя во мне бьётся...

Нерадец повернул к ней лицо. Губы его задрожали. Задёргались веки. Он глухо и скорбно застонал.

— Ты... ты... молчала?

— Разве ты спросил у меня? — прильнула Любина к его плечу. — Никто меня ничего не спрашивал... никогда...

— Иди. С глаз моих уйди...

Любина ещё слушала себя. Потом тихо вымолвила:

— Нсрадче, не кипятись. Возьми своего Гордятку к себе. Стану ему матерью.

— И-д-ди!.. — оттолкнул злобно её от себя.

Как она смеет напоминать ему о его позоре?

Любина упала на пол. Поползла к дверям. Исчезла за ними...

Больше Нерадец не хотел её видеть. Жил, как и раньше, на княжьем дворе, правил смердами, горожанами, стягивал с них виры и продажи, потяги и правежи — по закону княжьему, по правде русской. И по своему желанию. А то ещё пускался со злобы в прямой разбой... Нажил славу «треклятого»...

Его боялись пуще полона половецкого. Даже отец Михаил, после того как Нерадец ограбил его храм и посчитал его рёбра мечом, тайно огласил ему перед амвоном анафему.

Но Бог почему-то не наказывал за большие злодейства. Лишь за Малые провинности. Нерадец благополучно жил, толстел, жирел, раздавался в плечах, старел — на тризнах и пирах. В тайных и явных потехах молодецких с чужими жёнами.

Больше не желал разбираться в своей ослепшей душе. Знал, что всё, что имел в себе доброго, уже растерял. Одно оставалось в нём и возрастало — зависть. К чужому богатству, к более удачливым льстецам и холуям... К чужой красоте и молодости... И лишь недосягаемая золотая гривна боярская мелькала перед его глазами и тревожила душу.

Он выжидал своего часа...


Размеренно, по кругу солнца, отходили годы. Дни сменялись ночами. Зимы — вёснами. В мелочных хлопотах и суете исчезали великие стремления, сгорали большие страсти. Ничтожные дела поглощали значащие, заполняли собой жизнь, уничтожали вечность...

Князь Всеволод, размышляя над такой неостановимой быстротечностью дней, с удивлением отмечал, что его жизнь где-то подбирается уже к вершине и его опыт, достигнутый в трудах, ему уже ни к чему. Жизнь уходила напрасно, не оставляй следов. Её хватило лишь на то, чтобы перед смертью спросить у себя — зачем она?

Чем больше власти сосредоточивал он в своих руках, тем больше чувствовал собственную опустошённость. Чем больше властвовал над другими, тем более становился зависимым от них — и должен был больше унижаться перед ними духом своим. Чем больше добывал знаний — тем больше сомневался и делал глупостей. Творя одним добро — другим увеличивал зло...

Князь не любил Киева, справедливее было бы сказать, боялся его. Потому и жил в большинстве в Вышгороде или в Выдубече, где поставил свой Красный двор — палаты, хозяйские постройки, всё это из камня или из дерева, всё это с кружевной резьбой по дереву, мраморными столпами, высокими башнями над крыльцом.

Но радости в душе не было ни от чего. Неожиданно здесь, в Киеве, умерла его грекиня. Последние месяцы она не выходила из светлицы. Все будто кого-то боялась, испуганно озиралась на углы. Ослепла разумом, наверное, из-за того, что всю жизнь сама плела сети для других. Торопливо, тихо схоронили старую княгиню Марию, дочь Константина Мономаха.

Теперь князь должен был жениться. Летами он был ещё не стар — перевалило только за полстолетия.

Вот тогда и началось!

Искали для Всеволода невесту все. Каждый желал или породниться с ним, или хотя бы прислужиться ему. Подсовывали своих сестёр, дочерей, племянниц, братенниц, сестренниц, а то и жён. Грызлись между собой в глаза и за глаза, обливали помоями, сеяли клевету, ложь.

Будто клубок псов, сцепились у княжеского стола. Всеволод хватался за седую голову. Кого видел вокруг себя? Его окружали одни фарисеи, льстецы. Нет, от них не возьмёт жены. Сам найдёт!

Подпирал голову кулаками. Воспоминания волновали его душу. Когда был счастливым как человек? Когда не лукавил ни перед собой, ни перед другими?

Тогда припоминался ему Живец. Освещённое странным светом капище на песчаном холме, среди океана волынского леса. Будто сказочные грёзы оживали в его памяти. Белокорая берёза с ласточкиным гнездом. И вот та женщина... в белом. С прямой и горделивой походкой. Кто отыскал её тогда? Нерадец!.. Всё же он.

Теперь мысленно стал беседовать с колдуньей. Её пристальный взгляд снова всплыл перед ним, зазвучал тихий уверенный голос... С ней он был во всём откровенен, отдыхал изболевшейся душой. «Возьми добро в сердце своё...»

Как хорошо и как легко было ему тогда, когда всё сделал по её совету! Чувствовал себя властителем мира, ибо сеял вокруг доброту. Чувствовал себя счастливым, ибо делал как человек — доброе. Возможно, впервые в жизни радовался щебетанью ласточек, шуму листьев берёзы... Плыло над ним тогда глубокое синее небо... и белые облака... Никогда в жизни не чувствовал себя так близко — самим сердцем — к вечности Неба. Все иное — тлен. Слепая суета. Скудость души и горечь безнадёжности...

Вот нынче он уже киевский князь. Сегодня достиг вершины своей мечты. А вознёсся ли в радости духом? Стал ли великим, таким, как отец его Ярослав или как дед Владимир? Ведь он тоже строит храмы, монастыри, ставит города, держит руками своих сыновей поле половецкое за переяславскими валами. Но всё это уже было и до него. Величия в том не было — лишь обязанность.

Величественным чувствовал себя только в Живце. Когда сеял добро искренне, с радостию. Теперь же со страхом он смотрел на свои ладони. Хорошо ли отмыты пятна от крови на них? Руки у него чистые. Это у его поспешителя, у холопа Нерадца, руки обагрены кровью, а у него чистые. Но совесть... Её, слава Богу, не видать другим...

Если бы эта чародейка в белом была рядом! Сказал бы ей всё. Она бы поняла. Сняла бы тяжесть с его души и с совести. Как же имя её? Кажется... забыл. Да нет же — он и не знал его. Не спросил её, дарящую жизнь... Вот такая бы жена ему...

Несколько дней мысли князя Всеволода были в плену тех воспоминаний. И чем больше будоражил свою память, тем больше вырастало у него желание хотя бы на мгновенье увидеть волынскую зеленицу. Испить из её рук целебный напиток Живы — девы жизни.

Где-то в глубоких дебрях и пущах она. Или под Луческом, или Звенигородом. А может, даже под самим Владимиром. Нерадец!.. Лишь он знает это капище. Потому что воеводы Творимира нет — полёг на Нежатиной ниве...

Звать Нерадца!

Каким-то дуновением согнало усталость со Всеволода. Глаза заблестели живостью, отяжелевшее тело вдруг стало подвижным, гибким — хоть в седло!

На старости лет Всеволод стал красивым. Таким и в молодые годы не был. Глядел на себя в серебристодонное роенское зеркало, улыбался в седой ус. Печерские летописцы наверняка о нём напишут: «И был князь Всеволод боголюбивый и телом красив...»

Да постой, зачем ему звать сюда Нерадца? Он в состоянии ещё и сам вскочить в седло и помчаться в Васильков. Наведать заодно свой родной дом, сотворить княжий суд над ослушниками и злодеями. Тогда нужно взять и бояр, и монахов с собой. Поедут и они в Васильков-град!..

— Зовите конюшего! — вскричал он. — Эй вы, отроки, скажите боярину Чудину, пусть в дорогу собирается! Васильков-град время пришло навестить!..

Под дверью в сенцах что-то грохнуло, затопало по лестнице. Всеволод довольно усмехнулся. Что ни говорите, приятно, коль знаешь, что одно твоё слово заставляет людей вот так бежать, мчать, катиться!.. Только кликни, только помани пальцем — все бегут исполнять, творить твою волю, твои желания. А особенно приятно, когда сие видишь у своих бояр велеможных. Вот как сухорёбрый Чудин... Хе-хе... Привёз из Вышгорода двух дочерей, что в девицах засиделись, и ворожит, и стелется муравой у его ног. Чудин нынче вроде бы одурел — целыми днями сидит в гриднице, под дверью княжеской ложницы... Да всё в гости зовёт к себе...

Ну, теперь Всеволод покажет, каков он на самом деле.


Метёт лёгкая прозрачная метелица. Мягко поскрипывает под полозьями снег. Он улёгся толстым пушистым слоем на елях, облепил ветви и стволы деревьев. Все вокруг было искристо-белым, сияющим, непостижимо чистым и торжественным.

Княжеский поезд шёл небыстрой рысью. Звонкий прозрачный холод вливался в грудь, волновал кровь, румянил щёки.

Лошади задористо вытягивали шеи, косили глазом в сторону.

И людям в санках также было весело. Боярин Чудин чересчур оживлённо рассказывал, как он когда-то поймал лисицу, как она мурлыкала ласково что-то ему, будто человеческим голосом. Кто-то шутливо подцепил его — гляди-ка, мол, боярин-то не распознал в той лисице прехитрой молодицы!

— Какая она была, Чудин? Вот этакая, с длинным рыжим хвостом? А? А глаза зеленоватые, с рыжими горошинками, так ведь? Дак я её знаю! — подмигивал весёлый гридь Берендий-торчин. — Её нужно было погладить, она бы тебе и песенку запела бы! И ещё...

— Га-га-га! — дрожали от хохота сани.

Весело было и Всеволоду. Только двое монахов из Печерской обители — Иван да Нестор — отсутствующими пустыми глазами глядят куда-то в небо. Тихонечко молитвы творят, дабы диавол не искушал их честные, безгреховные души теми греховными россказнями.

Невысокие заснеженные валы Василькова-града будто размылись белыми снегами. Издали казалось, что они растаяли в золотистой мгле белого зимнего дня. И что прямо в белом небе стояли башни княжьего терема. Наверное, вот так рождаются сказки о граде Китеже, о чудесах далёких и близких земель. Из белого марева рождаются...

Весело фыркали лошади, обдавая себя белым паром. Весело шуршал под полозьями снег. От этой святочности и красоты под белыми небесами где-то родилась знакомая песня.


Как под лесочком да под дубравой

Там ходит стадо седое-вороное,

А за ним ходит добрый молодец...


— Игрища идольские творят... Пляски... Песни... — злобно бормотал монах Иван. Рядом с ним темнел челом и Нестор.

Издали приближались кол яд ники, которые несли чучело рогатой козы.

— К терему! — сказал Всеволод конюшему, — Будем Рождество справлять и по нашему, древнему русскому обычаю. Отец Иван, се великий грех на души наши упадёт? Тогда прошу вас, отцы, наши заступники, отмолите сей грех наш перед Богом. Видите, народ наш привык к своим обычаям, чествует прадедовские законы.

— Сии плясания и пения, княже, и эта гадкая животина рогатая — богопротивны, — начал было Нестор. — Языческие люди, не ведающие закона Божьего, сами себе когда-то такие законы сотворили. А русичи есть просвещены Божьим словом и законом. Потому для них сие дело — грешное.

— Знаю сию науку, отец Нестор. Уважаю тебя, что высоко возносишь народ русский, какой и есть просвещён Божьим словом и деяниями деда моего и отца моего. Но не может быть богопротивный и старый русский обычай. Долго когда-то я размышлял над сим. Когда-то в давности, когда среди народа ещё не было священных знаний, и храмов, и книг, тот обычай твёрдо соединял наши племена. Позже ведь пришли на Русть апостолы и книги. Потому и выходит, что обычай сей сохранил наш народ. Пока живёт обычай — жив и народ.

Монахи опустили головы. Не хотели противоречить учёному князю или не знали, чем возразить ему.

А над городом звенели песни — радость и печаль людской души. Почитание-преклоненье перед землёй и родом-племенем. Казалось, что песни эти переполняли добротой окрестный мир, который не всегда ласковой стороной обращался к людям.


Как с горы, с дола ветер повевает,

Дунай высыхает, зельем прорастает.

Зельем-муравой, всяческим цветом.

Дивное зверье спасает зелье...


— ...Князь приехал! Князю врата открывайте! — Берендий уже нетерпеливо колотил в ворота билом и кричал: — Чего вы там? Перепились иль поумирали?

На крыльце послышались хлопанье дверей, топот, оханье. И вдруг всё замолкло. Врата распахнулись — перед ними стоял, широко расставив ноги, с непокрытой головой, в одной сорочке, без кожуха — Нерадец. Развёл руки для объятий.

— Кня-а-же! Со святым вечером тебя-a!.. — Неуклюже подошёл к саням, склонился над Всеволодом, схватил его в охапку и закрутил, как ребёнка.

...В уютной, горячо натопленной светлице душно и весело. Пьяняще пахнет воском от многих свеч, зажжённых в подсвечниках и выставленных на столах. Пахнет живицей от нагретых сосновых досок пола (Нерадец — вишь! — полы везде перестелил в тереме), пахнет ещё чем-то невероятным — далёким и родным.

Всеволод взял в руки глиняный подсвечник со свечой, раскрыл дверь в соседнюю горницу. Вошёл. Остановился.

Просторная полукруглая светлица, какую он помнит ещё с детства. С потолка взмахнули к нему огромными крыльями вырезанные из дерева кудрявые ангелы. Со стен тяжёлыми связками спускали вниз свои гибкие побеги виноградные ветви — творенья древоделов киевских и Васильковских. А между ними, в простенках, стояли древние идолы — четырёхликий Световид, красноглазый Перун, крылатый Дажьбог, толстогубый добряк Волос. Ещё при Владимире тайно свезли их сюда из окрестных поселений, когда греческие священники окрестили людей, а капища языческие снесли. Видимо, старый князь не хотел гневить старых богов и унижать их. Как-никак веками предки его веровали в сих кумиров. У каждого рода был свой идол, который отстаивал свою правду. Многолика была та правда — каждый ведь глядел на неё своими глазами и слушал её своими ушами. Князю же Владимиру была нужна единственная правда — его, Князева! Единственная вера в неё и в его всевластие, которое освящено Богом Иисусом Христом. Идолы как бы с укором теперь глядели на Всеволода Ярославича, упрекали за измену чему-то большому во имя малых и мимолётных утех. Утех властолюбия.

Вдруг Всеволоду показалось, что старый добрый Волос с огромной головой в венке из колосьев будто качнулся. Князь выше поднял подсвечник. Идол стоял на месте и усмехался гостю, как своему доброму другу, надув толстые щёки. Но на стене от него шевельнулась, прогибаясь, резкая тень.

Всеволод заглянул за спину Волоса. Так и есть: к дебелой статуе деревянного бога кто-то прижимался. Маленький человечек. Он испуганно смотрел на князя и, должно, от перепуга не мог шевельнуться.

— Ты чего здесь? — вконец удивился Всеволод.

— Прячусь, — прошептала маленькая девчушка.

— От кого?

— От тебя.

— Разве я страшен?

— Не знаю.

— Так почему же прячешься?

— Мне так приказали.

— Кто? А ну иди-ка сюда, — как мог ласковее произнёс Всеволод.

Девчушка замялась, несмело выступила из-за спины идола. Испуганно, не моргая, глядела она на него. Князь начал рассматривать ребёнка. Бледность проступала сквозь нежную смуглую кожу лица, светло-карие глаза серьёзно и пристально изучали Всеволода. От дрожащего огня свечки в его руке на щеке девочки дрожали подвижные тени от ресниц. Будто что-то знакомое показалось князю в этих чертах ребёнка.

— А ты... добрый? — вдруг спросила девочка.

— Не ведаю.

— А какой ты?

— Кто знает... — Всеволоду стало смешно: девчурка допрашивала его, велеможного киевского князя. И он должен был ей отвечать. Правдиво, честно, как на Божьем суде... В самом деле — каков же он?

— Жаль, что ты ничего не знаешь, — вздохнула девочка и облизала верхнюю губку. Всеволод даже глаза округлил — всё же видел он когда-то этого маленького человечка, который вот так же высовывал язычок и обводил им — из уголка рта в уголок — верхнюю губку.

— Как же тебя зовут?

— Княжья.

— Почему так?

— Потому что я и есть княжья.

— А где же твоя мама?

— Мама? Вот здесь, под полом. Нерадец её туда запрятал. Я видела! — Княжья упала коленками на пол и начала дёргать за железное кольцо, вбитое в одну из досок пола.

Всеволод поставил свой подсвечник на пол, ухватился за кольцо. Княжья присела рядом с ним. С нетерпением и любопытством следила она за его движениями.

— А кто здесь живёт, знаешь? — спросил девочку Всеволод.

— Не знаю... — разочарованно протянула она.

— Когда-то мне говаривали, что здесь жил Чернобог. Он насылал на людей мрак, потому что выкрадывал у солнышка белых коней... — припомнил вдруг детскую сказку и усмехнулся. Что это с ним — своим детям не рассказывал таких сказок никогда, а вот чужому...

Рванул на себя кольцо.

— Кто здесь? Выходи! — крикнул почему-то испуганно.

— Лестницы нету... — отозвался женский голосок.

— Вот она! Здесь! — Княжья подбежала к стенке.

Опустил лестницу в Подполье. Оттуда вылезла женщина.

От её одежды веяло сыростью.

— Мамка, а там не видела Чернобога? — подняла к ней личико Княжья.

— Видела, дочушка. Всего там насмотрелась. Вот такого мужа имею перед законом и перед людьми.

Веки её покраснели.

— Как ты попала сюда? — не утерпел Всеволод.

— Пришла вот с дитём к этому обдирале и грабителю просить, чтобы лошадей и волов вернул, которые забрал у моего отца. Погибнем ведь без животины... Ни дров привезти, ни поле вспахать... Как жить?

— Да кто же тебя в подвал бросил?

— Нерадец же, говорю. Как услышал стук в ворота, молвил: князь приехал! Сгинь, говорит, с очей моих. Лезь в яму!.. Я ведь не хотела — дак он силой... Чтобы князь не узнал, каким разбойником стал его бирич...

— Иди домой. Всё будет хорошо. Прикажу ему по правде с тобою сотворить. Говоришь — жена ему?

Она качнула головой.

— Когда-то князь Владимир... поженил нас... Прости нас, князь... Помоги!.. — всхлипнула женщина.

Всеволод не мог выносить слёз.

— Не плачь. Все обойдётся. Но скажи, почему имя такое дала дочке своей? — Неприятная догадка где-то шевельнулась в нём, и он потупил глаза.

— Господин мой... повелитель мой!.. Невиновна я. Нарекла дочку свою Рутой. Да люди знай своё — Княжья, и всё! Но боги мне свидетели — моей вины нет...

— Но... чья вина?

— Она... всё же Князева... Владимирова... Потому и лютует Нерадец...

Горячий воск капал из подсвечника и обжигал руку Всеволода. Теперь-то он вспомнил подобного маленького человечка с такими же глазами и с такой же смешной привычкой облизывать верхнюю губку.

Боялся взглянуть на девочку... Кровь его, вишь ты... Князь он. И сын его старший Владимир — наследник самовластный в Русской земле. Должна быть счастливой женщина, которая от князя чадо привела на Божий свет. Должна иметь от людей уваженье, а не хулу от княжьих холопов!..

Нерадец сей закон преступил. Свою жену, Богом и князем данную, бросил в подполье! Отобрал животину в хозяйстве!..

— Идём! — решительно дёрнул князь Любину за руку.

Грустно было Всеволоду за праздничным столом. И такие вот дела он должен улаживать. Дабы летописцы-монахи, тихо сидевшие напротив него и молча наблюдавшие за ним, потом записали: «Сей благоверный князь Всеволод был издетства боголюбивый, любил правду, наделял убогих... Был же и сам воздержася от пиянства и от похоти...» Потому уж лучше не пить ему и чарки за этим ужином...

— Нерадец, — позвал Всеволод. — Подойди-ка ко мне... Надобно бы на Волынь съездить. Живец... Помнишь?

Нерадец угодливо согнул бычью шею.

— Помню, мой господине. Для тебя поеду хоть на край земли!

— Вот там и есть мой край, Нерадец... — Всеволод смотрел поверх ровных язычков свечек и видел что-то такое, чего никто не видел и не дано было никому видеть.

Мысли Всеволода уже были далеко-далеко от этого праздничного стола. Кареглазая девочка сегодня напомнила ему о годах, которые промчались, не останавливаясь, и принесли ему старость, которой он не хотел принимать и которая всё же закрадывалась в его душу и тело...

Быстрее, быстрее на Волынь... Услышать бы слово Живки... Ему верилось, что с ней он догонит свои уходящие годы. Догонит и остановит их...


Дни сплетались в невидимые однообразные нити воспоминаний. Руки опухли от работы, трескались кончики пальцев, до крови обламывались ногти. Спина привыкла не разгибаться. Люди суетились возле коров, коз, овец, колдовали над вёдрами с молоком, над ситами, отбрасывая загустевшую простоквашу от сыворотки. Глаза всё реже глядели вверх, всё больше упирались в землю. Усталость притупляла мысли, надежды, и люди равнодушно в один из дней заметили, что лето уже отошло, откатилась с ветрами и осень. Наступила зима.

Высокие белые гривы метелей в диком танце крутились по равнинному безбрежью. Мороз выстуживал тела, ледяной коркой покрывал вечно мокрые руки, выдубливал кожу...

Ветры выметали из веж остатки тепла, завывали между кибитками. Но что было хуже всего, разгоняли табуны по заснеженной голодной степи. Всадники денно и нощно кружили вокруг стойбищ, разыскивая овец, или коз, или забежавших от голода лошадей. Половцы выбивались из сил. Русские пленники подсказывали пастухам-степнякам, что скоту нужно заготовлять сено с лета, хотя из лозняка, хотя бы из самана, как это делают земледельцы-русичи, строить конюшни и кошары.

Половцы неохотно перенимали непривычный способ хозяйствования. Сами они не умели и не хотели делать это. Но когда припёрло, повели пленников к зарослям ивняка. Те нарубили ветви и стали городить в балках или в глубоких оврагах — в затишье — оборы, накрывали их шкурами, загнали туда скот. Но сена зимой не накосишь. И половцы заставляли русичей добывать его из-под снега. Полураздетых пленников выгоняли в степь, к берегам речек, и там они сгребали руками снег и рвали смёрзшийся сухостой, связывали его в маленькие снопы и носили потом их скотине.

Люди гибли в снегах. Падали, как безответные снопы, отдавшие доле свои головы. Как те колосья, что замёрзли и почернели, не дав из зёрен ростков.

Распорядители не миновали и Таины с Отрадой. Как и все женщины-пленницы, они сгребали руками снег, рвали жёсткую, обледеневшую под снегом траву и вязали её в снопики.

Но вскоре морозы сковали снега. Добраться до земли не было сил. А тут ошалели разгульные ветры и размели кошары и оборы из лозняка. По снежным раздольям разогнали скот. Все, кто мог держаться в седле, пересели на лошадей и двинулись группами на его поиски.

Лежали глубокие сугробы. Наносы рассыпчатого хрустящего снега достигали крупа лошадей. Они будто плыли в снегах и быстро выбивались из сил, за день делая небольшие переходы. Скота нигде не было видно. Или замело метелями, или унесло его далеко в степное безбрежье.

С одной такой группой искателей уехала и Таина. Отрада привязала ей к седлу кожаный мех со скрутом. Тайком перекрестила.

— Счастья тебе... Приглядывай за моими.

Скорбно глядела ей вслед, сложив руки на груди. Или предвидела недоброе, или не верила ни во что хорошее?..

Славята ехал впереди отряда. За ним Гаина, потом Борис и ещё несколько половцев. Всадники были все, как один, в широких меховых штанинах, в кожухах, бараньих шапках, закрывающих почти всё лицо. Только глаза блестели из-под меха.

Ветер быстро заметал их следы. Белая мгла проглатывала их чёрные фигурки. Степь тихо стонала и свистела от порывов ветра.

Через несколько дней Славята привёл своих загонщиков к берегам замерзшего, заснеженного Днепра. За Днепром перед ними возвышался неизвестный градок. Гаина вся напряглась. Глазами спросила Славяту — что сие?

Простуженным хриплым голосом тот ответил:

— Заруб-городец. Отсюда рукой подать до Переяслава.

Глаза Гаины забегали по сторонам. Переяслав — русский град! Заруб-городец — русский град!.. Это же Русская земля!

Сдвинула мех со рта, задохнулась морозным паром.

— Славята... Борис... Скота нигде нет. Сгинули наши отары в метелях. Хан Итларь, коль вернёмся ни с чем, всем нам глаза выжжет. Нам нельзя возвращаться ни с чем. А Русь — вот она. Рядышком!

Славята и Борис будто не слышали её слов. Они оставили на стойбище мать. Она примет смерть за их волю. Будет ли тогда им эта воля сладкой?

Гаина снова спрятала лицо в мех. Только слёзы блестели в глазах. Помолчав, сказала, будто угадывая их страх:

— Отрада скажет: скотина сгинула в снегах. И сыновья её также погибли в снегах... И всё! Вернётесь — не будет добра ни вам, ни вашей матери. А перед нами — Русь переяславская, за нею — земля Киевская и дальше — вся Русская земля. Перейдём по льду Днепр — и дома.

Славята повёл глазами назад. Гаина догадалась: мол, как здесь убежишь, когда столько половцев с ними? Куда денешься от них? Не дадут убежать...

— Славята, ты старший над нами... И ты, Борис. Пошлите же нынче посланцев к хану Итларю сказать. Нету отар, нету табунов. Где искать? Пускай Итларь решает, где взять скот...

— Он ведь прикажет, Гаина, идти войной на русичей и забрать их животину.

— Зимой половцы не ходят в поход. Нужно ждать весны. А весной, когда лошади наберутся сил на пастбищах, все половцы пойдут на Русь с ненавистью в сердцах, ибо оголодают за зиму. Беда великая придёт тогда на Русь, — раздумывал вслух Борис.

В глазах Гаины сверкали слёзы.

— Братки, зимой ли, весной ли, всё равно они двинут на Русь. Мы предупредим князей русских. Пусть тогда рати готовят...

Славята вытянулся в стременах. И в самом деле: может, подобного случая больше и не представится. Подъехал к своим загонщикам...

Гаина вынула из сумки последний кусок хлеба, поднесла на ладони к конской морде. Конь покосил глазом, будто раздумывал — брать ли этот последний кусочек хлеба, вытянул толстые губы и мягко подобрал его. Теперь она верила, что вскоре будет у себя дома...


Отослав доброй санной дорогой на Волынь Нерадца, князь Всеволод уехал в Киев, а монахам Ивану и Нестору велел остаться в Василькове. Оба они теперь имели достаточно времени. И Нестор решил прежде всего проведать избу Претичей.

Как и несколько лет назад, под её крышей вился сизый дымок. Теперь он шёл туда без страха, будто в свой родной дом. Знал, что встретит доброе лицо пожилой женщины, её заботливую суету и оханье. И встретит большие пристальные глаза мальчонки — Гордяты. Решил уговорить старуху отдать ему хлопца. Заберёт он с собой его в Печеры. Научит грамоте, молитвам, расскажет ему о матери — Гаине, которую знал вот с такого возраста, как сам Гордята. Вырастет паренёк под заботливым и суровым присмотром монастырской братии. И не будет чувствовать своего сиротства. Нестор заменит ему отца и мать.

В знакомых сенцах остро щекотало в ноздрях духом навоза, сена, дыма.

Открыл дверь в светлицу и от удивления оторопел. За столом сидела Килина. Нега же хлопотала с ухватами возле печи. Раскрасневшееся её лицо было возбуждено то ли от огня, то ли от беседы с гостьей.

Увидев Нестора, Килька стрельнула глазами по сторонам. Поправила на коленях подол белого кожуха, наверное с плеча своей бывшей боярыни; на груди расправила концы цветастого платка. Запела слащаво-уважительным голосом монаху, будто разговор её с хозяйкой начинался при нём и он был его соучастником:

— Отец Нестор не даст мне сбрехать, сестра. Всё будет у твоего внука — и терем свой, и одежда, и обувка — вот так! — рукой повела поверх горла. — Боярин Вышатич не даст своего сына в обиду никому. Захочешь — будешь жить при дворе, мамкой и нянькой. Будешь иметь кусок хлеба и соль с боярского стола.

— Нет, сестра, не отдам Гордяту. Родился здесь, здесь ему и жить. А вырастет — пускай сам выбирает, где его место. — Нега с сердцем пихнула ухватом в пламя печи, без нужды стала переставлять горшочки с одного места на другое. — А ты, отец, чего стоишь на пороге? Проходи в избу, садись. Отогревайся.

Нестор подошёл к скамье, потёр задубевшие на морозе руки. Сел рядом с Килиной. Она подвинулась, уступая ему место.

— Рассуди нас по правде, отец, — заглянула та ему в лицо. — Воевода хочет забрать своего сына к себе в дом. За этим меня и послал сюда. А бабка, будто диавол её разум помутил, упёрлась и не даёт хлопца. Что должна сказать воеводе?

Нестор подошёл к печке.

— А что скажет наш Гордятка? А? Ты где это запрятался, малыш? Иди-ка сюда. Хочешь жить в тереме большом, как княжич красный?

Гордята, забившись в угол печи, вытянул шею и взглянул на Нестора. Его румяное личико было серьёзным и настороженным.

— Не хочу.

— Почему? — удивился Нестор.

— В тереме живёт чёрный ворон и волк-самоглот.

Килина прыснула со смеху.

— Ногайскими побасёнками уж натолкали дитя! Видишь, отец, какую науку достаёт здесь боярский сын. Засвидетельствуешь боярину Яну мои слова.

Килина решительно поднялась, поправила на плечах кожух. Быстро подошла к выглядывавшему с печи Гордятке и рывком стащила его вниз. Подхватила на руки и метнулась к двери. Нега Короткая ястребом налетела на Килину, начала вырывать внука из её цепких рук, но та вывернулась, ногой толкнула дверь и метнулась на улицу. Гордятка громко заревел. Нега растерянно выбежал вслед. Рогатая коза Брязга, увидев старуху, бросилась ей под ноги и на какое-то мгновенье задержала её. А Килина тем временем бежала улицей, бежала к церкви. За церковью, за высокой оградой, стояла тройка лошадей, запряжённых в сани. Килина упала на них и крикнула:

— Гони! Быстрее!

Сани рванулись, только метель поднялась за полозьями. Пока до церкви добежала Нега, они уже скрылись из виду.

Нестор оторопело стоял посреди двора и не верил тому, что только что произошло на его глазах.

Вернулась Нега, села напротив печки и будто окаменела. Теперь у неё никого уже не было на этом свете, кому нужны были её руки, её хлопоты.

Но, может, и на самом деле не внук он ей? Воевода Ян не присылал бы этой черноглазой ведьмы за холопским дитём. Гордята, молвила, его чадо. Наследник богатств Вышатиного рода на земле Киевской, Новгородской, Белозерской... Конечно же чужого дитяти не присвоил бы...

Но ведь Нерадец — знает она... Великую горечь принёс ей Нерадец в жизни, но и великую радость подарил ей — внучонка. Ни одного из троих своих сыновей не любила так. За своих погибших, за своё бездолье женское... последней своей любовью любила Гордятку... Теперь же не знала, что ей и делать.

Взгляд остановился на притихшем отце Несторе.

— Помоги... — упала перед ним на колени.

Кабы знал, как помочь её горю.

Терялся в догадках. Возможно, так будет лучше Гордяте. Вырастет в достатке. В почёте.

— Не убивайся, мать. Так, наверное, Бог повелел. Ему виднее дороги человеческие. Слышишь? Станет боярином твой внук. Тебя пригреет в старости. Но сейчас советую пойти во двор к боярину. Будешь глядеть за Гордятой. Ибо знаю сию лукавую челядницу — нету у неё в сердце добра.

— Зачем же дитя забрала?

— Хощет боярину прислужить. Чтобы ей был благодарен за это всю жизнь. А может, и ещё чего-то желает. Кто заглянет в её тёмную душу?

— Божечка!.. — ужаснулась Нега.

— Давно её знаю.

— Но как пойду туда? В Киеве никогда не была. Никого не знаю. К кому голову прислоню? Тут вот избу Гайки стерегу. Может, вернётся когда-то. Тогда уж как-то при ней и век свой скоротаю. Моей избы ведь нет — всё пожгли половцы. Сынов погубили... Одна я... одинёшенька на сем свете...

С тяжёлым сердцем оставлял Нестор старую женщину. Но в душе верил в счастливую судьбу Тайкиного сына. И уже довольно усмехался в бороду: ну и боярин, ну и сорвиголова! Придумать же такое — наследника себе вот так добыть! А сия крещёная половчанка Килька? Хоть в пекло её пошли — отовсюду целой и невредимой выйдет и сделает своё дело...

В тереме Иван с нетерпением ожидал Нестора.

Только Нестор переступил через порог, Иван бросился к нему с охапкой пергаментных свитков.

— Вот нашёл... В капище теремном... Сие древние пергамены. Богатство великое!

Нестор взял один свиток, развернул. Светлый, чистый, хрустящий пергамен, будто недавно выделанный. «В лето 6494. Придоша болгары веры бохмичи[140], глаголюще: яко «ты, князь, еси мудрый и смысленый, а не ведаешь закона никакого, то уверуй в закон наш и поклонись Бохмичу».

— Что сие? — непонимающе посмотрел Нестор на отца Ивана.

— Сказание о крещении Руси, — радостно светился лицом отец Иван. — Как выбирал князь Владимир веру для русичей по своему умыслу, а не по желанию ромеев-крестителей. А дале — как немчины приходили от Рима, от папежа. И хазары жидовские приходили... — рассказывал отец Иван, — «И рече Володимир: «Что есть закон ваш? И где есть земля ваша?» Они же реша: «Разогневался Бог на отци наши, и расточи нас по сторонах, греха ради нашего, и предана бысть земля наша хрестянам». Он же рече: «То како вы иных учите, а сами отвержены от Бога и расточены? Аще бы Бог любил вас и закон ваш, то не были бы расточены по чужим землям. Тако и нам такое же мыслите прияти?..» Брат Нестор, как выпросить у князя сии пергамены?

— Не надобно испрашивать. Нынче вдвоём и перепишем. А про Киев тут есть? Откуда есть пошла Русская земля? Откуда Русская земля стала есть?

Иван шевельнул широкими чёрными бровями в усмешке.

— Сказано ведь в Новгородской летописи — Бог избрал землю нашу и грады начали бывати — преж Новгородская волость, а потом — Киевская.

— Сие... новгородских бояр, которые из варяг пошли, выдумка! — сердито пробормотал Нестор. — Себе к рукам хощут забрать честь земли Русской... А наипаче — Киевской!.. — искренне возмущался он.

Иван насупил чёрные брови. Его брат этим недоволен? Но ведь он, Иван-новгородец, хорошо ведает все новгородские давние письмена! И там тако и записано...

— Не гневи Бога, брат, напрасными словами. Ведомо, первыми ведь князьями русскими были варяги — Рюрик да Олег. Игорь же — от Рюрика чадо. А от Игоря — Святослав, отец князя Володимира, — торжественно поучал Иван.

— Варяги, брат Иван, это не народ. Это ватаги дружин. И свей, и норманны, и англы, и русы были в них. Рюрик же, может, даже славянского рода из Поморья. Так я мыслю себе. А по-славянски имя его есть — Сокол. Это от лужичей слово. Но ведь Рюрик и Олег не были первыми князьями в Русской земле. Первым был князь Полянский Кий. От него же и град, Киевом названный. А ещё был князь Чернь. Чернигов-град наречен от него... И князь Люб... Любеч от него же...

Лицо Ивана покрылось коричневыми пятнами. Он сердился. Но глушил в себе гнев.

— Ещё когда я был в Новгороде пресвитером, брат, — зарокотал его голос, — в храме Софии читал я древние письма русские. В них сказано: Кий не был князем у полян. Был перевозчиком через Днепр. Гражане глаголили: пойдём на Киев перевоз. От того и название сие — Киев.

Нестор всё ещё держал в руке свиток пергамена. Положил его теперь на стол.

— Кий был перевозчиком? Почто же честь такая перевозчику, что град именем его нарекли? Перевозчик! — ощетинился он. — Может, брат Иван, и есть в Новгороде такие писания. Но их ведь также делали люди. Новгородские люди, которые все века желали вознестись над иными градами и присвоить себе честь и уважение всей земли. Ибо вознеслись они гордыней своей, когда их князья стали владычествовать в Русской земле.

Иван молчал. Возможно, и правду молвит Нестор. Но ведь в самом деле из Новгорода на Русь пришли князья-варяги. Потому новгородцы и хвастают.

— А братья Киевы — Щек и Хорив? — продолжал Нестор. — Чем прославились они? Кий — глаголешь — был перевозчиком. Пусть и так. Но братья его воздвигли на днепровских взгорьях свои градки — и об сём также молвится в старых письменах. И нынче есть те горы — Щекавица и Хоревица. И речка Лыбедь есть, по имени сестры Киевой... Сам ведь знаешь, брат, имена людей худых, хоть перевозчиков, хоть зодчих-здателей или гончаров, в старые времена не записывали в пергамены. Да и в наши также... нещедро...

Оба замолчали. Сидели за столом с двух разных концов, каждый погружен в свои мысли. Нестор стремился разгадать, откуда у брата такое стремление — перевернуть минувшее. Возможно, бывший торопчанин, который много сил отдал Новгороду и его боярам, который переписал новгородскому посаднику Остромиру Евангелие, в угоду новгородским боярам так мыслит? Или верит в это искренне?

Ведь добр он, брат Иван. Имеет справедливое сердце к людским обидам и кривдам. И в свой пергамен всегда записывает правду. Потому не достиг славы в Новгороде, убег оттуда строптивый торопчанин, когда там воссел сын Изяслава — гнусный Святополк. Не принял его сердцем — такой же лукавец и пустой зазнайка, как и отец его, молвит. Так же творил продажи и виры несправедливые за потравы, за воровство ладьи, лебедя, козы, коня... за обиду богатича... за побеги холопов... Стаи мечников, вирников, гридей, емцев, отроков шарили не в чистом поле, ища врага-супостата и нового витязя Редедю, а ломились в жилища смердов и рукодельцев, тащили на верёвке коров, волов, гнали овец, коз, отнимали шкуры, свитки полотна и зерно... Тиуны, биричи, посадники, метельщики одевали своих жён в шелка и в злато. Насилие, продажа людей в холопство, тяжёлые налоги — всё это падало на плечи чёрных, простых людей. Беднел народ, богатели княжие мужи. Монах Иван всё это вписывал в свой пергамен. С болью в сердце... Но кому нужны такие летописи? Князь новгородский Святополк Изяславич повелел заточить в темницу Ивана-летописца...

Отец Иван должен был бежать в киевские пещеры. Надеялся найти здесь, в Печёрах, покой, а в Киеве — умного великого князя. Но ему не повезло и здесь.

Князь Всеволод, воссев на отчем троне, делал то же самое. И теперь монаху Ивану вновь пришлось описывать деяния князя, и должен был писать о вирах и продажах. О людях, окружавших князя Всеволода, причиняющих простолюдину зло. Но по старой привычке писал Иван о первейшестве Новгородской земли и призванных туда со стороны князей.

Нет, об этом Нестор не будет молчать. И если ему даже не придётся больше никогда коснуться державного пергамена, он напишет об этом и в ином месте. Напишет свой пергамен супротив новгородского, боярского!

Радостно забилось его сердце от тех мыслей. Вот прибудут они в монастырь, отдаст он игумену законченное житие Феодосия Печерского и тихонечко сядет за свой хронограф. И туда впишет также сие сказание о крещении Руси. Кто и когда написал его? Неведомо. Но Нестор-книжник никому не позволит топтать славу земли Русской — ни гречинам надменным, ни новгородским возносливым боярам, ни несмысленым летописцам!

Нестор переписывал сказание, а мысли его возвращались то к судьбе монаха Ивана-торопчанина, то к доле или недоле Гордяты. То кружили над Владимировым застольем, когда он принимал у себя послов от разных народов, предлагавших ему свою веру и своего бога... Время от времени он вынимал из-за пазухи горсть железных писалец, выбирал какое-то одно... Переписывал сказание:

«И созвал князь бояре своя и старцев, и рече Володимир: «Скажите пред дружиною»... Они же реша: яко ходили в болгары, дивились, яко поклонялись в храме... поклонится, сядет и глядит туда и сюда, яко бешён, и нету веселия в них, но печаль и смрад велик... И приходили от немцев, и видели в храмах многи службы творяща, и красоты не видихом ниякоже. И приходили се в греки, и видаша они, как же служат богу своему, и не знали, на небе ли есме были али на земли: нету бо на земле такого зрелища или красоты такой... мы не можем забыть красоты тоя, всяк бо человек, ещё вкусит сладко, опосле горечи не приемлет, тако и мы...» Вот оно... До лепоты... до красоты великой душа русичей-послов прикипела! Вот отчего и взяли у греков обычай христианский.

Неожиданно в горницу вошла Любина. Прижимая руки к груди, заговорила, краснея:

— Прибыл монах из Киева. Спрашивает отца Ивана или отца Нестора. Говорит, великая беда у них...

— Зови же. Где он?

— Я здесь, — отозвался за порогом Еремея. — Игумен наш, великий Никон... Царство ему небесное...

— Помер?

— На девяностом году...

Любина тихо вышла из горницы.

— Отец Иван, — негромко промолвил Еремея. — Великий Никон, умирая, собрал братию и спросил: кого хощете себе в пастыри? Мы сказали: брата Ивана. И Никон ответил: «Благослови, Господь, аще тако и есть. В верные руки передаю посох пастырский, не страшусь, но паче радуюсь, отходя от этого мира». Потом простёр ноги на своём ложе, а руки накрест сложил на животе. Тако и отошёл к святым отцам... Брат Иван, ведаем сердце твоё справедливое, возьми обитель Печерскую и всю братию под свою молитву. За тем и прислали меня сюда черноризцы.

Еремея-скопец больше не бунтовал в обители. Уверовал в грехи свои, смиренно переносил свой позор, вымаливал у Всевышнего прощение за прошлый ослух и своевольные плотские утехи.

— Я приехал на санях. За ночь лошади отдохнут — и завтра в Киев, — продолжал он увещевать Ивана.

— Поезжай, брат, — повернулся и Нестор к Ивану. — Там тебя ждут. А я сам перепишу сии пергамены. Очень нужны они для земли Русской...

Несколько дней не поднимался Нестор из-за стола. Торопился. Не выходил даже к обеду. И Любина, которая хозяйничала в тереме, приносила ему в горницу борщи и запечённое мясо. Нестор отмахивался от этой слишком сытой еды. Монаху печерскому не подобает насыщать свою плоть такими яствами. Печёная свёкла, морковь, чечевичная похлёбка, кусок лепёшки с луковицей да масла немного... Любина удивлялась: хуже всякого смерда ест этот книжник-монах. Жалостливо смотрела на его костлявую, вечно согнутую за столом спину, на бледное лицо, провалившиеся, красные от бессонницы глаза... А ведь совсем не стар!..

Вечером, зажигая в гриднице свечу, сказала:

— Большая новость в нашем городе, отец. Молвят люди, убежала от половцев наша Гайка, дочь Претича. Боюсь её, отец... — Голос Любины вздрогнул.

У Нестора сердце отчаянно забилось.

— Чего боишься?

— Когда-то была, говорят, Нерадцевой зазнобой. От него и дитя родила. Вернётся к моему Нерадцу окаянному... Снова беда упадёт на мой род от лютого бирича...

Гаина — к Нерадцу? Да никогда не вернётся. Но чудеса, как это люди узнают самые сокровенные тайны друг друга?

— Но где же она нынче? — спросил Нестор и подумал: «А зачем мне это знать?»

Любина вздохнула.

— Дозналась, что сына забрали, — села на своего коня и умчалась. Наверное, к воеводе. Но уже несколько дней прошло, а она не возвращается. Иные молвят дивное: будто воевода прогнал её со двора — и она убежала в Ирпенские леса, к разбойникам. Это те, которые жгут вокруг боярские погосты и терема. Молвят, не может она среди людей жить: поганская тамга искалечила ей обличье. Страшный вид имеет.

Нестор перекрестился.

— «Сходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно сходит». Всё возвращается на круги своя. Не бойся ничего...

— Возвращается, отец... — прошептала Любина.

Нестор пытался представить себе Гаину-всадницу. Со страшной чёрной тамгой на челе. Не получалось.

Стояла перед ним, освещённая весенним солнцем, наполненная ожиданием и надеждами... готовая принять все грехи и искушенья на земле, во имя настоящего и единственного своего счастья — сына... Гайка, Гаина, не ведаешь того, что никто в мире не постиг величия самоотверженности женской души, её отваги, её безумия... Все будут тебя осуждать — и осудят. Плюнут в душу, растопчут честь. А твоё сердце кровоточащее... надолго ль хватит его?..

— Не осуди, Любина, грешницу Гайку. Велика боль в её сердце. Велико несчастье выпало ей в жизни.

— Я что? — отшатнулась Любина. — Я бы вот и сама... куда-то сбежала... К разбойникам, что ли... или в прорубь... Если бы не моя Княжья Рута. Ради неё и живу...

Любина тихо выскользнула из светлицы. От её голоса, от придушенных слёз в горнице, казалось, повисла густая седая горечь. Кто измерил горе женской судьбы, глубину таких чувств, как любовь и ненависть? Вот и старая Нега... Гневная, растерзанная испытаниями Гаина... И эта многотерпеливая тихая Любина... Русская женщина... Как вмещаешь в сердце своё доброту, великую любовь к детям своим, когда сама измучена жизнью и жестокой судьбой! Богородица Пресвятая, может, потому на Руси тебе больше всего храмов и почестей воздаётся, что муки и страдания материнские никто ни измерить, ни разделить не может, но они наиболее близки и понятны людям... Ведь это она, многотерпеливица мать, продолжает род русского племени. Закаляет сердца своих сыновей, посылает их на битву, на степные заставы, где складывают они свои буйные головы, где засевают землю белыми костьми, а кровию горячей поят сочные травы...

Была ли ещё на свете такая сила, как любовь женщины и матери?..

Не было. И нет...


У каждого человека своя высота в жизни.

Князь Всеволод чувствовал, что уже достиг своей высоты. И что иной для него уже не будет. Как не будет пути в заоблачные дали, а только... наклонная дорожка в матушку-землю. Может, из-за этого с такой жадностью он теперь всматривался в небеса. Ибо всё недоступное — всегда прекрасно и всегда влечёт к себе...

Недостижимой, как высота небес, осталась для него таинственная Живка. Осталась она там, на своём лесистом холме. Высокая, строгая, скупая на слова. Стояла у костра, который светил в её капище молодым ярким жаром, протягивала руки в пламя — и они не обжигались. Так рассказал Нерадец. Взглядом провожала его, отдаляя от себя. Живка так глядела на Нерадца, будто видела тропинку, по которой его князь ушёл в свою новую жизнь. Ушёл от неё навсегда, ибо неправедные дороги не возвращают людей назад. У князя же отныне не было праведной дороги.

...Нерадца встретила суровым окликом:

— Князь прислал тебя за советом, но ему он уже не нужен.

— Тяжело ему. Нет сил идти...

— Сам выбрал такую стезю.

— Стань рядом с ним. Будь ему опорой в жизни. Вдовцом ведь живёт. — Заглянул ей в глаза выжидательно.

Живка улыбнулась легко. Голубизну летнего неба напоминали её глаза.

— Знаю, прислал тебя за этим. Но... не хочу смывать кровь брата с его совести.

— Не он сие... Се я! — застонал Нерадец.

— Нет, он сие сотворил, ибо желал этого. А ты холуй — выполнил его волю.

Нерадец поднял вверх лицо. Рыжеватые с сединой брови словно переломились посредине, и от этого лицо его стало гордым.

— Он — князь. Холопы должны исполнять его волю.

Живка поджала твёрдые губы. Её худые щёки, казалось, запали ещё больше.

— Тогда пусть отмывает сам кровь брата со своей совести.

— Кабы мог... — вздохнул верный посланец.

— Раньше — мог.

— Тогда ты была рядом. Просит тебя...

— Неровня я ему, скажи. Пусть ищет боярыню аль княгиню из чужих сторон.

— Уже была греческая царевна. Ничего не получил от неё. Гордыню лишь... Сети заговоров... Это от неё ведь всё... А ему нужен покой сердца. Хотя бы в старости... Справедливую душу хочет иметь рядом! Говорил так.

— Справедливую, говоришь! Нет, ему нужна блестящая ложь. Ведь ею он желает заполнить пустоту вокруг себя! Эта ложь и есть его самый страшный враг. Так и скажи. Она тихонечко подкрадывается к его сердцу и источает его, яко червь могильный. И опустошается его душа — обесценивается жизнь...

Нерадец топтался на месте.

— Больно биешь, чародеица.

— Такова истина... Иди. — И протянула руки к пламени костра.

И Нерадец ушёл, вобрав голову в плечи... Украдкой оглянулся уже за порогом. Заснеженное капище сливалось с заснеженным холмом, и казалось, что стоит среди леса большая белая гора. Там осталась Живка...

Над головой шумели-стонали густые верхушки сосен и елей. Помутнело белое небо, засвистела пурга, закрутила огромными белыми хвостами. Лошади словно не касались копытами земли, летели по сугробам. Ветер изо всех сил гнал их вперёд. К лицу прилипал мокрый снег. Слепил глаза, мутил душу...

Куда его несёт?.. Не всё ли равно куда...

Наутро его прибило ко граду Луческу.

Волынские города жили беспечнее киевских и переяславских. Половцы сюда не добегали. Западные соседи ссорились между собой, и не было им пока времени до волынских или галицких земель. Врата Луческа были открытыми, никто не остановил въезжающих саней, никто не встретил их возле двора князя луческого Ярополка, меньшего Изяславича. Нерадец почувствовал что-то неладное.

Челядники сказали Нерадцу: «Ярополка в граде нет. Побежал в Польшу».

Ещё недавно Ярополк Изяславич изгнал из вотчин братьев своих Ростиславичей, надумал даже идти против своего дяди — великого киевского князя Всеволода. И Всеволод послал на него сына Владимира. Тот ухватил его за ворот и так тряхнул, что Ярополк сразу же оказался в Луческе и смирился со своей судьбой. Так, по крайней мере, думал Всеволод.

Но почему нынче побежал в Польшу?

Нерадец не сомневался — против его князя пойдёт! Он, видать, хочет отбить у Всеволода этот стол, если не для себя лично, то для своего старшего брата Святополка.

«Недоброе замыслил, Ярополче... Недоброе...» Темнеют очи Нерадца. Он плотнее закутывается в свой кожух, взглядом что-то выщупывает в удаляющейся, едва заметной дороге. Нужно быстрее убираться отсюда.

Только сани Нерадца выскочили вновь за валы Луческа, как ему навстречу выкатился из-за поворота отряд всадников. Ещё издали Нерадец догадался — дружина князя Ярополка. Когда поравнялись, сотский, ехавший впереди, переспросил, куда и зачем следует санник.

— Еду домой, а был на торгу... — втягивая голову в плечи, ответил Нерадец.

А сам от страха, которого никогда не знал перед врагом, ожидал следующего вопроса — в каком же селении или в градке стоит его, Нерадцев, дом?.. И уже, опустив голову, ожидал, что мечники Ярополка его тут же поймают на лжи и поведут на расправу к Ярополку.

Но сотский не задал такого естественного вопроса — где стоит изба Нерадца. Сотский был обеспокоен иным.

— Не встречал ли, братец, в нашем крае неизвестного отряда? Говорят, здесь где-то блуждает князь Всеволод.

— Не видел, брат, — вздохнул Нерадец, оправившись от страха.

— Тогда приставай к нам. Дома что делать будешь зимой? Пойдём с князем Ярополком.

— А куда? Далеко? — живо отозвался Нерадец.

— Сначала на Звенигород.

— Зачем туда? — закричали сотскому мечники.

— Против брата Ярополчьего — Давида. Заберём его волости.

— Постоим за князя Ярополка! — охотно подхватил Нерадец и стегнул лошадей.

А что будет далее? Он не знал. Но понимал, что сейчас необходимо прикинуться Ярополчьим поспешителем. Дабы как-то выкарабкаться на свободу из этого неожиданного полона...

Нерадец понял, что Изяславич жаждет столкнуть Всеволода. Но если он догадается соединиться с Олегом Гориславичем и другими противниками — Святославичами? Беда тогда будет и Всеволоду, и ему.

Когда-то Всеволод, убоявшись Гориславича, который сидел в далёкой Тмутаракани, предусмотрительно выслал его насильно к грекам, на остров Родос. В этом Всеволоду помогли хазары тамошние — они выкрали Олега из каменных палат тмутараканских, бросили его на галеру и отправили в ссылку. Но увёртливый Гориславич через три года самовольно возвратился назад. За его спиной теперь были богатые греческие роды, купчины, родственники его новой жены-грекини, а может, и многие вельможи Византии...

Тяжёлые думы одолевали Нерадца. Но он тем не менее вместе со всеми хозяйничал возле саней, что собрались со всего Луческа и шли в обозе Ярополчьих мечников. Нерадец даже стал с кем-то разглагольствовать о том, что где-то от кого-то слыхивал, будто Давид позвал к себе Всеволода, дабы уговорить его отдать ему удел Луческий, забрав его у Ярополка. Хитрил. Плёл сети не хуже опытного ромея!

Вскоре их догнал и сам князь Ярополк с дружиной. Маленький, подвижный, быстроглазый, он удовлетворённо оглядел свою рать и обоз и повёл их на Звенигород. Значит, челядины врали, будто Ярополк в Польше? А может, ещё не успел?..

С обеих сторон дороги подступали густые дубовые и сосновые леса, заваленные сугробами. Дорога была плохо наезженной, лошади быстро устали. Ярополк решил, вот лишь переночуют в лесу, яко тати — тихо, и незамеченными затем ворвутся на рассвете в Звенигород.

Жгли костры из поваленных сосен. На вертелах запекали пойманных тут же зайцев. Ярополк сидел на своих санях, недалеко от костра, время от времени наклонял в рот окрин с душистым хмельным мёдом. Его узкое остроносое лицо раскраснелось. Он шёл навстречу своему торжеству...

Нерадец тихо подошёл к Ярополку. Что-то сказал ему. Тот захохотал, спиной упал на подушки, лежавшие в его санках. Мечники начали игрище у костра — грелись. Да и знали, что сия потеха князю их по вкусу.

Позже заметили в угасающем свете костра, как Нерадец отвязывал вожжи, как он не торопясь выводил свои сани с поляны. Думали, князь Ярополк куда-то его послал.

Только утром над поляной взлетел вопль:

— Убили! Князя ведь убили!

Окружили молчаливым кольцом. Стягивали с голов шапки. Ярополк, распростёртый на своих подушках, улыбался в небо. В его животе торчал нож, давно покрытый инеем...

— Сие Нерадец тот... — прошептал кто-то громко.

Все оглянулись. Нет, не было среди них этого здоровяка, что назвался Нерадцем. Ещё вечером ведь уехал... Где же он теперь? Один ветер знает!..

...Нерадец мчал на санках не оглядываясь. Мчал, гонимый страхом и отчаянием. Всю жизнь свою выполнял чужую волю, служил чужим прихотям и капризам. Искал для себя богатства. И, кажется, нашёл, но честь свою потерял. Чем вернуть её и как? И облегчит ли она его душу?


Всеволод, как никогда раньше, чувствовал себя после возвращения Нерадца сразу постаревшим и ослабевшим. Запёрся в своей ложнице, и боярин Чудин вновь заправлял всеми княжескими делами. Лишь когда митрополит Иоанн позвал князя на освящение церкви Святого Михаила во Всеволодовом монастыре, вышел он из княжеских палат. Угрюмо ходил следом за Иоанном, слушал — и не слышал торжественных песнопений, перезвон колоколов, осанну Богу... Всё это было для него уже не ново. Не возносило его души, не радовало сердца. В нём уже не было места для надежд, ибо надежды — лишь обман, ложь — это знал он отныне твёрдо. Так же, как и Божья милость. Никакой милости ни от кого нет. Это всё выдумка для тупых и слепых душой. Все эти крестители, святители, церкви, звоны, песнопения — блестящая ложь для ничтожных и отчаявшихся. Она не вылечивает сердце, когда в нём боль безысходная. Крикливые словеса о душе человека — ни к чему, коль воля его сломлена... От хора славящих — глохнут. От блеска риз и изречений нападает слепота... Но он-то видит... Видит всё вокруг себя! Вокруг него расплодилась стая льстецов и холопов. Ради богатства и высокой чести они готовы на всё, хотя сами не способны совершить ни одного порядочного поступка...

Всеволод смотрел на склонённые головы своих приближённых и почему-то ещё подумал, что когда-то, при отце его Ярославе, эти головы склонялись в искреннем уважении. А ныне склоняются из-за того, чтобы побольше вырвать из его рук милостей. Среди этих голов, склонённых подобострастно, и его гонитель и хулитель, князя Всеволода! И он, зная это, не может сам выпутаться из сетей алчущей стаи...

Боярин Чудин руководит нынче вместо него всеми делами. Потворствует мздоимству и холопству. Митрополит Иоанн жаждет также властвовать не только над душами людей, но и протянуть руку в княжьи палаты. Зовёт из Византии для Всеволода невесту-грекиню. А сия стая родственников, которая толчётся вокруг него! — только успевай бросать в их кошельки золото, серебро, волости... Все такие, как Ярополк, убиенный по Божьему промыслу... или Олег Гориславич, который ныне отторгнул от власти Киева Тмутараканскую землю и отдал её грекам. А братец Гориславича — Роман, который водил орды половецкие на Русь, пока не слёг костьми под стенами Воиня... Или другой Святослав — Глеб, который метался то в Тмутараканской земле, то в Новгородской, пока не упокоился в Зырянских лесах... Среди братьев-князей есть и чистый разбойник Давид Игоревич, что нынче на днепровском лимане грабит греческих да арабских купчин...

Где взять силы, дабы удержать завистливость князей-грабителей, дабы отнять у них охоту ходить с дружинами один на другого? И как ему, Всеволоду, защитить себя и душу свою от притязаний пронырливых бояр, княжат и отцов духовных?

Бежать в Печеры... к монахам... В их глубоких удушливых норах найти для себя успокоенье. Нет, знает Всеволод, и там от себя не убежишь...


Старость неожиданно и преждевременно подкатилась к Всеволоду. От страха ли за грехи свои или от одиночества сердца. Будто белая колдунья Живка отобрала у него своими чародейскими очами остатки надежд на радость и покой.

Вырваться бы на свободу. Хотя бы на время... Отойти бы душой, отдохнуть от окружающих лиц...

В такие минуты он звал отроков и приказывал седлать себе коня. Один выезжал за Лядские ворота, спускался в Хрещатый лог, ехал через Перевесище по лесистым холмам. Из-под копыт коня выпархивали птицы. По кустам разбегались быстроногие зайцы. У ручейков и зарослей вокруг прудов толклись кулики и трясогузки, на ветвях верб колыхались белые пушистые колыбельки ремезов. А весной здесь неистовствовали соловьи, высвистывали дрозды, олыпанки, томно стонали иволги.

Всеволод пускал лошадь на свободу, сам шёл нетронутыми травами, среди мяты, роман-зелья, петровых батогов, шёл к знакомой развесистой груше.

В тот весенний тёплый день он снова брёл по лесистым киевским взгорьям. Тяжёлые мысли улетучились, душа успокаивалась от однообразного шелестения листвы. Вдруг заметил, как зашатались густые ветки ольхи. Кто сие? Олень? Тать?

Медленно снял с плеча лук, натянул тугую тетиву и опустил её. Она медленно зазвенела. А впереди, в кустах ольхи, кто-то тонко ахнул.

— Кто там? — вскрикнул растерянный Всеволод.

— Не убивай меня! — от ольшаника отозвался к нему плаксивый и испуганный женский голос.

— Выходи, ведь не вижу!

Ветки ольхи шевельнулись. На полянку вышла высокогрудая чернявая женщина. С головы её на круглые плечи упала шёлковая хуста, поверх белой сорочки с богатой вышивкой была надета свитка из тонкой вольницы. Женщина держала за руку мальчика.

— Чья будешь?

— Сама своя, — вызывающе и даже гневно ответила женщина. Будто стряхнула со своих плеч испуг и гордо повела головой с уложенной венцом чёрной косой.

— Сё Килька, — мальчик спокойно ткнул пальцем в её бок.

— Килина, — дёрнула она мальчишку за руку. — Сколько уже тебе говорила? Я — Килина.

— А ты чей же такой мудрый?

Мальчишка опустил глаза, замолчал. Килина гордо повела плечом:

— Сё Гордята, сын воеводы Яна Вышатича.

— А ведь говорила, что не воеводы, а Нерадца!

— Говорила, ибо люди так сказывали. А воевода всё равно считает тебя сыном, значит, ты и есть его сын, — Килина не спускала жгуче-чёрных глаз с Всеволода. Ведь она сразу его узнала. — Князю нужно отвечать как есть.

— Откуда знаешь, что я князь? — удивился Всеволод. А был он в простой полотняной рубахе и сапогах. Не любил рядиться на прогулки.

— Видела на Горе. Живу ведь в доме Вышатича.

Всеволод забросил лук за плечо, подошёл ближе.

Килина зарделась, даже побелели на её лице редкие глубокие рябинки.

— А я и не приметил тебя. — Всеволод метнул из-под седых бровей на неё взгляд.

— Где уж приметить. Не боярыня ведь, челядница! Хотя и из знатного рода! — вызывающе подняла голову. Голос её дрогнул. Глаза, её узкие чёрные глаза, ещё больше сузились и полоснули как лезвием.

— Какой же твой род, Килина?

На широких скулах вспыхнули красные пятна.

— Отец мой — половецкий хан Осень. А мать-русинка померла в вежах половецких, когда я была вот такою, как Гордята. Именно тогда и появился боярин со словом от князя киевского. И забрал сиротинку в свой дом, да пошлёт ему Бог добро за это.

Величавая осанка, высокая лебединая шея и хищная складка у рта. В самом деле — играла в ней горячая кровь дикого половецкого племени. И лукавство бесхитростное проглядывало во взгляде. И пылкая откровенность. Было что-то привлекательное в её искренности и такой естественной, ненапускной горделивости.

Килина всё ещё с вызывающей смелостью заглядывала в лицо князя, а на её губах уже появилась горькая усмешка. Вот, мол, каков у меня род. Но я не гнушаюсь им. И перед тобой, князь, не скрываюсь, и спины ни перед кем не гну, что рода худого... половецкого... Разве есть её в том вина? Лишь беда её...

Князь Всеволод будто понял эту её безмолвную речь и её боль. И простил ей вызывающий тон, за который хотела спрятаться эта обойдённая судьбой женщина. Вишь, у каждого человека, коль ему заглянуть в душу, есть своя беда. Великая или малая. Но хорошо тому, кто может так отважно выплеснуть боль своей души и своё отчаяние. А если все годы нести в себе эту боль, зачерствеет человек от зависти к вольным, от жадности, от переполняющего его бесчестия...

— Счастлива еси, жена. Вольна в своих словах. Душой вольна. — Всеволод устремил свой взгляд куда-то вдаль; душа его, видела Килина, витала где-то там, далеко от неё.

— Что я имею от этой воли, князь? — пылко зашептала она. — Всю жизнь должна гнуть спину перед боярином. За кусок хлеба чёрствого.

— Почему не станешь боярыней? Воевода Ян — вдовец. Сына его, вижу, холишь, как мать.

Узкие глаза Килины загорелись.

— Боярыней не могу стать — неровня ему. А сына... Я выкрала для него Гордяту. Свет ему был не мил.

— Доброе дело сделала, Килина. Можешь заглянуть в душу чужую. Сие не каждому дано!

— Да не каждый знает, что такое одиночество, — вздохнула Килина. — А в мою душу кто заглянет? — Она удручённо махнула рукой.

Брови Всеволода подскочили вверх. Действительно, так ли уж часто стараются люди понять друг друга? Эта простолюдинка, всю жизнь терпящая унижения, сумела заприметить тоску и отчаяние в душе Вышатича, сумела вот услужить ему — на старость одинокую сына ему добыла... И он, велеможный киевский князь, так же тоскует и одинок на белом свете. Только не от бедности, не от отсутствия славы рода своего. Скорее от их избытка. Вот он, например, может осчастливить Килину, подарив ей благодатьство[141] — какое-нибудь сельцо. А ему кто поможет? Никто.

— Килина, коль желаешь, освобожу тебя от боярской опеки. Землицы немного выделю.

— Кня-а-язь! — ахнула Килина и вытянулась как струна. Руки её, поднятые вверх, дрожали. — Князь...

Всеволод отметил про себя, что гордая дщерь хана Осеня и русской полонянки не настолько ничтожна душой, чтобы упасть перед ним на колени.

— Даю тебе погост под Вышгородом... Два села даю. Хозяйничай как свободная боярыня. И молись за спасенье души моей...

— Вовек буду молиться... — шептала Килина, прижимая ладони к щекам. — Храм тебе поставлю...

Потом вдруг схватила князя за руку, прижалась к ней твёрдыми горячими губами.

— Ты правду молвишь? Без обмана?

Всеволод разгневанно выдернул руку.

— Великому киевскому князю недостойно слов на ветер бросать. Завтра и скажу боярину Чудину: пусть отпишет тебе два княжьих села — Белозорье и Лесовицу.

— И терем смогу там поставить?

— Терем там есть. Моих праотцев терем стоит там. Будешь в нём осподарыней.

Килина закрыла пылающее лицо ладонями.

Всеволод не спеша двинулся дальше. На душе у него появилось удивительное облегченье. Наверное, Килина долго ещё будет стоять вот так оторопело, не веря внезапно свалившемуся счастью. Усмехнулся: всё-таки великая и сладкая сила эта — власть, когда идёт она на пользу людям, а не для пролития крови...

А Килина бросилась было бежать за князем, но за что-то зацепилась, упала. Потом поднялась, заплакала. Гордята с удивлением смотрел на её обильные слёзы, которые Килина не вытирала и которые стекали по лицу прямо на траву. Мальчик сорвал два цветка ромашки и протянул своей няньке:

— Не плачь, Килька. Князь добрый, да?

Она молча прижала его к себе:

— Может, и добрый, Гордятка. А может, насмеялся. Идём-ка домой...


Со времён старого Кия не было, наверное, такого тяжкого лета для киевлян, каким выдалось лето 6600-е от сотворения мира, или 1092-е от рождения Христа. На Бабином Торжке и наиболее многолюдных подольских торжищах вспыхивали стихийные веча. Простой люд Киева изнемогал от голода и разоренья. Без конца увеличивались и без того большие выплаты и виры — за пользование землёй, водой для питья с труб, лавками, ларями на торгах. Придумывали всё новые и новые пошлины и потяги — за то, что есть воз, соха, плуг, конь, вол, коза, гончарный круг или печь для выжигания горшков и кирпича. Брали увеличенные продажи и правежи от рыбаков, лодочников, кожемяк, лучников, кричников, кузнецов — ото всего чёрного киевского и слободского люда, расселившегося вдоль Почайны, Киянки и Глубочицы, ставившего свои хижины в пущах возле Лыбеди, за Хрещатым яром, за Перевесищем. Большие правежи правили с окольных смердов, которые везли в Киев мехи с зерном и мукой, бочки с медами и воском, связки отделанных кож, туши говяды, баранов, свиней. И смерды приостановили подвоз продуктов на киевские торжища. Торговые площади опустели. Голод постучал костлявой рукой в двери хижин и домов киевлян.

В жару начали повально умирать дети, за ними пошли в царство Пека многие старики и старухи. Гробовщики не успевали делать гробы для покойников. В городе стали появляться волхвы и призывать чёрный люд на расправу с богатеями. Над Почайной и Лыбедью загорелись старые моховицы. От них огонь переметнулся на высохшие от жары соседние пущи и нощеденно пожирал леса вокруг Киева. Чёрный смрадный дым окутал узкие улочки и переулки ремесленного и торгового Подола, горьковатым туманом стелился над плёсом Днепра. Ветра не было ни на единый вздох. Горячее летнее солнце выжигало всю влагу вокруг. Каждый раз приходилось спускаться с крутых косогоров к днепровской воде, к Почайне, и таскать в вёдрах воду. Ибо в колодцах вода также исчезла.

А тут ещё новые знамения бед. Среди бела дня на небе появился огромный светлый шар, который то опускался, то вновь поднимался и таял в вышине. По бедняцким времянкам и мазанкам поползли недобрые слухи. Одни говорили, что скоро настанет конец света, который возвещали черноризцы. Волхвы же, вольно бродившие меж людьми на торжищах, молвили о гневе старых забытых богов, а наипаче о Перуне, который наслал на людей засуху и мор. Это он ночами мечет огневицы по небу и жжёт вокруг пересохшие болота и леса.

Скопец Еремея, вернувшись из-под Полоцка на Двине, рассказывал о мертвецах, вставших из могил и изгнавших из стольного града кривичей князя Всеслава, который ещё во времена Изяслава сидел на киевском столе по воле киевлян. Сей князь, умевший, как молвили, волхвовать, не мог себе ничем помочь. На улицах Полоцка ночью слышен был топот, то мертвецы на конях объезжали город, стучали в двери домов, уязвляли смертным ядом или даже стрелой богатых, попрятавшихся в своих щелях. И что самое страшное — в Полоцкой земле и по всему Подвинью появились такие же стаи мертвецов-татей. Жгли боярские и княжеские погосты, отбирали зерно, одежду, мечи, грабили купеческие обозы...

Игумен печерский Иван отправился к Всеволоду рассказать о беде. Видать, русичи разгневали Всевышнего.

— Ибо сказано: сломаю гордыню вашу, и будет напрасным упрямство ваше, убьёт вас меч пришедший, и будет земля разорена, и дворы ваши пусты будут.

Всеволод угнетённо оглядывался. Где же сын его старший — Владимир? Без него он не может найти выхода. Видел сам: страх и шатание начались среди людей. Города и сёла пустели. На полях не паслись табуны и стада. Нивы поросли бурьяном, стали пристанищем для дикого зверя. Скорбь и печаль разлились по Русской земле. А теперь ещё полоцкий Всеслав своим чародейством поднял мятежи на всю Полоччину. Банды грабителей могут прийти и сюда...

Игумен Иван поучительно вознёс палец вверх:

— Великий князь, чадо великого Ярослава! Нельзя падати в отчаянье. Властью своей должен крепить Русь. Что вокруг тебя нет мужей смысленых? Что одних лоснящихся от жира льстецов и старцев около себя держишь? За елей и ладан, каким тебя окуривают? Для мужа державного это конец. Смерть его яко державца!

Всеволод ёжился от слов игумена. В самом деле, ведь кто его окружает? Одни, как Чудин, старые и древние — и потому злобствуют на всё молодое и умное, которому принадлежит будущее. Они забыли, как и меч держать в руке. Другие — помоложе — хищные и цепкие — расхватали земли, какие он раздавал, и разбежались от него. Иные — обиду в сердце затаили. Молча радуются беспомощности его. На одного сына своего Владимира может положиться, потому и гоняет его по всей земле Русской: то в Ростов, то в Суздаль, то в Чернигов, то в Переяслав... Нет возле него другой опоры...

— А ты, князь, первым подай руку своим старым боярам. Чрез них и руководи.

— Не захотят.

— Здесь мы тебе поможем. Подопрём тебя. Бояры киевские подвластны обители нашей. Вот хотя бы и старый воевода Ян Вышатич. Обижен он твоим невниманием. Позови к себе — муж смысленый есть. Из более молодых призови к себе Торчина и Берендея.

— Молоды ещё.

— Ого-го! По тридцать лет за плечами! Иисус Христос в тридцать и три чудеса творил на весь мир.

Всеволод размышлял. Чесал за ухом. Не любил, когда поучали книжно. Сам знал больше иных — и тем не хвастал. Но заметил, чем меньше знает человек из писаний и чем меньше отягощал свою память знаниями, тем больше ссылался на прочтённое.

Всё же пришлось слушаться советов игумена. Пришлось князю Всеволоду склонить пред ним свою седеющую голову. И ещё за Килину выслушивать упрёки. Негоже ибо князю земли Русской раздавать сёла худородным, да ещё женщинам. Другое дело — дать земли монастырю или какому боярину за заслуги.

— Или князь хочет взять её в жёны? — настороженно прищуривал чёрный глаз игумен Иван.

Всеволод вертелся под его пристальным острым взглядом. Можно было бы и в жёны, известное дело, взять, но не по душе вот эта чрезмерная возносливость её. Ему бы такую, как Живка. То верная опора. Нелукавая и честная. А наложниц — их полно везде. Только пальцем помани! Да они уж опостылели ему. Глупы, но хитроваты, все что-то желают выпросить у него. Платье ль, монисто ль, хусту, а то и землю. Эти мелкие хлопоты связывают его, как верёвки лаптя ногу.

Пока Всеволод размышлял, игумен Иван вместе с другими державными делами решил и это.

Как-то вечером привёл в княжьи палаты женщину в одеянье монахини. Лишь глаза блестели из-под чёрной накидки. Маленькие, колючие, острые — будто лихорадочные.

— Сие Елена, — молвил игумен. — Бери в жёны.

— Над князем издеваешься? — разгневался Всеволод.

— Побойся Бога! Ты державный муж и не можешь блудить. Грех упадёт на всех нас. Елена же дальний отпрыск болгарских царей. Сызмальства воспитывалась в обители Святого Петра. Научена книжной мудрости. За её спиной — ни князей, ни велеможных родов. Не будут тянуть руки к твоему столу и к твоим кошелям. Тиха и смирна.

— Но... она зла! — Всеволод поймал острый взгляд.

— Станет княгиней — и твёрдость её будет оберегать дом от твоих многочисленных просителей. Зачем им душу раскрывать? Дабы каждый мог плюнуть?

Всеволод удивлялся этим хлопотам игумена и его доводам. Возможно, так и нужно к этому относиться. Возможно, такой и должна быть жена князя.

С тех пор игумен Иван стал первым советчиком князя. И самое первое дело, за которое он взялся, стал возвращать ко двору некоторых старых заслуженных бояр. Так вынырнул из забытья и давнишний киевский тысяцкий — воевода Ян.


Ян Вышатич с великой охотой согласился идти в Полоцкую землю. Именно тогда стояли жаркие дни месяца липеня, который ещё называли июлем. Дремучие леса обступали стольный град когда-то многолюдного племени кривичей. Озера и озерки, болота и болотца подступали к самым валам города. Лишь Двина, плавно изогнувшись серебристой подковой вокруг города, стремительно несла свои воды к Варяжскому морю. Звенела её волна, накатываясь на золотистый песчаный берег. Будто песню пела. Может, оттого назвали её славяне-кривичи так мило и звонко — Дзвина, то есть та, которая звенит. В том месте, где в Двину впадает тихая задумчивая Полоть, на высоком каменистом кряже стоял стольный град давних кривичей — Полоцк. Русло Полоти пролегало по заболоченной равнине. Впритык к ней подходили непроходимые леса, которые тянулись здесь на сотни, а может, и тысячи вёрст.

Дорогой им встречались нищие — всё больше старики и дети. Они подходили к дружинникам Яна, протягивали к ним костлявые, морщинистые руки за милостыней, уставившись бесцветными глазами, гнусавили жалостливые слова. И чем ближе подходили они к Полоцку, тем больше встречалось попрошаек. Ян тревожно поднимался в стременах, осматривал дорогу. Сколько же их ещё будет впереди? Ему казалось, что в городе уже никого не осталось из горожан — все подались попрошайничать.

К вечеру приблизился воевода к городу, но не решался в него заходить. Кто знает, что наволхвовал этот старый чародей Всеслав, наследник Рогнединого рода. А если в самом деле там мертвецы рыскали по улицам! На краю болота, поросшего кустами низких верб и кривыми, будто согнутыми, соснами, разбили стан. Так было безопаснее — от болота уже никто не мог неожиданно подкрасться. С другой стороны стана поднимались песчаные холмы. Здесь, у их подножия, поставили стражников из лучников.

После обычного ужина мечники Яна пригасили костры, пустили на травы спутанных лошадей. Подложив под головы сёдла, а под бока мечи и луки с колчанами, улеглись спать.

Яна, однако, сон не брал. Мысли уводили назад, в стольный Киев, воскрешая разговор его с князем Всеволодом, который их замирил. Ян не упрекнул и словом князя, что забрал у него челядницу Килину. Лукавая и льстивая, она давно стала для Яна тяжёлой необходимостью, которую нельзя уже было терпеть из-за её нахальства и гонористости, но от которой не было возможности и избавиться. Но и без Килины Ян из-за многолетней привычки не представлял своего быта. Поэтому, когда капризная челядница огласила Яну о милости к ней великого князя, душа Вышатича взбунтовалась. Считал её вечной принадлежностью своего дома, как серебряную чашу или глиняный горшок. Усматривал в этом поступке князя посягательство на покой своего домашнего очага, на честь рода и на свою собственность.

Давнишняя неприязнь к Всеволоду, подозренья о его виновности в гибели бывшего доброго покровителя Яна — князя Изяслава вспыхнули в нём с новой силой. Поскакал в Туров, как когда-то в Краков, где сидел старший сын Изяслава — Святополк, изгнанный новгородцами. Именно он по старшинству и обычаю Русской земли должен был восседать на отчем столе в Киеве. Но заячья душа Святополка убежала в пятки, когда Вышатич стал звать войной идти на Киев и отобрать у своего греховного дядьки отчий стол.

Потеряв надежду, возвратился воевода назад.

Потому, когда Всеволод позвал к себе Вышатича, воевода настороженно пошёл к нему. Может, узнал о его путешествии в Туров? Может, Килина что-то сболтнула лишнее, ибо, молвят, князь остался к ней благосклонен: в Белозерье, в терем её, время от времени наведывается... Доконает его эта челядница-боярыня!

Но все страхи его улетучились, когда Чудин шепнул ему на ухо:

— Князь жалует... Посылает с дружиной... смотри же...

Яном вновь овладело забытое честолюбие. Теперь у него был законный наследник, который продолжит если не род, то имя его в последующем колене. Иногда, глядя на мальчишеские забавы Гордяты, изнывал душой, и отчаянье вдруг сжимало его сердце. Но детская рассудительность Гордяты всегда тушила его гнев. Паренёк доверительно заглядывал ему в глаза и искренне обещал: «Коль вырасту, я также буду тебя кормить со своего стола и подарю тебе лошадь...»

В конечном итоге жизнь воеводы изменилась с того времени, как Килина привезла ему Гордяту. И он уже верил, что это его собственный сын, уже прикипел к нему душой. Даже Гаина стёрлась из памяти, отступила в тень пред новыми хлопотами Яна о сыне.

Теперь, когда под стенами Полоцка мучила бессонница, он потихоньку обдумывал, как лучше услужить Всеволоду, как усмирить взбунтовавшуюся землю кривичей, как прекратить голод и это повальное нищенство? Послать нужно гонца к князю, дабы прислал сюда обоз с хлебом; видать, люди не доживут до нового урожая, вымрут. Будет некому жать дозревающие нынче хлеба. А коль и соберут зерно, то биричи и тиуны либо эти стаи голодных нищих, бродящих по лесам и дорогам, отберут у смердов хлеб.

Эти думы вконец измотали Яна. От жара угасающего костра ему в спину струилось тепло. Ноги нагрелись под овчиной, грудь вдыхала пахучий воздух зелёных лесов. На тёмном ночном небе высеялись остроглазые звёзды-огневицы. Земля пахла травами и кореньями. Тяжёлыми сладостными каплями падали в душу томные, сквозь сон сорвавшиеся птичьи стоны.

Лето... Уж которое оно в жизни боярина Яна Вышатича, и со счета сбился! — но каждый раз ему кажется, что такое встречает впервые, что раньше всё воспринимал не так болезненно-прощально.

Вдруг слух его уловил чужое движение, треск сухих ветвей под осторожными шагами. Напрягся, — возможно, это конь чей-то близко щиплет траву.

— Кось-кось-кось...

Никто не отозвался на его зов. Лишь сухие ветви затрещали под быстрыми удаляющимися шагами. Вепрь? Зверолов? Сна как не бывало. Вновь прислушивался, вновь напрягал зрение и слух. Ухо вдруг уловило в равномерном шуме леса какое-то далёкое улюлюканье. Будто бы на охоте мчали загонщики, своим воем загоняя зверя на стрелков. Тот воинственный клич нёсся над плёсом Полоти и глухо тонул в лесных чащобах. Потом поднималась его новая волна. Будто уже с другого конца. Воевода окликнул стражников:

— Слышите голоса? — Ещё не верил себе.

— Слышим... — ответили те шёпотом.

— Что это?

— Наверное, мертвецы...

И в это время со стороны болота послышался выразительный свист. Не резкий, а какой-то стонущий, протяжный. Следом за ним все услышали чавканье болота. Всё ближе, ближе...

Весь стан уже был на ногах. Страх омертвил души воинов. Может, это на них идут те навьи, о которых повествовал черноризец Еремея?

— На коней! — тихо сказал Вышатич.

Но дружинники оторопело стояли на месте. Бежать за лошадьми, разбредшимися вокруг стана, никто не отважился. А здесь с болота надвигалось многоногое чавканье, храпенье лошадей, тяжёлое дыханье... Кто они?.. Над болотом стоял густой белый туман. Ничего не было видно. Только слышно шлёпанье по жиже многочисленных ног, и оно неумолимо приближалось к ним...

Дружинники тесно прижались спинами один к другому, ощетинились копьями. Невидимые всадники наконец стали видимыми — выбрались на сухую твердь. Они не видели молчаливых воинов, тихо направились вдоль болота. Никто не послал им вослед ни копья, ни стрелы. Мертвецы, вставшие из болота, ведь были неуязвимы.

— Покойники... пошли на град... Пить кровь из живых. Сие все волхвовские чары старого Всеслава... — шептали потом воины Вышатича, когда страх встречи с неизвестностью прошёл.

На своём веку воеводе приходилось много ходить в походы — и против половчинов, и против дружин мятежных князей, и против волхвов-бунтовщиков. Но против мертвецов?..

Издали снова донёсся протяжный свист. Будто мученический стон... Что это?..

Утром со страхом въезжали в Полоцк. Опустевшие, будто вымершие улицы и дома. Никто их не встречал, никто не расспрашивал. Не было слышно ни пения петухов, ни рёва скота, ни псового брёха. Лишь какой-то невидимый шорох за оградами. Спинами и затылками чувствовали на себе чьи-то тяжёлые взгляды. Оглядывались — никого не видели, лишь за тынами шорох. Звонко тарахтели под копытами деревянные мостовые.

В центре города их молчаливо встретило два деревянных храма. Рядом стояли почерневшие, с провалившимися крышами высокие пятистенные строения: наверное, забытые людьми и старыми богами давние капища кривичанского племени. От старых времён до Всеслава-чародея они сосуществовали рядом с христианскими церквами. В душах полочан, наверное, нашлось место для всех добродетелей и добротворцев человеческих. А нетерпимые фанатики греки не достигали своими изуверскими гонениями этого глухого заболоченного края. Вот и стояли доныне рядом — храмы старые и новые.

У разрушенного капища дружинники увидели старую, согнутую в три погибели женщину. Она не шевелясь сидела у свежего холмика земли.

— Что произошло в граде? — склонился к ней с седла Вышатич. — Где гражане?

Женщина подняла на него опухшее, будто ослепшее лицо и молчала.

— Или враг какой, или мор сгубил людей?

— Навьи... — глухо ответила наконец она. — А ты кто? Ты живой или мертвец?

— Я воевода Вышатич.

Женщина недоверчиво глядела на Яна.

— Детей моих забрали... Теперь моя очередь...

— Дайте ей хлеба...

Кто-то из дружинников бросил ей хлеба. Женщина схватила его, обеими руками прижала к лицу.

— Где же князь ваш Всеслав? — допытывался Ян.

— Сидит на горе... в тереме своём. Ожидает, пока его живьём сожгут полочане. Они обсели княжью гору.

— Будем спасать Всеслава! — обернулся Вышатич к своим воинам. — Мятежные холопы не имеют права поднимать руку на князя. Гей, сотский! А ну-ка, закрой ворота Полоцка, чтоб никто не зашёл в город. Да найди священников, чтоб освятили стены домов гражан. Изгоним нечистую силу из Полоцкой земли.

— Ты, воевода, лучше выгони тиунов и укроти алчных посадников да всех этих метельников княжьих!..

Из-за стены старого капища вышел невысокий худой парень с белыми как лен волосами до плеч. В руках он держал сучковатую палку.

— А это что за явление?

— Вот этой палицей отгоняю таких вот обдирал, как ты. Зачем приехал? Домучить не домученных голодом?

— Яко нарекают тебя?

— Катись отселя! — кто-то крикнул из-за кустов Вышатичу. Под ноги коня упал камень.

Яновы всадники молниеносно стащили с плеч луки. Прошумели в воздухе стрелы. Воины окружили беловолосого полочанина с палицей, выбили её из рук.

— Ты подстрекаешь полочан? Вяжите его!

Беловолосый парень уже лежал распростёртым на земле.

Воины Яна Вышатича своё дело знали.

— Тьфу! — пленник плюнул Яну в лицо. — Грабитель проклятый!..

Ему всунули в рот кляп. Он извивался всем телом, мотал головой, но вскоре притих. В Вышатича вновь полетели из-за плетня камни. Когда дружинники спешились и бросились туда, за оградой лишь что-то зашелестело и стало всё тихо.

Стража запирала и крепко охраняла ворота города. Таинственные всадники, появлявшиеся вечером из чащоб Полоти и Двины, носились теперь под стенами города, но их встречали стрелами острожники и отгоняли подальше. Говорили, что воевода Вышатич загнал отряды навьев-татей в самые глухие болота. Осада терема князя Всеслава мгновенно рассеялась.

На площади, у Божьих храмов, погиб беловолосый мятежный гончар Ставко. Воеводины мечники посадили его связанным на кол. Тут же было оповещено, что подобные наказания ждут каждого мятежника и бунтаря, осмелившегося поднять руку или непростительным словом осквернить власть полоцкого князя.

Скоро из Киева прибыл обоз с зерном из княжьих онбаров. Его раздали в долг под новый урожай голодающим полочанам. Воевода Ян передал утихомиренный град посаднику Юрию и князю-чародею Всеславу, правнуку Владимира и Рогнеды.

Сам же стал собираться в Киев.

...Возвращались с большой осторожностью. Стороной обходили города и веси — вокруг них в чащах и борах действовали многочисленные отряды больших и малых разбойницких ватаг, которых плодили засуха, голод и нежитовица[142].

Оставили за собою Полоцкую и Минскую землю. С осторожностью прошли черниговские леса и козелецкие пущи. Шли вдоль Десны-реки. И наконец вошли в пределы Киевской земли. Здесь почувствовали себя безопасно — ближе к стольному граду, к власти великого князя.

И вдруг, когда ощутили себя уже дома, на отряд Вышатича посыпались стрелы. Раздались воинственные клики. На дружинников неслись ошалевшие, вопившие, будто загонщики на охоте, всадники. Вышатич остановился. Его воины, сбившись в кучу, схватились за мечи. Но стремительный натиск неизвестных всадников смял отряд и с таким неистовством рассёк его копьями, что ему пришлось отступить в глубокий обрывистый овраг, на дне которого пузырилась гнилым духом хлябь. Лошади увязли в ней. А сверху всё сыпались и сыпались стрелы.

Обессилевшая дружина Вышатича вскоре пала духом. Иссяк и запас стрел. Тогда разбойники начали арканить одного за другим воинов и вытягивали их наверх из оврага.

Воеводу вытащили последним. Его поставили рядом со всеми и тут же начали готовить из верёвок петли. Вышатич отрешённо смотрел на ловкие приготовления татей-душегубов.

Уже висел на верёвке один дружинник. Подвели к дереву другого...

— Давно не виделись, боярин. Узнал? — раздался за спиной воеводы голос. Голос этот был хриплым, бабским.

Вышатич обернулся. Он натолкнулся на суровый взгляд огромных серых глаз. Под мохнатой мужской шапкой разбойника чернел выжженный круг ханской тамги. Крепко стиснутый рот обозначил выступившие твёрдые желваки. И вдруг высокие тонкие брови знакомо шевельнулись... Вышатич похолодел. Гаина... Гайка... его боярыня...

— Отпусти домой моих воинов, Гайка... Возьми мою жизнь. Этой цены тебе хватит? — Косые глаза Яна гневно разлетелись в стороны.

Гаина вновь свела брови у переносицы. Потом повернулась назад, к своим людям:

— Сё боярин Вышатич, братья. Может, его отпустим?

— За какую такую милость, Гайка? — возмутился рыжий бородач.

— Когда-то меня спас... от огня Перунового. Нынче же сына моего... отобрал у меня...

— Дабы вырастить из него такого же кровопивца? Любо, лю-у-бо! — едко проговорил рыжебородый.

— Не гожусь судить их... братья. Рассудите сами.

Гаина быстро скрылась в зарослях. Оттуда послышались её всхлипывания.

— Женщина — она всегда есть женщина. Матерь...

— Гайка — наш главарь. Лучше всякого иного мужа. И отважна!

— Что здесь за вече? — раздался голос рядом.

На краю оврага стоял гнедой конь, а с него наклонялся, рассматривая людей в овраге, всадник. Золотистая брачина его сорочки переливалась в лучах солнца. Большие тёмные глаза под широкими дугами бровей насмешливо рассматривали толпу людей. На его крутые сильные плечи свисали космы тёмных волос, и в них сверкнула большая серебряная серьга.

Вышатич подскочил от радости.

— Князь Владимир, се я, Вышатич Ян! Княже! Помоги! Спаси!.. Тати нас загнали сюда!

Всадник молниеносно сдёрнул с плеча лук и натянул тетиву.

— Бежим! — крикнул кто-то из людей Гаины, — Черниговский князь Владимир Мономах!.. Наскочил...

Разбойники бросились врассыпную.

— Стой, не стреляй, князь! — остановил его Ян Вышатич. — Их не достанешь стрелами в чащобе. Обходи с дружиной овраг. А я здесь... Отсюда! Гей, дружина, за мечи!..

Владимир Мономах в следующую минуту выхватил турий рог из-за пояса и затрубил тревогу.

Княжья дружина, разворачивая свои ряды, собиралась вокруг Владимира. Тем временем князь приглядывался к действиям Вышатича, который пробирался по крутому склону оврага к нему.

— А всё же Вышатич! — обрадовался Владимир Всеволодович. — Бежал за кабаном, а поймал боярина! Га-га-га!..

— Повезло мне, князь, что наскочил сюда. Уже бы дрыгал на верёвке ногами! Х-ху... Как вон тот мой добрый молодец. Х-ху... — Вытирал рукавом своё вспотевшее лицо.

— Кого будем теперь ловить, воевода? — хохотал князь.

— Татей-душегубцев.

— Татей? — недоверчиво посмотрел Владимир на воеводу.

— Не шути над старым воеводой, князь, — обиженно набычился Ян. — Видишь, мой дружинник уже раскачивается на верёвке.

— Кто же это его?.. — ужаснулся князь, только теперь рассмотрев дружинника, раскачивающегося под дубом.

— Гайка... Греховная проскупица... — испуганно выдохнул Вышатич.

Владимир с недоверием воззрился на Вышатича. Боярин, наверное, свихнулся. Ещё такого не слыхивал он, чтоб женщина была главарём банды!

— Идём отсюда, воевода. Угощу тебя пивом. Отойдёшь от испуга. — Владимир легко спрыгнул с седла.

Вышатич как-то странно хлебнул носом и, всё ещё шатаясь и оглядываясь, поплёлся за ним следом.

Вдруг он бросился в чащобу. Ему показалось, что перед ним в кустах мелькнули чьи-то босые ноги. Прислонился к дереву и вдруг завопил:

— Вот она! Это она! Держите её!

Напротив него, прижавшись спиной к могучему стволу сосны, оцепенело стояла Гаина.

Дружинники Вышатича также узнали Гаину. Кто-то из них коротко хохотнул:

— Теперь твоя очередь висеть на дереве, окаянная! — Наверное, это был тот дружинник, которому пришлось уж было распрощаться с жизнью и ощутить на своей шее петлю.

Гаина не двинулась с места. Во все глаза смотрела на Вышатича, как бы говоря ему: «Не узнавай, не узнавай, воевода!..» Но воевода отбежал и спрятался за спину князя Владимира, а потом, ткнув в неё пальцем, произнёс решительно:

— Она!

— Трус лукавый... — прошипела Гаина и протянула обе руки вперёд. Тут же дружинники их скрутили сыромятными ремнями.


Нега Короткая так и осталась жить в Претичевой избе. После половецкого набега не было кому поставить вдовице гридя Порея новую хижину. Никого не было теперь у неё. Был в живых только Нерадец. Но его, кровопивца человеческого, прокляла перед всеми богами. Потом надеялась на внука. Думала, что поставит на ноги Гордяту, с ним и будет доживать свой век. Отобрали у неё и внука. Теперь была совершенно одна. Горькими слезами оплакивала свою судьбу. Сыновей троих растила-лелеяла. Ни рук, ни бессонных ночей не жалела для них. Плохого в жизни не сделала — ни другу, ни врагу своему. Но правду люди молвят: доброго человека Бог любит, да счастья не даёт. В тоскливом одиночестве седела и слепла Нега.

Ошалелая Гаина, прибежав из полона, чаяла увидеть сына. Ездила в Киев. Три дня грохотала-стучала в ворота боярина Вышатича. Но боярин напустил на неё псов, а потом двух челядников. Прогнали её.

— Уходи прочь, злодейка! — кричали ей в лицо.

— Я же ваша... бывшая осподарыня... Я из полона убежала! Отдайте Гордяту!

— Нету у нас осподарыни!

— Отдайте сына! — взывала к людям.

— Нет у нас твоего сына. Боярин Вышатич отвёз своего наследника Василия ц Новгород Великий, отдал там в науку ко дьяку. Гордяты же не ведаем!

Много дней бродила Гаина под воротами Вышатиного дома. А потом исчезла.

И Нега Короткая не дождалась никого. Кручинилась по внуку. Плакала над сломанной судьбой Гаины. Кабы могла, отдала бы ей своего сердца частицу. Да вишь ты, иную судьбу накуковала кукушка-зегзица Гаине. Нигде не спрячешься от неё — ни в поле половецком, ни в собственной избе. Потому не зря говорят: не родись красивым, а родись счастливым!

Люди же шёпотом передавали друг другу то в церкви, то на торгу, что Гаина появилась в лесах с ватагой разбойников. Что они, как те бесы, налетают на отдалённые боярские погосты, каких полно вокруг Киева, жгут их, а добро раздают бедным людям. Сказывали, что к ней много охотников идёт: нищие, обиженные судьбой, разорённые смерды, бездомные холопы-беглецы, рабы из невольничьих ям и всякий люд обездоленный. Нега понимала, что израненное людскими обидами сердце Гаины желало насытиться местью обидчикам.

Но весной того года слухи о Гаине утихли. Должно, забежала со своей ватагой далеко, а может, где попала в сети боярских или княжьих острожников.

От горя Нега начала ещё больше слепнуть. А тут ещё Нерадец добивал её окончательно.

Но для Неги он перестал существовать. Знала, что когда-то качала своего второго ребёнка в колыбели. Этот же, живший в княжьем тереме, был биричем, был проклят людьми и всеми богами земными. Его она не хотела знать.

Так и жила.

В тёплые летние дни Нега кое-как ковырялась на огороде, на грядке. На ощупь выискивала пырей или другой сорняк и выдирала его. Красное лето недолго. Еле разгибала поясницу только под вечер. Но руки её не отдыхали и тогда. Сидя на завалинке, связывала в пучки сухие целебные травы. Бессмертник или крапиву, полынь, душицу или зверобой. Всё это подарено человеку ещё старыми богами от болезней телесных. Но ни старые боги, ни новый христианский Бог ничего не придумали от болезней душевных. Правда, христианский Бог Вседержитель пообещал вознаграждение для души в царстве небесном за терпение и муки на земле. Но под конец жизни истерзанная несправедливостью и болями душа человеческая уже ничего не желает. Лишь одного — отдохновенья.

И Нега Короткая в душе почитала всех владык над людьми, моля у них помощи на этом свете не себе, а Гаине и Гордяте. Достала где-то иконку Иисуса Христа, но кланялась и Световиду, и земле, чародействовала на волхвовской чаре у живого огня-бадняка, который зажигали на Новый год. Но мольбы её и чары никому не помогали.

От этого во всём разуверилась. Жила день за днём. Помогала людям травами и заклинаньями. Люди же за это помогали ей помаленьку. Кто кусок полотна подбросит старухе, кто дровишек на зиму, кто пшена толчёного принесёт или воска на свечку.

И вновь пришли летние вечера. Нега сидела на завалинке, перебирая травы, напевала себе под нос песни. Почему-то на старости, когда стало угасать её зрение, удивительно ясно обострилась память. В ней всплывали давно забытые песни, веснянки, приповедки. Откуда и брались. Или, может, сами рождались в ней. Связывались в слова, складывались в стройные припевки. Люди подмигивали друг другу: выживает из ума старая Нега. Когда бы! Им ведь невдомёк, что эти песенки вытягивают из её памяти добрые воспоминания. Ниточка по ниточке — и катится клубочек. И ей веселее на сердце. Будто заново свою жизнь переживает, молодые да весёлые лета возвращаются. Как бы второй век ей даден!

— Нега, слышишь? Иль оглохла уж, бабка? — зовёт кто-то за калиткой.

Нега обрывает песню, которая разматывала в ней клубок воспоминаний. Приставила ладонь ко лбу, прищурила подслеповатые слезящиеся глаза. Кто-то белел у калитки, по голосу — будто соседка её, Вербава.

— Чего тебе, голубица?

Калитка стукнула. По тропинке затопала босыми ногами крепкая баба.

— Хутчее беги к своему Нерадцу, Нега. Говори, пусть спасёт Гаину. В беду ведь попала. Молвят, схватили её мечники Вышатича и бросили в яму в Чернигове. Во дворе князя Володимира. Бедная головушка! Завела душу и тело в неволю... — причитала соседка.

— Нету у меня Нерадца, Вербава. Сама ведь знаешь, что нету. Одна я со своей бедой и одиночеством...

Нега глядела подслеповатыми синими глазами куда-то вдаль, тяжело положив чёрные потрескавшиеся руки на колени. Безнадёжно качала головой. Какие-то тревожные мысли шевелили её сморщенные губы.

— А кто же её спасёт, бедолашную, коль и ты отказываешься от неё?

Нега приподнялась, медленно выпрямилась. Оглядела двор. Держась за стены избы, двинулась к порогу.

Вербава тихо шла следом.

— Нега, ты идёшь? Хотя бы сказала...

Нега отмахнулась от её домогательства рукой.

— Ты к своему Нерадцу? — не отставала соседка.

— Не мой он, людоньки, не мой...

Вербава заволновалась. Схватила её за руку:

— Нега, переступи через свою гордость. Не для себя ведь... от нас всех проси за Гайку. Пусть Нерадец поскачет ко князю Всеволоду или Владимиру. Пусть скажет, она — жена ему пред Богом! Погубят ведь! Погибнет её честная душенька! Ой, погибнет!.. — Соседка горько всхлипывала.

Нега молчала. Думала. Идти к Нерадцу? Был бы это не её сын, чужой — пошла бы. Потому и нынче может пойти. Как к чужому.

— Дай-ка мне палку в руки, — Махнула рукой соседке: — Не вижу, куда она подевалась.

Вербава пошарила там-сям, нашла её палку. Нега одной рукой оперлась на неё, даже грудью прилегла, а другую руку заложила за спину, будто хотела пригасить старческую боль в пояснице.

— Попробую... Пойду...

Вербава облегчённо вздохнула.

У ворот Красного двора Нега остановилась. Постучала в доску палкой. Там залаяли псы. Ого! Нерадец обзавёлся сворой псов, должно, на людей уже не надеется!

Долго ждала старуха, пока открылась калитка. Перед ней предстал высоченный здоровый детина.

— Сие ты, Нерадец? — несмело произнесла Нега. Её подслеповатые глаза не узнавали в этом верзиле родного сына.

— Ну я. Так что?

Но голос!.. голос был его, Нерадца.

— Гайку в поруб бросили в Чернигове. Спасай.

Нерадец покачался на широко расставленных ногах.

— А мне что за дело?

Нега постояла, подумала. Повернула назад. Шла, палкой ощупывая твёрдую тропку. И уже издали услышала, как зычный голос Нерадца кого-то позвал во дворе... Что ж... Она сделала своё дело.

Снова примостилась на завалинке, связывая травы в пучки, и начала тихонько причитать:

— Охо-хо! Всевидящий боже Световид! И ты, Христос, сын человеческий милостивый. Всё видите, всё знаете. Снимите тяжесть с души невинной и чистой. Тучей закройте её от проклятого ока Чернобога, небесами накройте, на главу красное солнце положите, подпоясайте зарницами, частыми звёздами обтычьте, острыми стрелами от всякого злого умысла спасите... — Нега подняла лицо вверх к вечернему небу, прищурила слепнущие глаза и вновь зашептала: — И ты, Вечерняя Заря. Как сама тихо гаснешь-исчезаешь, так чтоб и злоба к нам, бедным, погасла у врагов и надругателей наших. Уйми-усмири врагов наших, обожги супостатам сердце... Злые замыслы дабы не возносились, дабы не приносили нам горькой беды...

Но что ж Нерадец? Нега поднялась на ноги. Она сама пойдёт в Чернигов!..


Нерадец тоже двинулся в путь. Но в противоположную сторону, чем Нега, — ехал к Киеву, к князю Всеволоду. Ведь Нерадец столько сделал для него — для его восшествия на киевский стол. Но и то сказать, много врагов Всеволода попряталось в щелях. Как тараканы, выжидают, когда выползти, чтобы что-то ухватить или исподтишка под ребро меч ему всадить.

Знал Нерадец, что его помощь вновь нужна Всеволоду. Потому и осмелился попросить за Гаину. Вытащит её из ямы. Отойдёт её сердце, благодарностью отзовётся к нему. Как было это когда-то. Уже столько лет жила в нём память о мимолётной любви Гаины к нему. Такая пылкая и такая горькая... Непонятою осталась для него эта любовь, как и душа Гаины. Если бы раскрыл её тайну, может, другим бы стал на этом свете. А может, и нет. Этого он не знал. Знал лишь, что всю жизнь желал подняться над другими, как и отец его Порей, который для этого бросил семью и стал княжьим гридем. Нерадцу же мало было этого. И он достиг большего. Любовь Гаины помогла ему в этом. Нерадец теперь возвысился над простым людом. Выполз на чужой крови и на чужих слезах вверх. Но зато потерял любовь Гаины и её саму. Теперь боги смилостивились над ним. Посылали ему возможность вернуть её себе.

Нерадец снова поверил в свою судьбу. В милость князя. В спасение Гаины. Может быть, её уже привезли в Киев, чтобы на вечевой площади у стен Святой Софии, при народе погубить, как это делали со всеми волхвами, чародеями и разбойниками. На страх иным. По закону правды Князевой.

Приближался к Демеевой слободе, когда услышал далёкий звон колоколов. От стольного Киева ветер доносил. Били в колокола размеренно и тяжело, Холодный страх вошёл ему в сердце. Чем ближе подъезжал к стольному граду, тем яснее слышал тревогу киевских колоколов.

Наконец Золотые ворота. Сквозь неширокие эти ворота, сжатые с двух сторон могучими каменными стенами, которые поднимали над собой высокоглавую стройную церквушку Благовещения Богородицы, вливались толпы людей. Смерды-пахари, слобожане из окольных слобод, ремесленники, бродячие монахи. Кто пеши, кто на лошади, кто на возах. Нерадец осадил коня возле седобородого нищего с полотняной торбой на боку.

— Чего звонят-то?

Нищий перекрестился. Поднял бельма глаз к солнцу.

— Князь Всеволод, молвят, отошёл в царствие небесное.

Что делать? Опоздал он!.. Нет Всеволода... Нет его единственного свидетеля грехов кровавых. Все страшные тайны Нерадца навеки умерли вместе со Всеволодом!.. Никто не посмеет сказать нынче: Нерадец — убийца. Нерадец теперь только велеможный бирич Васильковский, кого сам князь жаловал за доблести и твёрдую руку! А поставил его биричем молодой князь Владимир Всеволодович, нынче наследник киевского стола. Никто не посмеет сказать о нечистых руках и грязной совести Нерадца, который боялся только одного киевского князя...

На Княжьей горе пышные похороны. Ревели песнопения монахов и владык. Звенели-рыдали колокола. В раздумьях склоняли головы киевляне. Шарили вокруг колючие взгляды младших князей и княжат, бояр, знатных дружинников. Софийская площадь до самого храма Богородицы, усыпальницы русских князей, была заполнена людьми. Тихо слетали с уст слова. То здесь, то там:

— Где же положат его?

— Говорят, отец Ярослав Мудрый его больше всех любил. Самый меньший сын! И завещал положить рядом с ним.

— Самый меньший и самый учёный — это верно. Знал читать книги пяти народов. Смысленый был князь. Но державец — негодный.

— Охо-хо! Сколько уже тех князей лежит в Десятинной церкви! Скоро и места не хватит...

— Добудут! Вон сколько монастырей вокруг — и Дмитровский, и Михайловский, и на Клове, и в Печёрах. Нынче черноризцев больше, чем смердов. Все молятся за князей. А кто же помолится за ратая?

— Чу! Тут никто за тебя, брат, не помолится. Иди к Каневу. Там есть Перунов девственный лес и капище в нём Перуна. Вот и помолишься сам за себя. Зачем надеяться на черноризцев? Это дети Чернобога!

— Т-с-с... Не богохуль, язычник! В Киеве ведь, не в своих Перунах.

— Кто же сядет на киевский стол? Меня прислали поспрашивать. Да и совет дать.

— Кого советуешь?

— Всеволодовича. Нашего князя Владимира, от Мономахова рода. Руки и разум крепкие, державные. Последние годы всем правил вместо отца своего — ведомо.

— Не по закону твой совет. Стол киевский должен перейти в руки старейшего в роде Ярославовом. Князь Изяслав старший был Ярославич, оставил ведь своё семя и взрастил наследников.

— Ярополка давно нет. Остался один Святополк, тот, который в Турове сидит.

— Что-то тихо сидит. Не видно и не слышно. А Всеволодович в Переяславской земле половцев за узды держит в степи, в граде Чернигове державит по закону. Мирил крамольных князей волынских...

— Не по закону это. Святополк — по закону.

— Не хотим Святополка! Будет снова ляхов водить на нас. Хотим Владимира!

— Сие увидим, кого захочет киевское вече!

— Владимира и захочет.

— Не по закону. По закону нужно Святополка!

— ...Владимира!..

Ещё в Десятинной церкви звенели ангельские голоса, утешая живущих обещанным царством Божьим, а Софийская площадь уже бурлила в гневе. Кто-то добирался к вечевому колоколу, его стянули за ноги, но кто-то всё же добрался к вечевым бечёвкам и повиснул на них. Вечевой колокол властно и требовательно рявкнул над Киевом.

Смельчака, однако же, схватили и оттащили от звонницы. Но толпа всё больше приходила в неистовство:

— Хотим Святополка! Хотим по закону! Пусть уничтожит виры и продажи!

— Владимира Мономаха желаем! Он усмирит Степь половецкую... Иначе — всех нас в полон!..

Нерадец, зажатый разъярённой, разгорячённой толпой, еле-еле пробрался к княжескому двору: знал, что после похорон князья придут на Всеволодов двор справлять тризну. Новый киевский митрополит, скопец Иоанн, которого из Цареграда привела дочь Всеволожья — Янка-Анна, в отличие от предыдущего, отошедшего к праотцам, не вмешивался в обычаи и законы русичей. Длинный, худой, он скорее был похож на мертвеца, нежели на владыку, поэтому с первого же дня окружающие ожидали его скорой кончины. Говорили: «Сие мертвец пришёл». Должно, Янка-Анна, игуменья женской обители, намеренно выбрала для Киева такого владыку, дабы не вмешивался в дела Русской державы и Русской Церкви. Занятый молитвами и многочисленными собственными болезнями, не зная речи русской, Иоанн-скопец не мог запретить и языческой тризны, к которой русичи издавна были приучены обычаем.

На Всеволожьем подворье было многолюдно. Челядники, отроки, осторожники, повара, князья мелкородные, бояре — все, кто знал, что ему может не хватить места за столом, суетились и заблаговременно занимали удобные места. Все старались что-то выведать, вынюхать друг у друга и на всякий случай подвинуться ближе к Владимиру Всеволодовичу. Старались угадать, что говорил умирающий князь своим сыновьям — Владимиру и Ростиславу, кому повелел брать державную власть, на кого советовал опереться. Не вспоминал ли покойный законного наследника — Святополка Туровского, которого изгнали новгородцы. Коль придерживаться заповедей Ярослава Мудрого, именно он должен восседать на киевском столе.

Тревожный, настороженный гул в палатах, затаённые взгляды, брошенные невзначай, выражение скорби, тут же сменяющееся откровенным любопытством, когда до ушей долетало откровенное слово.

Всё-таки киевским князем быть Владимиру Мономаху. Поэтому Нерадцу нужно было во что бы то ни стало попасться ему на глаза. И за Таину, и за себя просить! Да, за себя! Что такое бирич? Невелика и честь для Нерадца. Мог бы стать он и княжьим посадником где-нибудь в большом городе — Козельце или Вышгороде. Разве мало он прислуживал Всеволоду?

— Нерадец, и ты приехал разделить наше горе? Спаси тебя Бог...

Нерадец встрепенулся. Рядом стоял князь Владимир. Будто ростом выше стал, смуглое лицо вытянулось, медово-карие глаза светятся печалью. Весь он какой-то мягкий, по-человечески близкий.

— Князь! — задохнулся Нерадец от волнения. — Отец твой был мой благодетель.

— Знаю сие, Нерадец. Не забуду твоей службы.

— Мои руки, мой живот — всё тебе отдам, — всхлипнул расчувствованно Нерадец.

— Спаси тебя Бог...

— Не обойди милостью своей...

— Милостью? Чего же ты хочешь, Нерадче? — устало отозвался Владимир. Знал, что теперь все льнут к нему с просьбами. — Ты где сейчас живёшь?

— В Василькове я. Биричем я... Возьми меня к себе... Живота не пожалею...

— Хорошо... — задумчиво молвил Владимир. — Иди в Чернигов. Будешь тиуном при моём дворе. Или конюшим.

Нерадец тяжело шлёпнулся на колени, даже половицы загудели.

— Князь, более верного посадника тебе не найти!

— Хочешь посадником быть? — Владимир возмущённо отступил от Нерадца. Недовольно сморщил лоб. — Подумаю. Иди.

— Куда же?..

Глаза князя Владимира мгновенно вспыхнули каким-то воспоминаньем.

— Скачи в Чернигов. Доверши там мою волю и суд яко посадник. В порубе... Да нет... Найди там Славяту и Бориса, скажут тебе...

Нерадец подполз к ногам Владимира, обхватил руками его багряные, как у византийских царей, сапожки.

— Н-ну... иди уж... — брезгливо насупился князь, освобождая свои ноги из железных объятий новоиспечённого своего посадника.

Сердце Нерадца чуть не разорвалось от радости. Весь мир наполнился для него единым величавым и всемогущим словом: посадник! В древнем граде Чернигове, который издавна своей славой соперничал со златоглавым Киевом...

Дорога почему-то показалась близкой. Не успел опомниться, как добрался к валам Чернигова, как прискакал на Княжью гору и рыкнул так, что стая серых воробьёв взлетела с крыши терема:

— Волею киевского князя Володимира Мономаха... посадником здеся!

Соскочил с загнанного коня, широко расставил ноги, руками упёрся в бока, выставил вперёд широкий бородатый подбородок, будто готовился кого-то ударять лобастой головой, крепко сидевшей на короткой бычьей шее.

— Где поруб? — крикнул дворне, выбежавшей на подворье и с удивлением разглядывающей своего нового повелителя. — Волю княжью и суд вершить буду. Славята и Борис! Где они? Говорите всё.

К Нерадцу несмело подступили двое черноусых смуглых молодцов, выжидательно положили ладони на черень мечей.

— Ведите к порубу, — прохрипел Нерадец.

Славята и Борис вдруг опустили глаза. Один ковырял носком бачмаги землю, другой теребил пальцами левой руки кончик уса.

— Беда, посадник... Кгм... Пустой нынче поруб. Все пойманные тати сбежали... Какая-то нечистая сила... кгм... им помогла открыть... ещё прошлой ночью... кгм...

— Где же были осторожники? — злобно прошипел Нерадец.

— Кгм... спали... Крепко спали... опоенные зельем ведьмовским. Нашли возле них пустые кружки с остатками отвара мака...

И без того толстая шея Нерадца напряглась в страшном гневе, побагровела.

— Р-разыскать!.. Догнать!.. — Хлестнул батожищем о землю новый черниговский посадник.

— По коням!.. — бросились Славята и Борис к конюшням. Нерадец удовлетворённо посмотрел им вслед. Потом посмотрел на дворовую челядь.

— Где стольник?

— Я. — В поясе переломился пред Нерадцем маленький сухонький человечек. Когда поднял голову, разогнулся, смело и твёрдо посмотрел в лицо Нерадца. Будто облил его ведром ледяной воды.

Нерадец почувствовал себя в чём-то виноватым. Опустил глаза. Нет, нет, он ни в чём не знал за Собой вины. Он прибыл чинить княжескую волю и будет сие делать непреклонно! И здесь Нерадец ощутил нестерпимый голод. Конечно же — третий день ни крошки во рту не было.

— Что-нибудь... поесть...

Маленький человечек ещё раз учтиво склонился пред Нерадцем и, повернувшись к челяди, хлопнул в ладошки. Нерадец повёл носом, уловив запах запечённой свежатины. Глотнул набежавшую в рот слюну. Теперь у него ежедневно будут княжеские яства!..

Славята и Борис уже за Черниговом вздохнули облегчённо. Нерадец не дознался, что это они открыли крышку поруба для Гаины... Теперь желали одного — чтобы она быстрее уносила ноги подальше от Чернигова и не попала на глаза этому сумасбродному посаднику.

Каждый из них молча припомнил свою мать — Отраду-Улу. Что сказала бы она им? Наверное — похвалила бы... Она ведь всегда учила их делать добро, спасать людей от беды... И сама всю жизнь спасала бедняков половчинов или пленников. Везде, оказывается, бедных людей жизнь не жалует... И у них, братьев-половчинов, доброе сердце — сердце матери-русинки, которое подарило им отчизну и великий, добрый и мудрый род русичей. Но злых, жестоких и предателей они не признавали и здесь.

Уже далеко от Чернигова их догнал Нерадец, которого они молча и единодушно возненавидели.

Нерадец был снаряжен в кольчугу и шлем. Его могучая грудь и плечи напоминали богатыря со степной заставы, стоявшего на страже нив и городов русичей. Кто-то из дружинников восторженно прищёлкнул языком... Нерадец был счастлив. Ещё больше выпятил грудь. Да, здоровья и красоты богатырской ему ни у кого не занимать!

На следующий день поисков убежавших разбойников Нерадец разделил дружину на два отряда. Один — со Славятой во главе — пошёл в обход дороги, ведшей на север, к Новгороду-Северскому, а другой повёл он сам и вывел на козелецкий путь.

Стоял знойный летний день. На синем раздолье неба плыли, как лёгкие ладьи, белые облака. Парило от разомлевшей на солнце земли, пьянил томящий дух цветущих трав, зелёных листьев. Цвели липы. Как невесты, опускали вниз свои пышные нарядные ветви, подставляя их лучам солнца и хлопотливым пчёлам. Цвела земля. Буйствовало лето. Тугокрылый ветерок, сорвавшись откуда-то, навевал душе безмятежность, пробуждал извечную жажду к жизни.

К Нерадцу подъехал отрок из его дружины.

— Видел сейчас в лесу, под соснами, двух женщин. Ягоды, молвят, берут. Может, что знают, спросить бы у них.

Взгляд Нерадца обострился.

— Веди их сюда.

Женщины ступали осторожно, держась за руки. Одна была слишком старой, согнутой, тяжело опиралась на сучковатую палку. Другая — молода, легко переступала стройными ногами через сухие ветки, изгибаясь тонким станом, пробиралась сквозь заросли. Отрок ехал за ними на коне.

Вдруг молодая удивлённо остановилась, закрыла лицо руками. Нерадец замер, не поверил своим глазам, узнав в старой женщине свою мать.

— Это ты, Нега?

Перед Негой Короткой вырос могучий воин в сияющей на солнце кольчуге и шлеме.

— Я...

— Кого ведёшь с собой?

— А ты кто будешь? Будто... будто голос твой знаком.

— Я Нерадец. Новый посадник в Чернигове.

— Коль Нерадец, почто не называешь меня матерью?

— Нету матери у меня. Я сам по себе.

— У каждого листика есть веточка. У каждого дерева есть корень. Отречётся дерево от корня — и гибнет.

— На то оно и дерево. А я, видишь ли, человек. Живу.

— Разве ты живёшь? Ты давно уж пуст душой и сердцем, жалею, что я тебя ещё дитём в колыбели зельем не опоила! — Нега сердито плюнула на землю.

— Ага, вот как нынче стражников маком опоила?

— Никого я не опаивала!

— Зачем высвободила её? — кивнул на женщину, стоявшую в стороне. — A-а, так это ты, Гайка? — Присмотрелся Нерадец и удивился, что эта долгожданная встреча не взволновала его сердце. — Я тебя сразу-то и не узнал.

Таина выпрямилась, тряхнула золотисто-русыми короткими прядями волос. Куда ж косу дела?

— Думала — спрячешься?

— Я не прячусь от тебя, Нерадец, — спокойно сказала Тайна и вздохнула.

— Напрасно. Знаешь ведь, петля давно по тебе плачет или костёр ведьмовский. На площади в Чернигове или в Киеве, у Святой Софии, где захочешь.

— Нет моей вины, — гордо отрезала Таина. Её серые глаза потемнели от вспыхнувшего гнева.

— Есть, Гайка. Перед княжеской властью и ответ будешь держать.

И, забыв о своём первом порыве спасти Таину, вымолить для неё прощение у Владимира, он ощутил свою силу вершителя суда. Вот сейчас упадёт перед ним на колени. Заломит над головой руки... начнёт молить-причитать... Пусть!..

Но Таина молчала. На её побледневшем, в капельках пота челе резко обозначился круг ханской тамги. Нерадец ужаснулся. Она... Раба! Ногайского хана рабыня!.. Наконец её пересохшие от жажды губы жёстко усмехнулись:

— Не быти сему, Нерадец. Мои боги меня защитят и спасут. Отпусти домой мать и помоги ей дойти.

— Я не уйду от тебя, дочка, не гони, — встрепенулась Нега.

Нерадец хмыкнул — старая мать его, видите ли, себе и дочь нашла уж.

— Иди, Нега, как и пришла, своей дорогой! — грозно обратился к матери. — А эту... свяжите ей руки.

Отроки вмиг связали Гаине руки за спиной.

— Нелюди проклятые! Что делаете? Отпустите её! — вопила старая женщина.

На этот вопль никто не обращал внимания.

— А мы ещё других беглых поищем. От суда княжьего никто не убежит! — Нерадец поднял вверх руку с кнутом. — Ведите к Чернигову.

Два отрока набросили на шею Гаины верёвку и повели её, как последнюю скотину. За ними, спотыкаясь, поплелась и старая Нега. Она задыхалась от ходьбы, роняла и вновь поднимала свою палку и опять спешила за Тайной.

Стояла горячая летняя пора. В воздухе висело влажное марево. Но когда выбрались из леса, сразу стало легче дышать и все почувствовали близость реки. В лицо повеяло прохладой, влагой, дыханьем луга. Ещё немного, и вот он — берег Десны.

— Пить, — попросила Таина стражников.

Двое молодцов переглянулись, сняли с её шеи петлю. Разрешили подойти к воде.

Нега, всё спешившая помочь Гаине, увидела, как она вошла по колени в воду. Как наклонилась, держа за спиной связанные руки. Как опустила в тёплую волну своё лицо.

Запыхавшаяся Нега упала перед стражниками на колени:

— Сыночки, отпустите душу праведную и чистую на волю. Весь век буду молиться за вас.

Нега прижималась лицом к их ногам, старалась обхватить их руками, целовала землю.

— Уходи отсюда, старая. Служим князю, не тебе.

— Охо-хо!.. Небо и боги! Помогите... Помоги, река Десна, — молилась Нега, обращаясь к земле, к небу, к реке... — Омываешь ты крутые берега, жёлтые пески и белые камни горючие своей быстриной и волной ясной. Спаси дочь мою единственную! Вынеси в чистое поле, в тёплое море, за топкие болота, за зыбучие пески, за сосновые леса. Мать-водица, река-голубица, бежишь ты по пенькам-колодам, по лугам-болотам, очищаешь берега и землю от гнуса. Сними и с Гаины, дочери моей, проклятье Мораны. Спаси от смерти её... Возьми вместо неё меня, немощную, всеми покинутую... Охо-хо... — молилась старая Нега на берегу Десны.

— Мама, что ты так кручинишься? — крикнула ей от реки Таина. — Зачем мне жизнь такая? Не хочу жить... Прости!.. — Гаина посмотрела на своих стражников — они сидели на обрывистом берегу, переговаривались, — рывком бросилась в быстрину и накрылась волной.

Вскоре её голова вынырнула и вновь скрылась под волной. Лишь течение закрутилось-завертелось воронкой, принимая драгоценный дар.

Над зелёными лугами и тёмно-синей полосой леса прокатились раскаты грома. Вспенилась белой пеной Десна. Перун-громовик метнул огненную стрелу в сторону вдруг почерневшего леса.

На берегу Десны стояли три неподвижные фигуры. Будто не замечали густого дождя, хлеставшего по их спинам. Дажьбог посылал земле свою любовь и жизненную силу.

Буйствовать урожаю на земле Русской. Да не всем его жать...

Загрузка...