Часть пятая ГРЕХИ ЛЮДСКИЕ



Игумен Печерского монастыря Иван с тревогой уставился в окошко своей кельи. После смерти князя Всеволода вновь приходится крепко мозговать ему, владыке, что сделать, чтобы обитель Печерская осталась на той высоте, которую достигла она великими трудами своих благоверных игуменов — Феодосия, Никона, Стефана и учёных писцов.

Потому владыка Иван не возвращал державный пергамен Нестору. Снова взялся за писало. Написал о Всеволоде яко о князе, которому должны наследовать его преемники. «Сей благоверный князь Всеволод был с детства боголюбив, любил правду, оделял убогих, воздавал честь епископам и пресвитерам, особливо же любил черноризцев и давал им всё, что они просили...» Преемники Всеволода также должны быть боголюбивыми и воздавать монахам-черноризцам, особенно Печерской обители.

Однако душа Ивана чуяла что-то недоброе. Кто из князей сядет нынче на киевский стол? Всеволод сидел второй раз не по закону, а по воле киевлян, которые помнили своего великого властелина Ярослава Мудрого. По закону должен сесть в Киеве князь туровский Святополк, старший сын старшего Ярославича — Изяслава. Печерская же обитель, стоявшая на страже крепости Руси, при Иване-игумене поддержала незаконное властвование Всеволода в угоду киевским боярам.

Теперь Всеволод отошёл в царство небесное. И само собою может случиться, что на киевском столе ныне законно воссядет Святополк из Турова.

Но тогда игумену Ивану придётся несладко. Святополк вспомнит ему не только на небесах, а наипаче на земле его грех пред ним и в Новгороде, и в Киеве — пред Русской землёй. Но знает игумен Иван и другое: к киевскому столу рвётся Всеволожий сын — Владимир Мономах. Владимира желает видеть князем худой и чёрный люд. За его спиной ему легче от половецкой Степи. В руках Мономаха нынче наибольшие отчины — земля Переяславская, Черниговская, Суздальская, Ростовская, Смоленская... Мелкие князьки скрежещут зубами, глядя на его богатства и его удачливость. Бояре также боятся его крепкой властной руки... Не пустят его в Киев. Князем должен стать всё же Святополк. Но тогда наступит конец славе Печерской обители, которая при предыдущих властителях стала опорой великого князя киевского! Конец придёт и ему, игумену Ивану, ближайшему советчику и духовнику киевского князя Всеволода... Да ещё ему вспомнят его новгородские грехи!..

Игумен подошёл к своему столу и начал выводить на пергамене первое слово. Он должен написать о Всеволоде не только похвалу. Великая правда о сём князе может послужить наследникам-князьям, и ему, игумену Ивану, и Печерской обители. Особливо же когда в Киев придёт Святополк. Он напишет правду о Всеволоде... Но вдруг с кончика писала сползла огромная чёрная клякса и брызнула на пергамен. Игумен схватил кусок мягкого полотна, начал снимать каплю, но от досады ещё больше измазал пергамен. Тогда отбросил тряпицу, начал скрести ножом загрязнённое место. Сердито бормотал под нос о нечистой силе, или о тщедушном Святополке, или о воле Божьей, которая всю жизнь людскую предопределяет наперёд...

Длинное смуглое лицо его было прорезано глубокими морщинами. Чёрная борода с большим клоком седины делала его твёрдым и жёстким. Всё же он напишет правду о Всеволоде!.. И о крамолах сыновцев его, и о недуге его тела и души, которые отобрали у князя могущество державное в руках, и о том, как вокруг него толпились худородные и хищные радцы, грабившие простой люд для собственной наживы.

«...И начал князь любить советы иных, более молодых, раду начал с ними творити, они стали дружину его старшую отодвигать, и к людям простым не доходила правда княжья, и начали те новые радцы грабити, людей продавати...»

Ведал ли князь о том или не ведал? А может, просто не мог уже ничего сделать. Он был одинок среди сей своры алчущих богатств. Как пиявки, присосались они к его столу и никого не подпускали ко князю.

До сознания игумена дошёл какой-то шум. Наверное, в тёмных сенцах кто-то нащупывал дверную задвижку.

Игумен положил на стол писало, свернул пергамен в свиток, выжидательно посмотрел на дверь. Наверное, какой-то нечастый гость к нему добивается, ибо монахи его обители недолго ищут запоры.

Наконец дверь отворилась. На пороге келии вырос незнакомец. Кряжистый, широкоплечий бородач в простой полотняной вотоле, подпоясанной кожаным поясом с большой серебряной пряжкой на туго подтянутом животе. Лицо его нельзя было рассмотреть в сумерках келии. Тёмные, с лёгкими кудряшками на концах волосы, из-под которых блеснула серебряная серьга в правом ухе. Незнакомец почему-то не приложился к его руке, не упал на колени. Слегка кивнув игумену, засунув пальцы правой руки за туго затянутый пояс, он как бы ожидал чего-то.

Игумен молчал. Свёл широкие чёрные брови на переносице, зорким взглядом всматривался в гостя.

— К тебе, владыка, за советом... — приглушённо зазвучал в келии бархатисто-густой голос. Голос, который, наверное, умел властно, на полную грудь звучать в широком поле.

Игумен поднялся на ноги. Неужели это... князь Владимир? Конечно... он...

— Да благословит тебя Бог в эту неверную минуту, чадо. Проходи, будешь гостем, князь.

Владимир Мономах смело подошёл к скамье, тяжело сел.

— Откуда пришёл в обитель? Почему так тайно? Я бы послал келейников навстречу.

— Упаси тебя Бог, владыка. Не время суетной славой забавляться. Яко не любил того мой отец покойный и все мужи достойные.

— Господь Бог просветил твою душу мудростью, сын мой.

— Велик наш Господь, и дивные дела его...

Князь Владимир осматривал тем временем келию игумена. Небольшое помещение с выбеленными стенами, как в обыкновенных сельских избах. Только и того, что много икон. В углу, в тяжёлой тёмной раме — богатая икона Богородицы. Пред нею блестит лампадница, из неё слегка вьётся пахучий дымок от ладана или какой-то другой ромейской вонявицы. Игуменское ложе тоже просто. На досках расстелено сено, прикрытое полосатой дерюгой, уже латаной-перелатаной. Небось прикрывала кости всех печерских владык, начиная чуть ли не с самого святого Антония.

— Владыка... — Голос князя Владимира дрогнул. Он прокашлялся в кулак. — Владыка, хочу твоего совета и твоего благословенья.

Ему мешали говорить руки. То он их засовывал за пояс, то как-то неловко клал на свои колени.

Игумен насупил чёрные брови. Погасил блеск глаз прикрытыми веками. Совет? Какой же совет он может дать князю, коль и сам в тревоге и сомнениях?

Но князь Владимир не сводил с него требовательно-просящего взгляда. Кто же тогда и даст ему совет, как не игумен Иван! Отец ведь его, князь Всеволод, поднял Ивана и его обитель, жаловал землями, пущами, вниманьем своим. Резкий, но справедливый владыка печерский теперь не может промолчать. Должен поведать ему, сыну Всеволода и внуку великого Ярослава, ту правду, которую больше никто не посмеет сказать ему в глаза. Ему сейчас нужна только правда... Только правда...

Владыка взвешивал в своих мыслях решение. Он ведь знал, чего желает Мономах. Если печерские отцы сейчас поддержат Владимира Всеволжа, не получат они поддержки от киевлян, от богатых людей и от Бога. Ибо велеможные мужи Киева не хотят пускать Владимира в Киев. И новый князь, который воссядет на столе по закону и по заповеди Ярослава, будет таить гнев на обитель и на её владыку. А тут ещё неизвестно, как им оправдаться за поддержку Всеволода... Но как сие сказать Владимиру Мономаху?

Князю ведь очень нужна поддержка печерцев. Князь рвётся к отцовскому столу. Но без монастыря Печерского не добраться ему к правилу державному. Или не удержать его. Монахи-печерцы не дадут своего благословенья, а значит — не будут останавливать многочисленных соперников проклятьями, устрашениями о великих грехах. Без этих монахов, засевших на днепровских косогорьях, Владимиру Мономаху не вкусить сладости властвованья!..

Наконец игумен выпрямился.

— Сын мой... Поверь мне, желал бы и я земле Русской такого смысленого князя, яко ты есть. Но... Не имей в своём сердце и в уме гнева на мои слова. Всё, что Бог нам даровал в милости своей, не наше. Дано на время недолгое. Одно вечное — мощь нашей земли. Для этого должны поступать по евангельскому слову: ум свой — усмирять, гнев — подавлять, желанья — прятать в себе поглубже.

— Знаю сии заповеди, владыко, и признаю их, — вздохнул Владимир Мономах. Значит, его надежды на поддержку печерских мужей напрасны. Владыка призывает его смирить свои стремленья...

Иван поднял крест, висящий на его груди на толстой серебряной цепи.

— Аще сказано апостолами Божьими: кого избавляем власти — не мсти, всеми хулимого — люби, всеми гонимого — терпи, умертви свои греховные мысли...

— Почему... должен быть хулимым и гонимым, владыка? — вдруг вскипел князь Владимир. — Если честно служил трудами своими во благо земли Русской!..

Владыка выронил из рук крест. Он закачался на цепочке на груди. А перед глазами Владимира закачался игумен, келия, земля под ногами, даже Пресвятая Богородица с младенцем на руках.

— Должны блюсти заповеди отцов и дедов твоих, князь. Сам ведаешь сие. Усмири желанья свои. Помогай во всём брату своему старшему. Делом помогай. Наущай меньших братьев своих послушанию. Не допускай крамолы меж ними. Угодным Богу станешь за сии дела свои — и будешь вознаграждён. Поверь, сын мой, сие более тяжкий подвиг — усмирить свою гордыню, нежели схватиться за меч и добывать себе власть. И подвиг сей дано совершить не каждому. Лишь сильному мужу. Аминь!

Владимир тяжело поднялся со скамьи. Игумену было жалко глядеть на него. Но он сказал воистину правду, которой желал князь. Горька она была и тяжела...

— Пролей слёзы, сын мой, о грехах своих. Твоё сердце смягчится. Знай: сядешь насильно на киевском столе — возьмёшь распрю с братом твоим Святополком. А тогда поднимутся и Святославичи — Олег и Давид. У них ведь такое же право на стол, как и у тебя. Олег Гориславич всю Степь половецкую призовёт на Русь. А киевское боярство тебя не желает, боится твёрдости руки твоей. Привыкло при твоём отце слабом властвовать. Иди в Чернигов или в Переяслав.

— В Переяславе братец мой меньший — Ростислав... Пойду в Чернигов... Но сердца своего не буду размягчать слезами, владыка. Сердце Владимира Мономаха должно быть твёрдым. Яко и руки.

— Достойно молвишь...

Князь Владимир спокойно вышел из келии. Игумен долго смотрел с порога ему вослед. Всё же — достойнейший внук Ярославов!..

Но от этих мыслей на душе было тревожно. Что же, он сделал сейчас всё, чтобы оправдаться за Всеволода. Он поступил по закону и по разуму. Хотя сердце его сжималось от этого... Неизвестно, что принесёт Руси новый — законный властитель...

Задумчиво брёл монастырским двором. Теперь это было большое пространство, застроенное церквами, трапезной палатой на высокой подклети, длинными келейными строениями. Новым был и каменный дом игумена. Но владыка Иван не отваживался туда переходить, дабы не утерять того света славы, которым сияли имена первых отцов обители — Антония и Феодосия. Новыми были и онбары, медуши, кладовые, где сохранялось зерно, меды, воск, сухая рыба, вяленое мясо, деревянное масло, сыр... И весь этот огромный двор был обнесён деревянной оградой с высокими дубовыми вратами и небольшой деревянной церквушкой над ними. По четырём сторонам её были поставлены деревянные башенки с окнами-бойницами. Под их крышами были подвешены медные била. Ночью возле них сторожили стражники. Не столько остерегались далёких половцев, как боялись татей, бродящих в окольных лесах и не раз грабивших монастырское добро. Последний раз какой-то сбежавший черниговский смерд Племён привёл к обители всю свою шайку с клятвой и просил принять их в число монастырской братии. Как-никак здесь дают есть и пить и крышу над головой. А работать все они привычны с детства. Игумену Ивану этот случай принёс славу — святая обитель Печерская молитвами своими просветила души заблудших! Теперь бывшие тати-грабители — самые старательные послушники монастырской братии — рубят дрова, таскают в келарню ведра с водой, чистят опаны, чинят ограду и сторожевые башни... Сколько этой чёрной работы в большом хозяйстве Печерской обители!..

Богатеет она, сытеет из года в год.

Навстречу игумену торопится черноризец. Высокую худую фигуру его облегала выгоревшая на солнце ряса, уже потёртая на груди и на локтях. Босые ноги с длинными костлявыми пальцами грязны, в сухих струпьях. Откуда это торопится отец Нестор?

— Беда катится к нам, владыка! — ещё издали обращается он к игумену Ивану. — Половцы! Двинулись вежи половецкие на нас. Хан Итларь с ордой, Тугоркан с ордой...

— Откуда знаешь? — Иван ускорил шаг навстречу Нестору.

— Сообщил воевода Вышатич! Только от него иду. Прискакали верные люди из степи. Говорят, половцы уже под Торческом стали. Молвят, имели договор со Всеволодом, а нынче — нет Всеволода, нет и мира с русичами.

— Брат Нестор, имею к тебе доверие. Возьми лошадей. Поторопись к Турову. Зови скорее Святополка Изяславича. А мы киевлян будем молить, дабы дружину собрали. Ох, чёрная беда движется на нашу землю...

— А Владимир Мономах, владыка?

— Увестил его. Уступил брату своему старшему.

Нестор вздохнул.

— На том и стоим, брат Нестор...


Днём и ночью ехал ко граду Турову, в землю дреговичскую. Останавливался на короткую передышку в монастырях, менял там лошадей и вновь трогал в путь. Дорога шла через Вручий-Волынский, чрез болотистые леса земли деревлянской. Далеко спрятался князь Святополк от неверного ока киевского князя. Врасплох не достать ни мечом, ни копьём.

Вскоре Нестор остановился вблизи реки Припяти. Широко, полноводно разлила она свои весенние воды. Затопила луга, озерки, болота с низкорослыми, кривыми соснами.

Град Туров — самый большой на земле дреговичей, раскинувшийся вдоль полноводной Припяти. Но не знал Нестор, с какой стороны подъехать к Турову. Куда ни ткнётся — везде вода. Решил искать здешних поселян.

Целый день кружил узкими лесными дорогами и тропинками, пока не добрался до какого-то жилья. Забрызганный грязью, измученный объездами, обходами омутов и болот, появился он на улице небольшого посёлка, разбросавшего свои избы на широкой лесной поляне.

Деревянные рубленые избы под высокими гонтовыми крышами теснились одна к другой, стена к стене, к длинным хозяйственным постройкам, которые сходились полукругом и замыкали с трёх сторон двор. Для ограды с воротами оставалась четвёртая сторона. Вдоль улочки под стенами и заборами плескались в лужах пятнистые свиньи с рогатками на толстых шеях, дабы не могли рыть глубокие ямы в земле и лишь на поверхности её собирать прошлогодние жёлуди да листья; гоготали и сокотали гуси, утки, куры... Забрызганные грязью, перемешанной со свиным и коровьим помётом, они везде разносили вонючую жижу, в которой копошились. От этого казалось, что весь посёлок погряз в нечистотах. И странно было Нестору, что белокожие светлоглазые люди, спокойно хлопотавшие на своих дворах, не испытывали неудобства от пропитавшего всё вокруг этого одуряющего зловонного запаха.

— Что за оселище сие? — Нестор остановил своих лошадей рядом с невысоким кряжистым мужиком, обтёсывающим топором брёвна возле своих ворот.

— Что? — разогнулся плотник и светло-голубыми глазами посмотрел на монаха.

— Как село называется? — Нестор спрыгнул с повозки и подошёл к нему ближе.

— Дрягва. Дреговичи мы есть.

— А чьи будете — боярские или княжие?

— А будем мы боярина Потока людзи. Аты откуль будзешь, што не ведаешь нас?

— Из Киева, брат.

— Небачка!.. 3 такого далека!

— Но как увидеть вашего князя Святополка? К Турову ещё далече?

— Навошто табе наш князь? — насторожился мужик.

— Послал к нему игумен Печерской обители. Слыхал, может?

— Как не слыхати!.. Кали так, то сення яго убачиш. До нашего боярина у гости приеде. С дружиною своею, на игрища.

— Какие ж сие игрища?

— Вечером начнутся игрища, жён сабе умыкать будзуть мужи и хлопцы.

— Не по христианскому закону живете, брат, — удивился Нестор. — Яко поганые язычники. Жён красть, яко злодеи, супротивно закону Божьему.

— Сами сабе законы творымо, сябре. Яко дяды и батьки наши. На то и есть обычай стародавний. А жён и дзявчат умыкают по их же воле. На тое игрища и робяцца, кабы пабачицца и домовицца. Хе-хе! Каб по сердцу и по доброй воле... Хе-хе...

Небольшие светлые усы дреговича запрятали хитроватую усмешку.

Нестор диву давался от этой его речи. Но одновременно и обрадовался: князь Святополк сам идёт ему в руки!

Как ветром сдуло с Нестора усталость и голод. И даже поганский обычай славян-дреговичей вдруг перестал ему казаться таким греховным и звериным. Что поделаешь — дикие лесные люди. Не ведают слова Божьего. Давно не видели и храма Божьего, не слыхивали апостольских поучений. Может, судьба потому и привела его сюда, в сие затерянное оселище, дабы он своим словом просветил души дреговичей. Но пока что нужно встретиться со Святополком.

— Отдохнуть бы где-то. Дорога дальняя... Можно ль?

— Чаму не можна? У якую хочешь хату заходзь — гость. Кали хощешь — заходзь до мяне.

Мужичок стукнул топором о бревно, вытер о бока ладони.

— Ходзимо, сябре, кали так. Будземо вечеряти. Солнце за лес садицца. Дак и на игрище треба идти.

— Жены нет у тебя, что ли? — снова удивился Нестор.

— Чаму нема? Маю две жёнки. Але привяли у двор тольки дочок. Сына не имею. Не добре господарку свою покидать на женские руки...

Игрища должны были быть за посёлком. Перешли редколесый сосновый бор — и перед глазами открылось неширокое зелёное поле. Молодое жито било в глаза яркой изумрудной зеленью. Ветер волнами перебегал по нему — поле темнело, снова светлело, дышало мягкой нежностью.

— Вунь там, побоч с тем лесом, ещё одна веска. Там живёт наш боярин Поток. Там его палаты.

— А храм Божий там есть?

— Не ведаем такого.

— Как же Богу молитесь?

— Гета клопат волхвов-кудесников. Яны богам нашим за нас молитву творят.

— Поганский обычай сие, господарю, — сокрушённо покачал головой Нестор.

— Чаму? Нам по сердцу.

Больше ни о чём не расспрашивал Нестор и сам не говорил. Наверное, его апостольское горение здешние не поняли бы. Привыкли эти болотные люди вот так жить. Иной жизни не знают. Но что же боярин Поток и князь Святополк? Почему ничего не сделают со своими смердами? Или, возможно, не желают ломать дедовщины, чтобы не дразнить своих смердов?

Пока перешли поле, солнце спряталось за лесами. Новое оселище, к которому приблизились, уже тонуло в сумерках. На его околице весело трещало три костра. Вокруг них были втыканы густо в землю вербовые и берёзовые ветки. Между ними уже вели хоровод девушки. В венках, в цветастых вышитых сорочках, они сами казались яркими цветками, расцветшими улыбками и сиянием молодой радости.

Вдали стояла толпа людей. Оклики и смех летели над околицей. А хоровод звонко выводил песню, кружа вокруг высокой девицы-царевны, увитой венками.

— Благослови, маты, от маты Лада, маты весну заклыкаты!

— Благословляю!


Совью я веночек в четыре рядочка,

Веночек к лицу мне — весенний цветочек,

Стану у берёзы...


Что-то далёкое, забытое отозвалось в душе Нестора нежным теплом. Веки защипало от слёз. Будто снова перед его глазами вспыхнула его далёкая весна и кто-то позвал: «Наслав! Ты пришёл?»

Прочь-прочь, ведьмовские чары! Сие гульбище волхвов навеяло на него греховные воспоминания о Яриловом дне... О Гайке на белом коне...

Так же тогда девичий хоровод шёл на хоровод парней...


Около куста да травушка густа,

Около моря — травушка шёлкова...


Столько лет миновало с тех пор, а Нестор всё ещё не чувствовал себя старцем. Душой был таким же молодым, и в его сердце всегда отзывался тот же голос...

Но он должен увидеть князя. Приехал за тем.

Его хозяин уже смешался с толпой мужиков, присматривающихся к девичьим лицам... А хороводницы распевали, хлопали в ладоши, разбегались от своей «царевны» и вновь сходились у костров.

Вдруг толпа мужиков загудела как растревоженный улей. Должно, появился князь. Рядом услышал голос своего знакомого:

— Да табе, князь, гонец с Киева. Каже, нагальна справа.

— Веди.

Длинноногий, тонкий в талии человек с узкой впалой грудью не был похож на высокородного князя из гнезда великого и могущественного Ярослава.

Его небольшие глаза ещё брызгали смехом, были полны веселья, ноздри широкого носа слегка подрагивали. Князь Святополк уже дышал предчувствием сладкой утехи, поэтому взглянул на потрёпанного монаха с нетерпением. Нестор сразу разочаровался в князе. И это тот князь, который должен унаследовать власть державную великого Ярослава?

Беспомощно оглянулся. Может, насмехаются эти ногайские мужики над ним, неизвестным монахом печерским? Желают унизить его, слугу Божьего, за веру Христову, дабы своих идолов вознесть...

— Я Святополк. Ну, что молчишь? — уставился князь на Нестора.

— Не видывал тебя никогда, князь. Чем докажешь?

Святополк оглянулся на присутствующих:

— А? О!

Кто-то в толпе коротко хохотнул.

— Пусть меня Перун сожжёт! — вдруг молвил князь.

— Князь, разве ты, сын Изяслава, внук великого Ярослава, не крещённый крестом, а научен ногайскому обычаю? — Нестор осуждающе смотрел на Святополка.

— Высоко сорока летает, дак дома не ночует! — расталкивая плечами мужиков, вышел вперёд крепкий мужчина в боярской чуге[146] и в добрых сапогах. — Что говоришь, монах? Бог гордых с неба спихивает. Говори князю, какое дело имеешь к нему, а поучать будешь иных.

Кто-то толкнул Нестора под локоть.

— Сие Святополк, говорю табе. А то — наш боярин.

Нестор узнал голос своего приятеля.

— Коль князь, почто с мужиками водится?

— А он не с мужиками... Он с бабами... Га-га! — захохотали в толпе.

Нестор крепко сжал губы.

— Да простит тебе Бог... А дело такое... — наконец решился Нестор. — Помер князь Всеволод. Велеможные люди Киева и обитель Печерская зовут тебя на отчий стол. Приди, князь, боржее в Киев.

— Кто, кто зовёт? — приставил ладонь к уху боярин Поток.

— Киевские бояре и печерские монахи с игуменом Иваном.

— С Иваном! Сие тот, что был в Новгороде и мятежил супротив меня? — Святополк дохнул бражным духом в лицо киевскому послу.

— Не ведаю этого, князь, — Нестор отступил шаг назад от Святополка.

— Сей игумен ваш — он торопчанин? Из Торопца? — добивался своего князь.

— Не ведаю. Сам спросишь у него, — тоскливо склонил голову на грудь Нестор. Вот такого князя должен звать златоглавый Киев. — Князь, думай о Руси! Быстрее садись на стол своего отца. Беда движется на нас — зашевелились вежи половецкие. Нужно к ним засылать послов, ряд заключить с ними, ханов ублажить.

— А? О! Кияне хотят, дабы я свою голову подставил под кривые мечи половецкие? Слыхал, боярин?

— Кто держит в руке державное правило, всегда подставляет голову свою...

— А почему Мономах не остановит их? Пусть он защищает Русскую землю от половцев.

— Если откажешься по своей воле от отчего стола, позовём Мономаха и прикажем ему землю нашу оборонять. Его желают все простолюдины.

— А? О! Я не отказываюсь. Но пусть вначале Мономах пойдёт на половцев. А я потом приду на стол своего отца, когда он замирит Степь.

— Так не будет, князь. Ханы желают иметь ряд с великим киевским князем. По закону и по Правде Русской[147]. Коль не желаешь — скажи. Посадим Мономаха.

— Что же зовёте Святополка, коли желаете Мономаха? — удивился боярин Поток.

— Должны блюсти закон земли Русской. Властелин приходит, боярин, и властелин уходит, а земля пребывает вовеки. Наша земля должна твёрдо стоять в законе и в благодати — вовеки. Властитель должен утишать раздоры, межусобицы, крамолу. Власть его освящена Богом единым и законом единым.

— Тогда, князь, бери эту власть. И нас не забудь! — Боярин Поток погладил рукой свою редковатую бородку.

— А что? Я великий князь по роду и по воле Божьей. А? — Святополк поднял большой палец вверх и округлил глаза. — Слышали все? А теперь — где моя «царевна»? Княгиней сделаю! Великой княгиней киевской!..

Святополк двинулся в сторону хороводниц. Они завизжали, разбежались во все стороны.

— Князь... Нужно в Киев быстрее ехать, — подошёл Нестор к Святополку, взял его за руку. — Потеряешь стол дедовский...

Щемило сердце. Сколько тех князей перевидел, а такого ещё не было у них. Удивлялся: почему Бог так творит, что власть над державой и народом отдаёт в руки немощным и слабоумным? Может, для того, дабы мудрые избегали властвования, ибо оно калечит душу и отбирает ум... Если бы мудрецы тянулись к власти, кто творил бы сокровища души нетленные?

— А?.. О? — восторженно выкрикивал Святополк, пьяно выпячивая узкую грудь.


Боярин Чудин мягко расхаживал по княжеской гриднице и от удовольствия потирал ладони. Как всё хорошо обернулось для них, киевских велемож. На столе княжеском оказался Святополк Изяславич. Правда, едва удалось перехватить его из рук лукавых печерских монахов. Закружили новому князю голову. Такой звон устроили ему во всех киевских храмах, что даже земля дрожала; такие песнопения велеречивые сотворили, что небо, казалось, опустилось на землю, дабы послушать их. Мужи значительные, черноризцы и владыки — в золотых одеяниях, с хоругвями, с хлебом-солью на вышитых рушниках — встречали законного князя Святополка. Пусть знает об этом властолюбец черниговский Владимир Мономах и не пытается показываться из своего Чернигова. Русская земля стоит за закон и заповеди отцов. А они, старые бояре, уж приласкают нового князя, приучат к себе. Станут необходимыми, незаменимыми советчиками и помощниками. И монахи печерские хотя и обижены на бояр, но никуда не денутся. Должны стоять за закон. Потому и будут за Святополка, а дальше и за них — бояр. Теперь они будут жить за спиной Святополка, как при старом Всеволоде.

Вот только половцы. Прежде всего нужно уладить с ними. Орда хана Тугоркана и Итларя полностью обложила Торческ и Воинь. В Киев прибыли их послы. Желают говорить с князем. Чего они хотят — новых жён, золота, пастбищ?

Святополку нужно идти с ними на ряд. Удовлетворить их требования. Конечно, была бы у князя сила, лучше было бы дать им отпор. Но с новым князем из Турова пришла небольшая дружина — всего семь сотен. На орду с ними не пойдёшь. Старая же дружина Всеволожья не пойдёт в степь, ибо знает, что новая дружина будет требовать от князя посадничьих городов, земель. И князь отберёт у старой дружины всё, чем она разбогатела при Всеволоде, и будет одаривать им свою новую, туровскую дружину. Но на это они не согласны. Будут сидеть дома и стеречь свои земли...

В дверях тихо появился старый воевода Ян Вышатич. Следом за ним в гридницу всунулся его братец Путята, чревоугодник и плут. Чего это надобно им?

— К тебе, Чудин, за советом...

Лицо Чудина не дрогнуло. Гордые Вышатичи что-то пронюхали, что-то замыслили. Пока раскланивались и рассаживались на скамье, Чудин терялся в догадках. Святополк — и Вышатичи. Что может объединять их? Кажется, новый князь ничем не обязан их гордому роду. Пускай отступятся — их время минуло ещё со старым Изяславом. Чудин не желает делить с ними ни власти, ни нового князя, благосклонность которого добыл хитростью и большими трудами своими.

— Какая же беда случилась у вас?

— Половецкие вежи нужно остановить. Горит земля Русская. Наши погосты и дворы на Поросье гибнут. Скажи князю: пойдём со своими воинами в степь. Старая дружина Изяслава сумеет остановить орду.

Чудин хмыкнул. Запястьем руки провёл под широкой бородой, по-кошачьи прижмурил глаза.

— Воли князя не ведаю.

— Зови его на беседу, — нетерпеливо засопел Путята.

— Не могу позвать. Великий князь опочивает. — В мягком, вкрадчивом голосе боярина Чудина зазвучали колючие нотки.

— Разбуди. Знатные киевские бояре хотят говорить с князем, — настаивал Ян Вышатич.

— Не велено. — В голосе боярина Чудина уже слышалось откровенное издевательство. Не напрасно братья ведь помирились меж собой, замыслили взять князя в свои руки. Это он заметил сразу. Как когда-то давно Ян стоял рядом с Изяславом, так и ныне хочет стать возле его сына.

— Тогда мы сами... — Путята решительно поднялся со скамьи и подскочил к двери Князевой ложницы, стукнув в неё плечом. — Князь!.. — завопил басовито Путята. Но вдруг растерянно оглянулся: — Где же он? Слышишь, здесь нету князя! Где же он опочивает?

— А князь... не желает с вами беседовать...

— Брешешь! — Путята подхватил в свои крепкие руки тяжёлую дубовую скамью, на которой они только что сидели, и замахнулся на Чудина.

Ян от испуга закрыл лицо руками. Последовал страшный грохот.

— Чудин, что здесь происходит? А? О!..

— Не пускает к тебе, князь, — с достоинством поклонился боярин Ян. — А мы, Вышатичи, отцу твоему Изяславу верно служили и тебе послужить желаем. Яко и весь наш древний род, который от Добрыни пошёл.

— Читал, читал, — согласился Святополк.

— Должен опереться, князь, на большие роды боярские. Вернее Вышатичей тебе не сыскать, — высоким торжественным голосом продолжал воевода Ян. — А сии новые люди, которые толкутся возле тебя, — лишь о себе будут помышлять. Добрыничи же всегда служили во имя чести великого князя.

— Да и себя не забывали! — из-за княжеской спины, осмелев, отозвался боярин Чудин, — Земель много нагребли по всем волостям — и в Новгородской, и на Белоозере, а теперь в Поросье погосты поставили...

— Дед мой Остромир имел благодарность от князя за Евангелие — потому и приобрёл земли. И отец наш Вышата...

— Когда-то отец мой подарил мне Остромирово Евангелие.

— Где же оно? — в один голос вскрикнули Вышатичи.

— Оставил в Новгороде, когда мятеж там поднялся, и я в Туров пошёл. Это всё Мономах сотворил, дабы своего сына старшего, Мстислава, посадить в Новгороде. Прогнали меня оттуда! — Князь Святополк усмехнулся, вспомнив своё невесёлое прошлое.

Может, из-за того и к браге стал прикладываться и скоморошничать? А вот такие пиявки, как сей Чудин, и распускают о нём разные слухи, чтобы самим вершить дела князя.

Дивные дела тех, кто стоит у подножек властителей. Никогда их не уразуметь простому уму.

— Послы от хана Тугоркана прибыли к тебе, — доложил ему боярин Чудин.

— Зови, — обернулся к нему Святополк.

Чудин мгновенно привёл в гридницу двух половчинов. В широких кожаных ногавках, в длинных полотняных сорочках сверху — из награбленного русского полотна, чёрные жёсткие волосы заплетены в тугие косицы, послы хана Тугоркана взирали горделиво поверх голов на присутствующих.

— Хан Тугоркан и хан Итларь желают с новым русским князем уложить ряд, — коверкая язык, проговорил один из них. — Пусть князь отдаст ханам новые пастбища у Торческа и Воиня. И ещё пусть князь пришлёт ханам тридцать тысяч коней, а ещё золота — сорок сороков гривен киевских, и ещё дев русских, и ещё...

У Святополка от удивления вытянулось лицо. Шутят, что ли, эти смуглые плосколицые степняки или в самом деле требуют отдать им половину Переяславщины и столько несметных богатств?..

— Где боярин Поток? — встрепенулся Святополк, — Захотели, а? — со страхом посмотрел он на Вышатичей.

— Я здесь, князь... я бегу! — Низкорослый, раскрасневшийся туровец как раз вкатился в дверь гридницы.

— Что должен делать киевский князь, а? Слыхал? И земли им, и табуны, и гривны...

— Да-да, — поджимали пухлые губы на безволосых лицах степняки. — Хан Тугоркан, хан Итларь, его брат хан Кытан...

Поток озадаченно чесал затылок, сопел.

— Разве киевский князь данник половчинов? — наконец спросил он, обращаясь к князю.

— Нет, не данник, Поток. Это наверняка. — Святополку понравились слова боярина.

— Тогда в поруб их. Пусть об этом помнят, — наконец отдышался Поток.

— А? Будут помнить! — довольно хохотнул Святополк.

— Нельзя в поруб, князь, — осторожно подступил к нему Ян Вышатич. — Хан Тугоркан и хан Итларь тогда соберут всех ханов и пойдут на Русь. Сметут все грады, все нивы. Разорят смердов.

— Чудин, а твой совет каков?

— Э-э... великий князь... оно, конечно... э-э... как решится, так и будет.

— Но ты на моём месте что сделал бы? А?

— Я? Я не могу быть на месте великого князя. Но, конечно, мир — есть всегда мир... Лучше, нежели брань.

— А ну-ка, в поруб их! — неожиданно разгневанно пристукнул ногой о половицы князь. — Я им покажу мир! Новый киевский князь не будет ханам половецким данником.

— В поруб нельзя, князь. Вели лучше посадить в посольскую избу под стражу, — вздохнул Чудин.

— Князь, не слушай неразумные слова. Половцы завоюют нашу землю. Собери дружину и иди в степь. Возьми старую дружину своего покойного стрыя[148] Всеволода, возьми бояр с отроками — и в поле половецкое, — загудел голос боярина Путяты. — Найдёшь там себе славу, Русской земле — волю.

— Сие дело, сие дело, — удовлетворённо прищёлкнул языком боярин Поток.

— Сколько можешь взять с собой рати, князь? — Путята отодвинул Чудина от князя и дышал Святополку прямо в лицо.

— Семь сотен.

— Семьсот! — разочарованно протянул Путята. — Имел бы ещё восемь тысяч, не одолел бы орды. Проси помощи у своего брата, у Владимира, значит, у Мономаха...

— Проси, князь, — утвердительно кивнул головой и Ян.

— У Владимира просить нельзя! — перебил его Чудин. — Победит половцев, заберёт и киевский стол.

— Без него не отбиться от половцев, — тихо, но твёрдо повторил Ян. — Половцы заберут наши нивы, полонят наших смердов и стада... Бояре пойдут за тобой, князь. Побьём половцев — с нашей помощью отобьёшься и от соперника. Без нас не усидишь и здесь. Выбирай.

Святополк забегал по гриднице. Править в Киеве — это не в Турове. Там о степняках и не ведают.

— А? — остановился он наконец перед боярином Потоком.

Боярина Потока даже пот прошиб от напряжённого раздумывания. Искал самую выгодную средину. Чудин тянет к миру, Вышатичи — к походу. Но, видать, правда на стороне сих велемудрых бояр. Они ведь давно зубы свои стёрли на княжеских советах. Да и у Потока уже появилось несколько погостов в Поросье. Половцы, конечно, их уже сожгли...

— Проси Владимира Мономаха, князь, — наконец отрубил боярин Поток. — А сего Чудина — гони прочь...

— Иди прочь, — вяло повторил Святополк.

Чудин продолжал неподвижно стоять перед князем. Тогда Путята Вышатич подтолкнул его по направлению к двери.

— Слышал?.. А ну-ка!.. Быстро! Отвластвовал в сих палатах!

Чудин, спотыкаясь, побрёл вон:

— А? — довольно захохотал Святополк. — Вот таких — люблю. Будешь у меня воеводой. Твой старший брат служил отцу моему, а ты — мне послужи.

— Послужу, князь. На честь! Но пожалеешь! Душу за тебя отдам... — расчувствованно бормотал Путята.

Ян Вышатич прикрыл веками глаза. Стар ты стал, Ян... должен уступить место младшему брату... Но лучше уж пусть ему, нежели Чудину...

Одним теперь мог утешиться Ян: имя Вышатичей вновь всплывало рядом с именем великого киевского князя... Правда, монахи-писцы в своих пергаменах теперь будут называть не Яна, а Путяту... Но не для того Ян растил-ласкал своего приёмного сына — Гордяту-Василия. Не для того в науку его отдал новгородским дьякам и киевским монахам, дабы его род совсем забыли летописцы. Братец же его — гуляка и бездельник — локти грызть свои будет ещё!..

— Кого же послать, князь, к Мономаху в Чернигов? — Новая забота овладела уже мыслями Потока. — Верного мужа надобно...

— Пошли сына моего, — встрепенулся Ян, который, казалось, до этого дремал. — Вернее моего Василия не найдёшь, — добавил горделиво Ян, стрельнув косыми глазами. Пускай Путята теперь проглотит свой язык!

— Быть по сему. А? — радостно замахал руками Святополк. В самом деле, всё так легко решать с этими Вышатичами!

Боярин Поток утвердительно кивнул косматой головой. Разве он знает, на кого можно здесь положиться?

Небольшие глазки Святополка в рыжих крапинках на серых радужках зазолотились весёлыми искорками. Не так уж и тяжело править Русской землёй. Великие киевские бояре заискивают перед ним, услужливо сгибают хребты. А его боярин Поток — тот, как охотник, нюхом чует дичь. Недаром вырос в тех дреговичских пущах!

— Василий так Василий, — согласился Поток. — Пусть передаст князю Мономаху: «Иди боржее на помощь брату Святополку супротив половецких веж. Иди со всей дружиною к Стугне!»

В то лето Гордяте исполнилось пятнадцать. Отрок был, слава Богу, выше Яна на голову, крепок в руках, быстр разумом. Ян тихо радовался: всем взял его наследник — и за себя, и за него. Приставлял к пареньку то мечника, то доброго комонника, чтобы каждый научил своему ремеслу.

Гордята полюбил верховую езду. Полюбил лошадей. Положит, бывало, руку на шелковистую горячую спину коня и сам загорится весь, почувствовав, как под его ладонью задрожит в нетерпеливом порыве конь.

Полететь бы ему на коне, чтобы только ветер в ушах свистал, чтобы за плечами оставалась покорённая даль. А он как стрела летел бы сквозь простор — и никому не угнаться за ним, не остановить его!..

В его теле давала себя почувствовать какая-то новая непонятная сила, что звала куда-то на волю, в небо, в миры... И в то же время в его сердце жила жалость ко всему более слабому и беззащитному. Он мог отдать свой кусок хлеба бездомному псу, а сам оставался голодным. Мог снять с себя рубаху и надеть её на какого-нибудь нищего с Подольского торжища. В его глазах всегда стояла какая-то тоска. Никто не знал, о чём он тосковал.

Когда боярин Ян возвратился от Святополка, Гордята, перекрещённый в Василия, был на конюшем дворе. Боярин вскоре оказался возле конюшен. Сначала он не понял, что творится на выгоне, а поняв — остолбенел. По утоптанным дорожкам выгона, закусив удила, носился дикий жеребец Воронец. Ян приобрёл его весной за двадцать гривен серебром на угорском гостином дворе от купцов-угров. Длинноногий, длинношеий скакун с белым пятном-звёздочкой между карими, как уголья, глазищами распустил хвост и сдержанным чеканным намётом шёл по выгону. Будто танцевал. А под ним, сцепившись ногами на спине, вниз головой висел Гордята-Василий. То сгибался, то разгибался телом, перекидывая меч из руки в руку. Золотисто-русые волосы метались по земле. Белая рубаха сдвинулась на плечи, оголив его смуглое, с обозначившимися от напряжения мышцами тело.

Даже дыхание захватило у старого Яна. Этак объездить строптивого Воронца! Этак усмирить его дикий норов!.. Наверное, в теле Гордяты течёт не кровь ратаев-смердов, а отважных богатырей земли Русской. Всякие были в роде Вышатичей — отважные, гонористые, книжные, хитрые, но таких ловких — не было...

— А иди-кась сюда, Василий! — позвал его Ян.

Юноша вынырнул из-под коня, увидел отца и одним махом взлетел на спину Воронца. Приблизился к боярину, спрыгнул на землю. Серые глаза светились радостью. Губы дрожали от ожидания похвалы.

— Видал, видал, — пряча восторг в глазах, молвил Ян. — Твой Воронец послушен, как и меч в твоих руках.

Лицо Гордяты-Василия расцвело в улыбке.

Ян протянул руку Воронцу, но конь угрожающе оскалил зубы. Он моментально отдёрнул руку назад.

— Желаешь своего коня иметь?

Серые глаза Гордяты-Василия, огромные, как у Гайки, глаза в чёрных пушистых ресницах, засветились.

— Желаю...

— Бери Воронца. Жалую тебе. — Ян от своей внезапной щедрости даже притопнул на месте.

— Мне? — задохнулся Гордята.

— А ещё имеешь от князя Святополка милость, — медленно продолжал старый боярин. — Должен скакать в Чернигов ко князю Володимиру Мономаху. Должен сказать ему: «Княже, иди боржее в помощь брату своему супротив половецких веж. Иди ко Стугне».

Щёки Гордяты-Василия вспыхнули.

— Должен знать, Василий, начинаешь свою дорогу в жизни. Должен вести себя достойно при князе, прославишь род Вышатичей и дале. Князь Святополк нынче сделал моего брата меньшего — Путяту тысяцким при себе. А ты — будешь при нём. При Путяте. — Ян по-старчески хлипнул носом. — На тебя вся моя надежда.

Ян чувствовал себя окончательно выбитым из седла. Жизнь уходила от него по частям — отобрала вначале его мужскость, потом жену, потом — князя, теперь вот забрали у него чин и честь... Один Гордята и оставался.

— Запомни моё слово, Василий. — Ян торжественно перешёл на новое христианское имя парня. Вытащил из большого бокового кошелька платочек, высморкался. — Служи князю своему верно. Будешь в милости всегда пребывать. Кто ближе стоит к велеможцам, тот быстрее может достать высоты державной. Умей только делать всё, что велят сильные. А главное — умей молчать. Береги уста свои — это вход в обиталище твоей беды и твоей чести. На любовь худородных людцев не надейся — они любят лишь за доброту. Но доброта для человека — наибольшее зло. Не пускай её в сердце — погибнешь. Выпьют твою душу и растопчут сердце, не поблагодарив даже, яко те тарпаны, и имя твоё в мусорную яму выбросят...

Ян заморгал покрасневшими от подступающих слёз глазами, может припоминая уже навсегда потерянные для себя возможности.

— Больше всего, Василий, бойся этих холуёв и приспешников-холопов, которые толкутся возле властелина. Они подбирают крохи с княжьего стола, яко псы голодающие. Они больше всех вопят, что любят князя, но сами — неисправимые болтуны и изменники. Бойся их! Беги от них. Умей распознать их мысли за льстивой усмешкой и ласковым словцом...

— Как страшно ты говоришь, отец...

— Мир страшен.

— Тогда зачем быть в этом мире?

— Но никуда ведь от него не денешься. Или ты наверху, или ты внизу и на тебе будут верхом ездить...

В широко раскрытых серых глазах Гордяты угасла радость. Задрожали веки с густой щёточкой загнутых кверху чёрных ресниц. Сквозь смуглый цвет лица проступила бледность. В эту минуту Воронец коснулся его руки мягкими чёрными губами. Гордята встрепенулся, положил руку на шею скакуна, и чувство полёта вновь овладело его душой. Мчать, мчать куда глаза глядят, подальше от этого мира, где нет искренности, правды, честности...

— Сейчас будем собираться, Воронец, — тихо промолвил Гордята. — Сейчас...

— Беги оденься получше, как и подобает княжьему отроку. Возьми с собой мой меч. — Ян начал отстёгивать свой пояс с мечом. Руки его дрожали... Вот и меч свой он уже отдаёт... Ещё в Новгороде... тогда, давно... в смрадном свечении лампадок под иконами слепой Вышата-отец протянул ему сей меч. «Твой час пришёл уже, Ян. Бери в свои руки меч Добрыни, и защитит он тебя...» — Береги его, Василий. Да защитит он тебя. — Голос у Яна осёкся. Вот и отошёл он совсем от дел этого суетного и жестокого мира. С жалостью великой отошёл... И уже нет ему возврата...

Гордята держал в руках тяжёлый меч отца, и ему казалось, что от этого меча его душе передалась какая-то тяжесть, коснулась сердца его холодным лезвием... Ой, на добро ли сей меч? Отобьётся ли им от этого страшного мира и его сетей, в которые толкает его Ян?..


Дорога в Чернигов развеяла сомнения Гордяты. Тишина лесов, голубизна рек, извилистый путь, давно проторённый колёсами и разбитый копытами, гомон хлопотливых птиц. Два утра встречал Гордята в дороге. Дважды дивился родниковой чистоте солнца, всплывавшего над лесами.

Воронцу он давал волю, и тогда он летел намётом, развевая чёрный хвост и вытянув длинную шею. Гордята прижимался к его горячей гриве и, казалось, сливался с его телом. Иногда Воронец шёл мелкой рысью, гордо подняв свою белозвёздную голову, будто плыл как чёрный лебедь.

Гордяте верилось и не верилось, что Ян подарил ему этого красавца. Двадцать серебряных гривен! Это же пять холопов, или двадцать волов, или сто баранов, или десять византийских чар!.. Целое богатство держит Гордята в своей узде... И одет богато — голубая свита из бухарской алачи, золотом вышитая; а ещё сапоги из зелёной хзы, ногавицы из чёрной мягкой вольницы... Не пасынок боярский — высокородный княжич! Увидела бы его теперь злоязыкая Килина. Что бы молвила? Чей он сын есть?..

Была бы мать — не нарадовалась бы ему. Но где она? Не помнит её совсем. Когда-то Килька всякие глупости о ней языком своим болтала. Может, от зависти к её красоте. Конюхи-челядники молвили: дивной красоты была. Но он не помнит её лица. Только голос припоминает — нежный, ласковый... «Была у воробушка да жена молодушка...»

Вскоре Гордята очутился на берегу Десны. Его дорога обрывалась на песчаном берегу, с которого виднелся каменный город, возвышающийся на холмах златоглавыми храмами и теремами. На этом берегу Десны стоял на причале паром. Увидев всадника, паромщик замахал шапкой и начал отвязывать от столбов толстые верёвки. Гордята с конём еле взошёл на дощатые мостины парома. Воронец упирался передними ногами, настороженно прядал ушами, боязливо косил чёрными глазами по сторонам. Потом стал как вкопанный и стоял так, пока паром не причалил к другому берегу Десны.

Сухонький, вёрткий паромщик в серой от пыли полотняной рубахе привязал паром к высоким столбам, державшим помост причала.

Вдруг он кому-то пронзительно крикнул:

— А ну-ка отойди, старая, с дороги! Видишь, княжич едет!

— Ги-ги-ги! — послышалось из кустов ивняка пронзительное, высокое, нечеловеческое гигиканье.

Конь и Гордята вздрогнули.

— А ты, княжич, не бойся, не бойся. Она тебя не затронет. Аты, ведьма, не цепляйся к нему. Видишь! Се добрый княжич едет. Он щедро заплатит... Не пугай его... Старая баба... Из разума выжила... Боится чужих, потому убегает... Тебя она не тронет. Она никого не трогает...

Гордята прижался к боку Воронца и всё ещё не отваживался двинуться с места. Всматривался в заросли ивняка, не появится ли там эта ведьма. И увидел...

Совсем в другом месте, где ожидал её увидеть, стояло какое-то чудище. Лохмотья едва прикрывали старческую, высохшую грудь. Землисто-чёрное лицо скрывали космы седых волос, в которых запутались колючки, листья и стебли сухой травы. Сквозь свисающие волосы в него упирались застывшие в страхе большие голубые глаза. Паромщик подошёл к Гордяте.

— Не бойся, княжич, она помешанная. Сама людей боится. Только издали гигикает на них. Всё ищет в воде какую-то Гайку. Болтается здесь всё лето. Наверное, дочь её утонула здесь. Не разберёшь, что лепечет. А бывает, что куда-то и исчезает. Несколько дней нет её. Ну, думаю себе, утонула старуха. Но через некоторое время снова возвращается сюда. Беда какая-то держит её тутка.

— А как зовут её, отец? — встревоженно спросил Гордята. Что-то далёкое, смутное дрогнуло в его сердце.

— Кто её знает. Эй, старая, как зовут-то тебя?

— Ги-ги-ги! — отчаянно раскрыла она свой потрескавшийся беззубый рот, замахала руками, как птица, что не может взлететь.

— Вот и вся её речь.

— А про Гайку она что говорила? — Тревожно сжималось сердце Гордяты.

— Не разберу, голубчик. А сам я нездешний. Из Новгорода-Северского добрался сюда поздней весной. Да и остался при пароме.

Гордята поил Воронца из Десны. Слушал скупую речь северянина. Но ни до чего не дознался. Потом вскочил в седло, тронул стременами бока коня. Воронец только этого и ожидал. Мелкой рысью побежал по песчаной дороге, петляющей между холмами и косогорами и ведущей ко граду Чернигову.

Из-за очередного поворота навстречу ему метнулась стая гончих псов. Гордята свернул на обочину, придержал Воронца. Следом за гончими ошалело выскочили всадники с луками за плечами, с ощетинившимися колчанами при сёдлах. На плечах нескольких конников сидели соколы. «Княжьи сокольничьи, видать, — догадался Гордята. — Князь Владимир на охоту собрался».

Один из всадников помчал прямо на Гордяту.

— Гей! — крикнул ещё издали. — Куда едешь?

— Ко князю Владимиру я...

Всадник был бородат, широк в плечах, сидел в седле тяжело. Он вплотную подъехал к Гордяте. С удивлением стал разглядывать его наряд, прищёлкнул языком от восторга.

— Кто будешь?

— Гонец от князя Святополка, ведь говорю, — вызывающе глядел на него отрок.

— Овва! — Всадник пристально ощупывал его медово-карими очами. — Птичка-то какая! Ну и что?

— Должен ему слово передать.

— Тогда говори.

— Тебе не скажу. Скажу князю.

— Я и есть князь.

— Какой же ты князь? Князь не надевает полотняной рубахи. А ну-ка отойди с пути, ибо плёткой хлестну! — Гордята поднял над головой свою плеть и изо всех сил стиснул коленями бока Воронца.

Конь свечой вздыбился вверх, захрапел, одним прыжком обогнул упрямого всадника, который не сходил с дороги, и понёсся далее.

— Гей, Славята! Борис! Ловите этого наглеца! Перехватите, в лес убежит! — кричал кому-то бородач.

Наперерез Гордяте помчалось несколько всадников. Гордята пришпорил коня. Но ему навстречу откуда-то вынырнул рыжебородый здоровяк и ещё издали метнул в его сторону петлю. Гордята мгновенно перевернулся под брюхо Воронца, и петля только свистнула над седлом.

Когда Воронец вынес его вновь к Десне, он сел в седло, остановил коня, поправил подпругу. И в этот миг услышал над головой знакомый свист верёвки.

Гордята оглянулся, но в это мгновенье петля перехватила ему грудь — и он свалился на землю. Его потащили по траве, а следом за ним, склонив голову, тихо шёл Воронец.

— Что же это ты, ослушник мой, не уберёг дорогой сорочки? Да и шапку вон какую потерял! — прищурил на него медово-карие глаза уже знакомый бородач. — Нерадец, а где же шапка моего гостя, найди. Негоже послу великого князя быть без шапки.

Рыжебородый всадник наклонился с седла и копьём поднял шапку Гордяты.

— Кабы голова была, шапка найдётся, — пророкотал густой бас Нерадца. — Вон где она, шапка сия.

Гордята стоял на земле и кусал губы. Глушил в себе обиду. Неужели это тот самый Нерадец, о котором болтала Килина?.. Ну что за поездка у него? Там, на берегу Десны, витает имя его матери... Здесь он видит живого Нерадца... Он или не он?.. Также не спросишь ни у кого...

— Чей же ты такой ловкий? — белозубо улыбнулся черниговский князь. Гордята сердито сорвал свою шапку с конца копья Нерадца и глубоко, до самых бровей насадил её на свою голову.

— Боярина Яна Вышатича!

— Ого! Похоже, похоже. Его спесь, вижу, — примирительно проговорил князь. — Ну, а теперь докладывай, с чем послали.

— Со словом от Святополка, великого киевского князя! — шмыгнул носом Гордята. — Иди, княже, боржее в помощь брату своему супротив половецких веж. Иди на Стугну... С ратями! — уже от себя добавил молодой гонец.

— Угу... — опустил глаза вниз Владимир Мономах, и его белозубая усмешка исчезла в чёрной бороде. — На Стугну, значит. Буду думать. Но теперь — поедем со мной. На охоту. С соколами! Ездил небось с князем своим?

— Нет... — искренне ответил Гордята. — Не приходилось.

— Ать! Ать! — Мономах резко дёрнул за оброть своего коня и пустил во весь опор, догоняя псарей и сокольничих.

Гордята вослед ему пришпорил и своего Воронца.


Село Белозорье расположилось недалеко от Вышгорода. Его белые дома были разбросаны по широкой пологой логовине, какую издавна распахали смерды и засевали пшеницей да рожью. По тем ровным, будто бороной причёсанным нивам раскачивались изумрудные волны ветров. От этих полей далеко уже отступились леса и дубравы, и они будто заманивали смердов-пахарей распахивать новые площади, выжигать новые лесные делянки.

Внизу логовины протекала широкая, но мелководная речушка. Уставленная по берегам вербами, камышами да кустами ракитника, весной она разливалась широко и раздольно. Тогда её берега приближались к каменистым нагромождениям, которые летом белели далеко от воды. Когда же половодье отступало, вода в русле журчала тихо и светло, текла широким плёсом по зыбкому песчаному дну. В том плёсе вечерами купалась Зоряница, а искупавшись, шла в терема Солнца-Дажьбога, высыпав на почерневшее, будто вспаханное поле, небо пригоршню золотых зёрен. Они вспыхивали живыми огненными точками, дрожащими в волнах белыми зорями. Наверное, от этого и название пошло — Белозорье.

Осенью белые звёзды падали огненным дождём в реку. Молвили, что и эти камни, к которым подступали вешние воды, когда-то упали с неба и поэтому были белыми. И речушка потому называлась Белявица.

На высоком кремнистом взгорье, над рекой, стоял пустынный старый деревянный дом.

Но с тех пор как поселилась здесь новоиспечённая боярыня Килина Осенева, подворье терема ожило, заговорило, зашевелилось. В конюшнях появились лошади, в хлевах захрюкали добрые подсвинки, в овинах заблеяли овцы, в соборах зажевали жвачку коровы... Всё это было перетянуто со дворов белозорцев. Поселяне с сожалением вспоминали теперь старые добрые лета, когда боги оберегали их от княжьих обдирал. Но всё имеет свой конец, а наипаче — добро. Доля же смердов всегда была кургузой. Теперь белозорцы должны были клонить головы перед новой своей судьбой.

Боярыня быстро богатела. И уже начала ставить в селе церковь. Руками своих смердов, конечно.

Храм Святого Юрия был воздвигнут за семь лет. Килина помчалась к киевскому митрополиту, дабы пригласить его освятить церковь и прислать сюда священника. Но в этот день, когда запыхавшаяся от спешки боярыня появилась за валами стольного Киева, ударили колокола, оповестившие о смерти Всеволода. Килина бросилась назад. Новый князь теперь мог отобрать у неё жалованные земли: нужно хватать добро, нажитое ею за эти годы, и убегать куда глаза глядят... Килина повернула лошадей назад...

Село ещё спало предрассветным сном. Ещё дымоходы не пускали в небо дым, когда в него ворвалась серая стая степняков.

А когда солнце совсем поднялось над взгорьями, улицей села протарахтела двухколёсная повозка с боярыней. Село догорало. Никого из белозорцев Килина не встретила. Приближаясь к своему дому, она увидела, что там, где стояло её подворье, взвивался чёрный столб дыма.

Жалобно рыдал одинокий женский голос. У церкви, возле каменных стен храма прижимались друг к другу несколько уцелевших белозорцев. Обнадеженно ринулись к ней:

— Что будем делать, матушка? Ни кола ни двора...

— Ой, не знаю...

— Боярыня, поезжай к князю. Проси зерна какого-нибудь... Дети с голоду погибнут, — подступила к Килине старуха.

Килина как во сне кивала головой. Да, она поедет... Да, она скажет новому князю, что нужно делать, чтобы спасти оставшихся людей от голодной смерти. Без этих людей ведь, без смердов-пахарей, оскудеет вся земля.

Прежде чем добиваться встречи с великим князем, Килина примчалась к Яну Вышатичу. Он мог бы помочь ей пробиться ко княжьему терему. Он и сам может слово замолвить! Но дворня сказала, что боярин Ян в церкви Святого Михаила. Все значительные люди там. Там, мол, собрались князья, распря между ними.

— Чего не поделили? — разгневалась Килина. — Люди от голода мрут по сёлам. Всюду разоренье, всюду пепелища, а половчинов некому остановить...

В Михайловском храме она протиснулась к алтарю. Пред царскими вратами в золотых ризах стоял игумен, подняв над собой золотой крест. Перед ним виновато, весь какой-то несуразный, стоял темноволосый князь. Килина сразу догадалась: Святополк! Рядом с ним уверенно поглядывал на окружающих Владимир Мономах и его совсем ещё юный братец Ростислав, прискакавший из Переяслава.

Недовольно, обрывисто звучали их голоса.

— Не нужно было запирать в избу посольскую половецких послов! — упрекал Владимир Святополка. — Хан Итларь, хан Кытан, хан Тугоркан желали больших даров. Нужно было дать им немного, не всё... Нужно было уступить пока что.

— Что? Русскую землю? — вскипел Святополк.

— Вот сейчас и нужно всем идти против половчинов. Нужно идти всей землёй, чтобы все князья со дружинами были. Зачем распри разводить? — гудел рядом со Святополком голос нового киевского тысяцкого Путяты Вышатича.

— Целуйте крест на сих словах! Целуйте! — игумен подсовывал к лицам князей свой крест, но только Святополк приложился к нему губами.

— Пусть ведёт Мономах. Мы ему верим.

— Мономах!

— Целуйте крест, чада мои. Оба и ведите. Борзо нужно выступать! Половцы губят нашу землю. — Игумен торопился замирить князей-соперников.

Килина узнала среди голосов зычный голос Яна Вышатича. Протолкнулась к нему.

— Воевода Ян, воевода!

Боярин даже плечами дёрнул.

— Какой я тебе воевода? Воеводой нынче брат мой, Путята.

— Не ведала, боярин, прости... — прислонилась к его плечу, будто не в храме многолюдном стояла, а в горнице боярского дома. — Ищу тебя везде. Помоги мне... Беда! Земля моя разорена. Сёла сожжены. Люди в полон попали, а те, что остались, умирают с голода. Одолжи мне из своих онбаров. Век не забуду. С нового урожая и отдам долг.

Косые глаза Вышатича, как всегда во гневе, разбежались в разные стороны.

— Вижу, господарыней умеешь быть. Но нету у меня лишков. Сама знаешь ведь — всюду голодуха.

— Да я тебе новым зерном за тот хлеб отплачу! — Глаза Килины вспыхивали как чёрные уголья.

— Зерном? Но ведь оно сопреет в онбарах. А я на торгах сейчас серебра за него возьму сколько захочу.

— Да у меня, боярин... Нет гривен нынче. Всё сгорело.

— Коль нету, чего просишь? Нету и у меня ничего. Уходи отсюда.

— Не пойду! — бледнея, прошептала Килина. — Пока не дашь хлеба.

— Не дам. Иди себе.

— Пожалеешь, Ян... — прошипела злобно ему в лицо.

— Отстань, рябая жаба!

Килина даже подскочила от обиды. Но, стиснув губы, начала изо всех сил выбираться из храма. Значит, она теперь для него рябая жаба?

Примчалась к Яновому двору как шальная. Стала посреди подворья, взялась за бока.

— Гей вы, челядины! Велел боярин запрячь пять повозок и зерном засыпать. Одна нога чтобы тут, а другая — там. А-я, сие ты, Гордята? Или ты уж Василием прозываешься? Красен, кра-сен, парень! А ну-ка помоги и ты! Твой боярин добр ко мне! Не забыл мою службу верную... Одалживает мне хлеб до нового урожая! Сразу ведь и верну...

Гордята бросился помогать дворне. Эта заклятая Килька кому угодно в душу залезет, а своего добьётся. Сила ведьмовская в ней какая-то играет...

Захватив с собой несколько возчиков, Килина быстро скрылась со двора Яна.

Когда боярин возвратился домой, его оглушили невиданной новостью о дерзости Килины. Не знал только боярин, что зерно это не довезла Килина — повозки разграбили шайки погорельцев.

Ян распалился до неузнаваемости, брызгал слюной, слал вдогонку сумасбродной половчанке все проклятия, какие только знал. Подожди-ка, рябая жаба! Вот он подскажет князю через братца своего, Путяту, чьей милостью разбогатела! И тебе, Гордята, ей за помощь припомню, какого рода-племени... чтобы не забывал... А ну-кась, возьмите его на конюшню, всыпьте хороших плетей!..


Через несколько дней после примирения в храме Святого Михаила дружина князя Святополка двинулась из Киева на Триполье. Под Киевом к ним присоединились дружины Владимира Мономаха и юного Ростислава.

Князья кое-как замирились, но их души ещё не остыли от взаимных обид. В глазах гордого Владимира Мономаха застыла тоска. Сие он должен был вести всю русскую рать против половецкой Степи. Разве он не достойнейший из внуков Ярославовых? Учился у своих великих предков княжити. Как и старый-Святослав, всю жизнь свою провёл в походах. Отец Всеволод сам никуда не любил ездить, его посылал: и против половцев, и в земли свои вотчинные за данью; и против мятежников, и против князей крамольных. Владимир Мономах не жалел ни своего живота, ни трудов великих — всегда с победой возвращался назад. Ибо сам любил всё досмотреть — на воевод и сотских не надеялся. И заставы отправлял, и ночью осторожников сам проверял, спал рядом со своими воинами, подложив седло под голову. Земли свои и люд свой оберегал. Знал, от земли и от людей его богатства возрастают. Учился мудрости и у князей великих, и у монахов, и в книгах. Готовил себя к великому княжению осмысленно. Должен был возвеличить своё время и землю Русскую ещё выше вознесть, нежели до сих пор было при Владимире Крестителе и Ярославе Мудром. Ведь он — продолжатель царского рода Мономаха. Имел право по роду взять в руки свои державное правило и на Руси, и в Византии. Коль судьба улыбнулась бы ему, он соединил бы Византию и Русь. Тогда весь мир простёрся бы перед ним.

Потому не жалел себя Владимир, закалял тело и сердце. С тринадцати лет водил свою дружину. А ныне — за плечами уже сорок. За это время не единожды прошёл через земли вятичей, кривичей, смолян; освобождал от ляхов Владимир и Берестье. В Польшу ходил — до самого Чешского Леса дошёл, ляхам помогал. Был в Турове, Новгороде, Полоцке, Переславле-Залесском... Ходил войной не единожды на вежи половецкие, ходил на Одреск и Чернигов... Бился с Олегом Гориславичем, и Борисом, и Всеславом-чародеем в Полоцке. А сколько ханов половецких забрал в полон! Возле одной Белой Вежи взял четырёх Багубарсовых братьев — Осеня, Оакзя... На Стугне бился с Тугорканом до вечера, у Халепья; много челяди и скота забрал у Итларя и Глеба... Одних бил, других заставлял себе служить. Вот как братья Читаевичи, которые ходили с ним на Минск против Всеслава. Не оставили в том Минске ни челядина, ни скотины...

И вот вновь он идёт на Стугну. И знает, что все с надеждой глядят на него, а не на Святополка. За всю свою жизнь Святополк ни единого раза не выходил в степь. Не видел даже ни одного половчина до Киева! Сидел ведь в Новгороде, милостию бояр новгородских, да в Турове, средь болот. Теперь же сей князь должен поставить русские рати против не виданного им никогда (ни в Новгороде, ни в Турове) врага, должен показывать, куда какому полку заходить, где легче пробиться сквозь ряды вражьего стана!..

Мономах знает, что Святополк будет оглядываться на него. Все воеводы и меньшие князья будут смотреть на него, внука царя Мономаха и Ярослава Мудрого... И летописцы когда-то напишут о нём правду... Конечно, коль великий князь позволит... А коль не позволит, то не дождаться тебе славы вовеки за твои труды великие и подвиги доблестные. Лучше возьми да сам о себе и напиши... Или какому своему летописцу поручи сие дело. Тогда и наследники твои сумеют оценить твою подвижническую жизнь, а наипаче то, что сумел сам себя обуздать и подняться над естественным желаньем заслуженной чести. Потому не мелок он в деяниях своих... Он, Мономах, желает во всём быть великим...

Владимир привычно пристально всматривался вперёд, где ветер гонял тёмные волны шелковистой ковыли. Острый взгляд охотника отмечал то какого-то зверька, не успевшего спрятаться от надвигавшейся рати, то птичку, перепуганно выпорхнувшую из гнезда и бессмысленно хлопающую крыльями над непрошеными и нежданными людьми. А в душе Владимира Мономаха шла невидимая борьба. На память приходили святые отцы из священных писаний и их успокоительные поучения: «Не соревнуйся с лукавым, не завидуй творящим беззаконие, ибо лукавые будут уничтожены, послушные же Господу будут владеть землёй...» И ему нужно быть послушным своей судьбе или воле Господа — тогда будущее у него обнадёживающе! Терпи же, Мономах, терпи... И воздастся!..

Давно уже оставили позади Змиевы валы, дубравы да рощи Киевской земли. Подходили к берегам тихой речки Стугны, на которой стоял ряд городков, охранявших подступы к Киеву: Васильков, Красное, Триполье. На одном её берегу остались пущи и дубравы, на другом — начинались холмы, упади, раздолье для степных ветров. Весенний ярко-изумрудный простор упирается в голубизну небес. Наполненный солнцем пьянящий воздух, пропитанный запахом степных трав и зелёных рощ. Мягко прогибаются под копытами сизая полынь, рута-мята и чабрец. Шёлком стелется чубатая ковыль. Русская степь. Окроплённая кровью русичей, засеянная их белыми костьми, как белыми каменьями. Стонешь, степь родная, под копытом коня половецкого. Стала чужой, враждебной. Зачем губишь силу русскую? Зачем посылаешь орды диких кочевников, которые разоряют нивы, оселища, города?.. Вот миновали они давние валы у Триполья — Змиевы валы. Неизвестно когда и кем насыпаны они против дикой Степи. Проходят рати русские между ними — диву даются. По левую руку — вал, по правую — ещё более высокий. Через всю степь приднепровскую тянутся они, как тела двух огромных змей. Может, ещё против гуннов насыпали их русичи, а может, против обров. Теперь никто об этом уже не помнит. Теперь гуляет здесь вольница половецкая. Да ветер славу русскую разгоняет...

Лишь небо знает об этом. Но оно слишком бездонно и огромно. Немо повисли в нём белые перистые облака. Будто лебеди плыли-плыли по синему морю и вдруг заснули. Непоседливые гуляй-ветры где-то притихли за гребешками Змиевых валов.

В вышине застыл в полёте ширококрылый орёл. Удивлялся бескрайности простора, мягко раскачиваясь на тугих потоках тёплого воздуха, плывшего по земле, а может, пророчил, что на этих просторах скоро вновь густо прольётся русская кровь... горячая людская кровь...

Вдруг орёл сложил крылья и ринулся камнем вниз. Но на полдороге вновь расправил крылья и повис над длинной вереницей конников. Может, прислушивался к неслыханной им ранее песне, которая тосковала по растерянным надеждам...


Гей, туман, логом по долине.

Да по крутой горе.

Гей, иль плачешь ты так обо мне,

Как я, сердце, по тебе?..

Гей, грустит отец, плачет мать,

Да ещё печалится весь род,

Гей, что ты меня, молодую,

В чужу сторону завёл...


В серебристой мгле горячего летнего дня блеснула на солнце голубая полоса.

Стугна!.. Вот она, новая граница неволи половецкой, из-за которой катятся на их землю чёрные смерчи. Будто почуяв напряжение, вдруг охватившее всадников, по сытым бокам конских крупов прошла дрожь. Лошади насторожили уши, шаг их сделался осторожным и пугливым.

Рать Святополка остановилась. Громко колотилось сердце в груди великого князя. Впервые вёл такую рать против лукавого и быстрого как ветер врага... Где же он? За Стугной поджидает их? Или уже за спиной у них, незаметно прошёл за Змиевыми валами? Но где же Мономах, брат его? Тащится где-то в хвосте своей дружины... Не торопится к нему с советом...

Святополк нетерпеливо поворачивает своего коня. Но где Поток Туровский? Путята и Ян Вышатич с сыном наверняка помчали к Мономаху...

— Поток! Ян!.. Где вы?

— Я ту-у-ут! — раздался голос Потока.

Отлегло от сердца. Не оставили его одного перед боем.

— Что будем делать, князь? На тот берег идти или здесь половчинов ожидать? — подъехал Путята к Святополку.

— А что там, на другом берегу?

— Белые вежи хана Тугоркана и хана Итларя.

— Откуда знаешь?

— Мономах молвил. Степь он знает.

Святополк сердито почесал свой затылок. Сей Мономах знает! Он всё ведает... Вот только не сказал, что им сейчас делать. Мономах желает, чтобы это сказал он, Святополк. Значит, ему и решать.

— Пойдём на тот берег, — сказал Святополк. — Разгромим их вежи стольные — и всё. Будут долго помнить силу русскую. А? — сказал и сам поверил, что это возможно, ибо ему нужна была сейчас лишь победа, лишь поверженные бунчуки половецких ханов, из которых сплетёт себе венок славы. Он готов стать на колени во имя такой победы.

Одутловатое бородатое лицо Путяты выражает сомнение:

— Нужно спросить у Мономаха... у бояр...

Снова Мономах!.. Его верный боярин также уже склоняется к Мономаху... И его клонит...

— Разве не я великий князь тебе? А? — дёрнул Святополк стременами и угрожающе уколол взглядом Путяту.

— Ты, князь, великий по роду. А Мономах — по разуму. В таком деле, сам ведаешь, нужно всё взвешивать, всё знать... И тебе тоже... коль желаешь усидеть на киевском столе. Запомни.

Святополк будто проглотил язык. Вот как заговорили с ним киевские бояре! Вот как... Ни во что ставят его... спихнут со стола одним взмахом руки! Яко клопа раздавят!.. Э-э, нет, не так глуп он, дабы на рожон лезть. Хотите, чтобы вами руководил здесь Мономах? Идите-ка к нему. Пусть ставит ваши полки по своему разумению... Придёт победа — ему её, великому киевскому князю, припишут. Пораженье — на Мономахову голову легко спихнуть. Ибо державцев, пока они державцы, никто никогда не обвинял в бедах, в которых они повинны...

Святополк криво усмехнулся. Пора тебе, Святополк, научиться державно размышлять и править людьми, прячась за их же желания. Сему учат мудрые книги греческие. Разве ты их мало перечитал?

Уже уверенно подъехал к Мономаху. Спрыгнул на землю, бросил уздечку в руки своему отроку Гордяте-Василию, следовавшему за ним тенью.

Вокруг Мономаха толпились воеводы и бояре. Влюблённо заглядывал в лицо старшему брату юный переяславский князь Ростислав. Сиял блестящими глазами и девичьим румянцем на щеках. Молодой князь жаждал битвы и подвига. Он был в том возрасте, когда неудачи и ложь ещё не пустили в нём ядовитых ростков недоверия и предосторожности, когда мир глядел на него лишь добрыми очами и обещал радость удачи. Владимир Мономах посматривал на него с затаённой завистью — узнавал в нём давнишнего себя и с горечью улыбался — теперь уж никогда не чувствовал такой молодецкой силы. Всё чаще чёрная зависть и обида змеёй шевелились в сердце. Вот и Ростислав. Пока что он и сам не знает своего будущего.

Пока что и желания его не определились. Но придёт время, и он сам поймёт или другие подскажут, что он, самый молодой и самый здоровый внук Ярославов, может потеснить своих старших братьев с киевского стола (как сие сделал когда-то их отец Всеволод), и вся правда русская умолкнет, как молчала она при Всеволоде. Эхма, ещё всё впереди...

Мономах был удовлетворён встречей со Святополком. Вишь ты, старший, но сам подошёл к нему за советом...

— Будем совет держать, брат.

Святополк поймал во взгляде Мономаха тень расположения к нему. И вдруг округлил глаза: увидел на плечах черниговского князя бармы[149] царя Константина Мономаха. Зачем надел перед боем? Напомнить всем о своём высокородстве? А может, ожидает его, Святополчьей, смерти в бою?

Безумие стиснуло грудь Святополка. Он вновь вскочил в седло, злобно всадил в бока своего жеребца стремена. Буланый конь свечкой взвился перед Мономахом.

— Бес мордует тебя, братец, — насмешливо молвил Владимир, будто не понимая причины озлобления своего брата. — Ра-ано. Спрыгивай с коня, иди-ка сюда. Будем вместе думать.

— А чего думать-то? — откликнулся Святополк, не сходя с седла. — Через Стугну — и на вежи. Вихрем! Побыстрее их охомутать! Вот и вся дума. Пока не ждут нас... пока все орды не собрались вместе. Поодиночке их разобьём.

— Гм... — Издёвкой блеснули медовые очи Владимира. — Скор-р ты, вижу. Но глядишь вполглаза на Степь. Сколько дружины у тебя? Три тысячи. А сколько половчинов? Не ведаешь. Ростислав, скажи.

— Тридцать тысяч! — выдохнул юный князь.

— Откуда ведаешь?

— Гм... всякий это ведает, кто живёт вблизи орды и с малолетства знает, что такое орда. Пока за рекой стоим — половцы не знают нашей малой силы. Нужно послать к ним послов и заключить мир.

— Ми-ир! — Сей Мономах потому и надел на себя бармы ромейского царя из жемчуга, дабы унизить его, осрамить перед всей землёй... А может, чтобы поехать на беседу с ханами? Зачем же тогда шли сюда? Даже благосклонные монахи позже напишут, что князь великий убоялся половцев. И будет поношение в церквах Божиих и на языках людских...

— Должны, Владимир, большую победу добыть.

— Погонишься за большим — и малое потеряешь. — Мономах отвернулся. Сей упрямый недоумок будет губить напрасно людей и Русь, ибо ему нужна победа, только победа любой ценой!

— Не боюсь я погубить свой живот, брат. И ты меня не толкай на измену. Угадал, а?

— Напрасно гневаешься. Не о твоём животе нынче речь, князь. — Из-за спины Святополка выступил Ян Вышатич. — Речь о том, дабы за нашу кровь и за наши животы добыть победу. Нужно уметь уступать малое во имя великого.

— Это слово настоящих киевских мужей? — Святополк посмотрел на склонённые головы бояр, тесным кольцом обступивших братьев-князей.

— Сие слово Яна Вышатича.

— А что молвят мужи туровские? — Святополк выхватил из толпы взглядом боярина Потока.

— Нам нужна победа, князь. Перейдём Стугну — и двинемся на вежи. Вон они — сразу за рекой!

Все обернулись к Стугне. Теперь глядели на неё иными глазами, нежели впервые. Теперь видели в ней не красоту окрестного зелёного мира, а врага, который стал преградой и которого нужно преодолеть. Полноводная широкая Стугна ещё несла мутные весенние воды. Могуче кружила течением в водоворотах, щедро залила ивняки и камышовые островки, часть луга на обоих берегах, превратив подходы к ним в невидимые топи. В них копошились головастики, лягушки, пиявки...

— Переступить Стугну не так легко, боярин, — возразил Ян Вышатич Потоку.

Снова посмотрели на Стугну. И все увидели вдруг вдали, на другой стороне реки, мерцающие тёмные точки на горизонте. Невольно в груди всех вспыхнула воинственная сила.

— Вона они, видите? Идут уже! — Когда ратник близко видит врага, его рука невольно тянется к ножнам, чтобы вытащить меч. И тогда начинает говорить сердце воина, а не разум державца.

— Как скажет великий князь. Ему слава, ему и поношение, — отступил назад Ян Вышатич.

Все притихли. Святополк не мог уже иначе сказать, что уже сказал:

— Будем биться. Чего же и шли сюда. Поганых нужно прогнать подальше.

Мономах молчал. Если Бог хочет сгубить человека, то вначале отбирает у него разум... И сии холопы, которые послушно угождают честолюбивому Святополку, первыми удерут, коль половчины начнут обходить их своей силой огромной.

Умному мужу негоже так бездумно бросаться на вражьи копья. Нужно было бы сосчитать свои и чужие рати. Победу надо готовить не торопясь, терпеливо, как создатель храма не торопясь кладёт — камень к камню, песчинка к песчинке. А здесь слепо бросаются в бой... Никто и не знает толком, какая же сила должна упасть на плечи каждого...

Шумела Стугна полноводной волной. Сбивала с ног на быстрине и водоворотах, относила лошадей течением вниз, хлестала в лицо, в рот...

Ах, Стугна, речка неприветливая, почему не остановила ратников? Почему своими ивняковыми берегами прикрыла им небосклон и серую тучу, неумолимо наползавшую в высоких травах и обходившую с двух сторон переутомлённых переправой воев? А туча та спрятала от глаз, как оттачивались острые железные мечи врага и наконечники стрел и копий, которые должны упасть на неприкрытые тела русичей. Не остановила их изменница река! Ибо знала, что остановить порыв к воле — нельзя. Ибо этот порыв выше самой жизни!

Не успели ратники отдохнуть и высохнуть, как туча орд половецких обступила их с двух сторон.

Ещё мокрые, ещё тяжело дышали воины, устав от борьбы с быстрой волной реки. Ещё лошади фыркали, отряхивали с длинных грив капли воды. А воздух уже разрезал шальной свист и улюлюканье. Земля вздрагивала от удара копыт ордынских... Огромной серой массой летели половчины по земле, подминая лошадьми первые ряды русичей. Летели стремительно, неистово, неудержимо. На ходу целились из луков, метали копья, выхватывали свои кривые мечи.

Рать Святополчья спиной прижалась к берегу Стугны. Справа — Мономахова дружина, слева — Ростислава. Тревожно трубили турьи рога. Боевые звуки рожков волновали кровь. Лошади напрягали мышцы. Раздували ноздри, готовые каждое мгновенье сорваться в свой полёт. Одержимый полет сквозь жизнь и сквозь смерть...

— Ступай н-назад! — первым крикнул Мономах. — Занимай место между валами.

Святополк оторопел. Назад? Конечно же!.. между валами!.. Коль остановиться между этими древними Змиевыми валами, то за спиной будет у них не река, а град Триполье... его валы и крепкие заборола.

Святополк молча махнул своим бунчуком. Склонился к Яну Вышатичу, ехавшему рядом с Гордятой-Василием:

— А где начинаются эти валы?

— У Триполья и начинаются, — недовольно буркнул Вышатич.

Снова переправа. Борьба с разгулявшейся волной. Приготовление лошадей. Но валы рядом, совсем рядом.

Половецкая орда остановилась на берегу Стугны. Русская рать ускользнула из огромной петли, какую приготовили ей половецкие ханы, готовясь потопить её в волнах Стугны.

Орда, замявшись, бросилась в воду и также помчалась к валам. Но приходилось брать их уже силой с двух сторон. Русичи спрятались за них как за стены крепости. Над их головами свистели половецкие стрелы. И лишь в двух местах между валами бряцали мечи. Половцы оттеснили Ростислава от Святополчьей рати. Полки переяславские потонули в сером половецком половодье. Тогда степняки начали окружать Святополка с боков, снизу, с вершин валов.

— К Триполью! Бежим к Триполью! — кричал Ян Вышатич, отбиваясь от наскакивающего на него половчина.

Рядом бились Гордята и Святополк. Вдруг Ян увидел, что на его Гордяту-Василия набросили аркан и уже тащили с седла. Вышатич крикнул Святополку — тому ближе было достать до Гордяты. Но князь обернулся к своим воям:

— К Триполью! — и первым бросился к городу.

Вышатич рванул своего коня к Гордяте. Но было уже поздно. И только какой-то ратник, увидев беду, оставил своего половчина, наседавшего на него с саблей, и вихрем полетел к Гордяте, ударом меча разрубив аркан. Но здесь его настигла кривая половецкая смерть...

Мономах отбивал своего брата Ростислава от сабель половецкой орды. Мимо них промчалась дружина Святополка, спеша под защиту городских стен. И не остановилась. Смяла ряды Мономаховых полков. И Всеволодовичам оставался один путь — к Стугне.

Мономах вырвался на вал, оглядел поле боя. Оно кипело будто в котле. Сколько захватывал глаз — волновалось серыми кожаными шишаками, копьями, блестело мечами — огромное молчаливое половецкое море... Не видать и конца... И среди него маленькие островки дружин русичей, смятые убегающим Святополком. Вот-вот их захлестнёт серая волна... упадут буйные головы под копыта степных жеребцов...

Поднял бунчук, склонил его в сторону Стугны:

— За Стугну! За Стугну!

Его голоса не было слышно. Но все видели, куда наклонился Князев бунчук. И стали заворачивать в ту сторону лошадей.

Святополк, Святополк! Что ты наделал, неразумный князь! Пока стояли вначале у реки, не знали половцы силы русичей. Пошли бы на мир... Теперь же увидели её малость... разъединили... разгромили... Позор упал на головы русичей... И тяжёлая дань... и новый полон... и новые грабежи...

За Мономахом пробивался с дружиной Ростислав. Уже у реки его догнала половецкая стрела — впилась в руку. Он видел спасительный противоположный берег, на который уже выбирались его воины... Мгновенно бросился в волну... С головы его слетел шлем... Плюхнулся в воду. А тело его стало тяжело погружаться в воду... Рука!.. рука не поднималась...

— Князь тонет!..

— Где же он? — Мономах уже был на том берегу, но вернулся назад, бросился в волну.

Как и не было его Ростислава. Где-то в глубоких водоворотах зацепился, наверное, за корни... Мономаха кружило течение, тащило вниз.

— Иди, князь, на берег. Поищем сами твоего брата, — отплёвывался водой Нерадец. — Гей, Славята, Борис! Ну-ка идите берегом к тем ивам. Может, там выплывет!

Солнце садилось за длинные синевато-пурпурные полосы туч. Скрывалось быстро. Над поседевшей степью разливались розовые сумерки. С того берега Стугны подъезжали толпы половцев.

Русичи вновь болтались в волнах Стугны. Мономах водил берегом Ростиславового коня, всматривался, не вынырнет ли из воды братова голова... Не прятал слёз, бежавших по щекам...

Проклинал Святополка. Собирал своих уцелевших воинов. Бежать домой! В свой град Чернигов.

Святополк же закрылся в Триполье. Ночью, когда угасли вокруг города половецкие костры, со своей дружиной выскочил за ворота и понёсся к Киеву, чтобы перегнать Мономаха...

Бесславие же опередило его.

Рано утром половцы ворвались в Триполье и полностью его сожгли. Половецкие орды осадили соседний град Торческ, где закрылись торки и берендеи. Вокруг была сожжена и вытоптана земля. Горели заборола на валах града, горели соломенные крыши домов...

Половцы перекрыли все речки, протекающие через Торческ. Ещё девять недель отбивался он от хана Тугоркана, Итларя и Кытана. Наконец изнемог и склонил свою упрямую голову город-воин пред своим извечным врагом. Изгородь из мёртвых тел перегородила его улицы, когда в него ворвались половцы.

Не успел Святополк отдышаться, как хан Тугоркан со своей ордой примчал к Киеву, ворвался за речку Желань и погромил княжескую дружину. «И побежали наши от иноплеменцев, и падали, раненные пред врагами нашими, и много погибли, и было мёртвых больше, нежели у Триполья...» — записал печерский монах в пергамен...

Под Киевом стольным гибли русичи. А князь Владимир Мономах молча сидел в Чернигове, отводил глаза в сторону. Притихли и другие князья. Пусть бьют скудоумного Святополка! А сами поглядывали на киевский стол...

Где же вы, державные сыны земли нашей? Где же ваши высокие слова и старые заповеди, которым вы клялись следовать, не жалея живота своего? Молчите?


Могущественный властелин половецких орд хан Тугоркан стоял за Желанью. Не хотел идти в степи. Хищным оком измерял отсюда расстояние к Ярославскому валу и Золотым воротам Киева. Прикинул, что к нему четверть дня тихого хода. Вот теперь он заставит златоглавую столицу русичей склонить перед ним свою горделивую голову. И наконец он сможет получить от лукавых ромеев обещанное ему золото за разоренье Руси. Давно бельмом в глазу мешает её могущество византийским царям. Пока будет стоять Русь, до тех пор не будет им покоя. Потому и должны ублажать кочевые орды — платить им большое золото, чтобы постоянно терзали её земли. И Тугоркану обещано немало... Но только обещано. Теперь же он стоит у валов Киева. Один прыжок — и повержен давнишний тайный соперник Византии. И звенит тяжёлое ромейское злато в кожаных мехах Тугоркана! Но киевские велеможцы предложили ему богатый выкуп. Не только златом-серебром и табунами. Сказали ему: киевский князь Святополк давно уже вдовец, дай ему в жёны свою дочь Тотуру. И твои внуки, Тугоркан, тогда получат всю Русскую землю в наследство. По Правде Русской. И будем жить в мире и согласии. Тугоркан долго размышлял. Какая польза будет от этого его половецкому народу? Тотура, конечно, положит начало новому роду русских князей — с половецкой кровью. Они станут великими князьями на Руси, и орды степняков станут им могучей подпорой. Тогда будет единое — Русь и Степь. Тогда они вместе смогут сломать шею ромейским императорам, которые постоянно натравляют и на половцев то печенегов, то булгар, то другие племена. А руками половцев Византия тоже бьёт этих же печенегов и булгар. Новый византийский император Алексей Комнин[150] недавно посылал Тугоркана и Боняка против печенегов. Половцы их жестоко разбили. Но хватит ли золота у византийских царей, чтобы откупиться от соединённых ратей половцев и русичей? Не дешевле ли будет возносливым ромеям склониться пред силой Степи и посадить на свой золотой трон половецких ханов? Ведь ромеи когда-то склоняли головы перед завоевателями — норманнами, готами, булгарами, хазарами... Их вожди не единожды восседали на цареградском троне в царской короне!..

Разве не Византия извечный их враг? Алексей Комнин окружил себя людьми худородными и вождями кочевых племён. Империю постоянно терзают норманны, печенеги, турки, а внутри её разъедает вражда церковная и вражда богатых родов — вспыхивают бунты богомилов, павликиан, выступают мятежные противники Комнина — Девгеневич, псевдо-Лев и другие...

Как никогда, удобное время для набега!

Но сами половцы Византии не сокрушат. Им необходимой подмогой стала бы Русь. Потому нынче Тугоркану есть над чем призадуматься. Добрые слова молвят киевские бояре. Теперь он перехитрит лукавых ромеев. Раньше они толкали его против Руси, отныне — он, Тугоркан, поведёт огромные рати русичей и половцев на Византию. И не найти ромеям столько золота, чтобы откупиться от них! Должны будут уступить корону... Доброе дело замыслили киевские бояре!

Тугоркан послал гонцов в степь за Тотурой. Пускай торопится сюда! Овдовевший Святополк станет добычей в её нежных объятиях. Христианский Бог-повелитель не разрешает князю иметь много жён. Тотура станет его единственной великой княгиней. Она сумеет держать князя в своих тёплых и тугих ладошках. О Тотура! Ты не ведаешь ещё, какая судьба ожидает тебя и твой народ!..

Тугоркан счастливо потирал руки и поджидал послов из степи. Возвращаться же сам не хотел. Кто знает этих русичей — пообещали одно, а потом ещё передумают. Нет, он каждую минуту сможет отсюда двинуться на Киев, коли что...

Наконец Тотура прибыла со своими вежами. Начался неожиданно затяжной и. нудный обмен послами.

Тотура терпеливо ждала. Лицо её было всё закрыто шёлковой шалью, добытой у ромеев. Лишь глаза блестели из-под неё. То ошалело-радостно, то тоскливо. И чем больше уплывало дней в тихих волнах живописной речушки Желани, чем длиннее и прохладнее становились ночи, тем больше метался по своему стойбищу грозный Тугоркан.

Почему оттягивает женитьбу киевский князь? Почему так тщательно готовятся бояре к свадьбе? Не замышляют ли что-то злонамеренное? Но только ничего у них не получится — его орда сразу же ворвётся в Золотые ворота!..

Наконец Тугоркан откровенно разгневался. Очередному княжескому послу не разрешил садиться. Выхватил из золотых ножен свою кривую саблю (подарок Алексея Комнина!) и протянул её гонцу:

— Не желает твой князь расстилать свадебный дастархан[151], пусть примет мой меч.

Это была война...

Боярин Поток и тысяцкий Путята Вышатич совсем закручинились, созывая вновь думцев княжеских. Не желали идти. Перессорились меж собой, разошлись — стали извечными врагами.

Что делать киевскому князю? Как отбиться от Туторкана? Кривой меч половецкий на столе. Князю необходимо либо послать Тугоркану серебряную кружку и звать гостей на веселие, либо выставить против ордынцев рать. Позвать Мономаха и всех меньших князей? Хотя дружины у них небольшие. Но тогда будет то же, что на Стугне, — перетрут их, как зёрна жерновами. Звать иноземцев? Лядских, или угорских, или ещё каких... Но они не будут воевать за интересы Руси. Половцы их ведь не трогают. Поэтому они ещё и рады, что Русь слабеет от набегов степняков. Но даже коль и согласились бы прийти, не успеют помочь. Тугоркан совсем рядом...

Ввести в княжеские палаты дочь хана? Позор и поношение роду Рюриковичей! Ведь раньше здесь были и свейские королевны, греческие и английские царевны и польские княжны. Но чтобы дикая половчанка... И всё же сейчас единственный выход для киевского князя — восстановить мир с половецкой Степью.

Боярин Поток за последнюю неделю совершенно исхудал, даже как-то уменьшился. Под глазами залегли синие круги. Теперь-то он понял, что такое половцы. В Турове, за драговинами, не представлял даже, какая тяжкая судьба легла на плечи русичей: борьба не на жизнь, а на смерть с половцами. Лишь теперь почувствовал всю её важность. Потому и присоединился к совету Яна Вышатича и его брата Путяты: взять Тотуру в княжеский терем. Однако печерский игумен Иван вновь будет потрясать посохом и вновь будет сыпать на них анафемы и проклятья.

— А будет нам лепее взять любовь да ряд между всеми князьями русскими и стати супротив Степи! Безбожный и кознивый половчин хочет пошатнуть могущество наше со средины. По наущению ромеев же!

— У Святополка — взрослые чада от первой жены. И наследники-сыновья от нея же: Мстислав, Брячислав, Ярослав. Им же и стол киевский по закону наследовать. Чего боимся? Пусть берёт эту половчанку...

— Для этого ли свирепый Тугоркан стоит с ордой под Киевом? — отзывался Чудин. — Ведь он никогда не уйдёт отсюда и никого не пустит на киевский стол, кроме своих внуков. И будет всегда распри творить на нашей земле.

— Когда это ещё будут у него внуки. Доживите!.. А нынче половчины наших смердов в полон ведут. Нивы наши топчут. Скотину угоняют. Голоден и бос наш люд...

— Что верно, то верно... — кивали головами бояре. Но согласия своего не давали. — Позор будет имени русскому — с дикими половцами родниться. Нехристи ведь они!

— Покрестить надобно.

И вновь начиналась ссора.

Под Киевом же дымилась от пожаров земля. Не высыхали слёзы сирот. Стонали пленники...

По зову боярина Потока буквально приполз истощённый болезнями и ратными ранами Ян Вышатич. Вот-вот, казалось, душа выпорхнет из него... Но всё же дотащился, чтобы совет держать... Ведь и его погосты пылают нынче под Киевом. И его сёла разорены в Поросье...

Игумен Иван прибыл с целой свитой черноризцев. Нестор-книжник, скопец Еремея, диакон Феоктист, пресвитер Сильвестр. Расселись на скамейках в гриднице молча. Но уже не так, как прежде, гневались — кривая сабля Тугоркана лежала на красном сукне.


Сабля отсвечивала на рукояти драгоценными камнями. Алексей Комнин не поскупился на подарок половецкому хану — лишь бы тот побыстрее убрался из византийского пограничья... А может, наперёд оплачивал этот поход? За разоренье земли Русской? То лукавые ромеи! Они хорошо научились направлять чужие мечи — против своих соперников — или ссорить их между собой. Тем и держались.

— Не бывать сему! Нету моего согласия на это! — возмущённо тряс своей уже совсем белой головой игумен Иван, — Хан Тугоркан хощет набросить на нас ромейское иго. Хитрец Комнин будет сидеть спокойнее, коль Русь окажется под арканом половецким...

Святополк, согнувшись, сидел в красном углу, прятал глаза от собравшихся.

— Слыхали сие! А чего нынче-то делать будем? Какой ответ Тугоркану дадим на это? — ткнул пальцем в саблю боярин Поток.

В гриднице водворилось молчание. Наконец Ян Вышатич сухо откашлялся:

— Стою на своих словах: брать Тотуру в терем. Не бывало ещё такого, дабы жена князя правила мужем. И не бывать!

Святополк встрепенулся. Глаза его засветились надеждой. Воистину: этому не бывать... Обнадеженно посмотрел на Потока. Боярин тяжело положил на стол кулаки.

— Я так мыслю: кто согласен с этим, пусть остаётся здесь. Кто нет — пусть идёт себе прочь и рать готовит...

Игумен Иван стукнул посохом и широким шагом направился к двери. За ним засеменили Еремея и Сильвестр. Нестор же и Феоктист не тронулись с места. Игумен от порога бросил на них удивлённый взгляд:

— А вы?

— Мы останемся, владыка. Да придёт мир на нашу землю, — ответил Феоктист.

— Нестор, и ты?

— Да будет мир... — сурово проговорил книжник.

Иван сделал ещё два шага к двери, потом остановился. Обеими руками сорвал со своей головы чёрный клобук, протянул Нестору:

— Нестор... вижу... я не гожусь быть игуменом... Передаю тебе игуменство... и посох...

Нестор быстро подошёл к Ивану, взял в руки клобук.

— Владыка... Сам же велел звать Святополка из Турова. Поддерживал его. И теперь помоги. Тяжёлые времена настали для Руси...

— Не могу, брат...

— А я не могу сие прияти... Отец Феоктист, возьми клобук игуменский. Носи его достойно... А я — я за пергамен сяду. Возьму снова в руки своё писало. Это мой удел.

Игумен Иван молча поклонился всем и вышел за порог. Тревожные молчаливые взгляды провожали его в спину.

— Он никогда меня не любил! Он всегда был против меня. А теперь — Бог надоумил его! — вскипел от радости Святополк. — Он ещё в Новгороде против меня мятеж поднимал. О!..

— Князь, игумен Иван велел тебя сюда звать. По его воле я тогда приехал к тебе на Туровщину. Его вины пред тобой нет!

— Несите Тугоркану хлеб и рушник, берём его дочь Тотуру себе в великие княгини. Да будет мир со Степью... — поднялся торжественно боярин Поток.

Феоктист перекрестил Святополка:

— Печерская обитель за тебя, князь. Правь ею державно. Лишь не давай силы гречинам-ромеям, яко было сие раньше. На кафедры епископские шли русичей — наша братия печерская тебе поможет. И везде, по всей земле Русской, владыки церковные будут к тебе народ поворачивать, молитвой искренней поддерживать будут и деяниями. А сейчас — возьми в наших монастырских онбарах хлеб. Раздай людям в сожжённых сёлах. Облегчи потяги смердам. И Бог заступится за тебя, а люди — благословят. Тогда и придёт время наструнить тетиву на врагов ордынских. Аминь.

— Владыка... Не забуду сие. Братию твою буду жаловать. — Святополк расчувствованно припал к руке Феоктиста.

— Бог воздаст тебе...

— Поставлю новый храм, в память дня сегодняшнего. И его святого... который это, а?

— Сегодня день святого Михаила.

— Будет храм Михайловский... Упомни, отче.

Бояре-думцы расходились.

Феоктист с Нестором шли к своим Печёрам.

— Жаль отца Ивана. Честную душу имеет. И для обители нашей трудов не жалел, и для державы...

— Наука его нам осталась. Учил ведь — возвышаться над суетой, прозревать будущее, но сам потонул в суете.

— Не выдержал Святополчьей ничтожности. Тяжело сие, брат.

— Нужно князя Святополка к себе приблизить, разум его направлять. В руках у бояр он. Что хотят, то и делают с ним. Наипаче — этот туровец Поток. Правда, он уже притёрся здесь. Прислушивается к киевским боярам.

— Потому что имеет много погостов вблизи Василькова. Половецкая орда и его задевает! — засмеялся Нестор.

— Вона что!.. Ну а нам хлопотать о своём. От распрей землю беречь. А половчанка — жена. Примет христианскую веру — и всё тут.

Снова шли молча.

— О чём думаешь, брат Нестор?

— А о том, что нынче и нам нужно по-иному на мир глядеть. И мне также. Отец Иван передаёт мне пергамен, летопись нашу. Думаю себе, что это очень важное дело — летописание. Вот, например, Святополк со своими туровцами только совет держит. От других бояр отделился. А предок его Владимир — тот умел выслушивать мудрое слово и от всех бояр, и от чёрных людей, которых также думцами своими делал. Вот как простого киевского кожемяки сына, который печенега одолел пред валами Переяслава[152]. И ещё многое известно, что делали наши старые князья, как народом крепили землю. Князьям нашим нынешним это всё было бы в науку...

Феоктисту было не по себе. Не сравняться ему в подобных размышлениях с книжником Нестором. Древних пергаменов не читал, в греческом письме не силён. Едва одолел житие Бориса и Глеба, дабы службу в храме отправлять достойно. Мудро написал Нестор о смирении молодых князей, которые приняли смерть от руки старшего брата. Нынче все владыки поучают своё стадо, а паче всего державцев. За сие — дарован будет им рай небесный, яко Борису и Глебу. Это житие Нестора — дело доброе, которое могущество державы укрепляет. Теперь бы и летописанию Нестора стать таковым.

— Мудр еси, брат Нестор. Да поможет тебе Бог в этом деле... — только и ответил...

Осень шуршала сухими травами. На плечи черноризцев медленно падали золотые и багряные листья.

Красно-пурпурное солнце уже точно продиралось сквозь поредевшие ветви осеннего леса, громоздилось на чёрных ветвях, как огромное аистово гнездо, и, покачавшись на них, скатилось вниз, в чащу леса. Когда черноризцы взошли на вершину плоского печерского взгорья, красный круг солнца опустился за небосклон. Кто знает, какие мысли всплывали в голове нового печерского игумена Феоктиста, но Нестору каждый раз крут солнца напоминал Ярилов день, в душе его вспыхивало воспоминание о белом коне и его золотокосой всаднице. Иногда ему казалось, что он видит её на белом коне там, на облаке, которое плывёт к солнцу. Прости его, Боже!..

На монастырском подворье переполох. Увидев Феоктиста и Нестора, все замерли в почтительном поклоне. Тут уже знали о своём новом пастыре.

Феоктист вдруг перешёл на скорый шаг, устремив взгляд на ворота. Нестор посмотрел в ту сторону и увидел отца Ивана. За ним шли мечники. Суровый, насупившийся, непреклонный их Иван. Но откуда эти мечники? Что-то здесь неладное...

— Брат Иван, что сие? — бросается к нему Феоктист.

Двое мечников преграждают ему путь:

— Не велено подходить...

— Имею от князя нашего милость, братья, — Иван сверкнул чёрными очами из-под бровей. — Вдогонку, видите, стражников мне прислал и велел жаловать своей лаской — немедленно, говорит, к Турову убирайся, чтоб и духа твоего здесь не было!

— Как?! — в один голос вскрикнули оба монаха. — Вот так, сразу?

— Вон и повозку прислал уже!.. Только вас поджидал. Брату Нестору хочу в руки отдать... пергамен... Вот он — возьми. А теперь — в Туров. В заточенье. Пошли!

Все растерянно смотрели вслед быстрым шагам отца Ивана. Будто не в ссылку торопился, а на родину державную.

— Вот так... — вздохнул Феоктист.

— Помилуй его, Господи, и укрепи сердцем...

— Должны ехать! — приказал сотский мечникам. — Быстрее! Быстрее!

— На ночь глядя... Досадил же князю...

Монахи молча расходились по келиям. Нестор шёл последним. На душе было тяжко. Великий киевский князь вот так с людьми честными расправляется... в их же доме... не в своём... Способен ли он чему-то научиться? Иль его слепая душа недоступна для голоса совести, в которой мудрость умерших и бессмертие живущих?.. Ведь душа прозревает лишь тогда, коль она живая, коль неподвластна ржавчине себялюбия. Видит Господь, не напрасны их усилия — поддерживать власть единого князя. Но мелок думой князь их — в этом беда. Мельчают и люди вокруг него... Мельчает в людях и совесть, и честь... вырождается род сильных... Что же ожидает всех впереди?

Тоскливо в тёмной келии Нестора. Лишь икона блестит тусклым светом, прорезает густую темень осенней ночи, наполнившей виталище. Тишина тяжело вошла в душу. Очистила мысли от чужих слов, лиц, движений. И уже катился пред его глазами вечный круг неутомимого солнца-светила... и сыпался на плечи золотой дождь осени... Удивительна она, красота земная... Светит человеку сквозь тьму и сквозь годы его жизни... Ради неё хочется жить, преодолевать трудности... злой умысел оглохших от себялюбия...

Среди нас, люди, среди нас радость и горе, величие и ничтожество, честь и бесчестье, вся сущность бытия человеческого — и бессмертие его... Среди нас... И сила неодолимая человека — среди нас же. В самих нас. Как человек понимает себя, каким видит себя в будущем своём — так и утверждает. Великие греки потому и были велики, что во все века умели себя возвеличить нетленностью мысли и красоты. Но как только променяли свою мудрость на лукавство, на раболепие пред загребущей и ненасытной силой — властвованием над людьми и народами, — так и начали катиться в пропасть... в болото... в забытие... Нынче торгуют всем — красотой, мудростью, доверием, честью, Богом своим Христом... его словом... лишь бы себе подчинить всё больше народов, лишь бы свою глотку набить золотом... И к Руси тянут руки... Не удалось через владык церковных — через диких половцев хотят набросить нам на шею рабство. Но не бывать сему! Русская земля найдёт в себе силы разорвать эти тайные сети... И великое лукавство... и свой позор... и уничтожить половецкую тамгу на своём теле.

Кто посмеет сказать, что мы обойдены судьбой?

Нестор зажёг от лампадки толстую сальную свечу, примостил её в светильнике на своём столе, раскрутил пергамен Ивана.

«Половцы же... людей поделили и повели в вежи свои к своим одноплеменцам и сородичам, повели страждущих, опечаленных, измученных, холодом скованных, голодных, живущих в беде...» — это были его последние строки.

Сие так и есть... так... Но всё равно — Русь не одолеть. Не сломить её, брат Иван! И об этом нужно также написать. Дух нам нужно возносить свой непокорённый, но не плакать над недолей!

Нестор вытащил из кружечки своё маленькое железное писало, придвинул чернильницу, макнул писало. И рядом с отчаянными словами Иванового письма вывел: «Да никто не дерзнёт сказать, что ненавидимы мы Богом! Да не будет! Ибо кого так любит Бог, якоже нас возлюбил? Кого так почтил он, как нас прославил и превознёс? Никого!.. Больше всех просвещены были, зная волю владычную, и, презрев её, как подобает, больше других наказаны. Се бо аз грешный много, и часто Бога гневлю, и часто согрешаю во все дни...» Писать или не писать о своих размышлениях греховных и крамольных — о желании честолюбивом, о своей летописи, которая стала бы наукой доблести всей земли... Единственное дерзкое желание у Нестора-книжника — поставить народ русский на один кон с иными великими и просвещёнными народами... Тако и будет!..

Тако он и сделает...

Из-за иконы вытащил новый свёрток чистого пергамена. Вывел: «Се повести временных лет Нестора-черноризца Феодосиева монастыря Печерского... Откуда есть пошла русская земля и кто в ней нача первее княжити...»

Сие будет его летопись.

«Се начнём повесть сию...»

За стенами келии плыла в тумане осенняя ночь лета 6602 от сотворения мира и 1094 год от рождения Христа... Нестор начал вновь сводить большой летописный свод во славу будущего своего рода и народа. Будет здесь и писание великого Никона, останутся и честные, печальные слова игумена Ивана. Но наипаче прославит себя Нестор и своё время тем, что впервые покажет корни своего рода, заглянув в седую древность и утвердив свой народ в древней истории, вписав собранные за много лет старые свидетельства — и о старом Кии, и о походах князей на Цареград, на Хазарию, и о великости души своего народа...


Всё было для неё — и это огромное золотое солнце, раздававшее тепло и ласку, и свет высокого неба, и зелёная яркость земли. И ещё были песни. Княжья Рута не знала, откуда они берутся. Они входили в её душу, как воздух. А возможно, рождались в ней вместе с радостью белого дня, тёплого ветра, весёлого щебетанья птиц.


У моего терема, у моего нового

Битая дороженька, топтаная тропочка,

Туда пошли молодцы, на гуслях играючи,

На гуслях играючи, песни распеваючи...


Звенел её голосок на приволье. Это летом. А зимой — возле окошка, за прялкой звенели удивительные песни. Любина только вздыхала. Сызмальства, от бабки переняла колядки, купальские да русалочьи песни. А поднялась на ноги начала петь своё, дотоле никем не слыханное:


Через бор, через бор, через тёмные леса

Серы гусоньки летели, меж собою говорили...


Любина то улыбалась удивительным речам этих гусей, вместе с дочерью будто бы ходила вытоптанной тропинкой вокруг какого-то терема, то слушала песню молодцов, то сердцем переживала за молодого пастуха, который растерял своих волов, играя на дуде...

Иногда девушка умолкала. Что-то тревожило её.

— Почему я — Княжья?

— Потому что и есть — княжья. Мы все здесь, в граде, княжьи люди.

— А Рута? Почему я Рута?

— Потому что как молодой росточек красива! Глаз радуется, глядя на тебя.

Девушка улыбалась. И через некоторое время начиналась новая песня Руты. Любина следила, как вьётся-заплетается посеянная рута, как слова дочери сплетаются в песню.

Только в этом и радость их...

Давно уж Любина оставила Красный двор Нерадца. Как раз после смерти князя Всеволода по земле прошёл голод, перекосивший половину людей. Старые родители пошли в царство Пека. Нерадец тогда подался к Мономаху. А Любина и Рута вернулись жить в полуразрушенную отцовскую избу. Но всё же свой дом и своя правда в нём. Воспрянула измученная душа Любины. Столько лет горевала в слезах и унижении. Теперь же надежды снова вернулись к ней. Дочь в самой поре, зятя, видимо, скоро ждать на подворье, и заживут они как люди...

В свою пятнадцатую весну Рута больше пела мечтательные песни. Они пришлись по сердцу Васильковским девчатам, и скоро вся околица звенела Рутиными припевками. Именно в ту весну на княжьем дворе вновь появилась дружина с князем Владимиром Мономахом. Говорили, черниговский князь приехал на охоту, а может, ближе к Киеву приглядеться... а может, просто напомнить о себе киевлянам?

Снова у терема бурлили игрища и хороводы. Дружина княжеская пировала на радостях, что после половецкого похода осталась живой. Нерадец расхаживал среди дружинников как павлин, распустив хвост. Дружинники подносили ему вино в серебром окованном турьем роге. Но черниговский посадник лишь губу оттопыривал. Напоминают ему, каким он был здесь ничтожным, в этом Василькове? Да, он бы нынче хотел забыть сей град и своё правление в нём. Не было здесь у него радости. И никого из близких не было. Забыл свою законную жену Любину. Ни у кого не хотел спросить даже о матери своей... Исчезло, всё исчезло.

Услужливая челядь привела на Красный двор Руту. Пусть послушает князь дивные песни этой девушки.

Рута со страхом посматривала на дружинников. В их глазах таилось колючее любопытство, насмешка. Песни? Сама придумывает? Вот эта смуглая длинноногая девчонка?

— Пой, Рутка, позабавь князя нашего пресветлого! — гудела вокруг неё дворня, стараясь угодить Мономаху, неподвижно сидевшему перед кружкой с брагой.

Князь вдыхал хмельной дух напитка, жмурил глаза. Его серебряная серьга в правом ухе тускло отсвечивала, дрожала от нетерпеливого ожидания.

— Эй, Нерадец, плохо хозяйничал во граде. Люди своего князя не слушают. Чья это девка? — Мономах отодвинул от себя кружку, пальцем ткнул в сторону Руты.

Нерадец сморщил толстый лоб, еле разлепил заплывшие веки.

— Не припомню, князь. Тут их как земляничных ягод в лесу, этих девок. И потом... я столько лет посадничаю в Чернигове, благодаренье тебе вовеки.

Кто-то из челядников склонился к Владимиру:

— А сие ж твоя Рута, князь: Княжья Рута и прозывается. Любины той несчастной дочь. Ты ещё Нерадцу в жёны её когда-то отдал. Ай забыл?

Нерадец удивлённо поднял косматые рыжие брови. Видимо, в нём шевельнулось какое-то воспоминание.

— Что же ты, Нерадец, не почитал своей жены, князем тебе данной?

— Я тебя больше всех почитаю, князь... — забормотал Нерадец. — Больше всех!..

— Но, кроме этого, должен почитать моё жалованье к тебе... и кровных моих. Сколько же лет тебе, Рута? — обратился Мономах к девушке.

— Пятнадцать, — тихо ответила Рута.

— Жениха имеешь? — Князь наклонился вперёд. Рассматривал Руту. Такая ясность и тихая покорность светились в её лице.

— Не имею, князь. Бедны мы очень. Кто захочет в бедность влезать?

— О! — удивился Мономах рассудительности девчонки. — Тогда выбирай себе жениха сама. Вон сколько их у меня. Присмотрись, кто по сердцу — и бери. Приданое — за мной.

Рута со страхом и омерзением посмотрела на княжеских дружинников, устроившихся после сытой трапезы на траве. Не хочет она никого из этих самодовольных, пересыщенных людей... Бежать отсюда! Скорее бежать... Испортили жизнь матери её, теперь к ней подбираются!

Рута отступила назад, нечаянно стала босыми ногами на ещё не остывшие угли от костра. Отчаянно закричала, запрыгала от боли. Дружинники весело загоготали, а из Рутиных очей дождём хлынули слёзы.

И вдруг кто-то легонько коснулся её плеча:

— Не нужно так, Рута. Не плачь, голубушка. Возьми меня себе в мужья. Ты мне по сердцу.

Рута подняла в испуге заплаканное лицо. Кто же это так нежно успокаивает её израненную душу? Ещё никто из парней к ней так ласково не обращался.

Всклокоченные чёрные волосы, как синие сливы — продолговатые и блестящие глаза, смуглые крепкие скулы. А в глазах — затаённое ожидание и страх... Но усы!.. Усы — как чёрные клешни рака...

Она закрыла лицо ладошками.

— Славята, не трогай девицы. Видишь? Усов твоих испугалась. Тьфу! Какие усищи отрастил! На смех людям.

— Да что ты её здесь спрашиваешь? Возьми за ручку, отведи домой да и поговори дорогой...

— А наш Славятка добрую птичку поймал! Княжну! Какое приданое за ней даст Мономах?

— Да какая она княжна! Княжья Рута — и всё. Дикая травинка! Кто захочет — затопчет, кто захочет — сорвёт.

— Теперь наш Славята дотянется до чина и землицы...

Славята злобно сверкнул синими глазами.

— Распустили свои жала!.. Идём! — дёрнул Руту за руку. — Не слушай глупых болтунов!..

Её горячая тонкая рука мелко дрожала в широких мозолистых ладонях Славяты. Вот ведь как напугали девушку. Такую хрупкую, глазастую... Волна нежности поднялась в душе бывалого воина.

Светило солнце в глаза. Весь мир радовался и согревал её. Согревали сердце добрые и нежные глаза парня.

Сидели они на большом сером валуне, на берегу озера. Смотрели, как красное солнышко купалось в его волнах. Как всплёскивает рыба в заводях. Как прозрачные сумерки опускались на землю. Рута наконец успокоилась.

— Не бойсь меня, Рута. Я тебя в обиду не дам, — тихо молвил Славята. — Не хочешь — не бери меня в мужья. Это я так сказал, чтобы никто тебе ничего не сделал. Знаю своих...

Рута повернула к нему голову. Всматривалась в его открытое лицо, в его глаза. И притягивают, и что-то утаивают.

— А ты кто?

— Я — Славята. Лишь отрок Князев. К дружиннику ещё не дотянулся.

— А меня... в самом деле взял бы в жёны?

— Кабы захотела...

— Мы с матерью самые последние бедняки. Живём в логе. У нас лишь две курицы.

— Поставили бы новую избу. Я умею ставить избы из самана — это надо глину перемешать с соломой и помётом, потом разрезать и высушить.

— Мать давно зятя ожидает.

— Хочешь меня в мужья? Я бы тебя очень жаловал.

— Не знаю... — отвернула лицо.

— Тогда... — Славята вздохнул, — я подожду. А ты подумай. — Хотел погладить девушку по тёмной косе. Но отдёрнул руку назад. Ещё напугает её... Помолчал и снова заговорил: — Есть у меня ещё братец меньший — Борис. А мать наша в половецких вежах. Отрада-Ула. Когда-то хан Итларь взял её в жёны и назвал Улой. А отца своего я не знаю.

— А я... лишь сегодня... узнала... Пойду домой. Мать ожидает. Добрый ты. Только... стар...

— Стар? Ещё и тридцати не миновало! Как раз...

— Не ведаю! — засмеялась заливисто Рута. И побежала тропинкой к логу.

Бежит и радуется. Отца своего нашла! Князя! Даже страшно... Наверное, и матери страшно было, поэтому и не признавалась ей в этом... И ещё жениха заимела... Славяту!.. Смешно...

Мурлычет что-то себе под нос. И уже новая песня на свободу просится...


Как во поле ветер веет, моя судьба в гости едет.

Где ж ты, долюшка, судьбинушка моя, где ж ты задержалась?

Иль ты в поле жито жала, иль ты в лесу грибы брала?..


— А ты всё песни поешь, дочка? — встречает её у калитки мать. — Это уж про что?

— Про долю, мама, которая послала мне жениха. Х-о-о-ро-о-шего! Вот с такими усищами!

— Ой, головушка моя... беда какая-то... — испугалась Любина.

— Почему беда, мама? Отрок Славята, у князя нашего в дружине. Скоро и дружинником будет.

— Да откуда же он взялся?

— Отец... князь... мне его сосватал.

— Ой! — Любина схватилась за сердце. — Какой же это?

— Владимир Мономах. Видишь, а ты мне не сказала... Я всё-таки княжья! — весело смеялась Рута и кружила вокруг матери.

— Ты отчего так веселишься? Что доброго в том? Вон в каком хлеве живём. И этому рады. Подальше, дочка, от всех князей и их холуёв. Они только бесчестят людей.

— Всё же, мама, я — княжья. Но ты не думай, я не буду тянуться к этим боярам и князьям. Славята мой добрый. Вот только стар, — вдруг запечалилась Рута. — Но хозяин будет хороший.

— Да сколько же ему? — испуганно заглянула в глаза дочери Любина.

— Говорит, скоро будет тридцать лет.

— Не беда. Только бы тебя любил и уважал.

— Говорил, что будет жаловать...

— Да помогут тебе боги, Рута...


Как пойду я улочками,

Живут люди парочками,

А я, молода, живу одна,

Не видела себе добра...


Сидела Любина на скамейке, против печки. Подпёрла кулаком щёку, печально качала головой. Женская долюшка неласкова была к ней... За какие грехи, если и малых не соберёшь, чтобы всю жизнь из-за них мучиться?.. Всё больше за доброту и за доверие сердца наказание принимает женщина... Вот хотя бы и Гайка Претичева. Уж и забыли её в Василькове. Или Нега Короткая. Нерадцева мать. Сгинула где-то, никто и могилы не знает. Но кому какое зло причинила? Всю жизнь в поте лица работала, одна троих сыновей на ноги поднимала. Коротким было её счастье женское. Потому и прозвали так — Короткой Негой. А к людям с добром шла. Но ведь не нашла она счастья и в Претичевом доме. Только и присказка о ней осталась нынче: о бедняках молвят, что живут они как в Претичевой избе. Или: полно беды у них, как в Претичевой избе. А избы уж и нет давно. Развалилась. Расползлась, лебедой заросла да лопухами. Пустырь... Только совы ночью там садятся на одичавшие яблони и груши. Светят глазищами и молчат. Может, в них переселились души тех, кто жил на том месте. Печалятся они о недожитых своих годах. Потому и прилетают.

А ещё молвят, будто бы души эти жалостливо стонут на русалий день. Летают над колосистыми нивами, прозрачноневидимы, хлопают в ладоши, качаются на ветвях.

А Рута уже напевает о русалках и об этой дочери кузнеца Претича вспоминает. О Гайке...


Ой, там русалка Гаина гуляла.

Жемчуг-ожерелье на себе рвала...


— А чур ей, дочка, не вспоминай этой несчастной Гайки в доме. Не накликай её к нам... Беда ходит по её следам.

Имя Гаины вновь напомнило ей Нерадца. Ушла она вовремя от него — погубил бы её душу, окаянный. А так — жива душа её. Радуется дочернему счастью. Видишь, и дождалась! Князь... зятя доброго ей дал... Не забыл, значит. Вспомнил её... Любину, вспомнил. Наверное, запомнил её нежную красоту, девичью доверчивость, её преданность — безоглядную и пылкую. Да что там... не жалеет она ни о чём... Тогда была счастливой. Может, и он был с нею счастлив. Может, его никто так искренне и не любил, как она, простая девушка... всем сердцем своим... всем существом своим...

Сухой, шершавой ладонью Любина украдкой смахнула слезу со щеки... Стиснула крепко зубы. Чтобы не вырвалось из них ни звука, ни вздоха. Это всё её, потайное... Она и дочке этого никогда не расскажет. Никогда!.. Всё же и у неё была капелька женского счастья. Да пошлёт судьба его побольше Руте...


Не привелось дружинникам Мономаховым долго пировать на зелёных Васильковских левадах. Из Чернигова прибыл гонец с сообщением: Олег Гориславич привёл половцев под валы города. Не желает больше сидеть в далёкой Тмутаракани, желает отобрать стол отца своего, Святослава, а Мономаха изгнать в его законную отчину — Переяславщину. С тем Гориславичем пришёл хан Итларь, и брат его — хан Кытан, и греческий цесаревич Девгеневич, который называет себя сыном поверженного византийского царя Романа Диогена...

Побежал Мономах с дружиною своей ко Чернигову. Только пыль вслед чёрными столбами поднялась. А под Черниговом уже сизый въедливый дым повиснул надо всем небосводом задеснянским, над высокими песчаными холмами, где стоял каменный детинец града, а по-здешнему — острог. Чёрными пятнами на изумрудных лугах остались следы от сожжённых скирд сена. Городские ворота, как воронье, обсели тысячные стаи половцев и их коней.

Мономах понимал, что черниговцы ожидают его помощи. Уже восемь дней сдерживали они орду на больших городских валах. Кое-где половцы выбрались на вал и с него обстреливали каменный детинец Чернигова.

Ночью дружина Мономаха переправилась через Десну, и гонец тайно провёл её подземным переходом в город. Черниговцы не спали. Ожидали князя. Борис, остававшийся на княжеском подворье с малою дружиною мечников, рассказал о неожиданном нашествии. Ежедневно по пять раз половцы пытались брать штурмом валы Чернигова. Тучи лёгких стрел с подожжёнными пучками пеньки огненным ливнем сыпались на соломенные и деревянные крыши строений. Город горел. Олег Гориславич прислал своего посла — половчина Козла Сотановича. Он требовал вернуть Олегу отчину его — стольный Чернигов.

На пороге тихо предстал половчин. Низкорослый, остроглазый, скуластый, с редкой острой козлиной бородкой. На ногах — кожаные постолы с загнутыми вверх носками.

— Чего хочет князь Олег и его половецкие поспешители? — сурово нахмурил брови Мономах, обращаясь к послу.

Козл Сотанович отвечать не торопился. Сложил на груди смуглые жилистые руки с розово-белыми длинными ногтями. Учтиво поклонился. За его плечами качнулось чёрное шёлковое корзно[153].

— Мой хан Итларь, и все другие ханы, и их друг коназ Олег шлют тебе поклон.

— Вижу, каков тот поклон! Город уже полностью сожгли!

Борис нетерпеливо засопел, но смолчал.

Мономах жевал кончик уса.

— Мой хан Итларь знает, что у тебя, коназ, служат его люди — Славята и Борис. И что есть другие люди и есть много половчинов. Он за всё это имеет на тебя гнев.

Князь Владимир выпустил кончик уса изо рта. На его скулах обозначились желваки.

— У хана Итларя и у иных ханов — тысячи русских браннее. Передай: я ещё больший гнев имею на них!

Козл Сотанович только прищурил узкие глаза.

— Хан Итларь, и хан Кытан, и их русский друг коназ Олег справедливо говорят тебе: не по праву сидишь в Чернигове. Иди прочь отсюда. Сие отчина Олега. По роду.

Мономах засмеялся.

— Тогда я пойду в свою отчину по роду — в землю своего отца, в Переяславщину. Буду соседом твоих ханов, Козл. Буду воевать с половецкой Степью. Согласен?

— Не будешь воевать. Мои ханы тебя побьют. Ты — один.

— Мне поможет великий князь Святополк, брат мой.

— Не поможет, — сочувственно вздохнул посол. — Святополк отныне — наш родственник. В жёны взял дочь великого Тугоркана — Тотуру.

— Тугоркана? — даже вскочил Мономах.

Половчин, довольный произведённым эффектом, поклонился. Борис прошептал на ухо князю:

— Святополк на том помирился с Тугорканом. Потому они отступили от Триполья и Торческа.

Мономах положил свои натруженные жилистые руки на стол. Напряжённо раздумывал, собрав у переносицы складки лба. Козл Сотанович усмехнулся.

— Князь Мономах также может помириться с моим ханом. Дать ему в жёны свою дочь — и будет ряд на мир. А коназу Олегу отдай Чернигов. Не по закону держишь. Если не хочешь на том замириться, возьмём своё право силой.

— Подожди же, окаянный лукавец! — растерялся князь Владимир. — Отдам я Олегу Чернигов. Да будет так... Но... дочери у меня нет для хана! Старшая — Евтимия — жена угорского короля Коломана. Меньшая — Мария — жена греческого царевича Леона Диогена. А больше нет у меня дочерей.

Козл Сотанович белозубо блеснул улыбкой.

— Тце! — прищёлкнул языком. — Не будет тогда мира между нами. Будет война. Вели-и-кое разоренье земле Русской будет!.. Думай!..

Владимир Мономах понял: знают окаянные злокознивцы, что у него нет дочери, потому и придумали такое условие. Ибо им нужно разоренье земли Русской... Большой ясыр хотят взять — пленников, скот... Лицо князя пошло пятнами. Что ж, Чернигов отберут всё равно... и его небольшую дружину отсюда живой не выпустят. Сколько их — кучка!.. Помощи неоткуда ему ожидать. Князья теперь станут за Гориславича — его ведь это отчина. Пока был жив отец, князь Всеволод, они помалкивали. Теперь же все ополчатся против него. Правда земли Русской и заповедь деда Ярослава — на стороне Гориславича. Мономах держал за собой по правде отчину свою — Переяславщину и не по правде — отчину Олегову — Черниговщину...

Сказал ведь, умирая, дед Ярослав: отдаю свой стол в Киеве старшему сыну Изяславу, а среднему сыну — Святославу — даю Чернигов, а Всеволоду — Переяслав, а Игорю — Володимир, а Вячеславу — Смоленск... И каждый да не преступит границы брата своего...

А он, внук Ярославов, с помощью своего отца Всеволода, выходит, переступил эту заповедь. Теперь правда должна восторжествовать. Или с помощью силы половецкой, или его доброй волей. Что же... пойдёт сам в свою разорённую половцами Переяславщину — ему хвала будет. Изгонят отсюда силой — позор будет... Тогда уж лучше идти доброй волею. Но его там доконают. Сей хан Итларь и доконает. Не дал, скажет, дочери своей, не захотел породниться с ним, как это сделал Святополк.

— Князь... — подвинулся к Мономаху боком Нерадец, сверкая в ухе своей золотой серьгой, как у князя. — Отдай Итларю свою Васильковскую Руту-певунью... Вот ту, которую Славята хочет себе взять...

Владимир вздрогнул. И всё же есть у него дочь! Ну и Нерадец! Ну и посадник!..

— Дело советуешь, посадник! — повеселев, хлопнул по плечу Нерадца князь. Оглянул всех, кто стоял рядом, — Где Славята? Зовите-ка его. Он ещё не обвенчался с Руткой? Не успел?

— Где уж было успеть! — зашевелились дружинники. А до этого стояли молча, будто к стенам прилипли.

Но Славяты среди них не было. Наверняка где-то во дворе застрял... Но как же он забыл о Руте? Ничего, Славята немного погорюет, да и с новой утешится. Хану же Итларю честь большая будет оказана: дочь князя будет держать в своих вежах... Не хуже самого Тугоркана!

— Скажи своему хану, мудрый половчин, даю Итларю дочь свою в жёны. Самую молодую и самую красивую. И поёт она как соловушка. Пусть твой хан резвится возле молодой жены да песни её слушает. Только пускай не трогает земли моей! Тьфу, сатана козлиная, или Козл Сотанович, как там тебя, чтоб над вами небо провалилось...

Козл Сотанович сокрушённо покачал головой:

— Добрые слова молвил, князь, но зачем проклинаешь нас? Негоже князю сквернословить, тце-тце... За жену молодую — покорно благодарим. Будет мир между нами и лад... Как говорят русичи...

— Ишь ты, научился как по-русски лепетать. Небось от пленников наших научился...

Козл Сотанович двинулся к порогу. Радостно сверкал узкими чёрными глазками. Будет он иметь хороший подарок от своего хана за этот договор! Получит добрую отару овец и стадо коров. И пленников русских даст ему хан Итларь... Правду молвили его отцы: мудрые речи рушат все преграды! Чего не одолеет сабля, одолеет слово...

Быстрее нужно убегать отсюда... Теперь суметь бы всё обещанное забрать из цепких рук богатеев. Да быстрее угнать свой скот на дальние пастбища, дабы никто не увидел и не услышал, что есть у него такое богатство. Тце-тце, Козл Сотанович, беги!..

Половчин словно растаял в темноте. В воздухе только и осталось висеть его странное — тце!

— Нерадец, скажи-ка Славяте, пусть утром скачет в Васильков и привезёт Руту сюда.

— Неразумно рассудил, князь, — засопел Нерадец. — Славяту нельзя посылать. Убежит с девицей. И к хану Итларю его нельзя посылать — хан заберёт его себе как беглого пленника.

Правду вновь молвит посадник... Так и будет...

— Князь, — тяжело отдышался Нерадец, — я сам поеду в Васильков, коль повелишь. Потом отвезу хану девку — и назад.

— Согласен! — облегчённо вздохнул князь. И уже вторично за сегодня подумал, что судьба не напрасно подсунула ему когда-то этого Нерадца Тура.

Мономаху, однако, горько было на душе. Глаза что-то щипало и жгло. Чернигов красный должен был отдавать... Придесенье... Города богатые... сёла... слободки... Вот эти дремучие леса... Объездил их все на ловах. Есть что вспомнить. Немало приключалось с ним здесь. Там своими руками диких тарпанов связывал по десять и по двадцать за одну охоту... Там два тура метали в него ногами, пытаясь свалить вместе с конём... Там молодой олень однажды его взял на рога... Тут лось топтал ногами, а другой — поддел рогами. Лютая рысь бросалась на него с дерева и перевернула в седле. А сколько ещё иных случаев было в пьянящем охотничьем пылу... в этих лесах зелёной Черниговщины...

Всё миновало...

Переяславские степи готовили ему новые ловы — на орды половецкие... да на ханов...


Славята не стал дожидаться утра. От Бориса узнал о новой воле Мономаха относительно Руты. И сразу же бросился в ночь. Пришпорив обессилевшего коня, тихо объезжал стан половецкий, дремавший у костров.

Козл Сотанович принёс всем половчинам радостную весть: ханы добыли для своего друга коназа Олега Черниговского его землю. За это они получили от Олега разрешение взять с этой земли всё, что им захочется... Это была самая высокая плата за помощь — грабёж. Завтра утром начнётся новое нашествие орды на города и сёла Черниговской земли. А нынче им всем нужно набраться сил, отоспаться.

Дремлет половецкая стража под валами города. Дремлют ордынцы и в снах видят новые богатства, которые они увезут отсюда в свои вежи... Вдруг у крайнего костра тревожно заржал конь. Дикими барсами метнулись в стороны осторожники. Припали к земле. Откуда опасность? Кто подкрадывается?

На фоне звёздного неба неслышно плывёт всадник. Его конь несётся намётом, но топота ног не слышно. Кажется, будто конь летит как огромная и чудовищная ночная птица. Летит над землёй, распустив хвост и взмахивая гривастой шеей.

Но не сон ли это? Не слышно цоканья копыт... Тишина-Конь летит над землёй в чёрной звёздной тишине... Половцы прикладывают к плечам луки. Ночную тишь оглашает мелодичное тиньканье тетивы и шум стрел. Но стрелы не достигают летящего всадника. Вот-вот белое пятно его сорочки потонет в ночи... растает... Стражники поднимают тревогу. Мгновенно стан весь вздыбливается комонниками. Могучий конский топот катится в темень ночи. А впереди — прошумели вихри от выпущенных стрел...

На обрывистом берегу Десны таинственный всадник вдруг исчез с глаз. Половчины молча осаживают коней, зажигают факелы. На влажном от ночной росы песке находят странные следы коня. У самой воды — четыре небольших кожаных мешочка. Всадник их снял с конских копыт. Откуда сей странный всадник знает,тайну половецких батыров? Когда они хотят неслышно подкрасться к вражьему стану, на ноги своим лошадям надевают вот такие кожаные обувки...

Половчины разделились на два отряда и на небольшом расстоянии один от другого тихо вошли в реку.

Уже на киевской дороге, когда странный всадник дал отдых своей лошади, на него налетели две стаи половцев...

А в Чернигове трубы трубили тревогу. Дружина Мономаха строилась к отходу. На подворье княжьего острога уже утром стояли повозки, запряжённые волами. Суетилась челядь. Из домов, из онбаров, из кладовых выносили связки кожаных мешков, ковров, свитки шелков и полотна; катили бочки с медами, тащили берковцы с зерном... Грузили вяленую рыбу, копчёные окорока диких вепрей, медвежатину, птицу... Из конюшен, обор, загонов выгоняли лошадей, коров, овец...

Князь Владимир Мономах со всей семьёй своей, челядью, дружиною, со всем нажитым здесь добром своим выбирался из насиженного гнезда на Переяславщину... Выбирался, чтобы уступить это место Олегу Святославичу-Гориславичу...

Прокладывал князю путь через половецкий стан Нерадец. И именно с ним, недавним черниговским посадником, хан Итларь вёл переговоры. Русская речь в его устах звучала мягко, округлённо и певуче.

— Не пропустим твоего князя, посадник. Не дал мне ещё своей дочери, обещал дать — и не дал, — печально качал головой хан.

— Еду ведь за нею в град Васильков, почтенный хан. Вот сейчас и еду. Там она, в княжьем тереме.

Итларь широко расставил моги в кожаных ногавицах. Сложил руки на груди, прикрытой старым, мягкой выделки, меховым корзно. Тугая коска чёрных, уже побелевших на висках волос доставала спины. Хан упрямо мотнул головой. Прижмурил пухлые веки глаз, отчего его лицо сделалось лукавым.

— Сначала привези.

Смуглая, до черноты, узловатая его рука легла на сверкающие ножны кривого половецкого меча.

Нерадец удручённо направился к своему коню. Мысленно проклинал весь вороний род недоверчивого Итларя и ту минуту, в которую появился на свет этот дерзкий хан. Должен был ехать в Васильков. Но с большей охотой он метнул бы копьё в этого кряжистого ворона!..

Итларь, поймав неприязнь в глазах Нерадца, бросил ему вдогонку:

— А с тобой поедет мой торе Козл Сотанович. И его батыры, — Хан поднял над головой руку. Из-за его спины вышел остроглазый Козл, вчерашний знакомец. Поклонился хану, что-то прожужжал ему на ухо. Итларь удивлённо отпрянул: — Ой-бай!

Козл Сотанович сложил руки на груди и склонил в почтении голову. Будто что-то утверждал. Хан требовательно поднял руку вперёд. От соседних повозок отделились двое половчинов. Они вели на верёвке Славяту.

Нерадец даже глазам не поверил. Откуда он здесь объявился?

Итларь больно дёрнул Славяту за чуб. Парень только скрипнул зубами.

— Отпусти его, добрый хан. Сие отрок князя Владимира.

— Сие мой конюх, гость мой. Он от меня когда-то давно убежал с моей женой, белой боярыней. А нынче убег от твоего князя. Тайно, ночью. За непослушанье расплатится! Кех-кех!..

Нерадец удивлённо поднял брови. Славята убежал от князя? Не может этого быть. Но, возможно, из-за Рутки... Возможно!..

А через несколько дней дружина Мономаха вышла из Чернигова. Позже Владимир Всеволодович написал об этом: «И вышли мы на святого Бориса день из Чернигова и ехали сквозь полки половецкие, около ста человек, с детьми и жёнами. И облизывались на нас половцы, точно волки, стоя у перевоза и на горах, — Бог и святой Борис не выдали меня им, на поживу, невредимы дошли мы до Переяслава...»

Хижина старого подольского гончара деда Бестужа прилепилась к высокому обрыву под Киевой горой. Оттуда брал начало гончарный конец ремесленного киевского Подола. Неведомо, кто из предков Бестужа поставил здесь свою хижину и вырыл в круче глубокую яму, в которой и начал обжигать горшки. Возможно, тогда в этой круче была белая глина, из которой готовили месиво для разной гончарной мелочи. Но теперь глину приходилось таскать в мехах или в корзинах на плечах из-под Боричева узвоза. Старый Бестуж эту работу теперь перебросил на двух своих младших сыновей — Радка и Брайко. Двое старших — Кирик и Микула — сидели у гончарных кругов. Целыми днями жужжали деревянные круги, на которых из-под их рук вырастали крутоплечие чинные горшки, пузатые макитры, длинношеии кувшины, крепкие ушастые корчаги, кружки, высокие и плоские миски и полумиски... Всё это добро дед Бестуж относил под навес и ставил на длинные полки сушить. Потом уже помещал на широкий под земляной печи и начинал обжигать... Это было наибольшее таинство, которое обставлялось заклинаниями, причитаниями, присказками и шептаньем.

Гордята уже знал, что когда дед Бестуж надевает свою праздничную рубаху и подвязывается кожаным поясом, в избе нельзя громко разговаривать, нельзя напевать песни, нельзя хлопать дверью или рубить топором дрова... Старая жена Бестужа, бабка Святохна, останавливала забывшего эти законы суровым молчаливым взглядом, от которого по спине мороз пробегал. В те дни Гордята забивался в другую избёнку, где стояли гончарные круги и где всегда было влажно от замешенной кучи глины, которую кусками клали на свои круги сыновья Бестужа. Они так же осторожно крутили их, тихо переговариваясь, будто чего-то пугаясь. Потому что и в самом деле, от того, как обожгутся горшки да макитры в печи, какого они будут цвета и как будут звенеть в руках покупателей, зависит благосостояние семьи.

Всем торгом этой мелочи ведали бабка Святохна и старшая невестка Купина. Это была крепкая, румянолицая молодица с сильным певучим голосом, которая умела перекричать чуть ли не весь Подольский торг, собиравшийся у старого капища Волоса. Купина восседала на высокой скамье возле горы будто поджаренных горшков и кувшинов и своим звонким окликом обещала наибольшие блага, которые может принести каждому человеку купленная у неё посуда.

— А идите-ка сюда, молодицы и девицы! Не обходите своей судьбы! Выбирайте самый лучший горшочек! И запекает, и варит! Муж не наблагодарится, детки не нарадуются! А возьми-ка, сестра, в руки, как звенит! Яко серебряный! А вот-де и крышечка к нему! Берите, берите, это опаны! А это — кружки, лагвицы! Мисочки! Выбирай, что твоему сердцу улыбается!..

Гончарные изделия деда Бестужа знал весь Киев. За ним приходили и с других торгов — из Житнего, Сенного, Волошского...

Гордята, как и сыновья Бестужа, поэтому старательно налегал грудью над куском замешенной глины и беспрерывно касался ногой нижнего круга. Он был насажен на общую ось с верхним кругом, на котором гибкие руки гончара вытягивали из глиняного куска бока и венчики посудины... Немудрёное, казалось бы, умение гончара, но не всем даётся. Лишь терпеливым, у которых доброе око и гибкие пальцы. Ох! Пальцы... пальцы... За три лета, которые Гордята прожил у Бестужев, убежав от боярина Вышатича, те пальцы его сделались от сырой глины сморщенными, даже синими.

Но не отходил от Бестужев. Гончарил. Прилип к гончарному кругу, но, может, больше к гончаровне, русокосой Милее, светившей синими глазками и свежим румянцем. Не знал он, что об этом толковали в семье старого Бестужа. Но с ним помалкивали говорить. Кто знает, получится ли толк из этого бродяги. Сорвётся вновь и куда-нибудь убежит... Как убежал из дома боярина Яна. Молвят, был там в почёте. У князя Святополка служил на подворье... Чего бы это убегать человеку от достатка и ласки?

Гордята и не подозревал, что на него смотрели здесь настороженно. Поглядывал из-подо лба на Милею, краснел до ушей, когда она вбегала в избёнку, стуча пятками по земляному полу и развевая широким подолом сорочки.

— А это что будет? Вон какое кругленькое. Кружечка? А это — с ручкой — кувшин такой? А вот с двумя ушками — миса какая-то... А что на ней рисуешь — снопики, сети да листья...

— Чаша чародейская.

— Ой!.. Зачем?

— Чтобы люди знали, когда пахать, а когда готовиться к жатве.

— Ой!., где взял? — Глазки у Милеи сияют любопытством и доверием.

Гордята тщательно надавливает на круг и молчит. Наконец отвечает:

— Килька отдала.

— Которая же это? — Голос у Милеи становится тревожным. На глаза набегают слёзки.

— А та, которая мать мою знала и которая когда-то забрала меня от бабы Неги.

— Где же она теперь, эта Килька?

— На дворе у купца Ивана служит. Челядницей стала. А была — боярыней. У боярина Яна когда-то хлеб забрала из онбаров — обманом забрала. Тогда боярин князю Святополку на неё пожаловался. Все земли и забрали у неё. Я тогда было заступился, сказал, что тот хлеб голодным людям пошёл. Дак боярин так рассвирепел, что велел меня отодрать на конюшне. Потому и ушёл от него... Сам ушёл...

Гордята толкал ногой нижний круг гончарного станка и слушал, как под его пальцами шевелилась глина. Не знал ещё, что это будет — тонкошеяя лагвица для вина аль макитра для вареников. Но хотел, чтобы старый Бестуж его похвалил: «А наш Гордята вновь придумал дивную штуку. Глядите-ка, сыны, учитесь у него». Все вновь сбегутся, будут ахать да айкать. А ему — радость от этого войдёт в душу. Потому что Милея посмотрит на него широко расставленными голубыми очами, полными восторга...

И Гордята был тогда самым счастливым человеком. И пускай старый лукавец боярин Ян забудет, что был у него когда-то сын. Теперь-то он знает, отчего мать его убежала от этого косоглазого ворона. У-у, какой жестокий, безжалостный зверь сидит в его душе... Какой безрадостный мир вокруг него... Ни к кому не имеет ни добра, ни жалости, ни правды...

После тех плетей, которыми наградили его в конюшне Яна, Гордята метнулся в Васильков. Хотел расспросить люден про свой род. Сторонились его люди. Лишь добрая тётка Вербава рассказала ему о бабке Неге, о матери Гайке Претичевой и о каком-то парне, который спас её от волховского костра. Рассказала ему и жестокую правду о боярине Яне и Нерадце...

Долго плакал тогда он в лесу, почувствовав себя сразу осиротевшим и одиноким. Не мог возвратиться в свою старую жизнь, ибо она забрала у него мать, бабку... веру в людей... Но зато с тех пор, как расстался с этой несвойственной его натуре жизнью, почувствовал себя уверенно стоящим на твёрдой земле. Теперь не витал мыслями в розовых облаках честолюбивых надежд, которые много лет подряд вкладывал в него боярин Ян. Он знал свой род. Свой гордый смердовский род. Знал свою отважную мать. Добрую бабку Негу. Знал, что его место отныне среди таких же, как они.

Гордята долго бродил по киевским торжищам, Почаевскому увозу, где-то что-то воровал, чтобы не умереть с голода... где-то кому-то помогал... А потом его забрал к себе старый Бестуж. Гордята несколько раз помогал ему выгружать на торгу горшки. Вот так и оказался он в гончарне. Вскоре встретил на Подольском торге и Килину — она продавала украдкой бабкину чародейскую чашу. Едва упросил отдать ему.

Увидев в руках парня эту чашу, Бестуж заулыбался вдруг помолодевшим лицом. Когда-то ещё дед его делал такие чаши для идольских капищ и волхвов. По их узорчатым звёздочкам, размещённым на боках, люди отсчитывали дни весны, лета и осени. Подсчитывали, в какие дни стоит самое высокое солнце, когда наступает дождевая пора, а когда начинается сушь. Всё это нужно знать хлеборобам. Но потом христианские священники объявили сии чаши злолютным волхвованием и везде велели разбить их. Кое-где только старые люди уберегли свой многовековый календарь, как и старожитные обычаи свои. Сказал старый Бестуж: «Прячь, сын, эту чашу от злого ока... Прячь!»

Вот и прячет Гордята единственное своё добро. А это замыслил сделать ещё одну подобную чашу. Милее подарить...

На пороге домика остановился дед Бестуж. Кашлянул в кулак, бросил сыновьям:

— Ну-ка, ребята, идите погуляйте. Я здесь разговор имею... с Гордятой.

Гордята удивлённо поднял на него глаза. Ногой остановил круг станка. Руки замерли на глине.

— Хотел о Милее... спросить. Коли что, претить не буду. Ках-ках! — в кулак откашливается Бестуж. — Только вот жить у нас негде. Тесно.

Будто кто жаром обдал Гордяту.

— А я... свою избу поставлю. Возьму деньги в долг. Попрошу Килину... Она достанет...

— Ках-ках... — Задумчиво морщит чело Бестуж. — В долги легко влазить. А вот вылезать!

— У меня есть шапка кунья... Когда-то... боярин мой подарил... Заложу её...

— Горячишься, вижу... Ну-ну...

Назавтра Гордята побежал к торговищу, где в тесных вонючих закоулках теснились одна к другой хижины, стены которых вросли в землю. Здесь стоял смрад — от невысыхающего болота, от гниющего дерева и помоев, которые выливали на улицу.

Ещё с давних времён, когда старый Святослав Игоревич разбил Хазарию, в Киев переселились хазарские и жидовские купчины с далёкого Итиля и Саркела — наибольших хазарских городов. Часть их поселилась за Ярославовым валом и Золотыми воротами, на горе, образовав Жидовскую слободу. Это были в основном богатые купцы и резоимцы[154]. Они не пускали туда тех, кто был победнее и кто позже прибыл в Киев, эту ремесленную и купеческую мелкоту, многодетную голь, убегавшую из Хазарии и Византии от своих гонителей, мусульман и христиан, а позже — и от европейских крестоносцев. Они начали селиться на Подоле, возле многолюдных торжищ.

В тесных хижинах, на подворьях, у оград копошилось множество голопузой детворы. Пищала, гонялась, вопила, казалось, вся разноликая улица.

Где-то здесь, сказывала Килина, стояла хижина её хозяина, мелкого ростовщика Ивана. Он понемногу торговал солью, которую привозили с Торских озёр и из Крыма обозы греческих и иудейских купцов. Наипаче же зарабатывал на резоимстве. Ибо соль прибывала не часто и почти вся попадала в руки больших и хищных купцов, которые сидели в своей слободе, на горе, под Жидовскими воротами. У Ивана была куча детей — Килина не могла даже сказать, сколько их было. Каждый вечер она пересчитывала перед сном их головы и постоянно ошибалась. Один вечер насчитывала девять, другой — двенадцать голов, а через некоторое время — за столом уже сидело пятнадцать человечков, они требовательно стучали деревянными ложками по мискам. Вскоре Килине надоело выяснять, сколько же детей у её хозяина, она просто всех подряд умывала, обтирала полотенцем, кормила и укладывала спать. Спрашивать у хозяев — не решалась: прогонят за недомыслие. Куда девать ей тогда свою уже поседевшую голову?

Служить боярам она не могла — её знали как возносливую боярыню, которую разжаловал Святополк яко злодейку, обокравшую знаменитого и доброго боярина Яна Вышатича. Пришлось в холопской доле коротать свой век. Тяжким был теперь хлеб у Килины. И она старалась сберечь на чёрные дни какую-нибудь копейку. Кому поможет у Ивана ссуду взять, кому соли пригоршню уворует — в Киеве в последние лета большой спрос на соль начался — и снова какую-нибудь мелочь припрячет за пазухой.

Увидев издали Гордяту, Килина расправила одеревеневшую спину — стирала в корыте одежду своих голопузых мальцов. Поняла: какая-то неожиданная нужда пригнала сюда Тайкиного сына.

— Тётка Килина, помоги. Одолжи денег купу[155], дом хочу ставить.

— Целую купу? Нету у меня столько... Знаешь ведь... Попроси у Ивана. Чем будешь отдавать?

— Делаю горшки... И Бестуж поможет.

— Ге-е, сколько лет будешь отрабатывать своими горшками! Всю жизнь...

Килина поправила клок седых волос, выбившийся из-под чёрного платка. Рука её была уже старческой, сморщенной.

— А у меня... есть шапка кунья! Отдай Ивану! Вот она! — Гордята вытащил из-под сорочки шапку.

— Кунья? — Глаза Килины живо заблестели. Наверное, этот обломок прошлого быта напомнил ей давние времена... — Ты пойди сам к нему...

— А ты словцо за меня замолви. Скажи!

— Скажу, голубчик... Только и ты меня не забудь. Какую медницу[156] подбрось и мне. Знаешь ведь...

— Да я не только медницу! Я гривну, коли что!

На другой день старая Килина сама разыскала Гордяту. Принесла ему в долг деньги — пять гривен. Под резаны[157].

Загудели-задудели на подворье Бестужа дудники и гусляры. Взлетел над обрывами Днепра звон девичьих голосов:


Открывай, батька, ворота, едет на посад сирота,

Ноет сердечко, болью терзает, — батюшка не открывает...


На заручинах Гордяты и Милеи веселился весь гончарный конец Подола.

А у Гордяты на сердце камень лёг... Окружающий мир вдруг предстал в истинном своём свете. Оглядывал уже другими глазами избу. Была она сырой и тёмной, с перекошенными косяками. Даже свежесть лица Милеи не разгоняла печали в его сердце от такого зрелища.

Мысленно подсчитывал: имеет долг пять серебряных гривен и сверх них должен ежегодно платить полторы гривны, пока полностью не вернёт ссуду.

Как тот сокол на шнурке, которого подбрасывают вверх и за этот шнурок тащат снова назад...

С тяжёлым предчувствием, которое вошло в его сердце ещё на помолвке, и начал свою новую жизнь молодой подольский гончар.

Стиснув зубы, целыми днями крутил гончарный круг. В глазах всё вертелось. Даже во сне. Иногда ему снилось, что эти горшки, кувшины, лагвицы, коновки, кружки наполнялись его кровью, и тело делалось лёгким-лёгким. Тогда Гордята начинал кричать во сне. И от этого крика пробуждался... Горечь и безнадёжность наполняли его. Может, она такая и есть — человеческая жизнь? Может, эта горечь и эта безнадёжность задушили и мать его — эту крылатую, гордую Гаину?..


С тех пор как вежи половецкие кочуют в Поднепровье, такого позора ещё не видел половецкий народ. Самая молодая ханум грозного хана степей — Итларя, дочь могущественного переяславского князя, сбежала из большой белой вежи. Сбежала с конюхом, которого нужно было ещё тогда, под Черниговом, повесить на осине или пустить с камнем на шее на дно Десны. Ханум убежала сама и понесла с собой во чреве ханское дитя...

Итларь послал к брату своему Кытану. Невиданный позор! Была бы просто наложницей, рабыней, как когда-то белая боярыня, не так беспокоился бы о своей чести. Но здесь — законная жена, ему даденная как залог мира с русичами.

Итларь сидел в своей пустой веже как пойманный коршун. Не отбрасывал полога, не велел поднимать войлочного окошка в крыше юрты. Морозный воздух и без того остужал его душу.

Сидел в полутьме, в полной тишине. Так яснее распутывались мысли.

По закону своего рода должен, поймав обоих, убить. Но получалось так, что тот конюх Славята и его Рута, наверное, давно сговорились и заручились поддержкой многих пленников, чтобы молчали. Молчали и половецкие люди. Когда кочевье перебиралось на другое место, за Суду, тогда и исчезли. Пока шли, пока ставили свои вежи как должно, никто не думал следить за женой хана, которая со своей челядью и рабами уехала вперёд. Великая ханум — повелительница орды. Кто посмеет за нею следить? Её имя звучало здесь рядом с именем Мономаха, от которого замирали степи.

Лишь по прошествии нескольких дней нутукчины[158], которые перегнали скот за Сулу следом за вежами, догадались, что юрта великой ханум пуста.

Сначала боялись сказать Итларю. Боялись наказания. Но оно постигло всех. Сперва пленниц-челядниц, которые все были русинками, упрямыми и молчаливыми. Молчали, даже когда им сыпали за сорочки на тело угли. Молчали, когда их всех вместе связали косами и затолкали в проруби на Суле... Потом исхлестали плетями нутукчинов и всех, кто должен был заметить и не заметил беглецов. Самой последней бросили под лёд старую колдунью Отраду-Улу. Говорят, это она напевала молодой ханум чародейские песни — о калине красной, о зелёной руте — жёлтом цвете, которую утром косарь скосил косой.

Теперь Отрада-Ула распевала свои песни рыбам, задыхавшимся под толстым слоем льда... Давно уж нужно было так поступить с ней. Когда-то от этих её песен ошалела и сбежала из стойбища белая боярыня. Не захотела стать женой хана. Пожалели тогда Отраду-Улу — знала она травы степные и лесные и коренья целебные — от недугов, и от ран, и от яда. Спасала ханов и ханш, помогала всем...

Но теперь, когда сбежала Княжья Рута, не было прощенья старой чародеице...

Итларь ещё думал о том, что его племя, которое, по сказаниям предков, вышло из пустыни Етриевской, которая между восходом солнца и полуночью, уже испортило свою породу, ибо смешалось с русскими пленниками и прониклось сочувствием к ним. Постепенно кровь русичей растворяет смуглость кожи, черноту волос, темень узких глаз половцев. Они становятся светлыми. Иногда даже не поймёшь, где пленник-русич, а где половчин. И слова русские половцы быстро усваивают, а то уже и песни их подпевают. Особенно вечером, у костров, на пастбищах, когда пастухи и дояры отдыхают. Всё чаще половецкие люди осеняют себя крестным знамением — чужую веру, русскую перенимают. Забывают свои обычаи, своих идолов, наполняют себя чужими убеждениями. Забывают, что чужая вера не терпит сомнений относительно себя!..

Итларь всё это видел. Но остановить что-либо не мог. Ибо от этих пленников-русичей исходили все их богатства. Это были рабочие руки. И обычаи хозяйские. Раньше, бывало, зимой отгоняли стада, отары, табуны на зимние пастбища. Скот из-под снега добывал себе скудный корм. Половина, а то и больше его гибло, не дожив до весны. Нынче же — не то. Научились у русичей строить для худобины оборы, конюшни, овины. Плели сначала стены из ивовых прутьев, потом обмазывали глиной или строили из самана... И сено заготовляют с лета. Скот не гибнет, хорошо плодится, растут отары и табуны... Нужны новые рабочие руки. И они должны их добывать...

Род Итларя был богатым и сильным. И когда он породнился с могущественным русским князем, надеялся стать выше рода Тугоркана в половецких степях... с помощью же русских мечей. Но сбежала Княжья Рута. С дитём во чреве. Оборвалась нить, которая привязывала Итларя к Мономаху и давала надежды на будущее...

Брат Кытан неслышно протиснул своё грузное тело во влаз юрты и молча сел на колени напротив своего опечаленного брата. Кытан был младшим братом и мог стать наследником его табунов, веж и жён. Но он был ленив. На войны ходил под принуждением, о будущем своего рода не хлопотал. Потому уже состарившийся хан Итларь желал передать свою власть после смерти в руки одного из своих сыновей. Но паче всего мечтал передать в руки сына, которого ждал от Руты... В последнее время свыкся с этой мыслью.

Кытан положил ладони на колени, глазами уставился в пол1 Знал о беде брата. Но о беде нельзя говорить. Лучше помолчать. Наконец не выдержал.

— Они убежали за Сулу? — тихо спросил.

Итларь кивнул головой. Куда ещё бегут его пленники, если не за Сулу, в Переяславскую землю...

— Их много?

— Триста и двадцать пять, — вздохнул Итларь.

— Позовём Тугоркана... пойдём на Русь...

Итларь наклонил голову. Тугоркан — тесть киевского князя Святополка. Не пойдёт он на Русь. Русичи связали Тугоркана обманчивыми надеждами и разъединили половецкое единство. Лукавые русичи...

— Тугоркан должен пойти с нами, брат, — упрямо молвил Кытан. — Он пойдёт на супротивника своего родака Святополка, пойдёт на Мономаха. Князь переяславский — соперник киевского князя.

Итларь поднял лицо. Должно, что так. Тугоркан может захотеть убрать соперника своих наследников на киевском столе... Тотура небось уже родила наследника!..

— Беги, брат, к Белой веже, к Торским озёрам. Зови Тугоркана... За обиду мою... И хана Боняка зови... И иных ханов. Нет, к ним лучше пошли своих торе. А мы с тобой сейчас же пойдём к Переяславу. Не ожидая никого!.. Пока нас не ждут. Займём место под валами града...

Орда Итларя и Кытана двинулась на Русь.

Уже у Переяслава братьев-ханов догнали посланцы. Принесли огорчительные вести.

— Тугоркан молвил: пойдёт на помощь, когда Итларь сам разгромит Мономаха.

— А иные? — встрепенулся Итларь.

— Боняк и Куря с Девгеневичем пошли на ромеев. Девгеневич попал в плен. Его ослепили...

И всё же русичи перехитрили половцев, разъединили.

Но не возвращаться же обратно. На валах Переяслава уже горели костры. Там готовили им встречу...

Итларь позвал своего мудрого торе Козла Сотановича. О чём-то беседовали долго. А наутро Козл, надев один кожух и привязав к седлу другой, постучал в ворота града.

Осторожники на валах узнали своего старого знакомого по Чернигову. Позвали Мономаха.

— Козл Сотанович к тебе приехал, князь. Принимай!

Козл Сотанович льстиво усмехался.

— Мириться к тебе пришёл, князь... Желаем жить с тобой в мире. Но верни хану его жену, а твою дочь. И людей наших она увела с собой — триста и двадцать пять. И коней, которых они взяли...

Владимир Мономах удивлённо поднял брови.

— Нет у меня жены хана. И людей его нет. Если хан не верит — пусть придёт сам и посмотрит. Во всём городе — ни одного половчина!

— Ге-ге-ге... — тоненько засмеялся Итларев посол. — Жена его — то есть дочь твоя Княжья Рута, вот кто! Твоя дочь должна быть у тебя.

Владимир Мономах разводил руками. Нету здесь его дочери... Не ведает, где она...

— Зову хана Итларя в город. В гости к себе зову... Со всею чадью его. Пусть тогда и поищет свою жену и своих половчинов... Зову, как доброго своего соседа...

Переяславский князь широко распахивает объятия. Он рад принять своего старого друга и соседа... С которым лучше держать мир...

— Ге-ге-ге... — вздрагивал от смеха Козл Сотанович, — сие хорошо. В гости!.. Только... дай заложника своего знатного... Для верности, что не лукавишь.

— Я? Лукавлю? Русичи никогда не лукавили со своими добрыми соседями. Хотя от них одно лукавство и разоренье имеют! — возмутился переяславский князь. — Половчины берут с нами ряд, а потом слово своё ломают... Воюют нашу землю.

— Лучше дай заложника...

— Нерадец, пришли-ка сюда моего сына меньшого — Святослава. Сына возьмёшь в заложники?

— Ге-ге-ге... сына — это хорошо... Хан Кытан будет стоять за валами. И сын твой будет в его стане. А хан Итларь войдёт в Переяслав. В гости...


...К терему князя собирались бояре-думцы. Как уберечься от нового нашествия? Верить ли Итларю и Кытану и их послу? Что замыслили они? Ведь ещё не бывало, чтобы половчины приходили на Русскую землю с миром... Славята так и говорил Мономаху:

— С пагубой лукавой идут половчины. Наверное, поджидают другие орды. Может, Тугоркана, а может, Боняка. Знаю ведь их... Нужно их побить! Да побыстрее — в одиночку чтоб...

— Но ведь отдал им в заложники сына своего, Святослава... Не могу клятвы ломать.

Думцы встревоженно гудели.

— Князь, разве половчины не ломали клятв своих? Нет в этом вины твоей! — пылко говорил знатный переяславский боярин Ратибор. — Сколько клятв поломали они и крови русской пролили...

— Но Святослав ведь...

И снова гудела гридница. Этот хитрец Козл Сатанинский выманил у князя сына. Но как теперь?

— Где же нынче хан Итларь?

— Да уже на моём подворье, обедают, — отозвался могучим гласом боярин Ратибор.

— А сколько у тебя есть отроков, воевода? — прищурил глаза Владимир Всеволодович.

— Сто раз по сто! — басит Ратибор и выжидательно заглядывает князю в очи. — Так что, дать на закуску булатный?

— Не-ет... Отдай их Славяте...

— Но Святослав!

Ох, окаянный Козл, ох, отродье сатанинское...

— Идите... — Мономах вдруг углубился в себя. Какая-то мысль завертелась в его голове. — Идите все с Ратибором на его подворье...

Ранний зимний вечер сыплет из черноты неба колючие звёзды. Холодные звёзды. А в тереме боярина Ратибора тепло и душно. Горят толстые сальные свечи. За длинным столом сидят Итларевы половчины, в меховых корзнах, настороженные, напряжённые телом, цепкие взглядом. Однако зубы и челюсти их работают беспрерывно, быстро. На столах вырастают горки из костей обглоданной говяды, баранины, птицы. Челядь Ратибора не ленится таскать новые мисы с запечённым мясом, кувшины с медами и пивом, бочонки с брагой...

Рядом с Итларем сели Ратибор и Мономах. Понемногу сытое чавканье сменилось говором, коротким смехом. Боярин Ратибор то и дело выходил в сени, обливал своё лицо холодной водой.

И снова щедро угощал гостей. Головы затуманились. Ноги словно гири. В светлице становилось душно. От распаренных тел, кож тянуло крутым потом, овчиной, хмельной брагой.

Итларева чадь заснула на скамьях. Рядом с ханом Итларем склонил на руки голову и боярин Ратибор. Мономах, шатаясь, вышел во двор.

Прислушался к тишине. И физически ощутил, как сквозь ночной заснеженный простор степи неслышно несётся тёмная цепочка комонников. Всадников не видать даже вблизи. Славята всех накрыл белыми ряднами. Лишь лошади храпят да их копыта, шурша, проваливаются в сыпучий снег. А позади — скрипят сани, запряжённые в тройку лошадей...

Уже давно миновали заборола Переяслава. Выхватились через первую гряду трипольских валов, идут между двумя рядами валов. Валы, валы — через всю Переяславщину протянулись. Извечно люди стояли здесь на страже своей воли.

Приближаются к стану хана Кытана. Тихо в лагере. Кони стоят, сбившись в кучу, к их гривам прильнули в сёдлах извечные степные всадники. Дремлют. Посреди стана — вежа хана Кытана. Хан отвык уже спать на лошади. Видать, там и княжич Святослав...

Несколько белых всадников вихрем слетают со своих коней, мгновенно подбегают к веже, отрубают упряжку и повозку с вежей хана Кытана переносят на свои сани.

— Князь Святослав, ты здесь?

— Я здесь, Славята... И хан Кытан тут...

— Тогда — поехали!

Белые комонники окружили сани и понеслись прочь. Но половчины уже проснулись. Целая орда за их спинами.

— Выбросьте ихнего хана, пусть заберут! — крикнул Славята своим отрокам. — Может, отстанут...

Из вежи, стоявшей на санях, кто-то вытолкнул на снег связанного половчина. Но половецкие кони пронеслись мимо него.

И вдруг погоня отстала. Что там произошло? Узнали хана Кытана?

Но это была уже не их забота. Перед рассветом Славята и его отроки въезжали в ворота Переяслава с выкраденным князем Святославом.

Утро в стольном Переяславе было хмурое и серое. Морозный туман придавливал книзу серые витки дымов. От этого снег на крышах и на земле делался также серым.

Было Сыропустное воскресенье. Звонили в колокола к заутрени. Но никто не шёл в церковь. В городе поселилась опасность. Половцы с ханом Итларем стояли во дворе боярина Ратибора...

В избах молча вооружались все мужчины; женщины, дети, старики прятались в подполье. В погреба тащили всякое добро, одежду, утварь... Двери конюшен и оборов забивали досками. Неизвестно, чем окончится гостеванье хана Итларя и его чади в городе... Прислушивались к Ратиборову подворью. Там ржали лошади, звучали спокойные голоса...

Боярин Ратибор стоял на высоком крыльце своего дома, посматривал на свою челядь, суетившуюся во дворе. Позвал одного челядина, что-то ему сказал. Тот побежал к баньке. В это время в ворота въехал Славята:

— Ратибор, князь тебя кличет с Итларем к себе. Спрашивает, завтракали ль они у тебя.

— За-а-втракали, — расчёсывает бороду пятерней Ратибор. — А нынче баньку им натопили. Пущай свои косточки попарят... по русскому обычаю...

К Ратибору подходит вперевалку коренастый Итларь. Довольный, сытый. Русичи его гордыню гладят нынче мягкой рукой. Но... где же его жена? Где его сбежавшие рабы?

— Хочешь попробовать русскую баньку? У нас есть обычай такой: дорогому гостю хорошо натапливают баньку, греют много воды в железных опанах, дают из берёзы веник — и айда.

Хан Итларь усмехнулся. Ишь как угождают!

— Можно попробовать, отчего же... Дабы знать и этот русский обычай... Но ты скажи князю: без жены не поеду назад!

— Скажу... скажу! Иди, хан, там водица горячая тебя ожидает.

Хан Итларь и его десять самых верных торе зашли в натопленную избу. И в тот же миг, когда за ними крепко захлопнулись отяжелевшие от пара двери, из-за стен, из-за онбаров и медуш выбежали вой и окружили баньку. Одни забрались на её крышу, начали сбрасывать сторновку, другие выбирались по приставленной лестнице с луком и колчаном стрел за плечами.

— Ого-го, сколько здесь поганых половчинов собралось! А ну-ка, братец, подай мне свой лук. Давай-ка! — первый дружинник протянул руку к подбиравшемуся к нему воину.

— Отдай ему свой лук! Ольбер их всех с одного лука!..

Ольбер был сыном боярина Ратибора. Он стал на одно колено, медленно прицелился и изо всех сил натянул тетиву. Потом резко отпустил её:

— Вот тебе, хан, последняя дань от русичей!

— Ну-ка, поддайте дверь!.. Микула! Ивач!..

А в это время Славята уже летел к Киеву. Ко князю Святополку. Мономах звал брата своего вместе идти на половцев. И чтобы черниговский Олег Гориславич с ними шёл, и чтобы иные меньшие князья свои дружины с ними соединили...


Уже второй раз хан Боняк налетал на Киев. Яко коршун хищный, высматривал из своей степи, когда Святополк с дружиной выйдет из стального града и пойдёт на Вышгород, на ловы.

Стоял день. Обеденное время. Врата города были открыты. На киевские торги съезжались смерды и слобожане, купцы из дальних сторон, народ шёл в храмы и киевские монастыри. Стражники хотя и поздно схватились за копья, всё же оттеснили Боняка за валы и от ворот — от Золотых и Жидовских. А тех половчинов, которые остались внутри города, покосили мечами.

Тогда свирепый Боняк зажёг предградье. Пылал Стефанов монастырь на Клове, горела Германова обитель, дымом пошли окрестные сёла и слободы... Половцы перешли Лыбедь и Глубочицу и через деревянную ограду ворвались в ремесленный Подол. Хан Боняк мстил за своих великих родаков, сложивших головы от рук Мономаховых и Святополчьих дружин. После смерти Итларя и Кытана эти князья соединили свои полки и пошли весной за речку Трубеж. Там сложил свою мудрую голову властелин половецких степей хан Тугоркан. Князь Святополк подобрал его тело и привёз в Киев. Его похоронили на развилке дорог между селом Берестовом и Печерским монастырём. Как ни говори — тесть великого киевского князя...

Сейчас Святополк спокойно развлекался на ловах в вышгородских лесах, а киевляне стояли на валах и отбивались от половецкой орды Боняка, тушили в городе пожары, выскакивали за валы и неожиданными шальными налётами били в спину орде хана Боняка. Вскоре из Вышгорода подоспела и дружина Святополка...

Хан Боняк должен был бежать. Но ни с чем возвращаться не хотел и повёл свою орду на Печерские горы. Обитель Печерскую захватили неожиданно. У сломанных ворот поставили свои победные чёрные бунчуки и бросились в храмы и келии.

В каждой келии кипело побоище. Половчины взламывали двери, с мечами бросались на монахов, оборонявшихся кто чем мог. Кто бросал скамью, кто столом перегораживал вход, кто отбивался посохом. Монахов секли саблями, как капусту. Секли иконы и иконостасы, пергаментные свитки и книги... По монастырскому двору метались в длинных рясах ошалевшие монахи, озверевшие половчины охотились за ними, как за зайцами... Распластанные чёрные тела в красных лужах крови устилали собой весь монастырский двор. Половецкие стрелы с зажжённой паклей на концах поджигали деревянные строения... стоги сена, соломы... Стон, заклинанья ко Спасителю... богохульства — всё смешалось в этом кипящем котле смерти...

Вскоре пылал весь монастырский двор. Неподалёку, на приднепровских склонах, в Берестове, горел Красный двор князя Всеволода. Пламя пожара пожирало Выдубицкий монастырь. Насытившись кровью, набрав сокровищ, Боняк откатился в степь...

Вокруг дымили селения. Обугленные дымоходы от печей торчали под открытым небом, как чёрные зубья смерти. Снова дорогами бродили толпы погорельцев, сирот, нападали грабители... И снова люди шли искать спасения к старым пещерам.

У Печерской обители вскоре вырос лагерь из тысяч бродяг. Изгнанные с родных оселищ, они жаждали найти здесь защиту — у Бога и у монахов. Но теперь монахи сами оказались беззащитными пред половцами-язычниками. Всевышний отказался защищать не только грешных смердов и ремесленников, но и черноризую свою паству. Послал и на них жестокое наказание... За что? За какие грехи позволил он неверным сыновьям Измайловым[159] насмехаться над святыми иконами, книгами, над прахом святых?..

Игумен Феоктист в чёрном клобуке, в чёрной рясе, с кадильницей в руках на серебряных цепях ходил между людьми огромного нищенского стана. Успокаивал молитвой и простыми словами:

— Ибо есть грешны, потому и послал Господь наказание своё нам. Бог учит и просвещает своих рабов напастями ратными. Дабы стали они яко злото, очищенное в горниле. Ибо христиане должны войти в царствие небесное чрез многие скорби и печали. А наши обидчики, Бога хулители, только на сем свете имеют веселие и благодать. На том же — примут муку от диавола, они обречены гореть в вечном огне...

Вдоль монастырских стен, на склонах Днепра, пылали костры. В огромных кованых опанах варились пшённые болтушки, каша для этих голодных людей. Игумен велел раздавать нищим и по куску перепечи или какого-нибудь хлеба. В монастырских подпольях уцелело от половецкого грабежа много зерна и брашна — хватило бы на несколько лет. Но сохранять долго нельзя — сопреет, сгниёт добро. Лучше людям отдать. И их свободные руки нынче использовать для обители.

С этого и началось. Монахи поставили новую деревянную ограду и ворота. С окрестных деревень привезли обоз с добротным лесом и дроблёным камнем. Вымостили подворье. Начали возводить новые хозяйственные постройки вместо сожжённых половцами. Свободных рук — сколько угодно. И с каждым днём их число увеличивалось. Приходили не только из разорённых сел, но и из самого Киева. Было много погорельцев, но также много просто нуждающихся, которых сюда гнала надежда добыть какой-либо заработок. С киевского Подола пришли братья-кричники Роговичи... бондари и сапожники, кожемяки и лучники... гончары со старым Бестужем и его зятем Гордятой... Гончары всегда обедают вместе, усаживаясь вокруг огромной миски. Но в этот раз они забыли о еде — сгрудились возле Гордяты, который что-то им показывал на земле. Ближе подвинулся к нему и другой ремесленный люд...

Феоктист, увидя сборище, направляется к ним. Наверное, блудословят христиане... Бога гневят!.. Да, бедняки-смерды и рукомесники — будто бы нарочно собрались сюда, дабы поглядеть на разорённую обитель Божью и ещё раз убедиться, что христианский Бог также не может никого защитить от беды, даже тех, кто отказался от грешных радостей земных и неистово томил свою душу и тело в покаяньях и всяческих воздержаниях.

Феоктиста никто не заметил. Владыка громко откашлялся. Все подняли к нему головы и молча раздвинулись в стороны, а Гордята так и остался стоять на коленях, а потом невольно прикрыл что-то ладонями на земле. Игумен посмотрел и не сразу сообразил, что прятал Гордята. А на земле стоял небольшой, вылепленный из глины храм... Искусно отглаженная ребристая крыша маковицы напоминала Феоктисту что-то знакомое... где-то виденное... в сказке ли, во сне ли...

Он присел. Рассматривал глиняный храмец со всех сторон, удивлялся, легонько касался пальцами продолговатых разрезов окон под широкими рядами вылепленных узоров... Феоктист на мгновенье прикрыл глаза, представил себе этот храм во всей его натуральной величине... Настоящее чудо!.. Поставить бы его вот здесь, на монастырском нагорье. Видать было бы его отовсюду далеко вокруг! Построить бы его из мраморных плит, вызолотить бы ребристую маковицу медью и золотом... Но... Ведь этот храм совсем не был похожим на соседние, построенные по греческому образцу на монастырских горах. Он собой напоминает скорее не византийские святилища, а какое-то старое языческое капище, похожее на то, которое осталось в развалинах на берегу Глубочицы...

Феоктист покосился прищуренным глазом на зодчего:

— Сие твоё творенье?

— Моё! — Лицо Гордяты светилось достоинством. Он ожидал восторга и похвалы.

— Сейчас же... разбей... Сам! Это старые идолы в тебе душу мутят, дабы не пустить в неё веру в Христа.

Гордята побледнел. Разбить? Он же только что хотел подарить его обители, ему, игумену Феоктисту... Хотел предложить поставить вот такой храм на Печёрах! Ремесленники подольские уже и согласие своё дали — поставили бы... Всем людям на удивленье...

Феоктист заметил, как загрустили серые глаза парня, и больше ничего не сказал ему, двинулся дальше со своей кадильницей...

— Э-э, говорил ведь тебе, Гордята, не возьмёт отец игумен твой храм. Лепи-ка лучше горшки да чаши чародейские, — обратился к нему Бестуж. — Да и домой нам уж время возвращаться. Немного заработали медниц, а на большее надежд нету...

— А Иван? Должен ведь ему вернуть купу... Где возьмём серебра? — возразил Брайко, один из сыновей Бестужа. — Да и храм лепостный! Видали, как владыка вначале пальцами к нему прикасался? Дрожали даже. Не верил очам своим. Видали? Даже веки прикрыл — вот так! — Брайко прикрыл свои светло-голубые глаза и изобразил на лице блаженную улыбку игумена Феоктиста.

— Может, пусть пойдёт к Кловской обители или к Германовой. Они ведь тоже разрушены половцами. Там, может, взяли бы у Гордяты... — поддержал своего брата старший Бестуж — Кирик.

— Не возьмут они, сын. Слыхал ведь! Идолы, говорит, душу ему смутили..,.Значит, для христианского Бога негоже. А для старых богов — кто теперь эти капища ставит? Их только разрушают да дожигают везде...

Гордята молча сидел на земле, скрестив ноги. В его огромных глазах застыла печаль. Тёмные стрельчатые брови его то сдвигались у переносицы, то взлетали трепетно вверх... Вернуться снова к Бестужу? В эту вечно сырую избу, под Киевой горой?.. Темнеет лицо Гордяты.

Милея... если бы могла его понять... От неё он не услышал ни одного ласкового слова. Только упрёки... Она, подольская красавица, должна носить самые лучшие наряды, заморские монисты — кораллы под цвет её губ. Ведь она единственная дочь знаменитого подольского гончара — Бестужа, у которого покупают товар даже для княжеских трапезных и монастырей... Гордята хочет строить избу на одолженные гривны? А что ей эта изба, когда у неё нет достойной обувки — не выйти ей ни на торг, ни на улицу...

Разлетелись чужие гривнушки... Остался молодому гончару только долг...

Как же возвращаться ему домой ни с чем? Пусть все возвращаются, а он ещё здесь побудет на монастырских работах. Да, может, ещё какой-то иной храм вылепит из глины. Владыке монастырскому, глядишь, уподобится...

— Брайко, а ты мне веришь? И ты, Кирик? Я хочу здесь остаться. Другой храмец сделаю для отца игумена. Увидите, он возьмёт меня и скажет: воздвигай, Гордята, сие здание!.. Идите, наверное, без меня. Видите, сколько брёвен навезли?

И плинфы обожжённой... Не иначе новую храмину будут ставить. Вот я и пригляжусь...

— Как знаешь, — старый Бестуж отвёл глаза в сторону. — А мы — домой. Снова к своим горшкам...


С тех пор Гордяту поглотила сутолока, галдёж, кутерьма, которыми жила Печерская обитель. От ранней денницы до поздней зари тянулись на печерские взгорья возы с брёвнами, глиной, песком, известняком. Из монастырских сел несли и везли в вёдрах молоко, капусту, мясо, сушёную и свежую рыбу — обитель должна была кормить своих строителей-здателей, кормиться и сама.

Как и ранее, сюда тянулись бездомные, погорельцы, нищие. Но всем уже не хватало работы. Отец Феоктист велел монахам отгонять тех, кто не работал на обитель, а лишь протягивал руки к опанам и толкался у тризницы.

Монахи только тем и занимались, что следили, дабы никто из новых прихожан не подставил плечо под бревно, которое несли по двору, дабы не влез в яму, где босиком размешивали глину. Наконец начали записывать на глиняных и навощённых дощечках имена своих людей и потом, когда монахи-повара раздавали в глиняных мисках кулеш либо кашу, сверяли по тем записям.

Десятки людей, яко голодные псы, рыскали вокруг и измученным взглядом смотрели на осчастливленных судьбой, которые после тяжёлой работы могли положить в рот душистую, хотя и постную еду, уже даже не чувствуя от усталости её вкуса. Эти жалкие бедняки садились в стороне, выжидательно наблюдали, как из опанов повар выскрёбывал остатки еды. Бывало, что эти остатки монахи относили назад, во двор. Бывало, что кто-нибудь из них смилостивится, отдаст этим нищим.

Как-то Гордята приметил среди них высокую смуглолицую девушку. Она никогда не просила у поваров-монахов поесть. Лишь когда что-нибудь доставалось двум старухам, всегда сидящим рядом с ней, они ей отделяли половину. Дивчина подставляла им какой-то черепок, из него хлебала отвар или, если это была каша, брала её пальцами, видимо, не имела своей ложки.

Тогда Гордята, сидя вечером у своего костра, из ивы выстрогал ложку и принёс ей. Она протянула к нему руку, радостно схватила длинными смуглыми пальцами белую пахучую ложку. Лицо её осветилось теплом больших карих глаз. Через несколько дней Гордята вылепил из белой глины миску, ещё и нарисовал волнистую полоску узора по краю. Миска долго высыхала на горячем летнем солнце. Он ежедневно бегал на солнцепёк, глядел на высыхающую миску, подставляя солнцу то одну, то другую её сторону. Наконец глина побелела, от лёгкого прикасания ногтем отзывалась глуховатым звоном.

Вечером раздавали кулеш. Жалостливые старухи отлили девушке в её черепок понемногу, и она ивовой ложкой начала хлебать его, как воду. Гордята подошёл в то мгновенье, когда она опрокинула из черепка остатки отвара прямо в рот. Протянул ей миску, удивляясь тому, как изменилось лицо девушки от искренней благодарности. Нежная кожа её лица зазолотилась лёгким румянцем, глаза — на пол-лица! — засветились капельками тёмного мёда. Она держала высоко перед глазами подарок Гордяты. Длинные пальцы её рук дрожали. Тогда он впервые услышал её голос:

— Это также мне?.. Но за что?

— Ну... так... — смутился Гордята. И удивился: разве дарят за что-то? Дарят от доброты.

Тогда она поднялась на ноги. И тут Гордята понял, почему она всегда сидела: она была тяжёлой.

Гордята ещё больше смутился.

— Ты кто — здатель? — Она восхищённо смотрела в его лицо.

— Я? Гордята... Был гончаром... Теперь вот... будто здатель.

— А я Рута, — таинственно улыбнулась одними очами. И, вздыхая, добавила: — Княжья Рута.

— A-а... — пробормотал растерянно Гордята, будто и в самом деле что-то понял в тех словах — Княжья Рута.

И снова стоял молча. Возвращаться назад — неудобно, о чём-то спрашивать — не знал о чём. Наконец догадался:

— Сделал отцу Феоктисту из глины храмец. Такой... небольшой. Для образа. Пригож вельми, молвили все. А владыка — не взял. Говорит — идольское капище напоминает.

— Идольское? — обрадовалась Рута.

— Ага, так он молвил.

— А какое? Как Перуново капище?

— Не ведаю. Не видел Перунова.

— А я видела. Под Каневом-градом. Когда мы убегали от хана Итларя, этой зимой, прятались в Перуновой пуще. Возле села Поляны.

— Ты убежала из полона? — поднял на неё глаза Гордята. — А половцы гнались? — Ему показалось, что так же его мать когда-то убегала от половцев.

— Как же!.. А мы пересидели в том капище.

— Какое оно? Расскажи.

— Ну, гляди! — Рута быстро опустилась на колени; разгладила ладошкой перед собой песок, взяла в руку сухой прутик и начала рисовать. Гордята примостился рядом. — Когда смотреть на него сбоку — оно вот какое... — На песке из-под прутика выросло несколько продолговатых островерхих вежищ. — А коль глядеть сверху — оно во какое... — Несколько одинаковых кружков стали рядышком один возле другого. Как лепестки огромной ромашки. — А посредине — вот такая круглая храмина... А если заходишь... — Рута ладонью опять разгладила песок, поползла коленками дальше, — тут будто столбы... девять столбов таких подпирают крышу.

Она вырисовывала капище так чётко, что Гордята будто видел всё это огромное здание. Тёмные волосы Руты рассыпались на плечах, закрыли лицо. Из-под этих волос остро и восторженно светились её удивительные глаза...

Вдруг она выпрямилась, замерла и оборвала свою речь. К чему-то прислушивалась. Выпустила из рук прутик, которым рисовала на песке... Обеими руками обхватила снизу свой живот.

— Бьётся... — засмеялась тихо. — Ох как бьётся!

— А как же ты... не боишься? — Гордята сочувственно смотрел на её просветлённое лицо. Где же она будет рожать? Куда денется с дитём?

— Боюсь... — прошептала она. — Боюсь идти домой, Гордята. И здесь... голода боюсь... Я ничего! Я умею терпеть... А вот оно...

— Нужно домой, — неуверенно посоветовал парень.

— Что ты! — испуганно посмотрела на него огромными, расширенными глазищами. — Мать помрёт от позора. Дочь, её дитя, приведёт в дом... от половчина... от хана... Что ты! Лучше умереть...

Глаза Руты потемнели. Что-то видели такое, чего никогда ему не дано увидеть. Гордята не знал, что сказать. Смотрел себе под ноги... Невинное дитя рождается на свет от позора... от кривды людской.

— Я завтра приду к тебе... Кое-что принесу...

Рута проводила его грустным взглядом. Все от неё убегают... И зачем сказала об этом хане? Ох, горюшко её неразделённое!.. Давит оно её, давит... Вот так убежит от неё и Славята, когда узнает правду. А соврать она не сможет. С ложью вдвойне тяжелее жить, нежели с тяжкой правдой... Говорил, когда бежали из полона, чтобы ехала в Васильков, а он её оттуда потом заберёт... Пусть лучше думает, что она где-то сгинула в снегах... или в прорубь провалилась...

Рута выпрямилась, пошатываясь полным станом, пошла к старухам. Спасибо им, ничего у неё не спрашивают. Шепчут свои молитвы неизвестно каким богам. Да чаще поглядывали в её сторону. Наверное, знают, что ей уж скоро...

И на второй день горели вокруг Печерской обители костры. Возле одних отдыхали строители, возле других — грелись бездомные. Гордята подхватил на плечо свой мешок, направился через сухую полынь и чабрецы к крайнему костру, где вчера оставил Княжью Руту. Она ела свою похлёбку из новой мисы и новой ложкой. Дразняще пахло старым салом. Лицо Руты радостно засияло навстречу Гордяте. Стыдливо поставила мису на землю. Виновато улыбнулась:

— И откуда берётся... так есть хочется — волка бы съела...

— Вы же вдвоём... — степенно молвил печерский здатель, будто прожил уже целый век и набрался житейской мудрости. — Я тебе ещё перелечу принёс. Свежая! Поешь...

Рута решительно протянула руку к куску свежей перелечи — забыла уже, какова она и на вкус... Бросила за пазуху.

— Хотя бы уж быстрее...

— А я вот ему забавку принёс. Гляди, — Гордята засунул руку в мешок, вытащил оттуда свой глиняный храмец и поставил на землю.

— Ай! — Рута от восторга всплеснула руками. Это был маленький сказочный дворец, вылепленный из глины. Рута упала перед ним на колени и локти, осматривала, чему-то улыбалась, в удивлении шевелила тонкими бровями. — Небушко! А какие окошки... и дверцы... сколько же их тута! Один, два... пять... девять! А вот лошади на узорах. Ишь ты, как летят, будто наши жеребцы, когда мы бежали из плена... Это ты сам сделал?

— А кто же...

— Ой... — На глазах у Руты блеснули слёзы. — Доброе сердце имеешь.

Гордята ушёл. В темень ночи. На зов своих костров.

На другой день игумен Печерской обители приказал всем строителям-здателям, работающим на монастырских стройках, перейти за ограду монастыря и без нужды не выходить за неё. Отныне были везде поставлены новые крепкие ограды, врата обковали железными листами, чтобы никакой меч не мог их пробить.

Лишь через несколько дней Гордята выбрался из обители и начал искать Княжью Руту и её старух. Когда разыскал, увидел только стариц. Руты с ними не было.

— Где же Рута? — удивлённо спросил у них.

Старухи зашевелились, закряхтели, ему даже показалось, что он слышит постукивание сухих костей, будто кто-то перетряхивал их в пустом мешке.

— Сына кормит. Вон там, в балке. Ей там люди шалаш поставили. Теперь имеет свою крышу. Поди, голубчик, поди! Молодец у тебя родился... Бравый такой! Ну вылитый ты!..

У Гордяты перехватило дыхание. Они что, в самом деле считают его отцом сына Руты? Или она им так похвалилась? Чтобы свой позор перед ними прикрыть? Вот ещё нажил себе хлопоты! Мало тебе Ивана Подолянина, ещё и Рутка эта подвернулась со своим дитём... А всё из-за своей доброты... Потому и говорят, что доброго человека Бог любит, только счастьем обделяет...

Гордята долго мялся, раздумывал, идти или не идти к той балке. Скоро ночь... Завтра — воскресенье... Пойдёт домой. К жене своей пойдёт, к Милее. Отдаст ей гроши — сегодня скопец Еремея, казначей монастырский, выдал всем здателям немного медниц и кун. А потом наймётся он в другой монастырь, там покажет свои храмы.

Создаст он ещё и такой, что будет напоминать величественное Перуново святилище, о котором рассказала ему Рута... Сына где-то кормит... Паренёк родился... Тьфу, неразумные старые печерицы... Такое шамкают о нём... Идёт Гордята домой. К своей жене Милее. Что ему чужое горе расхлёбывать! У него и своей беды предостаточно...


Колышется вытянутое пламя двух толстых сальных свечек. И на стене келии колышутся две лохматые тени. То разбегаются в стороны, то гонятся одна за другой. Как и мысли в голове Нестора.

Тускло отсвечивает лик Богоматери на иконе. В её грустных страдальческих очах вопрошание — что так раздирает душу брата Нестора?

Вот он снова поднимается со скамьи, протягивает свои костлявые, худые руки к лампаде. Тонкими щипцами ворошит на её донышке пахучее зелье. Огонёк в лампадке затрещал, запыхтел сладковатым сизым дымком, окутал икону Богоматери. И её очи уже не видели сквозь этот дымок, как сверкнули жемчужным отеветом большие серые глаза книжника печерского.

Нощно и денно святой отец сидит согнувшись над книгами и пергаменами. То скребёт своим железным писалом по желтовато-хрустящему свитку, ведёт свои строки — медленно, тщательно выписывая азы и буки. То в книгу посмотрит, то в старый кусок пожелтевшего пергамена — сводит воедино записи. Как это когда-то делал Никон Великий. И договоры старых князей туда вписал, и то, что слышал от смысленых людей, — всё это вписывал, пусть ничего не затирает время...

Но сегодня Нестор не заглядывает ни в книги, ни в иные записи. Какое-то беспокойство раздирает его душу. Таинственно светятся его ещё совсем молодые глаза. Две глубокие морщины на желто-восковом челе уже не разглаживаются. Более глубокими, с оттенком горечи или неизбежности стали бороздки, спускавшиеся от уголков ноздрей к бороде.

Наконец угомонил свою бунтующую душу. Успокоился каким-то принятым решением и начал водить снова по своему пергамену.

Взгляд его то останавливался на написанном, то стремительно летел куда-то вдаль, сквозь стену, сквозь пространство, а может, и сквозь века...

Только что окончил рассказывать о шелудивом хане Боняке, который пожёг предградье Киева и разрушил Печерскую обитель. Рассказал и о последнем часе хана Тугоркана, тело которого Святополк, яко тестя своего, схоронил на Берестовском распутье — вместе с его возносливыми мечтами и лукавыми деяниями... Но уже сердце книжника испепеляет новая дума — нужно рассказывать не о безбожных сыновьях Измайловых, а о своих татях княжеской породы, которые бегают по городам русским и, яко хищники, грабят свой народ... То здесь, то там эти безбожники кровь братскую льют, братьев своих убивают. Что им до смерда худого или ремесленника, у которого они отбирают сыновей, скот, хлеб? Что ему до призывов и писаний святых отцов, которые предупреждают: «Не разгневи мужа в нищете его! Ибо когда разгневишь — кто остановит его мстительную руку, вознёсшую меч над головами тех, кто сидит зимой в тепле, в светлой хоромине и забыл но убогих и униженных судьбой, погибающих в полутьме при скупой лучине, согнувшись от голода и холода, вытирая глаза от едкого дыма сырых дров?..»

Но никто не желает прислушаться к сим мудрым предупреждениям. Разваливается буйное гнездо Ярославовых внуков-князей на стаи княжат, из сыновей и сыновцев... Высыпались они на землю и начали бесчинствовать... Олег Святославич, прозванный Гориславичем, снова двинулся к своей Черниговской вотчине, пока Святополк и Мономах не пошли на него со своими ратями и не загнали в Стародуб, заставив целовать крест на верность... Но своеволец нарушил клятву, побежал к Смоленску, потом в Рязань и в Муром. Вот уже три года бесчинствует в Северо-Восточной Руси, убил меньшего сына Мономаха — Изяслава, полонил его дружину, заковал в кандалы и бросил в яму. А сам снова к Суздалю, разграбил город, людей в порубы-ямы побросал или в цепи заковал, а добро их себе захватил. Пошёл и на купеческий Ростов. Везде своих посадников посадил, начал брать с этих земель потяги и правежи. А ведь это всё вотчина Владимира Мономаха...

Потому старший Мономахович, новгородский князь Мстислав, с полками начал гоняться за Гориславичем. До Волги догнал его. И снова пылали города Северной Руси. От Суздаля остался один двор Печерского монастыря да каменная церковь Святого Димитрия. Горит снова Муром.

К Олегу в подмогу пришёл его брат Ярослав.

К Мстиславу пришёл меньший брат Вячеслав — с ордою половецкой...

На речке Колокше произошла между братьями сеча великая... И снова горят Рязань, Муром, Ростов...

Князья колотят друг друга, а орды половецкие налетают ураганом на земли. И вновь — сами князья призывают их, втягивают в ссоры между собой. Но ещё беда иная — стали родниться с ханами князья. Нынче половцы ходят на Русь защищать своих родственников-князей, и разрушать города, и брать в полон с позволения «своих» князей...

О, земля Русская! Тяжкая година ожидает тебя... Уже нет силы, которая могла бы удержать твою купность, которая остановила бы жадность этих княжат-внуков и сыновцов!..

Когда-то черноризцы печерские силились задержать власть над Русью в руках единого самовластного князя. Ещё со времён Иллариона боролись за это. Но теперь — Феоктист-игумен хотя и поддерживает власть Святополка, но больше для того, чтобы вырвать у князя кусок земли для монастырского подворья, или новые пашни, сёла, или новую пустынь... За богатство обители больше печётся их отец, нежели за великое дело Руси.

Но Печерская обитель ещё сильна мыслью своих подвижников — Феодосия, Иллариона, Ивана. Это они вырвали из рук греков-митрополитов летописания земли Русской (и до сего митрополиты не могут забыть печерцам сей обиды!). Печерские писцы уже стали силой, на которую оглядываются и которой дорожат великие киевские князья. Печерский монастырь поддерживает и дружина, и бояре киевские, которым нужен единый князь на Руси. Потому князья и прислушиваются к печерцам. Ибо могут позвать: «Приезжай боржее в Киев. Где узрим твой стяг, там и мы с тобой». А могут и иначе молвить: «Иди, княже, прочь. Ты нам еси не нужен». Вот как Мономаху когда-то сказал игумен Иван.

Но всё же — Мономах значительнее иных князей. Однако пустить его к власти — значит узаконить беззаконие. И ещё одно: Мономах льнёт к Византии. Ищет поддержки себе в греках-митрополитах. Как и отец его. Обещает ставить на Руси не только греков-епископов, но и греков-игуменов в монастырях!

Ещё одно беспокоило печерских книжников. Царь византийский Михаил Дука когда-то прислал князю Всеволоду послание, в котором великодушно позволял считать, что на Руси проповедником христианства был апостол Андрей, проповедовавший христианство и грекам. Значит, русичи и греки имели общего проповедника! Значит, на Руси христианство было принято ещё до крещения Владимира. Но Русь не сумела сохранить свою веру, снова упала в язычество, и ромеи во второй раз сеяли учение Христа через князя Владимира...

Лукавая и хитростная выдумка! Она должна показать, что Русь не способна сама беречь веру христианскую, что ей нужна поддержка ромеев. А это есть ярмо для Руси, игемония[160] загребущей империи!.. Род Мономаха протягивает эту игемонию на Русь... Они написали уже много посланий, поучений, писем об апостоле Андрее... Всё это должно вознести их имя, вознести над другими, узаконить их верховенство над иными князьями. Близорукие! Не видят, что, утверждая себя руками ромеев, они унижают Русь и надевают на её душу тяжкое иго...

Потому Нестор обязан утвердить в своей летописи правду о Руси. Нет, не знала Русь никакого апостола Андрея. Русь позже всех стран приняла христианскую веру. Бог так пожелал, наверное, чтобы русичи пришли к сей вере последними. Но Русь эту веру взяла не из рук ромеев, а по собственному выбору. Князь Владимир, единовластец Руси, долго размысливал, какую единую веру взять для своего народа, дабы соединить его словом и верой в единого Бога. Призывал к себе то магометан, то иудеев, то христиан...

Вот Нестор и перепишет сейчас в свой пергамен сказание о крещении Руси, которое когда-то они с отцом Иваном нашли в Василькове...

За дверью келии кто-то топчется... Долго дёргает ручку, но дверь крепко закрыта, не сразу отворяется. Нестор выжидательно поднимает над головой свечу. Наконец в келию вошёл Еремея-скопец. Со времени своего увечья Еремея во всём переменился. Стал тихим, послушным, кажется, позабыл уже, что когда-то горячо бунтовал за правду.

— Что тебе, брат? — удивился Нестор.

— Беда приключилась в нашей обители... — зашептал пустым, беззубым ртом Еремея. — Брат Фёдор сокровище в своей пещере нашёл. Наверное, диавол его искушает... Пойди скажи игумену... Я боюсь...

Нестор погасил свечи. Быстро зашагал через двор к пещерам. Сокровище! В самом деле, диавол послал им искушение или что-то иное. Тогда — это великое дело. Сокровище было бы так кстати монастырю. Тогда можно купить много заморских книг, пергамена тонкого... Поставить для книжников печерских и писцов отдельный дом и туда собирать вековую мудрость народов, которая в писаном слове обретается... Книгосборище ой как нужно! Уже давно говорил Феоктисту об отдельном каменном доме.

Игумен отмахнулся — не столько у них книг, чтобы для них возводить дом! Вот когда разживутся серебром-златом... Наверное, сие Бог услышал молитвы Нестора!..

Монах Фёдор испуганно отшатнулся в угол, когда в его пещерку протиснулся Нестор.

— Сё я, брат... Нестор. Молвят, ты сокровища нашёл.

— Кто молвит? — ужаснулся Фёдор, дрожа в углу.

— Я вижу, ты хочешь припрятать Божье сокровище от добра. Тогда оно во зло будет тебе.

— Я его нашёл! Мне Бог его послал, ибо уподобил за мои искренние молитвы и томленье души! Мне даёт он вознагражденье за всё! Сказал мне Господь Бог: набедовался ты, брат, в рваном рубище. Даю тебе сокровища на старость лет. Купи за него соболью шубу и купи землю — и не ведай ни голода, ни холода. Умри в тепле и сытости!.. Это моё... — Фёдор метался по пещерке и задвигал под ложе серебряные чаши, кружки, кувшины. — Не дам! Никому не дам...

— Послушай же меня, брат. Что тебе эти сёла? И шуба соболья? Согреет она лишь твоё тело. А книги... Мы соберём много книг. Купим дивные письмена во всех окрестных и дальних землях чужих. Соберём здесь всю мудрость людскую... со всех концов... Мудрое слово согреет не только нас... И после нас будет греть души и будет вдохновлять сердца...

— Не дам... — Фёдор едва не плакал. — Я много дней и ночей рыл эту нору... Руками рыл! Так мне Бог подсказал во сне. И я нашёл сокровища в этой земле...

— Земля ведь монастырская. Всё, что в ней и что на ней, всё монастырское, брат Фёдор.

Фёдор упал грудью на ложе, прикрывая телом выкопанные сосуды. И вздрагивал от глухих рыданий...

Нестор вылез из пещеры. Отступила его мечта о книгосборище. Все только о сытости живота хлопочут... о благе для тела. Забыли о душе. А в ней столько лукавства и коварства!

Возвратился в свою келию. Он ещё побеседует с Фёдором. Может, уговорит. Расскажет ему о великих древних народах, которые умели беспокоиться о своём грядущем тем, что хлопотали о Слове, а не о еде!

Слово — вечно! Оно остаётся жить и тогда, когда исчезает даже народ, сотворивший его...

Нестор зажёг свечи. Снова взялся за писало. Все мысли его были о киевском княжеском столе. Сильный, всевластный и талантливый Владимир Мономах был бы, наверное, нынче благом на Руси, которая колотится в ссорах и межусобных войнах. Но пусти его к власти — ромеи через него могут наложить руку на Русь. Сумеет ли он укротить своё честолюбие, которое возносит его и одновременно ослепляет?.. А Гориславич и другие? Полезут биться также за киевский стол. Снова будут нарушены заповедь и закон державы. Потому должны терпеть Святополка — во имя спокойствия земли. Ничтожный разумом сребролюбец и бабник! Позор земле, которой управляет ничтожный разумом правитель... И как ему, летописцу, прозреть грядущее?

Тяжёлые времена настают для них. Сердце его предчувствует приближение великих бед... предчувствует в большой тревоге...


Ворона потому и живёт долго, что ни в соколы, ни в орлы не рвётся. Святополк не искал ни славы полководца, ни славы мудрого книжника. Одна страсть владела его душой — богатство. Возможно, из-за того, что всю жизнь жил милостию богатычей — то бояр и купчин новгородских, то жалких лапотников в тех туровских драговинах, теперь жил милостию велеможных киевских бояр. Всю свою жизнь чувствовал себя нищим с пустым кошельком. Новые земли приобрести уже не мог — все они были разделены и переразделены между огромным выводком Ярославова гнезда. Потому был чувствителен к доходам, которые поступали с киевских торгов. А ещё посматривал на могучие киевские монастыри, которые богатели, гребли золото и серебро не только со своих земель и богатых постриженников, отдававшихся в руки черноризой братии, но и прихожан, тянувшихся к монастырям со всех земель.

Самой богатой была Печерская обитель. Её учёные монахи умели лучше других убеждать богомольцев в чудесах, сотворённых милостию Божию в стенах монастырских. Они лучше других умели исцелять людей от недугов, советовать мудро в беде... а князья, большие и малые, бояре также старались купить себе благосклонность обители. Потому и текла сюда серебряная речка... Явная и тайная...

Святополк давно искоса поглядывал недобрым оком в сторону пещер. А здесь поползли слухи: монах Фёдор откопал в своей норе большие сокровища. Древние кувшины золотые и серебряные, чаши, лагвицы дивной красоты... Откопал — и не хочет отдавать монастырю. Желает тайно вывезти их из обители...

Тысяцкий Путята возмущённо поднимал бороду. Земля ведь монастырю подарена, вишь ты, великим князем. Стало быть, те сокровища, что в княжьей земле лежат, князю и должны принадлежать. Зачем их отдавать монахам? Им богатство ни к чему. Им молитвы творить Богу, а не о сытости живота хлопотать... Сокровища должны принадлежать князю — и всё.

— Ты вот что сделай, князь. Ссориться с теми печерцами нам нельзя. Ты пошли туда своего сына Туровского... ну, Мстислава своего, от той девки. Пошли с отроками, и пусть они ночью тихо войдут в обитель и возьмут это золото. Зачем боголюбивым монахам богатство? Бог простит Мстиславу его грех — ибо сотворит Дело праведное: княжье должно принадлежать князю!

Святополк облегчённо хохотнул в кулак.

— А? Хорошо придумал. Справедливо! — Одно только было неприятно ему: что тысяцкий Путята этак непочтительно отзывается о его сыне...

Конечно, Мстислав родился не в браке, но он добрый и верный помощник князю-отцу во всём. Надеется, что сделается наследником рядом с его законными, брачными сыновьями. Но это лишь надежда. По правде и по закону русскому ему никакого удела не видать. Остаётся одно — обогащаться. Поэтому Мстислав ничего из рук своих не выпустит, тем паче — золото...

— Повелеваю Мстиславу своему...

Ночью отряд конников Мстислава остановился возле ограды монастыря, подалее от ворот и привратной башни, где была стража. Всадники тихо спешились, приставили высокую лестницу и начали один за другим перепрыгивать за ограду. Несколько человек осталось на месте, возле лошадей. В тишине ночи слышалось лишь осторожное позванивание колец на кольчугах всадников да постукивание тяжёлых мечей. Мстиславовы люди, как тати-разбойники, добирались к монастырским сокровищам в полном ратном снаряжении.

Но в пещерке отца Фёдора, кроме соломы на ложе из досок и пустой глиняной кружки, ничего не нашли. Мстислав сипло крикнул:

— Берите его! Вяжите... У нас расскажет...

Двор Святополчича знали все киевляне. Стоял он внизу, у Лядских ворот, упираясь стеной в огромный земляной вал. Высокий терем, выстроенный из сосновых срубов, которые рубили тут же, за Перевесищем, своей крышей возвышался над сторожевой башней ворот. Мстислав появился в Киеве вскоре после прибытия Святополка из Турова. Гульбища, пьяные оклики оглашали окрестные улицы и перекатывались в сосновый бор, начинавшийся за болотистой низиной. Ещё известен был киевлянам Святополчич как великий блудник. Он часто устраивал на девчат ловы, особенно во дни весенних праздников, когда за стенами города они начинали водить хороводы — у озёр и речушек. Вскоре умолкли песни в зелёном предградье Киева...

Монаха Фёдора бросили на конюшем дворе на землю, потом перетащили в какой-то онбар. Посредине помещения пылал огромный костёр, а над ним с потолка свисала, раскачиваясь, железная жажель[161]. Рядом стояла наковальня с железными прутьями. Волосы на голове у Фёдора зашевелились от догадки. Он хотел закричать, но горло ему перехватила сильная судорога. Лишь борода и клочкастые брови топорщились.

Фёдор раскрыл глаза. Первое, что он увидел, это кривые ноги в красных чадыгах. У Святополчича кривые ноги, яко у беса! Красные чадыги с широкими носами показались ему копытами. Нечистая сила! Его истязает нечистая сила...

Фёдор раскачивался на жажеле, свесив руки вниз, и всё заросшее щетиной лицо короткошеего Мстислава Святополчича, казалось, то приближалось, то отдалялось от него. Монах теперь не закрывал глаз. Неотрывно рассматривал своего истязателя. И это он, кровопивец людской, желает разбогатеть на его золоте? Почему он не отдал его Нестору? Сейчас в его сердце целится стрелой волосатый Мстислав... И Фёдор закричал, задыхаясь, во всё горло:

— Палачи, слышите? Не отдам вам своих сокровищ! Божье добро останется Богу!

— А-га-га! Стреляй! — дрожало в воздухе...

Святополчич так и не дознался о спрятанных сокровищах.

Затаил ненависть к печерцам.

— Вели погромить монастырь, отец! — злобился он. — Вели забрать всё серебро и золото у шелудивых черноризцев!..

Князь Святополк пришёл в ужас от злобных действий сына. Натворит беды Мстислав с этими монахами. Нужно бы отослать его подальше от Киева...

— Князья супротив нас крамолу затевают на Волыни... — вмешался боярин Путята. — Что будем делать?

— Мстислав, чадо моё, на тебя надежда... Беги на Волынь, — обрадовался Святополк. — Возьми мою дружину — и туда. Выгонят меня отсюда сыновцы — что будем делать?

— Пойду с дружиной. Только хочу знать, что буду иметь, какую часть земли. Братцы мои мне ничего не выделят, коль тебя не станет, князь.

— Дам тебе земли. Переделю Киевщину и на Волыни дам. Ту, что заберёшь у крамольников.

— Тогда пойду. Но — дай кое-что сразу.

— Сейчас нет, сын.

— Тогда всё серебро отдай мне. А себе ещё наживёшь. — Широколицее бородатое лицо Мстислава с далеко поставленными глазами напоминало старого рака.

Святополк обернулся к Путяте:

— А? — Возмущению его не было предела. Родной сын, хотя и бастрыга[162], но родной ведь! — и так нахально отбирает у великого князя его добро...

Мстислава едва удалось ненадолго выдворить из Киева.

А на следующий день в покои князя ввалились знатные киевские купчины. Люди бают, князю нужно серебро? У них есть серебро для князя. Пускай только киевский князь сделает для них небольшую уступку — отдаст на всех киевских торгах право на торговлю солью в их руки. И ещё пускай князь отдаст им в руки сбор соляного потяга.

Князь Святополк пританцовывал от радости. Богатые купчины киевские дают ему серебро? Да он отдаст им все соляные торги и правежи!.. Лишь бы и ему попадала часть доходов!..

Радость князя была безгранична. И откуда они дознались о его нужде? Наверняка тысяцкий Путята постарался для него... Доброго советчика послал ему Бог...

Не терпелось забить серебром свои опустошённые кожаные мехи. Уже через месяц спросил:

— Путята, а как там наши купчины? Платят ли нам за соль?

— Платят, князь, и тебя благословляют...

Путята не лгал, говорил правду, да не всю. Зачем князю вся правда? Смолчал, что на киевских торгах те купцы подняли цены на соль так, что вскоре простолюдинам нельзя было купить ни щепотки соли!..

В Киеве становилось тревожно. На всех торгах и перекрёстках чёрный люд откровенно хулил нового Бога и тех, кто привёл его на Русь... откровенно угрожал погромить усадьбы можцев, а их самих подвесить на дыбу, как это сделали с бедным монахом Фёдором. Несчастный их заступник! Это из-за них, бедняков, погубили его жизнь кровопийцы, ибо тот, молвят, хотел людям отдать свои сокровища... Толпы возмущённых киевлян выдёргивали колья из тынов и бродили по улицам города, разыскивая своих обидчиков...

В Киеве глухо назревал бунт. Кто знает, что принесёт он? Возможно, вслед за княжескими да боярскими дворами дымом возьмутся и монастырские дворы.

Игумен Феоктист тревожился. Бунт черни никогда не приносил добра... Смирение... покорность... Во что бы то ни стало утишить народ... Чего он жаждет? Соли? Дать нужно ему дешёвой соли — и спокойствие будет водворено!

Через несколько дней монахи Печерской обители Прохор да Еремея вывезли на Бабин Торжок пять возов соли из монастырских запасов. Когда-то обитель закупила много пудов соли у галицких купцов, которые время от времени наезжали в Киев с огромными обозами и дёшево отдавали её оптовым покупателям.

Монахи стали со своей солью рядом с купеческими ларями и начали отмерять её по старой цене.

Казалось, весь Киев сбежался на Бабин Торжок. От ранней зари до захода солнца толпился вокруг монахов народ... Всем была нужна соль. Купцы же остались без покупателей. Молча пережидали, когда исчерпаются монастырские запасы. Но дождаться не могли.

Тогда они объединились и приступом пошли на монахов — изгнали их с Бабиного Торжка. Монахи перебрались на Подольский торг. Народ бунтовал. Бросал камни, землю, песок в жадных кровопийц, плевал на них, замахивался кольями. Все двинулись за монастырской солью на Подол.

Торговцы бросились к князю Святополку. Князь обещал только им отдавать торговлю солью! Князь взял много серебра у них за это право! Он должен и защитить их от своеволия монахов и вообще запретить черноризцам продавать соль. Монахи должны молиться Богу, купцы торговать, а князь — властвовать!.. Вот пускай князь пошлёт своих дружинников к Почайне-реке и разгонит тех богохульников. Ибо Божьим людям торговать — всё равно что Бога хулить...

Путята выслушал доводы богатых киевских купцов и пошёл советоваться с князем. Наконец возвратился назад.

— Вам будет помощь от князя, как того желаете. Князь посылает своего сына Мстислава, и тот прогонит монахов. Идите с Богом!

Мстислав, недавно вернувшийся с Волыни, вихрем ворвался на торговую площадь у старого капища. Море людских голов было перед его глазами. Но вдруг конники начали вытаскивать из-за поясов плети и ими прокладывать себе дорогу к монастырским возам с солью.

— Не пускайте их! Они побьют Прохора и Еремею!

— Это княжьи люди! Пропустите! Боярин Путята велел!

— Переймите!.. Задержите!

— Ну-ка, убирайтесь отсюда со своими повозами, ко княжьему двору! — хрипел Мстислав. — Слышали?

— Не дадим соли! Иди-ка к бесу в гости со своим Путятой...

— Бейте их!

Дружина Мстислава была оттеснена толпой.

Вечером владыка Феоктист прибыл на княжий двор жаловаться на самоуправство людей тысяцкого Путяты. Но Путята Вышатич только руками разводил. Ничего не ведает, никого не посылал на торг... Какое-то недоразумение....

И в это же время в хоромы тысяцкого ввалились купцы-слобожане. Это были самые богатые купцы Жидовской слободы. Среди них Феоктист узнал только хазарина Симхи, торговавшего холопами. Требовательно стукнули о пол посохами, жёстко сказали:

— Нам нужен князь Святополк. Зови.

Путята, почувствовав угрозу в их голосах, побежал за князем. И только успел Святополк переступить порог, купцы обступили его со всех сторон:

— Обещал, князь, нам отдать всю соль. Что слово своё сломал? Мы своё слово сдержали...

Князь Святополк сорвался с места, заметался по горнице. Потом остановился напротив купцов. Почувствовал, что эти толстосумы с ним шутить не будут. Вон как вцепились пальцами в свои посохи!

— Добрые мои, подождите. Монахи скоро распродадут свою соль — и народ двинется к вам.

— Не скоро сие будет, князь. Мы узнали. Монах Прохор и монах Еремея молвят, что эту соль Господь Бог им делает из пепла. И что конца этому нету!

— Из пепла? Га-га-га!.. И вы верите тем басням? Ну что вы за люди? А ещё говорите, что ваш иудейский Бог умнее Христа!..

— Так и есть, князь. Наш Бог выше Христа. Хотя и Иисус Христос также наш — иудей. Но только распяли мы его за непослушание.

— Христос — не иудей! — раздался решительный голос из тёмного угла гридницы. Все повернули туда головы и узнали игумена Феоктиста.

— Но кто же он тогда? — удивился один из купцов.

— Оставим эти разговоры для ваших попов и наших ребе, — остановил пререкания низкорослый, с седыми кудрями резоимец Симхи. — Мы торговцы. Мы делаем деньги. Мы не желаем, чтобы нам в том мешали монахи. Мы купили у тебя, князь, сие право за серебро. Много серебра дали тебе! И ты должен за это наказать ослушников твоей воли! Забери у монастыря соль. Монахи пусть молятся Богу. Сие их хлеб и их право — мы не вмешиваемся в их дела. А торги — это наш хлеб и наше право. Забери!

— Да, да... Симхи мудро молвит. Все мы тебя просим — забери у монахов соль. И себе увеличишь благодатство, и нам слово сдержишь.

— Князь, не твори греха перед Богом! — вспыхнул владыка Феоктист. — Пагубу накличешь на Киев. Бунт начнётся. Яко сие было при отце твоём Изяславе. Мятеж погубит твои богатства и их... и наши... Уступи народу, отбери у этих купчин право на соль. Бог тебя накажет за сребролюбие! Люто накажет!..

Святополк отступил назад от разгневанного Феоктиста.

— Коль слово своё не сдержишь, князь, мы тебя накажем недоверием своим. Тогда должен отдать нам всё, что мы тебе дали. И больше ни медницы, ни куны не получишь от слободских купчин. — Широколицый смуглый Симхи повернулся к двери. За ним двинулись остальные посланцы.

— Путята, слышишь? Ну что они говорят? — Князь не знал, куда деть свои длинные костлявые руки. То дёргал себя за редкую бородку, то щупал пальцами серебряную пряжку на поясе.

— А что тут слушать? — растерянно засуетился Путята. — Пока Господь Бог покличет нас к себе и разберётся в грехах наших, дак эти купчины нас по свету нищими пустят... Вели забрать у монастыря эту соль и отдай купчинам. Вот и весь сказ.

— Князь, опомнись! Грех берёшь на душу! — стонал Феоктист. — Накликаешь мятеж в стольный град...

— А ты, Путята, передай: повелеваю сейчас же моему Мстиславу пойти с дружиной в монастырь... поглядеть, как Бог из пепла монахам делает соль. И всё, что найдут, пускай забирают. И везут сюда, во двор...

Феоктист остолбенело глядел на князя. Потом решительно осенил себя крестом и удалился прочь.

В тот же вечер в обитель ворвалась дружина Мстислава Святополчича. Никто её не остановил. Ни мечом, ни словом, ни крестом.

Монахи мирно шествовали из церкви в свои келии и даже будто не замечали, что по монастырскому двору разъезжают княжеские конники. Мстислав спросил у кого-то, где лежит Божья соль... та, которую Господь Бог из пепла делает монахам. Один черноризец охотно указал рукой в сторону пещер. Воины Мстислава ринулись на склоны. Там также кто-то услужливо указал нужное место.

Пещерка с солью была открытой. Две высокие кучи соли лежали на земле. Никто не стерёг её, никто не мешал отрокам Святополчича сгрести её в кожаные мехи и вынести к повозкам, стоявшим у ворот.

Мстислав видел, что монахи провожали их тяжёлыми, ненавидящими взглядами, когда возы, груженные солью, протарахтели по Киевскому тракту.

А наутро на княжьем дворе учинился великий переполох. Вся соль, привезённая из монастыря, исчезла. Вместо неё в тех же мехах был насыпан... пепел... Только Господь Бог, молвили сведущие, мог сотворить такое чудодейство!..

Дворовая челядь испуганно перешёптывалась. Вот так и на виновника Бог обрушит свой гнев. Так будет со всеми, кто грабит людей во имя богатства и насилия... И его также превратят в пепел!.. Кто виноват в том разбое? Князь? Боярин Путята? Хитрец Симхи и его купцы? Бог разберётся! Ему всё известно!..

Дрожали руки у челядинов. Прижимались они к стенам онбаров, подальше от хоромины. Княжьи отроки притихли в гриднице и не показывают носа во дворе. Князь Святополк послал боярина Путяту к Печерской обители просить прощения у игумена...

Через три дня на дне обрыва, за Боричевым узвозом, нашли труп княжьего конюха Волха. Кто его убил, за что? Всё молчало.

Гудели Подольские торжища, гудел Бабин Торжок от новостей о чудесах Божьих, об унижении Святополка. Грозно взирала на закрытые окна и двери купеческих ларей толпа разволнованного киевского люда.

И печерские летописцы на все лады описывали чудо Господнее, как пограбленная в монастыре соль превратилась волею Бога в пепел и как «ужаснулся тот, кто сотворил насилие»...


Нестор грустно склонил голову над своим писанием. Как может он, летописец времён Святополчьих, писать о позоре и ничтожестве великого киевского князя? Как может писать о сём лукавстве и сребролюбии Святополка? Он бы желал восславить его мужество в поле половецком или в чужестранных землях, как восславил когда-то летописец великого Святослава и Владимира. Желал бы Нестор написать о велемудрости своего князя, о новых городах, храмах, палатах, им воздвигнутых, или о новых книгах или схолах, пристанищах людской мудрости. А ему приходится писать о разоренье князем собственной земли, о межусобице и сварах, какие вновь всколыхнули всю землю...

Нестор снял нагар с обеих сальных свечек. По стене вновь метнулись косматые тени, то догоняя одна другую, то убегая одна от другой... Как и мысли его...

Что ж... придётся ему писать о сих тяжких часах на Русской земле. И придётся писать не о Святополке, а о Мономахе. Ибо это он вновь созывает всех русских князей в Любеч. Теперь уже не кличет идти в половецкую степь, а призывает оставить ссоры, объединиться любовию пред бедой, блюсти заповеди предков...

«Пришли Святополк, Володимир, и Давид Игоревич, и Василько Ростиславич, и Давид Святославич, и брат его Олег и собрались на совет в Любече на устроенье мира, и глаголаша к себе, рекуще: «Почто губим русскую землю, сами между собою устраивая распри? А половцы землю нашу несут розно и рады, что между нами идут рати. Да отныне имеем в едино сердце и блюдём русские земли: каждый да держит отчину свою...»

Писало Нестора заскрипело, запрыгало. Из-под него вырывались новые тяжёлые строки. Страшные строки, как сама жизнь. «И приде Святополк с Давидом в Киев, и рады быша людье яси: но токмо диавол печален был от любви сей. И взял сатана в сердце некоторым мужам и почаша глаголати к Давидови Игоревичу...»

Выпало из пальцев писало. Нет сил писать далее. О треклятый Святополче! Почто срамишь свой род и изменой губишь землю Русскую? В великих ведь трудах предков добывалась её сила... А сердцем ослепший державец растоптал её разум, по кошелькам рассовывает её мощь... Холопствует перед богатством, а не перед мудростью... Тяжело сохранить власть, но ещё тяжелее — удержать её величие. Тяжелее, нежели добыть её...

Нестор погасил свечки. Он пойдёт сейчас к своей пещере... Он должен заглянуть наедине с Богом в неотрадное грядущее своей земли... Без свидетелей... дабы не растерять надежды, которая слабой искрой теплилась в его душе...

Загрузка...